Со Скобелевым в огне, Дукмасов Петр Архипович, Год: 1895

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Петр Дукмасов.
Со Скобелевым в огне

0x01 graphic

В полку.

Главы из книги ‘Со Скобелевым в огне’

Глава I

Прежде чем начать свои боевые воспоминания, я позволю себе вкратце познакомить читателя со своею личностью, сказать несколько слов о годах своего детства и юности.
Родом я казак Войска Донского, станицы Усть-Быстрянской. Здесь, на берегу Донца, я и получил свое первоначальное воспитание: в 10 лет умел уже отлично скакать на неоседланном коне, взятом прямо из косяка, по улицам станицы и в привольной степи, недурно джигитовал, стрелял из отцовского ружья разных диких и свойских пернатых, хорошо плавал, смело делал гимнастику, и еще смелее дрался на кулачки… Но зато читал очень плохо, писал еще хуже, сведения по арифметике и Закону Божьему были тоже крайне смутные. Словом, физическое развитие мое шло обратно пропорционально умственному, да, пожалуй, и нравственному, так как общество, в котором я вращался, не могло научить меня ничему иному, кроме развития силы, ловкости и удали. Родители мои были люди добрые, простые, и ни в чем меня не стесняли. Я рос совершенно сыном степи и еще ребенком усвоил себе твердо традиции казачества и свое боевое призвание. Особенно сильное впечатление производили на меня, помню, рассказы старых казаков о разных походах, сражениях, о лихой, боевой жизни, полной невзгод и опасностей. Они-то, главным образом, и бросили в мою впечатлительную детскую душу военную искорку, любовь к коню, к шашке и винтовке. Я мечтал о походах, сражениях, смотрел с любовью и умилением на оружие и с некоторым отвращением и презрением на книги…
Несмотря на такую слабую умственную подготовку, я, тем не менее, в 1866 году кое-как выдержал экзамен в Воронежскую военную гимназию (ныне кадетский корпус) и надел кадетскую куртку. Воспоминания мои об этом заведении довольно смутные. Помню только, что я больше дрался с товарищами, сидел в карцере или стоял в углу (‘на штрафу’), чем готовил уроки и слушал объяснения преподавателей.
Дрался я, правда, по отзыву вполне беспристрастных людей, превосходно, и никогда не стеснялся ни возрастом, ни ростом, ни силой противника. Ходил вечно в синяках, грязный, оборванный и все свободное время употреблял, помимо драк, на разные гимнастические упражнения (хождение на голове, прыганье через кафедру…) и на развитее мускулов. Дразнили меня ‘казачонком, башибузуком, Разиным’ и т. п. Сначала я злился, выходил из себя и лез в драку к обидчику, но потом, мало по налу, совершенно привык к этим кличкам и находил их даже лестными для моего казачьего самолюбия.
Не помню уж, по какой причине, но только через год, в 1867 году, меня перевезли в более северные страны — на берега Волги, в Нижний Новгород, и поместили тоже в корпус. Здесь я оставался верен своим кулачным принципам и, в первый же день по приезде в столицу ярмарок, на боевом турнире, в присутствии многочисленной публики (кадет), очень ловко выбил кому-то из своих новых товарищей что-то два зуба. Дежурный воспитатель (к сожалению, позабыл его фамилию, помню только, что это был очень добрый человек и большой юморист), которому немедленно донесли о моем подвиге, поставил меня возле себя на штраф и записал в журнал. Я отнесся к этому совершенно индифферентно. ‘Ты откуда?’ спросил он меня, насмешливо осматривая мою куцую фигуру и раскрасневшуюся физиономию. ‘С Дона’, с гордостью отвечал я: ‘я казак!’ — ‘Оно и видно’, сказал, улыбаясь, добряк. ‘Молодчина же ты, брат, казак — ловко дерешься! Не хочешь ли со мной на кулачки — давай попробуем…’ И, он, оставив свой стакан с чаем, начал засучивать рукава.
В это время в дежурную комнату вошел какой-то другой воспитатель. ‘Позвольте вам представить’, обратился к нему комик, ‘вновь приезжего дантиста из Войска Донского… Отлично лечит от зубной боли…’
При встрече со мной этот воспитатель постоянно ласково трепал меня по голове и добродушно подсмеивался:
‘Ну что, господин профессор мордобития, как дела? Никому еще зуба не выбил?.. Если ты, братец, так же хорошо будешь бить неприятеля, как товарищей, то из тебя непременно выйдет герой!..’
С первых же дней поступления в корпус я познакомился с помещением карцера и нашел его очень удобным. Особенно же мне показалось приятным общество карцерного сторожа, почтенного, громадного роста, человека, прозванного нами министром тюрьмы. С ним я скоро свел самую тесную дружбу и, как завсегдатай этих уединенных уголков, часто вел приятельские беседы, с наслаждением слушая его рассказы о деревне, о прежней службе и пр. Я находил даже, что гораздо приятнее сидеть в карцере, чем в классе, где нужно было ломать голову над трудными арифметическими задачами, выслушивать скучные объяснения о разных ‘…’, зубрить эти глупые заливы, острова и каше-то тропики рака и козерога, наконец, получать, кроме дурных отметок, еще скучные выговоры от преподавателей и воспитателя…
Здесь же, на досуге, я обдумывал планы разных новых шалостей, проделок и предприятий, мечтал о войне и боевых подвигах, думал о родной станице, о своей лошадке, о шашке, пике и уличных приятелях…
Впрочем, удовольствие это я стал получать впоследствии только в свободное от классов время — в рекреационные часы: на уроки же меня обыкновенно выпускали.
‘Если вы будете так учиться и вести себя’, сказал мне как-то воспитатель: ‘вас непременно исключать из корпуса’. ‘Куда исключать?’ полюбопытствовал я. — ‘Конечно, домой, к родителям отправят!’ — ‘Ах, как это будет прелестно’, подумал я: ‘значить, опять поеду в станицу, в родные степи, на зимовник!..’ И я решил, что нужно ускорить свое возвращение домой.
Словом, в Нижнем Новгороде, также как и в Воронеже, научные занятия мои подвигались очень туго: зато по части шалостей и всяких проказ я делал большие успехи, и за свою отчаянность пользовался известным авторитетом в среде товарищей.
Директором Нижегородского корпуса был тогда генерал Павел Иванович Носович, человек очень умный, гуманный и сердечный — большой любимец всех кадет. Обращался с нами он ласково и больше стращал или стыдил, чем наказывал.
Воспитатель мой, некто Семенов, известный географ, тоже очень образованная и в высшей степени симпатичная личность, о которой я сохранил самое теплое воспоминание… Слишком только уж он был мягок, снисходителен. Несмотря на мое отчаянное, невозможное поведение, он видимо был ко мне расположен, и даже несколько раз брал к себе в отпуск.
Классные занятия, как я упоминал уже, подвигались у меня очень туго, и я больше изощрял свой ум на изобретение разных проказ, причем объектами выбирал обыкновенно учителей. Вообще я являлся почти всегда инициатором и коноводом всех более или менее крупных проступков, и моему самолюбию очень льстило это атаманство.
Помню, был у нас учитель французского языка — некто Нюкер, человек в сущности хороший, добрый, но так как предмет его мне никак не давался и, кроме того, сам он был чересчур уж комичен, то я больше всего и потешался над ним. Знаю, что не пожалуется по доброте своей — можно безнаказанно проказить. Кадеты говорили про него, что он был барабанщиком в Наполеоновской армии в 1812 году, затем попался в плен и сделался преподавателем. Конечно, все это шутки…
Нюкер, между другими его странностями, очень боялся мышей.
Раздобыв как-то от служителя мышь, я поместил ее в коробке под кафедрой, и когда Нюкер занял свое место, помощью особого приспособления, выпустил мышь на свободу… Нужно было видеть испуг учителя и радость нашу — кадет. Нюкер, сидя на стуле и со страхом подняв ноги, стал громко кричать: ‘лёви мишь, лёви!.. Кто поймайт — 12 балль поставлю!’ Весь класс, со страшным шумом и гвалтом бросился в погоню за несчастною мышью. Я, конечно, первый овладел ею и, схватив за хвост, поднес трепетавшееся животное чуть не к самому носу Нюкера. ‘Вот она, господин учитель, вот — я поймал!..’ орал я на весь класс. ‘В окно ее, в окно!’ кричал Нюкер, отмахиваясь испуганно руками. Мышь стремительно полетела в окно, со словами: ‘Ишь шельма — вот тебе!’. Все со смехом уселись по местам и успокоились, а довольный Нюкер с благодарностью поставил мне в журнал обещанные 12, хотя по его предмету я был форменный сапожник, и вряд ли больше пяти мог бы получить за заданный урок. (Впрочем, 12 эти Нюкер не взял в расчет при выводе среднего балла за четверть, и я по-прежнему получил пятерку).
С ним же я устроил еще одну штуку, хотя и довольно злостную. Дело в том, что Нюкер был большой франт и одевался всегда очень изящно. Входя в класс, он имел обыкновение бросать свою шляпу на подоконник. Пришла мне враз фантазия смазать этот подоконник керосином. Вошел в класс Нюкер, любезно раскланялся с нами и ловко швырнул свою шляпу на обычное место. Окно было отворено, шляпа скользнула и полетала на двор. Перепуганный Нюкер подскочил к окну, облокотился на него руками и грудью, чтобы посмотреть на место падения шляпы — и моментально же отскочил: руки, и чистая жилетка его были совершенно вымазаны керосином… В классе, разумеется, поднялся хохот.
— Чтё это, чтё? — совершенно растерялся Нюкер, растопырив руки и злобно смотря на нас.
— Это ламповщик, скотина, пролил керосин! — реву я с задней скамейки, громче всех заливаясь смехом.
— Ах, он мошенник, подлец! — ругается Нюкер и просит нас спасти его шляпу.
Несколько человек стремглав, на перегонки, бросаются вниз выручать шляпу и через минуту целый десяток рук приносить ее торжественно в класс. Нюкер ушел менять платье, урока не было, и мы провели время очень весело, прыгая через кафедру и столы.
Припоминая теперь все это, я, конечно, краснею за свое ужасное поведение и дикие выходки, но все-таки откровенно делюсь с читателем воспоминаниями о своем детстве.
Помню, удрал я еще такую штуку. Дело было в начале года — я кое-как перешел во 2-й класс. Кадеты 3-го класса не выучили заданного им трудного урока по французскому языку, и некоторые из них стали просить меня выручить их из беды. ‘Пожалуйста, Дукмасов, помоги!’ просили они меня: с а то он единиц накрутит нам, а потом без отпуска и сиди’. ‘Извольте, могу’, согласился я, немало польщенный этою просьбой: ‘я буду у вас за новичка… Только смотрите — не выдавать, а то хоть вы и третьеклассники, а за измену всех вас отдую…’ Учитель был у них другой, не Нюкер, и, следовательно, меня не знал.
После звонка я уселся в 3-й класс, и ближе к краю, чтобы, в случае опасности, можно было легче удрать.
Вошел учитель (не помню его фамилии, какой-то строгий и сердитый), выслушал рапорт дежурного кадета, сел на свое место, высморкался, осмотрелся и заметил мою, незнакомую ему, физиономию. ‘Это кто?’ ткнул он на меня пальцем. ‘Это новичок, г. учитель, только сегодня поступил к нам…’ ответило разом несколько голосов. ‘А, прекрасно!.. Как фамилия?..’ обратился он ко мне. Я встал, и смело соврал какую-то фамилию. Учитель аккуратно записал ее в свою книжку и стал меня подробно расспрашивать: откуда я, где воспитывался, кто мои родители и пр. Я врал, не заикаясь. Затем он заставил меня читать. Для 3-го класса я читал, конечно, отвратительно, и учитель недоумевал, как это меня приняли. ‘Плохо, плохо’, говорил он, качая головой. ‘Вам надо хорошенько подзаняться, вы положительно ничего не знаете!..’ Кадеты, между тем, усердно хихикали и учитель, заметив мою излишнюю развязность, пересадил меня ближе к середине, — путь отступления оказался теперь гораздо затруднительнее. Тем не менее, когда, наконец, француз, оставив меня в покое, стал спрашивать других, ходя между скамьями, я, выбрав удобную минуту, стремительно вскочил с места, бросился к двери и, сильно хлопнув ею, через зал со всех ног полетел в свой класс. У нас в это время был урок немецкого языка, учитель, г. Шмидт — человек очень серьезный и строгий (с ним я тоже как-то устроил штуку: над кафедрой висела лампа, которую ламповщик для чего-то снял, перед уроком Шмидта я, вместо лампы, навесил на проволоку грязную тряпку. Конечно, за это угодил в карцер)…
Как бомба влетел я в свой класс и перепугал всех. ‘Что это, где вы были?..’ закричал на меня удивленный немец. — ‘В ватерклозете, господин учитель!’ отвечал я, запыхавшись и садясь на свое место: ‘у меня очень живот болит, я касторку принимал…’ ‘Ступайте в угол!..’ рассердился окончательно Шмидт. Я занял свое обычное место.
Между тем учитель-француз, которого я так ловко поднадул, поняв, после моего бегства, в чем дело, отправился за мной в погоню. Встретив в зале инспектора классов, он рассказал ему о моей проделке, и они отправились по классам разыскивать виновного.
Минут за 10 до окончания урока дверь нашего класса вдруг растворилась и в нее вошел инспектор с учителем. Все встали. ‘Нет, здесь его нет’, сказал учитель-француз, осмотрев внимательно всех воспитанников, и уже вышел было за двери. Между тем Шмидт, узнав от инспектора, в чем дело, вдруг проговорил: ‘А вот не этот ли, посмотрите?’ Я стоял в это время незамеченный за печкой, прижавшись, затаив дыхание и стараясь как бы слиться со стеной. Француз снова вошел в класс, взглянул на меня и радостно воскликнул: ‘Это он, он!’
Повели меня, раба Божия, прямо в карцер и просидел я в нем что-то дня три. Педагогический комитет поручил сбавить мне балл за поведение и спороть погоны — высшая мера наказания после розог.
Молодцы кадеты 3-го класса — так и не выдали меня, сказав, что не знают моей фамилии, за это все они наказаны были без отпуска.
Много подобного я еще творил, много раз моя фамилия фигурировала в журнале, и я подвергался всевозможным наказаниям — теперь уж не припомню всего.
Должно быть, я сильно надоел начальству своими проказами, потому что в 1870 году меня из Нижнего Новгорода сплавили по Волге, и поместили в город Вольск, в военную прогимназию — единственное в России исправительное заведение военно-учебного ведомства. Здесь, кажется, я вел себя несколько приличнее, хотя по временам и прорывался. Дрался реже, но зато крепче… Высшее начальство, к счастью, было хорошее: директор, полковник Остелецкий, добрый, сердечный человек, за свою набожность прозванный нами архиереем. Инспектор классов, капитан Гржимайло, человек честный, строгий, и при этом замечательно хладнокровный, флегматичный, невозмутимый…
Воспитательный и учебный персонал был похуже, хотя и попадались порядочные люди, оставившие по себе хорошее воспоминание.
В 1873 г., т.-е. 17 лет от роду, я окончил курс в прогимназии, и из Вольска, уже в форме урядника, т.-е. унтер-офицера, приехал в Новочеркасск. Явившись к начальнику штаба, генералу Леонову, и будучи зачислен в учебный полк, я получил отпуск в хутор на Быстрой речке, где и проболтался около года. В 1874 г. я поступил в Варшавское юнкерское училище, в казачью полусотню, но через год за маленькую историйку был исключен и вернулся снова в полк. Еще через год я опять поступил в то же училище, уже прямо в старший класс и в конце того же 1876 года окончил, наконец, курс. Начальником училища был в то время полковник Левачев, человек, правда, горячий, строптивый, но честный, справедливый, добрый и образованный. Юнкера его любили, уважали, хотя и побаивались.
Суровая воинская дисциплина и казарменная обстановка несколько отполировали меня и я стал принимать более регулярную внешность, хотя внутренний мирок мой оставался по-прежнему иррегулярным, казачьим…
Как видит читатель, не мало пришлось мне постранствовать по разным военно-учебным заведениям Российской империи, прежде чем надеть погоны казачьего офицера. Греха таить нечего, лентяй я был порядочный, хотя способности и память имел довольно хорошие. Главный же мой враг — это моя буйная, горячая натура, созданная скорее для военного, чем для мирного времени, и с трудом подчинявшаяся разным казарменным стеснениям.

0x01 graphic

Яков Петрович Бакланов

Еще сидя на юнкерской скамейке старшего класса Варшавского училища, услышали мы впервые толки о войне. Нечего и говорить о том радостном чувстве, о том ликовании, с каким вся наша пылкая юнкерская братия встретила эти тревожные слухи. Возбужденное, лихорадочное состояние овладело всеми нами… Топография, тактика, администрация, иппология, уставы — все это порядком уже надоело нам. Молодая казачья душа рвалась в бой и увлекала по традиционной дороге предков. Мы только и говорили, что о войне, о скором выпуске, о новой боевой жизни, которая, по сравнению с монотонной училищной, представлялась каким-то раем. Об опасностях, конечно, никто и не думал, рисовались только одни светлые, заманчивые стороны войны. ‘Докажем’, говорили некоторые, более экзальтированные юноши: ‘что мы, казаки Александра II-го, умеем драться не хуже наших дедов — казаков Александра I-го, что Европа не даром до сих пор так боится нас, что мы достойны назваться внуками графа Платова, который за удаль своих донцов получил даже от сынов Альбиона почетную дорогую саблю, и детьми Бакланова, имя которого хорошо известно всем храбрым кавказским горцам’.
Мечты мало помалу начали сбываться: в некоторых округах уже объявлена была мобилизация.
Еще ранее, в июле 1876 года, мы были произведены в портупей-юнкера и отправились по полкам. Я взял вакансию в полк номер 6-й.
После осенних маневров, очень поучительных для нашего брата — юного воина, произведенных в окрестностях Скерневиц, полк направился на зимние квартиры через г. Плоцк в Млавский уезд. Мне пришлось остаться при штабе полка, в д. Шренске.
В начале октября от начальника дивизии, генерала Эссена, было получено приказание, быть готовыми по первой телеграмме о выезде офицеров, назначенных для укомплектования полков второй очереди. На мою долю выпал полк N 26, куда я назначался с тремя товарищами.
Упомянутая телеграмма породила в обществе офицеров и казаков самые оживленные, воинственные толки. Припоминались прошлые войны с турками, рассказы стариков о тех зверствах и неистовствах, который проделывали мусульмане с нашими ранеными и пленными, соразмерялись силы наши с неприятельскими и пр., и пр. Женатый люд, впрочем, не особенно разделял эти восторги молодежи, и более сдержанно относился к нашим воинственным, оживленным беседам. Перспектива расставания с семьей и близкими, дорогими людьми была, конечно, не особенно заманчива и невольно заставляла серьезно задумываться о будущем.
В конце октября от Эссена была получена снова телеграмма — немедленно отправить от нашего полка трех офицеров и одного портупей-юнкера (меня) в Донской казачий N 26-й полк, сборным пунктом которого была, назначена Нижне-Чирская станица. На другой же день, напутствуемые теплыми пожеланиями командира полка и товарищей, мы выступили из нашей деревушки в Варшаву. Прекрасное солнечное утро вполне гармонировало нашему радостному настроению и еще более оживило картину проводов. Остававшееся товарищи называли нас счастливцами и завидовали, что мы идем в Болгарию, в бой, тогда как они должны пребывать пассивными зрителями этой предстоящей кровавой борьбы креста с полумесяцем.
С нами же отправлялись на Дон и семейства моих трех товарищей, разместившись в нескольких польских фургонах. Мы же, все верхами на наших родных степняках, в полном боевом снаряжении, джигитовали от одного фургона до другого, делясь с барынями своими впечатлениями. Шествие замыкали три верховых казака.
В Варшаве мы уселись в вагоны, и быстро помчались на восток — через Брест-Литовск, Смоленск, Орел и Грязи в Калач. Здесь, на берегу родимого тихого Дона, который в это время уже ‘всколыхнулся, взволновался’ мы вышли из вагонов, уселись снова на коней, и благополучно добрались до Нижне-Чирской станицы — нашего конечного пункта.
На другой день маленькая компания наша явилась к командиру полка, полковнику Краснову, который принял всех очень радушно, облобызался со всеми прежними сослуживцами и сказал нисколько простых, но теплых, задушевных слов: ‘Сердечно рад, господа, вас видеть, и очень доволен, что вы ко мне назначены… Вполне уверен, что вы честно и добросовестно исполните свой долг. Служили мы хорошо в мирное время, теперь покажем себя достойными сынами Дона и под пулями… Докажем, что дух наших боевых предков живет и в наших сердцах, что мы молодецки умеем драться за Батюшку-Царя и дорогую родину и не пожалеем наших голов, если это потребуется для пользы общего родного дела…’ Краснов остановился. Слезы показались на глазах ветерана. ‘Полк уже в сборе’, продолжал он, спустя минуту, ‘люди — все молодцы, настроение превосходное… Лошади только немного худоваты, ну да это, Бог даст, поправим!.. Пожалуйста, господа, обратите серьезное внимание на ваши части и, пока здесь станичные атаманы, заставляйте их пополнять недостающие у казаков вещи. Ну, пока до свидания!..’
Полковник Краснов — честный, добродушный и простой казак — представляет из себя очень симпатичный тип старого ветерана-севастопольца, кавказца, — тип, который, к сожалению, теперь все реже и реже попадается. Беззаветная преданность своему долгу, любовь к военной службе, к казаку и его другу — лошади, теплое, отеческое, а не казенное (сухое, официальное) отношение к подчиненному: наконец, храбрость, отвага со спокойным, твердым и ровным характером — все эти драгоценные для воина качества совмещались в полковнике Краснове. С таким человеком не страшно было идти в бой — он невольно внушал к себе полное доверие! Каждый знал, что он не потеряется в трудную, опасную минуту. Прошлое полковника Краснова полно боевых опасностей: грудь его украшена была солдатским Георгиевским крестом за отличие на Кавказе, офицерским Георгием за какую-то безумную храбрость в Венгерскую кампанию, и многими другими орденами.
На следующий день мы представлялись атаману отдела, который был сильно занят осмотром казаков и снабжением их всеми необходимыми вещами.
24 ноября полк наш приезжал инспектировать командир лейб-гвардии атаманского полка, флигель-адъютант полковник Мартынов.
Пропустив сначала сотни справа по одному, Мартынов собрал затем, по старому казачьему обычаю, весь полк в круг, и обратился к казакам и офицерам с теплым, отеческим словом: выразил уверенность, что на боевом поприще казаки покажут себя молодцами и оправдают надежды, возлагаемые на них Государем и Россией.
Затем Мартынов распростился с нами и уехал инспектировать другой полк.
26 ноября назначено было днем нашего выступления. Рано утром еще полк, с полным походным вьюком, выстроился покоем за станицей в ожидании напутственного молебна. Торжественно-трогательную картину представляли эти сотни удалых всадников, покидавших родные степи и дорогих, близких людей! Туманное, мрачное будущее рисовалось в это время у каждого перед глазами… ‘Кому-то из нас придется вернуться обратно и кому суждено остаться навеки там?’ читалось в глазах у каждого казака. Выражение у всех было сосредоточенное, серьезное.

В середину образовавшейся небольшой площадки поместился священник с причтом, атаман отдела, офицерство, станичные атаманы и прочий чиновный люд. Вокруг разместились спешенные казаки, держа в поводу коней, а позади их и между ними — жены с маленькими детьми на руках, отцы, матери, сестры, братья, знакомые. Лица у казачек были заплаканные, многие просто навзрыд рыдали, даже малютки, видя слезы своих матерей, бессознательно поднимали плач и этим еще более усиливали и без того тяжелую картину проводов.

Покрытые сединами старые казаки, которым годы и силы не позволяли уже разделить трудов и опасностей боевой жизни со своими детьми и внуками, безмолвно стояли тут же, опустив на грудь свои серьезные, морщинистые лица. Покорность судьбе и твердая, непоколебимая решимость жертвовать всем дорогим для блага родной земли и ее могучего Властелина ясно выражались на этих задумчивых, печальных лицах. Слова дьякона ‘Благослови, владыка!’ заставили всех временно забыться и перенестись с теплою мольбой ко Всевышнему. Горячо молился православный люд — от старика до ребенка — и слезы стояли у каждого на глазах. Да в такие минуты нельзя и не молиться!.. Неверующий, и тот, если и не прочтет молитву, то проникнется особенным благоговейным настроением…
После молебствия священник сказал краткое, напутственное слово, благословил всех крестом и окропил святою водой. Атаман отдела поздравил с походом, простился с казаками и пожелал быть всем героями и кавалерами.
Краснов приказал дежурному офицеру вести полк, а сам, со всеми нами, отправился на завтрак к атаману отдела.
После плотной закуски, хорошей выпивки, задушевных, горячих тостов, бесчисленных, искренних пожеланий и поцелуев, мы уселись на коней и догнали полк всего в трех верстах за станицей. Причиной такого медленного движения были провожавшие казаков, в санях и верхами, родные и родственники.
Женские слезы, всхлипывания, причитанья и ответные увещания воинов долго еще слышались по пути движения полка.
Мы двигались вверх, по берегу Дона, на Калач. Здесь поэшелонно мы уселись в вагоны, и по железной дороге через Царицын, Грязи, Орел, Курск и Киев добрались до Жмеринки. Отсюда обыкновенным маршем направились в Ямпольский уезд, и расположились на зимние квартиры в Качковке и близлежащих деревнях, где и пробыли до апреля 1877 года.
Воинственное настроение и восторги наши оказались, таким образом, несколько преждевременными и дипломам угодно было помучить нас несколько, затянув свои, непонятные для нас, переговоры.
Не весела жизнь в той глуши, куда забросила нас судьба! Впрочем, ‘когда здоров да молод, без веселья весел!’ гласить русская пословица. И мы умудрялись разнообразить скучные, зимние вечера: устраивали пикники, танцы, и барышни окрестных помещиков охотно являлись, в сопровождении своих неизбежных маменек, в наш скромный кружок, повеселиться и поплясать. Командир полка, несмотря на свой солидный возраст и вполне боевое призвание, был большой любитель этих soiree, усердно ухаживал за смазливенькими девицами, и вообще немало оживлял танцы. Наплясавшись до упаду, мы принимались за хоровое пенье, причем барышни охотно примыкали к нашему кругу. От них-то мы выучились, между прочим, многим малороссийским песням, а их, в свою очередь, научили нашим казачьим. После я снова начинался пляс, и так в пересмешку до рассвета.
В декабре я был произведен в первый офицерский чин, в хорунжие, и еще с большим нетерпением стал рваться в бой…
В апреле мы покинули нашу стоянку в Ямпольском уезде, переправились через Днестр и расположились в г. Сороках. В этом переходе я не участвовал с полком: совершенно экспромтом мне удалось съездить в Варшаву.
Вышло это так. Компания офицеров (все юнцы — я, Чеботарев, Платонов и др.) отправилась из Качковки в город Ямполь со специальною целью — кутнуть и спустить часть полученного жалованья. Остановились мы в какой-то невозможной, жидовской гостинице, верней — на постоялом дворе. Грязь и вонь, конечно, невообразимые — семиты без этого жить не могут. Кто-то из товарищей, за бутылкой пива, высказал мысль, что вот недурно бы съездить в баню и помыться. ‘Вот стоит в жидовской бане мыться!’ заметил я. — ‘А что ж, когда другой нет’, отвечал товарищ: ‘не ехать же в Варшаву, за тысячу верст, в баню!’ ‘Отчего ж и не поехать? Вот завтра, возьму, да и отправлюсь!..’ стал я спорить. ‘Ну, брат, разбрехался’, сказал Чеботарев: ‘ведь отпуска из действующей армии совершенно воспрещены!’ ‘Хочешь пари, что поеду!’ предложил я, разгорячившись вином: ‘дюжина шампанского’
Предложение мое было принято, товарищи заранее ликовали…
Заплатив должные дани Бахусу и Венере, мы с пустыми кошельками вернулись в Качковку.
— Полковник, позвольте мне съездить в Варшаву! — обратился я к Краснову, явившись на другой день к нему на квартиру.
— Это зачем? — удивился он
— Дело есть, господин полковник.
— Какое такое дело?
— Да вот хоть бы кос купить! — сказал я, зная, что Краснов все собирался запастись косами на всю кампанию.
— Каких кос? бабьих, что ли?
— Нет, не бабьих, полковник, а чтобы траву косить в Румынии и Болгарии. Вы же сами говорили, что нужно…
— Во-первых, косы уже куплены, а во-вторых, отпуска, как вам небезызвестно, воспрещены.
Но я, зная доброе сердце своего командира, продолжал его упрашивать, и действительно, Краснов согласился. Отпуска я получить не мог, и поэтому мне дали предписание отправиться в командировку для покупки кос.
В Варшаве, я был в бане, очень весело провел время, и когда вернулся через неделю в полк, то застал его уже не в Качковке, а в Сороках.
В Бесарабии жилось гораздо хуже, чем в Подольской губернии: мы не встретили здесь того теплого радушия, которое находили по левую сторону Днестра, жители держали себя очень сдержанно, даже сухо в отношении нас и, видимо, тяготились присутствием войск.К счастью, нам не долго пришлось здесь стоять: 12-го апреля мы выступили из Сорок. 17-го переправились через р. Прут у деревни Унгени и вступили в страну румын. Первый румынский город, который мы проходили, Яссы — бывшая столица Молдавии — очень хорошенький, чистенький, и довольно оживленный. Кроме молдаван и вездесущих жидов, мы нашли здесь довольно много русских сектантов. Путь наш лежал далее через города: Вырлад, Текучь, Фокшаны, Бузео и Бухарест. Не буду описывать этот путь, свои дорожные впечатления и пр. Русскому читателю все это, наверное, хорошо уже известно из многочисленных корреспонденций, рассказов, мемуаров…
В окрестностях румынской столицы мы остановились. Так как через город, согласно конвенции, русским войскам проходить воспрещалось, то, чтобы добраться до деревушки, назначенной для нашей стоянки, мы должны были обойти предместьями Бухареста, что составляло втрое дальнейшее расстояние.
Командир полка, впрочем, разрешил офицерам ехать прямо через город, и большинство из нас воспользовалось этим позволением.
Бухарест произвел на меня очень приятное впечатление: широкие улицы, прекрасные дома, роскошные магазины, отличные извозчики (русские) и хорошие, чистые гостиницы — словом, столица Румынии смело может стать на ряду с нашим Киевом, Одессой, Варшавой, хотя, конечно, далеко ей до Петербурга.
Так как час был адмиральский, то мы и решили пообедать в одном из лучших ресторанов. Выбор наш остановился на ‘гранд-отель’, помещавшемся на бульваре.
Здесь мы узнали от одного знакомого офицера, что бригада наша (полки N 21 и 26) поступила в состав Кавказской казачьей дивизии, начальником которой был назначен генерал-лейтенант Скобелев 1-й, а начальником штаба — сын его, Скобелев 2-й. Здесь же мне пришлось впервые увидеть своего будущего начальника — незабвенного Михаила Дмитриевича. Во время нашего обеда в зал вошел молодой свитский генерал с несколькими офицерами, между которыми были и полковники, и капитаны, и даже прапорщики.
Мы поспешно все встали. Генерал любезно с нами раскланялся и просил садиться.
Вошедшая со Скобелевым компания (человек 10) поместилась против нас за отдельным столиком и занялась едой. Оживленный, чисто военный разговор долетал до нас. Скобелев спокойно выслушивал мнение каждого и мягко, с улыбкой оппонировал или развивал дальше известную мысль.
Я с любопытством рассматривал мощную, симпатичную фигуру героя Турана и завоевателя Коканскаго ханства, одетого в свитскую форму, с Георгием на шее и с золотою шашкой через плечо, я с удивлением присматривался к тому простому, товарищескому обращению, с которым Скобелев относился к своим компаньонам — совершенно молодым офицерам. Бритая голова Михаила Дмитриевича и небольшие, светло-голубые, смеющиеся глаза особенно привлекали мое внимание. И это насмешливое выражение глаз, этот добродушный юмор не сходили с его лица во все время обеда.
Меня что-то тянуло к этому сильному человеку, машинально влекло к нему… Мне вдруг захотелось познакомиться с ним, посидеть возле него, послушать его речей, взглядов, мнений, но сделать это было, конечно, нельзя, и я чутко только прислушивался к долетавшим до меня отдельным фразам генерала, и не сводил глаз с этого умного, дышащего отвагой и энергией, лица.
Расплатившись за обед, мы снова уселись на коней и крупною рысью поехали по бухарестским улицам, рассматривая по пути хорошеньких румынок, к месту стоянки полка — маленькой деревушке, верстах в трех от города.
Здесь нам назначена была дневка.
На другой день я был дежурный по полку и со
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека