Четыре дня, Милль Пьер, Год: 1912

Время на прочтение: 12 минут(ы)

РАЗСКАЗЫ
Пьера Милля.

Переводъ съ французскаго А. Полоцкой.

VI.
Четыре дня.

Въ Париж у Барнаво была прочная связь, и былъ ребенокъ, но малютка умеръ въ конц марта, въ ясный солнечный день. Я положилъ на его колыбель нсколько цвтковъ, сосдки тоже — хотя были небогаты — принесли ему цвты: блыя лиліи, блыя фіалки, подснжники. Они покрывали бдную, но очень чистую пелену, пряча отъ глазъ жалкій остовъ этого истощеннаго, опустошеннаго болзнью, превращеннаго почти въ ничто маленькаго тльца, одного изъ тхъ дтскихъ тлъ, у которыхъ еще нтъ костей, которыя борятся, борятся до исчезновенія всего мяса, и которыя жизнь прежде, чмъ ршится уйти, защищаясь, пожираетъ изнутри, какъ червь, грызущій плодъ. Отъ нихъ не остается ничего, кром неровнаго, выпуклаго черепа надъ синими ямами закрытыхъ глазъ, надъ осунувшимся старческимъ личикомъ. Увы, въ тотъ моментъ, когда ихъ уже нтъ, особенно бросается въ глаза сходство! Эта почти невсомая мумія теперь была ужасающе похожа на Барнаво, на Барнаво, какимъ я его видлъ однажды въ госпитал, когда онъ, трясясь въ лихорадк, говорилъ мн: ‘Что? Вы находите, что у меня видъ старика’? Но Луиза, мать ребенка, продолжаетъ покрывать этотъ ужасный остовъ поцлуями, она говоритъ о немъ съ безконечной мягкостью, съ какой-то осторожностью, точно стараясь облагородить его, сдлать его прекраснымъ въ своемъ воспоминаніи и отъ этого, можетъ быть, меньше страдать самой. И когда ее спрашиваютъ, ‘какъ онъ умеръ’ — это всегда спрашиваютъ, Богъ знаетъ для чего?— она отвчаетъ: ‘Онъ угасъ, какъ птичка’! Какъ птичка! Я вспоминаю этотъ ужасный скелетъ, съ нахмуренными бровями подъ покрытымъ морщинами лбомъ, съ такими скорбными глазами, что, казалось, онъ знаетъ все и боится,— вспоминаю вс ужасы дтской дизентеріи… Но Луиза стираетъ, зачеркиваетъ все это, не желая видть ничего, кром того, что она такъ любила: лучшую часть своего тла.
Барнаво присутствовалъ при агоніи малютки и, когда онъ выходилъ изъ комнаты, чтобы вернуться въ фортъ Палэзо подъ Парижемъ, гд находится его казарма, ему сказали: ‘Вы его больше не увидите!’ Поэтому онъ не удивился, когда на слдующій день ему принесли телеграмму, которую я отправилъ ему. Онъ зналъ заране, что содержитъ въ себ эта голубая бумажка. Его капитанъ, наблюдавшій за обученіемъ рекрутовъ на валу, какъ разъ въ этотъ моментъ возвращается въ крпость, и Барнаво подаетъ ему телеграмму.
Барнаво — солдатъ, старый солдатъ. Когда онъ протягиваетъ телеграмму и отдаетъ честь, ему не надо принуждать себя стать въ ‘позицію’, это длается само собой. Впрочемъ, онъ еще не испытываетъ особеннаго горя. Подобно всмъ мужчинамъ, получающимъ извстіе о несчасть, случившемся въ ихъ отсутствіи, вдали отъ ихъ глазъ, онъ не можетъ хорошенько понять, потому что не видлъ. Онъ не представляетъ себ разницы между умирающимъ малюткой и маленькимъ мертвецомъ. Капитанъ понялъ скоре его. Онъ получилъ другое воспитаніе, его нервы больше воспріимчивы.
— Вашъ ребенокъ умеръ?.. Вамъ нуженъ отпускъ? Похороны… Вы знаете, когда они назначены?.. На четыре дня? Нужна подпись коменданта крпости. Но отправляйтесь, не ожидая, я устрою это.
И онъ прибавляетъ другимъ голосомъ:
— Вы должны перенести это мужественно, какъ солдатъ.
Это слова состраданія. Барнаво понимаетъ это, и вокругъ его глазъ что-то подергивается. Но это значитъ также, что разговоръ конченъ, и что онъ можетъ идти. Онъ отдаетъ честь и, сдлавъ полуоборотъ, идетъ одваться.
Его товарищи уже знаютъ.
Нкоторые говорятъ: ‘Бдняга!’ Другіе спрашиваютъ: ‘Такъ это Луизинъ малютка умеръ’? Конечно есть и такіе, которые думаютъ, что для него это облегченіе. Но большинство думаетъ только о томъ, чтобы принять приличный видъ передъ событіемъ, которое ихъ не касается. На двор дуетъ легкій горный втерокъ, во всхъ углахъ чувствуется весна, и это-то и занимаетъ ихъ, этимъ-то они и полны, не сознавая того, они жаждутъ насладиться днемъ. Барнаво самъ удивленъ этой радостью, разлитой въ природ, этимъ свтомъ и почками. Все это смущаетъ и развлекаетъ его. Тамъ Луиза думаетъ только о своемъ маленькомъ усопшемъ, онъ здсь думаетъ, главнымъ образомъ, о Луиз. Онъ страдаетъ за нее, но онъ думаетъ и о томъ, какъ досадно, что это случилось въ такой хорошій день. Не думайте, что у него не такое сердце, какъ у всхъ. Но что-жъ длать! Его тло дятельно и здорово, онъ живетъ, и онъ не любитъ горя, онъ не можетъ оторваться отъ всего, что окружаетъ его. И однако что-то непреодолимое влечетъ его туда, гд плачетъ Луиза. Онъ не могъ бы не похать къ ней.
Между тмъ какъ поздъ мчитъ его къ Парижу, капитанъ Мерль отправляется къ коменданту Бьенне.
— Я позволилъ себ отпустить Барнаво на четыре дня,— сказалъ онъ.— У него умеръ ребенокъ.
— Хорошо, — сказалъ комендантъ.— Вы хорошо сдлали…
Но вдругъ его мысли приняли другое направленіе.
— Но разв Барнаво?.. Я никогда не слышалъ, чтобы онъ былъ женатъ! Понимаете: въ спискахъ вы не найдете ничего. Что это за ребенокъ?
— Можетъ быть, онъ не женатъ,— отвтилъ Мерль.— Но это не мшаетъ…
— Это не мшаетъ имть ребенка? Разумется! Но этого достаточно, чтобы мы не знали этого ребенка. Послушайте, капитанъ, подумайте сами! Вс солдаты роты могутъ, когда имъ вздумается удрать, придти къ вамъ и разсказать ту же исторію. Достаточно и того, что ввели законъ, принуждающій насъ длать исключеніе для женатыхъ солдатъ, давать имъ отпускъ и такъ дале, и такъ дале. Это вноситъ дезорганизацію. Надо подтягивать гд можно.
— Я общалъ ему отпускъ,— замтилъ капитанъ Мерль.— Я думалъ… Я ошибся.
— Отпускъ я подпишу. Но онъ привелъ ловкую причину, чтобы получить его. Поэтому… вы скажете мн, когда онъ вернется.
Но Барнаво не знаетъ ничего о томъ, что происходитъ въ Палэзо. Онъ въ Париж, онъ съ Луизой, и она плачетъ еще сильне съ тхъ поръ, какъ онъ съ ней. Она ждала его для этого, она говоритъ ужасныя и почти гадкія вещи, которыя внушаетъ ей ея безграничное горе. Она спрашиваетъ, для чего было все: мужество, съ которымъ она подготовляла будущую жизнь, ея героическій трудъ, страданія беременности, муки родовъ. Она высказываетъ все, она проклинаетъ судьбу. И Барнаво находитъ, что это и въ самомъ дл несправедливо. Онъ видлъ много смертей, онъ не удивляется, когда кто-нибудь умираетъ, и вдь ребенокъ былъ еще крошка, почти неодушевленный предметъ, хотя и плоть отъ его плоти. Но дти не должны были бы умирать. Онъ думаетъ почти такъ же, какъ Луиза, только боле широко, для всхъ, а, главное, онъ чувствуетъ къ ней жалость, инстинктивную и любовную жалость, вызывающую слезы на его глаза. Однако, сначала онъ не знаетъ, что сказать, кром вульгарныхъ утшеній. ‘Будь же благоразумна, Луиза: вдь мы сдлали все, что могли, не правда ли, мы не виноваты…’ Потомъ вдругъ: ‘Бдная мамочка!.. Бдная мамочка!’
И Луиза, которую никогда не называлъ такъ бдный, умолкшій навсегда, беззубый ротикъ, Луиза, которую, можетъ быть, уже никогда никто не назоветъ такъ, плачетъ еще сильне. Но въ то же время на душ у нея становится невыразимо сладко…
Совсмъ маленькихъ дтей опускаютъ въ землю безъ большихъ церемоній. Похоронное бюро прислало одного единственнаго факельщика съ маленькимъ гробикомъ.
Но Луиза захотла, чтобы тло благословили передъ тмъ, какъ унести его: безъ этого она не была бы спокойна, она боялась бы за него, а, можетъ быть, и за себя… Явился священникъ, равнодушно пробормоталъ нсколько словъ и поспшно ушелъ, но это было страхованіе противъ угрозъ тайны, и ей это доставило облегченіе. Затмъ факельщикъ набросилъ блую простыню на гробикъ, который поднялъ одной рукой. Въ другую онъ взялъ внокъ изъ благо бисера, присланный ‘фирмой’, и пучекъ цвтовъ. Барнаво, Луиза и я взяли остальные вночки. Съ нами пошли дв сосдки, дв старыя женщины, для которыхъ время не играло никакой роли, и мать Луизы. Барнаво горячо благодарилъ ее.
И часъ спустя отъ маленькаго существа не осталось ничего, кром кучки свжей земли въ углу общей могилы…
Посл похоронъ Барнаво пробылъ въ Париж еще два дня. И оба эти дня я не успвалъ подняться съ постели, какъ онъ уже былъ у меня. О, эта праздность, ужасная праздность старыхъ солдатъ, которымъ нужно, чтобы ими командовали! Онъ пытался найти себ работу: вычистилъ мое охотничье ружье, привелъ въ порядокъ старое оружіе, привезенное мною изъ далекихъ путешествій. И такъ какъ онъ зналъ происхожденіе каждой вещи, онъ пытался говорить объ этомъ, пытался стать такимъ, какимъ былъ всегда: человкомъ, который мыслитъ только образами и который играетъ ими, чтобы мыслить немного боле широко, какъ дти. Но онъ почти сейчасъ же съ отвращеніемъ останавливался. Посл долгаго молчанія онъ пояснилъ:
— Я теперь похожъ на людей, у которыхъ нтъ аппетита: мн противно вспоминать!
И онъ опять началъ вертться по комнат, какъ старый песъ, который не знаетъ, куда ему лечь, такъ какъ не находитъ знакомыхъ ковровъ въ оставленной хозяевами квартир. Онъ все начиналъ и ничего не кончалъ, онъ начиналъ съ конца. Затмъ, такъ какъ онъ былъ хорошимъ судьей въ такихъ вещахъ, онъ чувствовалъ презрніе къ самому себ и шелъ пить.
Я не люблю, когда Барнаво пьетъ. Я умышленно никогда ничего не предлагалъ ему, если это не было мн нужно. Онъ бралъ свою фуражку, вертлъ ее между пальцами, затмъ тихонько открывалъ дверь, не прощаясь: доказательство, что онъ скоро вернется, потому что онъ вжливъ. Онъ обладаетъ той странной, неровной, свободной отъ установленныхъ правилъ или же безгранично меньше считающейся съ ними вжливостью ныншнихъ французовъ, которая допускаетъ грубыя слова, непристойныя выраженія, брань, скверныя шутки и вся состоитъ только изъ чуткости и пониманія, во что она разовьется или выродится въ будущемъ, трудно сказать. Онъ скоро возвращался, немного боле понятный самому себ и гораздо боле невыносимый для другихъ и для себя самого, потому что причины его ужасной скуки начинали выясняться передъ нимъ. Но неужели я долженъ присутствовать при этихъ скачкахъ? Мн необходимо каждый день извстное количество одиночества, а излишекъ своего времени я долженъ отдавать столькимъ людямъ! Это длаетъ меня почти жестокимъ.
— Барнаво, почему вы не съ Луизой? Вашъ отпускъ скоро кончится.
Онъ смотритъ на меня и отвчаетъ безъ увертокъ:
— Мн надоло! Я не могу! Я люблю ее, какъ никогда, клянусь вамъ. Когда я одинъ и когда я думаю объ ея гор, о несчасть, которое случилось съ нами, обо всемъ,— мн такъ больно, и я чувствую это такъ глубоко, что мн хочется сказать ей это. Но когда я говорю ей, она отвчаетъ совершенно иначе, она думаетъ обо всемъ совершенно иначе. На насъ обоихъ какъ будто надты намордники! Въ моментъ, когда ты наиболе счастливъ или наиболе несчастенъ, даже когда ты съ женщиной, которую любишь по настоящему, и которая тебя любитъ по настоящему, даже если она мать ребенка, котораго вы потеряли, и котораго оплакиваете оба,— въ этотъ моментъ ты наиболе одинокъ, потому что у тебя свои мысли, а у нея — свои. Я не зналъ этого. Но это врно, и это не можетъ быть иначе… Тутъ ничего не подлаешь.
Въ то время, какъ онъ говоритъ, я вижу Луизу, бдную покинутую Луизу.
— Значитъ,— сказалъ я,— значитъ… кончено?
— Что?— съ удивленіемъ переспросилъ онъ, — что кончено?
— Луиза…
— Кончено? Почему? Вдь я только о ней и думаю. Но мы должны видться только посл того, какъ каждый изъ насъ избавится отъ части своихъ мыслей, самой важной… И тогда еще останется довольно такихъ, которыя будутъ принадлежать только намъ двоимъ и будутъ длать насъ боле близкими другъ другу, чмъ всмъ остальнымъ.
Въ четвергъ вечеромъ онъ ухалъ въ свои казармы. Луиза проводила его до вокзала, а я взялъ билетъ до Палэзо. При яркомъ свт луны земля казалась то совершенно блой отъ цвтущихъ яблонь, то розовой отъ цвта вишни, въ воздух носился прелестный, легкій, едва уловимый запахъ этихъ цвтовъ, которые родятся прежде листвы.
— Что за страна — сказалъ Барнаво,— что за прекрасная страна. Все здсь на мст, все обработано человкомъ, удобно, богато и все понятно. Тамъ, гд все дико, ничего не понимаешь. Здсь можно жить.
Я увидлъ, что онъ думаетъ о томъ, чтобы остаться, и былъ тронутъ. Значитъ, душа у него была не низкая, онъ не думалъ воспользоваться смертью ребенка, чтобы уйти изъ жизни Луизы. Сколько другихъ сдлали бы это на его мст! Вдь это было бы такъ легко, у него была такая хорошая отговорка:
‘Мн пора въ колоніи, я узжаю. До свиданья!’ И эти два года увеличили бы только запасъ его воспоминаній еще однимъ, правда, не такимъ мимолетнымъ и немного боле грустнымъ, хотя и нсколько лучшимъ. Это было хорошо… Молодецъ Барнаво!
— Барнаво, а вы помните, что вы мн однажды сказали на Мадагаскар: Франція,— страна, гд живутъ одни только блые! Тамъ нельзя жить: кто-же тамъ будетъ о насъ заботиться?’
Я думалъ, онъ отвтитъ мн, что въ его душ измнилось многое, потому что съ тхъ поръ многое произошло, и что теперь у него есть обязанности, есть близкій и дорогой ему человкъ. Я упустилъ изъ виду его стыдливость. Французы очень любятъ, чтобы имъ говорили о сентиментальныхъ побужденіяхъ, единственныхъ въ сущности, которыя руководятъ ими, но только не въ частной жизни. Другое дло въ театр или въ кафе-концерт, тамъ, гд позволяется предполагать, что рчь идетъ не о васъ, а о вашемъ сосд. Личные-же намеки не допускаются: ихъ не всегда легко перенести, можно потерять самообладаніе, а это неприлично.
Онъ отвтилъ:
— Кто будетъ заботиться? Кто будетъ заботиться?… Теперь есть Луиза!
Онъ нашелъ хозяйку, служанку, женщину, жену, словомъ традицію предковъ, и это въ его глазахъ мняло все. Это было справедливо, благотворно, превосходно, это было умилительно, но этого нельзя было говорить. Онъ развилъ свои планы съ практической стороны: со времени его послдняго поступленія на службу ни одного наказанія. Это рдкая вещь! Ему вернутъ его погоны, его опять произведутъ въ сержанты, и на этотъ разъ онъ останется сержантомъ до конца. Онъ получитъ въ вид пенсіи хорошее мстечко въ какомъ-нибудь министерств. И даже теперь, если я захочу заняться имъ… У меня есть друзья. Что, если я устрою его встовымъ въ министерств колоній? Изъ встового, если ужъ пойти по этой дорог, нетрудно попасть въ канцелярскіе служители. А потомъ въ швейцары: это внецъ всего! Если все пойдетъ хорошо, можно будетъ жить въ деревн: въ Кламар!
— Съ Луизой?
— Конечно,— удивленно отвтилъ онъ.— Съ кмъ-же? Посмотрите на меня: я на двадцать лтъ старше ея. Больше я этого не найду. У нея тоже будетъ маленькая пенсія, когда…
И это доказало мн, что онъ уже смотрлъ на Луизу, какъ на свою жену. Его интересовало даже, что будетъ съ ней, когда его не будетъ! И такъ, она поведетъ его къ мэру. Очень вроятно, что и въ церковь, потому что это красиве.
Въ Палэзо, по дорог въ крпость, я простился съ нимъ.
— Вы не забудете?— серьезно сказалъ онъ.
— Чего?
— Ни одного наказанія, хорошее поведеніе, хорошій служака, сержантъ! Иначе меня не возьмутъ въ встовые.
— Боже мой,— сказалъ я,— Барнаво, какъ вы измнились! Но будьте уврены…

——

Онъ былъ счастливъ, вернувшись въ свою казарму: такъ онъ привыкъ къ ней. Утромъ на валу, гд онъ обучалъ рекрутовъ, во время паузы его подозвалъ капитанъ Мерль.
— Вы были на похоронахъ вашего ребенка?
— Да, господинъ капитанъ.
— Вы женаты?
— Нтъ, господинъ капитанъ.
— Вы признали этого ребенка?
— Нтъ, господинъ капитанъ.
— Вы нехорошо поступили, Барнаво… Что вы говорите?.. Ничего, не правда-ли, ничего? Такъ оно и лучше… Можете идти.
Барнаво ушелъ. Нехорошо поступилъ? Что хотлъ сказать капитанъ. Онъ искренно старался понять, но не могъ.
День прошелъ спокойно, безъ событій.
На слдующій день, посл ученія, передъ обдомъ, рота, по обыкновенію, образовала кругъ, чтобы выслушать чтеніе рапорта, за которымъ слдуетъ раздача писемъ, привозимыхъ обознымъ. Барнаво не ждалъ писемъ и уже давно не слушалъ рапортовъ, зная заране, что въ нихъ могло заключаться. Сегодня суббота, осмотръ экипировки: что могло быть скучне! Вдругъ онъ услышалъ свое имя. Его имя было въ рапорт! Онъ насторожилъ уши:
День 18 Марта 1912 г.— Наказанія: ‘Барнаво, солдатъ перваго класса, четыре дня карцера, приказъ полковника де-Бьенна, командующаго третьимъ полкомъ колоніальной инфантеріи, расквартированнымъ въ Палэзо’.
Вс глаза обратились на Барнаво. Онъ выпрямился и вытянулъ руки по швамъ.
— ‘За то, что онъ обманулъ довріе командира третьей роты, испросивъ и получивъ отпускъ для присутствія на погребеніи своего сына, тогда какъ рчь шла о незаконномъ ребенк’.
Никто не посмлъ взглянуть на него, когда онъ поднялся въ комнату, чтобы взять свою старую шинель, а затмъ послдовалъ за капраломъ, который отвелъ его въ казематъ. Никто изъ тхъ, кто приносилъ ему туда ду, не заговаривалъ съ нимъ. Онъ не отнесся къ этому наказанію, какъ къ другимъ, ко всмъ другимъ, которыя онъ такъ безпечно сносилъ въ теченіе своей долгой карьеры, принимая ихъ съ видомъ человка, который знаетъ, за что платитъ, и готовъ повторить, если ему вздумается. И онъ, Барнаво, сидлъ въ компаніи молокососовъ, которыхъ презиралъ, и забіякъ, которыхъ не хотлъ больше въ товарищи. И онъ возилъ въ тачк булыжникъ, онъ, старый солдатъ, освобожденный отъ работъ. Все рушилось для него, все!
Его старый товарищъ Мюллеръ принесъ мн это извстіе, Какъ только я узналъ, что его наказаніе кончилось, и онъ можетъ выйти, я поспшилъ къ нему. Онъ вышелъ ко мн немного блднымъ, съ стиснутыми зубами, съ недобрымъ лицомъ. И мы долго, молча, ходили по мощеной дорог, ведущей въ Веррьеръ.
— Вотъ вамъ — сказалъ онъ наконецъ:— я не буду сержантомъ,— это судьба. Я не буду никогда ничмъ, ничмъ! Я оставлю это собачье ремесло безъ гроша и безъ настоящаго ремесла, это ясно, какъ день. Пойдите къ Луиз… Скажите ей, что со мной связываться не стоитъ. Что я смогу длать, когда въ корпус меня больше не захотятъ держать? Пусть она идетъ своей дорогой, а я пойду своей. Довольно баловаться!
Я постарался утшить его доводами, въ которые врилъ и самъ. Четыре дня карцера и по такому поводу ему назначили изъ принципа. Это не помшаетъ ничему, разв что задержитъ его производство на три мсяца, а, можетъ быть, и того нтъ. И онъ долженъ это знать, онъ знаетъ это лучше меня.
Онъ такъ толкнулъ своимъ подкованнымъ сапогомъ камень на дорог, что тотъ отлетлъ далеко въ сторону.
— Не въ томъ дло!— крикнулъ онъ,— вы не понимаете! Съ меня довольно Франціи! Съ меня довольно! Ахъ, только бы ухать, чортъ побери, ухать скорй! Въ первой же гавани — это такъ же врно, какъ то, что передъ нами Веррьеръ,— я дезертирую! Есть довольно другихъ странъ, гд можно служить, гд мн тоже дадутъ похлебку, табакъ и ружье. И странъ, которыя лучше, серьезне, въ которыхъ да это да, а нтъ — нтъ! Что значатъ теперь во Франціи слова? Знаетъ-ли кто-нибудь, въ чемъ тутъ дло, можете-ли вы объяснить мн? Я — солдатъ. Я туго понимаю, но если только я понималъ приказъ, я никогда не смотрлъ на него сквозь пальцы. Такъ вотъ, я не понимаю. Разв Луиза не получала отъ этого самаго правительства франка въ день, какъ родившая двушка,— какъ кормящая мать за то, что она произвела на свтъ ребенка, все равно какъ, все равно съ кмъ? Отвтьте-же мн, отвтьте! Значитъ производить незаконныхъ дтей не плохо, это позволено, это разршено, это… это поощряется! А когда незаконный ребенокъ — мой ребенокъ, можно сказать, ребенокъ правительства — умираетъ, мн говорятъ: ‘А! это былъ незаконный ребенокъ, а вы взяли отпускъ, чтобы оплакивать его, этого непринадлежащаго никому ребенка, этого вы….ка! Отлично, четыре дня карцера, Барнаво’. Чего же хочетъ Франція, если она права, а не я, если въ ней говорятъ, командуютъ, распредляютъ награды и наказанія не безумцы? Вы знаете это? Скажите мн, если знаете!
Я уклонился отъ отвта. Что я могъ бы ему сказать? Что то же самое творится, боле или мене, во всхъ государствахъ, что пусть онъ бжитъ изъ Франціи, пусть дезертируетъ (а я зналъ, что онъ хвастаетъ, что онъ этого не сдлаетъ: Барнаво, какъ вс французы, не можетъ жить заграницей, ему нужна его родина или же расы, которыя признавали бы его превосходство), пусть посмотритъ другія страны: везд, за исключеніемъ негровъ и мусульманъ, онъ найдетъ то-же или почти то-же: тотъ же жестокій конфликтъ между античнымъ идеаломъ, цльнымъ, какъ все древнее, и новымъ, вдвойн анархическимъ,— во-первыхъ потому, что онъ новый, во-вторыхъ, потому, что никто еще не отдлилъ въ немъ дурного отъ хорошаго, а въ третьихъ потому, что это — идеалъ индивидуалистическій. Все это были тонкости, которыя онъ презиралъ всю свою жизнь: тмъ больше онъ долженъ былъ презирать ихъ теперь въ своемъ гнв. Я удовольствовался вопросомъ:
— Но чего-же хотите вы, Барнаво?
— Чего хочу я?— вскричалъ онъ.— Я хочу справедливости! А справедливость вовсе не въ томъ, чтобы всегда было самое лучшее, а въ томъ, чтобы всегда было одно и то-же. Думайте, сколько хотите: вы не найдете другого опредленія. Справедливость — это приказъ. Гд теперь приказъ, покажите мн его! Когда мы, въ колоніяхъ, видимъ, что происходитъ во Франціи, мы ничего не понимаемъ, мы говоримъ себ: ‘Что они длаютъ, что они длаютъ? Они дерутся изъ-за выденнаго яйца. Они не видятъ, сколько дла здсь, и какъ легко здсь добиться всего’. Теперь мн это боле ясно: они ссорятся изъ-за приказовъ, потому что ихъ безконечное множество, какъ на войн, когда распоряжаются плохіе полководцы. О! я отлично вижу, я не такъ глупъ, какъ вы думаете. Основа — это споръ между старымъ и новымъ. У старыхъ были свои достоинства, они рожали больше дтей, они меньше пили. Но у нихъ были и свои недостатки: они были мене интеллигентны, боле туги на подъемъ, боле изнжены и, въ сущности, мене мужественны и боле хвастливы: никогда не было во Франціи столько мужества, какъ теперь… Но мн это все равно. Единственное, чего я требую, это чтобы тамъ, наверху, ршились. Какъ вы хотите, чтобы мы знали свое мсто, чтобы мы служили, подчинялись? Я сдлаюсь, какъ вс здсь…
Онъ поднялъ руку и поклялся:
— Я больше не буду никому подчиняться!

‘Русское Богатство’, No 8, 1912

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека