Чья вина?, Ожешко Элиза, Год: 1907

Время на прочтение: 19 минут(ы)

Чья вина?

РАЗСКАЗЪ.

Элизы Ожешко.

Переводъ съ польскаго З. Пржибора.

I.

Молодость ея прошла, но у нея до сихъ поръ еще были красивыя черты лица, стройная фигура и блая гладкая кожа. Большіе огненные глаза отражали каждое движеніе души. Ея срое платье было просто и изящно.
Она въ изнеможеніи опустилась на кушетку, измученная разговоромъ съ хорошенькой молодой женщиной, которая только что вышла въ другую комнату, шелестя шелковыми юбками, съ злой усмшкой на устахъ.
Все кругомъ говорило о достатк и хорошемъ вкус хозяйки. Были тутъ и хорошенькія картинки, и цвтущія растенія, и книги въ красивыхъ переплетахъ, и дорогой коверъ во всю комнату.
Срое осеннее небо глядло въ окна. Глубокая тишина этой отдаленной части города нарушалась лишь изрдка отдаленными отзвуками шумнаго центра. Хозяйка дома не любила шума: ея усталая душа искала покоя и уединенія.
Но увы! покой отлетлъ отъ нея. Она невыразимо страдала.
Руки ея были болзненно сжаты, глаза устремлены въ одну точку, страданіе глубокой морщиной легло на ея чело и болзненно сдвинуло ея брови.
Молодая женщина была близка и дорога ея сердцу и уже не впервые заставляла ее страдать. То была ея дочь. Въ прошломъ году она вышла замужъ, но вскор посл свадьбы разошлась съ мужемъ и теперь снова жила у матери. Трудно было чмъ-либо объяснить ея поступокъ. Она по природ своей никого не могла полюбить и покинула мужа только потому, что отъ рожденія была одержима недобрыми силами, которыя не поддавались ни воспитанію, ни ласкамъ и уговорамъ любящей матери.
Она была чувственна, тщеславна, безсердечна, легкомысленна и ограничена. Все это скрывалось подъ личиною ангельской красоты.
И теперь, слушая горячую прочувствованную рчь матери, она лилейной близною чела, небесной синевою глазъ, золотыми волнами волосъ, сладостью розовыхъ устъ, скромной граціей всего своего существа походила на ангела, слетвшаго съ неба или же на прекрасную грезу поэта. Казалось, она сейчасъ расправитъ крылья и вспорхнетъ на небо.
Контрастъ между наружнымъ обликомъ и внутреннею пустотою этого созданія терзалъ сердце матери. Оно рвалось къ дочери. Ей хотлось прижать къ груди это обаятельное существо съ крикомъ, моя! моя дочка!— но руки ея тотчасъ же опускались и чувство брезгливости проникало въ ея душу.
Разговоръ шелъ о сын и брат этихъ двухъ женщинъ. Онъ былъ лишь на годъ старше сестры, но уже носилъ на чел мученическій внецъ. Онъ сидлъ въ тюрьм, и ему грозила еще большая опасность. Чмъ все кончится — одному Богу извстно.
Мать думала, что страданія брата пробудятъ въ сердц сестры чувство жалости и напомнятъ ей дтскіе годы, когда они оба, сидя у ногъ матери, слушали бывало ея вдохновенныя рчи объ идеалахъ жизни. Онъ проникся этими идеалами и — погибъ. Она же, въ умопомрачительномъ туалет, сшитомъ у первокласснаго портного, потупляетъ скромно лазоревые глазки и ангельскимъ голоскомъ шепчетъ:
— Ахъ, мама! Какъ не стыдно Ван такъ сильно огорчать васъ! Онъ всегда отличался неосторожностью. И при томъ такой фантазеръ!
Мать заволновалась, ‘разв теб не жаль брата? Разв тебя не пугаетъ его будущность?’
Но дочь, съ лицомъ невинно терзаемой жертвы, только развела руками, дескать — ‘я ничмъ не могу помочь’.
Возмущеніе матери обрушилось на дочь потокомъ горькихъ упрековъ. Не помощи, а капли сочувствія къ брату требуется отъ нея. Онъ страдаетъ, онъ виситъ надъ пропастью, а она, родная сестра, между тмъ, въ праздничныхъ одеждахъ, наслаждается жизнью! Она, съ высоко поднятой головой, съ улыбкой побдительницы на устахъ, здитъ по баламъ, пикникамъ, и даже собирается хать заграницу…
По мр того какъ говорила мать, лицо ангела теряло свое безмятежное выраженіе. На немъ отразился протестъ. Чарующая улыбка исчезла и злыя, обидныя слова полились изъ ея прелестныхъ устъ:
‘Какъ? Она должна отвчать за поведеніе старшаго брата? Она должна терпть наказаніе за его вину, за его дикія выходки. Ему, видите ли, угодно было отравить всмъ жизнь, и изъ за этого ее заставляютъ отказываться отъ удовольствій. Мало ей своего горя! Мало того, что ей навязали мужа, отъ котораго она еле-еле отдлалась.
А теперь еще: не смй одться по людски! Сиди въ четырехъ стнахъ, какъ монахиня!..
Мысль о томъ, что она можетъ уподобиться монахин, показалась красавиц до того смшною, что ея неудовольствіе мигомъ исчезло. Она звонко расхохоталась и, со свойственной ей граціей, кинулась цловать руки матери.
— Мамочка, успокойся! Ты сегодня въ нервномъ настроеніи. Знаешь, я лучше пока уйду. Кстати — меня давно ждутъ. А что касается Вани, то я право не знаю, чмъ я могу быть ему полезной. Ты научи, тогда я — съ удовольствіемъ. Но — предупреждаю: монахиней, даже изъ любви къ нему,— я не буду! Ни-ни! Ни за что! Брр!
Она шутливо вздрогнула и съ дтскимъ шаловливымъ смхомъ выбжала вонъ изъ комнаты.
Въ этомъ дтскомъ смх звучали непріятныя злыя нотки. Сердце матери почувствовало болзненный уколъ.
Неужели эта легкомысленная эгоистка ея родная дочь? Неужели она произвела ее на свтъ?.. Увы, оно было такъ! И теперь материнское сердце не перестаетъ любить, въ то время какъ душа человка содрагается отъ отвращенія.
Эти разнородныя ощущенія давно, давно знакомы ея сердцу… Вдь у этого легкомысленнаго созданія, кром матери, былъ также и отецъ… И оно, какъ дв капли воды, походило на отца, и физически и нравственно.
Его она когда-то любила, также любила, какъ теперь любятъ его дитя, любила за красоту и массу мнимыхъ качествъ. Но онъ оказался такимъ же чувственнымъ эгоистомъ, какъ его дочь. Онъ наслаждался жизнью и пилъ наслажденье изъ чаши наполненной человческими слезами.
Онъ живъ еще до сихъ поръ, хотя для нея давно уже не существуетъ. Любимиц-дочери онъ до сихъ поръ даетъ средства для удовлетворенія желаній, столь понятныхъ его душ, но жена и сынъ ему совершенно чужды: его ледяное сердце давнымъ давно отвернулось отъ всего, что для нихъ свято и дорого.
Ею овладли воспоминанія…
Передъ ея умственнымъ взоромъ промелькнули, смняя другъ друга, сцены ужаса, униженія, скорби, отчаянія, пережитыя въ годы супружества, которое въ начал сулило ей столько любви, столько радости!
И вмст съ воспоминаніями въ душ ея возникъ вопросъ:
— Зачмъ жизнь такъ безжалостно обманула ее?
Зачмъ вся жизнь состоитъ изъ лжи, изъ одного сплошного обмана?…
Зааллъ востокъ. Взошло солнце. Лучезарное утро сулить восхитительный день. Но вотъ набжали тучи, грянулъ громъ, полилъ дождь и вихри забушевали надъ землею. Въ результат — сломанныя деревья, смятые цвты и замученные на смерть соловьи… А потомъ — унылый срый вечеръ, съ тусклыми лампами вмсто звздъ… А потомъ — долгая глухая ночь, мракъ, холодъ и снгъ на могилахъ…
Зачмъ людямъ даны чувства, свойство заблуждаться и прозрвать, чудные сны юности, посл которыхъ слдуетъ печальное пробужденіе къ дйствительной жизни. Зачмъ все это?.. Для какой цли?..
Она стояла лицомъ къ лицу съ міровой загадкой. И чмъ больше она думала, тмъ тяжеле становилось у нея на душ. Мозгъ заволакивался туманомъ. Въ груди чувствовалась пустота.
Солнышко между тмъ раздвинуло осеннія тучи и выглянуло на свтъ Божій. Оно скольнуло по занавск и залило золотымъ свтомъ охапку хризантемовъ въ хрустальной ваз. Отъ переломленія лучей въ хрустал родились и весело запрыгали по потолку радужные мотыльки.
У другого окна запахла резеда. Корешки иобрзы книгъ засіяли блднымъ золотомъ. На экран рельефно выдлилась диковинная розовая птица съ серебряными перышками, вылитая подъ небомъ далекой Японіи.
И на этомъ пестромъ блестящемъ фон печальная фигура женщины, склоненной подъ бременемъ воспоминаній я неразршенныхъ вопросовъ, казалась маленькой и ничтожной, а ея срое платье казалось пепломъ, призракомъ тлнія и суеты мірской…
Лучъ солнца, тотъ самый, который создалъ радужныхъ мотыльковъ и вывелъ изъ тни на свтъ Божій розовую птицу, упалъ также на листокъ исписанной бумаги. Женщина вдрогнула, точно отъ прикосновенія электрическаго тока и протянула къ нему руку.
То было письмо сына.
Оно пришло два часа тому назадъ и состояло лишь изъ нсколькихъ строкъ, но какъ дороги были ей эти строки! И пока она читала ихъ, крупныя слезы падали ей на руки, на платье, на письмо.
И ей казалось будто, сквозь завсу изъ слезъ, она видитъ, вмсто письма, голову сына, склоненную къ ея ногамъ. Голова эта. глядла на нее живыми глазами…
О, милый! Орелъ съ разбитыми крыльями. Несчастный страдалецъ…
Но былъ ли онъ въ самомъ дл несчастнымъ? Нтъ. Онъ во стократъ счастливе сестры, которая, съ беззаботнымъ смхомъ наустахъ, летитъ въ пропасть. Оба они на краю пропасти.
Вс мысли ея перепуталась. Она ощущала теперь только чисто физическую боль, отъ двухъ острыхъ ножей, впившихся въ ея сердце.
Взрывъ остраго горя прошелъ. Она продолжала думать.
Его пропасть полна священнаго пламени и въ ней погибло такъ много честныхъ людей.
Не она ли, собственноручно, толкнула его въ эту пропасть?
Но откуда она сама взяла идеи, которыя впослдствіи вложила въ его душу?
Он внушены ей кровью отца, погибшаго среди снговъ Сибири, молокомъ матери, которая полюбила отца за его страданія. Эти идеи звенятъ въ безмолвіи родныхъ полей, слышатся въ таинственномъ шелест родныхъ лсовъ, ихъ шепчутъ золотые колосья и ароматная сирень у порога родного дома, ими полна алмазная роса и разноцвтныя разнообразныя облака родного неба…
Она взяла ихъ изъ народныхъ сказаній, отъ народныхъ поэтовъ, воспвающихъ ангельскимъ хоромъ дянія предковъ, отъ яркаго свта, пробивающаго густой мракъ вковъ…
И главнымъ образомъ повдало ихъ ей народное горе, которое тяготетъ надъ землею, отъ котораго гибнутъ цвты и соловьи, а роса превращается въ капли крови.
Эти идеи она съ молокомъ передала сыну.
Она сама, сама толкнула его туда, гд онъ теперь
Въ душ ея впервые родился вопросъ: хорошо ли она поступила?
А если нтъ? Если они оба ошибались? Если его жертва безполезна… или даже вредна?
…Если муки твои не ведутъ къ врной побд,
Если муки твои — личное благо и не приносятъ пользы людямъ,
— Бги отъ мукъ!
Если она, вопреки этому мудрому совту, пошла по ложному пути и увлекла за собою родное дитя? Если дитя ея гибнетъ ‘ради личнаго блага’?
Кровавое благо!
Она бросается на кушетку и оглашаетъ воздухъ громкими рыданіями.
Давно исчезли съ сотолка радужные мотыльки. Давно потускнла позолота книгъ и альбомовъ. Но резеда по прежнему благоухаетъ и граціозные хризантемы красуются въ хрустальной ваз. Издали доносится лязгъ ножей и стукъ посуды.
Звуки обыденной жизни возвращаютъ ее къ дйствительности. Она принадлежитъ къ тмъ натурамъ, которыя умютъ страдать въ одиночеств и побждаютъ свое горе безъ посторонней помощи.
Она обводитъ комнату мутнымъ взоромъ и встаетъ.
Нтъ, такъ нельзя… нельзя! Надо бороться! Авось милосердный Богъ удержитъ ея дочь на скользкомъ пути. А сына она увидитъ на дняхъ. Разршенія на свиданье она уже добилась. Онъ не долженъ видть ея страданій.
Перспектива предстоящаго свиданія согрла немного ея кровь. Жизнь вступаетъ въ свои права и зоветъ ее.
Она дышетъ съ трудомъ, словно ей на грудь навалили большой камень, одинъ изъ тхъ камней, которыхъ такъ много въ пол у нея на родин.
Ей живо представляется родная деревня, дорога среди поля, придорожные камни, природа, среди которой она провела половину своей жизни. Вмст съ тмъ у нея является сильная потребность въ воздух, свжемъ втерк и открытомъ неб.
Быстро одвшись, она спшитъ на улицу.
Улица эта всегда ей нравилась потому, что лежала далеко отъ центра города, по обимъ ея сторонамъ тянулись дома съ садами, похожіе на деревенскіе дома, и здсь нельзя было встртить никого съ кмъ бы пришлось вступить въ равнодушную и безцльную бесду.

II.

Она шла медленно по панели. Складки черной накидки, расшитой стеклярусомъ, красиво облегали ея стройную фигуру. Изъ подъ широкихъ полей черной шляпы лицо ея казалось бле и нжне обыкновеннаго.
Улица была пуста. Осеннее темно-срое небо тяжело нависло надъ печальными деревьями, облеченными въ осенній золотисто-красны и уборъ. Ея распухшіе отъ слезъ глаза отдыхали, глядя на эти деревья.
Никто не зналъ ея горя и ей некому было его повдать. Людямъ? Но люди такіе эгоисты. Они боятся чужого горя и притомъ глядятъ свысока на обиженныхъ судьбою собратьевъ. Она тоже въ свое время глядла на людей свысока. За то теперь, въ тяжелую минуту, у нея нтъ никого на свт, никого кром этихъ печальныхъ деревьевъ въ осеннемъ убор.
Вдругъ до ея слуха донеслись какіе то странные звуки. Она стала прислушиваться, но никакъ не могла понять, откуда они исходятъ. Гд то за заборомъ или подъ воротами грубый, хриплый и монотонный голосъ бормоталъ почти безъ перерыва:
Чикъ-чикъ! Чупъ-чикъ! Чикъ-чикъ-чикъ-чупъ-чикъ!
потомъ:
— Подъ-подъ-подъ-сюда!
и снова, точно автоматъ:
— Чупъ-чикъ! Чикъ-чикъ! Чупъ-чикъ-чикъ-чикъ!
Минуту спустя изъ подъ дорогъ ближайшаго дома вышла на панель толстая, тяжелая, срая женская фигура, вслдъ за нею выбжала желтенькая собачка.
Это не простая нищенка. На плеч она несетъ длинную палку, съ острымъ крюкомъ на конц.
Это — старьевщица. Длинная палка съ крюкомъ служитъ ей для того добыванія разнаго хлама изъ мусорныхъ ямъ. А собачка съ длинной спутанной шерстью, которая постоянно забгаетъ впередъ, поднимая кверху острую мордочку и съ вопросомъ заглядывая въ глава своей хозяйк, собачка эта — ея товарищъ.
Отекшія ноги старьевщицы обернуты въ грязныя тряпки и всунуты въ жалкіе опорки. Он утратили всякое подобіе человческихъ, а тмъ боле женскихъ ногъ. По нимъ треплется обдерганный подолъ грязной юбки. Сгорбленныя плечи и голова старухи закутаны въ грубый заплатанный платокъ. Она очень бдна и очень стара, судя по ея тяжелой походк и старческому однообразному бормотанью.
Дв женщины, столь различныя по виду и положенію, шли довольно долго, почти рядомъ по панели. Наконецъ старьевщица устала. Подойдя къ скамеечк, расположенной у забора, подъ тнью дерева, она съ болзненнымъ стономъ опустилась на нее. Собачка послдовала за нею. Она прыгнула на скамейку, юркнула подъ монументальный локоть своей хозяйки и прижалась къ ней. Старуха, не глядя на собачку, затянула опять свое чикъ-чикъ. Но въ тон теперь слышалась ласка.
Взглядъ нарядной дамы невольно упалъ на лицо старьевщицы. Она вздрогнула. Что-то знакомое далекое зашевелилось въ ея памяти. Кто это? Лицо несомннно было знакомое.
Она миновала скамейку, но мысли ея продолжали работать надъ разршеніемъ этого вопроса.
И вотъ, словно изъ тумана, выплыло передъ нею далекое прошлое… стны родительскаго дома, бесдка въ саду, и въ бесдк дв молодыя двушки, занятыя рукодльемъ…
Пройдя нсколько шаговъ, она машинально повернула назадъ и пошла по направленію къ скамейк, на которой, подъ снью золотисто-красной груши, сидла нищая. Инстинктъ влекъ ее впередъ. Ей во что бы то ни стало надо было убдиться…
Минуя скамейку, она внимательно посмотрла на старуху. Но въ тотъ же мигъ потупила взоръ. О диво! Изъ-подъ морщинистыхъ желтыхъ вкъ на нее глядли совершенно молодые, лазурные глаза, блещущіе недобрымъ огонькомъ.
Эти глаза были такого рдкаго голубого цвта, что при вид ихъ исчезла оболочка грязи и нищеты и въ памяти нарядной дамы воскресла прелестная двушка, веселая, свженькая и нкогда столь близкая ея сердцу.
— Юля!
Имя это было отголоскомъ прошлаго. Оно было тсно связано съ родительскимъ домомъ. Тамъ она знала ее. Юлія была дочерью мелкаго конторщика въ имніи отца и росла вмст съ нею въ качеств не то горничной, не то компаньонки. Она была общей любимицей и баловницей. Об двушки носили одно и то же имя. Для отличія, одну звали Юлей, а другую, Юленькой. И вотъ… Возможно ли?.. Такъ низко?.. Такъ безповоротно… Но можетъ быть она ошибается?..
Повинуясь внутреннему импульсу, она опять вернулась назадъ.
Старьевщица сидла по прежнему подъ грушей и глядла въ упоръ на идущую къ ней навстрчу даму. И вдругъ она захохотала.
Смхъ ея былъ ужасенъ. Онъ походилъ на зловщій свистъ.
Хохоталъ призракъ нужды, раздвигая распухшія, раздавленныя губы нищей.
Смхъ этотъ рзнулъ по сердцу сострадательную подругу. Она прошмыгнула мимо и ускореннымъ шагомъ продолжала свой путь. Въ душ ея не осталось ни малйшаго сомннія. Это — Юля, та прежняя, красивая и веселая двушка. О, Господи! Что сдлала изъ нея жизнь! Много лтъ прошло съ тхъ поръ, какъ она потеряла ее изъ виду, забыла о ней. Теперь только, смутно, вспомнилось ей таинственное исчезновеніе двушки изъ дому. Говорили, будто Юля поселилась въ город съ кмъ то. Грустная обыденная исторія: сперва путь, усянный розами, на который привели двушку ея лазурные глазки,— а потомъ — мракъ и нищета. То было давно, давно… И вотъ жизнь свела ихъ снова… Но что она съ ними обими сдлала!..
Да, съ обими. У той тло покрытое лохмотьями, у нея — душа покрытая ранами. И какими глубокими ранами. Она, правда, забылась на минуту, но теперь боль съ новой силой проснулась въ ней, и тысячи ножей снова вонзились въ ея сердце.
Ей хотлось броситься на землю и головою биться о плиты тротуара. Но она сдержалась и усиленно стала думать о несчастной Юл, которая все-таки была счастливе ея.
Въ дни счастливой юности он были подругами и длили между собою радости жизни. Теперь он должны поддержать другъ друга въ гор. Она грязна и въ лохмотьяхъ! Ну такъ что же? Всякая разница положеній, всякая условность должна разсяться какъ дымъ передъ кровавымъ призракомъ владыки Земли — Страданія.
Она быстро повернула назадъ. Она удвоила шаги. Она почти бжала.
Но скамейка подъ грушей была пуста.
Ушла! Куда ушла? Откуда узнать? Пошла ли она направо, или находится гд-нибудь тутъ, поблизости, въ одномъ изъ дворовъ, у мусорной ямы. Мысль о мусорной ям заставила ее содрогнуться. Привычки всей жизни, изысканный вкусъ, протестовали противъ грязи и подымали въ ней физическое чувство отвращенія, но душа ея рвалась къ этой несчастной. Поскоре бы найти ее, обнять, утшить, вытащить изъ мусора!..
Она заглянула поочередно въ каждыя ворота.
Въ первомъ, во второмъ, въ третьемъ двор — никого! На улиц также — почти никого.
Ахъ, наконецъ!.. Она увидала свою Юлю посреди большого двора, склоненную надъ помойкой…

III.

Сгорбившись въ три погибели, съ вытянутой впередъ шеею, старьевщица безпокойно заглядывала въ яму, обнесенную довольно высокой деревянной рамкой. Ея маленькія, нкогда очень красивыя, но теперь похожія на обожженыя деревяшки руки, держали длинную палку съ крючкомъ, но бездйствовали. Деревянная рамка мшала ей проникнуть въ яму. Глаза ея безпокойно блуждали, отражая досаду и неудовлетворенное желаніе, а изъ устъ ея вырывались нетерпливые шипящіе звуки:
— Чикъ-чикъ! Чупъ-чикъ-чикъ!
Собачка перепрыгнула черезъ преграду и исчезла въ мягкой куч мусора и отбросовъ всякаго рода. Она прыгала по зыбкой почв, совершенно засыпанная пылью, и только по временамъ на поверхности ямы мелькали ея мохнатыя ушки, да желтыя космы всклокоченной шерсти. Она шарила, нюхала, копала, проваливалась и опять выкарабкивалась наружу, поощряемая монотоннымъ ворчаніемъ старухи: ‘Чупъ-чикъ! ищи чикъ-чикъ! ищи!’ — пока, наконецъ, не выскочила наружу съ длинной тряпкой въ зубахъ. Тряпка очевидно была когда-то краснаго цвта. Собачка подала свой трофей хозяйк. Та быстро и жадно схватила тряпку и запихала ее въ холщевый мшокъ.
Минуту спустя желтенькое животное было снова за работой. Оно бгало по мусору, рылось въ немъ передними лапками, проваливалось. Затмъ оно снова выскочило на поверхность и, выражая свою радость веселыми прыжками, подало хозяйк что-то блестящее. Старьевщица жадно схватила блестящій предметъ и также засунула въ мшокъ. Не усплъ этотъ предметъ, оказавшійся старымъ потрепаннымъ, но когда-то роскошно вызолоченнымъ переплетомъ для книги, исчезнуть въ мшк старьевщицы, какъ собачка была уже опять въ ям и опять работала во всю…
Оказывалось, что собачка была помощникомъ старухи, веселымъ трудолюбивымъ помощникомъ. Ея прыжки были граціозны и эластичны. Ея острая смышленная мордочка постоянно поворачивалась въ сторону хозяйки и радостнымъ лаемъ вела съ нею разговоръ. А та бдная, сгибаясь все ниже и ниже надъ ямою, куда не могла сама попасть, щупала мусоръ клюкою и съ горящими отъ внутренняго огня глазами, не переставая повторяла свою ласковую просьбу:
— Чупъ-чикъ… ищи… ищи… чикъ-чикъ!
Чупъ-чикъ усердно искалъ, находилъ, подавалъ свою находку…
Дворъ былъ пустъ. На помойную яму, на этихъ двухъ созданій, добывающихъ въ пот чела изъ ничего, изъ тлна, горькій кусокъ хлба, глядли только большія окна красивой дачи, украшенныя цвтаки и занавсками, глядли желто-красныя деревья сосдняго сада и широко раскрытые глаза изящной дамы въ стеклярусной накидк. Большіе темные глаза съ золотистымъ блескомъ глядли съ изумленіемъ и тоскою на старьевщицу и ея трудолюбиваго помощника. Наконецъ она прошептала:
— Юля!
Но старуха не услыхала или сдлала видъ, что не слышитъ ея призыва. Все ея вниманіе было сосредоточено на предмет, который только что нашла собачка и держала во рту, задорно поднявъ кверху мордочку. То была большая кость съ остатками желтаго жира и чернаго мяса. Собачка чувствовала, что иметъ нкоторое право полакомиться этимъ подобіемъ пищи или по крайней мр испытывала сильное желаніе сдлать это, потому что она не отдавала кость и даже гнвно заворчала на хозяйку, когда та покусилась отнять у нея добычу. Тогда похожая на сухую деревяшку р)чка такъ сильно ударила своего товарища по взъерошенной отъ гнва спинк, что тотъ съ визгомъ припалъ къ земл. Кости онъ однако не выпустилъ изо рта и поглядывалъ на обидчицу испуганными злыми глазами.
— Отдай, Чупъ-чикъ… чикъ… чикъ! Отдай! От-дай!— шипла, дрожа отъ гнва старуха.
Собака отвчала глухимъ и злымъ ворчаніемъ.
Борьба человка съ животнымъ, раздраженнаго, разгнваннаго человка съ преданнымъ и любящимъ его животнымъ, борьба изъ-за жалкихъ крохъ пищи, этихъ желтыхъ и черныхъ пятенъ на блой кости, была до того дикой и чудовищной, что женщина въ черной накидк дважды воскликнула:
— Юля! Юля!
Безумный испугъ и безграничное состраданіе придали силу ея голосу. Но старуха отъ этого голоса еще боле разсвирпла. Она съ бшенствомъ ударила бдное животное палкой, и кость выскочила у него изо рта.
Но тутъ со старухой произошла мгновенная перемна.
Лицо ея вдругъ передернула болзненная судорога. Она метнулась къ ям, и протягивая руки впередъ, стала поспшно и страстно гладить спину, грудь, голову своего врнаго товарища, приговаривая съ тоскою:
— Чупъ-чикъ… чикъ… чикъ… собачка! Бдная, добрая собачка! Чупъ-чикъ… чикъ… чикъ… собачечка! Собаченочка моя! Бдненькая!
Она жалла его, просила у него прощенія… Искривленными пальцами она разгребала мусоръ, разыскивая свалившуюся въ яму кость. Разыскавъ кость, она поднесла ко рту собачки и стала просить:
— На, возьми, Чупъ-чикъ! шь, собачка, шь. Чупъ-чикъ… чикъ… чикъ…
Въ голос ея слышалась униженная мольба. Она готова была расплакаться отъ горя и раскаянія.
Добрый товарищъ не заставилъ себя упрашивать. Онъ легко простилъ и прыгнувъ на вс четыре лапки, завилялъ хвостомъ и лизнулъ ласкающую его руку. Затмъ, растянувшись удобно на краю мусорной ямы и закинувъ на спину уши, онъ сталъ глодать спорную кость.
Она стояла надъ нимъ выпрямившись, вытирала ватнымъ рукавомъ кацавейки налитое кровью лицо и весело твердила:
— Чупъ-чикъ! Чупъ-чикъ-чикъ-чикъ!
Тихій голосъ произнесъ опять:
— Юля!
А потомъ настала тишина. Слышенъ былъ только мягкій шелестъ деревьевъ, да скрипъ кости въ зубахъ голодной собаки.
Лазурные глаза старьевщицы глядли въ упоръ на женщину въ черной накидк, глядли съ досадой и насмшкой. Голосомъ хриплымъ, передразнивающимъ она заговорила:
— Юля! Юля! Сама знаю, что Юля. Чего стоишь надо мною, какъ бсъ надъ гршной душою, и пищишь: Юля! Юля! Я не оглохла. Слышу. И раньше слышала, да отвчать не хотла. Ну, положимъ, я — Юля. А ты за то барышня… Юлинька… королевна… а теперь и цлая королева. Думаешь не узнала? Сразу узнала, и засосало у меня подъ сердцемъ. Чуть было не плюнула на твое бленькое личико, да на твое платьице съ перышками. Уйди на милость! Отвяжись! Не скули надъ душою: Юля! да Юля! Какой чортъ тебя принесъ? Чего теб отъ меня надо?
Женщина въ стеклярусной накидк заговорила сквозь слезы:
— Чего ты сердишься? Разв я желаю теб зла? Я тебя узнала, и мн стало такъ больно, что я пошла искать тебя. Вдь мы вмст росли… вмст были молоды и счастливы…
Взволнованный голосъ былъ прерванъ свистящимъ смхомъ.
— Пфи! пфи! пфи!— смялось толстое срое существо, протягивая передъ собою клюку и передразнивая:
—…вмст молоды и счастливы! А теперь ты разв несчастна? А? Скажи? Теб можетъ быть сть нечего? Иль ты живешь въ грязной нор? Иль у тебя нтъ вышитыхъ бусинками платьицъ? Эхъ, матушка! есть у тебя все, чего душа проситъ. Такія не погибаютъ.
Слюна выступила на ея запекшихся губахъ. А другія губы, дрожа отъ волненія, зашептали:
— Я несчастлива!
Но старуха не слушала ее.
— Вмст были молоды… Правда! Я только на годъ или на два постарше, а поглядите добрые люди, какое у нея бленькое личико, какая фигурка! Морщинъ одна чуточка. Прелесть, да и только. Года скатились по ней, какъ вода по камню. Да разв это не камень? Разв она когда-нибудь подумала о людяхъ, пожалла ихъ? Разв такая особа проводила ночи въ слезахъ, одинокая, брошенная, на больничной койк!.. Встимо, изъ породы піявокъ. Напоена кровью человческой, а потому свжа и хороша. Пфи! Пфи! Пфи!
Клюка тряслась, а рваная кацавейка вздрагивала отъ свистящаго смха. Она презрительно пожала плечами и поворачиваясь лицомъ къ собак, затянула:
— Чупъ-чикъ… чикъ… чикъ… чикъ! Кушай, собачка… Кушай на здоровье. Бдная, добрая собачка! Чупъ-чикъ… чикъ… чикъ.
Она гладила собачку, при чемъ крупные слезы падали на мохнатую шерсть Чупъ-чика.
Женщина въ черной накидк увидла эти слезы. Она увидла также два большихъ красно-синихъ рубца на щек и на ше старухи. Они говорили о глубокихъ ранахъ, о безсонныхъ ночахъ на больничной койк… Они походили на клейма, выжженныя варварскимъ закономъ на тл преступника.
Голосомъ, переполненнымъ состраданія, она снова заговорила:
— Юля, выслушай, меня! Мы вдь любили другъ друга! Помнишь мою добрую мать и отца моего, который взялъ тебя въ свой домъ, потому что твой родной отецъ билъ тебя до полусмерти? Помнишь нашъ тихій красивый домъ, гд мы росли, играли и учились вмст. Чего же ты сердишься на меня? Мн такъ жаль тебя… мн такъ сильно хочется сдлать что нибудь, чтобы… чтобы теб…
Она испуганно оборвала свою рчь на полуслов, потому что въ воздух зазвучалъ опять неумолимый свистящій смхъ.
— Пфи! Пфи! Пфи! Сказала, что знала, сказала, что знала… а сама ничего не знала. Дура! А еще образованная. Пфи! Пфи! Пфи!
Она выпрямилась и потрясла въ воздух клюкою.
— Любили другъ друга! Красивый домъ! Добрая мамаша! Ерунда, все это! Кто теб сказалъ, что я любила тебя въ то время, когда ты въ зал играла на фортепьяно, а я въ двичьей гладила твои юбки. Когда ты гуляла по саду съ красивымъ баричемъ-женихомъ, а я, лежа въ трав, заливалась горючими слезами, думая съ отвращеніемъ о сын эконома, за котораго твоя добрая мамаша норовила меня выдать замужъ.
Для тебя пвучія клавиши фортепіано, а для меня вонючій утюгъ. Для тебя красивый и образованный баринъ, для меня мужикъ — съ красной мордой и грязными лапами. Для тебя весь міръ, для меня сельскій огородъ съ морковью и крапивой и тяжелый мужнинъ кулакъ. И ты думала, и твоя мамаша думала, что я не понимаю ничего, что я не чувствую обиды, что я не спрашиваю у солнца, да у темной ночки: за что? Чмъ я хуже тебя? Лицомъ я была даже покрасиве, а душа моя была тогда чиста какъ хрусталь. Мы любили другъ друга!.. Пфи! пфи! пфи! Впрочемъ, я любила тебя, когда ты, бывало, обнимешь меня какъ равную и вмст бжимъ въ садъ, или когда, бывало, ты усадишь меня съ собою рядышкомъ въ красивой комнат. Тогда я любила тебя, такъ любила, что жизнь готова была отдать за тебя. Но въ остальное время я была твоимъ лютымъ врагомъ и своими руками готова была задушить тебя. Вонъ оно что!.. Во мн говорила обида. Понимаешь ты, что такое обида? Тебя вдь никто не обижалъ. Ты сама всякаго обидишь. Ну, и радуйся, только не лзь ко мн. Вдь я тебя не звала.
Я хозяйка помойной ямы. Она мой домъ, мое царство. Ты на нее не имешь никакихъ правъ. Или, быть можетъ, вы ршили отнять у бднаго человка и помойную яму? Не даромъ обносите ее заборомъ. Такая мода, видите ли пошла, чтобы помойки заборами обносить и тмъ у бднаго человка послдній кусокъ изъ горла вырывать. Но не безпокойтесь — я достану. А чего не достану сама, то достанетъ мн моя собака. Она лучше во стократъ васъ всхъ вмст взятыхъ. Чупъ-чикъ-чикъ-чикъ…
Она вся тряслась, задыхалась, блки ея глазъ налились кровью. Она наклонилась къ собачк, выхватила кость изъ ея лапокъ и проворнымъ движеніемъ бросила въ мшокъ. Затмъ, вытянувъ палку впередъ и ударяя ею по мусору, она зачастила:
— Чупъ-чикъ! Ищи, ищи чикъ-чикъ!
Собачка кинулась въ яму. Но въ старух все кипло. Ей надо было высказаться до конца. Она снова повернулась къ нарядной дам.
— Красивый домъ! Благодтели! Ну, васъ къ чорту! Мой отецъ былъ пьяница и билъ меня, мачиха морила голодомъ. За то посл такой жизни бракъ съ сыномъ эконома да полотье крапивы показались бы мн раемъ земнымъ. Потому что объ другомъ ра я и понятія бы не имла. Но вы сжалились надо мною! Вы показали мн красивый домъ и пріучали ко всякаго рода разносоламъ. Вы сдлали изъ меня хорошенькую, балованую двушку и затмъ… выходи замужъ за экономова сына! Мы свою дочку за барина выдадимъ, теб же и экономъ въ пору. А не хочешь, такъ иди въ услуженіе, потому что мы перезжаемъ въ городъ. Но я не захотла вашего эконома, и въ услуженіе не пошла. Мн хотлось тоже барина, и баловъ, и разносоловъ. Разв я не привыкла ко всему этому въ красивомъ дом? И вотъ… вмсто крапивы на огород, я вытаскиваю теперь мусоръ, да обглоданныя собаками кости изъ помойныхъ ямъ. Вотъ куда меня завело ваше милосердіе. Не попрекай меня благодяніемъ твоего папашеньки, потому что всхъ вашихъ папашенекъ кровопійцевъ…
— Замолчи!— Крикнула женщина въ черной накидк, и дрожа всмъ тломъ, обливаясь слезами, она схватила за руку старуху. Клюка со звономъ покатилась на мостовую. Багровые рубцы ярче выступили на лиц нищей.
— Замолчи! Не проклинай моего отца! О, Господи! Кто сдлалъ тебя такой несчастной и озлобленной. Кто? Что? разскажи!..
Голосъ старухи былъ мене порывистъ, зато боле суровъ и мраченъ, когда она заговорила снова:
— А теб какое дло? Разв ты до сихъ поръ интересовалась мною? Ты плясала на балахъ, грызла конфекты и даже ни разу не справилась обо мн. А теперь… Фи! Фи! Фи! Вспомнила бабка про двичникъ. Кто да что? Ну, такъ и быть скажу теб кто да что. Вотъ, гляди!..
Приподнявъ высоко на воздухъ свою клюку, старуха указала ею на окна съ цвтами и занавсками.
— Вотъ кто! Вотъ что! Эти блыя палаты… эти цвточки… эти занавсочки и… людишки, живущіе за этими занавсочками. Вс вы! Тотъ баринъ, которому я когда то приглянулась, ты, твоя милосердная мамаша, вс т, которые дятъ сладкіе пироги, а бднымъ людямъ выкидываютъ обглоданныя кости въ окошко. Вотъ теб весь сказъ! А теперь убирайся по добру по здорову.
Она отвернулась и стала звать собаку:
— Чупъ-чикъ! Чупъ-чикъ! Поди ко мн, собачка! Пойдемъ отсюда, подальше. А она пусть себ тутъ стоитъ хоть до конца свта. Что мы ей? И что она намъ! Пойдемъ, Чупъ-чикъ чикъ-чикъ!
И закинувъ на плечи мшокъ, съ клюкою въ рукахъ, она направилась къ воротамъ дачи. За нею слдомъ побжала желтенькая собачка, эластично подпрыгивая и весело потрясая въ воздух вышитой грязной тряпкой.
Нарядная дама замерла на краю мусорной ямы. Лицо ея было мертвенно блдно и безпорядочныя мысли тснились въ ея мозгу.
— Она права… права! Я ни разу не справилась о ней!.. Я не думала о ней… я забыла думать… Она страдала… она гибла… а я забыла…
Мысли эти давили ей мозгъ и толкали ее впередъ. Быстро бросилась она догонять нищую и догнала подъ сводами воротъ.
— Юля!.. Я не въ силахъ такимъ образомъ разстаться съ тобою… я не могу тебя покинуть… Я виновата передъ тобою… Я не справлялась о теб… я забыла… но не ради веселья, не ради баловъ… а потому, что у меня тоже было горе… Я тоже страдала… Я задыхалась отъ боли… Потому-то я теперь и понимаю тебя… Юля! выслушай меня!..
Старуха воззрилась на нее своими бирюзовыми глазами. Сколько злости, сколько ироніи было въ ея взгляд, когда она просвистала свой отвтъ:
— Фи! Фи! Фи! Кто же сдлалъ больно нашей барыньк? Любвишка завелась,— поди и отъ муженька влетло?
— Замолчи! Не шипи! Не будь такой несправедливой… я теб все скажу… Я не была счастлива съ человкомъ, который возбудилъ въ теб зависть.
— Не была счастлива? Пфи! Пфи! Пфи! Разв я не угадала? Надолъ?.. Мало было одного, захотлось еще другого покрасиве? Какое несчастье, подумаешь!
Какимъ безконечнымъ злорадствомъ заискрились ея голубые глаза! Какое торжество разлилось по ея старушечьему лицу!
Такая чрезмрная злоба задла наконецъ за живое терпливую женщину въ черной накидк.. Въ душ ея сталъ также закипать гнвъ.
— Ты несправедлива. Несчастье озлобило тебя. Чтобы уменьшить твою зависть ко мн, чтобы смягчить твое сердце, я скажу теб про самое главное мое горе… У меня сынъ въ тюрьм!..
— Фи! Фи! Фи! Барчукъ попалъ въ тюрьму? Поздравляю! За что же? Продулся въ картишки?.. Увезъ чужую жену?.. Или, быть можетъ, обокралъ банкъ, чтобы угостить товарищей шампанскимъ?
Изъ подъ черной шляпки блеснулъ взоръ полный благородной гордости. Прерывающимся отъ волненія голосомъ мать прошептала:
— Онъ погибъ за родину!
Пронзительный и долгій смхъ былъ ей отвтомъ. Нсколько капель слюны брызнуло на ея накидку.
— Родина? Кэк-са? Не видала, не слыхала. Барскія выдумки! Не про насъ писано!
Голосъ, дрожащій отъ кровной обиды, залепеталъ:
— Такъ, можетъ быть, ты поймешь другое… дочь моя опасно больна.
— Не важно! Наймешь докторовъ, повезешь въ теплые края, станешь пичкать жареными голубями, да виномъ сладкимъ поить — и выздороветъ! Вдь васъ богачей и болзнь не пройметъ. Вывернетесь своей деньгой, да разумомъ.
Тогда женщина въ черной накидк, на которой, среди блестящаго стекляруса, виднлось нсколько капель мутной слюны, воскликнула:
— Ты злая! Адски злая!
И быстро повернувшись спиною къ обидчиц, она поспшила чрезъ ворота на улицу.
Но та невдомая сила, которая сидла у нея въ сердц, толкнула ее обратно. Она вернулась, прижала холодныя руки къ пылающему лбу, потомъ къ щекамъ, и заговорила:
— Послушай, Юля! Ты несправедлива, ты зла, но я передъ тобою все-таки виновата, а потому… послушай… пойдемъ со мною! Я устрою теб уголокъ въ своемъ дом, подлюсь съ тобою кускомъ хлба и нарядными платьями, найду теб работу боле легкую и пріятную… Чупчика твоего буду любить и ласкать… Пойдемъ ко мн!
Не свистъ, а какой-то вой послышался ей въ отвтъ.
— Гу-гу-гу! Зоветъ къ себ въ домъ! Какая добрая! Ангелъ!.. Ухъ, какъ мн хочется содрать съ тебя вс эти балаболки! А ты разв подаришь мн свой домъ? Разв я буду тамъ хозяйкой и барыней? Вдь я имю такіе же права на домъ, какъ и ты! Но онъ твой, а не мой. Съ милости жить зовешь къ себ. Ухъ, какъ мн хочется… Не дождаться теб чести, чтобы я и собака моя, пошли къ теб на хлба. Эта собака въ тысячу разъ лучше тебя. Она мн другъ… она мн слуга. А я твоей слугой не буду. Подохну съ голоду, а не возьму твоего хлба. Потому, что онъ мой… Ты украла у меня его… И домъ украла… И ве прочее…
Тутъ она вспомнила словечко, слышанное ею въ подвал, среди пьяной толпы. Она съ особымъ вкусомъ его выкрикнула:
— Ты — буржуйка! и совершенно забылась. Уступая животному инстинкту, который давно подсказывалъ ей безумную мысль, она протянула руку, зацпила крюкомъ за воротникъ накидку прежней подруги и злобно рванула ее впередъ. Накидка соскользнула на землю. Вмст съ нею на камни подворотни упали сорванные съ цпочки золотые часики.
— Золото сыплется! Пфи! Пфи! Пфи! Вотъ, что я сдлаю съ этой игрушкой!.. Она тикала у твоего сердечка!.. Жаль, что это не само сердечко! Гу-гу-гу! Я бы и его охотно!.. охотно!.. Вотъ такъ… такъ.
Она подалась всмъ тломъ впередъ. Глаза ея вышли изъ орбитъ и налились кровью. Слюна выступила на губахъ. Полы ея рваной кацавейки разввались по втру, а ноги въ тяжелыхъ дырявыхъ опоркахъ съ ожесточеніемъ топтали золотые часики, которые слабо хрустли, ломались на куски и съ легкимъ звономъ стекла и металла разсыпались въ дребезги…

‘Современный Міръ’, No 6, 1907

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека