Дружная весна, Пришвин Михаил Михайлович, Год: 1910

Время на прочтение: 9 минут(ы)

Михаил Пришвин.
Заворошка

Отклики жизни

Дружная весна

(Из деревенского дневника)

1

— Дон прошел…
— Как прошел?
— Очень просто: теплынь у нас, такая прелесть стоит, огурцы сажать можно, на бугорках уж славно поусохло. Сколь далече едете? В X.? Нам по пути, поедемте, составим компанию.
И вот мы едем по весенней черноземной дороге, ползем, плывем, месим грязь. Показываются хохолки помещичьих усадеб и верхушки липовых аллей, зеленые и красные крыши…
— Эт-та, — указывает рукой попутчик на зеленую крышу, — живет Иван Андреич, а эн-та шурин его…
Попутчик знает всю подноготную этих усадеб, любит рассказывать и постоянно повторяет свое: ceci, cela, ‘эт-та’ и ‘эн-та’.
Так, мало-помалу, кажется, будто усадьбы сходятся к нам.
Мы говорим о хозяйстве помещиков.
Они снова ожили. Многие вернулись в свои заброшенные барские усадьбы, кто победнее, сдал землю в аренду, кто пооправился, отобрал все назад у мужиков и хозяйствует. И ничего живут: цены на землю громадные, арендная плата неслыханная, — отчего бы не жить?
Способы хозяйства все те же. Сохранилось даже наше знаменитое ‘зимнее хозяйство’: как и в прежние, дореволюционные времена, зимой от скуки помещики, прочитывая сельскохозяйственные книжечки, увлекаются мечтой и творят зимнее хозяйство. Так появился, например, у нас очень странный и очень распространенный прием: сеять клевер на семена, а рожь — на корм. И мало ли еще чего… Чернозем все терпит и дает доход, а помещики думают, что, хозяйствуя, они делают и общественное дело.
В результате их хозяйствования, однако, для постороннего человека получается расчет: в Швейцарии жить много дешевле, чем в глубине черноземных уездов.
Вообще водоносные тучки в нашей безлесной полосе любят останавливаться только над хохолками помещичьих усадеб, а кругом все сохнет и жить не из-за чего.

2. Наше преступление

Вхожу в сени большого старого барского дома. Курица, застигнутая врасплох, пытаясь выстегнуть глаза крыльями, проносится над моей головой. Раздается голос:
— Кто там кур гоняет?
— Это я, тетушка!
Она сидит в старом кресле и читает новую книгу о мужиках ‘Наше преступление’.
— Вот так картинка, — восклицает она, надвигая очки на лоб, — очень правдиво, настоящий мужик!
— Как мужик? — изумился я.
Никогда до сих пор моя тетушка не говорила о народе в третьем лице, как в казенных учреждениях. Всю жизнь свою она имела дело с Никифором, Стефаном, Глебом, Павлом, Кузьмой, с их женами, невестками, золовками, тещами, и никогда я не слышал от нее слов: ‘он, мужик’. Для нее мужики были такие же разные люди, как для нас люди интеллигентных профессий.
— Один бог знает, как я раньше любила мужика, — продолжала тетушка, — теперь я в него больше не верю. Родионов (автор новой книги) прав совершенно.
Я хотел было возражать, но тут произошло крупное событие, наложившее свой отпечаток на все мое весеннее пребывание в имении тетушки: загорелась караулка арендатора нашего сада.
Я опрометью бегу к пожару и на ходу кричу: ‘Павел, Стефан, бочку, бочку!’ Они идут к амбару, будто за бочкой, а сами потихоньку из-за угла амбара следят за мной и посмеиваются, чувствую, говорят: ‘Какой горячий!’ Кричу на них ужасно, и наконец повинуются. А караулка пылает! Народ валом валит из деревни через сад, собирая по пути прошлогодние прелые яблоки. Работ еще не было никаких, мужики соскочили со своих печей не вовремя, будто пчелы, разбуженные зимой в омшанике: кто в ободранном тулупе, кто в бабьей кацавейке, стоят, поплевывают, курят ‘цигарки’, едят прелые яблоки. Вид пожара, однако, их развлек, кто-то швырнул ‘снежком’ в пламя. И так мало-помалу все принялись весело пошвыривать снежками в горящее здание и закусывать прелыми яблоками.
Наконец Павел со Стефаном привезли бочку на двух колесах (два другие колеса рассыпались по пути). Бочка рассохлась, и вода частью расплескалась, частью ушла в трещины: воды не было.
Караулка сгорела вся до основания, сгорело вокруг шесть яблонь, и почернела целая куртина вишневого сада. Слава богу еще, что ветер был в сторону от дома.
— Тетушка, — говорю я, вернувшись домой в удрученном состоянии духа, — у вас тут жить страшно, у меня бумаги…
Она в слезы:
— Тебе, — говорит, — не меня жалко, а свои бумаги. Мы обнялись.
— Вот видишь, — говорит она, — какой он страшный, раньше мы не знали мужика, вот он настоящий…
— Тетушка, — умоляю я, — не читайте Родионова. Вы больше знаете о них, чем мы: всегда для вас мужики были разные.
— Нет, нет! Они все одинаковы…
И так совершилось в усадьбе моей тетушки настоящее грехопадение: моя тетушка, как обиженный бог, разложила преступление одного на всех. Казалось, что в нашей усадьбе появился кто-то новый, загадочный, неуловимый, бесчеловечный. До революции этого быть, конечно, не могло. Он появился после бунтов.
Мне было жалко расстаться с мечтой о последней Пульхерии Ивановне нашего уезда. Я решил во что бы то ни стало, пользуясь своими ежедневными прогулками, найти преступника и убедить тетушку, что он один, а не все.

3. Первая прогулка

— Мужик испортился от пьянства, — сказала раз мне тетушка.
Я вышел на прогулку, обдумывая эту мысль со всех сторон.
Снег сбежал. На огороде деревенские мальчики, утопая в грязи, дергали хрен и собирали прошлогодние луковицы.
Я хотел было пробраться к ним, но завязил калошу. Наклоняюсь, чтобы достать засосанную калошу, и чувствую: кто-то возле меня бухнулся в грязь по колени.
— Афанасий, — узнал я в стоящем на коленях нашего несчастного пьяницу, — это — ты, жив?
— Омертвили, омертвили, — говорит Афанасий, не поднимаясь из грязи.
Вот уже года два тому назад Афанасий пропал. Кто-то, чтобы воспользоваться его наделом, пустил слух об его смерти, а он вдруг ожил.
— Прослушали, прослушали, — рассказывал Афанасий, — и омертвили. Иду по белому свету от деревни к деревне, от села к селу, и везде встречают: ‘Афанасий, да ведь ты же помер!’ ‘Нет, — говорю, — я жив’. Не верят: ‘Видели, — говорят, — как тебя мертвого в больницу на простыне несли, — и все твое, и нос крючком…’
Афанасий стоял в грязи, пьяные слезы текли у него из глаз, из-за пазухи торчал кусок вонючей гнилой рыбы.
Я подумал об ужасной судьбе этого человека, вспомнил, как в Петербурге братец Иванушка сразу излечивает внушением человек по триста пьяниц, и спросил, почему он не запишется у батюшки.
— Записывался, — ответил Афанасий, — не помогает: месяц не пью, а на другой лягухи в животе заводятся, опять запиваю.
Я дал Афанасию несколько копеек, он поднялся из грязи и пустился в шинок, оставив на огороде гнилую рыбу.
У тетушки я поднял такой вопрос: почему бы не мог этот пьяница, ночуя в караулке, случайно ее поджечь? Наше преступление тогда окажется совершенно невинным.
— Нет, — ответила тетушка, — во-первых, караулка сгорела днем, а во-вторых, Афанасий всегда ночует в овраге. И вообще, я думаю, не в пьянстве наше зло, более глубокие причины преступлений — в земельных отношениях…

4. Вторая прогулка

Недалеко от нас есть имение, разделенное для мужиков на участки — хутора. Когда пруд разошелся, дороги подсохли и зазеленела ива, я отправился взглянуть на них: не получу ли я тут что-нибудь для своих наблюдений.
Прошлый год, когда хуторяне только что поселились, положение их было ужасно: если судить по тому, что они говорили, можно было думать теперь: они все ушли с сумой.
Но год был урожайный, теперь опять роскошные всходы. На полях хуторян, я вижу, кое-где зеленеет клевер, вика, люцерна — травы, о которых и не снилось общинникам. Я сам слышал прошлый год, как смеялись хуторяне над агрономом, привезшим семена трав, называя его ‘человек по прейскуранту’ (он показывал крестьянам прейскурант кормовых трав). Теперь же этот ‘человек по прейскуранту’ мог торжествовать.
Прошлый год здесь, ликвидируя имение, хозяйничали хищные люди, возбуждая злобу населения. Теперь, я слышал, их сменили.
— Сменили? — спрашиваю я одного знакомого хуторянина.
— Сменили, — ответил он мрачно, — да что в этом: чирий вырезали, болячку вставили…
И вообще как-то странно на этих хуторах: несмотря на весну, на удачу прошлого года — мрачно. Первое время трудно отдать себе в этом отчет…
Вот мы говорим о сухих колодцах, об испорченном ликвидаторами пруде. Но ведь это все в прошлом. Теперь же все мало-помалу налаживается. И, значит, то давящее настроение не оттого.
Мы говорим о том, как не подходит к русскому мужику стойловое кормление, как неразумно поступило начальство, разделив естественный луг на двести частей, так что хуторянам нужно теперь иметь двести пастухов вместо одного.
Но все это не то… Вот подходит зажиточный хуторянин и рассказывает о том, как хорошо хозяйствовать на отдельном участке. Другие его поддерживают. Прошлый год эти же самые люди говорили о том, что вот только бы дождаться новой ‘ризолюции’ (революции), и все разделят по-старому на три клина. Теперь факт совершился: население признает единоличное хозяйство…
— Но ведь вместе с этим, — говорю я, — и во всем каждый отвечает за себя, при новом хозяйстве никому нет дела до другого, более слабого. Это тоже хорошо?
— Этого мы не знаем! — говорят все в один голос.
Значение этого ‘не знаем’ такое: ‘Верно начало этого нового быта, хозяйственное его начало, а все другое — неизвестно’. Если бы тут был не заинтересованный лично старик, он сказал бы: ‘Не по-божьему начали делать!’
И становится понятным, почему так невесело на этих хуторах.
Прежняя слитая пелена с пеленой деревня здесь расползлась, избы разъехались, люди разъединились. Стада теперь не возвращаются вместе с общего пастбища, бабы не бегают с хворостинами за своими овцами. Быт разрушен. Жизнь переделывается по новому замыслу.
Вот, я вижу, в одной избе старик плетет лапоть, а возле ног его на соломе хрипит теленок.
И жутко смотреть на этого старика возле больного теленка. Из-за чего он сидит? Разве это жизнь? Если бы раньше, в обыкновенной деревне, то подумал бы: он сидит, потому что так нужно, всем в деревне зачем-то нужно так быть. Здесь же нет этого — ‘для всех’. Быт только начинается, и быт задуманный, чуждый этому краю
Я ухожу с хуторов и гляжу еще раз на них сверху, с бугра.
До того одинока эта единственная опытная хуторская деревня в наших необъятных полях, среди бесчисленных обыкновенных деревень. До того одинаковы эти квадратики, нарезанные чиновниками. Все тут сделано просто по предписанию, ‘по прейскуранту’. Нет и следа от Павла, Архипа, Глеба, Стефана, как у тетушки, здесь живет он, мужик, здесь все сделано для него…

5. Третья прогулка

— Кто сжег караулку? — спросил я прямо Никиту.
— Руки, ноги не остались, — хитро улыбнувшись, ответил старик.
Мы сидели с ним под березкой с молодыми блестящими листьями, похожей издали на сказочный зеленый фонтан.
Никита считался у нас самым умным человеком в деревне, он политик и, как преобладающее большинство политиков, лукав. Просто говорить с ним нельзя. Мой вопрос был совсем неразумен.
— Обеими ногами ступаете, — посмеялся надо мной деревенский умница и замял разговор о караулке.
Поговорили о переселении в Сибирь. Мы оба там были: он ходоком, я — как любопытный, и оба пришли к одному твердому заключению: ‘Ехать туда нужно с капиталом и человеку сильному, а потому в наших местах разговаривать о переселении и смущать народ — дело очень вредное’.
Мое полное единение в этом вопросе с ходоком подкупило Никиту, он спрашивает:
— К добру ли делюция?
Я уже слышал это нелепое, но замечательное по своему образованию слово. Оно происходит, с одной стороны, от слова ‘революция’, а с другой — от насильственного деления земли при отводе и укреплении участка. Это — не освященный временем и общепринятый ‘передел’, а насильственный раздел: делюция.
— К добру ли делюция? — спросил Никита.
Я не хочу ступать ‘обеими ногами’ и прошу высказаться самого Никиту.
Ему кажется, что к добру: он, глава большой семьи, укрепляет за собой землю, младшие его почитают, как и в старое доброе время, и хозяйствовать на одном участке лучше: не будет чересполосицы. Я одобряю Никиту, говорю ему в тон: как хорошо будет то время, когда все такие умные, как он, укрепятся, а глупые, как Афанасий, разбегутся. Вот тогда крепкий земле крестьянин и станет помогать во всем правительству…
— Нет, погодите… — не выдерживает Никита.
— Да как же, — говорю я, — дело ясное…
И продолжаю развивать свою мысль. Никита одобряет, но, как только подхожу к правительству, перебивает и говорит мне: ‘Погодите…’
Так я дошел до пределов мудрости Никиты и, когда явно увидел его смущенным, огорошил вопросом:
— Зачем сожгли караулку?
— А зачем, — ответил Никита, — арендатор поставил ее на земле вашей тетушки?
— Вам-то какое дело!
— Нет, это наше дело, — ответил Никита, — он нонче избу поставил, а завтра сарай выстроит.
— Что же, если с согласия тетушки, земля же не ваша…
— Нонче не наша, а завтра, может, и наша будет. А он строится. Мы же для вашей тетушки и стараемся, оберегаем ее…
Никита все это сказал лукавыми штучками, и я, конечно, всерьез его речей не принял.

6. Приезд арендатора

Арендатор нашего сада и огорода лебедянский мещанин. Слово ‘мещанин’ в общепринятом смысле совсем не подходит к нему и вообще к нашим мещанам. Эти люди у нас куда в худшем материальном положении, чем крестьяне, но всегда деловитее их и предприимчивее. Мещанин в наших краях — представитель свободного личного начала, крестьянин — родовой общинной косности. Арендатор нашего сада был смолоду пьяницей, потом отрезвился и взялся за ум. Кто-то дал ему двугривенный, на эти деньги он купил свечей, продал с прибылью и стал торговать куриными яйцами. Как сказочный герой, он менял все на лучшее и лучшее: из яичника стал медоломом, покупал кокошники с серебром, переливал серебро, скупал шкурки дохлых ягнят. В конце концов он с успехом занялся садами и даже определил своего старшего сына в гимназию.
Жизнь такого человека — скорее поэма, чем обычное мещанское существование.
Осмотрев сожженную избу, арендатор прямо сказал:
— Один работает!
— Вот, — обрадовался я, — один, конечно, один!
И рассказал свой спор с тетушкой и просил нас рассудить.
— И вы правы, и тетушка, — ответил арендатор. — Они, конечно, меня хотят сжить, боятся: укреплюсь, устроюсь, разбогатею, сниму всю землю у вашей тетушки, и им не достанется. Ну, и скажут когда, под пьяную руку: ‘Хорошо бы ему пустить красного петуха’. А он слушает.
— Кто он? — спросил я.
— Он — такой человек, что много о себе думает, всегда чем-нибудь недоволен и, конечно, расчет имеет землю получить от общества, водку или что… Он услышит, что говорят, и заберет себе в голову, и работает. Два, три знают, а другие будто и ни при чем.
Рассказывая так и собирая обгорелые поленья, арендатор вдруг остановился, увидев на земле след сапог с подковкой.
— Это — Пашка! — сказал он уверенно.
И в самом деле: на всей деревне один только Павел носил сапоги с подковками, к тому же Павел — известный вор и плут.
С этого началось следствие, и немного спустя мы в состоянии были доложить тетушке о найденном преступнике.
— Он — Павел! — сказал я.
— Все на него указывают, — сказал арендатор, — все как в воду глядят, он, Пашка, темный, азият.
Тетушка навела, с своей стороны, справки, и ей все говорили: ‘Пашкино дело’. Осмотрели хозяйство и нашли на сеновале разобранным потолок, в конюшне не хватает хомута, в лесу была срублена осинка, — все это он украл.
Тетушка Павла рассчитала.

* * *

Так было раскрыто наше преступление. Я указал тетушке виновника, но не вернул этим старой идиллии в барскую усадьбу старосветской помещицы. Вышло даже наоборот: с тех пор как тетушка уволила Павла, тот страх перед кем-то неизвестным усилился в нашей усадьбе. В особенности ухудшилось положение арендатора, этого борца за личное начало против мужицкой родовой косности. И раньше сжигали мужики у него соломенные шалаши, но когда сожгли избу, он серьезно задумался. В конце концов он решил поселиться под землей: выкопал себе в саду яму, обложил внутри тесом, пригодным для осенней укупорки яблок, поставил железную печь. И поселился там со своим сыном-гимназистом.
Раз, в конце апреля, я посетил его яму. Была удивительная погода: в апреле, целым месяцем раньше, цвели сады.
— Какая чудесная весна! — сказал я ему.
— Не радует, — ответил он из ямы, — вот увидите, какое будет скверное лето.

Примечания

Впервые опубликовано: ‘Русские ведомости’, 1910, 23 мая.
…читает новую книгу о мужиках ‘Наше преступление’. — Книга писателя-народника И. А. Родионова ‘Наше преступление (Не бред, а быль). Из современной народной жизни’ (СПб., 1910), рисующая картину разложения русской пореформенной деревни.
Хутора — обособленные земельные участки с усадьбой владельца.
…из яичника стал медоломом… — то есть из торговца яйцами превратился в торговца медом.

———————————————————————————-

Источник текста: Собрание сочинений. В 8 т / М. М. Пришвин, Редкол.: В.В. Кожинов и др. [Вступ. ст. В.Д. Пришвиной Коммент. А.Л. Киселева Ил. В.Ф. Домогацкого]. Том 1. — Москва: Худож. лит., 1982. — 21 см. С. 670 — 678.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека