Как я укреплял тещу Никифора, Пришвин Михаил Михайлович, Год: 1909

Время на прочтение: 15 минут(ы)

Михаил Пришвин.
Заворошка

Отклики жизни

Как я укреплял тещу Никифора

1. Молодая пустыня

Никифор — жидкий мужичонко со светлой бородкой. В рубашке, я знаю, он — худой-прехудой и похож немного на Мефистофеля, теперь же, в нагольном полушубке, выглядит ощипанным козлом с остатками бороды. В глаза такой мужик смотреть долго не может: что-то прималчивает, к чему-то прислушивается.
— Ну, и дорога! — говорю я.
— Никуды, — соглашается он.
До сих пор весна и осень превращают наши дороги в топь невылазную. То грязь, то раскиселевшие сугробы. Когда грязь — мажешь ее широкими полозьями, когда сугроб — месишь месиво. Заехали в лог, полнущий воды.
— Ноги вверх! — советует Никифор, а сам лезет прямо в топь в своих чудесных ‘амбурских’ сапогах.
То лошадь провалится, то мужик. Боимся, как бы лошадь ногу не сломала.
— Дорога, нечего сказать!
— Дюже, дюже неспособно. Удивительно голо кругом. Вехи и те повалились. Вот она молодая пустыня!
Выбрались из лога на пригорок, вмазались в грязь.
— Неспособно. Лошадь угрелась. Не сгонишь.
Вся эта равнина, как траншеями, прорыта длинными балками. Со склонов бегут в них ручьи, совсем невинные и славные на первый взгляд. Бежит такой ручеек и вдруг скроется в черной рыхлой земле, но, невидимый, слышен: будто где-то на скотном дворе молоко цедят. Так овраг начинается. Все склоны изрезаны красными оврагами.
Идешь иногда весной по зеленому склону, и радуешься, и думаешь: для чего непременно деревья, — наши крестьяне любят простор и зеленую даль? И вдруг земля раскрывается под ногами, не зеленое, а красное в глубине, и дрянь какая-то сочится на дне. Будто болячки в анатомических атласах. Бывает, сойдутся так к одному месту четыре-пять таких оврагов, и вот, если спуститься вниз, в нашей равнине — горы, глиняная Швейцария. Бывает, тут сохранится еще узенький гребешок — прежняя дорога, по этому гребешку, расскажут, лет пять уже не ездят и даже мертвеца боятся носить, ходят только к обедне.
— А давно ли, — разведут руками, — была тут славная и близкая дорога!
Поставить бы плетенку на пути первых ручьев, и ничего бы не было.
— Почему вы этого не сделали? — спросишь в одной деревне.
— Да ведь это тем нужно было сделать, — покажут рукой на другую деревню.
А те покажут сюда и скажут:
— Энтим нужно было позаботиться. — Или просто: — Так, не заведено отцами.
В этой молодой пустыне люди еще не жили сознательно, а сколько испорчено на веки веков! Сколько на этой прекрасной, черной земле всяких ссадин и болячек. Сколько тут чья-то рука неуклюжим долотом долбила и бросала, долбила и бросала. Если такая мать, то какие же должны быть дети?
И бог послал нам поглядеть на детей. На пути — избушка караульщика помещичьего хутора. Лошадь измучилась, качается.
— Заедем?
— Прикоротимся.
Старика дома нет, только жена его и дочь, с глазами смелыми, но голыми, без стыдливости. Старуха мелом отмечает семнадцатый утренник. Молодая люльку качает, спрашивает нас, — будет ли война? Она — солдатка.
— Нет, — успокаиваю я, — войны не будет, солдат вернется.
— А хоть бы и не вернулся! — смеется женщина.
— Вот что! — удивляюсь я и подзываю к себе девочку посмотреть, отчего у нее такой неестественный румянец на щеках.
— Краской накрасила! — говорит она и глядит так же смело, как и мать.
— Как же без отца-то, — спрашиваю я мать, — если он не вернется?
— Это не его, — смеются бабы, — это — еще девичья.
— А вот эта?
— Эта — его, солдатская.
— А в люльке?
— Эта — после. А вот война будет, так и вдовьи пойдут. Все хохочут: старуха, молодая, девочки, Никифор. Семья какая-то голая, будто овраг.
— Смелые! — говорю я Никифору, выходя из избы.
— Артельные! — ответил он, — На артели сделана, в артели росла: тот дерганет, тот щупанет, — баба молодая. Вот и рожает. А дети у ней частые.
— Как же они будут жить без отца, если тот не захочет вернуться?
— Не вернется. Отписал уж им. Плохо: от земли отвыкли, землю им не пересилить. Охоты не хватает на землю.
— Куда же денутся дети?
— Да так… Как Сережкины: подросли и кто куды. Так и тут: одни будут рожаться, другие подходить, третьи отходить…
— Без конца!
— Так и пойдет чередом. Откормит грудью, завихрится и опять рожать, и опять кормить, а те подрастать и отходить, подходить и отходить.

2. Никифор и его теща

Об оврагах, чересполосице, скудости жизни уже столько говорено, что нового сказать невозможно. Все это на месте так приелось, пригляделось, что в другое время так-таки ничего бы и не заметил. Но теперь совсем другие времена. Пусть это все выглядит как есть, тем приятнее знать, что взялись же за ум: есть новый закон.
— Никифор, — спрашиваю, — знаешь ли ты что-нибудь про новый закон?
— Ей-богу, не знаю, у нас теперь все тихо и смирно, безобразней нету, ничего не знаю.
— Не то… Я про новый закон о земле, про укрепление наделов.
Долго молчит Никифор и наконец таинственно шепчет:
— Есть слух, а говорить нельзя.
— Какой слух? Говори!
— Есть слух: бабий закон вышел. Сказывают: баб уключать можно. Ежели есть в деревне вдова, солдатка и всякая такая порожняя женщина, а у этой бабы есть вдовий надел, так уключить можно.
— Уключить?
— Вдовий надел уключить. И вдова, сказывают, будет, как мужик, землею владеть, хозяйствовать и продавать. И ежели есть такой закон, я тещу укреплю, потому что она — порожняя, вдова.
— Тещу! Да разве она жива?!
…Я вижу опять перед собой эту умирающую женщину. Я тогда зашел в сени к Никифору укрыться от дождя. Он позвал меня в избу. Там, как только мы вошли, как мыши, прыснули ребята на печку, остались внизу только жена Никифора да древняя старуха на лавке.
— У меня, — рекомендовал Никифор свою семью, — баба — что пенек, ребятишки — что жуки.
— А это мать? — спрашиваю я про старуху.
— Нет, — отвечает, — теща, помирает.
Старуха повернулась к нам черным лицом, глаза у нее тусклые, как студень, но все-таки ясно видна искра сознания, даже любопытства и вкуса к последним отзвукам жизни.
Никифор прямо говорит ей в глаза:
— Распростал бы господь. Поскорей бы прибрал.
— Развязал бы нас с ней! — повторяет жена.
А старуха все глядит и глядит. Принято думать, что такие старухи крестьянки не хотят жить. На самом же деле они-то и хотят жить, а просят смерти, лишь соблюдая приличие.
Старуха глядит и глядит на нас. Я говорю Никифору:
— Человек еще не умер, а ты так…
— Да она же не работает, — удивляется мне Никифор.
— Только руки вяжет! — вторит жена.
Я заступаюсь за умирающую старуху, удрученный идиллией ‘святого земледельческого труда’.
— Мальчики, — указываю на печь, — тоже не работают.
— Мальчики — другой разговор, — от тех мы ждем перемены.
— Ну, девочки, те уже вовсе бесполезны, замуж уйдут. Никифор подумал и говорит:
— Да и наши же матери были девочками! Так он сам разбил свое трудовое оправдание желать смерти старухи, но все-таки не унимается:
— Да поглядите, что в ней, высохла вся, краше с погоста ходят.
Запах от старухи ужасный.
— Вы, — говорю, — вымыли бы.
— Мыть, — отвечают супруги, — нельзя. Всю зиму не мыли. Отмочишь — завоняет и не продохнешь.
— Да она же, может быть, поправится!
— Избави бог!
…Так я познакомился тогда с тещей Никифора, думал, она давно уже умерла, и вот теперь опять слышу о ней в связи с новым законом.
— Неужели жива?
— Слава тебе, господи, — весело говорит Никифор, — жива, поправляется.
Ушам не верю: то избави бог, а то слава тебе, господи! А Никифор, как ни в чем не бывало, рассуждает:
— Вот разузнаю только, ежели есть вдовьи наделы — уключу.
‘Теща — из другой деревни, — соображаю я, — она — вдова, детей у нее нет, а земли целых три десятины. По прежним порядкам земля после смерти старухи перешла бы к обществу, теперь же ее можно укрепить, ‘уключить’, и она перейдет к Никифору. Земля у нас — двести рублей за десятину, он продаст землю и получит шестьсот рублей’.
— Да, — продолжает мечтать наследник тещи, — ежели вправду есть вдовьи наделы, ежели вправду можно порожних женщин уключить, то, как только маленько дорога пообвянет, запрягу я телегу и свезу ее к земскому, уключу, а там уж и бог с ней, помирай.
— А как раньше помрет? — беспокоюсь я за судьбу Никифора.
— Зачем… Без времени бог не возьмет. Поправляется. Стало быть, она тут нужна.
Я тут же решил помочь Никифору и укрепить его тещу.

3. У тетушки

Вскоре по моем приезде в деревню у тетушки вышел обычный спор с сельским батюшкой о значении Петра Великого.
— Вчера, — начала она, — я читала на ночь ‘Арапа Петра Великого’ Пушкина. Какой все-таки колосс был Петр!
— Писатель Пушкин заблуждается, — принял вызов батюшка, — в настоящее время его уже таковым не считают.
— Вы поднимаете трудные, неразрешимые вопросы, — сказал я, боясь длинного и горячего спора.
— Весьма важные вопросы! — согласился батюшка.
— Очень серьезные вопросы! — согласилась и тетушка, сдерживая гнев.
Оба смолкли, довольные, что они и тут, в глуши, могут поднять серьезные вопросы.
Вот тут-то я и поставил между столь несхожими людьми темой обсуждения новый закон. Я рассказал им случай с тещей Никифора: как новый закон буквально спас старуху от смерти, раньше просили бога, чтобы она умерла, теперь просят, чтобы она жила. Такое чудесное свойство закона! Я сказал также, что решил принять в судьбе Никифора участие: я укреплю его тещу и тем даже сделаю маленькое государственное дело.
— Государство заблуждается! — строго перебил меня батюшка.
— Я тоже против, — сказала и тетушка, — куда безземельный денется? Приезжает раз вот так ко мне один землеустроитель советоваться. Я его спрашиваю: ‘Куда же безземельный денется?’
— ‘Кто это, — говорит он, — безземельный? Это — неспособный, лентяй, к черту его!’
Тетушка не успела кончить речь: вошла Фекла с живыми пескарями. Я подумал было, зная характер барыни, что она пошлет кухарку туда же, куда послал землеустроитель безземельного. Но нет, она внимательно разглядела и сказала: ‘Жарить’. И продолжала:
— ‘К черту!’ — говорит. Разве так можно? Вот сейчас в гостиную Фекла с пескарями вошла, а я бы, не разобравши дело: к черту!
— Одно слово, — сказал батюшка, — государство заблуждается. Этот закон против пятой заповеди. Вот случай в моем приходе: у одного старика был сын, у сына — мальчик. Этот мальчик услыхал откуда-то про новый закон и расскажи старику. Тот поднялся с печи, укрепил землю и говорит сыну: уходи от меня куда знаешь, на мой век хватит. Сын ушел, купил себе чрез землеустроительную комиссию участок земли и стал жить отдельно. А старик за это время деньги пропил и приходит к сыну с поклоном. ‘Нет, — сказал сын, — идите, батюшка, куда знаете’. Вот вам и пятая заповедь!
Рассказали еще много таких случаев. Подъехал еще собеседник: старшина.
— Это как когда, — сказал он. — Ежели хорошие отцы, так и очень хороший закон: бояться начинают, слушаться, почитать родителей. И как хорошо теперь дочек замуж устраивать, можно приданое давать.
Но батюшка опять рассказал про какого-то несчастного короля Лира, который роздал в приданое дочерям землю, а они его выгнали.
— Таких Лиров множество! — подхватила тетушка.
Старшина не спорил. Все согласились на формуле: ‘Для хороших отцов — хорошо, для плохих — плохо, при хороших детях — хорошо, при плохих — плохо’. Но решить, куда безземельный денется, не могли.
— Это, вероятно, производит большой переворот в народном быту? — спросил я.
— Большие переверты, — согласился старшина, — но только не извольте беспокоиться: это у нас за обыкновение. Что поднялось тогда, а ведь остановили же… Теперь, слава богу, и порядочным людям жить можно. Не извольте беспокоиться, весь закон проходит под великим страхом. Теперь крышка-с. Все за приглушиной.
— Золото все пропало, — вздохнул батюшка, — распространение России остановилось.

4. Волшебная избушка

После таких предварительных расспросов я решил наконец отправиться пешком в далекую деревню Никифоровой тещи и по пути спрашивать самих же мужиков о законе. Начал я, конечно, с того, что зашел за Никифором в его деревню.
Избушка Никифора всегда была похожа на навозную кучу, но теперь через соломенную крышу закуты высунула голову лошадь, и жилище похоже на волшебную избушку с лошадиной головой.
Старшая девочка подросла, плетет кружева, постукивает звонкими кленовыми ‘коклюшками’. Цыпленок мирно дремлет у нее на голове. Ребятишки, ‘жуки’, по-прежнему на полатях, баба в новом сарафане, теща, вымытая, приодетая, хорошая старуха, сидит на лавке.
— Поправляешься, бабушка?
— Поправляется, поправляется, — говорят супруги, — молится, чтобы господь веку прибавил, вот и поправляется.
— Вымыли?
— Вымыли. И духу-то, духу-то что было, не приведи господи! Теперь весь.
‘И все это сделал новый закон!’ — хочу я обрадоваться. Но Никифор тянет меня за рукав в сторону и шепчет:
— Помолчите…
— Что такое? — спрашиваю я, выходя с ним на улицу.
— Разнюхала, — говорит он, — про закон, ужимается, чуть что — я, говорит, уйду.
— Да разве она может ходить?
— Вона! Рысью! Я, говорит, уйду от вас, ежели вы меня не будете слушаться, поднимусь и уйду.
— Надо слушаться.
— Да теща-то какая. Когда бы она с пониманием, а то чуть что — я, говорит, уйду. И очень просто, что уйдет: манят. А ведь как плоха-то была, все суставы были видны, поди вот! Вот только бы допытаться бы нам новый закон. Может, и уйти-то нельзя.
— Барин, — догоняли нас какие-то мужики, — сделайте милость, скажите, где ходатайствовать об ‘уключении земли’.
Рассказывает подробно, как ‘моряк’ [‘моряк’ значит деревенский пролетарий] Афонька в кабаке пропил ему надел за две бутылки.
— За две бутылки?! — изумляюсь я. — Да куда же он сам-то денется?
— Вот и он меня спрашивает: ‘Куды же я-то денусь?’ А я ему говорю: ‘Дурак, да ты же — моряк, на что тебе, а глядь ты издохнешь’. Ну, он и пропил. Барин, нельзя ли меня уключить?..
Я ему это советую. Он благодарит. И последнее, что я вижу, уходя из деревни в поле, мужика с шапкой, волшебную избушку с лошадиной головой. И последнее, что я слышу: ‘Барин, сделай милость, уключи’.

5. Легенда об ораторах

Наш путь по берегу реки. Навстречу нам идет длинный худой мужик с такою же длинной и худой собакой. Шел, шел и вдруг как провалился. Посмотрели, а он уж внизу достает какую-то дрянь из воды…
— Гляжу, — рассказывает он нам, — верша плывет. Хотел поглядеть: не с рыбой ли? Нет, пустая и дырявая.
— Ну и худа же твоя собака!
— Собака-то… Да я сам худее собаки. А вот вы как дюже жирны, так у вас и собаки жирные. Ваши собаки, сказывают, десять мужиков стоят…
— Ну, когда это было?.. Расскажи лучше про новый закон.
— Да, скажите на милость, закон, что это такое? Я рассказываю о законе. Говорю: кто посильнее, скупит наделы и будет хозяйствовать хорошо, клевер сеять и все…
— А те куды же денутся?..
— Те… переселятся.
— А-а-а! Вот! Ну, так и мы думали, что переселятся.
И заливается смехом. Он даже мой серьезный ответ ‘переселятся’ принимает за иронию, становится откровенным, шепотом спрашивает, не из ораторов ли я…
Есть какие-то ораторы, узнаю я новую народную легенду. Пришли наконец настоящие головы к народу и говорят: наступает третье освобождение. Первое освобождение было от кнута, второе освобождение от красной шапки и третье будет освобождение земли.
— Есть хорошие головы на Руси, — говорит мужик, — да ноги-то плохие…
— Чьи ноги… Ораторов?..
— Зачем, ораторы — те хорошие, мы плохие, ноги плохие, не поддержали, кого повыдали, господа опять одолели. А закон-то мы знаем зачем: хотят крестьянское общество стравить, а потом всех по одному и переловить.

6. Красный глаз

Мы остановились под деревом закурить, и вдруг кто-то кашлянул и крякнул за кустами. Посмотрели, а там на камне сидит мужик в белой рубашке, серьезный, строгий, похожий скорее на фабричного, чем на мужика. В руке у него красный кисет, насыпает ‘цигарку’. Лошадь усталая, прямо в оглоблях повалилась на пашню, щекой легла в теплую рыхлую борозду, глаз ее, кровяной шарик, горит на солнце.
— Все еще сохами пашете? — завожу я речь.
— А то плугом… Пара тут! — машет он рукой. И сам начинает речь о новом законе. — Хорош закон, мочи нет хорош. Мы плохи, а закон хорош.
‘Наконец-то, — радуюсь я, — встречаю довольного человека’. И так это непривычно слышать у нас, где без разбору бранят все, что исходит от господ.
— Чем же он хорош?
— Всем хорош. Первое, что земля божья. Это дюже хорошо.
— Как! Земские начальники теперь говорят: земля божья!
— За-ачем земские? Ораторы!.. Вот и мы так думаем. ‘Грех, — говорим барыне, — за землю такие деньги брать’. — ‘Это, — кричит, — не ваше дело, я перед богом отвечаю’. Поди вот! А коли чуть коснется — грех да грех. Да что, господа, похоже старый-то бог на печке помирает, лежит, да и стонет: ‘Ох вы, озорники, ох вы, озорники’. Шабаш! Теперь народ проглянул, новый закон.
— Куда проглянул-то? Все зажато..
— Ужатие великое, но рано ли, поздно ли, придет час: лопнет. Ну, поднимайся! — кричит он лошади.
Лошадь медленно поднимает голову, оглядывается и опять кладет ее в черную борозду, и опять горит на солнце красный кровяной глаз.

7. Марево

— Полодни бегут! — говорит мой спутник, указывая рукой на колеблющиеся струйки прозрачного пара у земли. Так называют у нас весеннее марево. Земля дышит теплым дыханием, и все в нем колышется, все опрокидывается. Перед нами — целое море воды, и по нему ходят большие черные птицы.
— Грачи?
— Нет… Мужики жеребьями попутались, делятся.
Целая деревня высыпала на поле. Старый дед сидит на камне, возле него еще два-три человека, курят трубки. А те, которые делятся, все повторяют: моть, моть. Когда я вижу много крестьян у земли, то всегда думаю: есть в земле что-то унижающее человека: чем ближе к ней, тем более ссоры и заботы. Все это так ясно видно простым глазом: пока будут эти мелкие полоски, всегда будут драки и ссора. Нужно непременно оторваться от земли, чтобы возвыситься до настоящего общинного духа.
Делюсь своими размышлениями с дедом.
— Верно! — согласился он, не понимая меня. — Нужно, чтобы земля была вся вообще, чтобы всем одинаково, потому она не человеческая, а божья, она — мать всем: и царям, и королям. По-настоящему нужно бы акциз на землю.
— Акциз, акциз! — подхватывают другие. Другие мужики услышали ‘акциз’ и тоже идут к нам, и все галдят:
— Верно, первое средство — акциз.
— Какой акциз? Что такое? Обыкновенный? Как на водку?
— К-а-а-к на водку!
— Не понимаю: ведь мы и теперь же платим налоги.
— Теперь неравный акциз: мы — чижолый, господа — легкий, а нужно всем равный.
— Погоди! — перебивает дед. — Примерно: ты — доктор, я — мужик. Ты приходишь в контору и говоришь: ‘Милостивые государи, я не могу землю пересилить, я имею свое рукомесло, я — доктор, хочу лечить’. А на тот случай я в конторе, и у меня земли не хватает. ‘Милостивейшие государи, — говорю я, — с превеличающим удовольствием готов платить акциз, и землю пахать, и доктора кормить, а он за то пусть моих деток лечит на здоровье’.
— Верно, что верно, то верно, — соглашаются другие мужики. — Акциз — самое справедливое. Достоинство, наука, — бог с ней, а земля — наша мать.
— Мать?
— Как же земля-то?
‘Акциз, — думаю я, — откуда это у них? Если бы это в прежние времена. Теперь не верится в их самостоятельное идейное творчество’.
— Нет, — говорю, — это у вас не свое, это — ораторы.
— Ораторы! — подхватывают мужики. — Они — наши головы. Вот ноги-то плохи. Нет того, чтобы всем за одно взяться…
— Придет время — возьмутся!
— Придет. Первое дело, чтобы пришел настоящий оратор, самый первый, самый верный. В каждом человеке есть ангел и дьявол, а у того, чтобы один только ангел был, — вот какой оратор!
— Как Моисей?
— Ка-ак Моисей!
— И очень просто придет Моисей, — говорит старик.
— Казни были. Не понять только, где мы.
— Какая казнь?
— Первая была лягухами, все поле покрыло. Он и съершился.
— Кто?
— Фараон. ‘Я, — кричит, — не буду!’
— Ишь ты! Ну и полекшело?
— Утихло. А он отдохнул и опять за свое.
— Поди ты! Не унимается?
— Нет. Тут ему вторая казнь, не запомню чем, червями ли, прочим ли гадом. Он и опять сробел. ‘Не буду, — говорит, — я больше обижать’. И так до десяти раз.
— До десяти!
— И, наконец, явился Моисей, человек чистый, без дьявола, с одним ангелом. ‘Я, братцы, вас выведу’. Ну, известное дело, вывел.
— Так-то, братец ты мой, Моисей — такой человек.
— Ожидаете?
— Ожидаем. Рано ли, поздно ли — будет земля наша. Сейчас-то она лежит, ждет время, а дай…
Моисей, акциз, земля обетованная, Генри Джордж и ораторы…
А там впереди дрожит весеннее марево, как неясные мужицкие мысли… Дрожит лес, одинокие дубы, деревня, прошлогоднее жнивье, и пашня, и сама земля.
Может быть, это все вздор. Но, может быть, это так и должно быть, потому что слишком близко к земле. Может быть, если заглянуть в душу и самого просвещенного и разумного человека, на самом дне ее — такое же марево?

8. Укрепление тещи

Невесело встретила нас деревня, когда узнала, зачем мы пришли. Посыпались жалобы на новый закон, и больше всего упреки:
— Зачем мертвым душам жизнь дают и живых мертвыми съедают.
— Какие мертвые души? — изумился я, как гоголевская Коробочка.
Оказалось, что это — те души, которые при переделе должны бы отойти ко всему обществу, а теперь, укрепленные за одним лицом, продавались и уходили от общества.
— Почему же вы не переделились поскорее? — спросил я.
— Хотели, — ответили мужики, — и подали бумагу земскому. А он тогда еще не научился закон понимать и отказал, говорит: мало вас. А нас было много, но только он на затылок бумаги (на другую сторону) не поглядел.
Я стал убеждать мужиков в пользе закона, говорил о самостоятельном хозяйстве, о посеве клевера и прочем. Но мужики мне ответили:
— Нигде нет людей, которые бы укрепляли землю для хозяйства. Укрепляют только мертвые души. От этого выходит ‘стровка’ и ‘попута’. Дошло до того, что чужие зятья теперь стали землю отбирать.
Все поглядели на Никифора. Я за него заступился, послал за старостой и просил записать его заявление о желании укрепить тещину землю. Но тут влетела злая и крикливая баба Голендуха и стала доказывать, что земля не тещина, а ее. Обнаружилось то, что ‘прималчивал’ Никифор: теща продала поместье Голендухе за восемнадцать рублей, а та поставила обществу ведро, и оно выдало ей бумагу на владение всею землей.
Никифор стал было доказывать свои права тем, что теща у него жила, а не у Голендухи, что он за ней ходил, что он ее вымыл и берется допоить, докормить и похоронить. После этих слов Голендуха вцепилась в жидкую бороду Никифора, а общество принялось хохотать.
Еще слава богу, что удалось нам уйти поживу и поздорову.
— Какую силу имеет водка в деревне! — сказал я Никифору на обратном пути.
— Первое дело — водка! — согласился он. — Кто поставит больше, тот и прав.
— Значит, мир несправедлив?
— Когда как, — ответил он. — Ежели справедливая сторона больше водки поставит, то будет справедливо, ежели несправедливая — несправедливо. Но еще сильнее водки, — объяснил мне дальше Никифор, — сильнее водки — шапка. Шапку снял, и закон пошел. Что пустое болтать: господа всегда сильнее. Снял шапку — и концы размотал.
— Но если кто-нибудь не захочет шапки снять? — спросил я.
— Так то дурак, — ответил Никифор.
Этим он хотел ободрить меня для борьбы с сельским обществом за права тещи. Но жизнь разрушила наши планы.
Через несколько дней захожу я в хижину Никифора и узнаю, что теща ушла.
— Как!
— Поднялась и пошла: дальше, дальше, палкой постукивает, идет — и ушла.
— Как же быть-то?
— Бог с ней! — махнул рукой Никифор. — С ней все равно каши не сваришь, теща какая-то разнобитная.
Грустно проводила меня лошадиная голова волшебной избушки, и вспомнил я сказку о рыбаке и рыбке и о разбитом корыте.

Примечания

Впервые опубликовано: ‘Русские ведомости’, 1909, 14, 18 июля.
Я про новый закон о земле, про укрепление наделов. — Правительственный указ сенату 9 ноября 1906 г. о разрешении крестьянам выходить из общины и закреплять используемую ими землю в личную собственность — ‘укреплять’ ее. Впоследствии правила землепользования от 4 марта 1906 г., утвержденные Государственной думой, Государственным советом и царем, стали новым законом 29 мая 1911 г.
Этот закон против пятой заповеди — евангельской заповеди о любви к ближнему.
Коклюшки — кустарное приспособление для вязания.
‘Моряк’ — деревенский босяк, люмпен-пролетарий.
Первое освобождение было от кнута, второе освобождение от красной шапки и третье будет освобождение земли. — Так названа отмена крепостного права в 1861 г., замена рекрутской повинности с двадцатипятилетним сроком службы в армии введением всеобщей воинской повинности в 1874 г., в третьем случае имеется в виду надежда крестьян на передачу им помещичьей земли.
Пара тут! — Непаханая, отдыхающая земля.
Полодни бегут! — Полдни, полудни, полыдни — название южного ветра (а также середины дня). ‘Полодни бегут’ — движение нагретого воздуха над пашней.
Мужики жеребьями попутались, делятся. — Жеребьевка — обычный способ распределения участков земли между крестьянами.
Акциз — государственный налог.
Казни были. — Имеется в виду библейское сказание о казнях, которые послал бог, чтобы заставить фараона разрешить еврейскому народу покинуть Египет: воды Нила превратились в кровь, невиданно размножились жабы, мухи, пошел мор на скот, тела людей покрылись нарывами и т. д. Самой страшной казнью было избиение богом Яхве первородных младенцев у всех египтян. Исход из Египта, согласно Библии, происходил под руководством Моисея, вождя еврейского народа.
Генри Джордж (Джорж Генри, 1839—1897) — американский экономист, публицист, радикал, пропагандист буржуазных реформистских взглядов среди рабочих, автор идеи ‘единого земельного налога’ как средства достижения всеобщего достатка.
Стровка и попута — раздоры и путаница.

———————————————————————————-

Источник текста: Собрание сочинений. В 8 т / М. М. Пришвин, Редкол.: В.В. Кожинов и др. [Вступ. ст. В.Д. Пришвиной Коммент. А.Л. Киселева Ил. В.Ф. Домогацкого]. Том 1. — Москва: Худож. лит., 1982. — 21 см. С. 640 — 653.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека