Пшибышевский о символе, Чуковский Корней Иванович, Год: 1904

Время на прочтение: 5 минут(ы)

Пшибышевский о символе

Письмо из Одессы[*]

[*] — Ст. Пшибышевский читал в Одессе 24 и 28 октября с. г. реферат ‘Новая драма и символизм’. Автор настоящей статьи, благодаря любезности Ст. Пшибышевского, имел возможность пользоваться для цитат его подлинной рукописью.

Нет, то не Гете великого Фауста создал, который
В древне-германской одежде, но в правде глубокой, вселенской,
С образом сходен предвечным своим от слова до слова.
А. Толстой

I

‘Вы хотите знать мое credo?’ — спросил меня как-то Пшибышевский. Его у меня нету. Я его не знаю. Да и что может знать о себе художник? Искусство — это искусство, — вот единственное, что известно мне с достоверностью. Остальное все ложь и суета.
А на другой день он — с непоследовательностью поэта — читал реферат именно о своем credo, об искусстве, о процессе своего творчества и рефератом этим подтвердил свои же слова: ‘да и что может знать о себе художник!’
Не верю я автокритикам. В них художник поневоле клевещет на себя: стремясь навязать логике сердца — логику разума, он неизбежно принижает свое творчество. Больно вспомнить, как лгал на себя Гоголь, когда приписывал ‘Мертвым Душам’ фанатически-узкую целесообразность, такую для них оскорбительную, как обижал свое вдохновение Эдгар Поэ, навязывая себе в ‘Philosophy of Composition’ сознательное создание ‘Ворона’, как далеко уходил от себя Суинборн в осторожных предисловиях к своим красочным и пьяным стихам. То же случилось и с Пшибышевским.
Начал он с того, что ‘драму в человеке создают не внешние события, а он сам познает ее в душе своей. И душа его центробежна. Это значит, что от нее расходятся отражения во внешний мир, она изменяет внешние события. Прежде же она была центростремительной душою, ибо окружность жизни сбегалась к ней и воздействовала на нее, она же бессильно подчинялась ее напору’…
‘Старая драма есть, по Пшибышевскому, борьба индивидуальной жизни с внешними категориями: изменятся обстоятельства, другое сцепление их — и нет драмы. Ядро старой драмы — случайность. Новая драма — вся построена на борьбе индивидуума с самим собою, т. е. с категориями психическими. Себя не изменишь. Ядро новой драмы — безысходность’.
Вот это-то освобождение от случайного, от внешнего — и ведет к символу. Символ это — то вечное, что видит художник во временных и преходящих ‘формулах жизни’. И ‘человек, который способен воссоздать в себе мир, в его цельном могуществе и красоте, который за внешностью случайных явлений и вещей проникновенно видит сущность и течение вечного бытия — такой человек — символист. Он истинный творец. Все же остальное — только исписанная бумага’.
— Позвольте, — сказал я Ст. Пшибышевскому после лекции, — ведь по-вашему тогда выйдет, что Пушкин быль символист, и Лев Толстой — символист, и нет такого истинного художника, который бы символистом не был.
— Да, да, да, — с обычной суетливостью согласился он. — Как же иначе. Конечно!

II

Ст. Пшибышевский захотел дать нам для критерия художественных произведений — определение символа, но для критерия символа — он призвал художественные же произведения. Он хотел доказать нам, что истинным художником может быть только символист, а доказал, что символистом является только истинный художник. Это все равно как из уравнения х + у = 10 определять х = 10 — у, а у = 10 — х. Логика-то здесь правильная, да все же, пользуясь ею, мы не знаем ни величины х, ни — у. Взаимоизмерение сравниваемых вещей помешало Пшибышевскому сказать нам, ни что он считает символом, ни что — истинным искусством.
Писать вечное и незыблемое. Но ведь иначе пишут только Михайловы-Шеллеры, да Мачтеты. Истинный художник всегда чует душою нумен вещей, и только потом — сочетанием феноменов, передает его — этот нумен — во образе, воплоти. В этом и заключается творчество. Художники знают тяжелые минуты творческого бессилья. В чем заключается оно? Именно, в том, что ‘вечное и незыблемое’ коснулось художника, но не нашел он в себе ‘случайного и временного’, чем передать его вовне. Не нашел образа, конкретности — не нашел внешнего. А без этого — и ‘вечное’ погибло.
Художественное творчество, — поскольку о нем можно говорить, не индивидуализируя его, — проходит две ступени. Первая, когда художник ощущает жизнь в бесплотной ее сущности, в лирике своего настроения, в общей, алгебраической, так сказать, форме. И вторая ступень, когда творчество художника изыскивает для выражения лирических полутонов своего чувства — соответствующие конкретные образы, когда оно решает, посредством случайных цифр, — это — порою чрезвычайно сложное — выражение общих алгебраических величин.
Скажут: но ведь этим уничтожится все вечное и постоянное. Вовсе нет. Случайные цифры я могу замещать другими, такими же случайными, но сочетание их всех, взаимоотношение их — вовеки пребудет нерушимым. Вот это-то постоянное равенство сочетаний самим себе, при бесконечной изменчивости их частей и заключает в себе примирение борьбы вечного и временного в искусстве.
Требовать же от художника, чтобы он пренебрег внешним и временным — значит требовать, чтобы он отказался от своего могущества, от своего блаженства, от своего страдания —
Chasser tout souvenir et fixer la pense&eacute,e
Sur un bel axe d’or la tenir balance&eacute,e,
Incertaine, inqui&egrave,te, immobile pourtant,
Eterniser peut-etre un reve d’un instant.
Пушкин, с ясностью ребенка и гения, отметил взаимоотношение этих двух моментов в творчестве художника.
Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет, и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться, наконец, свободным проявленьем…
И тут ко мне идет незримый рой гостей,
Знакомцы давние, плоды мечты моей
Раньше ‘лирическое волнение’, раньше бесплотное, безобразное чувство, раньше душа, а потом уже
… выступят вдруг пред тобою картины,
Выйдут из мрака все ярче цвета, осязательней формы…
Потом излияние ‘лирического волнения’ в образах, во внешнем, в конкретности… И радостное, восторженное излияние, — этого не нужно забывать. ‘Центробежная душа’ — нет, она не топчет преходящего, она обожает каждый листок, ей дорого до боли, до страдания каждое облако в небе, и все извивы, все уголки жизни, каждое ее трепетание, — как безумно смеется им, как упивается ими душа творца! Озарив светом вечности все мимолетное, придав целокупность всему раздробленному, он — творец — становится любовником каждого пятна, каждой краски, каждой пылинки жизни, — и что такое вдохновение, как не внезапное обожание, как не внезапная, неожиданная любовь ко всему, что только что было временным, случайным, преходящим, а теперь вдруг стало отблеском вечного и нуменального.
Но при чем же здесь современный человек? При чем здесь ‘бездна’ между старой и новой драмой, о которой говорит Пшибышевский…

III

Бывают такие минуты в жизни искусства, когда оно как бы утомляется творить. Кажется, нет у него больше сил выливать цельное и единое мироощущение в пестрые многоцветные образы. Тогда оно начинает соскоблять их и доискиваться того абсолютного, того неизменного и надвременного, что им же самим было облечено в случайные одежды красоты. Тогда приходит Броунинг со своими ‘интроспективными драмами’, приходит Мэтерлинк, Кнут Гамсун, исполненный ‘внутреннего света, волнующего сияния души, освободившейся от подчинения внешнему’ [Слова К. Бальмонта], приходит наш Леонид Андреев, пренебрегший всеми бытовыми, временными, психическими наслоениями жизни на сущность человеческого я, и пытающийся воплотить в образах отвлеченные идеи, категории абстрагирующего мышления, приходит Уольт Уитман, добивающийся проникнуть в самую ‘субстанцию человека’.
— ‘Вне работы, вне купли-продажи, вне фермы, одежды, вне дома,
Вне того, что он ест, что он пьет,
Вне того, как он страждет, и как умирает’…
(W. Whitman ‘Leaves of Grass’ — To You.)
Все они ищут трагедию обще-души, трагедию всякого я, которое так таинственно теплится под всякими временными оболочками. Они верят в бытие такого я, считая проявлением его не мораль человека, не его разум, не его нравы, не убеждения, не силу или слабость его, а что-то иное, — несомненное, как Бог, и таинственное, как жизнь, — но что, что? С этим криком: что? в уверенных поисках они абстрагируют сущее от его красок, от времени и места, от случайности, от пестроты бытия, от самою себя, от трепета плоти и крови — от всего… И трагедия такого искусства именно в том, что эти случайности, эта пестрота, эти краски — и есть то, чего они ищут. Высшая закономерность — в случайном, и во внешнем сокрыто все внутреннее. Подобно белому цвету в семи радужных цветах, наполняет единство — всякую раздробленность вечного А они ищут, где-то вне, в абстракции — и вот почему современное искусство, вместо былого восторга, становится страданием…
Всякий человек — художник. Поскольку он живет. И чуть он перестал жить, он — философ. Художнику оправдывать бытия не нужно Все вокруг него самоцельно, совершенно и гармонично — не в абстракции, не в должном, а в сущном и реальном. Искусство же, стремящееся к абстракции, а не исходящее из нее — это философия. Это остановка, слабость художника. И делать ее императивом, как делает г. Пшибышевский, нельзя. Бессилье прощают, но его не требуют.

К. И. Чуковский

——————————————————————

‘Весы’, No 11 / 1904 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека