Сборная улица, Пришвин Михаил Михайлович, Год: 1911

Время на прочтение: 7 минут(ы)

Михаил Пришвин.
Заворошка

Отклики жизни

Сборная улица

1. Сборная улица

Вероятно, эта часть города заселялась как-нибудь случайно, без всякого плана, а потом, когда обратили внимание на беспорядок, стали склеивать улочки, переулочки, огороды, пустоши, — так образовалась капризнейшая в мире улица, и название дали ей Сборная. Обитатели этой улицы — те самые известные русскому читателю растеряевцы, люди без завтрашнего дня.
Расскажу два случая, как я хотел поселиться на Сборной улице и как я бежал или, вернее, меня согнали.
Первый случай. Vir ornatissimus [Великолепный мужчина — лат.], могучего роста, превосходного телосложения. Служил он на железной дороге и вышел от взрыва благородного негодования. Из какой-то крайней партии он тоже вышел, — ‘разошелся в тактике’. Сдал он экзамен на частного поверенного и стал весьма успешно вести крестьянские дела. Раз в глуши уезда от бывшего его клиента я услыхал такую оценку своего адвоката: ‘Человек корректный и вполне специальный, говорит по-гречески, настоящий Рюрик!’ Я попросил у собеседника разъяснения, он спросил: ‘С какой точки зрения?’ И пошел, и пошел.
Когда я у адвоката осматривал дом, он сам рекомендовал себя человеком ‘вполне интеллигентным’, относя это свое достоинство к числу квартирных удобств.
— На нашей Сборной улице, — говорил он, — все из предрассудков состоят, а я этого не признаю.
Квартира была мне мала. Он сейчас же согласился уступить мне одну из своих комнат, а дверь заделать.
— Я это сделаю бесплатно. Печки не было.
— Тоже бесплатно сделаю.
— Кладовки нет.
— Бесплатно!
— Цена велика…
— Уступлю, почти бесплатно живите, только живите, потому что не так, чтобы я из-за денег, а как вы человек интеллигентный вполне…
Помню, из окошка, возле которого мы стояли, лес виднелся и солнце садилось за лес.
— Живописное обозрение! — сказал мне хозяин.
Я поселился и начал работать по своей ‘письменной части’, поглядывая время от времени на ‘живописное обозрение’.
Хозяин заходит иногда. Я не обращаю на него внимания и работаю молча. Раз, два заходит. Замечаю, он мрачнеет. И вот останавливается как-то у моего окна и смотрит: закат был точь-в-точь такой же, как и тогда.
— Вам нравится солнце? — спрашивает.
— Солнце хорошее.
— Значит, вам нравится?
— Ну, да!
— А мне не нравится.
Музыка в тоне. Я понял тон, — опаснейший тон.
Приходит какой-то праздник. У хозяев гремят бутылки, приглашают меня. Я отказывалось. Бутылки хлопают, гул голосов. Снова является хозяин и требует ‘категорически’ объяснить, почему я отказываюсь. И, не слушая моих объяснений, торопливо заявляет:
— Позвольте, я такой же интеллигент, как и вы.
— Что вы хотите от меня? — раздражаюсь я. — Деньги вам уплачены.
— А я разве вас из-за денег пускал, я вам бесплатно устроил кладовку, теплое отхожее место.
— Это необходимо…
— Какой генерал, подумаешь, какой генерал!
И вот я чувствую: костяк обнажился, костяк жизни, костяк Сборной улицы…
От ‘интеллигента’ я переезжаю к черносотенцу.
Случай второй.
Хозяин, надворный советник, занимается археологией, имеет пять деревянных флигелей, нигде не служит, весь день сидит в пивной и, возвращаясь домой, на своем дворе поет басом церковные напевы. Ходит он в широкой провинциальной разлетайке, шляпой закрывает череп, разбитый и плохо сросшийся. Жильцы — актеры, борец, городовой и я. У меня большой отдельный флигель, и поселяется у меня художник-офортист, большой знаток русской жизни.
Сидим мы как-то вечером и разговариваем о черносотенстве, хотим дать ему определение не логическое, а, как выражается художник, пластическое.
— Дмитрий Карамазов черносотенец?
— Типичный!
— Нет!
— Почему нет?
— В нем есть дух божий, за ним девушка в Сибирь пойдет. А в черносотенстве именно нет духа божия, будущего нет…
Трах! Дверь открывается, в дверях — взволнованная Мария Антоновна, жена городового.
— Вора поймали! Идите, идите!
— В чем дело?
— Бельевая корзина ушла, сама ушла к хозяину под грушу… Взяли корзину, а вечером одумались: сама корзина не может уйти под хозяйскую грушу. Побежали к хозяину, он смекнул дело, хвать — а под грушей вор. Сел на вора верхом и кричит: ‘Зови жильцов!’
— Мой-то (городовой) на посту. Идите. Бога ради, идите помочь! — зовет Мария Антоновна и убегает звонить к борцу и к актерам.
Ночь. Огни в саду мелькают. Какие-то старухи в ночных коротких темных юбках стоят с лампами. Под грушей, странно освещенной ночными огнями, в белом нижнем белье сидит надворный советник, вор — под ним, в траве вора не видно.
Приходим мы. Вот когда почувствовал хозяин и вспомнил, что он — надворный советник. Ему совестно, он освобождает руку, вытирает пот с лица и, обращаясь к нам, говорит:
— Фу, как разволновался!
Молчание с нашей стороны.
— Ну, что же, — спрашивает хозяин, — пускать?
Встает, отпуская вора. Вор не бежит.
— Подымайся!
— Не пойду, буду лежать. У вора свой каприз.
Приходит полиция и, найдя шесть сорванных груш, уводит вора.
— Фу, как разволновался! — повторяет хозяин, ища нашего сочувствия.
Но мы уходим молча и молча уносим конфуз надворного советника в свой флигель.
Это молчание нас погубило. На другой день, когда хозяин, бася, возвращался из пивной, мы развешивали на стенах квартиры привезенные художником офорты.
— Боже наш, помилуй нас! — раздается в сенях надтреснутый бас.
— Войдите!
— Аминь нужно сказать, а не войдите, или вы некрещеные?
Он выпил, глаза беспокойные, острые.
— Вы не рады? Или мне уйти?
— Нет, зачем…
— Покажете мне картины?
— Вот картины, смотрите.
— Нет, я желаю, чтобы сам художник показал.
— Вот, — показывает художник, — вот и вот… Новый конфуз для надворного советника: он ничего не понимает в этих отвлеченных картинах.
— Дозвольте, — говорит он, — мне повесить у вас свою икону своего письма?
— У нас есть икона: вот Николай Угодник.
— Вы не желаете моей работы!
И пошло… Костяк, обнаженный костяк Сборной улицы. Опять надо квартиру искать.

2. Русский человек

Перед праздником вагоны были переполнены, и нас из второго класса перевели в первый. Тут в купе сидел один только пассажир, господин очень нездорового вида.
— Куда едете? — спросил его купец из второго класса.
Господин ответил неохотно. Но купец, очень добродушный с виду, не смущаясь этим, всех переспросил. Все ехали в N.
— Где же вы там хотите остановиться? — допрашивал нас купец.
Господин первого класса назвал ‘Петербургскую гостиницу’.
— Сохрани вас бог! — воскликнул купец. — ‘Петербургкая’ плохая гостиница, первое неудобство, конечно, клозет на дворе…
— Как! — изумился нездоровый господин. — Мне гостиницу рекомендовал X. как лучшую.
— X., хромой? — спросил купец.
— Вот уж не знаю, — ответил господин, — он мне писал, а так я его не знаю.
— Он хромой, — сказал купец, — ему ходить трудно, вот он вам и рекомендовал гостиницу поближе к своему дому, чтобы к вам почаще ходить. Плохая гостиница, первое неудобство я назвал, второе — насекомые, третье — прислуживает пьяный мужик.
Купец, загибая пальцы, перечислил все неудобства ‘Петербургской гостиницы’. Пассажиры были в ужасе.
— Куда же, куда же нам деться? — спрашивали купца.
— Остановитесь в ‘Московской’, — ответил он, — там очень хорошо.
И все благодарили купца, как благодетеля.
— Здорово я их! — сказал купец мне, когда нас с ним опять перевели во второй класс. — Здорово, ведь хозяин-то ‘Московской гостиницы’ — я!
И закатился добродушнейшим смехом русский человек, хохотал до слез, меня заразил смехом.
— А вы коровьим маслом торгуете? — спросил он, успокоившись.
Долго допрашивал меня купец и наконец добился своего, узнал, чем я занимаюсь.
— Пишете, — одобрил он, — это правильная точка.
— Какой вы партии? — спросил я спутника.
— Партии я, конечно, черносотенной, — ответил он, — а в душе и по совести — трудовик…
И тут же, по русскому обыкновению, рассказал всю свою жизнь, как доказательство того, что он — трудовик. И правда, передо мной прошла трудовая жизнь. Мыл рюмочки у ‘Яра’ — вот начало карьеры. И через пятьдесят лет — собственный трехэтажный каменный дом, ‘Московская гостиница’ в N. Вся жизнь как лишение, как подчинение себя каким-то мудрым правилам, найденным тут по пути, в самом процессе жизни. Приходилось даже отказывать себе в любви к дочери.
— Жена может любить ее, — рассказывал отец, — а мне нельзя: бояться не будет.
Так описывал купец свою жизнь как подвиг, в результате которого — каменный дом. Поезд приближался к монастырю, где раньше жил святой человек. Я заговорил о подвижнике. Купцу не хотелось начинать об этом. Я настаивал.
— Не верю я им, — сказал наконец мой спутник, — я верю только богу и умному человеку, — и решительно отклонил разговор о религии.
‘Тоже аскет!’ — приходили мне в голову отрывки из современных рассуждений о мещанстве как о результате церковного воспитания народа. И так ясно было теперь, что этот человек произошел не от церкви, не от интеллигенции, а прямо от земли, что передо мной — истинно русский, крепкий земле человек.
Мы говорили о земстве.
— Народники! — ядовито сказал купец. — Мы за народ, выбирайте нас, говорят, поют на все лады. А народ…
Купец вдруг надулся от смеха, залился на высочайшую ноту, не удержался на ней и, весь багровый, как-то пфыркнул губами и щеками.
— А народ, — хотел сказать что-то купец, но опять залился на ту же высокую ноту и опять пфыркнул. — Народ им верит, — сказал он наконец, — знаете наш народ. А они-то, они-то разливаются! Конечно, люди образованные, им и карты в руки. Народники!
Купец мой вдруг совсем преобразился. И как далеко было теперь то его добродушие, с которым он зазывал пассажиров первого класса в свою ‘Московскую гостиницу’. Он теперь говорил ядовито одно:
— Народники!
— Кто они? — спросил я.
— Все, — ответил купец, — теперь и графы, дворяне, — все за народ. Да хотя возьмите Некрасова, на что уж народник был?
— Поэт Некрасов? — спросил я.
— Стихотворец, — ответил купец, — сочинял стихи о народе. А в душе?
— И в душе Некрасов любил народ, — заступился я.
— А в душе у него реакция, — ответил купец. — На словах они все народники, а в душе у всех реакция.
— И граф Толстой? — спросил я.
— Политикан! — решительно сказал купец, — этот говорил другим отдать землю, а сам не отдавал.
— Да ведь он же ушел из своего дома и умер от этого.
— Фокусы, — сказал купец, — ничему не верю, графские фокусы. Вы знаете, почему он ушел? Очень просто все. Остарел, писать сам уж не мог. Дай, думает, хлеб им дам. И дал. Посчитайте теперь, сколько о Толстом написано. Сколько это стоит, если на деньги перевесть? А куда пошло все это? Мужикам? Поди-ко! Да все тем же писателям. Это он для своего же брата и старался. Это все фокусы. Политикан!
— Как же теперь быть? — спросил я купца.
— Очень просто, — ответил он, — народ хотя и глуп, а умнеет. Настанет час, и всех на осинку: дворян, князей, графов…
— И писателей? — спросил я.
— Да и писателей, — ответил купец…

Примечания

Впервые опубликовано: ‘Русские ведомости’, 1911, 7 октября.
Трудовик — название членов ‘Трудовой группы’, мелкобуржуазной демократической фракции в Думе.
Мыл рюмочки у ‘Яра’… — Известный московский ресторан, открытый в 1826 г. французом Т. Яром на Кузнецком мосту. С середины XIX в. — один из самых модных ресторанов с цыганскими хорами.
Петровский пост — приходится на вторую половину июня.
Силоамская купель — силоамский источник и находящаяся при нем купальня (купель) в юго-восточной части Иерусалима, считается у верующих местом исцеления.
Мироносицы — святые жены, принесшие благовония (миро) ко гробу Христа.
Викарного… — Викарий (лат.) — заместитель епископа.
Илиодор — иеромонах, в миру Сергей Труфанов (род. в 1880 г.), получивший в 1905—1906 гг. известность как проповедник черносотенных взглядов.
…Толстого, Джорджа и Рёскина. — Рёскин Джон (1819—1900) — английский теоретик искусства, критик, историк, публицист, обличитель капиталистической цивилизации. Генри Джордж. — См. коммент. к с. 651.
…материалы о жизни Константина Леонтьева. — К. Н. Леонтьев (1831—1891), русский писатель и критик, представитель позднего русского славянофильства, сторонник церковности и монархизма в России (‘византизма’). В Оптиной пустыни К. Леонтьев принял монашество.
…книги журнала ‘Паломник’. — Издание, предпринятое в России Императорским православным палестинским обществом, учрежденным в 1882 г. для паломников, совершающих путешествия в Палестину.
…после разоблачений Толстого… — Имеется в виду трактат ‘Что такое искусство’, в котором Толстой отрицает искусство Шекспира, как непонятное народу, сословное, искусственное.
Светлый иностранец. — Здесь говорится о Д. С. Мережковском.

———————————————————————————-

Источник текста: Собрание сочинений. В 8 т / М. М. Пришвин, Редкол.: В.В. Кожинов и др. [Вступ. ст. В.Д. Пришвиной Коммент. А.Л. Киселева Ил. В.Ф. Домогацкого]. Том 1. — Москва: Худож. лит., 1982. — 21 см. С. 765 — 771.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека