Жеванная резинка, Чуковский Корней Иванович, Год: 1909

Время на прочтение: 8 минут(ы)

Жеванная резинка

1

— Следует равномерно дышать через нос!
— Надо избегать всякого стеснения в одежде!
— Чисти щеткой своей зубы и десны, по крайней мере, один раз в день!
Так говорит Иоганн Мюллер, — и кого же нам теперь слушаться, как не его!
— Матери и жены! — говорит Иоганн Мюллер, — бросьте носить корсет! Юноши и дети, курение вредно!
И обаяние этих слов среди нас небывалое, — как будто их мы только и ждали! Положительно — еще немного, и Мюллер — наша идеология! Только Дарвин, Маркс и отчасти Ницше были некогда так же влиятельны среди нас. Мюллер идет чему-то ‘на смену’ — и пора бы Боборыкину написать о ‘мюллерстве’ роман.
Все стали страшно заботиться о мускулах, растираниях, обливаниях, упражнениях, бицепсах, трицепсах, и всех нас увлекает теперь —

‘Сгибание корпуса’

попеременно назад и далеко вперед с растиранием груди, живота, нижней части спины, поясницы, седалища, и задней и передней сторон ног в указанном, последовательном порядке’ (Мюллер, 74).
‘Культ тела’ — даже издательство такое основалось теперь и Москве. О ‘воздушной шляпе’, о ‘ношении сандалей’, о ‘санитарном белье’ и об ‘искусстве есть’ — этом ‘величайшем искусстве’ — буквально создалась теперь литература.
‘Джю-Джитсу, система физического развития и атлетики у японцев’. — ‘Гигиенические советы’. — ‘Французская (греко-римская) борьба’. — ‘Руководство к развитию силы и наращения мускулов’. — ‘Достижение красоты путем гигиены’, — сколько вышло таких книг за последний год.
— Если это будет утром, — говорит Иоганн Мюллер, — вон из постели! Надевайте кальсоны и сандалии… Знаю, что многие найдут эту повесть безнравственной и неприличной, тем не менее от всего сердца посвящаю ее матерям и юношеству.
Впрочем, это говорит уже не Мюллер, а Куприн. Но не все ли равно? ‘Яма’ Куприна и ‘Система’ Мюллера, — разве вы не чувствуете, что это одно и то же? И там и здесь — советы, заботы, практика: остерегайтесь, берегитесь, примите меры! Я помогу матерям и юношеству, — вслед за Мюллером говорит Куприн. — Это ты, Андреев, все только думаешь что о Боге, о Вечности, о Смерти, и даже когда изображаешь щенка, то и щенок у тебя мировой, вселенский, космический. А мы с Мюллером, — какое нам с Мюллером дело до Бога и Вечности, — были бы Матери в ‘санитарном белье’, и Отроки чистили бы зубы! Юноши, не гуляйте же по Ямской!
Это Ценский вечно глядит в ‘Небо’ и на разные лады кричит Кому-то, Кто над нами смеется вверху:
— Эй, погоди еще ставить крест над полями!
Чудак! Не в ‘Яме’ он видит изъян, а в мире, во всей вселенной, — говорит он, — который раз! А носит ли он сандалии? А растирает ли он на ночь живот?
Андрей Белый тоже требует от себя — от поэта — непременно какой-то космологии:
Говори о безумьи миров,
Завертевшихся в танцах,
О смеющейся грусти веков,
О пьянящих багрянцах.
Говорят, что все кругом так же космологичны, что Сологуб в Передонове осмеял не уездный город, а всю вселенную, что Блок вселенную окарикатурил в ‘Балаганчике’, что Рукавишников тоже что-то такое, и что даже petit Городецкий и charmant [Маленький… очаровательныйфр.] Осип Дымов — и те кокетничали с Хаосом и панибратство вали с Космосом. Даже простой анекдот — и тот выходил у этих ‘космистов’ — sub specie aeternnitatis [С точки зрения вечности (лат.)], даже порнография и та была в сущности у них космографией.
После революции вся русская литература, ‘как по условленному знаку’, задумалась вдруг о чем-то огромном, вечном, мировом, и, как хотите, это облагородило ее.
Но тут ворвались мы с Мюллером и громко заговорили о фуфайках. И вот конец космологии, — в литературе водворяется ‘Мюллер’.

2

Художник может и должен говорить о фуфайке, но он только тогда художник, если и фуфайкой он расскажет мне о своей душе, — о вечности, о мире, о Боге. Чехов и Мопассан лишь о фуфайках и говорили, но — почему же сквозь эту фуфайку просвечивала их тоска, их молитва, их дума о божестве?
А Куприн с самого начала позаботился: фуфайка пусть и останется фуфайкой, я сошью ее попрочнее и подарю Матерям и Отрокам, пусть носят и похваливают, — и какое нам с Мюллером дело до всего остального! Лишь бы Матерям и Отрокам было тепло!
Мюллеровщина разлилась повсюду.
— Ах, почему это за границей, в ‘культурных городах Запада’, давно уже нет мух, а у нас мухи неизбежны ‘одинаково в деревне и в городе, в богатых и бедных домах’? Боритесь, боритесь с мухами!
Это я прочитал недавно в фельетоне газеты ‘Слово’, — но ясно, что это писал Иоганн Мюллер.
— Рабочие, боритесь с пьянством! В этой борьбе залог успеха рабочего движения, — это тоже напечатано в газете ‘Слово’, но кто же, как не Мюллер мог сочинить эти строки!
О, ‘чисти щеткой свои зубы и десны по крайней мере один раз в день!’ У Мюллера так много псевдонимов! Иногда он укрывается фамилией одного трудовика, и пишет в специальном фельетоне:
‘Моя дочурка учится в гимназии, где введена гимнастика по сокольской системе. И посмотрели бы вы: залюбуетесь. Все девчурки крепенькие, пряменькие, веселые, румяные. А вот в гимназии г-жи N. где учатся дочери наших близких знакомых, нет никакой гимнастики, и на детей жалостно смотреть: серые, вялые, грудки вдавленные, спины сгорбленные’.
О, Иоганн Мюллер, конечно, это ты! ‘Дочурки’, ‘девчурки’, ‘юноши’, ‘матери’ — пожалуйте! Ваше время пришло опять. Снова вес публицисты и беллетристы упражняют свою добродетель над ‘дочурками’ и ‘девчурками’. Гоните мух, перестаньте пьянствовать, чистите зубы, дайте ‘девчуркам’ гимнастику — и вы спасете отечество! Это уже непременно. Даже гимнастика ‘девчурок’ кажется Жил кипу-Мюллеру ‘заслугой перед государством’! (‘Слово’, No785).
‘Постепеновцы’, апостолы ‘малых дел’ тоже, помните, мечтали фуфайками спасти государство.
‘Вот вы сегодня какую-нибудь Лукерью чему-нибудь научите, — говорил ‘Мюллер’ 80-х годов, — а недели через две или три вы с другой Лукерьей помучитесь, а пока — ребеночка вы помоете, или азбуку ему покажете, или больному лекарство дадите… А там, кто знает, может быть, спасете отечество.
Теперь перед нами ‘второе пришествие’ Мюллера. Поразительно, что и в 80-х годах он пришел с тем же ‘культом тела’ и с тем же ‘искусством есть’.
‘Добрый сын отечества, — говорил тогда Салтыков, — обязывается предаваться установленным телесным упражнениям, и затем насыщаться, переваривать и извергать’. У Боборыкина в романе из эпохи прежнего ‘мюллерства’ — ‘На ущербе’ — выведен студент Гриша Канцев, который тоже отдыхает ‘в царстве мышечной силы, спорта’ и всяческого ‘телесного культа’.
Но, конечно же, это деталь. Главная у Мюллера черта — самодовольство. Только чисти зубы, и все будет хорошо. То есть, уже и теперь почти хорошо, но не хватает еще чуть-чуть… Вот это-то ‘чуть-чуть’ мюллерству дороже всего и об этом ‘чуть-чуть’ оно дает подробные советы.

3

Все темы принизились вдруг чрезвычайно, упростились до прописей, и когда я в современной серьезной газете читаю, что взяток брать не следует, даже борзыми щенками (буквально, буквально!), что долг сапожнику тоже долг, что девушек насиловать нельзя, даже если они и крестьянки, — мне кажется, что вся литература наша внезапно заболела разжижением мозга и что для микроцефалов стали издаваться газеты.
Возродилось, возродилось в полной мере то микроцефальное время, когда один микроцефал объявлял пред другими:
— Я, имярек, обещаюсь и клянусь взяток не брать, в карты не играть, не пьянствовать, у начальства не подслуживаться, дело, мне порученное, исполнять быстро и добросовестно, по мере моих сил и разумения.
Настала пора ‘самоусовершенствования’ — или, по слову Щедрина, — ‘постепенного, при содействии околоточных надзирателей, благопоспешения’.
Прописи ‘о долге сапожнику’ и ‘о гнусности взяток’ я прочитал в фельетоне ‘Слова’ (17 мая 1909), и подпись под фельетоном: ‘В. Поссе’, но не ясно ли, что это тот же Мюллер?
Этот комический человек, — как будто целиком из Щедрина, — и мне хочется верить, что ему и самому совестно, какую жеваную резинку жует он всенародно каждый день.
‘Русскому народу, — жует он сегодня, — как и всякому другому народу (!), как и всему человечеству (!!), ,<...> нужна любовь друг к другу.,. Возлюбим же друг друга не па словах, а на деле, и тогда (слушайте! слушайте!) сам собой спадет тяготеющий над нами гнет и, как дым перед лицом Господним, исчезнут все ненавистники’ (‘Слово’. No 814).
‘Брак, — жует он резину завтра, — может быть великим счастьем, если в основу его положены равенство, свобода и любовь, которая ведет любящих путем труда и борьбы вперед к сознанному ими идеалу’ (‘Слово’. No 790).
Козьма Прутков не сказал бы лучше!
‘Спасти, — жует он послезавтра, — могут лишь знание и любовь. Знание всестороннее, философское знание, раскрывающее будущее на основании прошедшего. Ибо только познав свет будущего, можно вынести мрак настоящего (!). Любовь не отвлеченная, а реальная, любовь простая, понятная и понимающая, а потому свободная и творческая’, и т. д., и т. д., и т. д. (‘Слово’. No711).
И обещает подробнее ‘коснуться этого’ завтра. И все это бормотание было бы только смешно, если бы ежедневно не вскрывалась его, так сказать, ‘подоплека’:
‘Ищите не лавров героев, а скромного чувства удовлетворения скромных работников. Ими, этими скромными тружениками, созидается светлое будущее’ (‘Слово’. No 704).
Недавний соратник Горького вспомнил былую свою работу в ‘Неделе’, — где он вместе с Дедловым, Меньшиковым, Абрамовым нашептывал премудрому пескарю восьмидесятнику:
— Лучше маленькая рыбка, чем самый большой таракан!
И требовал клятв (!) у русской молодежи, что она пойдет в чиновники, — и будет благородна.
Жевание резинки продолжается. Гоните, гоните мух! Вводите в гимназии гимнастику! Откажитесь от взяток! Любите всех и чистите зубы! Главное, чистите зубы, — и вам обеспечено ‘светлое будущее’, и вы придете ‘вперед к сознанному вами идеалу’ и сам собой (!) спадет тяготеющий над нами гнет’.
Приблизилось время жеваной резинки, и вы увидите, мы скоро вздохнем о тех космистах, о поэтах вечного, мирового, огромного, — мимо которых столь небрежно проходим теперь.

4

Особенно для меня показательна эволюция Куприна. Куприн — одни глаза без рук, без ног, без головы, огромные глаза без человека.
И те вещи, которые так зорко он видит (а видит он одни только ‘вещи’) — каким разбросанным хламом, нелепою кучей лежали бы они перед ним, если бы время от времени он не похищал откуда-то чьей-то чужой идеологии, которая все эти нагроможденные им ‘вещи’ расставляла по своим полочкам, объединяла своим пафосом и которая из беспорядочной кучи видений делала ‘рассказы Куприна’.
Я помню, как Куприн был народником, как потом он бросил народничество, раздобыл откуда-то аморализм и обзавелся модным ‘стихийством’, и как в последнее время его соблазняла проповедь силы, звериности, мускулистости — и он стал славить воров и разбойников (в ‘Обиде’), воспевать лошадей и собак (‘Изумруд’, ‘Собачье счастье’) и преклоняться пред физической мощью (Бузыга, штабс-капитан Рыбников, Файбиш) — и восклицать так часто:
— Какие были люди, какая страшная физическая сила! Господа, я пью один за радость прежних войн, за веселую и кровавую жестокость’. ‘Битвы! Когда сходились грудь с грудью и дрались хладнокровно и бешено, с озверением и поразительным искусством!
‘Озверение’, ‘зверство’, ‘звери’, ‘звериный’ — так часто юпадались в последнее время у Куприна, что один молодой поэт шел все резоны посвятить Куприну стихи с таким неизменным рефреном:
Любите так чисто и свято, как звери..
Кто зверя связал, тот насильник и лжец!
Или:
Что может быть ярче, что может быть краше.
Звериного счастья двух юных сердец!
И вот для меня это знаменательно очень: то, что Куприн вдруг спешно забросил всякую ‘звериность’ — и стал заботиться о ‘дочурках’, ‘девчурках’, ‘юношестве’ и ‘матерях’.
Уж если он начал жевать резинку, значит резинка теперь действительно будет во рту у всех, и, значит, жевать резинку теперь истинная потребность момента.
Правда, Куприн и здесь не совсем расстался со зверем. Его идеальный герой следит за врагом ‘по-звериному’, ‘готовый каждую секунду к быстрому и страшному толчку’. И когда его студенты гуляют с девицами, в них просыпается, по старой привычке Куприна, — ‘древний, прекрасный, свободный, но обезабраженный и напуганный людьми зверь!’.
Но тем-то и важнее отметить, что он этого ‘зверя’ всемерно приспособляет теперь к ‘дочуркам’ и ‘девчуркам’. Не бойтесь этого зверя, девчурки, он ручной, и — тоже жует резинку.
Тот идеальный герой, который глядит у Куприна ‘по-звериному’ и который (конечно!) в сотый раз выполняет всю купринскую — до чего надоевшую! — программу ‘звериности’, и, конечно же, уверяет, что он ‘бродяга’, что он ‘страстно любит жизнь’, что у него ‘безмерная жадность к жизни’, что он ‘безумно и радостно плывет всюду, куда угодно судьбе’, — этот идеальнейший купринский зверь весь нарисован теперь так, чтобы смертельно понравиться Маменькам и их Дочуркам.
Он храбр, находчив и красноречив, он благороден, как Поссе, — и если много лет изо дня в день посещает публичных женщин, то, Боже сохрани, вовсе не для разврата, а как брат посещал бы сестер. Странный зверь, не правда ли, — но Маменькам такого и нужно. Он пишет публичным женщинам письма, ухаживает, когда они больны, ободряет уставших, утешает обиженных, иных ведет к спасению, и демосфенствует так банально и так ‘благородно’, как какой-нибудь идеальнейший князь Ларион Троекурский из романа незабвенного Болеслава Маркевича.
И, право же, Куприну только кажется, что он по-старому ‘любит зверя’, на самом же деле он давно уже со всеми нами полюбил комнатную болонку.
В ‘Яме’, например, есть несколько настоящих ‘зверей’, со всеми звериными качествами, однако, Куприн чрезвычайно к ним равнодушен. Есть швейцар Симеон, ‘зверь’ — по выражению Куприна — и убийца. Есть околоточный Кербеш, тоже ‘зверь’ и тоже убийца. Есть трактирный половой Прохор Иванович, — тоже убийца и тоже ‘зверь’. Но Куприн пренебрежительно проходит мимо них.
Он идет к комнатной собачке, к благородному резонеру Платонову, — жевателю жеваной резинки, и восторженно кричит ему:
— Да здравствует белый зверь, ‘древний, прекрасный и свободный’. Salve Bestia blonda! [Здравствуй, белокурая бестия! (лат.)]
А собачка, натурально, отвечает: гав, гав, гав! Волна доброго, старого ницшеанства, захлебнувшая некогда так неожиданно всех болонок восьмидесятых годов, схлынула, наконец, совершенно, и если оставила после себя иные свои формулы, то уже безо всякого содержания, и если сохранила иные свои лозунги, то без тени былого смысла — и вот уже честного Иоганна Мюллера выдают за сверхчеловека, зубочистку — за меч, таблицу умножения — за ‘скрижаль новых ценностей’ и спасают человечество — жеваной резинкой’.

Корней Чуковский

Первая публикация: ‘Речь’ / 14 (27) июля 1909 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека