Кн-во ‘Современные проблемы’ Н. А. Столляр. Москва. 1928
OCR: М. Н. Бычков, август 2012 г.
Первые наброски творческих замыслов все более привлекают к себе внимание исследователей. Опубликованные недавно в Германии черновые тетради Бетховена, новонайденные подготовительные записи Шатобриана к его ранним романам, записные книжки Достоевского к ‘Бесам’ или же планы и материалы Тургенева к ‘Нови’ (изданные в 1926 г. Андре Мазоном в ‘Revue des Etudes Slaves’) — все это проливает яркий свет на лабораторию художника и весь ход его творческого процесса. Многие из этих записей при всей своей незаконченности представляют и крупный самостоятельный интерес художественного или философского порядка. К целому ряду таких летучих листков применимы замечательные слова Сент-Бева о классических ‘Мыслях’ Паскаля, дошедших до нас в виде небрежных и торопливых первоначальных записей: это такие же ‘бессмертные черновики’, имеющие право стать в ряд с первоклассными законченными созданиями их авторов.
Интерес к таким наброскам понятен. Они нередко раскрывают сокровенные пути мысли художника в живом процессе создания будущего шедевра, Они часто обнаруживают парадоксальные замыслы великих мастеров во всей неожиданной резкости их первоначального и непосредственного выражения. Они выявляют, наконец, сложный рост творческих исканий во всей свежести и силе первых записей, не предназначенных для печати.
Перед исследователем раскрывается заманчивая и поучительная картина. Зная законченные создания данного автора, он может наблюдать, как из малого зерна житейского наблюдения прорастает целостный художественный организм. Ему становится ясным, какие импульсы руководили художником в его сложной, изменчивой и закономерной работе.
От монументальных форм завершенных созданий он может перейти к рассмотрению малых жанров записной книжки, в которой афоризм или анекдот, словесный эскиз или портретная миниатюра уже возвещают, при всей своей сжатости и сосредоточенности, будущий роман, драму или поэму.
Такой разнообразный интерес и разностороннее значение представляют и впервые публикуемые теперь полностью ‘Записные книжки’ А. П. Чехова.
‘Если бы у нас было нечто подобное литературной академии, ее питомцам можно было бы давать упражнения на материале этой книжки, и талантливый ученик по чеховскому подсказу мог бы создать прелестные этюды’, — так писал один из наших критиков в 1914 г., когда впервые были опубликованы некоторые отрывки из этих замечательных блокнотов. И это зорко намеченное задание, в то время неосуществимое, может стать в наши дни реальным приемом художественного преподавания в различных студиях, мастерских и семинарах литературных институтов.
На ряду с таким жизненным значением, эти черновые страницы представляют первостепенный интерес для историка и теоретика литературы, в частности, конечно, для исследователя и биографа автора ‘Скучной истории’.
Записные книжки играли совершенно особую роль в творчестве Чехова. Это едва ли не единственный писатель, решившийся опоэтизировать свою черновую работу и посвятивший ей проникновенные строки в одном их своих созданий. Здесь отразилась и мука, и радость художника от его трудного ремесла, здесь нашло себе выражение смешанное чувство горечи и отрады от тяжелой и утешительной работы. Отзвук замечательного поэтического признания:’моя печаль, мое богатство, мое святое ремесло!’ как бы слышатся в знаменитом монологе беллетриста Тригорина во 2-м акте ‘Чайки’, где автор с такой вдумчивой болью раскрывает перед зрителем трудности своего писательского мастерства.
‘Вот я с вами, я волнуюсь, а между тем каждое мгновение помню, что меня в комнате ждет неоконченная повесть. Вижу вот облако, похожее на рояль. Думаю: надо будет упомянуть где-нибудь в рассказе, что плыло облако, похожее на рояль. Пахнет гелиотропом. Скорее мотаю на-ус: приторный запах, вдовий цвет, упомянуть при описании летнего вечера. Ловлю себя и вас на каждой фразе, на каждом слове и спешу скорее запереть все эти фразы и слова в свою литературную кладовую: авось пригодится!’
И когда он видит у ног Нины Заречной убитую чайку, он сейчас же задумчиво записывает что-то в свою карманную книжку. — ‘Что это вы пишете? — спрашивает девушка. — Так, записываю… Сюжет мелькнул… Сюжет для небольшого рассказа: на берегу озера с детства живет молодая девушка, любит озеро, как чайка’… и т. д.
Такова была подготовительная писательская техника самого Чехова: он пристально следил за каждой фразой своего собеседника и беспрерывно множил запасы своей литературной кладовой. Уже в молодые годы, когда он писал легко и быстро, когда в каждом предмете он видел сюжет для небольшого рассказа, когда он поражал окружающих исключительным обилием тем и замыслов, он и тогда уже тщательно коллекционировал материалы для своих произведений.
‘Создавал он втихомолку, — рассказывает Баранцевич, — занося в записную книжку образы и мысли, занося где придется — дома, за обедом, ночью, на ступеньках крыльца, на лодке, в поле гуляя,— и эту свою записную книжку, должно быть, берег и прятал, потому что я никогда и нигде ее не видел’…
Эти принципы своей профессии беллетриста Чехов сохранил до конца.
Незадолго до смерти он показывал в Ялте Гарину-Михайловскому свою записную книжку: — ‘Знаете, что я делаю? В эту книжку я больше десяти лет заносил все свои заметки и впечатления. Карандаш стал стираться, и вот я решил обвести чернилами. Видите, — уже кончаю.
Он добродушно похлопал по книжке и сказал:
— Листов на пятьсот еще неиспользованного материала. Лет на пять работы. Если напишу, — семья останется обеспеченной’.
О том же рассказывает в своих воспоминаниях А. М. Федоров. Чехов любил обращаться к кому-либо из гостивших у него писателей с шутливым предложением: ‘Купите у меня сюжет рассказа. Дешево уступлю. Особенно, если оптом. У меня несколько книжек записных с сюжетами’.
И теперь мы, действительно, знаем, что в этих ‘книжках с сюжетами’ таилось изумительное богатство. Важно, конечно, не количество тем, а редкая способность Чехова рассмотреть в мелькнувшем обыденном эпизоде неизбывную трагическую сущность жизни или же ее тусклую и жалкую истрепанность. Эти две черты он, как никто, умел схватывать на лету и фиксировать в точных лаконических формулах.
Приведем несколько примеров этих летучих заметок о скрытых драмах, или явной пошлости быта.
— На Мал. Бронной. Девочка, никогда не бывавшая в деревне, чувствует ее и бредит о ней, говорит о галках, воронах, жеребятах, представляя себе бульвары и на деревьях птицы.
— Дедушке дают покушать рыбы, и если он не отравляется и остался жив, то ее ест вся семья.
— Молодой человек мечтает ^посвятить себя литературе, пишет постоянно об этом отцу, в конце концов бросает службу, едет в Петербург и посвящает себя литературе — поступает в цензора.
— Мнение профессора: не Шекспир главное, а примечания к нему.
— Страшная бедность. Положение безвыходное. Мать вдова, дочь девушка очень некрасивая. Мать, наконец, собралась с духом и советует дочери итти на бульвар. Она, когда-то, в молодости тайком от мужа ходила, чтобы заработать на наряды, у нее есть некоторый опыт. Она учит дочь. Та идет ходит до утра, но ни один мужчина не берет ее: безбразна. Дня через два шли по бульвару три каких-то безобразника и взяли ее. Она принесла домой бумажку, которая оказалась лотерейным билетом, уже никуда негодным.
— Человек, у которого колесом вагона отрезало ногу, беспокоился, что в сапоге, надетом на отрезанную ногу, 21 рубль.
— Фабрика. 1.000 рабочих. Ночь. Сторож бьет в доску. Масса труда, масса страданий — и все это для ничтожества, владеющего фабрикой. Глупая мать, гувернантка, дочь… Дочь заболела, звали из Москвы профессора, но он не поехал, послал ординатора. Ординатор ночью слушает стук сторожа и думает: ‘Неужели всю свою жизнь должен работать, как и эта фабрика, только для этих ничтожеств, сытых, толстых, праздных, глупых?’.
— Когда живешь дома, в покое, то жизнь кажется обыкновенного, но едва вышел на улицу и стал наблюдать, например, женщин, то жизнь — ужасна. Окрестности Патриарших прудов на вид тихи и мирны, но на самом деле жизнь в них — ад (и так ужасна, что даже не протестует).
— Чем культурнее, тем несчастнее.
Такие холодные наблюдения ума и горестные заметы сердца неутомимо, настойчиво и постоянно, подобно Тригорину, заносил в свои карманные книжки автор ‘Чайки’. Бегло просматривая эти конспективные записи — сухие, протокольные, сжатые и точные, — сопоставляя их мысленно с законченными произведениями Чехова, приблизительно представляешь себе, во что развернулись бы эти краткие программы, еще совершенно лишенные красок и рельефа. Вспоминая исключительное мастерство Чехова в пейзаже, портрете, бытовом жанре, диалоге или особой ‘душевной живописи’, отдаленно угадываешь, какие мастерские художественные образцы создал бы этот ‘неугомонный наблюдатель’ из бегло намеченных им типов и ситуаций.
Перед нами только ряд намеков художника, случайно и беспорядочно брошенных им бликов или летучих штрихов, и в результате — какая сокровищница беллетристических ценностей, какой резервуар образов, тем, изречений, из которого могут пригоршнями черпать новейшие мастера художественной прозы.
Когда в 1914 году, к десятилетию смерти Чехова, в поминальном сборнике ‘Слово’ появились отрывки из его записных книжек, критик Измайлов хорошо писал о них:
‘…Какое богатство, какая роскошь! Каждый писатель умирая оставляет неиспользованное духовное наследство записных книжек. Большей частью это никому непонятно, недоступно — писалось ‘для себя’. Та необ’ятная ясность мысли, какая отличала Чехова, вскрывает сейчас тайники его творческой памяти для всех…
Как было много ему дано, как лилось через край, сколько использовано и сколько еще осталось! Сотни тем для повестей, рассказов, водевилей, сколько планов, типических зарисовок, великолепных строк и слов, — целая гора скатного жемчуга…
Что может быть для писателя менее выгодным, как показаться перед читателем в лаборатории своего творчества, в рабочей блузе. Но мы так увидели Чехова и склонились благоговейно,— красота, во всем красота, тишина, во всем полнота человечности и писательства’.
И критик, написавший целую книгу о Чехове, решался обратиться к писателям-современникам с предостерегающим словом: ‘прячьте дальше свои записные книжки! Чтобы показаться голым, надо быть Гете, чтобы спокойно разложить свои черновики, надо быть Чеховым’…
Теперь, когда мы имеем эти записные книжки в их полном об’еме, мы можем оценить еще одно их качество — они представляют несомненный интерес и со стороны своего оформления, не случайного для их автора. При всей фрагментарности и беглости этих заметок, они отмечены особенными чеховскими чертами выразительной краткости и почти графической отчетливости. Слово, как прозрачная форма мысли, не изменяет Чехову даже в этих торопливых записях крылатых речений, при всей моментальности этой фиксации прозвучавших фраз и промелькнувших мыслей. Организующая сила четких словесных формул, то принимающих афористическую заостренность, то концентрирующих огромную и сложную житейскую драму в легких контурах летучей притчи, здесь сказывается с исключительной выразительностью.
Черновые заметки Чехова читаются, как особая книга своеобразного и редкостного жанра ‘фрагментов’, имеющего свои скрытые законы композиции, при несомненном единстве своего общего стиля. Сборники замыслов и набросков, ‘опавшие листья’, афористические романы, сотканные сплошь из раздумий и сентенций — вот те своеобразные и увлекательные формы, к которым приближается собрание творческих заметок Чехова. В их внешней случайности есть своя закономерность художественного отбора, в их эскизной небрежности — принцип особого вида творческих записей, наконец, в их остром лаконизме — отражение одного из основных догматов строгого художника, положившего в основу своей эстетики трудный и ответственный завет: краткость — сестра таланта.