Робинзон Крузо — одна из самых знаменитых книг во всей европейской литературе. Но на десять человек, которые знают Робинзона, едва ли один знает его автора. Войдя в литературу для юношества, книга эта оторвалась от своего историко-литературного окружения. Кроме Робинзона три книги XVII-XVIII века прочно и надолго удержались в детской литературе: Дон Кихот, Гулливер и Мюнхгаузен. Судьба Мюнхгаузена отличается от судьбы двух других книг. Мюнхгаузен исчерпывается тем, что в нём может найти детский читатель. Если его читают в более позднем возрасте, то только как воспоминание о детстве. Никаких новых горизонтов при вторичном чтении в книге не открывается. И соответственно этому имя автора Мюнхгаузена никому неизвестно. Только специалисты-библиографы знают, как его звали, когда и на каком языке он писал.
Дон Кихота и Гулливера взрослые читают совсем по-иному, чем дети. Эти книги — не только любимые книги детской литературы, но величайшие и глубочайшие произведения мировой литературы. То, для чего дети читают Гулливера, отходит совсем на задний план для взрослого читателя. Имена Сервантеса и Свифта занимают высокое место среди небольшого числа величайших мировых гениев, а Дон Кихот и Гулливер — центральное место в их творчестве.
Робинзон во многих отношениях ближе к Мюнхгаузену, чем к Дон Кихоту и Гулливеру. В основном содержание его одно и то же для всех читателей, независимо от возраста. Тема Робинзона понятна и очень юному сознанию почти во всём своём объёме, не переставая быть значительной и для зрелого человека. Эта тема не стареет.
Возраст сам по себе мало меняет отношение к ней. Обогащает и осложняет отношение к ней не столько жизненный опыт, сколько историческое понимание, уменье в её ‘общечеловеческом’ содержании увидеть черты класса и притом на определённом этапе его жизни. Поэтому советский подросток может даже более ‘по-взрослому’ подойти к Робинзону, чем буржуазный профессор литературы, так как он с детства научается видеть то, от чего названный профессор отгорожен прочными шорами.
‘Общечеловеческая’ тема Робинзона — человек, оставленный на самого себя, лицом к лицу с природой, и отрезанный от человечества. Первое историческое осложнение темы: человек этот вырос в цивилизованном обществе с относительно высокой материальной культурой, и ему удаётся спасти некоторое количество орудий производства и предметов первой необходимости. Кроме того, Робинзон обладает ещё кое-какими навыками и определённым уровнем понимания. Робинзон — не голый человек на голой земле, а осколок определённого общества, отбившийся от этого общества, но, как микрокосм, носящий его в себе.
Второе историческое осложнение: общество, микрокосмом которого Робинзон является, — общество классовое. Робинзон принадлежит к определённому классу — к буржуазии. Робинзон — не просто человек и даже не просто цивилизованный человек на необитаемом острове — он буржуа на необитаемом острове. Но третье осложнение: он не буржуа вообще, а буржуа определённого времени и нации, определённой стадии истории своего класса, именно её восходящей стадии.
Робинзон — человек на необитаемом острове и Робинзон — буржуа на необитаемом острове вот диапазон понимания, допускаемый книгой, диапазон, гораздо более ограниченный, чем тот, который налицо между восприятием Гулливера, как сказочного рассказа о лилипутах и великанах, и восприятием его, как предельно горькой сатиры на собственническое общество.
Свифт и Дефо были современниками. Их литературная деятельность совпадает по времени почти с полной точностью. Судьба их знаменитых книг оказалась во многом сходной. И самые книги, из которых одна вышла всего на семь лет раньше другой (Робинзон — 1719, Гулливер — 1726), имеют многие черты внешнего сходства. Те же вымышленные, но с деловитой точностью рассказанные путешествия, тот же точный, чуждый украшений, строго прозаический рассказ. Но трудно представить больший контраст, чем между этими двумя книгами двух современников. Связанные эпохой, они резко разделены своей социальной сущностью. В Англии того времени Свифт и Дефо стояли на двух полюсах политики, культуры и социальных интересов. В этой Англии, ликвидировавшей уже в основном феодальные отношения, промышленный капитал был ещё далёк от экономического первенства. В порядке дня стояло ещё первоначальное накопление, и соответственно этому власть была в руках аристократии, получателей капиталистической земельной ренты и пайщиков монополистских компаний, обогащавшихся на колониальных грабежах и национальном долге. Ни Свифт, ни Дефо не представляли этого правящего класса.
Свифт воплотил в себе весь пессимизм, всю злобу, всю безнадёжность старых разбитых классов, оттесняемых капиталом и новой обуржуазившейся аристократией. С цинизмом отчаяния он изображал нового буржуазного человека, и особенно нового буржуазного аристократа, во всём его гнусном уродстве, не мечтая ни переделать его, ни вырвать мир из-под его власти. Но, колоссально усиленная самым своим бессилием, злоба поднимала его выше узко классовой точки зрения и превращала из обличителя буржуазной гнусности в обличителя всего собственнического человечества и его идеологических традиций. Поколением позже попав в руки первых бойцов за буржуазную — пока ещё только культурную — революцию, книга Свифта становится страшным оружием в борьбе против феодализма и поповщины. Человек старой культуры, он в высшей степени сознательный мастер. Всё у него рассчитано, всё заострено: самая грубость и отвратительность выдержаны в ‘светском стиле’, ибо нигде, как в ‘свете’, не научаются так хорошо ранить и убивать одними словами.
Дефо стоит по другую сторону правящей аристократии. Он сын поднимающейся плебейской буржуазии — плебей, хотя ещё и не демократ. Новая аристократия давала безродному буржуа возможность наживаться сколько ему угодно, но и он должен был знать своё место и не лезть в политику. За слишком рьяную защиту религиозных интересов своего класса против аристократической церкви Дефо подвергся позорному наказанию, и это убило его политическую карьеру. Он извлёк пользу от урока.
Из принципиального защитника своего класса он сделался наёмным агентом аристократических политиков. Его художественные произведения лишены чёткой политической направленности. Он не судит, не учит — он информирует и развлекает. Своей социальной ‘скромностью’ он типичен для буржуазной массы своего времени. Типичен он и характером своей культуры. У него масса практических сведений, но теоретический его багаж ограничивается протестантской теологией. Ни классиков, ни салонов он не знает. Он пишет по крайнему разумению простым, правильным, грамотным английским языком и без украшений и без претензий на литературность. Свифт тоже писал без украшений, но у него это строго рассчитанный приём. Отточенный, экономный язык Свифта совершенно противоположен свободной, гибкой, почти разговорной прозе Дефо.
С историко-литературной точки зрения Робинзон — не центральное произведение Дефо. Серия романов, написанных непосредственно после Робинзона (в 1720 — 1724 гг.), обеспечивает ему более высокое положение в истории европейского, в частности английского романа: это вехи огромного значения на пути к созданию буржуазного реализма. Главный из этих романов Молль Флендерс*. По Молль Флендерс, больше чем по Робинзону, можно судить о литературных качествах Дефо: его необыкновенной, непредвзятой, наивной жизненности, огромном мастерстве рассказа, дающего иллюзию живой речи, удивительной свежести и живости диалога. Идеологическая наивность Дефо, столь выпяченная в Робинзоне, в Молль Флендерс гораздо более удачно использована как композиционный момент. На известном этапе эта идеологическая наивность была необходима для освоения реалистической тематики. Именно она позволяет Дефо без усилия войти во внутренний мир своей наивно-порочной и наивно-разумной героини. До Дефо никто не умел производить такое впечатление абсолютной жизненности. В сравнении с Молль Флендерс Робинзон тяжеловат и книжен. Но если историко-литературное значение Молль Флендерс выше, чем Робинзона, то Робинзон занимает в истории всей буржуазной культуры — в культурной ‘биографии’ буржуазии — место, к которому никакая другая книга Дефо не может приблизиться.
* — См. русский перевод в издании ‘Academia’.
Есть полная закономерность в том, что Робинзон сделался книгой для юного читателя. Это — книга юности, самой ранней юности буржуазии. Она возникла, когда этот класс ещё не освободился вполне от унаследованных авторитетов, но и не успел ещё изолгаться в попытках доказать справедливость и естественность выгодных ему порядков. В Робинзоне Дефо ничего не доказывает, ни за что не агитирует. Он рассказывает, не чувствуя на себе никакой ответственности.
Рассуждения, которыми испещрён рассказ, нельзя свести ни в какую систему. Робинзон — наивная книга, и в этом значительная доля её прелести.
Наивность делает Робинзона прежде всего правдивой книгой. Этого, конечно, не следует понимать в чисто практическом смысле. Дефо был прежде всего буржуазный журналист, и о нём давно уже сказано, что его главное качество было уменье ‘превосходно лгать’. Он отлично знал, как достигать правдоподобности. Главным его приёмом была величайшая точность описаний. Что больше всего запоминается из Робинзона — это именно точность и практичность описания трудовых процессов делающие книгу своего рода ‘занимательной физикой’ и особенно привлекающие юношество.
Точен Дефо всегда, но очень часто эта точность не основана ни на каких сведениях. География Робинзона довольно фантастична. Описание берегов Африки между Марокко и Сенегалом ровно ничему не соответствует. Климат Робинзонова острова, описанный с такой научной точностью, не только не климат острова около устьев Ориноко, но вообще климат, не существующий в природе.
Однако это мелочь. В основном книга правдива. Классовая природа Робинзона нисколько не замазана. Он буржуа до мозга костей. Он строит свой дом, сколачивает свои запасы. Единственный раз сердце его тронуто зрелищем окружающей его природы при мысли, что всё это — его собственность. Найдя на корабле деньги, он сначала с философской иронией размышляет об их бесполезности в его положении: ‘Вся эта куча золота не стоит того, чтобы поднять её с полу’. Но это только философия. ‘Поразмыслив, я решил взять их с собою и завернул всё найденное в кусок парусины’. И ‘всё найденное’ сохраняется в неприкосновенности в течение всех двадцати восьми лет (только — увы! — не принося сложных процентов) и затем при возвращении в Англию оказывается очень кстати.
Буржуазная природа, в нём воплощенная, ещё настолько молода и близка к своим плебейским корням, что в течение целых 24 лет Робинзон в состоянии прожить единственно своим трудом. Однако, как только появляется возможность, он становится эксплоататором: первого же человека, который присоединяется к нему на его острове, он делает своим рабом.
Одна из самых интересных сторон Робинзона — полное отсутствие идеализации в характере героя. Правда, он ‘добродетельный’ человек. Но его добродетели такие, которыми действительно отличалась плебейская буржуазия того времени: расчётливость, умеренность, благочестие. Но он не герой. Дефо не стесняется говорить о его трусости, о его страхах при появлении дикарей или во время бури. Робинзон — рядовой человек, и это появление рядового человека в качестве героя произведения — важный момент в истории буржуазной литературы. До Робинзона в феодальной и классово-компромиссной литературе классицизма рядовой человек мог быть только комическим героем. Дефо сделал его ‘серьёзным’ героем, и это огромной важности этап на пути к оформлению буржуазной идеологии равенства и прав человека. Обыкновенность, негероичность Робинзона — одно из главных условий его огромного успеха. Каждый читатель, ставя себя на его место, мог думать: ‘И я в тех же условиях оказался бы таким же молодцом’.
Но Робинзону ещё далеко до ‘естественного человека’ Руссо. У него нет никаких переживаний, кроме часто практических, вызываемых требованиями его положения. Он живёт чисто практической жизнью и ещё не создал себе ‘внутреннего’ мира. В этом проявляется его наивность, наивность класса, ещё не вполне достигшего самосознания. Она находит яркое выражение в идеологических противоречиях книги. По существу Робинзон, — это гимн предприимчивости, смелости и цепкости буржуа-колонизатора и предпринимателя. Однако мысль эта не только не высказывается, но сознательно даже не подразумевается. Вопреки ей сам Робинзон ещё очень не свободен от старой гильдейско-мещанской морили. Отец осуждает его любовь к путешествиям, и ‘в минуту жизни трудную’ сам Робинзон начинает чувствовать, что его несчастья посланы в наказание за то, что он ослушался родительской воли и предпочёл приключения добродетельному прозябанию дома.
Наивная противоречивость Робинзона особенно сказывается в его отношении к религии. Это отношение — смесь традиционного преклонения перед авторитетом с практицизмом. С одной стороны, неизвестно ещё, не карает ли бог за грехи, с другой — он очень может пригодиться как утешение в несчастьи, а с третьей — когда везёт, очень возможно, что это бог помогает, и его надо за это благодарить. В одном месте Робинзон обращается к богу в момент величайшей опасности, воспринимаемой как божье наказанье, с воплями раскаяния и мольбой о пощаде. В другом — он говорит, что ‘к молитве больше располагает мирное настроение духа, когда мы чувствуем признательность, любовь и умиление’, что ‘подавленный страхом человек так же мало расположен к подлинно молитвенному настроению, как к раскаянию на смертном одре’. Он колеблется между средневековой религией страха и новой буржуазной религией утешения. На своём острове он научается рассчитывать только на самого себя, а бога благодарит, только когда услуга оказана.
Сочетание наивного, некритического приятия традиционной мифологии с тоже ещё довольно наивной, но типично буржуазной рассудочностью иногда приводит Робинзона к восхитительному простодушию: например, — когда он взвешивает, не дьявол ли оставил человеческий след на его острове, чтобы его смутить, и решает очень серьёзно, что все шансы против такого предположения.
Это же сочетание видно в любопытнейших разговорах Робинзона с Пятницей на богословские темы. Пятница никак не может понять, зачем всемогущему и всеблагому богу понадобилось создавать дьявола и заводить сложнейшую историю с ‘искуплением’. Наивность Пятницы ставит в тупик наивного Робинзона, и единственное заключение, к которому он может притти, заключается в том, что ‘естественного света’ недостаточно для понимания этих ‘тайн’ и без ‘божественного откровения’ тут не обойтись. Шаг отсюда к скептицизму и критике есть шаг от смутного сознания к ясному. Поколением позже, в романах Вольтера, такие же наивные дикари, как Пятница, будут ставить столь же каверзные вопросы, загоняя в тупик богословов, и устами этих младенцев Вольтер будет торжествовать над несостоятельностью христианства.
Но, кроме наивности, в Робинзоне есть ещё одна более ценная черта молодости класса — бодрость и жизнеспособность. Робинзон — несомненно самая бодрая книга во всей буржуазной литературе, Это привлекало к ней молодую буржуазию XVIII века. Основная особенность Робинзона — именно жизнеспособность и бодрость. В своём отчаянном положении Робинзон не унывает. Сразу с неисчерпаемой энергией принимается он осваивать свою новую среду. Дефо подчёркивает, что до своего крушения Робинзон не имел практических познаний, никакой технической специальности: он буржуа-джентльмен, и только необходимость заставляет его взяться за работу. Но он способен за неё взяться. Его класс ещё здоров и жизнеспособен. У него ещё большое будущее. Робинзон не имеет оснований умирать, и он не умирает.
Бодрость и жизнеспособность Робинзона привлекают к нему и читателей того класса, в котором эти черты — не признак преходящей молодости, а неистребимое свойство, которое он передаёт и создаваемому им социалистическому обществу.
Бодрость человека в борьбе с природой — вот лейтмотив Робинзона. Он искажён в нём уродливой природой собственнического и эксплоататорского класса, — ещё наивного и свежего, когда писался Робинзон, но с тех пор дожившего до безобразной и гнилой старости и давно лишенного всего, что привлекает в Робинзоне. Единственный наследник того, что было бодрого и здорового в Робинзоне, — строящий социализм пролетариат. В его литературном наследстве эта книга должна занять не последнее место.