Блокада, Эркман-Шатриан, Год: 1866

Время на прочтение: 143 минут(ы)

Эркман-Шатриан

Блокада

Глава I

Уж если тебя, дружок, и в самом деле так занимает блокада Пфальцбурга в 1814 году, — сказал мне однажды Моисей из Еврейской улицы, — так я не прочь, пожалуй, и расскажу тебе подробно, как было дело.
Жил я в ту пору вон там, в домишке, что на углу Рыночной площади. Лавка, в которой я торговал железом, находилась у меня внизу, в подвальном этаже, сам же я помещался наверху с Саррой, женой моей, и с малюткой Саулом. Двое других сыновей моих, Исаак и Ефраим, в то время уже уехали в Америку, а дочь Ципора жила в Саверне с мужем своим, Варухом, кожевником по ремеслу.
Кроме торговли железом я еще промышлял старой обувью, разным бельем и носильным платьем. Всю эту рухлядь продавали мне, по большей части, рекруты, получившие казенную экипировку. Белье обыкновенно перекупали у меня ходобщики для бумажных фабрик, а остальное сбывал я пригородным крестьянам!..
Торговля моя шла хорошо, прибыльно, потому что рекруты то и дело проходили тысячами через наш город: в ратуше с них снимали мерки, обмундировывали, а потом и гнали то в Майнц, то в Страсбург, то туда, куда следовало по маршруту.
Наборы тогда бывали здесь частые, много народу шло от семей. А после русской войны, дружок, да усиленного набора в 1813 году, уж всем и очень круто пришло, всем… всем…
Ты понимаешь, мой любезный, что я-то не стал дожидаться очереди, а заранее постарался убрать моих старших мальчиков от солдатчины. Умные-преумные были ребята, скажу я тебе, хоть и подростки, в головках уже было настолько ума-разума, что решились вот бежать лучше от отца-матери, на другой конец света, чем подставлять свои лбы под пули…
Иной раз вечером сидим все мы здесь за ужином, вокруг нашего обрядового светильника, а Сарра закроет лицо руками и станет вздыхать горько-прегорько…
— Бедные деточки, — скажет, бывало, глядя на них, — бедняжечки вы мои. Как я подумаю, что скоро вам придется стоять под ружейными выстрелами, под штыками, под пушечными ядрами… сердце мое все кровью обливается. О Боже мой… Вот горе-то.
Мальчики-то тут и побледнеют оба как полотно. Право. А я гляжу, да посмеиваюсь в душе, да и думаю про себя: ‘умницы… понимают… жить хотят… что хорошо, то хорошо’.
Да я, Фриц, видишь ли, умер бы с горя, если бы сыновья мои были способны идти охотой в солдаты… отказался бы от них… не признал бы своими детьми.
А время-то все идет да идет, день за днем, незаметно: детки растут, да развиваются, да хорошеют. В пятнадцать лет Исаак ужо сам по себе вел кое-какие торговые обороты: покупал скот в деревнях и продавал с барышом городским мясникам. Ефраим тоже не отставал от брата: никто лучше его, бывало, но умел спускать с рук всякое тряпье на Рыбном рынке.
У обоих уже была торговая сметка…
А правду сказать, шибко-таки хотелось мне навсегда сохранить под своим крылом моих деток. Так радостно мне было глядеть на них, играющих с малюткой Саулом… Курчавенький он такой был тогда, а глазки, как у белочки, так и бегают во все стороны. Видеть их всех вместе было моей отрадой.
Часто я молча так крепко прижимал их к груди, что даже они подчас пугались и плакали…
Но после 1812 года страх меня обуял. Я знал, что император, возвращаясь всегда в Париж после похода, требовал то 400 000, то 300 000 человек. На этот раз думалось мне тревожно, возьмут, верно, и семнадцатилетних… Вести шли час от часу все хуже и хуже… и я решился поговорить с детьми.
— Слушайте, — сказал я им обоим. — Вы уже знакомы отчасти с торговым делом… а чего теперь не знаете, тому научитесь и после. Если же мы будем ждать, то через несколько месяцев вы попадете в очередь… ну и погибнете, как другие… Возьмут вас, выучат заряжать ружья, потом и отправят в чужую сторонку… и не будет про вас ни слуху ни духу…
Сарра горько заплакала… заплакали и мы все.
Оправившись, я продолжал такими словами:
— Но если вы сейчас же, говорю вам, отправитесь в Америку, морем, через Гавр, то будете там здравы и невредимы. Займетесь торговлею, женитесь, размножитесь по совету Всевышнего, да оттуда и нам будете помогать, по заповеди ‘Чти отца твоего и матерь твою’. Благословляю я вас, как благословил Исаак своего Иакова — и будете вы долголетние. Выбирайте.
Оба, не задумавшись, выбрали Америку, да. И я сам проводил их до Сарбурга. Каждый из них уже успел накопить по двадцать луидоров, и мне осталось только дать им, на дорожку, свое родительское благословение…
И все, что я ни говорил им, все это в точности исполнилось: оба по сю пору и живы, и здоровы, и детей имеют… И, когда я в чем-нибудь нуждаюсь, охотно помогают мне, дружок, без задержки.
Итак, Исаак и Ефраим уехали в Америку. При мне остался один Саул, мой последний, мой Веньямин, которого я любил чуть ли не больше всех остальных. Дочь по-прежнему жила с Варухом в Саверне…
Она была старшая из детей моих и уже подарила мне одного внука, нареченного мною, по обычаю нашему, Давидом, в честь покойного деда моего зятя. Я с нетерпением поджидал рождения другого, который должен получить имя Ездры — в честь собственного моего родителя.
Вот, Фриц, что происходило перед блокадой Пфальцбурга в 1814 году. До тех пор все шло отлично, но тут все сразу переменилось, и уже в течение полутора месяца и город, и вся сторона наша переживала тяжелое, трудное время: появился тиф, тысячи раненых наполняли дома, земле-кормилице недоставало рабочих рук, вовсе их уже не было: хлеб, мясо, напитки вздорожали неимоверно. Эльзасцы и лотарингцы уже не приходили на рынок. Товар не продавался, а когда он не продается, то ничего и не стоит. Нищета поселилась среди былого изобилия. Голод грозил отовсюду…
И вот, в самые эти несчастные дни Всевышний послал мне опять утешение. В начале ноября прошел слух, что моя Ципора родила мне еще молодца-внука. И до того сильно обрадовался я, что немедля отправился в Саверн.
Надо тебе сказать, любезный Фриц, что меня обрадовало главным образом не рождение внука, но то, что, если он останется жив, Варуху уже не придется никак попасть в набор. Да, Варух не мог пожаловаться на свою судьбу. В то время как сенат издал закон, по которому все неженатые должны были идти на войну, Варух только что женился на моей дочери. Когда же впоследствии сенатом было постановлено, что набору подлежат все бездетные, у Варуха уже был сын. Наконец теперь, когда разнесся тревожный говор о том, что рекрутчина распространяется и на тех, у кого только один сын, у моего Варуха сейчас же оказалась налицо целая пара.
Да, в это время большое количество детей было истинным счастьем: они спасли отцов от смерти…
Вот почему я сейчас же взял свою сучковатую палку и отправился к зятю, чтобы самолично освидетельствовать нового внука и узнать, годен ли он. И сколько Господу будет угодно продлить мою жизнь, никогда не забуду я этого дня, Фрнц, ни того, что я встретил тогда на пути.
Множество повозок, наполненных ранеными и больными, стояло длинной, бесконечной вереницей, по всей дороге, от Катрвана до Саверна. Крестьяне из Эльзаса, которых было приказано отвести до места этих бедняков, отпрягли своих лошадей ночью и уехали домой, покинув на произвол судьбы и повозки, и людей, находившихся в них. И мороз покончил то, что пощадила война: никто уже не двигался — все умерли. Это не дорога была, а огромное страшное кладбище. Мириады воронов, словно тучи, покрывали небо: судорожное хлопанье их крыльев и зловещее карканье сливались в один тяжелый, беспрерывный гул. Казалось даже непонятным, откуда их взялось столько. Они облепляли повозки, но чуть кто-нибудь подходил близко, все шумно поднимались и улетали то к лесу, а то к развалинам соседнего монастыря.
Я ускорил, как мог, шаги свои: чувство самосохранения говорило мне, что я должен бежать, что тиф гонится за мной, гонится по пятам…
Когда я пришел в Саверн, весь город был беспорядочно нагружен войсками всякого рода: артиллерией, пехотой, кавалерией.
Проходя по главной улице, я заметил, что окна одного из трактиров были открыты: сквозь них виднелся длинный стол, покрытый белой скатертью. В это время мимо проезжал отряд почетных гвардейцев, это были все молодые люди из знатных родов. Денег у них было, конечно, вдоволь, несмотря на прорванные и потрепанные мундиры. Едва они заметили накрытый стол, как спрыгнули быстро с лошадей и бросились в обеденную залу. Трактирщик Ганс взял с них вперед по пяти франков с головы. Но только что они успели усесться, как вбежали слуги, крича во все горло: ‘пруссаки… пруссаки…’ Не проглотив куска, тотчас же, без оглядки, кинулись они к своим лошадям и ускакали. Ганс до двадцати раз, говорят, продавал таким манером один и тот же обед. Вот уже стоило бы на виселицу таких негодяев, частенько-таки я думал потом. Это не коммерция, а чистый грабеж. Очень это возмутило меня, очень.
Чем дальше я шел, Фриц, тем прискорбнее становилось на сердце. Искаженные лица страдальцев, валявшихся на камнях мостовой, их стоны, вопли… слезы тех из них, которые силились идти и не могли, от упадка сил, двинуться с места…
Нет, лучше и не говорить, да всего-то я и не припомню. Видел я там молоденького гвардейца… ребенка лет 17 или 18, не больше… он лежал ничком на старом мосту, что около кожевенных заводов… приникнув лицом к голым плитам… и вот до сих пор не выходит из моей памяти. Время от времени он приподнимался в беспамятстве и все показывал кому-то свою руку, черную-черную, как сажа… В спине у него сидела пуля, а рука была перебита. Бедняжка, вероятно, выпал из повозки, переезжая через реку. И никто не осмеливался помочь ему, никто. Все бежали от него, говоря, он заражен, он в тифе.
Ох, страшно. И вспомнить-то страшно, Фриц, да.
Теперь, дружок, я расскажу тебе лучше о том, как я видел в этот день маршала Виктора.
Я из Пфальцбурга вышел, изволишь видеть, поздно, и в Саверне-то уже темненько было, когда я, проходя по площади, мимо гостиницы ‘Солнца’, увидел, что она ярко освещена вся снизу доверху. Двое часовых прохаживались перед воротами. Офицеры, в полной парадной форме, то входили, то выходили, звеня саблями. Вдоль стен были привязаны лошади ординарцев, одна лучше другой, а на дороге стояла коляска, фонари которой блестели в темноте, как две звезды.
Караульные разгоняли толпу, собравшуюся на улице, не давая никому прохода, а я-то именно должен был пройти мимо во что бы то ни стало, потому что Варух жил несколько подальше.
Я пробирался тихонько сквозь толпу, но один из караульных, заметив меня, уже кричал неистово мне:
— Эй ты, назад, назад!
Как вдруг из-под ворот гостиницы показался какой-то гусарский офицер… маленький, коренастый, с большими рыжими бакенбардами… Увидал меня и подбежал прямо ко мне с криком:
— Ты ли это, Моисей? Ты? Очень рад тебя видеть!
И протянул мне руку.
Конечно, я вытаращил глаза. Офицер, протягивающий руку нашему брату, простому человеку… ведь это… сам посуди… кого угодно озадачит. Удивленный донельзя, смотрю я на него в оба и узнаю наконец…
Ротмистр Циммер!..
Правда, тридцать пять лет тому назад мы учились с ним в одной школе, вместе, бывало, и бегали, и играли, и проказили всячески, да после того Циммер, хотя и часто бывал в Пфальцбурге, а ни разу единого не вспомянул своего старого товарища.
— Ну, — сказал он, смеясь и взяв меня под руку, — ступай сюда, я сейчас представлю тебя маршалу.
И я, не знаю сам как, очутился вдруг за воротами, на парадной лестнице, а потом в большой зале, где помещался наш генеральный штаб. Посередине стояли два длинных стола, заставленные свечами, кушаньями и бутылками. Множество генералов, полковников, конноегерских, драгунских, гусарских офицеров, в касках, киверах, в шляпах с плюмажем, гремя шпорами, расхаживали по зале с озабоченным видом, взад и вперед в ожидании ужина…
Циммер протащил меня по залу мимо их всех.
Через один покой мы остановились с ним у какой-то маленькой двери, а потом вошли в очень высокий кабинет с большими окнами, выходящими в сад.
Тут-то и был сам маршал.
Он стоял к нам спиной у догоравшего камина и диктовал приказы двум своим адъютантам.
Вот все, что я мог заметить, находясь вне себя от страха и смущения…
Когда мы вошли, маршал живо к нам повернулся. Лицо у него было приветливое, доброе, вроде лиц лотарингских крестьян: он был высокого роста, широко сложен и уже сед. На вид казалось ему лет под пятьдесят… человек, что называется, еще в соку был…
— Маршал, вот приискал… готово, — сказал ему Циммер, указывая на меня. — Один из моих старых школьных товарищей, Самуил-Моисей… Здешний старожил… как свои пять пальцев знает все деревни Эльзаса и Лотарингии…
Маршал стоял шагах в четырех от меня. Я не знал, что мне делать, что говорить, и в смущении только мял руками свою шляпу.
Окинув меня быстрым взглядом, маршал взял бумагу, которую ему подал один из писавших офицеров, прочел ее, подписал, а потом снова повернулся к нам.
— Ну, мой милый, — сказал он, — что у вас там говорят о последней войне? Что думают в ваших деревнях? А?..
Слова ‘мой милый’ и тон маршала несколько меня ободрили, и я отвечал ему, что в наших местах народ сильно страдает от тифа, что много умирает, но что мы не теряем доверия ни к императору, ни к армии… Он перебил меня сурово:
— Да… А станете ли вы защищаться?
Эльзасцы и лотарингцы, все до единого, умрут, защищаясь, потому что, говорю, любят императора и все готовы жертвовать для него.
Сказал я это, признаюсь, по осторожности и не без хитрости… Но маршал и по лицу моему сам догадался, что я далеко не из охотников до драки, добродушно усмехнулся, немного помолчал, а потом сказал Циммеру:
— С меня довольно, ротмистр. Благодарю…
Адъютанты продолжали писать. Циммер сделал мне знак рукой, и мы вышли.
— Доброго пути, Моисей, доброго пути, — сказал он мне вслед по лестнице и возвратился в залу.
Благополучно миновав караульных, я поспешил идти своей дорогой, еще не оправившись толком от волнения, и вскоре был уже у дверей Варуха: он жил в переулке, около бывших кардинальских конюшен.
Я стукнул несколько раз кольцом.
Вокруг меня стояла такая темная ночь, что ни зги не было видно…
Сердце мое, за несколько минут трепетавшее еще от беспокойства и неожиданности встречи, мгновенно притихло и успокоилось. Вблизи от дорогих, близких мне людей, припомнив быстро все то, чего я так неожиданно и так недавно был свидетелем, какою жалкою и ничтожною показалась мне вся эта сила, вся эта слава, творящие в мире столько зла…
Скоро я услыхал, что мой зять уже в коридоре и отмыкает дверь. Варух и Ципора, дочь моя, уже давно перестали ждать меня, по времени.
— Это вы, батюшка? — спросил Варух изнутри.
— Я, сын мой, я. Немножко поздно. Да меня задержали.
— Милости просим. Пожалуйте, — отвечал он мне.
Мы пошли сначала в коридор, — а оттуда в ту комнату, где лежала Ципора, любезная дочка моя, бледная, усталая… и счастливая. Она по голосу уже узнала меня и издали улыбалась мне. Горячо целуя ее, я не мог вымолвить ни слова от радости. Глаза мои искали новорожденного. Ципора держала его на руках под одеялом.
— Вот он, — промолвила она и показала мне его, обвернутого свивальником. Впервые увидав новорожденного, моего внука, полненького, здорового мальчугана, с маленькими крепко сжатыми в кулачок ручками, я не выдержал и закричал в восторге:
— Варух, этот будет Ездра… в честь отца моего. Да будет он благословен в сем мире на благоденственное и долгое житие.
Я пожелал видеть его без пеленок, совсем голого, и тотчас же начал раздевать: в комнате было тепло… Дрожа от волнения, я снимал свивальник с ребенка. Дочь помогала мне…
— Не торопись, отец, не торопись, — говорила она мне…
Зять стоял несколько поодаль нас, позади, и смотрел на меня и на Ципору.
На глазах у всех были слезы. Ну вот, наконец раздел…
Я поднял его высоко над головой своей, любуясь его круглыми бедрами, его упругими ножками, его широкой грудкой и всем его нежным, полным, еще красноватым тельцем…
Мне хотелось плясать, как некогда плясал царь Давид пред ковчегом завета… Мне хотелось песнословить:
‘Хвалите Всевышнего. Хвалите его слуги его. Хвалите имя его. Да будет благословенно оно отныне и до века. Кто равен Ему, Богу нашему, из праха творящему жизнь, дающему семью бесплодной жене, соделывая ее счастливой матерью многих детей. Хвалите Вссвышнего’.
Да, мне хотелось песнословить, но у меня от избытка чувства не хватало силы. Я мог проговорить только:
— Прекрасный мальчик, надежный!.. Славно сложен и проживет долго. Он будет благословением нашего рода и счастьем наших ветхих лет. — И я благословил их всех.
Отдав ребенка матери, я пошел обнять старшего внука, который сладко спал в своей люльке. Потом мы долго просидели вместе, не говоря ни слова, а только радостно глядя друг на друга. Там, за стеной, скакали лошади, кричали солдаты, гремели кареты. А здесь все было так трезво, так тихо, мать кормила грудью свое дитя…
Да, Фриц, вот я уже очень стар, а между тем это далекое прошлое как живое стоит передо мной, и сердце мое все так же бьется, вспоминая его, как билось и в ту пору. Умиленно благодарю Бога за его великие милости, благодарю, да, и молюсь Ему. Он преисполнил меня годами, дозволил мне узреть мое третье поколение… но я все еще не пресытился жизнью, нет: хотел бы жить еще, еще, чтобы видеть четвертое, пятое. Да будет Его святая воля.
Идя к Варуху, я намеревался рассказать и ему и дочери моей, что случилось со мной в гостинице ‘Солнца’, но подле них забыл об этом: все было так ничтожно в сравнении с моей радостью.
Когда мы, я и зять, вышли из спальни моей дочери, чтобы дать ей успокоиться и отдохнуть, я за стаканом вина рассказал Варуху свои городские похождения. Он очень удивился, конечно.
— Слушай, сын мой, — сказал я ему. — Этот маршал спрашивал меня давеча: станем ли мы защищаться. Из этого вопроса явствует для меня, что союзники идут по следам за нашей армией, что они превосходят ее силами, что уже нет возможности препятствовать их вторжению во Францию. И вот среди нашего семейного счастья мы должны уже готовиться к бедствиям, нам предстоящим… и бедствиям, быть может, немалым. Подходит расплата с теми, которым мы в течение целых десяти лет причиняли столько зла. Да, это так, верно. Дай-то Бог, чтобы я ошибся.
Недолго побеседовав, мы легли спать. Был уже одиннадцатый час ночи, а уличный шум все еще продолжался…

Глава II

На следующее утро, позавтракав пораньше, я стал собираться домой, в Пфальцбург. Дочь и зять просили было меня погостить у них еще день, но я сказал им:
— А мать… вы про нее забыли? Она ведь беспокоится обо мне… ждет не дождется, уж, чай, поминутно глядит в окошко. Нет, мне пора. Мы теперь, слава Богу, спокойны, а потому должны позаботиться и о ней.
Ципора тут не стала меня удерживать долее и наполнила скорей мои карманы гостинцами для братишки. Обняв еще раз всех их, и маленьких и больших, я пустился в обратный путь. Варух провожал меня до того места, где расходится дорога в Шлиппенбах и Лютцельбург.
Все войско уже ушло: оставались в городе раненые да больные. Вдали, на вершине косогора, вес еще виднелась вереница покинутых повозок с мертвецами. Толпы поденщиков рыли для них могилы.
Мысль, что я должен буду опять пройти там, невольно заставила меня содрогнуться. На перекрестке я простился с Варухом, обещав ему прийти вместе с бабушкой для обрезания внучка, а потом отправился низом до Норны, через лес, мягко усыпанный облетевшими листьями. В течение моего двухчасового пути я ни на минуту не переставал думать о том, что было со мной в Саверне, в гостинице ‘Солнце’, о Циммере, о маршале, о его высоком стане, широких плечах, седой голове и расшитом золотом мундире. То представлялась мне та уютная комнатка, в которой я провел вечер… то молодая мать с ребенком на руках… то, наконец, приходили на ум ужасы войны, которая близко угрожала нам, и толпы врагов, идущие на нас отовсюду.
По временам я останавливался среди широких долин, покрытых еловыми, дубовыми и буковыми деревьями, и мне грустно думалось: ‘Как знать. Быть может, скоро пойдут здесь пруссаки, австрийцы и русские…’
А там немного погодя эта печальная мысль сменилась другой — радостной, отрадной…
— Мальчики твои, Моисей, — рассуждал я сам с собой, — уже в Америке, далеко от пушечных выстрелов. C тюками на плечах ходят они теперь из деревин в деревню: бояться тебе за них нечего. Да и дочь твоя, и она может спать спокойно: у Варуха двое славных детей, а до конца войны-то, пожалуй, и еще будет. Станет зятек продавать свой товар на ранцы, да на башмаки тем, которые придут воевать, а сам не пойдет, останется дома…
Радостно посмеиваясь, думал я также о том, что и меня-то, по старости, нельзя уже в рекруты поставить, что у меня такая седая борода… и что вербовщики не тронут, стало быть, ни одного из нас. Да, весело было мне сознаваться самому себе, что во всех делах моих я вел себя толково, разумно, и что Всевышний, так сказать, очистил по благости своей, от терний земной путь мой…
Да, дружок, каждому, небось, приятно видеть, что кровные делишки-то идут ладно.
Занятый такими мыслями, я и не заметил, как добрался до Лютцельбурга, право. Там я зашел к Брестелю в гостиницу ‘Аист’ выпить чашку черного кофе…
В ‘Аисте’ нашел я Бернарда, мыльного торговца — ты уже не застал его, кажется… низенький такой… совсем лысый, с болячками на голове… а с ним Допадье, лесного сторожа из Гарбурга.
Поставив к стене, один свою корзинку, а другой — ружье, оба они сидели за столом и потягивали винцо.
Брестель к нам же присоединился.
— Ба, ба, никак Моисей! — закричал Бернард, увидев меня. — Откуда, братец, это черт тебя несет так рано.
В то время христиане всем евреям ‘ты’ говорили, не исключая и стариков.
Я отвечал ему, что пришел полем из Саверна, от дочери…
— А, значит, ты видел на горе-то покойников, — перебил лесничий. — Ну что же ты нам скажешь об этом, Моисей?
— Видел, — отвечал я ему печально, — видел вчера, вечером… ах, ужасно.
— Теперь все наши там: видишь, тетка Гредель нашла нечаянно в одной из повозок своего племянника, Иосифа Берту, хромого часовщика… ну, помнишь, работал еще в прошлом году, у дяди Гульдена… так вот за ней все из Дагсберга и из Гарбурга туда же полезли: думают, в повозках-то нет ли кого из ихних…
И лесничий повел плечами с видом сожаления.
— Что говорить, бедовые времена подошли, — сказал Брестель, — да так того и ждать надлежало. Вот уже два года, почитай, торговлю хоть кинь. У меня вон там, на дворе, свалено дубовых досок на три тысячи ливров. В другое время такой товар не залежался бы дольше двух месяцев… а в теперешнее — гниет на месте, никуда не требуется — ни на Сарру, ни в Эльзас… никто ничего не спрашивает… никто ничего не покупает. Гостиница моя — в таком же положении. Ни у кого нет ни гроша: все сидят дома, едят картофель да тянут воду… Вино и пиво киснут, плесневеют на погребе в ожидании посетителей… а ты вот между тем плати… надо платить… а не то, того и гляди, как раз все с молотка пойдет…
— Эх! — вскричал Бернард. — Все-то поют ту же песню. А императору что? Какое ему дело до того: продается или нет какой-нибудь там тес или мыло. Ему платили бы только подати да исправно бы ставили рекрутов…
Донадье, заметив, что товарищ хлебнул немного через край, поднялся тотчас же с места, перекинул через плечо свое ружье и вышел, сказав на прощанье:
— До свиданья, господа. Некогда мне. Потолкуем в другой раз…
Несколько минут спустя я заплатил за кофе и последовал его примеру.
Соображения, только что высказанные Брестелем и Бернардом и схожие до нельзя с моими собственными, заставили меня крепко призадуматься. Да. Торговля железом и старым платьем при настоящих обстоятельствах не могла уже мне быть так выгодна, как была прежде…
Идя тихохонько в гору, я так рассуждал сам с собой:
— Надо найти какой-нибудь выход, Моисей, непременно надо. Теперь все стало, а последний грош ни за что ни про что добивать не следует. Подумай толком, размысли хорошенько, да подыщи такое занятие, которое подходило бы побольше ко времени… одним словом, такое, чтобы на него постоянно запрос был. А где оно, где? Всякий товар хорош только на известный срок… а там — и не с места, и конец ему, коли такой срок вышел…
Размышляя обо всем этом, я незаметно прошел бараки, Буа-де-Шон и уже достиг до той возвышенности, откуда открывался вид на бастионы и стены Пфальцбурга, как неожиданно раздавшийся оттуда пушечный выстрел дал мне знать, что маршал выступил уже из крепости. В то же время я увидал налево, вдали, по направлению к Миттельброну, подобно молниям сверкавшие, между тополями большой дороги, сабельные полосы скакавших там кавалеристов. Деревья были без листьев, а потому мне даже ясно виделась среди султанов и мохнатых шапок во весь опор несущаяся коляска маршала.
Пушечные выстрелы раздавались каждую секунду. Далекое эхо повторяло их с перекатами. А я, вспоминая, что накануне еще и видел маршала и говорил с ним, не верил сам себе. Точно все это во сне было со мной, а не наяву…
Наконец, часам к десяти я перешел крепостной мост и ворота. Последний выстрел только что прогремел на ближайшем бастионе. Мужчины, женщины и дети гурьбой спускались с вала, громко крича, смеясь и радуясь пальбе. Все они ничего не знали, не подозревали, ни о чем не догадывались. Крики ‘Vive l’empereur!’ [‘Да здравствует император!’ (фр.)] раздавались на всех улицах…
Я протолкался кое-как сквозь толпу, довольный тем, что все-таки иду к жене с доброй вестью, и направился переулками к своему дому.
— Славное дитя, — шептал я сам себе, — здоровое дитя, да…
Повернув на рынок, я увидел Сарру, она стояла на пороге и ждала меня. Тогда я поднял высоко палку и стал весело, во все стороны махать ею, желая дать тем понять жене, что зять спасен и что мы можем быть спокойны насчет нашей дочери.
Она сразу поняла меня и тотчас вошла в дом. На лестнице мы встретились и сладко поцеловались.
— Вот так дитя, — сказал я ей, — кровь с молоком. Ципора здорова. Варух поручил мне обнять тебя за него. Где же Саул?
— На рынке… торгует.
— Доброе дело.
Мы вошли прямо в нашу комнату. Я уселся и начал расхваливать внука. Сарра с восторгом слушала, глядя в упор на меня своими большими, как вишни, черными глазами, и беспрестанно вытирала платком мой лоб, порядком-таки взмокший от скорой ходьбы.
Саулик скоро вернулся. Не успел я обернуться на стук двери, как он уже сидел у меня на коленях, глубоко запустив ручонки в мои карманы. Плутишка знал, что сестра его уже не минует прислать ему какого-нибудь лакомства. Сарра также полакомилась яблочком…
Да, Фриц, да… вот как подумаю я о том времени, так столько разом вспомянется, что скоро и не перескажешь всего-то…
На другой день, в пятницу, накануне шабаша, в ожидании прихода нашей ‘шабаш-гойи’ [Женщина не еврейского вероисповедания, занимающаяся по субботам хозяйством евреев, которым в этот день, по закону Моисееву, всякие занятия строго запрещены] сидели мы вдвоем в сумерки, с женой, и я ей уже в пятый, не то в шестой раз передавал мельчайшие подробности встречи моей с Циммером и разговоры мои с графом Беллунским [Маршал Виктор, как известно, имел титул герцога Беллунского]. Вот именно тут, и она мне, как сейчас помню, рассказывала, как верхом на лошади, в сопровождении своего штаба, маршал осматривал накануне передовые позиции, укрепления, башни, бастионы, гласис, и как он, слезая с лошади, в Училищной улице, сказал окружающим его, что крепость может держаться восемнадцать дней и что нужно скорее вооружать стены.
Я тотчас тут опять вспомнил, как он спрашивал меня: ‘станем ли мы защищаться’.
— Значит, он уверен, — сказал я Сарре, — что к нам придет неприятель. Уж если он велит ставить по стенам пушки, так выходит, наверное, знает, что пушки эти нужны нам будут для обороны. Такие приготовления, разумеется, не делаются даром, без цели. Но что же с нами станется, когда нельзя будет торговать. Окрестным крестьянам, понятно, закрыты будут сюда все ходы. Нам-то, милая моя, что делать тогда, а?
Тут Сарра доказала мне, что у нее в голове разума было довольно…
— Давно уже, мой друг, — сказала мне она, — обо всем этом я думала… я думала, признаться, не мало. Железо и старую обувь, действительно, у нас кроме крестьян покупать некому. А потому-то тебе и следовало предпринять такое дело, которое бы прямо подходило к городским потребностям, открыть торговлю такого рода, чтобы и рабочий люд, и обыватели, и солдаты принуждены были брать у нас именно то, что им всегда нужно. Вот что тебе следовало бы, Моисей, да… да…
Я с удивлением смотрел на нее. Саул, облокотясь локтями на стол, слушал также внимательно, позабыв даже о сестриных яблоках…
— Прекрасно, Сарра, — отвечал я, — прекрасно… но какой же это товар, по-твоему, для всех необходимый? Можешь ли ты указать мне его? Найди-ка мне сама такую торговлю, ну?
— А вот ты слушай. Если крепостные ворота заперты, то подвоз из деревень яиц, масла, рыбы и всего там съестного должен тогда прекратиться. Поневоле придется питаться только сушеными овощами, мукой да солониной. Припасы все в скорости шибко вздорожают, а те, которые ими заранее позапасутся, будут потом перепродавать их по выгодной цене… и непременно уже получат огромные барыши. Так ли я говорю?
— Сарра, Сарра, — вырвалось невольно у меня из груди, — тридцать лет благодаря тебе я счастливейший из людей… а только теперь… да, впервые только теперь познаю я тебя вполне и оценяю достойно.
Чем больше я обдумывал мысль, мне поданную женой, тем основательнее, практичнее, дельнее мне она казалась…
Наконец, обсудив вопрос со всех сторон, вот что я сказал Сарре:
— Мука и солонина… ну и вообще все то, что долго сохраняется… без сомнения, уже давно заготовлено в большом количестве в запасных магазинах. Само начальство должно было принять заблаговременно все необходимые меры для продовольствия войска и жителей. Жизненных припасов хватит на осаду. Но вот чего может не хватить, вот чего — водки. Да. Она необходима людям в военное время, потому что подкрепляет и возбуждает их: ею-то мы и торговать станем… Сарра, вот ею, ею. Теперь, когда исподтишка закупим ее, запасемся вдоволь, а потом нигде, кроме нас, пожалуй, ее не будет.
— Что дело, то дело, Моисей, — отвечала она, — воля твоя, умнее-то и выдумать нельзя… Вполне с тобой согласна, вполне.
— Да. Решено, — продолжал я, — так тому и быть. Сейчас же напишу, чтобы нам прислали с заводов спирту, а разбавлять то его мы сумеем и сами. Провоз спирта-то нам обойдется даже гораздо дешевле, а воду-то ведь нам не покупать, ведь ее везде довольно…
— Отлично, — сказала она, — отлично!
Так мы и порешили.
— Ты об этом никому ни гу-гу, смотри… — заметил я Сарре и строго Саулу.
— Не беспокойся, Моисей, — отвечала мне за него жена, — Саулик сам смекает, что от такого дела, если оно втайне будет ведено, зависит все наше будущее благосостояние.
И представь, долгое время потом мальчуган мой все не мог забыть, что я заказал ему молчать. Право так.
— Отец считает меня дураком, что ли.
Умный ребенок был, даром что маленький.

Глава III

На другой день я написал в Южную Францию, а именно в Пезена, о немедленной высылке мне оттуда винного спирта: в этом городе его много производят и тамошние цены имеют влияние на рынки всей Европы. Всякий коммерческий человек должен знать в точности: где и что покупается из первых рук. Мне-то лично это, дружок, тем более было хорошо известно, что меня всегда занимали ‘биржевые известия’, помещаемые обыкновенно на последних страницах газет и журналов. Доставка на место моих двенадцати бочек была поручена мной торговому дому Катайа, тоже в Пезена. По моему расчету, каждая должна была обойтись мне по тысяче франков ровнехонько…
Оставшийся у меня на руках железный товар я сдал скорее на комиссию, чтобы и место очистить, да и покончить разом с ним, благо уже за иное принялся…
Платеж двенадцати тысяч франков за спирт меня нисколько не беспокоил: деньги были готовы…
Сумма, пущенная мной тут в оборот, составляла, любезный мой, ровно половину всего моего состояния, а потому можешь понять сам, сколько нужно было мне силы воли, чтобы рискнуть потерять сразу то, что я накопил в продолжение целых пятнадцати лет.
По отправлении письма, признаться, я, было, порядком струхнул… охотно бы даже вернул его, да нельзя: уж было поздно.
— Дело, по-видимому, верное. Бояться нам нечего… — говорил я часто жене, желая придать себе бодрости.
Жена старалась казаться спокойной. Но в действительности мы шибко оба трусили, шибко, шибко…
Недели через две-три пришло уведомление о принятии заказа, а там вскоре выслали накладную и известили по порядку об отправке спирта.
Не раз, бывало, просыпался я ночью, покрытый холодным потом от страшной думы, что у меня нет ничего, что спирт мой пропал, что я окончательно разорился. А в то же время, если бы кто-нибудь тогда предложил мне взять на себя мое дело, я бы отказал, да, да… потому что сколько боязни было мне за мой капитал, столько же и хотелось получить с него хорошие проценты. При таких-то обстоятельствах, дружок, вот и познаются настоящие негоцианты и великие полководцы. Весь же остальной люд годен только на то, чтобы продавать табак да стрелять из ружей. Слава тех и других одинакова. Вот почему, когда идет речь об Аустерлице, Иене или Ваграме, никто и не помянет там какого-нибудь Жана или Николая, а все говорят об одном Наполеоне…
Он один рисковал всем, другие рисковали только жизнью.
Я не для того говорю это тебе, чтобы сравнить себя с императором. Куда мне до него! Но покупка этих двенадцати бочек спирта в своем роде была также моим генеральным сражением, моим Аустерлицем.
Все поняли, что нам грозит нашествие, все бросились продавать, что могли, лишь бы только выручить кое-как свои деньги… а я наоборот. Я стал покупать, не поддаваясь общему страху. Вот ты и суди сам. Как же мне тут не гордиться, а?
Среди таких забот и волнений застал нас день обрезания маленького Ездры. Ципора уже оправилась, слава Богу, и Варух написал Сарре, что они 24 ноября сами приедут к нам в Пфальцбург.
Жена принялась готовить к этому дню всякие лакомства, кушанья и праздничные пироги. И вот тебе друзья, которых я, бродя по городу с приглашениями, позвал к себе на пирушку: Лейсер с женой из Миттельбурга, Гирш и профессор Бюрге.
Бюрге был не еврей, но стоил такой чести. Это, скажу тебе, был человек высокого ума и способностей необыкновенных. Например, нужен был приветственный адрес для подношения императору при проезде его через Пфальцбург: кто написал его? Бюрге. Кто сочинял стих по случаю какого-нибудь праздника? Опять-таки Бюрге. А когда требовалось представить латинскую диссертацию на степень доктора или магистра, к кому обращались? К Бюрге. На кого рассчитывали, чтоб сочинить просьбу к префекту, на кого? Все-таки на Бюрге. А уж если он брался защищать перед военным судом какого-нибудь дезертира, то все мы знали наперед, что дезертира не расстреляют, а признают невинным.
И при всем этом: прост, обходителен, ни малейшей гордости — ни-ни.
Иной раз весь город, бывало, про него толкует, а он сидит себе в кофейной как ни в чем ни бывало да поигрывает в пикет с Соломоном по маленькой…
Часто приходило мне в голову, как мелки, жалки и смешны должны были казаться ему разные городские персоны, считавшие себя выше его по своему служебному положению, задиравшие перед ним носы свои и требовавшие от него первого поклона при встрече с ними. Впрочем, я от него никогда, признаюсь, ничего не слыхал: уж он в летах был, попривык-таки к свету и не любил по-пустому болтать. Прежде он был священником, а во время революции перешел в миряне…
Несмотря на все таланты свои, Бюрге, к сожалению, не обращал должного внимания на свои выгоды: встречный-поперечный мог обмануть его.
— Бюрге, — не раз говаривал ему я, — Бога ради, не дозволяйте вы негодяям обворовывать себя так нахально. Позвольте мне условиться за вас: тогда, право, лучше пойдет дело-то… угодно?
Только усмехнется, бывало, да махнет рукой…
Такой уже беспечный характер был у него… потому и не имел ничего, да…
Итак, я пригласил к обрезанию внука старых друзей своих. Утром 21 ноября, все они собрались у меня, ни один не обманул. Отец и мать с ребенком, а с ними и восприемники, еще раньше всех приехали в наемной карете!..
К одиннадцати часам священный обряд был совершен в нашей синагоге, а потом все мы, веселые и довольные, потому что ребенок едва крикнул, вернулись домой, где все было уже заранее приготовлено. Украшенный цветами стол был уставлен оловянными блюдами с разным жарким и большими корзинами с фруктами. Мы чинно уселись и принялись праздновать радостный для нас день.
Старый раввин Гейман, Лейсер и Бюрге поместились подле меня, по правую руку, маленький Саул, Гирш и Варух — по левую. Женщины: Сарра, Ципора и обе гостьи — напротив нас, по ту сторону стола, согласно с законом Божьим, предписывающим именно такой порядок…
Бюрге, в белом галстуке и в новом коричневом сюртуке, во все время пирушки занимал моих гостей, говоря с ними очень умно и понятно о разных возвышенных предметах, о древних обычаях и обрядах нашего народа, о Пасхе, о Новом Годе и о дне Искупления. Веру нашу он находил прекрасной и прославлял действия Моисея. Халдейский язык Бюрге знал превосходно, и все книги наши прочитал в подлиннике. Иногородние гости мои удивлялись его возвышенному уму, глубоким познаниям и вполголоса спрашивали у соседей:
— Кто этот ученый? Что он, раввин ваш или начальник вашей общины?
И когда им отвечали, что он даже не еврей, они долго не хотели верить. Возражать Бюрге мог только старый раввин Гейман, да, по правде сказать, много возражать-то и не приходилось: они оба почти во всем сходились друг с другом, как оно, в сущности, и следует ученым и воспитанным людям, рассуждающим о хорошо знакомых вопросах науки. Наш маленький Ездра, со спокойным личиком и сжатыми ручонками, так крепко спал на постели бабушки, что ни разговор, ни смех, ни звон стаканов не будили его…
Любезные гости мои, то один, то другой, неоднократно ходили любоваться ребенком и нахваливали его взапуски.
— Вот так молодец будет… и как похож на дедушку Моисея… вылитый, да и только!
Я тоже, разумеется, то и дело заглядывался с умилением на внука…
Часам к трем, когда блюда были убраны, а на стол поставили для десерта разные варенья, да лакомства, я сам отправился в погреб и открыл там старую, покрытую снаружи плесенью и паутиною, бутылку лучшего руссильонского вина: осторожно вынес ее и поставил перед гостями на стол.
— Вы одобряли прежнее мое вино, — сказал я им, улыбаясь, — посмотрим, что-то вы скажете…
В ответ на мои слова Бюрге весело засмеялся: он, надо тебе сказать, был большой охотник хорошо выпить и понимал толк в старом вине. Потом протянул над бутылкой руку и важно проговорил:
— Приветствую тебя, старая бутылка, почтенная и благородная старушка…
Не успел он докончить, как в это самое время на улице неожиданно загремели трубы, раздался топот лошадей, грохот каких-то металлических тяжестей… Стены дома дрогнули.
— А… Что такое? — невольно закричали все мы и бросились беспорядочно к окнам…
От самых крепостных ворот и вплоть до маленькой площадки, по всей улице тянулся артиллерийский парк. Солдаты в высоких клеенчатых киверах, на седлах из бараньей кожи, с саблями наголо, везли за пушками фургоны, наполненные ядрами, бомбами и гранатами.
Пойми, дружок Фриц, пойми все это — то, что я перечувствовал в эту минуту.
— Вот война, друзья мои, — сказал строго Бюрге, — вот она, вот она! Вот! Пришел и наш черед…
Я пошатнулся и облокотился рукой о стену, чтобы не упасть…
— Теперь неприятель явится скоро… очень скоро… — подумал я. — Эти пушки, очевидно, присланы сюда, чтобы оборонять крепость. Легко может случиться, что город запрут прежде, чем я получу мой спирт. Что же станется со мной, если русские или австрийцы перехватят его, а?.. Товара у меня не будет, а деньги все-таки заплатить придется… погиб, разорен!
Сарра, бледная, встревоженная, ничего не говоря, пристально смотрела на меня.
Вероятно, ей в голову пришло то же самое, что и мне.
Мы оставались у окон, покуда поезд весь не проехал. Улица наша была полна народа. Старые солдаты, мой сосед Демаре, Парадис, Ральф, Фезар и другие, больше все инвалиды да калеки, орали во все горло: ‘Vive l’empereur!’.
Мальчишки бежали за пушками и фургонами с веселыми криками…
Но большинство жителей со строгим выражением лица и стиснутыми судорожно губами глядели молча…
Когда последний фургон скрылся за углом, вся толпа разошлась, а мы, возвратясь к столу своему, грустно посматривали друг на друга: не до пирушки уж нам было… нет, не до пирушки…
— Вам, верно, нездоровится, Моисей, — промолвил мне вполголоса Бюрге, — на вас лица нет.
— Я думаю, друг мой, о бедствиях, которые теперь скоро на нас обрушатся, — отвечал я ему.
— Ба, — возразил он, — чего нам бояться? Крепость наша постоит за себя. А, впрочем, чему быть, тому не миновать, приятель. За стол. До завтра печали и заботы. Выпьем-ка старого винца: оно развеселит нас.
Все уселись опять на свои места. Я откупорил заветную бутылку и налил стаканы. Слова Бюрге оправдались на деле: старое руссильонское вино развеселило нас…
— За здоровье маленького Ездры, — кричал Бюрге, — да хранит его Всемогущее Провидение!
— Да будет он утешением дедушки Моисея и бабушки Сарры, — повторяли другие. — Выпьем за их здоровье!
Под конец гости мои поразгорячились и начали даже ободрять императора за то, что он не хочет никому уступать и не теряет даром времени для защиты нашей и для уничтожения всех этих зарейнских бродяг…
Тем не менее к пяти часам, как пришла пора расходиться, напускное веселье быстро пропало: всякий, очевидно, понимал, что подходили худые, тяжелые времена.
Даже сам Бюрге, прощаясь со мной, сказал мне встревоженным голосом:
— Нужно будет, однако, распустить учеников… теперь не до учения…
Приезжие из Саверна, Ципора и Варух недолго оставались и уехали домой почти сейчас же после обеда. Весело начатый день окончился очень невесело…

Глава IV

Все это, Фриц, было только началом наших зол и несчастий. Интересно было-таки посмотреть, дружок, что стало с городом на другой день после нашей первой пирушки, поутру, когда пронесся слух, что инженеры, присланные императором, осмотрев крепостные позиции и укрепления, нашли нужным воздвигнуть семьдесят две платформы внутри бастионов, три блокгауза на тридцать человек каждый, десять зубчатых палисад около Немецких ворот да четыре блиндажа на большой площади близ ратуши — для ста десяти человек каждый. В полдень мы узнали, что все эти работы будут произведены нами, обывателями, что мы немедленно должны сами запастись лопатами, ломами и тачками. Подгородных крестьян обязали на собственных лошадях привозить бревна, кирпичи, камни…
Сара, Саул и я, все мы даже не знали, что значат эти блиндажи и палисады. Отправился я было справиться у соседа нашего, старого оружейника Бальи, а он на спрос мой только засмеялся…
— Э, — говорит соседушка, — поймешь и сам, когда вот засвищут ядра да бомбы. А объяснять, право, слишком долго. Да ты не торопись… еще успеешь. Век живи, век учись!
Вообрази, Фриц, какие лица были у всех после таких вестей и разговоров.
В час все побежали, помню как теперь, к ратуше, где наш мэр, барон Пармантье, говорил речь. И мы отправились туда же, да. Сарру взял я под руку, а Саул держался за полу моего кафтана…
Там, на площади, сошелся целый город: мужчины, женщины и дети стояли полукругом, в глубочайшем молчании, внимательно слушали, а по временам все вместе кричали: ‘Vive l’empereur!’
Барон, высокий, худощавый мужчина, в светло-голубом длиннополом фраке и белом галстуке, повязанный, вместо пояса, трехцветным шарфом, стоял на ступеньках ратуши, окруженный муниципальным советом.
— Жители Пфальцбурга! — громко говорил он. — Настало время доказать преданность вашему императору и родине. В прошлом году вся Европа была с нами, а теперь вся Европа против нас. Как ни страшна такая коалиция, но мы не содрогнемся, не так ли. Взоры целой Франции обращены на нас. Мы бодро и бесстрашно встретим врагов и готовы мы на все случайности, мы не остановимся ни перед какими пожертвованиями и усилиями. Кто в эту минуту общей невзгоды не исполнит своего долга, да будет тот изменником своего отечества. Жители Пфальцбурга, докажите им на деле, кто вы. Вспомните только, что и ваши дети погибли через них, наших прежних союзников, в опасности покинувших нас… изменивших нам. Отомстите за них. Гибель за гибель, кровь за кровь.
Стоило послушать его, чтобы окончательно струхнуть… со мной так и было…
— ‘Теперь все кончено, — подумал я, — все, прощай мой спирт… не успеют тебя никак привести… союзники уже близко… они идут, идут, а он не едет…’
И так мне тут горько сделалось, что и пересказать не могу…
Илий, мясник из Училищной улицы, да Левий, торговавший тогда еще галантерейным товаром, стояли в ту пору рядом с нами на площади. И в то время, когда все вокруг нас неистово кричало ‘Vive l’empereur!’, они развели этак руками и сказали оба в один голос, словно сговорились:
— Пускай дерутся с неприятелем императорские бароны, и графы, и герцоги, а нам-то за что же драться… с какой стати… нет, наше дело сторона…
Все старые солдаты, а преимущественно ветераны республики, Гульден, Донадье, Демаре и другие там, у которых по большей части и зубов то во рту не было, горланили пуще всех:
— Не поддаваться… нет! Будем сражаться все, все… до последней капли крови… на жизнь и на смерть!
Один из них так косо посмотрел на Левия, что я тотчас же шепнул ему, чтобы замолчал и уходил подобру-поздорову, а не то, мол, они тебя разорвут на кусочки.
Левий угомонился и поплелся домой… а Илий не пошел, нет, остался с нами до конца, и когда толпа стала расходиться с восторженными кликами, не удержался, подошел как-то смело к Гульдену и сказал ему:
— Как же это вы, сосед, — говорит, — человек, я знаю, серьезный и умный, всегда не больно-таки благоволили к императору, в качестве республиканца… а вот теперь вызываетесь сами защищать его… Кричите, что надобно всем, поголовно идти на войну. Разве его дела до нас касаются? Мало ли, вот уже скоро десять лет, им взято с нас деньгами и людьми? Довольно уж народа побито из-за него… Надо же когда-нибудь и честь знать! Неужели же всем жертвовать опять для баронов, герцогов да графов своей кровью и потом…
Старик Гульден не дал ему окончить…
— Слушай, приятель, — пробормотал он, стиснув зубы, — лучше прикуси язычок. Советую, право. Не время теперь разбирать: кто прав, кто виноват. Наша Франция гибнет… надо ее спасать, ее, да! А если ты, на свою беду, попробуешь другим то же сказать, что мне… так берегись… плохо придется. Поверь на слово да убирайся к дьяволу!
Несколько ветеранов, прослышав, в чем дело, уже было окружили нас…
Илий едва успел улепетнуть, а то бы вышла пренеприятная история: избили бы они его непременно.
С этого дня пошли у нас бюллетени, реквизиции, общественные работы, домашние обыски, осмотры. Никто у себя не был больше хозяином: полицейские комиссары брали под квитанции из лавок и магазинов, что им только было угодно, как будто все уже им принадлежало. Все железо из моего подвала отправилось, таким манером, на крепостные укрепления. Хорошо еще, что от комиссии-то немного его оставалось, иначе бы эти квитанции, которых никто не хотел брать у нас, совсем бы разорили меня… ей-ей, так… в конце концов бы разорили, наверное…
Время от времени барон произносил торжественные речи, а коменданта, забыл его фамилию… толстый, угреватый такой генерал был… все нам объявлял, в дневных приказах, свою признательность… это вместо платежа за работу. Понимаешь, а? Когда мне подходил черед копать рвы да возить тачку, я ставил за себя работника по найму… в день по тридцать су платил, честное слово! Вот ты и суди сам, дружок, каково тяжко приходилось-то. Такого времени, Фриц, дай Бог, скажу тебе, чтобы никогда в другой раз не было.
Между тем как губернатор распоряжался нами в городе, жандармская команда то и дело находилась в разъездах, конвоируя крестьян и подводы. По Лютцельбургской дороге с утра до ночи ездили взад да вперед телеги, натруженные старыми дубами для постройки блокгаузов. Это, изволишь видеть, такие сарайчики, вроде караульных будок, из цельных деревьев, крест-накрест положенных, а сверху-то покрытых туго-натуго землей. Такие крыши, пожалуй, покрепче будут каменных сводов: бомбы и ядра, как я впоследствии сам убедился, им нипочем… уверяю тебя, мой милый… вот нипочем, да и только. Потом из этаких же деревьев воздвигались еще такие бойницы… по-военному палисады… с заостренными кверху кольями… а в середке-то для стрельбы небольшие бойницы понаделаны…
Иной раз мне еще до сих пор чудятся не умолкавшие по городу тогда ни днем ни ночью крики, шум, треск и грохот…
Видя такую ускоренную деятельность, эти все оборонительные работы и приготовления, частенько-таки, Фриц, думал я про себя втихомолку:
— Куда бы хорошо было, как бы успели мне спирт-то мой сюда привезти… Нелегко бы достался он русским, австрийцам и пруссакам… скоро-то не добрались бы теперь они, разбойники, до него…
Сарра моя каждое утро надеялась, что к вечеру уже транспорт будет на месте, а об нем не было слуху по-прежнему… Раз как-то нам захотелось сходить, от нечего делать, взглянуть на новые сооружения. Об них толковали много в городе, так и этак. Саулик, которому уже нечем было торговать на рынке, а дома-то удержать возможности никакой не было, день-деньской бегал по городу, туда да сюда, а потом и сообщал нам все слухи и вести. Вот от него-то именно мы тут и узнали, что перед арсеналом уже начиняют бомбы, что пушки все уже установлены, как указано маршалом, и что Большой бастион у пехотных казарм вооружается сорока двумя орудиями.
Любопытно стало: пошли туда втроем… Целые сотни тачек возили песок на крепостной вал… из Французских ворот… как раз вот на то самое место, любезный ты мой, откуда видна, направо — дорога к Мену, а налево — к Парижу.
Неподалеку от Большого бастиона множество рабочих, почти все из обывателей, строили земляное укрепление в виде громадного треугольника по крайней мере футов 25 в вышину да футов 200 в длину и ширину. Старший инженер, с помощью своей подзорной трубы открыл с какого пригорка можно было обстреливать бастионы, для безопасности все начали возводил наскоро еще батарею для четырех орудий. Везде кипела работа. Вокруг стен возвышались семифутовые крепкие насыпанные стены: местами в самых стенах этих были пробиты воронкообразные, расширявшиеся к наружной стороне отверстия для громадных орудий. Пушечные жерла мрачно выглядывали оттуда в поле. Лафеты можно было и отодвигать, и поворачивать во все стороны особыми рычагами.
Мне еще не доводилось слышать выстрелы из таких больших, кажется, — сорокавосьмифунтовых пушек, но уже один вид их приводил в страх и трепет и давал понятие об их силе и меткости…
— Великолепно устроено, Моисей, — сказала мне шепотом Сарра… — не правда ли?
Действительно, внутри бастионов все было очень чисто: не оставалось нигде ни травинки, ни соринки. Вдоль стен, там и сям, лежали в кучах огромные мешки, плотно набитые землей и песком: они назначались для защиты артиллерийской прислуги от неприятельских ядер. Каждый выстрел из этих громадных орудий, как мне тут сказали, стоил, по крайности, двадцать франков. Ты вот тут и сочти, Фриц, сколько денег-то улетает с порохом на ветер.
Нередко потом приходило мне в голову, что если бы мы, французы, употребляли свои труды, свой ум, понятливость и усердие только на одни мирные занятия, то сделались бы скоро счастливейшим и богатейшим народом на всем земном шаре и, вероятно, превзошли бы давным-давно англичан и американцев. Но нет, нет. Вот порядком поработаем, понакопим денег, понастроим везде великолепные мосты да дороги, выроем каналы, а там сейчас на нас точно бешенство какое-то найдет, затеем непременно войну: три-четыре года кряду разоряемся на содержание армий, на пушки, порох да на ядра, растеряем миллионы денег, загубим тысячи людей… ну, тем и кончается, что приходим опять в более бедственное положение, чем прежде…
А там явится какой-нибудь выскочка захватить в свои руки власть и начнет нами вертеть по своему произволу — то вверх, то вниз, то туда, то сюда… Вот и вся прибыль.
Известия из Майнца, Страсбурга и Парижа получались в городе по нескольку раз в сутки. Нельзя было перейти улицы, не встретясь с курьером. Все они останавливались у дома Букгольца, на бульваре, где тогда квартировал губернатор. Толпы обывателей и солдат тотчас окружали их, расспрашивали, узнавали содержание депеш, а потом и поднимался везде говор, в домах, в кофейнях, на площадях, о том, что союзники сходятся во Франкфурте, что наши войска отступили и охраняют покуда Рейнские острова, что рекруты 1813 и 1814 годов призываются немедленно под знамена, а следовавшие на 1815 год должны явиться также на места и составить резервные корпуса в Меце, Бордо и Турине, что депутаты наши сунулись было протестовать, да им захлопнули под носом дверь, и т. д. и т. д.
По временам подозрительные личности вроде контрабандистов… почти все немцы… из Грауфталя, Кайзерслаутена и из других соседних местностей… подбрасывали, тайно распространяли по городу прокламации, в которых было напечатано, что союзники ведут войну не с Францией, а только с одним императором, чтобы помешать ему всячески волновать и тревожить Европу…
Прокламации эти обещали нам уничтожение сословных привилегий и всяких налогов. Просто мы уже не знали: кому нам верить, кому не верить…
Все объяснилось сразу.
Утром, не то 8-го, не то 9 декабря, только что я проснулся, вдруг слышу барабанный бей на улице, под самыми нашими окнами. Сейчас, понятно, открыл окно и высунулся узнать, что там и в чем дело. Пармантье, верхом на лошади, развертывал какую-то бумагу, а барабанщики сзывали всех. Народ стекался отовсюду. Наконец, когда сошлось довольно, барон прочел нам, что правительство повелело всем без исключения городским обывателям каждодневно являться к ратуше от восьми часов утра до шести часов вечера для получения там ружей и патронов, а кто не явится-де и не исполнит приказания — того под военный суд…
Ты понимаешь, Фриц, чем это пахло, что значило? Все способные к военной службе были — уже были в чистом поле… там воевали. Теперь до нас добирались, до стариков: нам поручали защищать город…
Мирным гражданам, торговым людям, привыкшим издавна сидеть дома да вести дела, предстояло теперь стоять на часах, стрелять, сражаться, рисковать ежеминутно жизнью…
Да. Не угодно ли вот?!
И так-то я тут, дружок Фриц, озлобился на императора, что дыханье захватило. Ни слова не мог выговорить от негодования… как будто язык отнялся.
— Готовь обедать, — сказал я, наконец, жене через четверть часа, уже одевшись и несколько поуспокоившись, — а я пойду за ружьем и патронами…
— Моисей… милый мой, — простонала она, обливаясь слезами… — и кто бы подумал, что тебя… в твои лета… заставят воевать. О Боже мой!
— Такая, значит, Господня воля! — отвечал я ей и скорей вышел, чтобы не растравлять ее любящего сердца бесполезными разговорами.
На углу встретился я с Бюрге. Он возвращался из ратуши: на плече у него уже было ружье, а сбоку болталась кавалерийская сабля…
— Что, дружище? И мы не отвертелись, — еще издали крикнул он мне, смеясь… — И нас с вами в Маккавеи произвели! Ха, ха, ха.
Его веселость очень неприятно подействовала на меня.
— Бюрге, — сказал я ему, — тут вовсе не до смеху. Ну не бессмысленно ли, скажите мне откровенно… не дико ли отрывать от дому стариков… отцов семейства… и посылать на войну, чтобы их всех перебили сразу? Какие мы с вами солдаты, спрашиваю я вас? Ну?
— Да вы не волнуйтесь, — отвечал он, меняя тон, — не приходите в отчаяние: дело еще не так страшно, как сперва-то кажется…
— Почему?
— Все это только одни пустые формальности. У нас за глаза довольно и линейных войск для обороны Пфальцбурга, а нам только придется, вероятно, содержать караулы. На вылазку нас не возьмут и даром: какая может быть там от нас польза? Ступайте получать ружье и патроны…
— Так мы не будем жить в казармах? — спросил я.
— Нет, нет, — сказал он, покатываясь со смеху опять. — Мы преспокойно останемся дома…
Я пожал ему руку и пошел прямо в ратушу. Теснота на лестнице была страшная. Чиновники делали перекличку обывателям, по кварталам. Устройство городской милиции было в самом разгаре…
Старые крикуны были уже заранее назначены сержантами да капралами, а все мы, все — в нижние чины попали…
Война все изменяет: последние становятся первыми, а первые последними. Ни ум, ни общественное положение, ни здравый смысл тут ничего не значат: более на главном плане субординация и дисциплина. Тот, кто вчера мел ваш пол, потому что ничего умнее не мог делать, нынче делается вашим начальником, командует вами… и если говорить, что 2 в 2 будет 5, вы не дерзайте спорить, избави вас Господи…
Наконец, после часового ожидания я услыхал, что меня вызывают, и принялся проталкиваться к губернатору сквозь толпу, запрудившую все залы ратуши.
Увидав меня, седого и сгорбленного, иные стали было на смех меня поднимать, тыкая пальцами и подталкивая локтями друг друга…
Но я не обратил внимания на них, даже не взглянул. В задней комнате, где происходила перепись, за большим столом сидели полукругом губернатор, комендант, городской мэр, секретарь его, Фрошар, капитан Роллен и еще человек пять-шесть отставных офицеров…
Когда я вошел и стал впереди, они вполголоса начали говорить между собою обо мне:
— Еще крепонек, можно записать…
‘Ну, вы там толкуйте, что хотите, а молодым-то вы меня все-таки не сделаете’, — подумал я про себя, но ничего не сказал, чтобы чего не вышло…
Губернатор окинул меня глазами с ног до головы, поморщился и сказал коменданту:
— Ну, этот никуда не годится. Нам таких не надо. Он едва стоит на ногах…
Я услыхал и принялся нарочно кашлять.
— Ступай домой, старикашка, да полечись от кашля, — прибавил он.
Обрадованный донельзя, я скорее поклонился и сделал уже несколько шагов назад, к выходной двери, как вдруг секретарь Фрошар поднялся с места и сказал губернатору:
— Ваше превосходительство, этот самый еврей мне известен с дурной стороны: он двоих сыновей в Америку спустил. Старший-то теперь был бы уж три года на службе…
Фрошар, надо тебе сказать, тоже торговал железом рядом со мной и ненавидел меня за то, что крестьяне всегда охотнее у меня покупали, нежели у него.
— Стой, старая лиса, — крикнул тогда губернатор, — ни с места! А-а! Ты вот какой. Сыновей-то в Америку припрятал! Хорош, нечего сказать. Эй, записать его да выдать ему сейчас саблю и ружье!
Я задушил бы Фрошара, кабы мог. Отомстил-таки, злодей, отомстил.
Жандарм Вернер вывел меня в соседнюю комнату, где мне выдали под расписку ружье и саблю…
— Вот, Моисей, — сказал мне старший писарь, — возьми, береги, да старайся на службе…
Так и пошел я домой с моим оружием, да, признаться, даже не помню, как и пришел-то: так-то мне обидно, больно, досадно было, что и слов нет…
Когда бы не подлец Фрошар, меня бы освободили — и не быть бы мне вовсе в милиции: все он испортил, все он, он. Ты можешь сам себе представить, Фриц, как я потом его проклинал всячески, на свободе… Ни я, ни жена моя до сих пор еще не позабыли его поступка, да никогда его не позабудут и дети наши, никогда, никогда…

Глава V

На следующее же утро, на зорьке, любезный Фриц, потребовали всех нас гуртом на площадь для проверки милиционных списков, а в полдень повели на площадь учиться маршировке и ружейным приемам. Городские мальчишки бежали за нами, свистя нам, шикая и кидая в нас грязью…
Ученье происходило на дворе семинарии, близ пороховых погребов.
Место было свободное: всех воспитанников уже распустили накануне…
Представь себе только то, что весь этот огромный двор был битком набит мирными обывателями в разнохарактерных одеяниях, в шляпах, картузах, камзолах, фраках, шинелях и куртках… яблока было некуда кинуть…
Прежние наши работники, а теперешние отцы-командиры, наши капралы, сержанты и фельдфебеля, поставили нас в шеренги, по четыре, по шести, по десяти в ряд, а потом приказали нам вытягивать ноги и маршировать в такт…
Громкие возгласы их разносилась по всему двору:
— Раз, два! Раз, два! Стой!.. Налево кругом! Марш!.. Держись прямей… Плечи назад. Эй, спрячь нос подальше. Помни линию! Слушай команду! На плечо! К ноге! На караул!
И как они бесцеремонно поступали с нами, скажу я тебе, беда, да и только: ругали, толкали в спину и в бока.
— Ах ты, старый пентюх! Ну можно ли быть таким дураком! Гляди… да ну гляди же, олух, чтоб тебя черти взяли: этого-то, что ли, не можешь сделать, а? Ну, начинай опять… сначала. Вот животное-то? Вот чучело-то!
Мною командовал мой собственный башмачник Филипп Монборн, отставной гренадер. Вот злился-то, Боже мой, что я не так марширую, вот бранился-то.
Кабы тут не было капитана Винье, он бы для первого же раза отдул меня до полусмерти прикладом. Право, не лгу.
Да и все остальные, без исключения, поступали со своими бывшими хозяевами точно так же, что и он со мною, ничуть лучше.
Они думали, должно быть, что уж так и останутся навек нашими начальниками, а мы их подчиненными… То, что я перечувствовал в одно это утро, известно только одному Богу, да, только Ему одному.
Этот самый Монборн может еще похвастаться тем, что я из-за него единственный раз в жизни отколотил тут же моего Саула.
Вот как это случилось:
— Все ребятишки влезли на вал, смотрели оттуда на наши истязания и изо всей мочи издевались над нами… Взглянув туда нечаянно, заметил я там, в числе других, Саула, и строго погрозил ему. Он тотчас же спустился — и больше его я на валу не видал.
Потом, по окончании учения, когда перед ратушей нам закричали: ‘вольно’, он и подойди ко мне как ни в чем не бывало, попрыгивая с ножки на ножку…
А меня взяла такая злость, что я ни с того ни с сего тут же при всех на площади закатил ему две полновесные пощечины…
Заревел мой мальчуган, как белуга, и плакал навзрыд вплоть до дому. Сарра, увидав из окна, что он, рыдая, идет за мной, и, заметив мою бледность, тотчас же вышла, чтобы узнать, в чем дело. Я рассказал ей, взошел наверх со своей амуницией и заперся на ключ.
Немало досталось ему и от Сарры…
Перед обедом он пришел в слезах просить у меня прощения и стал передо мной на колени…
Простить я его, конечно, простил сейчас же и от всего сердца.
Раздумывая во время обеда о том, что мне каждый день придется бывать на учениях, я до того дошел, что готов был бы бежать куда глаза глядят, если б только было можно взять с собой и дом, и все имущество…
Уж очень тошно пришлось мне, дружок, пойми ты это… так тошно, что тошнее и нельзя.
Всемогущий и Всеблагий Господь тогда ниспослал мне, в горе моем, великое утешение…
Усталый, измученный, я собирался прилечь, чтобы отдохнуть от утренней тревоги, как Сарра вошла ко мне с письмом в руке…
— Письмо от Катайо, из Пезена… — сказала она, улыбаясь. — А прочти же его: авось твоя досада и минует…
Я распечатал.
В письме этом меня уведомляли, что мои двенадцать бочек уже на половине пути.
Уф. Наконец-то я мог вздохнуть свободнее.
— Теперь бояться нечего, Сарра, нечего, — закричал я радостно, — спирт через три недели будет здесь. Со стороны Страсбурга и Саарбрюкена дурных вестей не слыхать: союзники там еще не показывались. Спирт спасен… и мы также. Он получится непременно в целости и сохранности. Дело сделано!..
И я весело засмеялся.
Но это было не все… нет.
Сарра пододвинула кресло, присела и показала мне еще другое письмо.
— А это что, Моисей? Что ты об этом скажешь?
Я узнал на конверте почерк сыновей моих — Исаака и Ефраима.
Письмо было из Америки.
Сердце мое наполнилось несказанной радостью: глубоко растроганный, я распростерся ниц и восхвалил Всевышнего.
— Велик Ты и премудр, Владыко наш. Милость Твоя бесконечна. Не обращая внимания на силу коня, не заботясь о быстрых бегом мужах. Ты полагаешь всецело любовь свою, на чающих Твои щедроты.
Сыновья мои в письме прославляли Америку, это истинное отечество коммерции и предприимчивости… где господствует свобода… где нет ни податей, ни налогов, ни рекрутской повинности… Где всем равно открыты пути… где каждый достигает того, чего достоин по трудам и заслугам своим… где все идет, как следует, потому что постановляется с согласия всех… где у каждого не только обязанности, как у нас, но и права… где существуют и общественное мнение, и народная воля.
Это было одно из первых писем сыновей моих.
Ефраим и Исаак сообщали нам, что они в течение года достаточно нажили денег, чтобы не таскать на спинах тюки с товарами, а купили себе трех добрых лошадок и открыли в Каст-Килле, близ Альбани, в Нью-Йоркском штате, контору для обмена европейских товаров на местные бычачьи и буйволовые шкуры. Дела их шли хорошо, и горожане, и поселенцы уважали их. Когда Ефраим был в дороге, Исаак оставался дома, а потом, когда уезжал Исаак, тогда Ефраим, в свою очередь, смотрел за конторой. Наши несчастья были им уже известны, и они благословляли Господа за то, что Он даровал им таких родителей, как мы, спасших их заблаговременно от опасности, а, пожалуй, и от верной погибели. В конце письма они жалели о том, что мы не с ними, и звали нас к себе.
После горьких обид, мне только что нанесенных Монборм, ты можешь сам вообразить, как я-то был бы рад и доволен, если бы также находился там, в Америке, вместе с ними, а не в Пфальцбурге…
От негодяя Монборна мысли мои, естественным путем, перешли к Фрошари. Все же ты осёл в сравнении со мной. Ты можешь меня прижимать здесь, а сыновей моих тебе прижать все-таки не удастся. Ты весь свой век останешься ничтожным торгашом, а вот я продам водку да наживу разом вдвое, втрое, чем ты наживешь во всю свою жизнь до гроба. А захочу я рядом посадить с тобой Саула, да велю продавать по своей цене, лишь бы тебе-то не давать покупателей, так ты у меня не то что лопнешь со злости, но пойдешь с сумой по миру…
Кончилось тем, что я горячо обнял и расцеловал Сарру, которая и смеялась, и плакала.
Саулик обещал мне не сближаться впредь с нахалами-ребятишками и за то получил от меня целый франк на разживу.
Усталость как рукой сняло. Я снова оделся и пошел в свой погреб: он у меня, дружок, был из лучших во всем городе, в двенадцать футов вышины, да в тридцать пять длины, весь выложенный тесаным камнем. Сырости в нем никогда никакой не было: вино, долго стоя в нем, быстро улучшалось.
Так как спирт мой мог быть доставлен до конца месяца, то времени терять не следовало: немедленно приготовил, во-первых, четыре толстые бревна для подставок и расчистил место, а, во-вторых, сам осмотрел колодезь и убедился, что в нем воды достаточно.
Часам к семи, сидя на крыльце с Саррой, я увидал проходящего через рынок, с своим инструментом под мышкой, старого архитектора Кромера и окликнул его:
— Эй, соседушка…
Он подошел ко мне.
— Осмотрите мой погреб, пожалуйста, — сказал я ему, — мне нужно узнать, устоит ли он против неприятельской бомбы или нет.
Он согласился охотно, и мы сошли с ним вместе вниз… Оглядев своды и смерив толщину стен, он усмехнулся и промолвил:
— Покуда нет еще таких бомб, которые бы могли пробить такую кладку, почтенный Моисей. Можете быть совершенно спокойны.
Я угостил его на радостях стаканом доброго вина из бордосской бочки, и мы вышли на воздух.
В это время неподалеку от меня, по соседству раздался какой-то шум, и стекла полетели вдребезги.
— Сосед Моисей, — сказал мне Кромер, поднимая голову, — что-то неладное творится у Конюса…
Мы выбежали на крыльцо и увидали, что какой-то солдат в серой шинели, с ранцем за плечами, тащил за шиворот на улицу дедушку Конюса…
Несчастный старик держался обеими руками за дверь и кричал жалобно…
Наконец, ему удалось вырваться, оставив в руках солдата воротник своей куртки: он кинулся домой и задвинул щеколду…
— Начинается баталия между войсками и обывателями, — с неудовольствием сказал Кромер. — Ну, если так продолжится, немцам и русским будет на руку.
Солдат увидел, что дверь заперта изнутри, взбесился и стал ломать ее ружейным прикладом.
Соседи выбежали на шум. Собаки принялись лаять. А я с Кремером стоял и ждал, что выйдет…
Из дальней аллеи показался Бюрге, подошел скорыми шагами к солдату и с жаром что-то начал говорить ему.
Солдат сперва, как показалось мне, не хотел его слушать, но потом, минуть через пять, грубым движением вскинул ружье на плечо и с мрачным видом направился к синагоге.
Он прошел мимо нас, а потому я мог хорошо разглядеть его.
Это был гренадерский сержант, украшенный на рукавах тремя нашивками и с крестом Почетного легиона на груди… Человек лет 50-ти, с густыми седыми усами и плохо выбритым подбородком. Глубокие морщины лежали бороздами по его щекам.
Проходя мимо меня и Кромера, он пробормотал что-то себе под нос… для дедушки Конюса, очевидно, очень не лестное, а потом, не дойдя до синагоги, круто повернул в ворота гостиницы ‘Трех Голубей’ и там исчез во дворе…
Бюрге следовал за ним издали, надвинув на брови свою широкую шляпу, подняв до ушей воротник бекеши и засунув руки в карманы глубоко.
Он улыбался.
— Ну, что там было? Что такое произошло у Конюса? — спросил я его, когда он к нам приблизился.
— Да вот, сержант Трюбер, из 5-й роты, — весело отвечал он, — опять штук понаделал. Этому молодцу угодно, чтобы все шло, как по команде: в продолжение двух недель неотступно перебывал уже на пяти квартирах и ни на одной не мог ужиться…
— И у Конюса?..
— Да у этого хрыча нет места для своих-то. Предлагал сержанту нанять для него номерок в гостинице… так куда… и не подступайся… слышать не хочет. Выбрал для себя собственную кровать Конюса, разложил на ней свою шинель, да толкует одно: по билету квартира моя здесь, а потому я здесь и останусь, никуда не пойду отсюда. Старый Конюс рассердился, стал его выпроваживать, а наконец, как вы сейчас сами видели, сержант потащил его было на расправу…
И Бюрге засмеялся.
— Да, все это смешно, — сказал Кромер, — однако такие молодцы, чай, еще много похуже проделывали по ту сторону Рейна…
— Еще бы. Я уверен, — перебил Бюрге, — что немцам невесело было. Дай-то Бог, чтобы нам с вами не привелось скоро платить чужие долги. До свидания, господа.
Он простился и направился к библиотеке вместе с Кромером. Я запер дверь своего погреба, а потом вернулся наверх…
Все это происходило 10 декабря.
Уже было очень холодно. Каждый вечер после шести часов крыши и мостовые покрывались инеем. Обыватели все сидели по домам и грелись у печек.
Когда я вошел в кухню, Сарра готовила нам суп на ужин, Саулик в уголке спал, свернувшись клубочком. Пламя пылало и охватывало котелок.
Я сел на скамейку я закурил трубочку…
Все это, Фриц, вот у меня перед глазами…
Да, словно это все вчера было…
Мы ничего не сказали друг другу, а стали думать каждый про себя о спирте, который уже был на полпути, о сыновьях, мастерски делавших свое дело, о вкусном ужине…
И никому-то из нас двоих в голову-то даже не приходило, что не пройдет двадцати пяти дней, а уж город наш обложен будет врагами со всех сторон, и что бомбы будут лопаться над нашими головами в воздухе.

Глава VI

То, что я нынче расскажу тебе, мой любезный, доказывает, на мой взгляд, ясно и неопровержимо, что Всемогущий постоянно, неуклонно и всечасно следит за делами нашими и в премудрости Своей всегда устраивает к лучшему, что только не творится на белом свете…
Слепые и неразумные, мы часто ужасаемся того, что предстоит нам, плачем, трепещем… а на деле-то выходит, что это-то предстоящее, оно-то самое именно, и служит ко благу нашему…
Я говорил уже тебе вчера, что секретарь Фрошар был одним из злейших врагов моих, то и дело вредил мне и искал случая сделать неприятность. Такой случай ему снова представился, и он, конечно, поспешил им воспользоваться…
Чем ближе подходило дело к блокаде, тем больше старались все продавать все, что могли…
На другой же день, по получении мною писем из Америки и от Катайо, столько наехало на базар эльзасцев и лотарингцев, что вся площадь была сплошь заставлена их корзинами и коробами…
Всем им, понимаешь, дозарезу хотелось заполучить побольше денег, потому что кур и коров трудненько припрятать, а золото, да и серебро-то, можно закопать безопасно и удобно где-нибудь в погреб или под знакомыми деревьями в соседних лесах. Клады, найденные впоследствии в огромном количестве, все были зарыты в землю крестьянами в это самое время, из боязни быть ограбленными немцами и казаками. Владельцы-то потом поумерли, или уже не могли, что ли, их распознать и найти: так только деньги их по большей части и остались в земле…
Это случилось в пятницу 11 декабря: сильный мороз стоял… градусов было не то двенадцать, не то тринадцать…
Одевшись потеплее, плотно застегнув пальто свое и надвинув на затылок меховую шапку, вышел и я от безделья на рынок: не утерпел… привык, знаешь…
Большая и Малая площади уже были до того полны, что пройти трудно было…
В селах и деревнях уже смекнули, что если неприятель окружит город, то никому не будет возможности ни войти, ни выйти, а потому все наехали разом: иные для покупок, а большинство-то для продажи…
На площади беспрестанно проходили дозоры. Караулы были уже везде удвоены. Подъемные мосты и крепостные ворота приведены в порядок, как следует. На передовых укреплениях стояли уже солдаты наготове. Осадное положение объявлено еще не было, но объявления ждали с часа на час. Последние депеши, поздно вечером накануне, из Майпца, Саарбрюкена и Страсбурга сообщали, что союзники перешли по сю сторону Рейна.
Около фонтана на рынке повстречался мне Бюрге.
— Я шел к вам, Моисей, — сказал он, — мне нужно передать вам кое-что…
Потом взял меня под руку, не говоря больше ничего, и повел домой.
Лицо его меня крайне удивило: оно было серьезно, озабоченно, что с ним очень редко случалось.
Когда мы уже были на крыльце моего дома, Бюрге наконец сказал мне:
— Я прямо из ратуши: услыхал там случайно, что к вам присылают на постой сержанта Трюбера.
Известие это поразило меня, как громом.
— Не хочу… не хочу, — закричал я. — В течение восемнадцати дней у меня уже перебывало шесть человек… не мой черед.
— Не горячитесь, — отвечал он, — криком делу не поможешь… а, пожалуй, еще больше напортишь.
Но я не слушал и повторял:
— Никогда… нет! Буян-сержант не войдет сюда! Нет! И за что такие напасти? Человек я скромный, никому вреда не делал… со всеми старался жить в ладах. За что, за что?
Сарра, собиравшаяся также на рынок, вышла на мой крик на крыльцо и спросила, в чем дело.
Тогда Бюрге рассказал ей, что проведал в ратуше…
— Послушайте, соседка, — прибавил он, — будьте благоразумнее вашего супруга. Вполне согласен, что тут нет ровно ничего приятного, да когда чего нельзя избегнуть, то следует покориться поневоле. Секретарь мэра зол на вас, а потому, чтобы досадить вам, вот и назначил нарочно сюда на постой сержанта Трюбера… человека заведомо грубого, неуживчивого… но которого тем не менее необходимо поместить куда-нибудь. На все, что я ни толковал за вас Фрошару, он отвечал мне: ‘Моисея щадить нечего… он перехитрил, обманул меня… избавил-таки сыновей от набора… ну, пускай же теперь и поплатится за это… Поделом ему, так ему и надо’. Вы видите сами: тут уже ничего не поделаешь. Послушайтесь же меня… говорю вам как друг ваш, чем долее вы будете сопротивляться, тем более дерзостей наделает вам сержант, да тем сильнее и Фрошар-то будет смеяться над вами. Обдумайте все хорошенько, не торопясь и не увлекаясь, соседка… советую от души…
Негодование мое усилилось еще вдвое, когда я узнал, что эту интригу подвел под меня бездельник секретарь: я вышел из себя и хотел было уже бежать к губернатору с жалобой на Фрошара…
Сарра положила мне руку на плечо и остановила меня.
— Погоди… дай мне сказать одно слово, Моисей. Сосед Бюрге дело говорит, да, да… и я ему очень благодарна, что он предупредил меня. Фрошар на нас досадует и строит нам разные каверзы… все это мы запишем на него, расчет будет позже, когда наступит срок. Сержант когда должен прийти? Сегодня, завтра или…
— Сегодня в половине двенадцатого… — ответил Бюрге.
— Хорошо, — сказала жена, — он имеет право на квартиру, отопление и освещение, не правда ли? Он и получит их от нас…
Я слушал ее, сознавая в душе, что она была права, совершенно права.
— Успокойся, Моисей, — продолжала Сарра, — и предоставь мне устроить все по моему разумению. Предоставляешь, да?
— Согласен.
— Больше ничего и не требовалось покуда, — сказал Бюрге, спускаясь с крыльца на улицу. — Впоследствии я постараюсь избавить вас от сержанта, а теперь — нельзя. Будьте здоровы…
Сарра вслед за ним отправилась на рынок.
Я был ужасно взволнован: досада на Фрошара и боязнь сержанта, все глубже и глубже овладевавшая мною, не давали мне покоя…
— Ведь этакий мошенник, — говорил я сам себе, ходя вдоль и поперек по двору, — мне вот из-за него того и гляди не будет житья в Пфальцбурге. Пользуясь своим влиянием на мэра, он на каждом шагу станет делать мне неприятности. Теперь уж я не буду хозяином в моем собственном доме… куда тут. Им с нынешнего дня будет Трюбер… начнет с нами сейчас поступать по-военному, как привык с немцами да с испанцами… хоть беги вон.
Часам к двенадцати, отправляясь наверх по лестнице, я был поражен приятным запахом жаркого, несшимся из кухни. Меня это весьма удивило, потому что жаркое за столом мы имели в праздничные дни только…
Немедленно спустившись вниз, я только что собирался открыть дверь в кухню, как Сарра вышла оттуда сама и, увидав меня, сказала:
— Иди к себе, побрейся и надень чистое белье и кафтан хороший…
Сама она была одета по-праздничному: в серьгах, в зеленой юбке и красном шелковом переднике.
— Да зачем же, Сарра, — спросил я, — с какой стати мне сегодня одеваться и бриться?
— Узнаешь после! Ступай, ступай, — перебила она, — да поторопись… не опоздай, пожалуйста!
Чтобы сделать ей угодное, я не стал расспрашивать, отправился в свою комнату, побрился и переменил белье.
Когда я надевал чистую рубашку, на крыльце послышались тяжелые шаги, и кто-то грубым голосом закричал:
— Эй, вы… эй: где тут хозяева?
‘Он… сержант’, — подумал я, подбежал скорей к двери и стал подслушивать в замочную скважину.
— Маменька, вот наш постоялец, — раздался веселый дискант Саула.
— Ну, очень рада, — отвечала жена с любезным выражением в голосе и вышла навстречу. — Милости просим… Пожалуйте, служивый, пожалуйте. Мы поджидаем вас с утра. Муж мой уж так доволен, что к нам сержанта назначили… а то до сих пор у нас стояли только простые солдаты. Войдите же, войдите, служивый.
‘Вот так умница, — подумал я. — Каково ловко сообразила-то: хочет вперед ласкою задобрить этого грубияна… и непременно задобрит. Вот так жена у тебя, Моисей. ‘Веселись и радуйся’, — как говорится в Писании’.
Потом я слышал, как сержант говорил ей:
— Ладно, да ладно, тетка… где же моя комната? Сперва ее покажи. Ты мне не трещи больно-то, а подавай, что надо! Старый воробей: всех вас насквозь вижу. Слыхала, небось, про сержанта Трюбера? То-то. Куда идти-то?
— Сюда, служивый, сюда, — отвечала жена. — Вот ваша комната… это у нас самая лучшая.
Затем они вошли в коридор.
Сарра отперла ему дверь нашей гостиной, в которую мы помещали Варуха и Ципору, когда они приезжали в Пфальцбург.
Одевшись и пригладив волосы, наконец я спустился с лестницы потихоньку и подкрался к ним.
Сержант, спиной ко мне, перед кроватью пробовал кулаками матрац и перину.
Сарра и Саул, стоя сзади, улыбались, подмигивая друг другу.
Покончив с постелью, он произвел осмотр комнаты, хмурясь и с каждым шагом все более и более сердито что-то ворчал под нос и спрашивал по временам у Сарры:
— А что это там?
— Для вас умывальник, служивый.
— А зачем крючки в стене?
— Ружье ваше вешать.
— А стулья прочны? Да, не ломаются…
При этом он стучал стульями по полу. Очевидно было, что он искал возможности к чему-либо придраться.
Обернувшись, он заметил меня, взглянул искоса и спросил:
— Хозяин?
— Да, служивый, к вашим услугам.
— А-а!
Сержант поставил ружье в угол, бросил ранец на стол, а потом сказал нам сквозь зубы:
— Вы что тут стоите? Проваливайте.
Вкусный запах жаркого пахнул на нас из отворенной двери.
— Почтенный сержант, — с любезным видом обратилась к нему Сарра, — вы меня извините, пожалуйста: у меня до вас просьба.
— А, что… — промычал он, глядя на нее исподлобья, — какая там еще просьба? Ну!
— Так как вы теперь у нас квартируете, а потому принадлежите отчасти к нашей семье, то не угодно ли вам по-приятельски отобедать с нами?
— Да, — проговорил он, поводя носом и нюхая. — Вон что… Вы меня обедать приглашаете!
По-видимому, он раздумывал, согласиться ли ему, или нет. Мы ожидали его ответа. Наконец, он потянул в себя сильно воздух, бросил на кровать свою перевязь с тесаком и сказал:
— Пожалуй… так и быть.
‘Этакая дрянь, — подумал я, — а вот как еще умничает’.
Сарра сделала вид, что рада донельзя.
— Так не угодно ли пожаловать с нами? Прошу покорнейше.
Войдя в нашу столовую, я увидел, что она была убрана, словно для праздника: пол выметен чисто-начисто, стол накрыт отличной скатертью, новые тарелки и серебряные приборы.
Сappa усадила сержанта на почетное место вверху стола и предложила ему мое покойное кресло.
Он сел, даже не поблагодаривши ее за любезность: точно так тому и быть следовало.
Не стану рассказывать подробно нашего обеда, а только скажу тебе одно: ни ты, ни я в жизнь свою, конечно, лучшего не едали.
Все было превосходно приготовлено и из лучшей провизии. Вино тоже было хорошее, старое.
Четыре бутылки на стол поставили, да, да. Просто пир горой ему Сарра устроила.
И что же? Поверишь ли, этот сыч даже и виду не показал, что такой обед ему в диковинку. Хоть бы раз, что ли, похвалил вино или кушанье. Хоть бы слово единое из учтивости вымолвил. — Вот нет же, ни-ни…
И даже чем больше ему угождала жена, чем больше любезничала с ним, тем угрюмее он становился, тем больше хмурился, тем недружелюбнее на нас поглядывал.
А Сарра, не обращая никакого внимания, продолжала все-таки угощать его, класть ему на тарелку лучшие куски и подливала беспрестанно ему вина.
Несколько раз меня так и подмывало сказать ей:
— Ай да Сарра, вот так обедец приготовила сегодня! Объедение да и только!
Но только я разевал рот, сержант так посматривал на меня, что слова останавливались в горле.
Как мне ни хотелось отправить его ко всем чертям, но пример Сарры невольно подстрекал меня, и я старался также казаться довольным…
‘Теперь, когда он уж все съел… и выпил… и ничего не осталось, — думалось мне, — Сарре мешать нечего… она ошиблась… но все равно: мысль ее была хорошая, тонкая… да этакого медведя никак не уломаешь…’
После обеда я приказал подать кофе и достал из шкафа бутылку киршвассера…
— Что это такое? — спросил меня сержант.
— Киршвассер… настоящий старый киршвассер… прямо из Шварцвальда, — отвечал я.
— А-а, — проговорил он значительно. — Уж будто в самом деле настоящий. Ой, полно, так ли?
Выпив свою чашку, он до края наполнил ее киршвассером, пополоскал, поднес к носу, довольно долго рассматривал, потом выпил, крякнул два раза… а опять-таки ничего не соблаговолил сказать…
Чуть-чуть не пустил ему в лоб бутылкой, право. Всякое терпение лопнет.
Сарра собиралась налить ему еще… но он быстро встал с места, говоря:
— Довольно… больше не следует. Сегодня вечером я в карауле… надо быть в исправности. Обед ваш — ничего… есть можно… время от времени буду вас удостаивать, пожалуй.
— Милости просим, когда только заблагорассудится, сержант… — отвечала Сарра.
Он пошел в свою комнату, надел шинель и отправился на службу.
Я все молчал… но когда он убрался из дома, я не мог долее удерживаться…
— Сарра… никогда… нет… никто не видывал такого грубияна: с ним нельзя ужиться, невозможно… он всех нас отсюда выживет.
— А я так думаю, наоборот… — отвечала она, смеясь, — увидишь сам, что мы скоро будем с ним друзья и приятели… да, да.
— Услышь тебя Господь, — сказал я. — А мне… воля твоя, мне что-то не верится…
У ней был взгляд гораздо верней, чем у меня… да, гораздо верней…

Глава VII

Вечерком, вскоре после обеда, отправился я потолкаться по городу, да поразведать новости и вернулся домой в сильной тревоге…
Известия были очень и очень неутешительны: наши войска все отступали, а неприятель шел быстро вперед…
Страх за мой спирт овладел мною.
Горько раскаивался я, что сделал эту закупку в таких размерах…
Половина достояния, нажитого тридцатилетним трудом и заботами, была мной поставлена на одну карту и всецело зависела от произвола судьбы.
Никто никогда не узнает, что перечувствовал я, дружок, в эту ночь, раздумывая, томясь и тоскуя…
Веришь ли, глаз не сомкнул ни на минуту… весь исстрадался.
Сержанта мы не видели до следующего утра: он всю ночь провел в карауле, на сторожевом бастионе.
Домой он вернулся часов около шести. Только что я умылся, — на лестнице раздались торопливые шаги, дверь в мою комнату широко распахнулась — и он в кивере, с ружьем на плече, с покрасневшим от мороза лицом и сильно заиндевевшими усами, показался на пороге и громко захохотал…
Я с удивлением смотрел на него… Жена еще не выходила из спальни.
— Ну, дядя, вот так пробрало ночью-то, — сказал он, — чуть было совсем не замерз…
И голос, и глаза, и выражение лица его были уже совсем не те, что вчера…
— Декабрь на дворе, — отвечал я, — так и немудрено, что холодно…
— А ты бы, дядя, помог согреться малую толику. Небось, осталось еще старого-то киршвассера? А?
Я тотчас подошел к шкафу и достал бутылку…
— Разумеется, сержант… вон еще сколько… грейтесь. Кушайте на здоровье.
Взгляд сержанта стал еще приветливее.
Он поставил ружье в угол, откашлянулся, потер руки и сказал:
— Наливай полней, дядя Моисей, не скупись…
Я налил полную рюмку и поднес ему… Бесчисленные морщины складками выступили на лице его от удовольствия. Смех не был слышен, но по глазам видно было, что он смеется…
— Славный киршвассер… настоящий, да, — промолвил он и опорожнил залпом рюмку. — Толк-то в нем я знаю: не раз таки пивал его в самом Шварцвальде… и немало, признаться. Ведь там он дешев, почитай, что нипочем. А ты-то, — продолжал он, — разве не выпьешь со мной?
— С удовольствием, сержант… — отвечал я, — позвольте чокнуться…
И мы чокнулись.
Он пристально посмотрел на меня, подмигнул левым глазом и вдруг сказал весело:
— А что, Моисей, признайся… ведь я вам задал-таки страха вчера? А?
Я не знал, что сказать ему.
— Да ну, ну… — продолжал он, положив мне на плечо свою широкую руку. — Что таить? Задал?
Он так радушно смеялся, что я решился ему ответить шутливым образом:
— Пожалуй, что так… было немного.
— Ха, ха, ха. Распатронил? Правда?.. Тебя с женой, верно, пугнули сержантом Трюбером. Вы оба чертовски струсили, да и сочинили мне скорей обед, чтобы задобрить меня. Так, а?
И он опять громко захохотал. Глядя на него, и я не мог не засмеяться, Сарра, услыхав наш смех из спальни, отворила дверь и сказала:
— Здравствуйте, любезный служивый… С добрым утром.
Увидав ее, он воскликнул:
— Дядя Моисей, у тебя женка — золото! И много поумней, пожалуй, тебя будет… Можешь похвастаться своею женой… Право! Ха, ха, ха. Вот лиса-то: сейчас взяла, да вперед и забежала…
Сарра была в восторге.
— Неужели, мой почтенный, — проговорила она, — вы можете думать, что я в самом деле…
— Еще бы нет… — перебил он. — У вас голова на плечах-то недаром. Я как пришел, так вот сейчас же заметил, тетка, что ты себе на уме. Эге, думаю, берегись, Трюбер… с тобой любезничают… тебя ублажают… это все военная хитрость, чтобы отправить тебя потом на ночевку в гостиницу. А вы оба… вы славные люди. Угостили меня таким образом, таким обедом, что в пору бы и маршалу империи. А теперь вот что, дядя Моисей, ты мне давай время от времени киршвассера… припрячь бутылку-то… а комнату отведи мне другую… ну да, разумеется… Та, что мне дали, не к рылу старому солдату… все эти ковры да перины не под стать нашему брату… нет. Мне бы какую-нибудь конурку — и баста… Вот хоть бы вроде той, что рядом-то… стул, стол, да кровать с матрацем из соломы, да пять, шесть гвоздей, чтобы амуницию вешать. Вот что мне надо… да, да.
— Как вам угодно, мой любезный, так и будет…
— Ну и отлично… а гостиная ваша пускай остается для парада…
— Вы с нами будете завтракать? — спросила его жена, весьма довольная тем, что происходило.
— Спасибо. И обедаю, и завтракаю я всегда у маркитанта, — отвечал сержант. — Мне и так хорошо, во-первых… а во-вторых: не люблю утруждать добрых людей. Когда кто внимателен к старому солдату, да так поступает, как вот вы, Трюбер всегда готов уважение оказать…
— Но, почтенный сержант… — проговорила Сарра.
— Зовите меня просто сержантом, — возразил он… — Без церемоний и без всех этих ‘любезных’ и почтенных. Я теперь знаю вас обоих вдоль и поперек. Вы не похожи на вашу городскую сволочь… на этих торгашей-негодяев… богатеющих здесь, в то время как мы дрались за них там. На этих плутов-подрядчиков, набивших свои карманы за наш счет… Bсе они, подлецы, по нашей милости и жить-то пошли… нам обязаны всем… а теперь отправляют нас ночевать с клопами. Да, черти и дьяволы.
Его лицо снова приняло суровый вид, серые усы дрожали, а глаза искрились…
‘А хорошо мы сделали, — подумал я, — что так его встретили. Кабы не Сара, плохо пришлось бы’.
Тут он взглянул на меня, и гнев его схлынул… Он опять улыбнулся, немного помолчал, потом положил руку мне на плечо и сказал:
— Ведь вы евреи… не правда ли?
Сарра отвечала утвердительно.
— Все равно, — продолжал он, — все-таки славные люди… далеко не похожи на тех, что я видал в Польше и в Германии. Узнав, что меня посылают квартировать в евреям, я положил было себе, каюсь откровенно, задать хозяевам трезвону… по-свойски.
Мы молчали, сконфуженные донельзя.
— Но вы славные люди… — проговорил он, — хорошие люди… вас грех обижать чем-нибудь… не годится… Дядя Моисей, мне хочется пожать тебе руку…
Я протянул ее ему.
— Ты мне пришелся по сердцу, — сказал он. — И хозяйка тоже… Ну а теперь дайте-ка мне эту конурку, что рядом-то… надо всхрапнуть. Пора.
Мы сейчас же его отвели в светелку, которую он выбрал.
Сержант перенес туда ранец свой и ружье.
— Вот и устроился… готово. Ну, будем жить в дружбе и приязни друг к другу, не мешая: я сам по себе, вы тоже… А иной раз мы с тобой будем все-таки пропускать по рюмочке… да. Идет, что ли?
— Идет, сержант!
— Ну, значит, все в порядке, как следует. Теперь я сосну капельку. Будьте здоровы.
— Покойного сна, сержант!
Мы пожали ему руку и вышли. А он немедленно улегся и захрапел.
— Ты видишь, Моисей, — тихо сказала мне в коридоре жена, — ты видишь, что по-моему вышло… ладно устроилось.
— Да, — отвечал я, — действительно… ты обделала дельце так, что и нельзя лучше. Ах, если бы спирт мой поспел вовремя, тогда нам и желать-то больше нечего бы.

Глава VIII

После этого объяснения сержант стал жить да поживать у нас на самой дружеской ноге.
Всякое утро, перед тем, что наступало время идти на службу, он забегал ко мне минуть на пять, на десять: толковал со мной про войну, про слухи, да новости, и аккуратно выпивал свою рюмку киршвассера.
По вечерам, в те дни, когда ему было свободно, он приходил болтать с Саррой, охотно шутил и смеялся с Саулом.
Мы все его очень полюбили, очень… да и Трюбер, с своей стороны, был, кажется, весьма доволен нами.
Такого славного постояльца у нас, скажу я тебе, еще никогда и не было.
Однажды поутру, когда я отправлялся на перекличку и ученье, мы встретились с ним в коридоре.
Он заметил ржавчину на моем ружье и пресерьезно распек меня на чем свет стоит.
— Да разве так можно, — кричал он, — разве так обходятся с ружьем, а?.. Ну, будь ты у меня под командой, досталось бы тогда тебе, приятель, от меня… получил бы на орехи… долго помнил бы.
С этого дня сержант сам постоянно осматривал всю мою амуницию, отвинчивал замок, чистил и мыл ствол и полировал штык.
Потом, когда я порассказал ему, как обращается со мной Монборн, он объявил мне, что всему обучит меня.
Все мои доводы и просьбы ни к чему не привели: уперся на своем, да и только.
— Дядя Моисей, не перечь! Не спорь со мной, говорят тебе!.. Я не хочу… не дозволю, чтобы такой хороший человек, как ты, знал меньше, чем какой-нибудь там сапожник или башмачник. Не дам тебя в обиду… никому не дам… сам тебя всему выучу… сам.
Пришлось поневоле лезть с ним на чердак, и началась там мне муштровка.
На чердаке было уж очень холодно, но сержант так пробирал меня, что к концу всякого урока пот лился с меня градом.
Сарра, Саул и служанка наша частенько всходили по лестнице, глядели на нас в щелку и помирали со смеху.
Тем не менее благодаря Трюберу я скоро стал по выправке и по умению лучшим милиционером в моей роте: так маршировал и действовал ружьем, что любо-дорого.
А спирт мой все не ехал.
Вместо моих бочек в одно прекрасное утро прибыл в крепость батальон морских артиллеристов, а с ним четыреста рекрута для резервов.
Вскоре затем губернатор приказал расчистить равнину вокруг всего города, на шесть метров в окружности.
Вот поднялось опустошение-то, просто страсти. Заработали солдатские топоры.
Перво-наперво срубили все изгороди и заборы, потом стали по бревну растаскивать хорошенькие дачки и домики, тут повалили столетние кленовые деревья, тополевые и дубовые аллеи, там уничтожили все фруктовые деревья в подгородних садах… ничего-таки не пощадили… ничего.
И так-то было жалостно глядеть на это, что только каменное сердце, дружок, могло остаться равнодушным.
Старый Фриз, оба брата Коносы, Боссер и все садоводы наши были в совершенном отчаянии, видя варварское разрушение того, что им стоило долголетних трудов… в чем заключались все их средства к жизни.
Мне вот до сих пор слышатся крики старого Фриза:
— О Господи, прощайте мои миленькие яблоньки… мои чудные груши. Своими руками сажал я вас… поливал… берег… холил, лелеял. А как вы цвели славно каждую весну… какие плоды давали… и вот, вот… О Господи!
А солдаты все рубят да рубят…
Наконец, Фриз не выдержал: надвинул на глаза шляпу, махнул рукой, горько заплакал и ушел куда-то. Больше мы его и не видали.
Был также приказ сжечь бомбами все селение Мезон-Ружи, близ Миттельбруна, черепичный завод и трактирчик ‘Зеленый Бор’, там же, поблизости находившиеся.
Но их потом оставили, не тронули, губернатор ли позабыл, или они были вне выстрелов, или союзники, что ли, пришли раньше, чем их ожидали.
Уж, признаться, верно, не знаю почему, а только они одни вот уцелели.
Из того, что случилось перед блокадой, особенно мне памятно утро 22 декабря.
Нас собрали пораньше обыкновенного и повели поротно к ратуше.
Все гарнизонные войска уже стояли там шпалерами, в две шеренги, параллельно с бульваром.
Нас поставили также в две шеренги по другую сторону.
Потом, через полчасика этак, вышли на площадь губернатор, комендант и мэр.
Все они были в парадных мундирах и трехцветных шарфах…
Барабаны забили… музыка заиграла.
Потом тамбур-мажор поднял свою палку и все разом смолкло.
Губернатор вышел вперед и прочел нам вот эту прокламацию:
‘Гг. офицеры, унтер-офицеры, национальные гвардейцы и солдаты! Неприятель уже на Рейне, в трех днях пути от нас. Город наш отныне состоит на военном положении. Все гражданские власти и ведомства упраздняются. Военный суд заменяет все существовавшие прежде управления и суды. Жители Пфальцбурга, мы надеемся на вашу верность, ваше мужество, ваше самоотвержение’.
В ответ ему загремело множество криков.
А спирт мой все еще был в дороге.
Все было кончено для меня, все. Я был разорен.
Затем милиционерам тут же раздали по десятку патронов, а потом, чтобы лишить неприятеля возможности продовольствоваться под стенами Пфальцбурга, приказали нам немедленно идти в соседние селения и истребить там съестные припасы, фураж и топливо, а скот оттуда весь пригнать в крепость.
Некогда было тут размышлять о моем горе, приходилось уже думать о самом себе после такого приказания, всякому было ясно, что крестьяне будут непременно сопротивляться и что нам, вероятно, придется прокладывать себе дорогу силой…
О, это ужасно, Фриц… ужасно!
Пойми: нас посылали на грабеж… и мы должны были повиноваться…
Меня била лихорадка. Все во мне было возмущено, оскорблено глубоко.
Комендант скомандовал нам:
— Заряжай!
Я раскусил первый раз в жизни патрон… положил его в ствол… и шомполом забил до дна пулю…
Наш батальон направился к баракам и Буа-де-Шену, второй к Катрвану и Бихельбергу, а первый — к Меттингу.
У меня в глазах темнело.
Мне пришли в голову непосредственно близкие моему сердцу, дорогие мне существа: Ципора, Варух, их дети…
— Господи, — воскликнул я, — с ними-то что станется!.. Саверн — открытый, ничем не защищенный город. У них все отнимут. Мы все станем нищими!
И дыханье сперлось в груди.
Вскоре Бараки были перед нами.
Уж нам виднелись кучки крестьян, с любопытством смотревшие на наш батальон и нисколько не подозревавшие, зачем мы шли к ним.
Впереди нас ехало несколько жандармов: комендант дал им наказ окружить Бараки и отнюдь не допускать крестьян угонять от нас в леса стада свои.
Перед селом они вынули сабли и поскакали — одни направо, другие налево…
Мы подошли к первому дому… вот именно к тому, возле которого теперь стоит каменное распятие.
Тут раздалась команда:
— Стой!
Потом выбрали тридцать человек… а в том числе и меня… и приказали нам занять все ходы и выходы по улицам и переулкам.
Попав в число караульных, я сильно обрадовался: все же лучше стоять на часах, чем грабить закрома и сараи.
Когда мы шли по улице, крестьяне спрашивали нас, в чем дело:
— Что случилось? Разве сделана порубка какая? Арестовывать, что ли, вы кого идете?..
Мы ничего не отвечали и продолжали идти скорым шагом. Монборн поставил меня в третьем переулке справа, против дома дедушки Франца, пчеловода, у полевой калитки.
Оттуда слышно было мычание коров и блеяние баранов на соседних дворах.
— Ого! Вон их тут сколько! Будет пожива, — бормотал негодяй Монборн… — Будет! Недаром пришли…
У этого человека не было ни капли сострадания в сердце.
— Рядовой Моисей, — сказал он мне, — и не зевать у меня… Глядеть в оба. Если кто захочет пройти — отнюдь не пускай… Понял?.. Не будут слушаться — сперва коли штыком… а потом стреляй. А если пропустишь… ну, тогда пеняй на себя: упеку под военный суд… там расправа короткая.
Затем он оставил меня, а сам с остальными отправился дальше…
Минут около двадцати стоял я тут и все раздумывал, что я делать стану, если крестьяне захотят бежать мимо меня. Ну и порешил тем, что, как бы там ни было, я ни колоть, ни стрелять все-таки не буду.
Вдруг поднялись со всех сторон страшные вопли и крики. Реквизиция началась.
Сердце мое сильно забилось.
В ту же минуту на обоих концах Бараков раздался барабанный бой.
Солдаты разбивали хлевные ворота и выгоняли всю скотину на улицу…
Крестьяне бегали в отчаянии взад и вперед и плакали… плакали… просили…
Некоторые даже пробовали защищаться.
Батальонный командир во все горло скомандовал:
— На площадь! Сгоняйте на площадь! — Шум и возня были ужасные.
У меня покуда обстояло все благополучно, но и этому благополучию скоро миновал срок…
В мой переулок вбежало с улицы стадо овец, а за ним следом две старухи, гнавшие его в долину вон из села.
Пришлось выставить штык и крикнуть им грозно:
— Назад!
Обеих старух этих я хорошо знал… Бедовые были, злющие-презлющие. В руках они держали железные вилы. Увидав меня, они остановились в испуге и недоумении. Потом одна из них… звали ее Миньероной… побледнев как полотно, закричала мне издали:
— Моисей, отвори калитку! Пропусти!
А затем бросилась храбро на меня впереди стада. Я видел по ее глазам, что дело плохо и что она сейчас — вот-вот хватит меня вилами.
Признаюсь, я бы пропустил ее, а потом сказал бы, что ничего не видал, но уже было поздно: сзади их поручик Ронне кричал мне:
— Берегись! Держи!..
Миньерона, увидав, что я уперся в калитку и не хочу пропускать ее, заскрежетала зубами…
— А, подлый жид! Так-то! Ну, погоди! Ты поплатишься мне!.. — завопила она бешено. — Поплатишься своей поганой шкурой!
Представь, Фриц, старуха до того остервенилась, что даже и ружье мое не испугало ее…
Три раза кидалась она, как безумная, на меня с вилами, но я отпарировал все ее удары, все до одного. Уроки сержанта пригодились…
Две овцы прошмыгнули у меня между ног и убежали в поле, а все остальные были захвачены прибежавшими товарищами…
Старух они прогнали шашками и прикладами…
Всю реквизицию собрали, наконец, на главной улице: вся она была наполнена забранными козами, баранами и коровами.
Когда пришло время двигаться назад, добычу нашу распределили на три отдела: быки и коровы поставлены были в авангард, в центре шли овцы и бараны, а арьергард составляли свиньи.
В таком-то порядке мы вышли из Бараков в обратный путь.
Крестьяне долго следовали за нами, проклиная нас, показывая кулаки и кидая в нас камнями.
Монборн смеялся и говорил нам:
— Вот так обчистили! Не оставили ни одной овцы… Все сразу обобрали! Знай наших!
Батальон наш шел колоннами, по обеим сторонам дороги, стадо в середине, жандармы сзади, а капитан Томас с егерями впереди.
Все это растянулось по дороге шагов на триста по крайней мере.
На гласисе мы сделали привал, а потом пустили стадо на пастбище, в крепостные рвы, за арсеналом.
Следом за нами вернулись и другие батальоны с награбленной ими добычей.
Губернатор остался доволен нами и объявил, что гарнизон снабжен теперь провизией месяцев на шесть.
Перед ратушей нас распустили по домам.
Неподалеку от синагоги вдруг кто-то издали окликнул меня:
— Эй, старина, дядя Моисей!
Я обернулся.
Это был наш сержант.
— Ну что? — сказал он, подходя. — Как дело, много пригнали?..
— Много-то много… — отвечал я, — но если бы вы видели отчаяние этих несчастных крестьян… их слезы…
— Видали мы эти виды… — перебил он, — не раз видали. Сначала-то оно… действительно… оно коробит несколько… ну а потом обойдешься… попривыкнешь. Да иначе-то нельзя… никак невозможно. Коли нам не делать реквизиций, так самим придется помирать с голоду. Крестьяне все плуты: ежели у них не отобрать вперед силой, так продавать потом, бестии, неприятелям станут. Этого, дядя, в военное время не можно, да и не должно допускать… не в порядке вещей.
Разговаривая таким манером, мы дошли до дому. На дворе уже стемнело.
— Кто там, ты, Моисей?.. — спросила изнутри Сарра.
— Мы, — отвечал я ей.
— Наконец-то, — проговорила она, отпирая дверь, — а я тебя заждалась…
— Поздравьте мужа-то… — крикнул ей сержант, — теперь он настоящий воин: порохового дыма, положим, еще не нюхал, а уж зато штыком действовал…
— Неужели, — сказала Сарра. — Ну, слава Богу, что остался цел…
Сержант вошел к себе, а мы прямехонько отправились в нашу комнату.
— А где же Саул? — спросил я.
— Должно быть, на рынке. Я послала его туда узнать: вернулся ты или нет. Да вот он, кажется.
Я услыхал стук его маленьких сапожков по лестнице… дверь отворилась… он вбежал и бросился целовать меня…
Мы сели за стол.
Несмотря на мое душевное расстройство, ел я с большим аппетитом: ведь с утра ничего во рту не было.
— Если фактура не будет прислана до блокады, — вдруг проговорила Сарра, — мы не будем обязаны платить: до получения квитанции за все, небось, отвечает продавец…
— Справедливо, — отвечал я, — справедливо. Вольно было Катайя, вместо того, чтобы тотчас же отправить спирт, только через неделю отвечать нам. Если б он снарядил транспорт вовремя, мы бы давно уже получили его. Вина его: он и отвечает…
Тут вошел сержант, и я не стал говорить больше о спирте.
Мы потолковали с ним о Ципоре, Bapyxе и моих внуках, остававшихся в Саверне.
Сержант старался успокоить меня, уверяя, что неприятель в таких городах берет, действительно, контрибуции, даром требуют от жителей вино и мясо, повозки и лошадей, но что людей, по большей части, оставляют в покое, если, конечно, они только не вздумают сопротивляться…
Мы пробеседовали до десяти часов.
Потом сержанту надо было идти в караул к Немецким воротам.
Когда он простился с нами, мы все пошли спать.
Это было в ночь с 22-го на 23 декабря, сильный мороз стоял на дворе, как теперь помню.

Глава IX

Ночью выпал сильный снег, а к утру все уже было покрыто сплошной белой пеленою… Наступила зима…
Не успел я отворить ставни, как Саулик, босой, с заспанными глазенками и взъерошенной головкой, бросился к окошку с радостными криками:
— Снег, снег… То-то покатаемся теперь на коньках!
И вот что я скажу тебе, Фриц, давненько-таки я живу на свете, ко всему бы, кажется, мне пора привыкнуть — ан нет: первого снега как хочешь, а никогда равнодушно видеть не могу. И что за славная пора, эта зима. На улицу выйдешь, словно оживешь на свежем воздухе, а как проберет тебя морозцем, да скорей вернешься домой, да присядешь у камелька с трубочкой в зубах, так-то там все покажется тебе уютно, отрадно, что сердце не натешится. Да, семьдесят пятую зиму видят мои старые кости, а я все радуюсь ее появлению как молоденький.
Но не все же любоваться светом: пора было и за дело приняться.
Я развел огонь, Сарра взялась за стряпню, а Саулик, торопливо одевшись, уселся за букварь, и все опять вошло в обычную колею.
Несмотря на снег, валивший хлопьями, на дворе стоял трескучий мороз.
Огонь в камине гудел и рвался как бешеный.
— Бедняжка сержант, — сказал я Сарре, — жестоко пробрало, чай, его на бастионе ночью-то. Вот хорошо бы теперь поднесть ему киршвассера… пожалуй, стаканчика-то там мало было бы… не отказался бы и от двух.
— Да, да, — живо отвечала она, — спасибо тебе, Моисей, что об нем вспомнил.
Она встала и, достав из шкафа бутылку с киршвассером, доверху наполнила им мою дорожную фляжку…
— Ты ведь знаешь, дружок, что мы, евреи, не большие охотники заходить в харчевни и трактиры. У всякого из нас на этот случай имеется про запас дорожная фляжка с вином. Общение с неверными воспрещается и Всемогущим.
Засунув фляжку в карман пальто и плотно закутавшись, побрел я, по колено в снегу, к сержанту на сторожевой бастион. С трудом пробирался вдоль стен к Немецким воротам, чуть-чуть не ощупью, наконец добрался я кое-как до караульни.
Только я хотел пуститься под своды налево, а оттуда навстречу мне показался и сам дядя Трюбер.
— Ба, ба, ба, дядя Моисей! Зачем пожаловать изволил? Да еще в такую непогоду?
— А вот зачем, вот… — отвечал я, доставая из кармана фляжку, — пришел посмотреть, не замерзли ли вы здесь, да поотогреть вас немножечко.
— А! Так ты обо мне позаботился… вспомнил про меня? — с изумлением спросил он.
Лицо его словно посветлело…
— А кому же заботиться о постояльцах, как не хозяину, — возразил я шутливо.
— Спасибо, спасибо, старина… — сказал он и ласково потрепал меня по плечу.
Потом поднес ко рту бутылку, зажмурился и жадно глотнул раза два, три…
В это время вдали раздался крик qui vive…
Часовые бросились поднимать шлагбаум.
— Важно, — сказал сержант, отирая рукой усы и подавая мне бутылку. — Спасибо, дядя Моисей, — продолжал он, — разодолжил, утешил! Теперь тащи назад, смотри, жену также поблагодари хорошенько от меня за память!
Потом, повернувшись в ту сторону, откуда послышался крик, он прибавил:
— Что они там суетятся? В чем дело?
Оба мы смотрели по одному и тому же направлению, стараясь что-нибудь разглядеть среди снежной метели, как вдруг из нее выделилась конная фигура, во весь опор подскакала к нам и как вкопанная остановилась перед нами…
Ну, Фриц, скажу я тебе, век я не забуду этого гусара. Вот как теперь вижу его: лицо длинное, морщинистое, худощавое, с крючковатым носом и густыми усами, из-под нависших бровей, как уголья, сверкают впалые глаза величины небывалой, шапка и доломан занесены снегом, шашка на отлете, сабля звенит о шпоры, а дымящийся конь фыркает и становится на дыбы.
— Сержант, где дом губернатора? — спросил он хриплым голосом.
— Первый налево, квартирмейстер! Что нового? Какие вести?
— Неприятель в Эльзасе, — крикнул он, дал шпоры и поскакал дальше.
Ты не видал, Фриц, таких людей… не переживал таких минут… где тебе все это понять. А у меня и теперь вот в ушах слышится этот крик:
— Неприятель в Эльзасе!
— Ну, дядя Моисей, — сказал мне сержант, — теперь держись! Пришла пора!
Говоря это, он смеялся… и у всех солдат были довольные лица.
Но мне было не до смеха, я спешил вернуться домой и дорогой с ужасом повторял про себя слова пророка…
— ‘И прибудут вестник за вестником и гонец за гонцом, и возвестят они царю, что пути его захвачены, болота спалены огнем, а воины его бегут перед нашествием. Храбрейшие отказались от битв и заперлись в крепостях, силы их были малы и преграды их уничтожены. Подымайте высоко знамена и трубите народам, созывайте их против него, восстановляйте царства, назначайте вождей. И земля дрогнет, потрясется и взволнуется, и совершится все, что предначертано Всевышним, дабы привести страну в отчаяние и стереть жителей с лица земли’.
Исчезала последняя надежда получить спирт.
— Боже мой, Моисей, что случилось? — с испугом спросила меня Сарра, когда я вернулся домой. — На тебе лица нет! Говори.
— Плохо, Сарра, совсем плохо… — отвечал я, — настали грозные, бедственные времена… исполнились слова пророка: ‘царь юга ударит его рогами своими, а царь аквилона воздвигает против него бурю… она вторгнется в его земли, наводнит, потопит и опустошит их’.
Произнося эти слова, я с ужасом поднимал руки к небу.
Испуганный Саулик прижался ко мне…
Сарра, молча и потупя голову, стояла перед нами.
Тогда, в коротких словах, передал я им, что австрийцы уже заняли Эльзас, что баварцы, шведы, пруссаки и русские несметной силой, сотнями тысяч идут на нас, что в город прискакал гусар с этими ужасными вестями, что гибель наша решена, доставка спирта невозможна…
Потом я зарыдал. Сарра с Сауликом также зарыдали. Несмотря на ранний час, весь город был скоро на ногах. На улицах раздался барабанный бой. На перекрестках читались прокламации губернатора о том, чтобы из всех чердаков и сараев немедленно было выбрано все находящееся там. Суматоха сразу поднялась такая, как будто бы неприятель был уже перед Пфальцбургом…
Мы с Саррой отворили окошко, чтобы посмотреть, что делается.
Нечаянно взглянул я направо — и сердце у меня дрогнуло…
— Из-за угла поворачивала большая эльзасская телега, запряженная парой. Лошадьми правил зять мой Варух, а в телеге на сене сидела Ципора с детьми. Они бежали из Саверна, чтобы искать спасения у нас.
Потрясенный этой неожиданностью, я воскликнул:
— Господи, подкрепи меня! Не дай мне пасть духом! Ты зришь: жизнь моя нужна еще моим бедным детям!
Поспешно спустился я вниз, по лестнице, навстречу дорогим спутникам.
— Ну, вовремя же мы добрались… — воскликнул Варух, обнимая меня, в то время как Сарра и Саул здоровались с Ципорой и целовали детей. — Едва успела повозка въехать в заставу, как городские ворота уже были заперты: опоздай мы только на пять минут — и кончено, пропали бы безвозвратно.
— Восхвалим имя Всевышнего, Варух, — возразил я ему, — да будет благодатно пришествие ваше в дом отчий. Я не богат, но вы знаете, что мое, то ваше. Пойдемте.
Потом мы все, с детьми на руках, пошли наверх и сотворили по обряду молитву.
За завтраком, наскоро собранным Саррой, Варух рассказал нам, что весь Эльзас объять ужасом, что австрийцы идут форсированным маршем на Шлештадт, Бризах и Страсбург, а Гунинг уже обложен ими.
— Все бегут без оглядки, — говорил он, — стада загоняют в лес, а сами спасаются в горы, наскоро забрав с собою, что полегче да поценнее. Разнесся даже слух, будто бы казаки появились у Мютцига. Ну, да это, полагать надо, вздор: маршал Виктор еще охраняет верховья Рейна. Чрез Саверн ежедневно на подкрепление к нему проходят драгунские полки. Ведь не пропустит же он мимо себя казацкие отряды. Не прорвутся же они без сражения.
Мы все с таким вниманием слушали его, что и не заметили, как отворилась дверь и в комнату вошел сержант, вернувшийся с караула.
Он прислонился к притолоке и с удивлением глядел на всех нас.
— Сержант, — сказал я ему, — вот моя дочь, мой зять и мои внуки. Все они уже знают вас и любят вас по моим письмам…
Сержант пристально посмотрел на Ципору.
— Ну, дядя Моисей, — сказал он мне, — красавица же у тебя дочка! Не стыдно никому показать! Да и зятек-то хоть куда молодчина!
С этими словами он взял с рук Ципоры маленького Ездру и начал пестать его, высоко подбрасывая над головой. Малютка, поддерживаемый сильною рукою старого солдата, заливался веселым смехом, в то время как маленький Давид выпуча глазенки с завистью смотрел на братишку…
— Дети мои приехали погостить ко мне, — сказал я, обращаясь к сержанту. — Уж вы, пожалуйста, не взыщите, иной раз, знаете, ребятишки — народ шумливый…
— Вот старый шут, нашел, в чем извиняться. Словно я здесь чужой, — вскричал сержант. — Авось как-нибудь да уживемся. Однако вот что: семью-то разлучать не приходится… отдайте-ка, тетка, гостям мою светелку, благо она смежна с вашей гостиной, а я-то уж перейду в ту каморочку, что выходит окнами на двор.
Глубоко тронутый этим вниманием, я схватил его за обе руки.
— Благословен тот день, в который вы переступили порог моего дома, — сквозь слезы проговорил я. — Благодарю Всевышнюю десницу, приведшую вас под мой кров.
— Ну вот! Еще расхныкался, — смеясь, отвечал он. — Словно невесть какое благодеяние оказали ему.
И тотчас же, простившись с нами, чтобы дать нам вволю побеседовать между собою, он наскоро собрал свои пожитки и перебрался с ними сам на свое новое помещение…
Так-то, любезный мой, ничего нельзя знать заранее. Фрошар из ненависти ко мне, на горе и на разорение наше, назначил к нам на постой сержанта, а не прошло и двух недель, как он сделался нашим лучшим задушевным другом.
Много лет прошло с тех пор, дружок, а, веришь ли, вот по сю пору об этом без слез вспомнить не могу…
Когда мы остались опять одни, Варух объявил нам, что он приехал в Пфальцбург только проводить свое семейство, а что сам должен немедленно вернуться в Саверн, где остался у него дом и товар, составлявшие все его состояние.
— Будь что будет, — говорил он, — а я останусь безотлучно при моем добре: не для грабительских же шаек с таким трудом наживал я его.
Хоть и тяжело было нам отпускать Варуха, а нечего было делать: он говорил правду…
Приходилось покориться судьбе.
Отдохнувши немного, каждый занялся своим делом. Сарра с Ципорой стлали постель детям, которых пора было укладывать спать. Варух вносил в дом привезенную им провизию. Саулик занимал племянников. Только я, повеся голову, ходил взад да вперед по комнате, размышляя о своем горе.
Немецкие ворота были уже заперты. Французские, как нам сообщил сержант, решено было запереть в два часа. Времени терять было нельзя: наступала минута разлуки.
Все это чувствовали, но молчали.
Ну и ни у кого недоставало духу произнести роковое слово…
— Ну, Ципора… пора… прощай, — дрожащим голосом сказал Варух, первый прерывая молчание и поднимаясь с места.
Ответом ему был раздирающий вопль его жены… Все окружили их… все плакали… Сердца наши разрывались на части…
Да, Фриц, семейное счастье — это великая, святая вещь, величайшее из благ, который Всевышний ниспосылает на долю человека… но тяжела зато разлука с близкими нам… не дай Бог никому ее испытать.
Нет слов на языке человеческом, чтобы выразить то, что происходит на душе в такую минуту.
Я отошел один к окошку и, закрыв лицо руками, предался самым безотрадным мыслям: ‘Боже мой, — думал я, — за что же один человек держит в руках своих судьбы миллионов людей. За что все приносится в жертву его воле, его честолюбию… Все расторгается, гибнет и рушится через него. Всемогущий Творец, отврати от нас гнев твой и милостивым оком взгляни на создание твое…’
Наконец, Варух, в последний раз страстно прижав к сердцу жену и детей, вырвался из их объятий и, не оглядываясь, быстро выбежал из комнаты.
Никто не последовал за ним, никто…
Ципора лежала без памяти.
Все мы словно окаменели.
Вот какие минуты переживались в это смутное время, Фриц, как вспомнишь об них, так сердце кровью обливается…
Да, как подумаешь, куда как вынослив человек.
В ушах их раздался стук отъезжающего экипажа… вот тише… тише… и все замолкло…
Всеми нами овладела печаль безотрадная, мрачная, та печаль, о которой сказано в Писании:
‘На реках Вавилонских сидели мы и плакали о Сионе, повесив лиры наши на кипарисы…’

Глава X

В этот же день, дружок, мне суждено было вынести еще одно испытание, да уж такое скажу тебе, что и злому недругу не пожелаю.
Кажется, я говорил уже тебе, что мы с Саррой накануне порешили, что ежели до блокады не получим от Катайя квитанции, то вовсе откажемся от спирта: ведайся он там с ним сам, как знает, а наше дело — сторона…
Было около трех часов пополудни. Немецкие и Французские ворота были заперты: никто уже не мог ни въехать в город, ни выехать из города. Стало быть, о спирте и думать было нечего…
Мое дело с ним было покончено. Право отказа, по моему убеждению, принадлежало мне несомненно.
Прискорбно было мне лишиться барышей, на которые я рассчитывал, очень прискорбно. Ну да уж, по крайности, конец — и с плеч долой.
— Поделом тебе, Моисей, — сказал я сам себе. — Поделом! Вперед наука! Не лез бы в гору на старости лет, а торговал бы себе помаленьку… да. Вот и не вынес бы такой тревоги ни за что ни про что…
Вдруг на лестнице послышались шаги. Кто-то тяжелой поступью поднимался наверх, словно отыскивая дорогу.
— Кто там? — спросил я и отворил дверь, не дожидаясь ответа…
Передо мной стоял высокий, плотный извозчик, заплывшее жиром лицо его неприветливо выглядывало из-под широкой шляпы.
— Где тут живет винный торговец Моисей? — спросил он, стоя на пороге.
Я весь побледнел и затрясся.
— Здесь. Что вам угодно? — отвечал я и впустил его в комнату.
Он вытащил из-за пазухи толстый кожаный бумажник и стал в нем шарить…
Я глядел на него во все глаза, не помня себя от волнения.
— К вам присланы двенадцать бочек спирту из Пезена, — сказал он, протягивая мне две сложенные бумаги. — Вот вам фактура да накладная. Получайте…
— Присланы-то они, любезнейший, ко мне… действительно… ко мне… да где же они?
— Неподалеку от Миттельброна, — преспокойно отвечал он, — минут на двадцать езды отсюда. Казаки там захватили подводы. Хорошо, что еще лошадей-то мы успели отпрячь. Сам едва попал в город-то… не хотели пускать… уж через ров перебрался…
Меня то в жар бросало, то обдавало холодом. В глазах темнело. Ноги подкашивались…
— Платите, что следует за провоз, да давайте расписку в получении товара…
— Сарра, Сарра, — закричал я отчаянным голосом и почти без чувств опустился в кресло.
Она сейчас прибежала, страшно перепуганная моим криком. Извозчик объяснил ей, в чем дело. Я все сидел как убитый и только с ужасом повторял:
— Погиб… разорен вконец… Товар пропал, а мне платить за него приходится…
Сарра, как всегда, не потеряла и тут присутствия духа.
— Платить за него мы не прочь, — сказала она, — но спирт еще не доставлен вами на место. Доставьте прежде, а потом и требуйте…
— Ну, на эту штуку вам меня не поддеть. Я тоже малый не промах: прямо сюда от мирового судьи… Тоже принял свои меры… справился… наперед знал, что вы, жиды, будете отлынивать. Судья сказал мне, что по закону вы должны платить без отговорок… да не только за провоз, а даже за лошадей моих заплатили бы мне, ежели бы у меня их отбили. Да. Что лошадей-то я спас, и за то скажите спасибо. Ну что же, будете платить вы или нет? Отвечайте!
В эту минуту дверь отворилась… в комнату вошел сержант.
— Что у вас тут за шум, дядя Моисей, — спросил он. — Что случилось? Что это за человек?
Сарра в коротких словах рассказала ему, что случилось.
— Двенадцать бочек спирту, — вскричал он живо. — Отлично! Вот так находка для крепостного гарнизона!
— Была бы находка, кабы они могли попасть в город, — со вздохом отвечал я.
— Теперь уже кончено… опоздали они: ворота заперты… мои бочки достались казакам.
— Что? Опоздали, — с сердцем передразнил меня сержант. — Двенадцать бочек спирта опоздали! Да понимаешь ли, что ты несешь, дядя Моисей! И за кого же ты принимаешь коменданта… Дурак он разве, чтобы уступить казакам твой спирт, когда у гарнизона уже теперь почти нет водки. Тетка, сейчас платите ему без разговоров, а ты, старина, одевайся проворней! Пойдем со мной к генералу: не тужи… поправим дело, головой отвечаю тебе, да я все тут. Да смотри, не забудь захватить с собою квитанцию-то. Ну, марш, всякая минута нам дорога. Пока мы тут растабарываем, казаки, пожалуй, шибко поубавят спирт…
— Сержант, вы спасаете мне жизнь, — сказал я и стал торопливо одеваться…
— Что же, платить, что ли? — закричала нам вслед Сарра.
— Плати, плати, — отвечал я, спускаясь с лестницы.
Сам посуди, Фриц, ведь уж как тут ни вертись, а платить не миновать было. Извозчик и судом бы стребовал.
Мы вышли на улицу.
Я едва поспевал за сержантом, который шагал впереди меня, по снегу.
Я был до того взволнован, что и не помню, как мы дошли до комендантского дома.
Сержант сказал что-то стоявшему на часах саперу. Тот пропустил нас. Мы отправились прямо наверх, по мраморной лестнице…
На верхней площадке сержант тихонько постучал в дверь, а потом обернулся ко мне, подмигнул и сказал:
— Ну, дядя Моисей, только не трусь, а уж говорить-то я стану.
— Войдите, — послышался голос за дверью.
Мы вошли. Как теперь, я гляжу на коменданта: в широком халате и в шелковой ермолке сидел он перед камином и курил трубку. Перед ним стояла бутылка с ромом и маленькая рюмочка. По его багровому лицу видно было, что уж он порядком хлебнул.
— Кто там? Что надо, — окликнул он, сердито оборачиваясь к нам.
— Вот в чем дело, генерал, — отпустил ему сержант, смело входя на середину комнаты. — Казаки близ Миттельброна.
— А! Что! Казаки… — вскричал комендант. — Разве они уже пробились через наши линии?
— Эти разбойники, — отвечал сержант, — отбили нынче двенадцать бочек спирта, выписанных для нашего гарнизона вот этим самым обывателем.
— Каковы негодяи, — сказал комендант и быстро поднялся с места.
— Вот и квитанция, — продолжал сержант, взяв ее у меня из рук и подавая коменданту.
Тот вскользь пробежал фактуру, подошел сейчас к письменному столу, написал несколько строк на клочке бумаги, а потом подозвал рукой сержанта и резко проговорил:
— Сержант Трюбер, сейчас же возьми из твоей роты человек двадцать пять надежных солдат да скорым шагом отправляйся с ними на выручку спирта. Лошадей можешь взять в деревне из обывательских. Вот предписание и пропуск… С Богом!
Когда мы вышли на лестницу, сержант сказал мне:
— Ну, дядя Моисей, беги теперь скорей за бондарем: пускай идет с нами… да чтобы не забыл захватить с собой веревок да лестниц. Я казаков знаю: они уж, чай, давно сгрузили бочки-то с повозок.
Я опрометью бросился домой, чтобы взять ружье и лядунку.
Видишь ли, Фриц, такое зло разобрало меня тут на этих казаков, что вот, кажется, своими руками передушил бы целую дюжину.
— Что с тобой, куда это ты снаряжаешься, — спрашивали меня Сарра и Ципора.
— Отстаньте, после узнаете, — отвечал я и бегом пустился к Швейеру.
Он тотчас же собрался, наскоро заткнув за пояс два седельных пистолета да топор. Работники его, Никель и Франц, захватили лестницу, и мы вчетвером отправились в путь.
Когда мы пришли к Французским воротам, сержанта там не было, но он вскоре явился со своей командой.
Взглянув на пропуск, дежурный офицер тотчас же велел опустить подъемный мост, и через несколько минут мы уже спускались в крепостной ров, что позади госпиталя.
Тут сержант выстроил свою команду и обратился к солдатам со следующей речью:
— Мы, братцы, идем теперь на выручку двенадцати бочек спирта… слышали? Из спирта делается водка. Поняли?.. Вы знаете, что в городе ее осталось очень мало? Значит, тут и разговаривать нечего. Вперед!..
Когда мы вышли на шоссе, был час седьмой пополудни. Направо тянулась Эйхматская долина, далее виднелись покрытые снегом пригорки Миттельброна. Мороз пронизывал до костей.
Солдаты по колено в снегу бодро шли, закинув ружья за спину. Мы с Швейером брели далеко позади их…
Минут через десяток они уже так опередили нас, что к нам едва только доносилось бряцанье их ружей…
Скоро затих и этот звук.
Небо было ясно и усеяно звездами. Воздух сквозил и светился.
В отдалении, среди ночной тишины, послышался лай цепной собаки, привязанной у входа в трактир ‘Зеленый Бор’.
Мне как-то стало жутко. В висках застучало.
Будь, любезный друг, это по другому какому делу, признаться, ни в жизнь бы я шагу не сделал дальше… ну а тут, сам посуди, решалась судьба…
Швейер попризамялся.
— Швейер, голубчик мой, пойдем поскорее, — упрашивал я его.
— Тебе хорошо толковать-то, — с досадой возразил он. — Ты идешь выручать свое добро… а нас-то, спрашивается, зачем туда несет дьявол? Нам-то какая тут прибыль? Мы-то с какой стати вязнем по брюхо в снегу?
В уме моем мелькнула мысль, что он хочет удрать…
— Смотри, Швейер, берегись, — сказал я ему, — коли ты отстанешь от нас, то тебя, пожалуй, еще обвинят в измене… не дури, братец…
— Э, убирайся ты, старый плут… отстань, — закричал он. — И дернул черт меня идти сюда с тобой.
Однако же он все-таки не убежал, а продолжал, ругаясь на чем свет стоит, подаваться вперед со мной рядом. Никель и Франц несколько поодаль следовали за нами…
Когда мы взобрались на горку, перед нами как на ладони открылась деревенька Миттельброн, цель нашего путешествия.
Кое-где, там и сям, мелькали огоньки. Все казалось тихо и спокойно, только около двух крайних домов, в полосе лунного света копошилась кучка народа…
Это были казаки.
Дверь трактирчика была настежь отворена: свет от жарко топившейся печки падала на улицу. У ворот стояли две повозки со спиртом.
Они не были еще разгружены.
Казацкий разъезд, поставив лошадей своих под навес, шумно пировал у Гейца.
Нам на расстоянии, почитай, трехсот шагов очень явственно было видно, как люди то поднимались, то спускались по лестнице, передавая друг другу кувшины и кружки.
Я стал вглядываться пристальнее. Сзади одной из моих бочек был привешен фонарь, проклятые казаки то и дело подбегали к ней…
‘Ведь это они мой спирт тянут, мерзавцы’, — подумал я.
При этой мысли мною овладело такое бешенство, что я, позабыв и Швейера, и опасность, угрожавшую мне, сломя голову бросился туда, чтобы остановить такой наглый грабеж своей собственности.
Не опереди меня наш отряд, мне было бы плохо.
Я еще был только на полпути, когда наши молодцы солдаты, как львы, ринулись на злодеев моих с криком:
— Коли их! Бей! В штыки!..
Казаки в одно мгновение ока вскочили на лошадей, гикнули и окружили наших. Сначала началась ружейная перестрелка, а потом рукопашная схватка. Ежеминутно что-то тяжелое падало на снег. Испуганные лошади, вырываясь из-под убитых седоков, фыркая и брыкаясь, вихрем уносились в поле.
И все это освещалось огнем ружейных и пистолетных выстрелов.
Старик Гейц спрятался на чердак, дочери его, высунувшись из окошка, кричали как полоумные, испуганный народ сходился со всех сторон, а я, ничего не помня, ничего не видя перед собой, озлобленный, раздраженный, продолжал бежать к моим бочкам…
Я был уже в шагах пятидесяти от них, не дальше, как вдруг один из казаков, отделясь от товарищей, во всю прыть пустился на меня с пикой наперевес.
Я успел нагнуться: холодное острие только проскользнуло у меня по спине.
Что со мной было в эту минуту, Фриц, того и передать тебе невозможно никак.
Я испытал тот страшный трепет, о котором пророк говорит:
‘И содрогнулся я в душе моей, и власы мои встали дыбом’.
Придя в себя, я дополз по снегу до первой повозки и спрятался под нею…
Здесь, вне всякой опасности, я видел, как наши храбрецы справлялись с негодяями…
Одна половина ускакала, а другая забралась было на двор: ни один из этих не спасся, всех там уходили.
Пять или шесть казаков лежали кучей под воротами, а остальные валялись посреди дороги в предсмертных корчах.
Свалка длилась, дружок, не более десяти минут. Потом все затихло, замерло.
Старик Гейц вышел с фонарем в руках и осветил обе повозки. Сержант увидел меня и в испуге бросился ко мне.
— Дядя Моисей, зачем ты лег, разве ты ранен? — спросил он меня взволнованным голосом.
— Нет, Бог помиловал, — отвечал я, — а это только меры предосторожности.
Он расхохотался.
— Хороши меры, — сказал он. — Ну, шут гороховый, напугал ты меня по-пустому. Вылезай, коли так, да спину-то вытри, а то, пожалуй, подумают, что ты струсил.
Я тоже засмеялся…
‘Пусть себе думают, что хотят, — подумал я в душе. — Вот уж решительно-то все равно для меня. Лишь остаться в живых-то’.
Во всем нашем отряде был только один раненый старый капрал Дюгэм. Ему пикой насквозь прокололи правую икру. Да и тот, вообрази, сам сделал себе перевязку и ни за что не хотел садиться в повозку.
Только силой его посадили.
Старшая дочь Гейца вынесла ему стаканчик киршвассера, который сразу поправил и развеселил его.
— Это пятнадцатая рана, — смеясь, говорил он, — придется, пожалуй, с неделю проваляться по ее милости в госпитале. Ты бы, красавица, всю бутылочку бы мне отдала для компрессов, право!
Отчаянный народ был… Да…
Теперь таких людей уж нет, все выродились.
Я нарадоваться не мог, что бочки мои остались в повозках, потому что трусливый Швейер со своими работниками при первом выстреле удрал без оглядки, а без них нам трудно было бы справиться.
Однако же надо было посмотреть, сколько выпили у меня бездельники.
Я подошел к последней бочке и постучал по дну. Недоставало с лишком ведра.
Старик Гейц рассказал нам, что они тянули спирт целиком, не разбавляя нисколько водой. Вот железные горла. Самый отчаянный из наших пьяниц с одного стакана мертвым свалился бы.
Хвала Всевышнему! Все было кончено благополучно. Теперь оставалось вернуться в город.
Никогда, Фриц, я не забуду этой минуты… Так все это, право, у меня в памяти… точно вот сейчас перед глазами. Серых лошадей Гейц выводит из конюшни. В темных воротах сержант, с фонарем в руках, кричит и распоряжается. На улице, перед трактиром солдаты толпятся вокруг повозок. Сбежавшиеся крестьяне глазеют на убитых казаков, а я воспеваю в сердце своем хвалебные гимны Всемогущему и заранее наслаждаюсь восторгом Сарры, Ципоры и Саула, когда они увидят в неприкосновенности и меня, и мой спирт…
Наконец, лошади запряжены, колокольчики звенят, бич хлопает… трогаемся в путь.
Какое блаженство…
Ах, Фриц, как через тридцать лет все прошедшее хорошо-то кажется. Забываются все былые тревоги, заботы, огорчения. Остаются в памяти одни только светлые минуты да добрые, незабвенные друзья.
Солдаты, по обеим сторонам повозок, с ружьями на плечах, сопровождали мой спирт, точно какую-нибудь святыню. Гейц правил лошадьми. Мы с сержантом шли сзади…
— Ну, дядя Моисей, — говорил мне сержант, посмеиваясь, — что, рад, небось? Счастливо отделался.
— Так рад, что и высказать-то не в силах, сержант, — отвечал я, — и всем этим обязан вам, да, вам.
— Ну, полно, полно, что за вздор, — отвечал он.
Я был тронут до глубины души…

Глава XI

Теперь, дружок, я расскажу тебе про наше возвращение в Пфальцбург.
Ты можешь себе представить, конечно, в какой тревоге были все мои домашние: никто ведь не знал, куда я девался, где я и что со мной…
Измучившись от неизвестности и беспокойства, видя, что меня все нет да нет, Сарра с Ципорой наконец вышли на улицу, чтобы разведать что-либо обо мне. Тут-то им и сказали, что я с отрядом солдат отправился к ‘Зеленому Бору’.
Сам посуди, что они перечувствовали, бедняжки, и как испугались…
Слух о какой-то отчаянной вылазке быстро разнесся по всему городу: обыватели толпами бежали на бастион к пехотным казармам, откуда была видна дорога в Миттельброн.
Тут были и мэр, и Бюрге, и все городские власти, окруженные множеством женщин и детей…
Все напряженно смотрели в нашу сторону, стараясь разглядеть что-нибудь вдали. Уж повсеместно шел говор о том, что Моисей тоже ушел вместе с отрядом, но никто не хотел верить.
— Не может быть… вздор, — говорил Бюрге. — Никогда я не поверю, чтобы такой умный человек ни с того ни с сего, да пошел подставлять свой лоб под казацкие пули. Нет. Я его знаю: неспособен он на такую глупость…
Да будь я на его месте, и я сказал бы то же самое. Да дело в том, Фриц, как только коснется до денег, так тут самый умнейший из людей на нож полезет. Такая уж натура человеческая.
К стоявшим на бастионе скоро присоединились Сарра и Ципора, закутанные в длинные плащи. Они тоже взобрались на вал и стояли там, не говоря ни слова, а только дрожа и плача…
Ужас отнял у них язык.
Все это я узнал, понятно, уже позднее…
Когда жена моя и дочь пришли на бастион, в эту самую минуту у нас там начиналась схватка, а Швейер с работниками удирал от нас во все лопатки.
Бюрге рассказывал мне потом, что, несмотря на расстояние, огонь перестрелки был виден так ясно, как бы стреляли в ста шагах. Все молчали и вслушивались в раскаты выстрелов, далеко разносившихся по окрестности…
Наконец, Сарра до того ослабела, что не могла уже стоять на ногах. Опираясь на руку Ципоры, сошла она с бастиона. Бюрге довел их до крепостных ворот и посадил в караульне.
Сарра ломала руки и только повторяла:
— Я до завтра не доживу! Ох, пришла моя смерть!
Ципора, стоя подле нее, громко рыдала.
Часто вспоминая потом все это, я горько упрекал себя за то, что был тогда для них источником такой страшной скорби. Да что же делать? Всегда не убережешься.
Возвращаясь на бастион, Бюрге встретил у моста Швейера с работниками.
Они от страха обезумели и во все горло кричали, что отряд наш окружен со всех сторон казаками, и что мы все погибли, все до единого…
Мэр тотчас же принудил Швейера замолчать и пригрозил ему тюрьмой.
Но дело уже было сделано.
Все им поверили и стали мало-помалу расходиться.
Иные шли домой, другие, стоя под сводами, грустно толковали о нашей гибели.
Никто уже не надеялся свидеться с нами в этой жизни.
На городской башне пробило восемь часов.
При последнем ударе послышался громовой оклик часового:
— Кто идет?
А это мы подходили к заставе.
Услышав часового, все опять бросились обратно назад к валу.
До нас доносился из города глухой гул. В темноте невозможно было ничего разглядеть, да нам и в голову не приходило, что все с таким лихорадочным нетерпением ждут нас.
Наконец, нам отворили крепостные ворота, подъемные мосты опустились, и мы вступили в город.
Каково же было наше удивление, когда навстречу нам бросилась толпа народа с радостным кряком:
— Да здравствует Моисей! Да здравствует спирт!
Трогательная это была минута… да… По сю пору как вспомню, так слезы навертываются, да… Отовсюду сыпались вопросы:
— Дядя Моисей, ты жив? Не ранен? А?
Веселая болтовня, хохот, крики — все сливалось вместе.
Всем хотелось со мной поговорить, узнать от меня, как было дело. Сам мэр с комендантом подошли ко мне…
Я просто уже не знал, кому прежде отвечать.
Сарра с Ципорой и Саулом, сидевшие неподалеку, тоже побежали на шум.
Не помня себя от радости, бросились они в мои объятия.
— Жив!.. Спасен!..
Вот была минута истинного полного счастья…
Такие минуты, скажу тебе, дороже славы, дороже денег.
Пока повозки мои под конвоем солдата медленно подвигались к площади, я с Саррой и Ципорой пошел вперед, чтобы немножко обогреться и поскорей переменить платье.
На улице шум не утихал.
Такая была радость, скажу тебе, словно спирт принадлежал не мне, а всему городу.
Сарра и Ципора до того были взволнованы, что я не решился передать им все подробности наших похождений, а уверил их, что казаки обратились в бегство, как только нас увидали, и что нам оставалось только запрячь лошадей да вывезти спирт.
Пообогревшись, я снова пошел на улицу. Мне хотелось немедленно разгрузить мои бочки, сейчас же все привести в порядок, чтобы, не откладывая в дальний ящик, приняться скорей за свою торговлю.
Барыш мне предстоял не шуточный: спирта-то, кроме как у меня, достать уже было негде. Можно было нажиться лет, наверное, на сто. Ну да зато чем же я рисковал! Что страху натерпелся! Не по своей же цене было мне теперь отпускать его.
По-моему, настоящая торговля в том именно и состоит, чтобы наживать как можно больше и как можно скорей. Обманывать грех, плутовать не годится, а надбавлять на товар цену всегда следует, глядя по обстоятельствам да по времени. Тут и сердиться-то никто не вправе. Дорого, так не бери. Ведь не неволят.
Когда я вышел на крыльцо, повозки стояли уже перед домом моим.
Было часов девять. Сарру с Ципорой я отправил спать, а Саулика послал за бондарем Гроссом, чтобы пришел помочь мне разгружать бочки.
Явился Гросс с своими мастерами, и работа закипела.
К полуночи все двенадцать были уже на подмостках.
Оставалось только разбавить спирт. Плотно прихлопнув дубовую дверь подвала, я простился с Гроссом, сказав ему, чтобы он завтра пораньше утром приходил откупоривать бочки.
На другой день с самой зари я, сняв бекешу, принялся неутомимо качать воду, пока Гросс с работниками разбавлял спирт. К вечеру чаны, заранее приготовленные мною, были до краев наполнены чудесной сорокаградусной водкой. Я не забыл припасти и жженый сахар, чтобы подцветить спирт, и так-то мне славно удалось придать ему оттенок старого коньяку, что, любуясь им на свет, я вспомнил невольно слова пророка:
‘Дайте выжимков виноградных имеющим в сердце печаль. Да пьют они и да забудут с ними терзания духа своего’.
Старик Гросс и его работники с улыбкой смотрели на меня. Я налил им по полному стакану. Они таким манером первые поздравили меня и пожелали мне счастливой торговли.
В тот же день Саул мой принялся отделывать лавку: принанял работников и вместе с ними перетаскал в сарай всю рухлядь из подвального этажа, замазал в штукатурке трещины и выбелил стены.
Столяр Демаре прибил полки для посуды, а сын его изготовил доски для прилавка.
Все шло так успешно, так живо, что у меня только сердце радовалось.
Ципора и Сарра под вечер тоже сошли к нам вниз.
— Вот тебе и место готово, — сказал я жене, показывая на прилавок. — Поставим тебе сюда мягкое кресло, и будешь ты тут сидеть, да посиживать, да продавать нашу водочку.
Она засмеялась и горячо поцеловала меня.
Соседи то и дело забегали посмотреть на нашу работу и не могли надивиться, как у нас все творилось чудесно, споро да скоро…
Часам к шести, когда Демаре вколачивал последний гвоздь, вошел сержант. Он только что вернулся с караула.
— Ай да дядя Моисей, — весело закричал он, отворяя дверь, — вот люблю за обычай: попусту время не теряет. И как ты ладно устроил… первый сорт, да и только! Одного только недостает…
— Чего же? — спросил я в недоумении.
— Да вот чего, — отвечал он. — Блиндажа нет над крышей. А то как налетит бомба — и капут, брат, тогда сразу твоей водочке.
Сержант был прав, совершенно прав. Слова его отравили все мое удовольствие.
‘Нет, не пришел еще, видно, конец нашим бедствиям’, — подумал я про себя.
Сарра и Ципора тоже принасупились.
— Не тужи, старина, — сказал мне сержант, — не тужи: поправим дело.
Мы пошли наверх, а Демаре стал запирать подвал. Саул принес мне ключ, когда мы уже сидели за ужином.
Сержант, по обыкновению, пришел вечерком побеседовать с нами, с своей неизменной трубкой в зубах, и подробно объяснил нам, как блиндируют крыши, ставя бревна крест-накрест и упирая их в стропила.
— Такая крыша, — говорил он, — надежнее всякого каменного свода. Верь мне. Устрой блиндаж — и спи потом без заботы.
Но мне что-то уже не верилось.

Глава XII

В ночь с пятого на шестое января неприятель подошел к городу.
Холод стоял страшный: стекла замерзли у нас сверху до низа.
Около часу ночи меня разбудил барабанный бой. Я тревожно вскочил и стал прислушиваться…
Трудно представить себе, Фриц, что за ужас наводит этот грубый, зловещий стук среди мертвой ночной тишины.
Захватывает просто душу.
Ох, и вспомнить-то просто страшно.
— Слышишь, Моисей? — шепотом спросила меня Сарра.
— Слышу, слышу… — отвечал я, едва переводя дух.
Через несколько минут во всех окнах показались огни.
На улице поднялась беготня… Вдруг раздался крик:
— К оружию! К оружию!
Я только что хотел было лампу зажечь, как кто-то тихонько постучал к нам в дверь.
— Войдите… — проговорила Сарра дрожащим голосом.
Вошел сержант, он был в полной походной форме.
— Ты не волнуйся, а опять ложись спать, дядя Моисей, — сказал он. — Сбор бьют нашим батальонам, а до вас еще не скоро черед дойдет.
— Спасибо вам, сержант… премного благодарен, — отвечал я.
— Доброй ночи, — крикнул он, выходя на лестницу.
Слышно было, как он сошел вниз и как за ним захлопнулась тяжелая наружная дверь.
Дети, перепуганные со сна, расплакались и раскричались в гостиной. Ципора, бледная, растрепанная, неодетая, вошла к нам.
— Боже мой, что там? Что такое случилось? — спрашивала она у нас.
— Ничего, ничего, дитя мое, успокойся… — отвечала ей Сарра. — Это бьют сбор солдатам. Вон они идут по улице… слышишь?
В это самое время действительно батальоны проходили шумно мимо нас, по направлению к Немецким воротам.
Вслед за тем все успокоилось: ставни в домах закрылись, огни потухли. Ципора ушла к себе, а я лег спать.
Но мне уже было не до сна. В уме моем рисовались разные картины, одна другой безотраднее, мрачнее. То представлялось мне, как русская армия в темную, холодную ночь подступает к стенам города. То, как навстречу ей идут наши войска. Блиндажи, блокгаузы, батареи — словно вырастали передо мною. С ужасом соображал я, что все они воздвигнуты с целью защищать крепость от бомб и ядер…
‘Но что же будет с нашими домами, — боязливо думалось. — Они ничем не защищены… от них, понимается, не останется камня на камне… а мы все будем погребены под развалинами…’
Уже около получаса мрачные мысли волновали меня, как вдруг со стороны Катрвана послышался какой-то невнятный, странный гул, который сначала то усиливался, то ослабевал, как плеск морских волн о берега, а потом с минуты на минуту стал делаться все явственнее и явственнее… все громче и громче…
Я приподнялся, чтобы лучше расслышать.
Это было сражение… да не такое, как наше-то… с казаками в Миттельброне… нет, нет, нет… а настоящее, большое сражение…
— Там дерутся, Сарра, — воскликнул я. — Боже мой, там дерутся! А, послушай-ка, Сарра, послушай! Творец небесный, как страшно!
— Да… — отвечала она. — Как бы чего не случилось, сохрани, Бог, с нашим бедным сержантом! Долго ли до беды! Господь, спаси его и помилуй!
Я совершенно обезумел от испуга. Торопливо начал я одеваться, сам не зная, зачем я одеваюсь…
Сарра, сидя на постели, громко творила молитву.
Одевшись, я открыл окно.
Ночь была темная-претемная, хоть глаз выколи.
В отдалении, над черной массой бастиона, виднелось красное, как будто бы пожарное зарево.
Дым от ружейных выстрелов всегда кажется красным, потому что освещается, дружок, пороховым огнем.
Окна во всех домах были опять отворены, но в темноте невозможно было разглядеть лиц…
— Однако славную музыку там затеяли. Вот так жарят, — послышался голос соседа — нашего оружейника Бальи. Он разговаривал со своей женой. — Да ты подожди, еще это только начало концерта… еще недостает турецкого барабана, авось и он скоро загудит.
‘Вот бессердечный-то человек: шутить решается в такую пору’, — подумал я про себя, но ничего не сказал, чтобы еще не вышло с ним неприятностей.
Холод был так силен, что минут через пять пришлось затворить окошко.
Сарра встала и развела огонь в камельке.
Весь город был в движении: крики людей, ржание лошадей и вой собак — все сливалось в один нестройный шум.
Саулик скоро проснулся и, протирая глазенки, прибежал в нашу комнату. Грустно мне было смотреть на этого бедного ребенка, невыносимо грустно.
‘Скоро во всех нас будут стрелять, — думалось мне. — Должны будем скрываться в погребах, ежеминутно рискуя жизнью… и за что же?.. За то, что до нас вовсе не касается, о чем большая часть из нас и понятия не имеет’.
Ведь как хочешь, Фриц, в самом деле, оно возмутительно…
Ципора, безутешно рыдая, упрекала себя в том, что решилась расстаться с Варухом.
— Хоть бы умереть-то там, вместе с ним… все бы легче было, — кричала она в отчаянии.
Слова ее надрывали мне сердце.
Я поднял руки вверх и воскликнул вместе с пророком:
— ‘Не возложить ли ты все упование свое на Господа, и всю надежду на правоту свою. Погибнет ли невинность, и посрамятся ли праведники. Нет. Сеющие неправду и беззаконие сами пожнут их. Они погибнут от гнева Господнего, а тебя, раба Своего, Он спасет и избавит от смерти. И приидешь ты в сень смертную, пресыщенный бытием, как колос, достигший зрелости своей’.
Около семи часов полицией по улицам объявлено было, что казематы открыты для всех, и что всякий может идти ночевать туда, куда захочет. Также был отдан приказ, чтобы на случай пожара всегда готовы были бочки с водой.
Посуди ты сам, Фриц, каково приятно было выслушивать эдакие объявления и приказы, а?
На рассвете некоторые из соседей наших пошли проведать, что делается, а жены их сбежались к нам…
С воплями обнимали они Сарру и Ципору, падали в обмороки, бились о землю и в отчаянии кричали:
— Боже мой, да что же с нами будет… погибли наши головушки, погибли…
Терпеть я не могу этой бабьей привычки — ныть да стонать. Точно этим чему-нибудь поможешь.
В восемь часов оружейник Бальи прибежал к нам прямо с крепостного вала.
— Измена, — кричал он в бешенстве. — Губернатор с комендантом нас предали! Неприятельская армия уже спустилась из Катрвана и заняла всю долину! Казаки, башкиры, татары так и кишат там, а из крепости по ним не стреляют… до сих пор не дали еще ни одного выстрела…
— Где же наши солдаты? — спросил я его.
— Отступают!.. Вот уже два часа, как в город вносят раненых, а артиллеристы сидят сложа руки. Измена, чистейшая измена!
Вслед за ним вбежали другие.
— Неприятель приближается, — говорили они. — Он уже близ гласиса, подле наших садов.
Я слушал их с сомнением.
В эту минуту со стороны крепостного вала послышался конский топот. Я взглянул в окошко: это несся фургон из арсенала. Впереди его скакал на белой лошади капитан Жовис, а сзади — наши милиционеры: Ральф, Голлендер, Баррер и старик Гульден… все четыре тоже верхами. Они остановились у ворот нашего дома.
— Позвать сюда железника… живо! — закричал капитан.
Булочник Шануэн, тогда служивший канониром во 2-й батарее, быстро было за мной, но я сам уже бежал вниз.
— Что вам? Зачем меня требуют? — спросил я, не сходя еще с крыльца.
— Иди скорей, — отвечал грубо мне Шануэн. — Некогда нам с тобой толковать…
Я спустился и подошел к капитану Жовису. Как теперь смотрю на него: длинный, худой… на лбу, несмотря на мороз, крупные капли пота.
— Ты железник? — спросил он меня.
— Точно так…
— Отпирай лавку, железо твое требуется для городской обороны…
Нечего было делать: пришлось поневоле вести их в сарай, где было сложено мелкое железо, не взятое еще моим комиссионером. Там у меня было навалено множество старых гвоздей, заржавленных шкворней, замков, всякого железного хлама, да кроме того, большие чугунные плиты, фунтов по 30, по 40 каждая: они шли в то время на выкладку печей. На них был большой спрос в деревнях и селах.
— Вот это-то нам именно и нужно, — сказал капитан, беглым взором окидывая мой товар. — Тащите все на двор, да живее. Время чертовски дорого.
Тотчас весь сарай был перерыт: железо свалили в кучи, плиты разбили на куски моими же молотками, а потом, в огромных корзинах, мигом, перетаскали все в фургон.
‘Вот так порядки… — думал я, глядя на них издали. — Тащат себе, что хотят, да и баста. Уж и квитанций прежних даже нет и в помине’.
Железа-то да чугуна ведь у меня в сарае было пудов до 350. Не шутка. Призадумаешься тут поневоле.
А они надо мной же еще и посмеивались.
Когда все было вытащено из сарая, краснорылый Шапуэн заорал мне:
— Вот так картечь! Ай да дядя Моисей! Спасибо, что приготовил! Смотри, к завтрему опять приготовь еще, заедем…
Фургон тронулся. За ним толпою побежал народ.
Я тоже побрел вслед за другими.
По мере того как мы приближались к крепостному валу, перестрелка делалась все сильнее и сильнее. При повороте к Семинарскому дому часовые остановили народ. Меня же нельзя было не пропустить: мое железо-то небось было…
Чтобы составить себе понятие о сражении, Фриц, надо его видеть, а рассказать невозможно.
Вокруг бастионов — адский шум, беготня, суматоха. От дыму дыхание захватывает. На крепостном валу — артиллеристы с зажженными фитилями. Внизу — фуры с пушечными снарядами. Гласис то и дело освещается батальным огнем… пули визжали в воздухе…
Страсти, да и только.
Я притаился в углу, у самого спуска, налево от бастиона, между высокими тростниковыми корзинами, наполненными песком и глиной. Тут бы мне и оставаться до поры до времени, покуда выберется удобная минута, чтобы убраться домой… так нет…
Какое-то неодолимое, жгучее, никогда еще мной неиспытанное любопытство влекло, тянуло меня посмотреть, что делалось внизу под крепостным валом.
Покуда заряжали пушки, я осторожно вскарабкался в уровень с гласисом — и лег ничком.
Сюда пули не долетали…
Мне стоило поднять голову — и вся долина была как на блюдечке.
Подо мной, вдоль вала тянулась наша передовая линия, а по ту сторону рва расположились застрельщиками наши гренадеры…
Ружейный огонь не прекращался ни на минуту. Прямо видна была дорога в Катрван. Слева — большая тополевая аллея, а справа — кладбище было занято казаками.
Во весь опор, с гиканьем и свистом, отважно подлетали они к самым нашим застрельщикам и обменивались с ними выстрелами.
Как вихрь, носились они по полю то туда, то сюда на своих маленьких косматых лошадках. Вид у них был престрашный.
Бороды длинные, на головах меховые шапки, в правой руке пика, сбоку кривая сабля, а за поясом огромный пистолет.
Но пока еще не сделали ни одного пушечного выстрела, да и невозможно было, они мчались врассыпную по всем направлениям. Зарядов терять не стоило.
Наконец, из-за трактира затрубили им сбор, и они устремились туда.
В это время человек тридцать из наших далеко подавшихся вперед солдат, собравшись в кучку, стали медленно отступать к крепости…
Они на ходу заряжали ружья, повертывались к неприятелю, выстреливали и тотчас же опять начинали пробираться вдоль не срубленных еще плетней и кустарников.
Во главе этих смельчаков был мой сержант. Я его узнал издали по высокому росту и по молодецкой осанке…
Душа за него заиграла.
Казаки во весь опор, с опущенными наперевес пиками, бросались беспрестанно к ним… но наших трудно было испугать.
Примкнувши плотно спинами друг к другу, они выставляли штыки и смело выжидали натиск неприятеля. Стоило им только выстрелить, и вмиг казаки, подняв вверх пики, рассыпались опять направо и налево.
А наши-то, пользуясь временем, под командой моего сержанта тотчас же снова продолжали в порядке подвигаться к нам…
И что же за молодцы солдаты были у нас, скажу я тебе, Фриц, дорого было посмотреть… Народ все видный, рослый.
И шли-то они, не торопясь, не прибавляя даже шагу, и стреляли-то с каким-то невозмутимым спокойствием… ну точно как бы щеголяли своим геройством.
Так и подмывало меня закричать:
— Скорей, сержант, скорей!
Казаки, увидав, что наши уже доходят до гласиса, снова выстроились у трактира и понеслись на них всей массой, с обеих сторон шоссе, чтобы перерезать им путь. Офицеры их скакали впереди, махая саблями. Сержант и его товарищи сомкнулись в каре. Минута была ужасная…
Застрельщики прекратили огонь, боясь попасть в своих. Канониры перевешивались к бастионам, стараясь разглядеть, что делается внизу…
Громовое ‘ура’ казаков раздавалось в воздухе.
‘Теперь пропали наши, — с ужасом подумал я, зажмуриваясь, — погиб мой бедный сержант… То-то поплачут Сарра с Сауликом’.
Но в эту минуту над моей головой послышалась команда:
— Пли!
Порох вспыхнул… раздался выстрел. За ним другой… третий… вся окрестность дрогнула.
Я взглянул невольно вниз: как косой подкошенные валялись по полю груды мертвых лошадей и людей. Кое-где, там и сям, раненые приподнимали головы и снова падали замертво. Все, что не было убито, спасалось бегством.
Надо правду сказать, впрок-таки пошло мое железо.
Гвозди, шкворни и обломки чугуна до того опустошили казацкие ряды, что неприятель вынужден был потом заключить на четыре дня перемирие, чтобы только похоронить своих убитых.
И все это, дружок, видел я своими собственными глазами, да, да…
Если хочешь, я тебе и место то укажу…
Бывал ты в огороде Оттендорфа? Направо-то около забора, где большой каменный крест. Вот тут под ним-то, в одной общей могиле, погребены убитые в ту ночь казаки.
Удача наших выстрелов вызвала полнейший восторг.
На бастионе артиллеристы махали банниками. Снизу приветствовала их расположенная там пехота. Тысячи голосов поднимались к небу, сливаясь в один восторженный, единодушный дружный крик:
‘Vive l’empereur!’
Торжественная была минута, скажу я тебе, весьма торжественная.
В это самое время Трюбер со своим взводом как ни в чем не бывало уже добрался до гласиса. Им отворили крепостные ворота. Я кубарем скатился с вала.
— Ну, слава Богу! Теперь вы в крепости, — сказал я, бросаясь на шею сержанту.
— Что, дядя Моисей… — спросил он с улыбкой, пожимая мне руку. — Задали мы им жару… будут помнить пятую роту. Видел, а?
— Как не видать… — отвечал я. — Ну и натерпелся же я за вас страху.
— Подожди, то ли еще будет, — возразил он мне, подмигивая и широко раздувая ноздри.
В городе все жители окружили его и восхваляли на всякие лады.
Я шел рядом с сержантом.
Когда мы поворачивали за угол нашей улицы, Сарра с Ципорой и Сауликом, высунувшись из окна, закричали:
— Да здравствует сержант Трюбер! Да здравствует 5-я рота!
Сержант ласково усмехнулся, увидав их, и дружески кивнул им головой.
— Ну, до свидания, — сказал я ему, входя в дом. — Киршвассер будет вас дожидаться.
— Ладно, дядя Моисей, не замедлю явиться, — отвечал он весело. Все батальоны, по обыкновению, направлялись на плац, а я опрометью бросился к своим.
На меня посыпались вопросы, поцелуи, точно я сам только что вернулся с войны…
На что уж малютка Давид, так и тот, цепляясь за мою ногу, тянулся обнять меня.
Я принялся было рассказывать им про нашу победу, про бегство казаков, да, признаться, до того устал и проголодался, что не в силах был докончить…
— Дайте дух перевести, — сказал я, — да несите-ка завтракать, благо стол накрыт… Моченьки, право, моей нету… Совсем живот подвело…
Только что мы, было, присели, дверь шумно растворилась, на пороге показался сержант. Мы все вскочили из-за стола и весело бросились к нему навстречу…
Вдруг Ципора взвизгнула, увидав что-то, и отскочила от Трюбера, испуганно закрыв лицо руками.
— Ах, Боже мой, сержант! Что это у вас на штыке?.. — дрожащим голосом проговорила она.
К концу штыка прилип большой клок рыжих волос.
— Вот это, что ли? — спокойно спросил он. — Признаться, не заметил. Да, полагать надо, бороденка того казака, что вот подвернулся мне в последней схватке…
Он повернулся и вышел в коридор, чтобы обчистить штык.
Мы все невольно содрогнулись. Уж очень омерзительно было. Ципора не могла прийти в себя от ужаса. Сержант, вернувшись через минуту в комнату, нашел ее в том же положении с закрытым руками лицом…
— Вот тебе раз… — сказал он с недовольным видом, качая головой. — Какая досада! Теперь я опротивлю молодой хозяюшке…
— Что вы, что вы, сержант, — громко возразила она. — Разве можно ненавидеть своих спасителей и защитников.
А потом живо подошла к нему, крепко пожала ему руку и посадила с собой.
Я пригласил сержанта позавтракать с нами: он, было, не соглашался, да мы все так неотступно стали упрашивать его, что отказаться было невозможно.
Сарра достала бутылку доброго старого вина и поставила его перед ним.
За столом сержант рассказал нам все подробности сражения, да так ясно, так понятно, точно все это было у нас перед глазами. Давно не завтракали мы так приятно…
После кофе я хотел было налить ему еще стаканчик киршвассера, но он отвел бутылку рукой, вытер усы свои и сказал мне:
— Будет, дядя Моисей, баста! Не все пировать, надо и дело делать. Давай-ка примемся блиндировать крышу, а то, пожалуй, не сегодня, так завтра полетят бомбы… время-то теперь горячее.
Эти слова отняли разом у нас все веселье.
— У тебя там на дворе, старина, — продолжал сержант, — есть несколько толстых, неперепиленных поленьев, да у стены, помнится, я видел три, четыре бревна. Верно? Ну так попробуем-ка, не втащим ли мы их с тобой на чердак.
И он хотел было сейчас же идти вниз. Но я заметил ему, что нам вдвоем не под силу будет, и побежал прямо после завтрака за братьями Караби, пильщиками, жившими по соседству.
Им эта работа была знакома.
Они пришли со мной и вмиг перетаскали наверх бревна, которые сержант потом вместе с ними стал укреплять, крест-накрест, в стропила, в виде будки…
Видя, что работы хватит еще надолго, Сарра с Ципорой пошли на кухню готовить для нас всех ужин.
Становилось темно.
Трюбер послал меня за фонарем.
Возвратившись назад, я преспокойно стал было подниматься по лестнице, как вдруг надо мной раздался страшный треск и грохот…
Словно гром пронесся над самой крышей.
Я зашатался и присел со страха, едва не выронив фонарь из рук…
Оба брата Караби, бледные, как смерть, перепуганные до бессмыслия, вытаращив глаза, смотрели друг на друга.
— Ядро… — спокойным голосом сказал сержант.
Но в ту же минуту звук пушечного выстрела раздался в отдалении.
У меня застучало в висках… волосы встали дыбом. Я все сидел на том же самом месте и не смел пошевельнуться.
‘Ежели уж одно пролетело, так могут пролететь и три, и четыре…’ — подумал я.
При этой мысли глухой ужас обледенил меня.
Перепуганные пильщики схватили поспешно свои шапки и стали надевать их…
— Куда вы… куда? — нетерпеливо крикнул на них сержант. — Уж немного осталось, сейчас кончим…
— Нет… благодарю покорно, — отвечал старший из братьев. — Кончайте сами, как хотите, а мне рисковать жизнью не приходится… у меня жена и дети.
Не успел он договорить, как второе ядро, еще ужаснее первого, пронеслось над крышей…
За ним через несколько секунд опять прогремел выстрел.
Сержант пустился было нас уговаривать, уверял, что в совершенной безопасности, что не было еще примера, чтобы два ядра сряду упали на одно и то же место…
Да мы уж ничего не слыхали…
Пильщики давно уже удрали, а я, поставив поскорее фонарь на пол, начал спускаться с лестницы ползком, со ступеньки на ступеньку, держась обеими руками за перила…
Мне показалось, что все члены у меня уже раздроблены.
На нашей улице шла суматоха не хуже давешней. В домах повыбило стекла, разломало несколько печей и труб…
Женщины и дети толпами спасались в казематы.
Всю ночь я просидел на кушетке у камина: меня с испуга трепала лихорадка. Сарра с Ципорой тоже глаз не сомкнули. Сержант один, попевая песни, неутомимо работал на чердаке.
Около полуночи наконец и он сошел вниз.
— Ну, дядя Моисей, — сказал он мне, — кончено. Готово. Крыша заблиндирована. А подлецы-то пильщики твои… ведь убежали и бросили меня там одного.
— Благодарю вас, сержант, — лепетал я, — искренно благодарю. А я совсем болен… совсем. Со мной то делается, чего в жизни никогда не бывало…
— Знаю, знаю, — смеясь, возразил он, — со всеми новобранцами то же бывает после первого ядра. Да ведь это ненадолго… пройдет… стерпится-слюбится…
В эту ночь союзники больше не стреляли.

Глава XIII

Весь Пфальцбург был вне себя от радости.
Как только рассвело, народ толпами побежал на крепостной вал, а оттуда рассыпался по улицам, радостно восклицая:
— Победа, победа!.. Они ушли… ушли!.. Наша взяла!..
Я вскочил с кушетки, как был, кинулся поспешно к окошку и открыл его.
На дворе шел снег, с крыш лило, и на улицах стояла грязь.
От радости я не чувствовал ничего.
Высунувшись по пояс, я не мог наслушаться, как соседи толковали между собой об отступлении русских, о том, что ни на Катрванской дороге, ни за Бараками, ни в Буа-де-Шен — нет уже и следа неприятеля.
— Моисей… Моисей… Да затвори же окошко, — кричала мне из спальни Сарра, оправлявшая постель. — Ты нас всех простудишь…
Но мне было не до нее.
‘Ага! — смеялся я про себя. — Ага! Отведали моих гвоздей да шкворней: не по вкусу, видно, пришлось!’
Тут жена с Ципорою принесли ко мне детей в комнату. Поневоле пришлось затворить окно, а то бы до вечера так и оставил…
Сарра принялась нагревать белье. Ципора, налив в корыто теплой воды, стала мыть маленького Эздру. А я мысленно восхвалял Бога, избавившего нас от бед и опасностей.
— Получи я теперь известие от Варуха, — проговорила Ципора, — и я была бы совершенно довольна.
— Да, — сказал я жене, когда мы сели потом завтракать. — Счастливо мы отделались. Так-то счастливо, как даже и ожидать нельзя было. Город, пожалуй, будет находиться в блокаде у союзников, пока император не одержит над ними окончательной победы, да нам-то это и на руку теперь… да, да. Подвоза не будет: и хлеб, и мясо, и вино, и все вздорожает. А мы тут-то и станем распродавать наш запасец. Стоит только не терять времени да выбрать удобную минуту… Барыш будет отменный. Тут и думать нечего.
Сарра, как умная женщина, разделяла мое мнение…
Тотчас же после стола я спустился в подвал и принялся усердно мыть и готовить бутылки.
В городе все успокоилось. Все принялись за свои дела: милиционеры сняли мундиры, старик Клипель застучал своим молотком, Шануэн по-прежнему выложил на окна горячие булки, аптекарь Триболси свои бутылки с синей и красной водой.
Одним словом, все зажили прежней жизнью, радуясь и благодаря Бога, что военная гроза миновала…
От войны, сам знаешь, дружок, кроме горя да разорения во веки веков ничего не дождешься.
Мои столяры и плотники тоже пришли доканчивать стройку. По всему дому раздавался звук пилы и рубанка.
Соседи с любопытством останавливались перед лавкой и заглядывали ко мне в погреб.
А я, переходя от бочки к бочке, незаметно прислушивался к их толкам и пересудам.
— Ну, поживится же теперь Моисей, — говорили они между собой. — Зашибет копейку. Преловкий народ эти евреи… мастера по торговому делу, кого угодно проведут. Каково хитро придумал, старый хрен, а? Втихомолочку скупал себе да скупал, у нас под носами… а как подвозу-то не будет скоро, так нам же и придется брать у него втридорога.
Весело мне было слушать их, Фриц, куда как весело…
Для нашего брата, еврея, коммерция, понимаешь, самое первое дело…
И до того увлекся я работой, что даже не видал, как время прошло до обеда. Да не приди Саулик звать меня, так я бы, кажется, провозился тут без устали, да про еду-то даже не вспомнил бы, право…
Весело бежал Саулик по лестнице, а я, следуя за ним, радовался в душе, что наконец-то безмятежно сяду за стол, посреди своей дорогой семейки, как вдруг на площади, перед ратушей, изо всей мочи забили сбор милиционерам.
В осадное время, ты, небось, и сам знаешь, попробуй только не явиться по первому призыву, так тебя как раз упекут под суд…
Тут, Фриц, не до обеда было.
Все соседи уже повыбежали на улицу с ружьями за плечами. Наскоро выпив стаканчик вина да проглотив ложки две супа, стал я торопливо надевать свою амуницию.
‘Что там такое? Зачем собирают нас?..’ — думалось мне тревожно.
Кровь так и била в голову.
Сарра и Ципора были до того поражены, что не могли выговорить ни слова…
Между тем барабанный бой продолжался все сильнее и сильнее.
Я спешил пристегнуть ранец и все не мог: уж больно руки дрожали…
— Боже мой! — воскликнула Сарра. — Только было мы утешились — и вот опять началось беспокойство!..
В эту минуту старый раввин Гейман, в своей куньей шапке, сдвинутой на затылок, вбежал в комнату. На лице его лежала бесконечная скорбь. На ресницах дрожали слезы…
С смутной тревогой глядел я на него, предчувствуя, что он не с добрыми вестями…
— Скорей спасайте женщин и детей! — захрипел он, страшно ворочая челюстями. — Отправляйте их всех в казематы! От неприятеля прискакал парламентер и объявил, что весь город будет нынче же сожжен бомбами, если через час не сдадут крепости. Бегите, Сарра!.. Беги, Ципора! Спасайтесь… спасайтесь!..
— Разбойники! — завопил я. — Злодеи! Да будут они прокляты отныне и до века!..
Женщины с рыданием бросились ко мне на шею… Я потерял голову.
Раввин, видя наше отчаяние, сказал нам:
— Не ропщите, дети… неприятель поступает у нас так же, как наши войска поступали у него. Над нами исполняются Господни слова: ‘и сбудется с тобою то, что ты пожелаешь брату своему’. Но не теряйте времени… спасайтесь.
У меня отнялись и руки, и ноги: я упал на скамейку и уронил на пол ранец.
Сарра первая пришла в себя.
— Ступай на площадь, Моисей! — сказала она, силой заставив меня встать и почти выталкивая меня. — Ступай… смотри, не опоздай! Долго ли до беды: еще в тюрьму, пожалуй, засадят!.. Ступай!
— Раввин, вся моя надежда на вас! Поручаю их вам! Спасайте их! — сказал я Гейману, вырвался из объятий Сарры и выбежал из дому.
Как полоумный несся я по улице, поминутно натыкаясь на фонарные столбы и на тумбы…
Национальная гвардия и милиция были уже перед ратушей в полном составе.
Я едва-едва не опоздал…
Жена и дети, покинутые мной… одни… в такую страшную минуту… не выходили у меня из головы.
Тяжко было мне, Фриц, не в меру тяжко.
Да и всем-то, полагать надо, приходилось не легче: у всех семьи-то были брошены, как и у меня, на произвол судьбы…
Один только губернатор, с комендантом да тремя капитанами, заломивши шляпы свои набекрень, как говорится, и в ус себе не дули. У них в уме был только император, а о нас они вовсе и не заботились. Комендант даже еще и посмеивался и говорил во всеуслышание, что тогда только сдаст крепость, когда бомба подожжет у него носовой платок в кармане…
— Да. Вот какой сумасшедший!
Милиционеров построили в четыре шеренги, вдоль площади. Начальство обошло ряды, внимательно осматривая с головы до ног каждого из нас отдельности.
В это время по направлению к казематам толпами бежали женщины и дети… в числе которых я увидал Сарру и Ципору с внучатами на руках.
Несчастные бежали, точно с пожара… полуодетые, с распущенными волосами. Лица их выражали томительное, бессильное, беспомощное страдание…
Глядя на них, у меня сердце в груди обливалось кровью, разрывалось на части…
Все бы отдал, кажется, что имел, чтобы подойти только к ним, но как прикованный должен был стоять на месте.
Да, дружок, то пришлось испытать на старости лет, чего другой ввек не изведает.
По окончании смотра нас разделили по частям: милиционных пушкарей послали готовить снаряды, пожарных приставили к трубам, а нас, вместе с полубатальоном 6-го егерского полка, отрядили на гауптвахту, для держания по городу караулов и патрулей.
Два других батальона отправились на аванпосты за чертою города, к блокгаузам и развалинам…
Мне привелось стоять в ратуше…
Всех нас было тут 32 человека: наверху 16 армейцев, а внизу — 16 милиционеров, под командой Монборна и портного Депласа.
Поместили нас в огромную залу, где в былое время находился архив. Таких зал, дружок, нынче в помине нет… уж и не строят больше. Налево у входной двери находилась громадная чугунка, от которой трубы были проведены по стенам, вокруг всей залы, а потом выходили в камин. На полу стояли лужи от занесенного с надворья снега. Высокие решетчатые окна запотели до того, что уже не пропускали света…
То и дело раздавался голос Депласа:
— Такой-то в караул! Такой-то — твой черед! Марш!
Красиво больно начальство-то это наше было. Стоило посмотреть, право. Грязные, оборванные… фуражки без козырьков, на ногах опорки, глядеть гадко… а туда же — командуют, распоряжаются… словно и не весть кто они.
А ты вот молчи да слушай этих сапожников да забулдыг, которых ты в иную пору-то и на порог к себе никогда не пустил.
И добро бы еще отдавали только приказы по службе. Так нет, не тут-то было: все норовят обидеть, зацепить, задеть за живое, орут на тебя, как на лакея.
— Эй, ты! Подай воды. Моисей, сюда, живо… да поворачивайся, старый черт. Ну ты, жид проклятый, скорее двигайся. Тебе бы все любо только сложа руки сидеть, а другие лбы свои за тебя пускай подставляют.
И перемигиваются-то, языки показывают и всячески на смех тебя поднимают…
Веришь ли ты, по сю пору равнодушно вспомнить не могу.
Воздух в казармах был до того тяжел, что нельзя было дышать.
Я беспрестанно выбегал на улицу, чтобы перевести дух, а там тебя сейчас насквозь пронизывала сырость. Просто не знал, что делать, куда мне деваться.
И правду говорится, что нет худа без добра. Не приводись мне, дружок, в это время переносить тут то, что именно я перенес, мысль о Сарре и Ципоре с детьми, запертых в темном сыром подвале, свела бы меня с ума.
Таким манером шло до вечера. Только и дела было, что стоять на часах снаружи, то у ворот, то у парадного входа, да шагать под дождем взад да вперед. Отстоишь свое — назад в архивную: сидишь там в чаду, в смраде, да куришь трубку за трубкой от безделья.
Пробило девять часов.
На дворе уже совершенно стемнело.
На пустых улицах только раздавались шаги патрульных да слышался однообразный крик часовых:
— Слушай-а-ай!..
У меня стало было отлегать от сердца.
Я начинал уже надеяться, что, по милости Божией, одной тревогой все и кончится и что союзники с их ядрами и бомбами вздумали только попугать нас…
Мало-помалу я развеселился, а потом вздумалось мне и других развеселить. Подошел к Монборну, взял под козырек и попросился сходить домой за штофом водки для товарищей. Кроме того, закусить шибко захотелось: проголодался-таки, сказать по правде, порядком.
Монборн, услыхав про водку, отпустил меня на четверть часа, без всякого разговора…
Когда я вернулся со штофом в руках, меня так радушно встретили, словно отца родного, ей-ей…
Передавая рюмку из рук в руки, они живо осушили штоф до дна, а потом принялись уверять меня, что коли мне еще разок понадобится домой сбегать, так Монборн, мол, опять охотно отпустит и слова-де не скажет…
А тот развалился себе, да так-то важно, как будто в самом деле начальник, и процедил мне сквозь зубы, с расстановочкой:
— Что ж, Моисея отпустить можно!.. Его я отпущу, пожалуй: он у меня парень надежный… ну а другого кого ни-ни!
Только что мы, было, дружно уселись в кружок около печки, забыв и думать о бомбардировке, как вдруг в окнах блеснуло, словно молния…
Все обернулись и вскочили.
Через несколько секунд от Бабельберга раздался пушечный выстрел. Потом опять сверкнула молния… за ней другая, третья, четвертая, почти непрерывно следуя одна за другой, осветили всю улицу.
И зачастили выстрелы…
— Ого! Пошла потеха! — сказал капрал Винтер. — Теперь только держись!
Вслед за этими словами в город упали, с страшным треском, разом три бомбы: одну разорвало направо, у самых егерских казарм, другую — налево, на бульваре, близ магазина Пиплингера, а третья, неподалеку от моего дома, прямо угодила в каретный сарай банкира Геммерля.
Веришь ли ты, через тридцать лет как вспомню только, так мороз по коже подирает…
Оставшиеся кое-где в домах женщины, не помня себя от ужаса, прямо с постелей выскочили на улицу и пробежали мимо ратуши с раздирающими криками,
— Пожар! Горим! Спасите!!
Мы ясно видели, что теперь город погиб… погиб безвозвратно!
Отчаянье было у всех на лицах…
Одни только старые солдаты как ни в чем не бывало балагурили да покуривали свои трубки.
Ну да ведь и то сказать: им и терять-то было нечего!
Наши пушки начали немедленно отвечать неприятелю со стороны арсенала и от пороховых заводов.
Все окна ратуши звенели и дрожали…
И в эту-то минуту разбойник Монборн закричал во все горло:
— Сомм, Шеврие, Моисей, Дюбур — ваш черед в патруль… марш!
Каково тебе это покажется, Фриц?!!
Нас, престарелых граждан, негоциантов, отцов семейств, ночью, по колено в грязи, под градом разрывающихся снарядов, посылали бродить по улицам, где на всяком шагу обломки стен, печных труб, карнизов и крыш летели прямо в голову…
Ну, скажи, разве не гнусно, не подло, не возмутительно?!
Меня взорвало до того, что я себя не помнил со злости… да и не я один взбесился… И Сомм, и толстяк Шеврие тоже так поглядели на подлеца Монборна, как бы убить его хотели на месте…
А делать-то все-таки было нечего: Монборн, как наш сержант, имел право распоряжаться нами по своему усмотрению.
Возражать было невозможно!
Пришлось, скрепя сердце, идти вслед за Винтером: он был дежурным ефрейтором по патрулям.
Как ни ужасно было все виденное и испытанное нами, но все это было ничто, да, положительно ничто перед той картиной, которая представилась нашим глазам, когда мы сошли с крыльца ратуши. От грома пушек тряслись стены и лопались стекла в рамах. Страшный, кровавый свет порохового огня сплошь залил все дома на площади, зловеще отражаясь в лужах мостовой, на шпицах дальних церквей, на медном куполе кавалерийских казарм…
При виде такого до мозга костей потрясающего зрелища гибели и разрушения последняя искра надежды угасла для нас.
Мы с ужасом переглянулись, как бы говоря друг другу:
— Все кончено! Все! Все!..
Не успели мы ступить на улицу, как над нашими головами пролетели две гаубичные гранаты. К счастью, заряд был слишком силен: они упали в ров, сзади госпиталя, не задев никого…
В первый раз в жизни приходилось мне видеть их: они летели до того плавно, медленно, что за ними легко было следить глазами…
Все мы хранили мертвое молчание и жались инстинктивно друг к другу.
Старик Винтер, в своей дрянненькой, полинялой блузе, замасленной, широкополой шляпе, с сальным фонарем в руке и коротенькой трубочкой в зубах, мерным шагом шел впереди нас, шлепая по грязи.
— Берегитесь осколков, дурни! — по временам кричал он нам, не обертываясь. — Чуть станет бомба опускаться, в ту же минуту ничком на землю! Слышите, что ли?
Признаться, дружок, я подозреваю, что он это говорил нарочно, чтобы напугать нас. Все эти старые солдаты, известно, любят трунить над мирными обывателями.
Немного подальше, при повороте в узкий переулок, где жил Клутье, Винтер остановился.
— Пошевеливайтесь!.. — крикнул он нам изо всей мочи, увидав, что мы несколько поотстали. — Что вы, как раки, ползете! Прибавьте шагу, не церемоньтесь больно-то! Эй, Моисей, не зевать: чуть где опустится граната — сейчас же беги и вырывай фитиль!
И при этой глупой шутке он так расхохотался, что у меня терпение лопнуло!
— Я не на потеху вам сюда пришел, а на службу, — резко возразил я. — Коли я, по-вашему, не гожусь на дело, так вот сейчас же брошу ружье и уйду в казематы!
— Не кипятиться!.. Потише! — еще пуще расхохотавшись, отвечал он. — А то как раз под военный суд, приятель… пиф, паф — и поминай, как звали!
Товарищи, в угоду ему, тоже хотели было расхохотаться, да тут было не до смеху: от Катрвана раздались три пушечные выстрела…
Ядро, со свистом рассекая воздух, пронеслось мимо нас, вдоль Крепостной улицы…
В эту же минуту две бомбы упали на Капуцинской площади и разрушили, в виду у нас, до основания дом Шлиса…
— Ну, чего стали? Марш вперед! — скомандовал Винтер.
Закусив до крови губы и не говоря ни слова, под гнетущим впечатлением того, что мы только что видели, пошли мы вслед за фонарем, к Французским воротам.
На улицах была мертвая тишина. Только вдали раздавались крики часовых да где-то в стороне протяжно выла собака.
Нам бы уже давно пора было вернуться в казармы, а между тем проклятый фонарь все подвигался вперед, покачиваясь из стороны в сторону.
Винтер просто-напросто был пьян как стелька: моя водка забрала его!
— Бог знает, чего мы тут шляемся… — ворчал под нос себе Шеврие. — Ведь уж шагай не шагай, а гранатам летать не помешаешь…
Но Винтер все пер вперед, а мы брели за ним поневоле…
Не доходя немного до госпиталя, Винтер повернул налево. Прямо против того места, где нынче стоят жандармские конюшни, существовал в былое время кривой переулочек, выходивший в противоположном конце на большой пустырь, тянувшийся от городской стены вплоть до крепостного вала. Тут и днем-то никто никогда не ходил, а Винтер спьяна затащил нас сюда ночью… В этой трущобе было так темно, что хоть глаз выколи. Ощупью пробирались мы вдоль полуразвалившихся стен, ежеминутно грозивших обрушиться на нас…
Добрых минут двадцать потолкавшись так-то в теми, выбрались мы, наконец, на пустырь…
Пахнуло свежим воздухом.
На горизонте далекой тенью рисовался силуэт крепостного гребня с возвышавшимися посредине Французскими воротами.
Вся окрестность сквозь редкий холодный воздух открывалась на неизмеримую даль…
В эту минуту неподалеку от нас, на городской стене, между деревьями, что-то шуркнуло сначала, а потом, как тень, мелькнула человеческая фигура.
Я стал всматриваться…
Это был какой-то солдат.
Он пробирался, нагнувшись, почти ползком, руками касаясь земли…
Мне это показалось странным…
Я дернул Винтера за руку и указал ему пальцем. Винтер тотчас же спрятал фонарь под полу своей блузы, а нам шепнул, чтобы мы молчали и не двигались.
Солдат выпрямился, минуты две-три простоял на месте, как бы прислушиваясь, и вдруг исчез. Мы слышали, как он скользнул в ров, вдоль стены.
— Дезертир! За мной… скорее! — как сумасшедший заорал Винтер и бросился к сторожевой калитке…
Надо тебе сказать, Фриц, что это был уже не первый пример побега новобранцев.
— Кто идет? — крикнул часовой.
— Ночной патруль… — отвечал Винтер.
Сказал пароль, не останавливаясь, на бегу отодвинул засов и вскочил на лестницу, ведущую в ров.
Мы все что мочи было бежали за Винтером, подобрав наши фалды.
Во рву след дезертира пропал. Перед нами направо и налево тянулись только одни снежные сугробы, среди которых изредка виднелись каменные глыбы, черной массой своей, резко выделявшиеся на серебристой пелене. Догадайся бедняга притаиться тут подольше, так нам бы и в жизнь не найти его. К несчастью, он понадеялся на свои ноги, не выдержал — и побежал вдоль рва, к лестнице, по которой лазили наверх. Мы все увидели его, несмотря на слабый свет нашего фонаря, едва мелькавший огненной точкой впереди посреди темноты, нас окружившей со всех сторон во рву…
— Стой, а не то застрелю! — во все горло закричал ему Винтер.
Но дезертир продолжал бежать.
Мы все пустились за ним в погоню с криком:
— Стой, стой!
Винтер мне сунул в руки фонарь, мешавший ему.
Признаться, Фриц, шибко хотелось мне погасить огонь, чтобы дать возможность беднягу скрыться. Меня мучила мысль, что я буду первой, хотя и невольной причиной, его гибели, ежели он попадется.
Будь с нами не Винтер, а кто-нибудь другой — не утерпел бы я, задул бы…
Ну а тут побоялся: у этого зверя не дрогнула бы рука тут же на месте пристрелить меня самого как собаку…
Дело в том, что ему, видишь, желательно было выслужиться перед начальством: за поимку дезертира можно смело было рассчитывать на крест, а, пожалуй, и на пенсию.
Далеко опередив нас, дезертир был уже почти там, где обыкновенно стояла лестница, — и вдруг в оцепенении остановился — лестницы не было…
Ее убрали на ночь.
Бедняга услыхал наши шаги… встрепенулся… и бросился к развалинам.
Поминутно спотыкаясь, он падал, снова вскакивал и с невероятной быстротой бежал дальше. Страх придавал ему крылья. Винтер несся за ним по пятам, на бегу прицеливаясь в него из ружья…
Было нечто потрясающее в этой безумной ловле среди ночного мрака и мертвой тишины, в этой страшной охоте на человека…
У подъемного моста дезертир снова исчез у нас из виду.
Вне себя от злости, Винтер накинулся на меня, грозился посадить под арест за то, что я опоздал с фонарем, и сваливал на меня всю неудачу…
В это мгновение мы увидали несчастного беглеца: опустив голову на грудь, он сидел, плотно прижавшись к стене, скорчившись, съежившись, в пяти шагах от нас…
Как хищная птица, налетел на него Винтер, одной рукой схватил его за горло, а другой стал срывать с него эполеты.
— Ага, попался, мерзавец! — свирепо шипел он. — Не уйдешь теперь. Ты не должен носить эти эполеты. Долой, долой!..
Потом он оттащил за волосы дезертира от стены и поднес фонарь к лицу…
Это был мальчик лет 18-ти, 19-ти, не больше, высокий, стройный, с едва пробивающимися белокурыми усиками и большими голубыми глазами.
Он стоял как убитый: ни кровники не было на помертвелом лице его.
‘Боже мой, — подумал я, — за что губить такого ребенка: у него небось есть семья: отец, мать…’
Я не выдержал и подбежал к Винтеру, проговорив, задыхаясь:
— Винтер, голубчик… побойтесь Бога, сжальтесь… ведь это ребенок, совсем ребенок… в другой раз он не сделает…
Винтер обернулся ко мне с пеной у рта и выпученными белками.
— Слушай ты, жид!.. — закричал он. — Ежели я только голос твой еще услышу, так проколю штыком насквозь! Молчи! Ни слова больше!
‘Разбойник, — подумал я про себя, — все это ты делаешь из-за того только, чтобы было тебе на что пьянствовать всякий день, пока не околеешь’.
Да, дружок, бывают такие люди… стыд и поношение рода человеческого.
Сомм, Шеврие и Дюбур упорно молчали.
Винтер, не выпуская из рук дезертира, повлек его за шиворот по направлению к калитке.
У несчастного подкашивались ноги. Глубокие, раздирающие душу вздохи вырывались из его стесненной груди.
Сам подумай, дружок, каково ему было в эту минуту…
Он сознавал ведь, что погиб безвозвратно… знал, что его ожидает тюрьма, а за ней — позорная, насильственная смерть.
Я весь истомился за него. Холодный пот крупными каплями выступил у меня на лбу. Нестерпимо жалко мне его стало…
Время от времени обращал он на меня умоляющий взгляд, словно понимая и чувствуя, что я один принимаю в нем живое и горячее участие.
Но что я мог для него сделать? Что?..
Будь я один с Шеврие и Дюбуром, я бы уговорил их отпустить его, на свой страх… а с этим живодером Винтером и думать было нечего.
То и дело он кричал нам:
— Бейте его сзади прикладами… без пощады бейте! Ишь, все упирается! Ах, негодяй! Вздумал бежать! Трус! Подлый трус! Ну, брат, твоя песенка спета: дня через два спровадим дружка к дьяволу в гости, для примера другим. Не отвертишься.
Близ калитки, навстречу нам, вышел дежурный по бастиону поручик, с четырьмя солдатами. Они с вала видели поимку дезертира. Поручик хотел было взять его у нас и сам представить, куда следовало, но Винтер, не желая ни с кем делиться своей удачей, наотрез отказал ему.
— Мы сумели взять его, — грубо отвечал он, — так и довести сумеем.
Поручик больше не настаивал. Мы продолжали путь.
Посреди нас плелся наш пленник с открытой головой, в изорванном мундире, Винтер шествовал сзади…
Так дошли мы до Старой площади и стали приближаться к острогу. Пушечная пальба не прекращалась. Когда мы вступили на острожный двор, взрывом порохового огня внезапно осветило своды, и в глубине их ясно обрисовалась колоссальная дверь тюрьмы, с тяжелыми висячими замками.
Несчастный дезертир поднял голову, увидал, где он — и силы снова возвратились к нему: он круто повернулся, закинул голову и со сжатыми кулаками бросился на Винтера…
Винтер пошатнулся от удара, но устоял на ногах, оправился и с размаха хватил его по голове прикладом…
Фонарь выпал у меня из рук…
В темноте раздался шум борьбы и отчаянный крик Шеврие:
— Караул! Караул!..
Из караульни выбежали пехотинцы с ружьями и фонарями в руках. Двор осветился.
Глаза мои искали дезертира: он лежал навзничь у ворот… на нем сидел Винтер и держал его за руки… кровь ручьями текла по лицу несчастного ребенка… мундир его был изорван в клочки…
— Поручик, сюда… ко мне… вот дезертир! — закричал Винтер офицеру, тоже выбежавшему на крик. — Он два раза порывался убежать, да нет, шалишь. Со стариком Винтером шутки-то эти не ходят…
— А, хорошо, — отвечал поручик. — Позвать сюда тюремщика.
Двор наполнился солдатами.
Все они хранили глубокое молчание.
Как ни будь зол и испорчен, но в такую минуту при виде человека, заранее осужденного на смерть… человека, в которого через два дня, как в позорную цель, будут направлены выстрелы его же бывших товарищей… всякое сердце тут смягчится и заноет от жалости…
Через несколько секунд пришел тюремщик Гармантье с тяжелой связкой ключей в руках…
— Запереть его в отдельную камеру, — сказал поручик.
Дезертир сам встал и молча, окруженный солдатами, последовал за тюремщиком.
С глухим скрипом отворилась железная дверь тюрьмы: дезертир переступил мрачный порог… и крепкая стена отделила его от всего живого…
— Все по местам! Стройтесь! — скомандовал нам Винтер.
Вернувшись в архивную, я прилег отдохнуть на холодном полу и немножко забылся…
Меня разбудил грубый смех и пошлые шутки Винтера и Монборна, радовавшихся поимке дезертира.
Мне представились мои мальчики, мои дети, Ефраим, Исаак, которым, может быть, предстояла та же участь, если бы я не отправил их своевременно в Америку. Тут же я принял твердое решение отправить туда же, к ним, Саулика, Давида и Ездру, как только они, Бог даст, подрастут…
В пять часов утра канонада стихла, а в семь — нас вывели из ратуши и выстроили на площади.
Капитан Винье скомандовал:
— Вольно!
И распустил нас по домам.
Приказа повторять не пришлось: все опрометью бросились к себе, все торопились свидеться с семействами да отдохнуть поскорее от всех тревог минувшей ночи…
Я хотел было снять только дома амуницию, а потом бежать прямо в казармы, чтобы найти там Сарру и Ципору с детьми, да на повороте в Еврейскую улицу, почти у самой квартиры, навстречу мне кинулся Саулик, давно уже тут поджидавший меня…
— Мы все дома и ждем тебя! — радостным голосом кричал он, бросаясь в мои объятия.
Не помня себя от радости, нагнулся я и обнял его. В эту самую минуту у нас отворилось среднее окошко, в нем показалась Ципора с маленьким Ездрой на руках… Из-за нее, улыбаясь, выглядывали Давид и Сарра. Глубоко растроганный, торопливо стал я подниматься по лестнице, благодаря Всевышнего и восклицая от души:
— Всемогущий Творец долготерпелив и многомилостив. Гнев Его щадит нас уповающих на Него, а милосердию Его к нам нет пределов. Да будет благословенно Святое имя Его, отныне и до века.

Глава XIV

Через какие-нибудь полчаса потом, заменив сюртук мой ваточным халатом, а сапоги — теплыми туфлями, сидел я уже в своем покойном теплом кресле, перед накрытым столом, глядел с восторгом на окружавшие меня и улыбавшиеся мне лица и мысленно благодарил каждое из них…
Мне едва верилось, что столько опасностей пронеслось над нами, не разъединив наш тесный семейный кружок…
Сарра поняла, что происходило в душе моей.
— Да, Моисей, — сказала она ласковым голосом, весело глядя на малюток. — Да, да, вот они все тут, все возле нас. Господь сохранил их нам.
Во время завтрака Ципора принялась рассказывать мне обо всем, что перенесли они в казематах. С ужасом описывала она мне вопли женщин, писк детей, стоны стариков… и вдруг, при первом раскате пушечного выстрела, мертвое молчание всей этой, как бы окаменевшей от ужаса толпы.
При этом воспоминании она крепко прижала к себе своего Ездру, а я неустанно целовал Давида, сидевшего у нее на коленях.
Но и среди семьи моей мысль о несчастном дезертире не покидала меня…
То мерещилось мне его бледное, изможденное страхом лицо, то представлялась мне его бедная мать, с такой нежной любовью няньчившая его в детстве… его седой отец, заботливо воспитывавший и учивший его. И для чего же они берегли его и лелеяли?! Для того чтобы вдали от всего близкого и родного разные Монборны и Гульдены равнодушно произнесли над ним беспощадный приговор, расстреляли его и на чужой земле зарыли в позорной могиле преступника…
С ужасом думал я, что не дерни я Винтера за рукав, не укажи я ему тогда на беглеца, он, вне всякой опасности, полный жизни и счастья, теперь приближался бы, может быть, уже к родному дому…
И до того тяжко становилось у меня на душе, что я тебе и передать не могу.
Я не решался сообщить своим о вчерашнем происшествии, боясь отравить их радость.
На улице была страшная давка: отряды войск, накануне стоявшие за чертою города, стройным маршем возвращались мимо нас, в свои казармы, дети весело подбирали осколки бомб и гранат, соседи собирались кучками на перекрестках и передавали друг другу впечатления прошедшей ночи.
Отовсюду неслись оживленные голоса, шутки, слышался говор, смех…
И всегда-то так бывало, сколько ни замечал я впоследствии: не успеет окончиться бомбардировка, а уж об ней сейчас и забыли, словно ее и не было никогда…
Вдруг стукнуло кольцо и на лестнице послышались шаги.
Сержант, по колена в грязи, с ружьем на плечах, показался на пороге.
— Ай да дядя Моисей! — закричал он, входя в комнату. — Вот так молодец! Отличился!
— Как? Чем он отличился? — с удивлением спросила его Сарра.
— Да разве он еще не хвастался вам своим геройством?.. Вчера, обходя дозором, первый заметил дезертира и поймал его на месте преступления. Да об милиционере Моисее теперь весь город толкует. Фамилия его значится даже в обвинительном акте, составленном поручиком Шнидретом… Вот он какой у нас.
— Да не один же я, — произнес я, потупляясь и вполголоса. — Нас ведь было четверо…
— Ну, полно, старина, не ломайся, не скромничай. Кабы не ты, так ничего бы и не было. Тебя, того и гляди, за отличие в капралы произведут, помяни мое слово. Ну а тому-то негодяю достанется по заслугам, не пощадят его. Будь уверен.
И Сарра, и Ципора, и дети во все глаза смотрели на меня, а что со мной происходило, Фриц, я и сказать тебе не сумею… рад был сквозь землю провалиться…
— Однако до свидания, пойду переодеться, — сказал сержант, дружески хлопнув меня по плечу, и отправился в свою комнату.
— Неужели это правда, Моисей? — спросила меня Сарра взволнованным голосом.
— Послушай, Сарра, — отвечал я ей. — Клянусь тебе, я тут не виноват нисколько… Я не знал… не предполагал… Тут все дело слепой случайности…
Но она мне не дала договорить.
— Беги скорее к Бюрге. Проси, умоляй его взять на себя защиту этого несчастного. Ежели он будет расстрелян, то кровь его падет на нас и на детей наших!
И она в отчаянии ломала руки…
Глубоко потрясенный, я схватил картуз и выбежал из дому.
Бюрге сидел посреди кабинета с намыленным подбородком. Подле него стоял цирюльник Везенер и правил на ремне бритву.
Бюрге очень обрадовался мне.
— Ба-ба-ба! Вот так редкий гость! — закричал он, завидя меня. — Милости просим! Чему обязан я удовольствием видеть вас у себя?..
— Я к вам с большой просьбой, Бюрге, — отвечал я, садясь к окошку, напротив него.
— Ну если вы за деньгами, то не взыщите, — смеясь, возразил он. — Собственные финансы в жалком положении…
— Да кто пойдет к вам за деньгами? Когда они у вас бывают? — вставила свое словцо кухарка его, Мариэта Лерье, неожиданно показываясь из кухни. — Вот цирюльнику второй месяц за бритье не платим. Везенер, правда?
Бюрге расхохотался.
Никогда не в состоянии был я понять, как мог переносить Бюрге, человек умный и образованный, присутствие такой глупой бабенки, как эта Лерье. Или уж он держал ее у себя для контраста, что ли.
Покуда он брился, я в коротких словах передал ему цель моего посещения и умолял его быть на суде защитником дезертира.
— Вы спасете не одного его, а также и меня, и Сарру, и все наше семейство…
— К вашим услугам, Моисей… очень рад. Вы знаете, я никогда не отказываюсь от защиты, ежели есть малейшая надежда спасти подсудимого. Предупреждаю вас, однако, что тут дело не легкое: надежды мало, чересчур мало. Побеги все учащаются, а в военное время этим не шутят. Располагайте мною, я готов. Ну, пойдемте, — сказал он, вставая. — Ведите меня к арестанту…
И мы отправились к острогу.
Много уж лет прошло с тех пор, Фриц, а вот как сейчас слышу я смело раздающийся под сводами голос Бюрге.
— Сержант, скажите тюремщику, чтобы отворил. Защитник обвиняемого желает его видеть.
Немедленно явившийся Гармантье с низким и неуклюжим поклоном отворил нам дверь…
В темном углу, на куче грязной соломы, лежала, скорчившись, человеческая фигура.
— Эй, вставай! — крикнул тюремщик. — Защитник пришел.
Арестант зашевелился и с трудом стал подниматься.
— Не беспокойтесь, лежите, пожалуйста. Я пришел потолковать с вами об вашей защите, — нагибаясь к нему, ласково проговорил Бюрге.
Арестант судорожно зарыдал.
В беде да в горе и взрослый делается слаб и беззащитен, как ребенок. Потому-то я всегда считал, да и теперь считаю дурное обращение с арестантами за величайшую низость, на которую только способен человек.
— Присядьте, не волнуйтесь, — говорил ему Бюрге, приподнимая и усаживая его поудобнее. — Скажите мне, как вас зовут, где вы родились? Да полноте… не плачьте, ободритесь, мой друг.
И чем приветливее звучал голос Бюрге, тем сильнее рыдал арестант. Только урывками удалось нам узнать от него, что он из Вогезов, что его зовут Матье Бако, что у него остались дома отец, служивший во время республики и раненный в ногу при Маренго, старушка мать, да три маленькие сестры. Старший брат был убит в России.
Там, на далекой родине, у него осталась еще невеста, им горячо любимая… Она ждала его, и к ней рвалось его сердце…
Бюрге был, видимо, растроган. Его большие черные глаза беспокойно бегали под густыми бровями. Уголки губ заметно дрожали.
— Не отчаивайтесь, — сказал он, торопливо вставая. — Бог милостив. Терять надежду не следует. Дело ваше слушается завтра: постарайтесь явиться на суд как можно чище и опрятнее, это всегда производит впечатление приятное…
Когда мы вышли из тюрьмы, Бюрге посоветовал мне позаботиться о доставке подсудимому белья и платья. Винтер до того изорвал его и то, что было на нем, что уже невозможно было одеть.
— Все будет сделано, все, — отрывисто ответил я.
С минуту мы помолчали.
— Прощайте, Моисей, — произнес задумчиво Бюрге, поводя своей умной головою. — Пойду да займусь речью: необходимо только приготовиться к защите, сосредоточиться… все хорошенько сообразить, подумать. Дело идет о жизни человека.
Мы распростились. Он пошел в библиотеку, а я вернулся домой.
Сарра без меня отперла лавку и начала продажу водки. Народ бежал к нам со всех сторон. Две недели уже во всем городе водки не было ни капли: трактирщикам приходилось хоть заведения закрывать. Представь же себе, до чего все обрадовались. Сарра с Ципорой не успевали наливать.
Давка была такая, что сержант наш уверял шутя, что надо поставить караул для порядка и наблюдать очередь.
Ни одному из пфальцбургских купцов не приходилось видеть такой толкотни перед своею лавкою… Вспомнишь — так сердце радуется.
Мимоходом шепнув Сарре, что Бюрге согласился защищать дезертира, я поскорей побежал в подвал за секурсом: два бочонка, налитые накануне, были уже пусты.
До самой вечерней зари продажа шла, не прерываясь ни на минуту…
На водку у людей всегда найдутся деньги.
Бывает и так, что иногда у бедняка нет на хлеб, а на выпивку непременно достанет. Пьянство — одно из величайших безумий рода человеческого.

Глава XV

Несмотря на усталость, я всю ночь напролет глаз сомкнуть не мог: дезертир не выходил у меня из ума. Я знал, что если его казнят, то Сарра и Ципора никогда не утешатся, да и на моей-то жизни казнь эта ляжет вечным неизгладимым пятном…
На меня станут указывать пальцами, как на убийцу.
А там, вдали, отец и мать несчастного будут проклинать мое имя…
Чуть только стало рассветать, часу в шестом, наскоро одевшись, я побежал на рынок, чтобы выбрать там, в своей лавке, белье, солдатские эполеты и мундир получше да посвежее, а потом отнес все это к Гармантье.
Заседание назначено было в 9 часов. Председателем был выбран майор Дюфо, членами суда четыре капитана да два поручика, а обвинителем — капитан иностранного легиона Монбрюн. До начала заседания оставалось еще около трех часов, а уж в коридорах ратуши народу было видимо-невидимо. Большая зала наполнена была вся, сверху донизу, любопытными, некуда было яблока кинуть. На скамьях шла веселая болтовня. С хор неслись крики, свистки. Все собрались как будто на медвежью травлю, а не на суд над человеком…
Да, Фриц, теперь настали другие времена: народ стал пообразованнее, да и нравы-то много смягчились. А в ту пору-то, да под впечатлением войны и нашествия неприятелей, все до того были ожесточены, что в дезертире видели какого-то дикого зверя и ждали его казни как приятного зрелища…
Перетрусил я за него, как услыхал да воочию увидал все это, дружок, так перетрусил, что всю надежду потерял…
‘Пропал, злополучный, — с ужасом думал я. — Совсем пропал. Какой же тут ждать милости от судей, когда вот все посторонние с таким остервенением ждут его смерти…’
Под влиянием этого тяжкого впечатления подошел я к Илию, стоявшему за колоннами, и спросил у него, что он думает об исходе дела…
— Пример нужен, — отвечал он сурово.
Совершенно обескураженный поплелся я домой. Когда я проходил двором ратуши, вслед мне отовсюду раздались плоские насмешки и колкости. Но мне было не до них: не только не оглянулся я, а даже головы не приподнял. Дома нашел я повестку из военного суда, куда меня вызвали в качестве свидетеля. Идти было еще рано: я сел у окошка и начал придумывать, нельзя ли мне как-нибудь показаниями своими облегчить вину подсудимого…
Наконец, пробила половина девятого: пришла пора отправляться…
В Ратуше было до того тесно, что без помощи жандармов невозможно было пробраться даже в залу.
Когда я вошел, капитан Винье медленно и внятно читал обвинительный акт. Бюрге сидел против него и внимательно слушал, заслонившись рукою от солнца. Меня провели в свидетельскую комнату, где были уже Винтер, Сомм, Шеврие и Дюбур. У дверей стоял часовой. На стене в черной раме висело печатное объявление, гласившее, что на основании военных постановлений свидетель, давший на суде неверное показание, подвергается смертной казни наравне с преступником…
Признаюсь, Фриц, попризадумался-таки я, прочтя это объявление. Жалость жалостью, а все-таки за чужую голову-то свою подставлять никому неохота.
Первого позвали Винтера, за ним Шеврие, потом Дюбура с Соммом, а наконец-то уж и меня.
Когда меня ввели, дезертир, бледный как полотно, сидел на скамье подсудимых между двумя жандармами.
Я взглянул вопросительно на Бюрге, он незаметно улыбнулся мне.
При моем появлении в зале поднялся громкий смех. Председатель позвонил — и все сейчас затихло. Обращаясь ко мне, он сказал:
— Милиционер Моисей, скажите без утайки суду все, что вы знаете…
Я почувствовал на себе строгие глаза всех судей и вспомнил невольно про объявление в черной раме.
Собравшись с духом, я просто и откровенно стал рассказывать о том, как было дело, ничего не скрывая, ничего не добавляя к сущей правде…
— Довольно. Можете идти, — сказал председатель, когда я кончил.
Видя, что Винтер и другие свидетели остались в заседании и уселись на первой скамейке, я тоже подсел к ним, чтобы подождать конца.
В эту минуту на хорах какие-то голоса негодяев принялись во все горло кричать:
— Смерть! Смерть преступнику!..
По распоряжению председателя их немедленно вывели. В зале водворилась мертвая тишина.
— Ваша очередь, — произнес председатель, повернувшись к обвинителю.
Как сейчас вижу я его: малорослый, коренастый такой, лет 50-ти, с широким загорелым лицом и быстрыми, заплывшими от жира глазами. Он говорил с расстановкой, отчеканивая каждое слово, и по временам окидывал присутствующих беглым взглядом, как бы желая убедиться в том, разделяют ли все его мнение или нет.
Трудно было и не разделять-то его, скажу тебе, Фриц. Так дельно оно было, так убедительно, что поневоле приходилось с ним согласиться…
Он доказывал, во-первых, что факт преступления был уже вполне совершен, что в ту минуту, когда мы взяли дезертира, он не собирался бежать, а уж бежал, что поимка его за городским валом равносильна поимке его в рядах неприятельской армии. Во-вторых, переходя к существу, он доказывал, что побег из службы есть величайшее преступление для солдата, что человек, покинувший свое знамя, нарушивший присягу — недостоин жить, что суд обязан приговорить его к смертной казни, что такого приговора требует и дисциплина, и честь французской армии…
И так-то славно он объяснял все это, такие неопровержимые доводы приводил… так ясно, отчетливо…
Уж на что мне жалко было беднягу, а и я не мог в душе не соглашаться с ним… никак не мог, право.
Речь свою он кончил словами:
— Отечество в опасности. Вся его надежда на храбрость армии. Солдатам теперь более, чем когда-либо, — необходим пример. В силу действующих законов я требую смертной казни преступника…
Он замолчал и сел.
По всей зале пронесся шепот одобрения. Все заволновалось и привстало. На хорах раздалось хлопанье и крики:
— Vive l’empereur!
Судьи были, видимо, довольны. Покручивая усы, они переглянулись значительно, как бы говоря друг другу:
— Совершенно справедливо. Вполне согласны.
Участь преступника была решена. Все понимали, что остальное будет только одною формальностью, что тут уж невозможна никакая защита.
И сам он сознавал это, без движения, почти без чувств сидел он, бедняк, опустив на грудь отяжелевшую голову.
— Очередь защиты… — сказал председатель.
Бюрге встал.
Ну, дружок, очень хотел бы я повторить тебе, что он говорил, да не смогу… нет, куда мне!
Так говорить мог только Бюрге, да… только он один на свете.
Вот тут-то понял только я великое значение защиты… высокое честное призвание адвоката, который бодро становится рядом с преступником в ту минуту, когда всё восстает против него, шаг за шагом отстаивает его у людей, у закона, спасает его честь, его жизнь…
Святое дело.
На это одного красноречия мало, тут нужна душа, нужно сердце.
В начале своей речи Бюрге стал доказывать, что преступлением можно назвать нечто сознательное, обдуманное, что для того, чтобы изменить чести знамени, славе родного оружия, надо глубоко понять все значение этой чести, оценить эту славу. А мог ли их понять он, этот мальчик, почти ребенок, насильственно отторгнутый от своего семейства? И для чего бежал он? Для того, чтобы повидаться с отцом, обнять старушку мать, убитую разлукой с ним, взглянуть на любимую девушку. Да разве это преступление? Кто же не был молод? Наконец, у кого из самых храбрых, самых неустрашимых воинов не дрогнет сердце при мысли о семье? А ведь это не воин, это дитя… бедное дитя, стосковавшееся по родной деревне, по родному небу…
Потом, обращаясь к судьям, он сказал:
— У каждого из вас, господа, конечно, есть сыновья в военной службе. А вполне ли убеждены вы, что они, сыновья ваши, в эту же самую минуту не подвергаются той же участи, не сидят на той же скамье подсудимых? А ежели бы было так, что сказали бы вы в его защиту? Вот что бы вы сказали: ‘Я, старый солдат, всю жизнь свою я всецело посвятил отчизне… поседел в походах, изранен в сражениях… всякий чин мой куплен моей кровью, пролитой мною за Францию. И вот моя последняя надежда, мой единственный сын, опора моей старости — вот он тут, пред вами, заранее осужденный на позорную смерть. Пожалейте меня! Простите, помилуйте! Он не вынес разлуки со мною… он позабыл свою обязанность, чтобы лишний раз обнять меня. Сорвите с меня мои эполеты, мой крест, возьмите назад мои чины… возьмите все, все… отдайте только мне моего сына… Спасите его во имя моей долгой, честной службы!’ Вот что бы вы сказали, не правда ли? Так знайте же, что отец этого несчастного, ваш старый сослуживец… он совершал все кампании республики… он ранен под Маренго… а старший сын его погиб в России…
Бюрге говорил все это тихим прерывающимся голосом, весь бледный от волнения.
Все напряженно его слушали…
Потом начал он рассказывать домашнюю обстановку старого ветерана и его жены, их молчаливую, безотрадную жизнь, в которой далеким лучом счастья блестит только радостное свидание с сыном…
— Они ждут его… толкуют о нем, грея старые кости у камелька… и вдруг приходит ужасная весть… их сын убит… Убит не врагами, пал не в честном бою, не на поле битвы… Нет, нет. Он убит своими… расстрелян французами.
Страшно было слушать. Не рад я был, любезный мой, что остался. Седые усы майора судорожно подергивались… он несколько раз протягивал вперед руку, как бы желая сказать защитнику: ‘Довольно!’
Но Бюрге продолжал говорить, не останавливаясь.
Каждое слово его шло прямо к сердцу. Он кончил только в 11 часов.
Члены суда были глубоко растроганы. В зале все рыдали. Преступник лежал в обмороке.
Вслед за Бюрге опять было заговорил обвинитель, да уж его никто не слушал. Что отвечал ему Бюрге, я, признаться, и не припомню… столько у меня всего перебывало в этот день в голове.
Ровно в час члены суда из залы удалились для совещания в председательский кабинет.
Прошло десять минут томительного ожидания.
Наконец, сам председатель с эстрады объявил, что обвиняемый единогласно оправдан, и в то же время приказал немедленно освободить его.
Это был первый оправдательный приговор со времени блокады.
Я порывисто подбежал к Бюрге, схватил его за обе руки и припал к нему.
— Что, Моисей… довольны ли вы мною? — спросил он меня, сдерживая улыбку, прыгавшую у него на губах и на глазах.
— Я-то! Еще бы! Да я в восторге, в восхищении! В жизнь свою не слыхивал ничего подобного!.. Чудесно! Великолепно! Сам Аарон, брат пророка Моисея, не мог говорить лучше вас. И так я вам благодарен, так благодарен, что готов вот сделать для вас все на свете!
— Ой ли? — сказал он. — Ну, хорошо же, ловлю вас на слове. Угостите меня сегодня обедом в гостинице.
— С величайшим удовольствием, — отвечал я ему. — Идемте!
На лестнице все окружили Бюрге и стали поздравлять его. Сам мэр подошел к нему под руку с женою и пригласил его к себе обедать, но Бюрге наотрез отказался…
— Благодарю вас, барон, я уже отозван моим другом Моисеем… Мы с ним сегодня кутим у Баррьера…
Не успели мы сделать двух шагов, как Саулик бросился ко мне на шею. Ципора прислала его узнать, чем кончилось дело. Она там, с матерью-то, волновалась не меньше моего.
— Выиграли! Слышишь? Да как еще выиграли-то, — сказал я, целуя его. — Скажи матери, чтобы без меня обедали: я пирую сегодня с Бюрге.
Саулик покатился со смеху и пустился от нас вприпрыжку, а мы пошли рядком на бульвар.
— Ну, Бюрге, — сказал я, когда мы расположились у Баррьера в отдельной уютной комнатке. — Берите карту и заказывайте, что хотите. Полагаюсь на ваш вкус. Вы по этой части знаток. Смотрите, денег моих не извольте беречь. Для вас мне ничего не жаль. Что самое лучшее, то и требуйте.
Глаза Бюрге радостно вспыхнули. Уж больно любил он хорошо поесть и выпить, а достатка-то не хватало…
— Чур, не отступаться, Моисей, — отвечал он. — Уж коли так, то я распоряжусь по-лукулловски. Распотешу свою душу. Ха, ха, ха! Дорогонько вскочит вам моя защита, дорогонько!..
— Чем дороже, тем лучше, — возразил я, пожимая ему руку. — Не стесняйтесь, сделайте одолжение…
Бюрге потребовал обеденную карту — и так-то серьезно принялся обдумывать и соображать каждое кушанье, словно невесть какое важное дело решал.
Потом он позвонил и так глубокомысленно, с таким знанием дела, с такими подробностями стал объяснять хозяину, что и как надо приготовить, что у меня, говоря по совести, слюнки потекли.
Не прошло и пяти минут, как обед был подан. Не стану подробно рассказывать тебе, что мы пили и ели, а скажу только, что пообедали мы действительно на славу. У Баррьера для нас нашлись в запасе такие лакомые кусочки, о которых в городе, со времени блокады, и помину не было: и салат, и свежие груши, и трюфели… и чего-чего не подавали нам.
Бюрге веселился донельзя, а я так радовался, глядя на него, что в конце обеда потребовал даже бутылку шампанского.
— Ну, Моисей, — сказал Бюрге, допивая последний бокал. — Плати мне все клиенты, как вы, я не подумал бы служить в школе, а только бы адвокатурою и занимался. Да дело-то в том, что ваш обед единственный гонорар мой в нынешнем году…
— Эх, Бюрге! — отвечал я, — не знаете вы себе цены. Будь я на вашем месте, не стал бы киснуть в Пфальцбурге. Да вас, с вашей головой-то в Париже бы все на руках носили. Такие бы там обеды да угощения видели… небось не этому чета.
— Поздно, — отвечал он мне, — поздно, приятель. Лет двадцать тому назад можно бы попытать счастья, а теперь — устал, обленился. Да что толковать о пустяках, пойдемте-ка лучше кофе пить.
В течение всей моей долгой жизни, Фриц, не раз приходилось мне встречать людей вроде Бюрге, и умных, и глубоко образованных, но по какой-то странной случайности позатертых сначала толпой бездарностей, а там махнувших на все рукой и угасающих в каком-нибудь захолустье, без пользы для себя и для других. Кто виноват в этом! Они ли сами, обстановка ли их? Бог весть!
От Баррьера мы пошли в кофейную.
Уж сколько лет сряду являлся туда Бюрге, ежедневно около пяти часов вечера, и немедленно по приходе садился в пикет с менялой Соломоном, известным всему городу шулером, который и обыгрывал его всегда бессовестным образом. Да и не одного его обирал Соломон: кроме Бюрге у него было еще человек пять таких же простодушных игроков, плативших ему постоянную дань. Тем-то я не удивляюсь — дурак на дураке были. Но как Бюрге мог так глупо попадаться на шулерскую удочку, этого вот я никак постигнуть не мог.
Даст ему Соломон, бывало, выиграть две-три партии, чтобы только заманить да приохотить, а там и оберет как липку…
И это всякий день.
Уж чего-чего ни делал я, Фриц: и советовал-то я Бюрге, и просил-то, и резоны ему всякие представлял… ничего не берет. Бывало, слушает, соглашается со мною, а в тот же вечер — опять дуется в пикет с Соломоном…
Веришь ли, дружок, нет денег, так всю одежду ему готов проиграть… и проигрывал, да… Верно тебе говорю, проигрывал…
Мы вошли в кофейную, а уж Соломон там: ждет добычи да ухмыляется.
Терпеть не мог я его, хоть он и был нашего закона…
При мне-то Бюрге совестно было к нему подойти, понимает… только тихонько кивнул ему головой, проходя мимо, да и уселся со мной в сторонке.
Ну а потом, как остальные-то дураки собрались, да принялся их Соломон обделывать по-своему, так моему Бюрге уж невтерпеж пришло: со мной разговаривает, а сам все туда глядит, да прислушивается, как там игра идет. Смотреть на него было досадно.
Около семи часов вечера, когда мы уже кончили кофе, в залу вошел молодой солдат, остановился у дверей и начал глазами искать кого-то. Увидав нас, он быстро подошел к нам.
Это был наш дезертир.
Он был страшно бледен и от волнения не мог выговорить ни слова.
— Здравствуйте, мой милый, — сказал ему Бюрге, заметно покрасневший при его появлении. — Садитесь с нами.
— Я пришел поблагодарить вас за себя… и… и за своих родителей-стариков. Они не пережили бы такого горя, — проговорил солдат, потупляясь.
У него в голосе и на ресницах дрожали слезы.
— Вы рады, что так кончилось? — отвечал ему вопросом Бюрге.
— Еще как рад-то! — сказал тот. — Спасибо вам! Пошли вам Бог всякого счастья!
— Ну, ладно, ладно. Перестань. Ты, конечно, не отказался бы выпить за мое здоровье, да, может быть, не на что, — перебил Бюрге, говоря ему уже как сыну ты. — Да и у меня-то, на беду, милый мой, ни гроша нет в кармане. Выручите-ка нас обоих, Моисей.
Я вынул десять франков и дал дезертиру.
— Ступай да выпей с товарищами хорошенько, — сказал ему Бюрге. — Да смотри, вперед-то уж только не бегай.
Он поклонился, еще несколько минут простоял перед Бюрге, как бы в забытьи каком, потом встрепенулся и медленно вышел.
Лицо его красноречивее всяких слов высказывало нам всю его искреннюю, беспредельную благодарность. Я стал собираться домой.
— Прощайте, Моисей, прощайте, — сказал торопливо Бюрге, увидав, что я берусь за шляпу, — кланяйтесь вашим…
Рад-радешенек был он, что я ухожу: уж больно ему хотелось присоединиться к играющим-то, боялся, что Соломона-то его бесценного кто-нибудь у него перехватит.
Что значит привычка-то, Фриц. Да, вот и толкуй тут.
— Наша взяла, женушка моя милая! — закричал я, отворяя дверь гостиной. — Оправдали малого. Вот мы с Бюрге какие молодцы.
— Уж вижу, что молодцы, — смеясь, отвечала она. — Ступай да ложись спать скорей.
Понимаешь, дружок, она сразу заметила, что я навеселе немножко.
Через полчаса я был уже в постели и спал как убитый.
В этот день жена и Ципора без меня продали водки на 300 франков. Суди поэтому сам, любезный, каково шли дела-то. Большие барыши предстояли.

Глава XVI

Конец недели прошел спокойно и мирно. Губернатор отдал приказ срубить все деревья на городской стене, а офицерам, чтобы предупредить побеги, с солдатами велено было обращаться поласковее да помягче…
Мимо города, вне пушечного выстрела ежедневно проходили сотни тысяч австрийцев, русских, баварцев, вюртембергцев и пруссаков. Все они шли к Парижу.
Сержант каждое утро после учения заходил за мной, и мы отправлялись с ним на арсенальный бастион, куда собирались постоянно все городские жители, и большие и малые, поглазеть да потолковать о войне.
Отсюда открывалась вся окрестность.
Среди огромной снежной равнины, окаймленной темным лесом, нам ясно видны были неприятельские войска, словно исполинская змея день и ночь тянувшиеся вдоль по дороге: и кавалерия, и пехота, и целые обозы пороху и ядер, и пушки, и бесконечные ряды штыков, зловеще блестевших на солнце…
И каких, каких мундиров тут не было: и красные, и белые, и синие, и зеленые… даже в глазах рябило.
Наши старые солдаты по цвету сразу распознавали и нации, и полки, да и немудрено. Двадцать лет сряду, небось, воевали с ними… пора было познакомиться…
Ужас меня разбирал, скажу тебе, при виде этой несметной силы. Каждый день, как из земли, вырастала она и колыхалась перед нашими глазами, как та саранча, о которой повествуется в книгах Моисеевых…
Изредка из массы неприятелей выделяются, бывало, два, три улана, начнут сначала гарцевать, а потом во весь опор пустятся к гласису, гикая и махая пиками. Сейчас же кто-нибудь из канониров приставит ружье к плечу… начнет примиряться, нацелится… бац. И улана как не бывало. Одна только лошадь носится безумно по полю…
А то вот еще что бывало: соберутся наши на бастионе, да и начнут на пари стрелять в баварских часовых, стоявших в ту пору у Миттельброна и Бибфльберга.
И такие тут стрелки бывали, что промаха не дадут ни разу…
И что они народу на пари перебили, дружок, подумать страшно.
И чем больше шло неприятелей мимо Пфальцбурга, тем довольнее становился наш сержант.
— Гляди, Моисей, гляди, дядя, — частенько говаривал он мне, указывая рукою в ту сторону, где тянулись неприятельские армии. — Bсе они идут на верную погибель. Все. Да, Император уж поджидает их где-нибудь и задаст им жару, не хуже Аустерлица и Ваграма… Недолго проживете, голубчики, недолго. Поразберет он вас по-своему, порасчешет. А как они побегут от него восвояси, так мы отсюда нагрянем да перережем им дорогу. Тогда и поминай, как звали. Ни один домой не вернется. Все здесь положат свои косточки. То-то старья-то ты тут накупишь, дядя Моисей… вот разживешься-то.
И с такой уверенностью говорил он все это, что, подчас слушая его, и я начинал невольно верить в непобедимость императора…
С бастиона мы с ним по дороге заходили обыкновенно в казармы за рационом, а потом шли домой и там, за стаканчиком киршвассера, он принимался мне рассказывать про свои походы, да про разные баталии, начиная с итальянской кампании в 1796 году. А я, бывало, слушаю его, а сам ровно ничего не понимаю… да он, спасибо ему, так всегда увлекался своими рассказами, что понимай, не понимай — ему все равно.
Время от времени к нам то со стороны Меца, то от Нанси, а то по Савернской дороге приезжали парламентеры. Издали завидев их белое знамя или заслышав трубача — дежурный офицер выезжал к ним навстречу. Парламентерам завязывали глаза и провожали под конвоем через весь город, до губернаторского дома. Но все, что они там промеж себя толковали, оставалось глубокой тайной для всех, кроме коменданта и мэра.
Все мы жили, и в городе, и в крепости, словно в тюрьме, запертые со всех сторон, без всякого сообщения с остальным миром, не зная ничего про то, что творится во Франции.
Ты представить себе не можешь, Фриц, до чего невыносимо тяжела была нам наша жизнь. Тут-то я понял, что неволя самое высшее несчастие, самое тяжкое наказание для человека. Да вот, поверишь ли, старики наши, которые по несколько лет сидели прежде без движения в креслах и никогда не переступали порогов своих, — и тем-то даже было тягостно, что городские ворота заперты. Кажется, приди тогда к нам в город самый глупый, самый бестолковый парень из окрестных деревень, и тому бы, Бог знает, как все обрадовались.
К концу января стал уже чувствоваться сильный недостаток в съестных припасах. Денег-то, положим, не могло убавиться, потому что ни шелета не выходило за черту города, но зато все вздорожало неимоверно. Что прежде стоило три су, за то теперь приходилось платить по двадцати. Да это уж всегда так: когда все дешево, тогда и деньги дешевы, а как поднимутся цены на хлеб да на мясо — так и деньги непременно вздорожают…
Я стал водку мою продавать по три франка за литр — и выручил ровнехонько сто на сто. Чего бы лучше, кажется. А как пришлось самому-то покупать муку, да масло, да картофель, да то да се, а все это дорожало с каждым днем, так рад бы только концы с концами свести… да.
Раз утром старуха Керю, ветошница, пришла ко мне в слезах: два дня ничего не ела… да без еды то она, пожалуй, согласилась бы еще пробыть денек, а выпить ей было не на что… вот главное-то горе.
Так и быть, налил ей даром стаканчик.
Уж как она за него благодарила, как благословляла меня…
Нюхальщики и курильщики в отчаяние приходили от того, что в городе не было табаку: весь запас вышел. Иные принимались курить даже сушеные ореховые листки, а Конюс с Левием стали нюхать золу.
Но все это еще были только цветочки, а ягодки-то были еще впереди. Приближался голод, настоящий голод…
К концу февраля холода опять стали усиливаться. Гранаты снова начали летать в город. Да к ним так скоро привыкли, что и внимания на них не обращали. Везде приготовлены были бочки с водой, и чуть где упадет граната — ее тотчас зальют, да тут же и думать о ней позабудут.
Наши в долгу не оставались, отстреливались, да правду-то сказать — только заряды даром теряли: союзники стреляли всегда ночью и из передвижных орудий, так нашим-то приходилось целиться по большей части в их огонь, беспрестанно менявший места, а тут попасть уж больно трудно.
Пожаров у нас, по благости Господней, еще не было, несмотря на то что немцы частенько-таки бросали в город зажигательные снаряды… ракетами они называются, кажется, если не ошибаюсь…
Наши аванпосты мало-помалу начали уже отступать, а союзники все более и более смыкались вокруг крепости.
Таким образом они заняли ферму Озильо, черепичный завод Пернетта и Мезон-Руж, как только оттуда вышли наши.
Нам с бастионов-то видно даже было, как их часовые в своих серых шинелях и плоских фуражках мерным шагом расхаживали по аллее, ведущей к заводу…
В блокаде нас держал немецкий ландвер из Бадена и Вюртемберга, а регулярное войско направилось все внутрь Франции.
Они расположились зимовать перед Пфальцбургом и распоряжались тут, как дома.
Под руками у них было пять селений, вдоволь доставлявших им всякий провиант.
Изредка их заменяли русские поляки, да и то не надолго: простоят два дня, не больше, да и опять в путь…
Все они, и баварцы, и вюртембергцы, и баденцы, а больше всех русские, по ночам беспощадно истребляли наших часовых под самыми стенами крепости. В городе стали побаиваться, чтобы они не перебрались через крепостной вал, а оттуда прямо в предместья.
Надивиться мы не могли, как губернатор не разгромил завода из пушек: на заводе-то и был их главный притон, и старший генерал ихний тут же квартировал. Как-то раз, вечером, сержант, вернувшись со службы, шепнул мне:
— Поднимайся-ка, завтра, Моисей, чем свет, да пойдем со мной, покажу тебе славную штуку, распотешу. Чур, только никому ни гу-гу.
— Хорошо, сержант, встану непременно, — отвечал я.
Еще далеко до рассвета, часу в пятом, услыхав, что он вскочил с постели, стал и я поскорее одеваться. Сарра спросила меня спросонья:
— Куда ты, милый, собрался спозаранку?
— Иду вот вместе с сержантом, — отвечал я коротко. — Обещал мне что-то показать…
И она сейчас же опять заснула.
Сержант тихонько стукнул в дверь. Я задул свечу и вышел к нему…
На дворе было темно, хоть глаз выколи.
— Ступай на бастион да полюбуйся оттуда, — проговорил он вполголоса. — Сейчас будет вылазка: мы идем завод разорять.
И пошел скорым шагом к казармам, откуда доносился до нас слабый гул.
Я пустился бегом вдоль Губернаторской улицы.
Добежав до вала, я увидал артиллеристов, неподвижно стоявших около пушек. Тишина была мертвая. Слышно было, как вдали на аванпостах перекликались неприятельские часовые. Воткнутые в землю фитили, как звездочки, одни мелькали в ночном мраке.
Кроме меня у бастиона еще собралось пять-шесть человек из обывателей, предупрежденных, полагать надо, как и я, постояльцами своими о вылазке.
Вскоре на площади показалась толпа людей — и черной лентой стала подвигаться к бастиону, без всякого шума, почти неслышно.
То были наши охотники.
Они прошли мимо нас, повернули и тихо поднялись по лестнице, ведущей к крепостному вылазу. Я очень внимательно всматривался, и все-таки сержанта не видал, таково темно было.
Когда они спустились в ров — все затихло.
Ноги у меня окоченели, а все же я не решался уйти. Больно уж хотелось дождаться конца.
Наконец, через полчаса на горизонте показалась бледная полоса света, и нам понемногу начала открываться снежная равнина, среди которой, в тумане, то там то сям, мелькали конные немецкие разъезды. У входа в аллею виднелся солдат-часовой.
Ночные тени еще висели над землей, а вдали, из-за лесных вершин уже медленно всходило солнце.
Наши безмолвно стояли в колоннах у вылаза.
Быстро рассветало.
Никому бы и в голову не пришло, что сейчас начнется сражение, до того все казалось спокойно, безмятежно.
Но вот на ратуше пробило шесть часов…
С последним ударом охотники вышли из засады, начали поспешно спускаться по гласису.
Через пять минуть все они уже были внизу…
Ну, Фриц, как почуял, что скоро пойдет кровопролитие, веришь ли, так и задрожал весь, от головы до пяток.
Неприятельский часовой сквозь утренний туман увидал длинную полосу штыков.
— Кто идет? — что есть мочи гаркнул он, выстрелил наугад и кинулся опрометью назад по аллее.
— Вперед! — загремел в ответ ему голос капитана Вилке.
И звонко застучали по мерзлой земле шаги наших солдат.
Неприятельский аванпост выбежал из караульни и смело схватился с передовыми охотниками. Раздались крики, выстрелы… Все смешалось. Через пять минут наши двигались к заводу уже по трупам немцев.
Барабанный бой, треск перестрелки и вопли ужаса понеслись к нам по ветру.
Все эти ландверцы, а их было тут от шести- до семисот, застигнутые среди сна, бросались, как были в постелях, в двери и окна — понятно, одеваться уже было некогда — кто в одной рубашке, кто только в нижнем белье.
Наскоро накинув через плечо ружье и патронташ, сломя голову бежали они на луг Сельтье, сзади завода, и там выстраивались, как могли…
Оправившись от испуга и выстроившись на лугу, они открыли по нашим сильный огонь и пошли напролом с криком:
— Vaterland! [Родина! (нем.)]
Тогда-то с бастионов грянули им в ответ пфальцбургские пушки… Брр… вспомнить страшно!..
Наши ядра, врываясь в неприятельские колонны, до того нещадно опустошали их, что они даже не успевали смыкаться, ряд валился за рядом…
Тут и опытным-то солдатам невмоготу стало бы, а немецкий ландвер составляли купцы, пивовары, резчики, люди, от роду не воевавшие и привыкшие сызмала только к мирным занятиям, понятно, что они не выдержали, дрогнули и побежали.
Никогда не будет хорошим воином тот, у кого на руках жена и дети, а в голове дела да обороты.
Забыл тебе сказать, дружок, что кроме тех охотников, что дрались на заводе, еще две егерские роты по распоряжению губернатора на зорьке тайно выступили из немецких ворот и на всякий случай устроили засаду на Савернской дороге. Это, изволишь видеть, зовется военной хитростью.
Удиравшие с завода немцы наскочили прямо на егерей. Увидав новых врагов, бедняки как безумные бросились врассыпную. Раздетые, босые, бежали они куда глаза глядят, не чувствуя со страха ни боли, ни холода. Впереди всех, в одной рубашке, на лошади без седла, скакал их генерал. Наши ринулись за ним вслед, осыпая их пулями и коля штыками. Ежеминутно валились несчастные… по трое и по четверо. Весь Катрванский луг в одну минуту покрылся мертвыми телами. Чувство сожаления охватило меня. Не выдержал я, отвернулся…
Эта бойня еще долго бы продлилась, кабы не подоспели на помощь баварцы из Катрвана. Нашим тут протрубили отбой. Был 7-й час утра.
В это самое время над заводом показался густой дым, пламя вмиг охватило строения… через несколько минут от них остались только груды пепла.
Наши два отряда скорым маршем с горнистами впереди возвращались к городу.
Я давно уже спустился с вала и ждал на гласисе сержанта.
Возвращение победителей было торжественно. Только в славные дни первой империи и можно было видеть, дружок, подобные картины.
Сержант издали увидал меня и кивнул мне головой…
— Не беспокойтесь, дядя Моисей! Целехонек и живехонек! — крикнул он мне на ходу.
Все кругом нас засмеялись.
Я видел, что охотники наши не с пустыми руками вернулись, а потому, не заходя к себе, отправился прямо на Рыночную площадь, к моей лавчонке, отпер ее и привел в порядок. Я уверен был, что победители скоро явятся туда, чтобы обратить свои трофеи в червонцы да в пятифранковики — и не ошибся…
Не прошло получаса времени, как уж на рынке началась такая давка, какой давным-давно не было.
Не будь со мной Саулика — одному бы ни под каким видом не управиться.
Чего-чего не натащили тут солдаты! И пистолетов, и мундиров, и шинелей. Чего-чего тут только не было. И все это шло за бесценок, чуть-чуть не даром.
Меньше, нежели в шесть часов, я наполнил сверху донизу и мою лавку, и мой подвал. И все какой товар отменный, скажу тебе! Что за сапоги, что за мундиры, белье какое, первый сорт, да и только. Кстати, скупил я у солдат и все карманные часы, добытые ими с немцев: они сперва ходили было с ними к часовщику Гульдену, да тот отказался. После мертвых, видишь ли, не хотел покупать. Нежности какие!
Всего я накупил в этот день на полторы тысячи ливров, а перепродал впоследствии, откровенно признаться, вшестеро дороже. Много денег заработал.
Дома дела также шли превосходно.
Сарра с Ципорой не успевали наливать.
Не спросясь меня, они сами уже и цену надбавили, а все от покупателей отбою не было…
Да, благословение Божие, видимо, почиет на тех, кто деятельно трудится и умеет пользоваться случаем.
После ужина, часов около девяти, я стал считать дневную выручку. Саулик собирал в деревянную чашку серебряную монету, а я столбиками свертывал червонцы и укладывал их около себя на стуле.
Вскоре затем в комнату вошел сержант. На плече у него висела какая-то сафьяновая сумка.
— Ого, дядя Моисей, — сказал он, взглянув на свертки. — Денег-то сколько. Ишь ты. Да у тебя их куры не клюют. Что, хорош выдался денек, а?..
— Да уж на что лучше, — отвечал я.
— Вижу, вижу, — продолжал он, присаживаясь к столу. — Еще две-три такие же стычки, так и забастовать можно. Так, что ли? Разживайся, дружище, разживайся. Очень рад за тебя. А кстати, посмотри-ка, что у меня-то.
Сержант открыл сумку и вытащил оттуда пару перчаток на лисьем меху, теплые носки и большой складной ножик английской стали.
— Вот так важная штука. Чего тут только нет, — проговорил он, внимательно рассматривая ножик. — И ножницы, и штопор, и отвертка… а вот и подпилок для гвоздей…
— Да это не подпилок, сержант, — возразил я ему, — а для ногтей пилочка…
— Для ногтей?.. — недоверчиво покачивая головой, переспросил он. — А чего доброго, пожалуй, что и в самом деле так. Офицерик был такой гладенький, чистенький, точно с иголочки. И взаправду ногти чистил, может быть…
Сарра с Ципорой вышли из гостиной и вместе с нами стали рассматривать ножик. Английские изделия тогда еще редкостью были.
— Подождите-ка… никак еще есть что-то, — сказал он, опуская руку в сумку, и достал миниатюрный портрет в золотом медальоне.
Портрет изображал молодую женщину с двумя детьми на руках…
— Ах, прелесть какая! — воскликнула Сарра.
— А что бы, по-твоему, это стоило? — промолвил сержант.
— Всякому другому оценил бы я в пятьдесят франков, — отвечал я, пристально посмотрев на медальон и возвращая его сержанту. — А вас не хочу обманывать: здесь одного золота будет франков на сто. Взвесьте, коли хотите.
— Ну а портрет?
— Портрет я отдам вам назад: он для меня не имеет никакой ценности…
— Ну, ладно. В другой раз потолкуем: мне ведь не к спеху, — отвечал он и уложил медальон назад в сумку.
— Как хотите, дело ваше.
— А умеешь, дядя Моисей, читать по-немецки?
— Еще бы.
— Так прочти вот мне, что мой офицерик настрочил в свою неметчину. Должно быть, нынче собирался отправить свою писулечку, да плохо рассчитал… попала не по адресу. Ну-ка, дружище, что он там городит.
И он передал мне письмо, адресованное в Штутгарт на имя госпожи Редих.
Вот это письмо, Фриц, оно сохранилось у Сарры.
Бибельберг. 23 февраля 1815 г.

‘Милая моя Аврелия.

Твое дорогое письмо от 29-го января не застало меня в Кобленце: наш полк накануне еще выступил в Эльзас. Переход был труден донельзя… дождь, снег… всего вволю натерпелись. Сперва пришли мы к Битчу и обложили его, но через три дня нас отправили дальше к Лютцельштейну. Тут нас продержали сутки при деревне Петерсбах, а затем направили на Пфальцбург, где мы теперь и стоим. Вокруг нас славные селения, исправно снабжающие нас отличным провиантом. Мы заменили здесь австрийцев, выступивших в Лотарингию.
Всюду следовало за мной твое прелестное письмецо: каждый день с новым восторгом перечитываю его я, мысленно обнимая нашу маленькую Сабиночку и шалуна Генриха и прижимая тебя, моя ненаглядная Аврелия, к искренно, глубоко любящему тебя сердцу.
Скоро ли настанет та счастливая минута, когда мы соберемся опять все вместе в нашей любезной аптечке? Когда увижу я опять свои шкафы и полки со склянками, свои рецепты и книги? Когда услышу опять и смех наших малюток, и стук Генриховой деревянной лошадки, которая, помнишь, так часто выводила меня из терпения? Скоро ли ты встретишь своего Отто, увенчанного лаврами победы, и заключишь меня в свои объятья?’
— Вот осел-то! Смеет еще толковать о лаврах победы! — перебил сурово сержант. — Зададут всем вам, дуракам, таких лавров, что и своих не узнаете.
Сарра и Ципора, нежно обняв детей, слушали чтение.
Слезы в три ручья лились из глаз их…
Да и сам-то я, признаться, был сильно растроган. Мне невольно пришел в голову наш бедный Варух, разлученный также и с женой и с детьми…
Ну, Фриц, слушай же до конца.
‘Мне отвели квартиру на черепичном заводе, в расстоянии пушечного выстрела от крепости. Всякий вечер, по приказанию генерала, батареи наши бросают в город по нескольку гранат, чтобы понудить жителей к сдаче. И, как мне кажется, нам теперь недолго ждать — у них уже нет жизненных припасов. Тогда-то мы, покойно расположившись постоем в самом городе, будем ждать окончания похода, что, кончено, также не замедлится: в Шампанье союзными войсками сряду одержаны три победы, Бонапарт отступает в беспорядке, Блюхер и Шварценберг уже соединились и им осталось только пять-шесть дней до Парижа’…
— Что?.. Что такое?.. Что он там врет? — прохрипел сержант, впиваясь глазами в письмо. — Ну-ка, дядя, сначала, сначала мне повтори. Ну?..
Я взглянул на него, он страшно побледнел… глаза тускло сверкали… лицо как-то перекосилось… под усами подрагивали мускулы…
— Он пишет, что Блюхер и Шварценберг подступают к Парижу.
— К Парижу?.. Они?.. Лжет, каналья! — задыхаясь от бешенства, закричал он и так ударил кулаком по столу, что все зазвенело.
Мы так и обмерли…
— А-а! Ты хотел, поганец, взять Пфальцбург… собирался с лаврами победы вернуться к своей бабе!.. Показал я тебе лавры!.. Других, небось, уж не запросишь!..
И с этими словами он стремительно вскочил с места и дико захохотал…
Страшно было глядеть на него.
— Да, да, — продолжал он, ходя взад и вперед по комнате. — Ловко-таки пришлось аптекарю, как таракана пригвоздил я его к стене, на заводе. Долгонько не дождется его Аврелия!.. И рожа-то у него какая-то дурацкая была под моим штыком: глаза выскочили на лоб… А вы, вы смотрите у меня! Вы, в самом деле, не поверьте тому, что он сдуру врет. Тут все ложь! наглая, подлая ложь! Император покажет им, что значит французская армия!..
Мы до того испугались, что и ойкнуть не смели.
— Ну, прощайте… бросьте в печку эту галиматью! — крикнул он и быстро вышел из комнаты.
По уходе его мы несколько минут молча поглядывали друг на друга.
— Боже мой, что за зверство! — тихо сказал я. — Мало того, что он равнодушно убил отца семейства… он еще издевается над ним… Нет, это возмутительно…
— Не возмутительно, а грустно, — возразила мне Сарра. — В душе-то он и добр, и жалостлив. У него один только недостаток: его беспредельная привязанность к императору.

Глава XVII

С этого дня все мы, признаться, как-то стали чуждаться сержанта: чувство гадливости охватило нас. А он, ничего не замечая, ежедневно являлся к нам и выпивал аккуратно свой стаканчик киршвассера. Поднимет, бывало, бутылку, посмотрит эдак на свет, да и скажет шутливо:
— Эх, дядя Моисей, припасы убывают! Скоро придется перейти на половинную порцию… а там надо будет, пожалуй, и уменьшить. Да лишь бы капелька осталась… хоть запах один, с меня и того довольно!
‘Еще бы не было с тебя довольно, — думал я подчас с досадой про себя. — Ты небось ни в чем недостатка не терпишь: и хлеба, и свежего мяса, и всего у вас там вдоволь. А вот мы, горемыки, уж который день сидим на одной солонине. Да мы-то что еще, а вот бедные дети… ведь и те вынуждены были питаться такой же нездоровой пищей’.
Голод и нужда все увеличивались, да уж не по дням, а по часам: только те и могли еще существовать кое-как, кому заранее удалось что-нибудь припрятать. Да и им-то нелегко приходилось. Губернатор то и дело отдавал приказ за приказом, чтобы отнюдь не смели провизии скрывать, а в противном случае грозил военным судом. Да не очень-то его слушались, нет: голод-то не свой брат. Все бережно припрятывали про запас, что могли. Иначе-то было невозможно. Представь ты себе, что за одно яйцо доводилось платить по 15 су, а о молоке да о масле — и помину не было. За свежую говядину брали по 25 франков за фунт, да и то вместо говядины-то все больше конина отпускалась…
Целые семейства умирали с голода. До того доходило, что иные ночью пробирались в крепостные рвы и там, под выстрелами, выкапывали из снега мерзлые коренья, ими только и питались… Да!.. Да!..
Вспомнить не могу без содрогания этих бескровно-бледных, изнуренных голодом, печальных лиц… этих живых мертвецов, уныло бродящих вдоль стен…
— Боже мой, — восклицал я в душе, глядя на них, — ведь и нас ждет та же самая участь, ежели император не явится скоро на выручку!
Уж не с улыбкой, а с грустью встречал я Саулика и Давида, внука моего, когда мы садились обедать и ужинать. Пищи подавалось все меньше да меньше. Часто отказывался я от куска мяса, мне следовавшего, чтобы им хватило.
— Ну вас с солониной! — скажешь, бывало, отодвигая от себя тарелку. — И глядеть-то на нее противно!
Но от Сарры ничего не могло скрыться…
— Кушай, Моисей, — сказала она мне однажды за ужином. — Кушай, пожалуйста, на всех хватит. Не бойся, мы-то не умрем с голоду.
Слова ее ободрили меня. Признаться, давно-таки подозревал я, что такая умная, предусмотрительная женщина, какою была всегда моя Сарра, не могла не запастись провизией на всякий случай, да не знал только, куда ей удалось припрятать запасец. В тот же день вечером, отпустив Ципору и уложив внучат, она со свечой в руках провела меня тихонько вниз. Кроме большого погреба у нас, надо тебе сказать, там были еще три маленькие. В одном из них у стены была навалена огромная куча соломы. Разрыв ее по наказу жены, я увидал под соломой два мешка картофеля, бочонок масла и большой кусок солонины. Долго простояли мы, Фриц, над этой провизией, как над сокровищем каким, соображая в уме, насколько нам ее достанет.
— По моему расчету, Моисей, — сказала мне Сарра, — мы обеспечены, по крайней мере, недель на шесть. До тех пор или император подоспеет, или город сдастся. О говядине думать нечего: будем довольствоваться картофелем да солониной.
Нездоровая пища сильно влияла на бедных детей, день ото дня они худели и бледнели. Маленький Давид сделался неузнаваем. Его осунувшееся личико и впалые глазенки надрывали мне душу…
Ты, Фриц, не испытал еще того страшного, безвыходного горя, когда видишь гибель своих детей и не в силах помочь им… да и не дай Бог тебе никогда испытать. Выше этого страдания, по-моему, нет на свете… нет…
А между тем осада велась, и все шло своим чередом. По улицам то и дело проходили патрули, на площадях читались ежедневно прокламации, постоянно делались домовые обыски, всякий вечер по-прежнему летели в город гранаты да бомбы.
Неизвестность о ходе войны возбуждала произвольные толки, нагонявшие на жителей панический страх.
Наконец, распространился слух, что вся французская армия рассеяна.
Все в городе приуныли и потеряли надежду окончательно на счастливый исход.
Моя винная торговля шла все успешнее день это дня: я уже распродал семь бочек спирта и заплатил все свои долги. За всем тем у меня оставалось восемнадцать тысяч ливров наличного капитала, не считая лавки на рынке, сверху донизу набитой товаром! Но и барыши уже не радовали меня. На что и деньги, когда ценою их нельзя купить безопасности своих кровных.
Раз, как-то вечером, собрались все мы в гостиной. Сержант наш сидел тут же, у окошка, положив ногу на ногу, и поглядывал на нас, покуривая трубочку свою. Что-то строгое отражалось на лице его.
Да, теперь помню, было это шестого марта, часов около девяти.
— Дядя Моисей, — вдруг сказал сержант, прерывая молчание первый, — ребята-то твои на себя непохожи стали. Погляди-ка на них.
— Давно сам вижу, сержант! — с глубокой грустью отвечал я ему.
При этих словах Ципора зарыдала и поспешно вышла из комнаты. Он взял Давида к себе на руки и, гладя ласково его по головке, каким-то думающим, проникающим взглядом пристально смотрел на его увядшее личико.
— Да, да, — заботливо продолжал он, — не надо запускать, не годится. Мы с тобой еще потолкуем, старина.
Я вопросительно взглянул на него.
Не отвечая на мой взгляд, он замурлыкал какую-то песенку и принялся под нее тихонько укачивать малютку. Когда Давид уснул, он бережно положил его на диван, а потом вышел на цыпочках из комнаты, сделав мне знак, чтобы я за ним следовал.
Впустив меня в свою комнатку, он затворил за мною дверь и усадил меня подле себя на кровати.
— Слушай-ка, дядя, — начал он, наклоняясь над моим плечом. — Надо тебе сообщить… да ты только не пугайся, не трусь… В городе появился тиф. Да. Таить нечего. Уже пятеро солдат лежат в госпитале. Сам комендант, говорят, заразился… Слухи носятся еще о какой-то женщине с тремя детьми, которые все нынче померли…
Я слушал его, обезумев от страха.
— Да, — продолжал он в раздумье, — знаю я этот проклятый тиф. Нагляделся-таки довольно на него в России. А знаешь ли ты, старина, отчего он главным образом развивается? От дурной пищи.
— Боже мой! — воскликнул я, заламывая назад руки и закидывая голову. — Да что же мне-то делать, что?.. Я рад бы душу свою отдать за детей… Да где же мне взять другой пищи? Где?
— А вот что я придумал, дружище, — промолвил сержант, положив руку ко мне на колено. — Я завтра, поутру, принесу тебе свою порцию свежей говядины, а ты свари из нее детям бульон… Да, да! Сарра пускай ходит теперь всякий день за моим порционом: обойдусь и без него… пользуйтесь им до конца осады…
Я был до того растроган, что бросился к нему на шею и обнял его.
— А сами-то вы, сержант?..
— Вот вздумал еще заботиться! Небось сержант Трюбер и так проживет, не впервой ему, старина…
У меня глаза были полны слез.
— Ну, ну! Не нюнь, сделай милость, — сказал он мне, провожая меня до дверей. — Авось все уладится. Да скажи дочке-то, чтобы больше не тужила.
Сарра, которой я все немедленно передал, была растрогана не меньше моего. Об отказе не могло быть и речи: говяжий бульон был необходим для детей, а в городе уже больше недели положительно не было ничего, кроме конины.
На другой же день сварили мы детям говядину сержанта… Но уж было поздно. Да, поздно!..
Страшный недуг уже переступил порог моего жилища.
Гнев Божий тяготел над нами…

Глава ХVIII

Теперь, Фриц, дошли мы с тобой до самых грустных, самых тяжелых минут в моей жизни. Не приведи Бог никому то вынести, что я тут перечувствовал, перенес и пережил.
Изболела душа моя, изныло мое сердце. Страшная болезнь проникала в мой дом. 12-е марта. После ужина Давид, прижавшись ко мне, как теперь помню, задремал у меня на руках — и я сам снес его в постельку. Ципора тоже вскоре ушла спать, а вслед за нею и все мы улеглись.
Около полуночи мена разбудил раздирающий душу крик. Я стал прислушиваться…..
— Это голос Ципоры, — сказала мне испуганная Сарра.
Немедленно я вскочил и выбежал из комнаты. Сара следовала за мной.
Едва мы отворили дверь в коридор, как навстречу нам из гостиной бросилась Ципора с криком:
— Там!.. Дитя!.. Давид!..
Она задыхалась и глядела на нас почти безумным взглядом!..
Мы кинулись за нею к колыбели. Оба ребенка спали. Ездра — свеженький, с розовыми щечками, а Давид — томительно бледный, холодный…
Не понимая сам, что я делаю, я схватил его на руки и стал будить его…
— Давид, Давид! — шептал я, легонько расталкивая его.
Давид не отвечал…
Тогда только я увидал, что глазки у него были открыты. На остановившихся зрачках — неподвижно блестели какие-то две тусклые точки…
— Будите его, будите его!.. — обрывающимся голосом кричала Ципора.
— Дай его мне, — сказала Сарра, — а сам разведи огонь да нагрей скорее воды. Нет, это сделает Ципора… А ты, Моисей, беги!.. Не теряй времени, беги сию минуту за доктором Штейнбреннером…
Бедная Сарра была испугана не меньше нас, но присутствие духа никогда не оставляло ее. Твердый характер имела, мужественный.
Накинув наскоро плащ, отправился я за доктором, мысленно повторяя:
— Господи, сжалься над нами! Помилуй нас! Ежели Давид умрет, я не переживу, я умру без него!..
Так всегда бывает, Фриц. Тот из детей, которому грозит опасность, непременно делается дороже нам всех остальных.
В жизнь свою не запомню я такой темной ночи: в двух шагах нельзя было ничего разглядеть перед собой. Ветер выл порывисто, и хлестали в лицо снежные хлопья.
Позабыв дома картуз, я бежал с открытой головой, не чувствуя ни холода, ни вьюги.
Через полчаса я уже был у дверей доктора и звонил в колокольчик.
Ко мне вышла горничная с фонарем в руках.
— Кто тут? — спросила она.
— Ради Бога, просите доктора к нам: у нас занемог ребенок… опасно занемог! — сказал я ей. Тут я заплакал горько- горько и сел на скамью, закрыв лицо руками.
— Да что же вы тут сели? — ласково проговорила она. — Войдите, войдите, обогрейтесь у нас немножко. Доктор еще не ложился, он только вернулся домой…
— Сейчас иду! — раздался тут голос доктора.
Он стоял за дверью и слышал все.
И, действительно, не прошло пяти минут, как доктор брел уже со мною по Училищной улице в своей треугольной шляпе и ваточном кафтане с меховым воротником.
Когда мы вошли в гостиную, Ципора сидела в креслах и тихо всхлипывала. Ребенок лежал на кровати. Подле него стояла Сарра…
— Здесь слишком жарко, — сказал доктор, — освежите немного воздух…
Потом, посмотрев пристально на личико Давида, он приподнял одеяло и стал прислушиваться к его дыханию: по лбу у доктора скользнула какая-то подозрительная тень.
Маленький Ездра проснулся и громко закричал.
— Вынесите отсюда другого ребенка… Здесь нужен покой, тишина… Детям вредно быть в одной комнате с больными, — сказал Штейнбреннер и внушительно взглянул на меня исподлобья.
Я понял строгое значение его взгляда. Это был тиф, да…
Горе сдавило мне грудь, рыдания душили меня, но я вспомнил про Ципору… Она стояла сзади нас. Я сделал над собой невероятное усилие.
Сарра молчала, она тоже поняла…
На нас повеяло смертью.
Доктор потребовал бумаги для рецепта и вместе со мной прошел в нашу комнату. Там я не в силах был удержаться более и громко зарыдал.
— Будьте тверды, Моисей, перестаньте, — сказал мне доктор. — Вспомните, что вы должны служить примером жене и дочери.
— Стало быть, уже нет никакой надежды?.. Нет?.. — спросил я его, робко смотря ему в лицо.
— У ребенка тиф, — отвечал он беззвучно. — Обещаюсь вам сделать, что возможно, но ни за что не отвечаю. Вот рецепт, бегите с ним в аптеку. Торопитесь, время дорого. Да, ради Бога, удалите из дома другого-то ребенка, а ежели можно, то и дочь вашу. Возьмите лучше сиделку… Тиф заразителен.
Я уже не в силах был отвечать: бессильное страдание овладело мною и крепко, крепко сжало меня.
Он помолчал несколько, взял шляпу… и вышел.
Болезнь ребенка продолжалась шесть суток, я провел их безвыходно в комнате.
Когда Ципора, несмотря на запрещение доктора, входила к больному, мною овладевало бешенство, я выталкивал ее вон.
— Да это мое дитя… мое родное дитя! — говорила она, заливаясь слезами.
— А ты сама? Разве ты-то не родное дитя мое? Что ж, мне вас всех что ли лишиться! Ступай, ступай!..
Без мысли, без движения, по целым часам сидел я, припадая глазами к умиравшему малютке, и только глотал слезы: горе подавило меня, убило меня.
Тут уж все было забыто, Фриц, и деньги, и осада, и голод, и тяготевшие надо всеми бедствия.
Сержант постоянно, всякий день, тихонько просовывал голову в дверь и шепотом спрашивал меня:
— Ну что, дядя? Каково больному?
Не отвечая ни слова, я только отмахивался от вопросов.
Продажей водки заведовал Саулик. Каждое утро слышал я, как он вставал с шести часов, отпирал лавку, приносил из подвала ведра два-три вина и принимался торговать.
— Ты думаешь, кто-нибудь присоветовал ему? Ничуть не бывало. Сам взялся за дело, сам.
Да, кабы не он, все бы сразу стало. Давид окончился ночью на 18-е марта.
В ту же ночь две гранаты упали на наш двор, но, отраженные блиндажом, скатились на двор, где, разорвавшись, выбили все стекла в прачечной и разрушили дровяной сарайчик. Это была сильная бомбардировка, какую мы вынесли с самого начала осады.
Увидавши в городе пламя, неприятель начал стрелять залпами и с Миттельброна, и с Бараков, и с Катрвана, чтобы помешать нам тушить пожары.
Мы с Саррой все время не отходили от постели ребенка, не обращая внимания на бомбы: он был уже очень плох…
По всему тельцу выступили синие пятна.
Агония приблизилась.
С улицы неслись отчаянные крики:
— Пожар!.. Пожар!..
Направо и налево то и дело лопались разрывные снаряды. Пламя соседних пожаров лизало наши стены и крыши. По временам мимо наших окон проносили раненых. Все в доме дрожало, от чердака до погреба, мебель, посуда и все, все.
При взрыве первой гранаты на нашем дворе в гостиную вбежала Ципора, как полоумная, с Сауликом и с Ездрой. Давид был уже при последнем издыхании. Сарра судорожно рыдала, сидя у изголовья. Увидав конвульсии несчастного ребенка, Ципора дико взвизгнула и повалилась на пол. Бессознательно я отворил настежь окна. В один миг комната наполнилась дымом.
Саулик, догадавшись, что наступает последняя минута, побежал за псаломщиком Кельмесом и, несмотря на страшную давку на улице, вскоре возвратился вместе с ним.
Кельмес начал читать отходную.
Задыхаясь от слез, мы, и я, и Сарра, повторили за ним святые слова. Ципора встала, подошла к кровати, шатаясь, со стоном припала к Давиду и обняла его. Саулик стоял за нею: что-то просящее, страдающее выражалось в его испуганных, прищуренных зрачках.
Вдруг он тревожно нагнулся к ребенку и в ужасе отскочил. Все было кончено. Мы громко рыдали, псаломщик умолк. Давида не стало.
Ужасно вспоминать, что тут было с Ципорой. Когда псаломщик, закрывая книгу, произнес: ‘Аминь’, она быстро вскочила, схватила на руки ребенка, пристально взглянула ему в лицо и вдруг, высоко подняв его над головой, бросилась к двери с пронзительным, нечеловеческим воплем:
— Варух, Варух, спаси наше дитя!..
Я остановил ее в коридоре и силой отнял у нее тело. Сарра схватила ее, и с помощью старухи Ланч, Саулика и псаломщика ее на руках отнесли в наши комнаты.
Я остался один у одра смерти.
Я положил Давида на постель и накрыл его одеялом: окна были отворены. Я знал, что он умер, а между тем почему-то все боялся, чтобы он не озяб. Долго, долго вглядывался я в его личико, чтобы навсегда запечатлеть в душе дорогие черты внука, у меня отнятого Богом.
Утром ко мне вошел Саулик.
— Ципора с Ездрой у раввина, — сказал он мне вполголоса.
Я покрыл себе голову по обряду, взял за руку сына и вышел из комнаты. Было около восьми часов. В городе знали, что у нас покойник, и дом наполнился нашими родственниками и единоверцами.

Глава XIX

Всех умерших тифом предписано было хоронить в тот же день: христиан — на кладбище, а нас, евреев — во рву. Вот в том самом месте, где теперь стоит уланский манеж. Из нашего семейства только я один и находился при погребении: ни Сарра, ни Ципора по закону нашему не могли присутствовать, а Саулу нельзя было отлучиться от лавки. Как представитель рода, я должен был первый бросить горсть земли на гробик Давида.
Туг последние силы оставили меня: я замертво упал на краю могилы.
Сержант довел меня до дому: он что-то говорил мне дорогой, чем-то утешал меня, но я уж ничего не понимал, не соображал, даже не плакал… меня неотлучно преследовала только одна мысль:
— Что скажет мне Варух? Что отвечу я Варуху?..
Ципора жила у раввина. Сарра не покидала ее и ухаживала за Ездрой. Все окна в доме были отворены день и ночь: служанка то и дело жгла ароматы, а свежий ветер, проникая отовсюду, очищал воздух. Я бродил бесцельно по городу, нарочно избирая самые уединенные места, чтобы ни с кем не встречаться и все как бы отыскивая что-то нужное, забытое. Саулик продолжал торговать один, по-прежнему.
Голод рос день от дня. Мука почти вся уже вышла. Свежих припасов даже и в помине не было.
Раз как-то, рано утром, зашел я на мясной рынок. В это время там не было уже другого мяса, кроме конины, да и она-то уже продавалась по баснословной цене. С ужасом смотрел я на бедных, полуживых старух, с изнуренными лицами, со впалыми глазами, толпившихся перед лавкою Франца Сенеля, который раздавал им куски лошадиного остова и внутренностей. Исхудалые руки на лету перехватывали подачу. Слабыми, умоляющими голосами жалобно стонали они:
— Еще кусочек печеночки… еще!.. Бога ради, еще!
Я уже собирался уйти, как издали показался Бюрге, он тихо пробирался вдоль заборов, поглядывая тревожно по сторонам.
Мне припомнилось тут, что за несколько дней до постигшего нас несчастья он говорил мне, что его кухарка занемогла.
Он очень исхудал: лицо его осунулось и покрылось глубокими морщинами. Из-под нависшей на глаза шляпы выдавался небритый подбородок.
Терпеливо дождавшись очереди своей, он схватил из рук Франца лошадиное ребро, поспешно спрятал его под полу сюртука и направился скорыми шагами домой.
Сердце у меня дрогнуло.
— Возможно ли! — воскликнул я. — Как! И он, Бюрге!.. Профессор Бюрге также питается падалью… О, Боже милосердный…
Я вернулся домой страшно взволнованный. Запасная провизия наша уже близилась к концу, но я все-таки отложил в корзинку немного картофеля и солонины, а вечером, когда Саулик запер лавку, позвал его в свою комнату и сказал ему:
— Отнеси от меня Бюрге, скажи ему, что это все от дезертира… да… так и скажи. Да смотри, чтобы кто не увидал, а то сейчас отнимут.
Вернувшись, он сказал мне, что Бюрге заплакал.
Да, Фриц, вот она, война-то! Вот до чего доводит!..
Гарнизонный запас тоже был на исходе. Солдатские рационы уменьшили наполовину. Новый комендант, заменивший прежнего, умершего тифом, продолжал задавать пиры парламентерам: все окна освещались, музыка гремела, офицеры главного штаба пили пунш и разные дорогие вина. Все это, понимаешь, для отвода, чтобы обмануть неприятеля, уверить его, что мы ни в чем не терпим недостатка.
Парламентеров-то, надо тебе сказать, всегда с завязанными глазами провозили по улицам, а то, случись им по дороге увидать то, что в самом-то деле происходило, так никакими пуншами потом не обмануть бы. Понимаешь?
В половине марта, когда во всем Пфальцбурге не осталось ни одной лошади, ни собаки, ни кошки, вдруг стали опять слышаться дурные вести: поговаривали о проигранных генеральных сражениях, о капитуляции армии, о вступлении союзников в Париж.
Как ни принимали тайно парламентеров, а все же кое-что доходило до ушей прислуги. Потом от нее-то новости и облетали мигом весь город.
А между тем подходила весна. Снег в лощинах начинал уже таять. Ожившие и проснувшиеся мошки роились в солнечных пятнах.
Живо помню я, какое сильное впечатление произвела на меня в конце марта первая ласточка. Я поднял глаза. Быстро рассекая воздух, пронеслась она мимо меня и исчезла высоко в небе.
Не знаю почему, в эту минуту вспомнился мне Давид… и я горько заплакал.
Сарра с Ципорой уже вернулись от раввина: наступал праздник Пасхи.
Надо было мыть полы, белить стены, обновлять посуду.
Среди этих домашних забот они, бедные, как будто позабыли несколько горе.
Чем больше близился праздник, тем больше я приходил в уныние. Не было никакой возможности исполнить как следует заповедь Божию:
‘Да будет месяц сей для вас первым в году. В десятый день, да возьмет каждый от стад своих ягненка или теленка и да блюдет его до четырнадцатого дня. Тогда да умертвить его и да едят мясо его с опресноками и горькими травами’.
Где было взять ягненка, где?
Хорошо, что псаломщик Самуил нас выручил: он у себя в погребе тайно уберег и откормил ягненка, и когда настало время, заклал его по обряду. Каждое еврейское семейство получило свою долю от него. Правда, доля эта была крайне умеренна, но все-таки заповедь Исхода была исполнена нами в точности.
В этот день, как предписывает нам закон наш, я пригласил беднейшего из среды братий наших разделить с нами трапезу. Прежде всего отправились мы в синагогу, принесли там молитвы, а потом, возвратясь оттуда, сели за стол. Все было приготовлено и установлено в указанном порядке. На белой скатерти рядом с мясом обрядового ягненка стоял и стакан уксуса, и хрен, и крутое яйцо, и несколько опресноков…
Когда я занял свое место, Сарра принесла кувшин с водою и полила мне руки. Заем я взял кусок хлеба и произнес:
— Вот хлеб нищеты, который отцы наши вкушали в Египте. Всякий алчущий да разделит его с нами. Всякий неимущий да воспразднует с нами Пасху.
— В память чего установлен этот обряд, батюшка? — спросил меня Саул.
— В память исхода израильтян из Египта, дитя мое, — отвечал я ему. — Праотцы наши там томились в плену. Десница Всевышнего избавила их.
И не успел я договорить слов этих, как вдруг на нас пахнуло откуда-то надеждою: мы все невольно переглянулись.
Каждому из нас пришло в голову, что милосердный Господь, конечно, не оставит чад своих и теперь, что Он спасет нас, как спас некогда, в Египте, прародителей наших, и что император Наполеон будет орудием, избранный Им для спасения нашего.
Мы горько ошибались… да!..
Господь отвратил уже лицо Свое от этого человека.

Глава XX

На другой день, часу в шестом утра, когда мы еще спали, вдруг раздался вдалеке пушечный выстрел. Меня это очень удивило: неприятель стрелял всегда ночью.
Я стал прислушиваться… и вот за первым выстрелом грянул другой… за ним третий… четвертый, пятый… и все по одному через разные промежутки.
Я вскочил с постели и открыл окошки. Из-за арсенала всходило солнце. Во всех домах окна были настежь отворены, и в них виднелись испуганные, удивленные лица.
Свиста ядер и гранат не было слышно: неприятель стрелял порохом.
Веселый, громкий гул несся к городу от Миттельброна, от Катрвана и от Бибельберга…
— Происходит что-то необыкновенное… — сказал я Сарре. — Дай-то Бог, чтобы это было к лучшему!
Я поспешно оделся и вышел на улицу.
Не прошло и получаса с тех пор, как началась пальба, а уж весь город был на ногах: горожане и солдаты толпами бежали на бастионы.
На повороте в Училищную улицу я увидел Бюрге и подошел к нему. Он был еще бледней, чем в тот день, когда я его встретил на рынке.
— Что случилось? Зачем эта пальба? — спросил я его.
— Какое-нибудь важное событие, Моисей, — сказал он. — И, по всем видимостям, для нас не больно хорошее. Иначе не стали бы они так радоваться.
— Я и сам так понимаю, — отвечал я. — Верно, союзники одержали большую победу. Пожалуй, взяли Париж.
Бюрге бросил вокруг себя испуганный взгляд.
— Тише. Будьте осторожнее. Солдаты услышат, так плохо вам придется. Они теперь способны растерзать всякого…
И он был прав, как всегда. По счастью, близко никого не было.
— Я еще не поблагодарил вас за то, что вы мне на днях прислали, — сказал Бюрге, пожимая мне руку. — Провизия ваша пришлась тогда очень кстати.
Я отвечал прямо, что, помня его одолжение, последний кусок хлеба охотно разделю с ним. Потом мы пошли вместе по Среднему бастиону.
Вал был сплошь покрыт любопытными: тут находился и барон Пармантье, и его адъютант, и Пипеллингер, и советник Брант, и старый пастор Лод… все они, смешавшись с толпою, внимательно смотрели в даль. По лицам их понятно стало мне, что происходит нечто необыкновенное.
Когда мы взлезли на башню, глазам нашим вполне открылось то, что возбуждало всеобщее внимание. Все союзные войска: австрийцы, баварцы и русские как безумные бегали и скакали взад и вперед по равнине. Люди целовали друг друга, обнимались, махали зелеными ветками и высоко бросали свои кивера и шапки. Их радостные крики оглашали окрестность.
Простояв тут с добрый час, мы отправились обратно в город. Дойдя до нашей улицы, тогда совсем пустой, Бюрге, который шел несколько впереди меня, опустив голову на грудь, вдруг остановился и громко произнес:
— Вот он конец! Вот он! Пришел-таки! Да! Но что же с Парижем? Взят он или нет? Что с императором? Жив ли он? Что будет с нами? Франция по-прежнему ль останется Францией? Что у нас отнимут? Что нам оставят?
Я схватил его крепко за руку, вспомнив его недавний совет. Тогда он как бы очнулся, провел рукою по лбу — и удалился поспешно.
На другой день к дверям всех церквей и ко всем столбам на рынке были прибиты рукописные объявления, возвещавшие, что союзные войска вступили в Париж под предводительством императора Александра.
Никто не знал, откуда взялись эти объявления, чьей рукой были писаны, кем прибиты. Подозрение падало, правда, на бывших эмигрантов, всегда враждебно относившихся к империи, но положительного ничего нельзя было сказать.
Полицейские сорвали, конечно, все афиши, да все-таки опоздали: уже многие успели прочесть их, и потрясающее известие в один миг облетело и крепость, и город…
Старые солдаты никому не верили. Они громко утверждали, что все это подлая ложь, гнусная измена, что император никогда не проигрывал сражения, да и не мог проиграть, что Париж ни за что не сдастся, что все эти и объявления, и слухи, и вся эта пушечная пальба — не что иное, как военная хитрость союзников.
Парламентеры чаще прежнего въезжали и выезжали из города. По целым часам оставались они в доме губернатора, вероятно, трактуя об условиях сдачи крепости.
Сержант наш уже редко-редко заходил к нам. Да мы, признаться, и рады отчасти тому были. Ципора была еще больна. Сарра не отходила от нее, а я, с рассвета до вечерней зари, помогал Саулику.
Лавка постоянно была набита битком ветеранами. Не успеют одни выйти, а другие уже идут им на смену. Они пили вино, как воду, но оно не веселило их: с каждой рюмкой все мрачнее и мрачнее становились у них лица, все суровее и сердитее смотрели глаза их из-под нависших бровей.
В ночь на 9 апреля в крепости получен был с курьером сенатский декрет о низложении императора, а 11-го, не то 12-го, командир 4-й дивизии объявил в приказе, что признает решение сената обязательным для армии и повинуется ему беспрекословно.
Это было жестоким ударом для наших ветеранов, все еще твердо надеявшихся, что император возьмет верх, что маршалы и народ не изменят ему. В тот же вечер мы прочли на лице сержанта, что он поражен в самое сердце. В один день он постарел на десять лет. Мне хотелось утешить его, сказать ему, что он имеет в нас истинных, преданных ему друзей, что все мы готовы многим пожертвовать, чтобы только помочь ему, да успокоить его, ежели он будет вынужден переменить род жизни…
Да, вот, Фриц, что я думал в глубине души, но, признаюсь, у меня недоставало сил вымолвить слово.
Пройдет, бывало, молча, раза два-три по комнате… остановится, помотает эдак головой… сожмет кулаки… и быстро выйдет вон.
10 апреля заключено было перемирие, под предлогом уборки тел убитых. Подъемные мосты у Немецких ворот опустили на целый день. Многие вышли тут из города, чтобы в огородах и садах позапастись кой-какою зеленью. Мы остались дома. Ципоре что-то нездоровилось больше обыкновенного.
Поздно вечером, когда уже стали было поднимать подъемные мосты, два офицера прискакали верхом из Меца, пронеслись во всю прыть через город и соскочили с лошадей у губернаторского дома.
Приезд их возбудил большие толки. Все ждали важных перемен.
Мы все слышали, и я, и Сарра, и Ципора, как сержант наш всю ночь напролет проходил из угла в угол, бормоча про себя что-то…
Его вздохи не давали нам спать.
На другой день в 10 часов утра забили сбор у ратуши.
На улицах прохода не было. Везде толпился народ. Я едва мог протолкаться на площади: всякий дорожил своим местом, дружок… всем хотелось стоять поближе…
Полки были выстроены четвероугольником. Квартирьеры, стоя посредине, громко что-то читали.
То было отречение императора, увольнение рекрутов, набранных в 1813 и 1814 годах, воцарение Людовика XVIII и повеление переменить кокарды и знамена.
Ни звука, ни ропота не слышно было ниоткуда: все было спокойно, мертво, ужасно.
Солдаты стояли неподвижно: зубы их были крепко стиснуты, глаза мрачно опущены вниз, седые усы судорожно дрожали. Голоса квартирьеров поминутно прерывались, как будто у них захватывало дух. Вдали, под сводами, виднелись комендант и его штаб, суровые, бледные…
Покуда читали приказ, все молчало, но когда потом скомандовали: ‘вольно!’, грозный, единодушный вопль ярости раздался со всех сторон: началось смятение, шум, крики.
Ничего невозможно было разобрать в этом хаосе…
Новобранцы бежали в казармы. Старые солдаты срывали с себя эполеты и разбивали о камни свои ружья. Офицеры ломали свои шпаги. Губернатор попробовал было говорить, да уж никто его не слушал.
Идя домой, я сам своими глазами видел, как несколько старых солдат, прислонясь головами к забору, горько-горько плакали, как малые дети.
Не успел я рассказать жене все то, что видел, как вошел сержант. Лицо его выражало столько страдания, что нам стало за него страшно.
— Ну, — сказал он, опуская ружье на пол. — Все кончено, все!..
Прошло несколько минут молчания.
— Бедная, бедная Франция! — вдруг произнес он порывисто. — Тебя предали! Тебя продали!.. О, мерзавцы… мерзавцы!..
Тут он присел к нашему столу, привлек к себе Саулика, и, охватив руками его голову, крепко поцеловал его в обе щеки. Потом взял на руки Ездру и стал качать его…
Мы переглянулись с женою: за душу, понимаешь, брать стало.
— Ну, прощай, дядя Моисей, — тихо сказал он, отдавая Cappе ребенка. — Пришла пора нам с тобою расстаться. Спасибо вам всем, спасибо. А жаль мне, черт возьми, уходить от вас… жаль.
— Да и нам ведь жаль расставаться с вами, сержант, — с грустью отвечала ему Сарра. — И ежели вам не противно, так оставались бы жить, право, с нами… а?..
— Нет. Невозможно, — живо перебил он.
— Так вы опять будете служить?
— Кому? Кому служить?.. Людовику ХVIII? Бурбонам? Никогда! Старый сержант не изменит своему императору…
Он вскочил с места и раздирающим душу голосом закричал:
— Да здравствует император!
Мы все дрожали.
Он превозмог волнение и протянул ко мне руки. Мы обмялись как два родных брата.
— Прощай, дядя Моисей, — сказал он. — Надолго… Навсегда прощай!
— Так вы сейчас же и отправляетесь?
— Да. Сию минуту.
— Вы знаете, сержант, что здесь остаются у вас верные и надежные друзья… и ежели бы вам когда-нибудь встретилась в нас надобность, то милости просим.
— Знаю… знаю… Вы добрые люди… честные, хорошие люди…
И он еще раз прижал меня к своей груди, а затем, быстро выйдя в коридор, закричал оттуда:
— Прощайте… Живите счастливо, а меня не поминайте лихом.
Спустя четверть часа сержант спустился вниз с ружьем в руках. На лестнице ему попался Саулик.
— На… передай вот это отцу, — сказал он, отдавая ему что-то завернутое в бумагу.
Это был медальон с убитого им баварца. Было около полудня.
Только что мы принялись было за обед, как на улице раздались громкие крики. Сарра и Саулик подошли к окошку.
— Раненого какого-то несут в госпиталь, — сказал он, а вслед за этим, вглядевшись пристальнее, жалобно закричал: — Боже мой, да это наш сержант! Он, он!..
Ужасный свет озарил меня, я догадался, понял… Я выбежал как полоумный на улицу.
Четверо артиллеристов несли на плечах носилки. Толпа детей бежала сзади.
Лицо сержанта было бледно… из груди тихо сочилась кровь.
Он был уже мертв.
Несчастный прямо от нас отправился на бастион, за арсеналом, и там в упор выстрелил из ружья прямо себе в сердце.
В тот же день, часа через три, неприятель отодвинул свои аванпосты на 600 сажень от прежних линий. Крепостные ворота снова отворились, а на церквах и на ратуше стало развеваться по ветру белое Бурбонское знамя.
Блокада Пфальцбурга была окончена.

———————————————————————

Источник текста: Эркман Э., Шатриан А. Собрание сочинений Эркмана-Шатриана / С портр. авт. и крит.-библиогр. очерком П.В. Быкова. [Кн. 1-20]. — Петроград: П.П. Сойкин, 1915. — 20 т.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека