Записки жандармского штаб-офицера эпохи Николая I, Стогов Эразм Иванович, Год: 1880

Время на прочтение: 18 минут(ы)

Эразм Иванович Стогов.
Записки жандармского штаб-офицера эпохи Николая I

0x01 graphic

Эразм Иванович Стогов. 17 сентября 1880 г.

Эразм Стогов.
Воспоминания

I

М[илостивый] г[осударь] Михаил Иванович! [1]
[К издаваемому вами журналу ‘Старина’ вы приложили мой портрет для доказательства, что у ‘Старины’ и сотрудники старики. Это расчет редактора и издателя, но выставив меня на сцену перед вашими читателями, вы вызываете меня рассказать о нравах во времена моего младенчества и юношества. С начала знакомства нашего] вы изъявляли желание, чтобы я написал подробно о моей жизни все, что сохранила моя память, это называется, кажется, автобиография, я не соглашался, мое убеждение было, что жизнеописание принадлежит людям почему нибудь славным, гениальным и, по крайней мере, возвысившимся над средним уровнем народа: такие жизнеописания служат поучением читателям.
Я был и есть человек толпы, моя жизнь прошла по течению, не выделяясь из 80 миллионов. Конечно, долгая жизнь не могла пройти без борьбы с препятствиями, без счастия, несчастия. Все это было так мелко, так незаметно, как в любой из жизней 80 миллионов. [Опираясь на мои убеждения, я спорил с вами и не соглашался, но чтобы исполнить, хотя частично, ваше желание,] я счел достаточным в моих простодушных и искренних рассказах поместить периоды моей службы. Так, вспомнив о жизни Сперанского в Иркутске, я коснулся причин решимости моей ехать в Камчатку. Вспоминая об Иринее, я рассказал о невольном занятии должности начальника Адмиралтейства[2]. Вспоминая о службе моей в Симбирске, я объяснил причину желания моего перейти из флота и удачу поступления в корпус жандармов. Заканчивая службу в Симбирске, я кратко упомянул о невольном поступлении моем на службу в Киев, где и окончилась моя почти сорокалетняя служба. Мне казалось слишком довольно для публики о такой скромной жизни. [Но, невзирая на мои доводы, вы продолжали требовать, а я не соглашался, но вы нашли средство покорить человека прошедшего века! Очень естественно, вы — человек современной цивилизации и далеко ушли вперед с того пункта, где я остановился. Видя мое упорство, вы приложили мой портрет к ‘Старине’. Я не назову это хитростью, а настойчивостью достигнуть своего желания и покорить мое упорство. Итак,] мой портрет пред читателями ‘Старины’, волею неволею приличие требует сказать без утайки — кто я такой. Уж если вы, уважаемый Михаил Иванович, по праву редактора и издателя журнала, заставляете меня высказываться, то я имею право оговориться: в разное время я вел записки для памяти, были и рисунки замечательных мест, одни записки зачитались, другие исчезли с многими переездами, рисунки украли в Якутске. Следовательно, рассказ мой есть воспроизведение памяти. Что будет искренно и только правда — за это я отвечаю, а что не будет последовательности, будут пропуски, — на том не взыщите, портрет мой будет моим оправданием, — в такой старой голове отвердевший мозг не легко поддается впечатлениям воспоминания давно прошедшего.

* * *

Биографии, автобиографии начинают свой рассказ о происхождении своих фамилий, своих предков, роются в истории, мне, к счастью, не придется трудиться в этой бесплодной работе, мне не пришлось и пожить на своей родине. Все, что я знаю, мне известно из рассказов отца моего. Документов фамильных я не видал, да едва ли они и сохранились, — бедным людям не до истории. Отец мой слышал от своего отца, тот от своего и так далее.
Отец мой передавал мне, что, по преданию, наши предки выселены из Новгорода Иоанном Грозным[3]. Это основательно подтвердил мне Александр Николаевич Муравьев, служивший городничим в 30 х годах в Иркутске, он говорил мне, что он сам читал в своих фамильных записках, между многими фамилиями, подвергнувшимися остракизму[4] из Новгорода, вместе с Муравьевыми упоминаются и Стоговы[5], Муравьевы близко нас живут. В тогдашних московских пустошах дана маетность[6] Золотилово, где и до сих пор родятся Стоговы: Золотилово[7], Московской губернии, Можайского уезда, от Можайска 25 верст по Смоленской дороге[8].
Предание говорит, что Стоговы в Новгороде были богаты, дед мой, Дмитрий Дементьевич[9], владел селением на Беле Озере, вместо оброка ежегодно получал рыбу, что помнит хорошо мой отец, но в один год рыбы не привезли, а приехал староста и доложил, что приехал другой помещик и потребовал оброк. Дедушка махнул рукой, тем дело и кончилось.
Дедушка служил, знаю, что был военный, из всей службы его мне известно, что он препровождал в Охотск какого то важного преступника и что он ездил на лосях, вероятно, на оленях. Я деда не помню, но весь околодок[10] знал, что он был колдун.
Отец рассказывал мне два случая: через Золотилово идет дорога в Ельну, куда и мы были прихожане. Ехала дворянская свадьба, дедушку забыли позвать. Подъехала свадьба с поезжанами[11] к околице[12], лошади на дыбы и не пошли — худая примета, другие, третьи сани, лошади нейдут в ворота околицы, тогда вспомнили о своей ошибке, что не пригласили Дмитрия Дементьевича. К нему — дедушка спит. Просили, кланялись в ноги, но известно — колдуны скоро не прощали. Наконец, дедушка простил, взял лопату и метлу, да неизбежный ковшик воды с углем, лег в воротах, заставил всех читать молитву, а сам стал сражаться с нечистым, разгреб снег, размел метлой, обошел поезд по солнцу, опрыскал водою и провел первые сани — поезд проехал. Как ни звали деда на свадьбу — не поехал.
— Как же, батюшка, наколдовал дедушка?
— Если, братей ты мой, пересыпать дорогу порошком толченой печени медведя, то лошадь через дорогу не пойдет.
Друг деда приехал из Вятки, гостил две недели, тогда всякий помещик гнал водку, была не купленная. Дед упрашивал погостить еще два дня, друг не соглашался, отворяют конюшню, чтобы запрягать лошадей, коренная лежит без движения. Друг догадался, что это шутка деда, согласился гостить два дня. Дед заперся в конюшне, все слышали, как он с кем то бранился, и слышали стук, борьбу. Дед отворил конюшню, и конь коренной здоров и весел.
— Как же это, батюшка?
— А если, братец ты мой, сделаешь из воска шарик с орех, да в середину закатать язык змеи и положить шарик в ухо лошади, то она упадет и скорее умрет, чем сделает движение, вынуть из уха шарик — лошадь веселее прежнего.
Раз отец с моим дедом шли по слободе[13] Колоцкого монастыря (версты две от Золотилова), в одном доме была крестьянская свадьба, дед с отцом присели на завалинке, дед сказал: ‘Надобно, чтобы они подрались’, и действительно, после ссоры и ругани мужики вышли из избы и на улице пошли кулаки.
— Как же это, батюшка?
— Этого, братец ты мой, я не должен объяснять тебе.
— Почему же, батюшка?
— Грех делать зло людям.
Я деда не помню, но отец рассказывал, какой молодец был мой дед.
Раз привели цыгане дикую лошадь, никто и подойти не мог, дед при гостях подошел, быстро прыгнул, лошадь била и унесла. Через два часа дед приехал на лошади шагом, а ему было под 70 лет. При этом дедушка с укоризною сказал бабушке: ‘Ни одного в меня не кинули’. Тогда это была острота, отец говорил, что гости много хохотали.
Отец показывал мне место с краю Москвы, где дед пускал свою лошадь на траву, он часто ездил в Москву верхом (120 верст).
— Лошадь не украли?
— Тогда, братец, не воровали лошадей.
Сохранилась расходная записка о поездке в Москву с бабушкою за годовым запасом. Платили дорогою на постоялом: за ночлег полушку[14], за ужин себе — деньгу[15], за лошадей деньгу, запаса в Москве на десять рублей.
У дедушки было три сына: Михаил, Иван и Федор. Были ли дочери — не знаю. Сыновья служили в армии, мой отец, Иван, был бессменным ординарцем Суворова, который за молодость звал его — Мильга, а кончил службу у Потемкина, был при его кончине. Прослужив 18 лет, вышел в отставку подпоручиком, медалей у него было много: и осьмиугольные, и круглые, и эллипсом. Рассказывал отец много. Дисциплина тогда была строгая, ездивши с Потемкиным в карете, должен был стоять навытяжку во весь путь. Отец был замечателен тем, что к нему не приставала чума, а поэтому он часто был начальником чумных лазаретов.
— Я, братец мой, ел с ними, спал на их кроватях.
— Как же вы, батюшка, не боялись?
— А молитва, братец, от всего сохранит, бывало все в дегтю, а я не пачкался.
— Батюшка, при вас брали Одесс?
— Эх, братец, какой Одесс, мы брали Хаджи бей[16]. Мы с Дерибасом тихо подошли перед зарей, так тихо, что колесы у пушек были обмотаны соломой, тесаки обмотаны паклей. Пришли и стоим, никто и шепотом не говорил. Только стало всходить солнце, смотрим: крепость тихо поднялась на воздух, покачалась, покачалась, да и развалилась надвое. После мы и строили Одесс.
Мой отец очень любил рассказывать о старине. Певал он принятые тогда в армии припевы, например, большой припев при ограждении лагеря рогатками. Расходились спать по палаткам, и много припевов. Зачем я не записал? — Не думал, ‘Старина’ потребует моих воспоминаний. Помнил отец мой весь артикул того времени. Развеселившись, отец захотел показать мне кой что из артикула. Я скомандовал: ‘Налево кругом!’
— Не так, братец, направо кругом, — ружье к ноге, ружье спереди себя, перемени руки, правую ногу вперед, ногу на место, левую ногу вперед — всякое движение с приговором.
Чтобы сделать направо кругом — я насчитал до 18 ти темпов! Настоящий танец. Вместо ‘марш’ командовалось ‘ступай’. Что за удивительный народ был тогда! Отец рассказывал, что они с Суворовым зимою формировались в Полтаве, им много привели рекрут[17], отец имел капральство[18]. Был отдан приказ — девятерых забей, а десятого выучи.
— Ко мне в капральство попали два из духовного звания, здоровяки, молодые. Они всегда держали нагнувши голову так, что бороды касались груди. Что я ни делал и как ни наказывал — не помогало. Я сделал завостренные лучинки и каждому по две лучинки одним концом упер в грудь, а острыми концами подставил по сторонам бороды. Что же ты думаешь, лучинки прокололи в рот, а бороды уперлись в грудь.
— Батюшка, вы видели, как кончался Потемкин?
— Я, братец, стоял в ногах.
— Не помните ли, что он говорил?
Он сказал: ‘Доктор, спаси меня, я полцарства дам тебе’ (что это — пародия Шекспира?). Доктор поднес ему образ и сказал: ‘Вот твое спасение’. Потемкин крепко прижал образ и скончался.
Четыре раза гостивши у меня в Киеве, много рассказывал отец, рассказы весьма любопытные для современников, но не записал — жалею.
Старший брат отца, Михаил, был капитаном, отец называл его мудрым, он управлял всем полком. Полк стоял в Варшаве, Михаил влюбился в польку, женился, через неделю жена ушла, Михаил нашел ее в публичном доме. Сошел с ума и в тихом, молчаливом сумасшествии долго жил у моего отца.
Меньшой, Федор, вышел тоже подпоручиком в отставку, холостой, захотел отделиться, а так как Золотилово состояло из 30 душ, то в уважение того, что Михаил жил у отца, Федор взял 10 душ и пустошь Соловьево.
Михаила я хорошо помню, он был выше моего отца, говорят, необыкновенно силен, всегда молчал, любил очень мою мать, бывало, вспыльчивый мой отец расшумится, Михаил молча, одной рукой вытолкнет его за дверь и дверь на крючок — все молча. Я не видал его улыбки. Отец уважал его как старшего брата. Отец рассказывал мне, когда я родился, Михаил целые часы носил меня и гладил. Раз в сумерки топились печи в Золотилове, дядя Михаил носил меня по зале, в комнате никого не было, случайно входит Никита и видит — Михаил поднес меня к печке, полной жару, гладит меня, называет ‘заинька’ и хотел изжарить. Никита бросился, схватил меня и сказал:
— Михаил Дмитриевич, что вы, сударь, опомнитесь!
Дядя отдал меня, взялся за голову и начал молча ходить, что он делал постоянно. В Можайск его не брали.
— Батюшка, как вы познакомились с моею матушкою?
— Зачем, братец, знакомиться: покойный батюшка приказал: ‘Иван, поезжай в Рузу к Максиму Кузьмичу Ломову, у него одна дочь, Прасковья, ты на ней женись, я уже все сладил, и приезжай с женой. Очень не хотелось мне жениться. Я дорогой нарочно не мылся, выпачкался, нарочно разорвал брюки на коленях, разорвал локти сюртука — думал, откажут, ничего не помогло, сыграли свадьбу, и я вернулся с женою.
— Почему же вы не сказали своему отцу, что вы не желаете жениться?
— Как можно, братец, сказать отцу! Божия заповедь — чти отца твоего — тогда все жили по заповедям, скажи ка я — угодил бы на конюшню.
Я родился в 1797 году, февраля 24 дня, в Золотилове, я первый сын. У отца моего был слуга Никита, он был неразлучен с отцом всю его службу, это был преданный, честный и трезвый человек, в один час со мною у Никиты родился сын Иван и был назначен мне в слуги.
Я себя помню необыкновенно рано, хорошо помню старую мою няню, а более еще помню заткнутый за пояс сарафана крашенинный[19] синий с белыми точками платок, когда няня брала платок, то я уползал под софу, под стол, так боялся я этого платка, и немудрено — бывало, няня утрет мне нос жестким платком, то мало что выступают слезы из глаз, да долго летают искры кругом.
Мать рассказывала мне, что я родился в голодный год, жить было очень трудно, у ней не было молока, но она была рукодельница, делала из разноцветной бумаги, сплетая в узелки, корзинки, коробочки, посылала продавать и покупала для меня молоко.
Мать моя, Прасковья Максимовна, считалась первой красавицей по уезду, помню ее живой румянец, прелестную улыбку, русые длинные волосы, всегда улыбающиеся темно серые веселые глаза, тихий, приятный голос, она считалась неподражаемой хозяйкой, была цивилизованной между подругами соседками, потому что умела писать. Обе бабушки мои были неграмотны. На вопрос мой отцу: ‘Как же это дворянки, помещицы, а не знали грамоте?’
— А на что, братец, женщине грамота, ее дело угождать мужу, родить, кормить и нянчить детей да смотреть в доме за порядком и хозяйством, для этого грамота не нужна, женщине нужна грамота, чтобы писать любовные письма! Прежде девушка грамотница не нашла бы себе жениха, все обегали бы ее, и ни я, ни отец мой не знали, что твоя мать грамотница, а то не быть бы ей моею женою.
Мать моя секретно от всех домашних пряталась на чердак и копировала с печатных страниц, что и можно видеть из сохранившегося у меня единственного письма ее ко мне 1820 г., послал бы в редакцию, — да жаль расстаться, только одно и сохранилось у меня письмо моей матери, писанное ко мне в Охотск. Мать моя как говорила, так и писала, она не могла различить букв ‘б’ от ‘п’, ‘г’ от ‘к’, ‘ж’ от ‘ш’. Мать моя была — сама доброта, скромная, тихая, любима всеми, я только и помню одни ее ласки, любил я ее до обоготворения и молюсь за упокой ее души! Отец мой был другого характера, он был до конца жизни суворовский сослуживец, ростом 2 аршина 7 вершков[20], сложения сухощавого, мускулистый и замечательно силен и необыкновенно перенослив в физических трудах, до конца жизни держался прямо, вспыльчив, в доме и даже между близкими родными — властитель! Мне говорили, что он никогда не сказал лжи. Старшим по службе, богатым по состоянию не только не кланялся, унижаясь, но был крайне подозрителен, как говорится — был щекотлив, малейшее чванство осаживал, несмотря на лицо. Я много слышал о прямоте и гордости отца, чтобы не забыть, расскажу характерный случай, который и подтвердил мне отец.
В Можайске отец мой служил судьею по выборам[21]. Вздумал объехать Московскую губернию главнокомандующий Москвы князь Голицын, известный барич, пропитанный парижским воспитанием, посетил он со свитою можайский уездный суд, конечно, он не ревизовал дел, обратясь к моему отцу, спросил, отчего видит мало служащих? Отец отвечал, что канцелярские приходят на службу по очереди, ‘Для чего так?’ — ‘Для того, что у двоих одни сапоги, да и у многих один сюртук на двух’.
— Какая же тому причина?
— Жалованья три рубля в месяц, трудно одеваться.
Отцу показалось, что князь смотрит внимательно на судейское просиженное кресло, которое, вероятно, стоит тут с учреждения суда, гордому отцу подумалось, не подозревает ли князь в обычных взятках судью, отец не выдержал:
— Вы, князь, внимательно смотрите на мое кресло, я приглашаю вас сесть и уверяю — не замараетесь, князь: на этом кресле я сижу!
Князь, конечно, был удивлен, слыша непривычный для него язык.
— Для чего вы мне это говорите?
— А для того, чтобы сказать, что есть честные люди и на кресле судьи! Еще прошу, можете сесть и не замараетесь.
Князь скоро ушел, думая, что отец мой сумасшедший, но после узнал, что с ним говорил честнейший, хотя и бедный человек. После князь судье и канцелярии прислал денежное награждение.
Отец мой не очень любил читать гражданскую печать, но зато в церковных книгах был великий знаток. Он писал: ‘Iнператоръ, Iванъ, пiсмо,пiсалъ, чiсло’ и проч., своей орфографии был постоянно верен. Был очень богомолен и строго соблюдал посты. Хорошо помню, как приезжал к нам игумен[22] Колоцкого монастыря упрашивать отца помочь отправить всенощную[23] по уставу Феодору Тирону[24], — кажется, бывает постом. Помню, как отец с книгою переходил с клироса на клирос[25] и звонким тенором что то читал, и клиросы подхватывали, отец во всю службу командовал в церкви, и его слушались[26].

* * *

Меня тянет к воспоминаниям моего младенчества, которое неинтересно, как и вся моя жизнь, но для меня младенчество имеет такой же интерес, как и вся моя жизнь.
Верстах в пяти от Золотилова есть село Праслово, там жил богатый помещик Борис Карлович Бланк, отец известного писателя экономиста Петра Бланка[27]. Отец мой был коротко знаком. В летний день отец с матерью собрались сходить пешком в Праслово. Отец пошел вперед. Мать не могла, видно, расстаться с первенцем, взяла меня с собою, когда догнали отца, он сердился на мать, зачем взяла меня, что я устану, а он не понесет. Прошли с версту, я сел и говорю: ‘Устал’. Кажется, мать была беременна, отцу было жаль мою мать. Как теперь гляжу на ореховые кусты, между которыми шла тропинка. Отец вырезал орешину, очистил головку и говорит:
— Эразм, какого я дам тебе коня, только смотри, чтобы он не сшиб тебя, ты крепко его держи, ну ка садись верхом, я посмотрю, умеешь ли ты ездить.
И дал мне прутик погонять. Я только сел верхом, как лошадь понесла меня, отец как ни кричал: ‘Держи, держи!’, я не мог удержать и добежал до Праслова гораздо прежде родителей.
В 1833 г. рассказывал я отцу этот случай, он удивился, как я могу помнить, и, вспоминая подробности, усердно смеялся. Еще воспоминание изумило отца.
Мы жили в Можайске, я рассказал отцу, как умерла няня и как ее соборовали[28]. Отец сказал: ‘Ты, братец, помнить этого не можешь’, но когда я рассказал отцу подробно расположение нашей квартиры и того амбара, где ее соборовали, и как дьякон гадал по Евангелию, будет ли жива, а на вопрос протопопа тихо отвечал: ‘Нет’, рассказал все подробности церемонии, хотя и до сего времени не случалось видеть соборования, отец изумлялся, слушая меня. Уже кончалась служба, приходит горничная Анюта и говорит: ‘Няня уже умерла, я видела, что душенька ее пролезла по углу черной кошкой’. Няня, действительно, тихо скончалась, но на меня так подействовала уверенность, что душа должна отделиться в каком нибудь видимом образе, что я только в гардемаринах[29] освободился от этой уверенности, — так впечатлительно младенчество!
Вероятно, я был шалун, отец, кажется, с трех лет наказывал меня розгами, и не скажу, чтобы редко, я ужасно боялся отца, только ласка матери уменьшала мое горе.
Когда мне было года 4, дедушка Максим Кузьмич Ломов приказал прислать меня к нему в Рузу. Я был единственный внук. Дедушка был небогатый помещик Рузского уезда, говорили, что уже полстолетия был казначеем в Рузе. Дедушка был огромного роста, брюнет с черными густыми волосами, говорили, ему было около 80 лет[30], был прямой, весьма здоровый, без очков. Бабушка Настасья Ивановна была среднего женского роста, толстая, но подвижная и крепкая старушка. У них был сын Гаврила и моя мать. У дедушки было два дома на соборной площади, оба дома стояли глаголем[31], в одном жили дедушка с бабушкой, а в другом помещались присутственные места[32] Рузы, был еще флигелек в переулке, там жил какой то чиновник, женатый на дальней родственнице дедушки. Такого счастливого житья, как мое у дедушки, и вообразить нельзя! Бабушка покупала расписные муравленные[33] кувшинчики, и, бывало, насыплет далеко не полный кувшинчик сухого гороха, нальет воды и с вечера поставит в печурку, а поутру оказывается горох выше кувшинчика, я приходил в изумление и с восторгом ел горох. После обеда пряничные коньки, петушки и человечки, да все с золотом. Любил я полузамерзшее молоко — все мне давала горячая любовь бабушки! Из большой прихожей отгороженная перегородкой комната была моей спальней. Бабушка сама меня укладывала спать, читает молитвы и целует, и оближет мне глаза. Придет дедушка, сядет на кровать и не уйдет, пока я не усну. Помню, спрашиваю дедушку, как он знает, когда я засну, он отвечал: ‘Знаю’, когда я спросил: ‘Дедушка, сплю я или нет’, дедушка отвечал: ‘Не спишь’. — Должно быть, я невелик был.
Поутру приходит родственница из флигелька, падает в ноги дедушке и просит заступиться, что она несчастлива. На вопрос— ‘Какое несчастье?’, она, заливаясь слезами, говорит, что вот уже несколько дней все делает назло мужу, бранила его, а он и пальцем ее не тронул, точно она ему чужая — какая же это любовь? Долго высказывала свое горе. Дедушка нашел поступки мужа дурными, и бабушка подтвердила, какая же это любовь, что муж и не поучит свою жену. Отпустил дедушка просительницу с утешением, что он поправит это дело. После обеда по призыву явился виновный муж, это был мужчина лет 30 ти, прилично одетый, высокий, стройный. Не помню всего, что говорил дедушка, сначала тихо, потом гневался, виновный просил прощения и более молчал. Дедушка, закончив, сказал: ‘Чтобы я более о таких безобразиях не слыхал, не то смотри у меня, ты знаешь, как я учу!’
Дело было к вечеру, уже зажигали огни, мы с Иваном (я забыл сказать, что и ровесник мой, лакей, был со мною) побежали через сад, одно окно флигеля выходило в сад, мы на завалинку, отдули замерзшее стекло и видели и даже слышали, как жена грубила и бранила мужа, он взял со стены полотенце, свил жгут так крепко, что он стоял в руке, схватил жену за косу, бросил на пол и преусердно бил жгутом, она извивалась под ударами жгута и все продолжала бранить, он бил ее долго, она затихла, просила прощения, подползла, целовала ноги, руки, он еще прикрикнул и пригрозил жгутом, она стояла покорно и безмолвно, кончилось тем, что он обнял и поцеловались, разговора мы не слыхали. На другой день явилась битая, такая веселая, кланялась в ноги дедушке и бабушке, целовала руки и благодарила.
Припоминая этот случай отцу в Киеве, я спросил его, неужели супружеская любовь прежде выражалась побоями?
— А как же иначе? Подумай, от кого тебе тяжелее неприятность, от человека тебе близкого или от постороннего?
— Конечно, от близкого.
— На неприятность от постороннего я и внимания не обращу, а огорчение от близкого хватает за сердце. А кто же может быть ближе жены? Если я не обращаю внимания на ослушание или грубые слова жены, значит меня не трогают ее неприличные поступки, значит я имею к ней чувства, как к чужому человеку. Мы жили по Писанию: Бог сочетает, человек не разлучает. Жена повинуется своему мужу, а муж да любит свою жену. Есть русская пословица — люби жену как душу, а бей ее — как шубу. Муж глава в доме, ему повинуются все, тогда только и порядок. Так, братец, жили наши деды, так жили и мы, и были счастливы.
Не помню, долго ли я жил у дедушки с бабушкой, думаю, более года, — счастливые не считают время. Дедушка был постоянно серьезен, бабушка ласкова, приветлива ко всем. У дедушки не было часов, он считал грехом иметь часы, говорил: ‘Что же я буду поверять Бога, что ли?’ Но зато хорошо помню особенность дедушки: во всякое время дня и ночи он верно говорил, который час, это и мой отец подтвердил: разбудить дедушку ночью и на вопрос — он отвечал без ошибки, который час.
Зимой сказали, что приехал мой отец. Я страшно испугался, уверен был, что отец приехал высечь меня. Во время общей суматохи я забрался в кухню и спрятался под печку, нашел там короб и заставил себя. Схватились меня, кличут, я слышу, а слезы так и льются. Сбились все с ног, искали долго, во всем доме тревога. Не помню, кто и как нашел меня под печкой. Обрадовались, дедушка с бабушкой ласкают меня, а я горько плачу, на вопрос о чем, я признался, что отец будет меня сечь. Тут только объяснилось, что отец часто меня сек. Дедушка строго спросил отца:
— Иван, правду говорит Эразм?
Отец отвечал:
— Правда, — шалун, неслух, не покорить теперь, что из него будет!
У дедушки от зала была отгорожена узенькая его спальня. Дедушка гневно сказал: ‘Иван, поди ка сюда’. Двери на крючок. Я с бабушкой был в зале и слышал, как дедушка сердито говорил: ‘Да ты с ума сошел! Ты дурак’. Что еще было, не помню, потом ясно были слышны удары, я видал эту плеть из толстого ремня, сколько ударов получил отец, я не знаю, но слышал, как он просил прощения. Далеки эти времена от нас! Не правда ли — как это странно и даже невероятно теперь?! Но я расскажу, может быть, еще страннее и невероятнее о своем действии в 1833 г.
Отец гостил дня три или четыре, с ним были ласковы, и отец был как дома. Любовь дедушки ко мне простиралась до того, что он поручил мне продавать гербовую бумагу[34], которая хранилась под кроватью дедушки. Купивший мужик давал мне грошик[35], который я и отдавал прятать бабушке. Как видите, я признаюсь, что брал взятки, но примите и другое мое искреннее и честное признание, что кроме этого, может быть, бессознательного взяточничества, я до сей минуты взяток не брал. Помню раз, когда приходили человек 20 за бумагой и дедушка узнал, то сказал: ‘Надобно бы, чтобы они поправили плетень около бани’.
Я говорил, что у дедушки был сын, Гаврила Максимович, он служил в уездном суде. Ему было лет 20, ростом с дедушку, прездоровенный, но голос был тонкий. Заговорили о свадьбе моего дяди, он ездил в Москву за покупками, о которых я ничего не знаю, но знаю, что он привез новость для всей Рузы — это невиданные тогда смазные[36] сапоги, о них говорили очень много, а мне памятны вот почему. Я был назначен шафером[37]. Вечером было человека четыре гостей, вероятно сослуживцев дяди, сидели около небольшого стола, я залез под стол и, вероятно, лизнул глянец на сапогах, которые были до колен, и, находя сладким, верно преусердно лизал, а когда шафер вылез из под стола, то я оказался негром. Бабушка сначала испугалась, а узнав, увела меня умывать. Этот случай много доставил смеха, при этом дядя рассказал, что сапожник научил его делать ваксу — надобно варить воск, сахар и сажу (как это помнится).
Привезли невесту, как я хорошо ее помню — высокая, стройная, круглолицая, с живым румянцем, крошечку ряба, голос мягкий, как будто сиповатый, но приятный, глаза серо голубые, волосы русые. Была очень нарядна, убрана разноцветными лентами, походка степенная, важная. Смеялась очень охотно. Олена Яковлевна, фамилии не знаю, помещица Можайского уезда, у ней было 6 душ. Видал ли ее прежде дядя — не знаю, думаю — нет. Еще за неделю, как только решили быть свадьбе, меня перевели в спальню бабушки, а мою комнатку приготовляли для молодых. Сколько я помню, заботились, чтобы не подшутил кто нибудь и не наколдовал бы в комнате: известно, что редкая свадьба проходит без колдовства, без порчи. После меня спала в моей комнате няня Гаврилы Максимовича, днем комната постоянно была заперта на замок, кроме няни входила утром и вечером бабушка, крестила на все стороны и шептала, вообще очень оберегали комнату.
Была зима, в сумерках долго благословляли, все с земными поклонами. Собор был против дома, но все поехали в санях, я впереди с образом. Церковь была полнешенька. Венчание было по чину, я заметил и рассказал бабушке, что дядя целовал Олену в церкви, а дома не целовал. Домой я опять впереди с образом, опять земные поклоны, с хлебом и солью, с образами. Гостей было немного, только семейные родственники, рано поужинали. Говорили, чтобы молодые ужинали в венцах[38], но дедушка не позволил. Гости проводили молодых до дверей комнаты, а в комнату за молодыми вошли только дедушка с бабушкой и я, вероятно, по праву шафера, я внес все тот же образ. Дедушка сидел молча и весьма серьезно смотрел за порядком, бабушка шептала молитвы. Когда надобно было дяде снимать сапоги, дедушка сказал: ‘Сядь на кровать’, молодая стала на колени, сняла у мужа сапоги и чулки. Дедушка сказал мне: ‘Подай’. Я подал молодой плетку, но цивилизация проникла и в Рузу: плетка была сплетена из красных и белых ленточек, да и ручка была обшита шелковой материей. Молодая серьезно приняла плетку и покорно подала мужу, тот взял как должное и плетку положил под подушку. Дедушка благословил, дал поцеловать руку и ушел, бабушка дождалась как легла молодая, крестила их и комнату, благословила, дала поцеловать руку и увела меня. Бабушка заперла дверь на замок и крепко наказывала няне спать снаружи поперек дверей, а что услышит — читать ‘Да воскреснет Бог’.
Поутру поднимали молодых бабушка с родственницами, меня тут не было. Вышли молодые распринаряженные, особенно тетка, и в шелку, и в лентах, произвели молодые поклонение и получили от всех целование. В прихожей собрались сенные девушки[39]. Дедушке подали стакан водки, он поцеловал молодую и весело выпил до капли, девушки запели плясовую. Дедушка взял бабушку за руку и начали плясать русскую. Дедушка бойко притопывал и ходил молодцом, бабушка плыла лебедью. Дедушка подлетал, бабушка отмахивалась, у бабушки был платок в руках, — как красиво она им помахивала и то призывала, то отгоняла дедушку, долго продолжалась пляска, наконец, дедушка пошел вприсядку как юноша, победил бабушку и горячо старики поцеловались. Я слышал, как родственницы говорили, что теперь и молодые не пройдут так, как Настасья Ивановна прошла правым боком! Вспоминали бойкость дедушки, сознаюсь, я не смог бы совершить такого подвига! Утренние танцы тем и кончились. Гости приходили и приезжали, стол накрыт был во всю залу. Тогда обедали рано. Молодые сидели в голове стола, я даже помню кушанья: студень, заливная рыба, поросенок под хреном и сметаной, разварная рыба, ветчина с кореньями, щи, к ним пирог с кашей, кашица, пирог с курицею, лапша, пирожки с говядиной, уха, пирог с морковью. Три или четыре каши, языки, мозги с телячьими ножками и головкою. Жаркие: гуси, телятина, баранина, утки и жареная рыба, к жаркому соленые огурцы, разные кисели. Сладкие слоеные пироги, пирожки, оладьи с медом, из сладкого теста какие то ленты, розаны. Может быть, и еще что было. После каждого кушанья мужчины пили по стаканчику водки, было и вино в бутылках, но его никто не пил. Дамы пили мед. То и дело заставляли молодых целоваться. Припоминая, изумляюсь тогдашнему гомерическому аппетиту. Сидели за столом, думаю, часа 3 или 4, и все то ели и все то пили. Я и теперь много ем, даже на удивление моей дочки, но я чувствую и сознаю себя младенцем перед героями на свадебном обеде! Едва доверяю своей памяти, припоминая, сколько каждый выпил водки! Но все было чинно, не шумно, прилично, помню, к концу обеда соседи между собою много целовались. Вставали из за стола все тверды на ногах, пьяны не были. Молодая во весь обед краснела, как маков цвет, а дядя глядел победителем. Барыни и от меда зарумянились и повеселели. Тогда чаю и кофе не пили.
После обеда запряженные сани стояли у крыльца. Молодые сели в рогожный закрытый возок, как в карету, с ними старшая тетка. Меня бабушка украсила: на шапку повязала красную длинную ленту и на левый рукав выше локтя — красный бант. Меня посадили на козлы, по левую сторону меня стоял порядочный мешок с мелкими серебряными деньгами, думаю, это были копеечки и пятачки. По правую — две стопы маленьких клетчатых сложенных вчетверо платков. Мы ехали на тройке, лошади тоже были украшены, помню красивую дугу, дедушка один в пошевнях[40] сзади. Все гости разместились по саням.
Помню, был ясный, тихий и не холодный день. Поехали шагом. Народу, мне казалось, несчетная тьма. Должно быть, вся Руза стояла по обе стороны дороги. Моя обязанность была брос
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека