Северин Н. Собрание сочинений: В 3 т. Т. 2: Царский приказ, Тайный брак: Повести. Воротынцевы, Последний из Воротынцевых: Романы
M.: TEPPA, 1996. (Библиотека исторической прозы).
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Стояла глубокая осень. Снег несколько раз принимался падать, но морозов не было, и он таял, превращая землю в глубокую, невылазную грязь.
Из села Воротыновки никуда не было пути — все дороги, большие и проселочные, размыло до такой степени, что колеса вязли в грязи не только на плотинах, но также и в каждой ложбине. Лесом же (а лесами в то время еще богата была Россия) совершенно не было проезда, дальше опушки самый отважный мужчина не осмеливался проникнуть. Волки и лисицы набрались храбрости и каждую ночь производили набеги на крестьянские хлева и курятники. Доставалось также и господским службам, невзирая на то, что они были окружены крепкими частоколами и высокими заборами, утыканными острыми гвоздями, сторожевые псы с отчаянным воем грызлись с лесными грабителями, выходили на них и мужики с топорами и дрекольем, но тем не менее погибло множество телят, поросят и кур, доставалось также и людям.
В делах водворился полнейший застой. Хлеб был вымолочен, на фабрике и в ткацких лежали вороха сукон и холстов, готовых к отправке, но покупщики не приезжали за ними. Поп и тот дальше как за околицу Воротыновки выехать не мог, и в приходе, раскиданном в хуторах и деревнях на расстоянии сотни верст с лишком, люди рождались и умирали без священника.
А погода продолжала стоять теплая, солнце усердно растапливало утренние заморозки, и конца не предвиделось такому печальному положению вещей.
Старики припоминали таких, как эти, только две зимы за время своего почти столетнего существования на земле: при царице Анне Иоанновне, а другой раз при царице Екатерине Алексеевне, после Пугачева.
Тогда вот так же, как и теперь, всю зиму дули ветры теплые, в Рождественском посту почки на деревьях стали наливаться и новая травка из-под сухих листьев в лесу показалась, хоть скотину из зимних закут выгоняй в поле, так в ту же пору, — вот какие были зимы. Морозов и ждать перестали. Все тогда сгнило. Хлеб пророс в закромах, овощи, сено, все пропало. Множество народа и скота перемерло от страшных, неведомых до той поры болезней.
Вот и теперь грозила та же беда.
Но у обитателей Воротыновки, кроме этой заботы, висела над головой еще другая напасть, смущавшая их душу больше бездорожицы, больше грозившего голода и болезней, — барыня их, Марфа Григорьевна, помирала.
Где бы ни встретились жители села — на фабрике, в ткацкой или в столярной, где с раннего утра и до поздней ночи кипела работа под наблюдением доверенных людей и любимцев помещицы, — всюду один и тот же вопрос срывался с уст: ‘Что барыня?’
Эти два слова произносились вслух только на тех окраинах села, где нельзя было опасаться, что их подслушают и донесут, но, чем ближе к барской усадьбе, тем таинственнее понижался голос. А в самом же доме, даже в нижнем этаже и таких отдаленных от барыниной спальни уголках, как сени с черного хода например, тут даже перешептываться стали опасаться относительно этого, а только с затаенным страхом во взгляде встречали и провожали глазами выбегавших из барыниной половины приближенных ее: Федосью Ивановну, старую барыню Варвару Петровну, барышню Марфиньку, буфетчика Игнатия Самсоныча и состарившегося в доме соседа-помещика Митеньку.
За исключением Марфиньки, которой шел пятнадцатый год, все эти люди, составлявшие в течение более чем полувека неизменный штат воротыновской помещицы, были очень стары. Но старее всех была сама барыня. Говорили, что ей до ста лет недалеко. Но так как больной ее никто и никогда не помнил и сама она, по-видимому, никогда о смерти не вспоминала, а с неутомимой и поистине изумительной бодростью думала только о земном и живом, всех как громом поразила перспектива увидеть ее мертвой.
Может быть, близкие к Марфе Григорьевне и замечали в последнее время перемену в ней: она стала вставать позже с постели, меньше кушала и не так часто обходила свои владения, а когда появлялась на фабрике, в ткацкой или в белошвейной, меньше придиралась к неисправностям, меньше взыскивала и наказывала, не могли также не замечать близкие к ней люди, что зрение у нее слабеет и что слышит она хуже, и утомляется быстрее, и засыпает не в урочное время в глубоком вольтеровском кресле на возвышении, у окна, из которого открывается вид в ту сторону парка, откуда издали можно было видеть экипажи гостей, когда они въезжали в аллею пирамидальных тополей.
Красива была эта аллея. Насадил ее еще Марфы Григорьевны отец, сподвижник Петра Великого, навидавшийся всяких диковин за границей, куда посылал его царь досмотреть то, что сам не удосужился обозреть. Тополям было более ста лет, один к одному ровные, точно по мерке выточенные, они тянулись на целую версту и оканчивались у речки, когда-то глубокой, но со временем измельчавшей до того, что только в половодье ее нельзя было переезжать вброд. За речкой тянулся на далекое, необозримое пространство темный лес, в котором водились не только волки, медведи и лисицы, но скрывались временами и такие люди, с которыми с глазу на глаз встречаться было небезопасно.
Нынешним летом Марфа Григорьевна только раз ездила по грибы в этот страшный лес, тогда как в былое время это было одним из ее любимейших удовольствий.
Да, приближенные не могли не замечать, что она уже с самой весны хиреет, но людям и в голову не приходило даже между собой обмениваться замечаниями по этому поводу. Всем было известно, с каким отвращением и недоверием относилась она к людским немощам и болезням.
— Хворают одни только дураки, — замечала она каждый раз, когда при ней соболезновали о чьих бы то ни было недугах.
Зависящие от нее люди — а таких было много — никогда не осмеливались жаловаться ей на здоровье и, как могли, скрывали свои немощи, чтобы не лишиться ее расположения.
Не раз случалось, что, заметив, что просватанная девушка похудела и побледнела или не так проворна и весела, как прежде, Марфа Григорьевна объявляла, что свадьбе не бывать.
— Пусть в девках сидит, коль хворая, — решала она.
И эти приговоры были безапелляционны. С характером Марфы Григорьевны ждать милости, хотя бы в самом отдаленном будущем, тому, кому она объявляла немилость, было немыслимо. Не только просить, но даже и напоминать ей об опальных считалось такой опасной дерзостью, что никто на это не мог решиться, кроме Федосьи Ивановны разве. Но эта была еще взыскательнее, неумолимее и недоступнее самой барыни, на которую она иногда позволяла себе ворчать, вслух и в резких выражениях, когда эта последняя поступала не так, как, по мнению Федосьи Ивановны, ей следовало поступать.
Федосьи Ивановны даже и молодые господа боялись столько же, если не больше Марфы Григорьевны.
II
Молодыми господами называли в Воротыновке детей Марфы Григорьевны — ее сыновей, Григория и Андрея Васильевичей и ее дочерей, Елизавету и Екатерину Васильевн.
Наименование ‘дети’ плохо согласовывалось с их возрастом: у каждого из них были свои внуки, но все они родились и выросли в Воротыновке: их здесь знали детьми, и таким оставались они на всю жизнь в памяти окружающих, тем более что, вырастая один за другим, покидали родное гнездо, чтобы больше не возвращаться в него.
Сыновья женились в Петербурге, оба на богатых невестах.
Григорий Васильевич женился на фрейлине и княжне… Императрица была посаженой матерью. По уверению Федосьи Ивановны, свадьба стоила двадцать тысяч рублей. Деньги эти, медью и серебром, Самсоныч возил в Питер в бочонках, с конвоем из двух драгун да канцеляриста. Конвой сам губернатор (воротыновская помещица дочку у него крестила) вызвался откомандировать в распоряжение своей кумы и приятельницы.
Обоз, сопровождаемый толпой дворовых, был предлинный. Кроме вещей из гардероба покойного отца, бархатных, шитых золотом камзолов, кафтанов и кюлотов и множества пуховиков, серебряной и золотой утвари, ковров и полотна домашнего изделия, Марфа Григорьевна отправила сыну несколько семей дворовых и четырехместную расписную карету, ту самую, в которой ездила она с мужем после свадьбы ко двору царицы Елизаветы. Эта карета была так красиво расписана иностранными художниками, что всем бросалась в глаза. Прослышав, что на нее обратила внимание такая личность, которой ни в чем нельзя было отказать, Марфа Григорьевна распорядилась отослать карету в деревню, ‘чтобы завидущих глаз не мозолила’. Карету она в виде свадебного подарка препроводила невестке своего старшего и любимого сына Григория.
Второй сын, Андрей, был нелюбимый, но и ему мать выслала много людей и вещей из Воротыновки, когда он женился. Этот, по ее мнению, сделал мезальянс. Его жена была незнатного рода, но зато богата, и, если судить по портрету, присланному свекрови, очень красива. Но ни богатство ее, ни почтительность, ни красота не склонили в ее пользу сердца Марфы Григорьевны. Сыну она написала, между прочим, по поводу его женитьбы:
‘А ты, Андрюшка, каким был сызмальства дураком и с низкой душой, таким и остался, жену себе взял из подлого, низкого сословия, польстившись на деньги, а того не обдумал, что таких, как ее родители, у нас, при жизни твоего отца, частехонько на конюшне розгами секли. А впрочем, так как дело повернуть назад невозможно, посылаю тебе при сем денег десять тысяч, три лисьих отцовских шубы (более драгоценные меха были отданы старшему сыну), собольих шапок две, кафтанов, кюлотов, серебряной утвари, камней драгоценных ларец, живности разной, три десятка дворовых девок и парней, выученных швейному мастерству, поварскому и кондитерскому, и проч., и проч.’.
Послала она также целый обоз, как и старшему сыну, но всего втрое меньше и по крайней мере вдесятеро хуже.
От жены из ‘подлого сословия’ у Андрея Васильевича Воротынцева родился только один сын, который в свою очередь женился, долго огорчал родителей беспутством и упрямством и умер, не оставив потомства.
Обо всем этом воротыновская помещица узнавала через письма, которыми все без исключения члены многочисленной ее семьи почтительнейше напоминали ей о себе непременно два раза в год — летом ко дню ангела, а зимой — к Новому году. О важных переменах и происшествиях в семье, как, например, неожиданной царской милости, рождении ребенка, свадьбе, смерти, уведомлялось особо.
Письма, почти всегда сопровождаемые подношениями, гостинцами, доставлялись в Воротыновку через доверенных посланцев, которым поручалось, кроме того, передать на словах то, что доверять бумагесчиталось почему-либо неудобным, и появление такого посланца надолго оживляло монотонное существование обитателей воротыновской усадьбы.
Эти посланцы привозили также и дворне известия от свояков и родичей, отправленных из родного села на службу к ‘молодым господам’. Через них только и можно было узнать, кто жив, а кто умер, там, далеко на чужбине. Можно себе представить, с каким волнением ожидалось их появление в Воротыновке, как их угощали, с каким животрепещущим интересом выслушивали их рассказы и каким множеством поручений, подарков и поклонов снабжали их на обратный путь!
Сама Марфа Григорьевна на письма, получаемые ею от детей, внуков и правнуков, не отвечала — за нее отписывался Митенька. Грамотностью воротыновская помещица не отличалась: разбирала она, да и то с трудом, одну только церковную печать, а писать вовсе не умела. Только подпись свою невозможными каракулями выучилась она ставить там, где было нужно, но зато диктовать была великой мастерицей. Все ее послания дышали свойственной ей непоколебимой авторитетностью и отличались замечательной краткостью, силой и ясностью.
Нимало не сумняшеся, рассылала она свои наставления, выговоры и угрозы за тысячу верст на толстой синеватой бумаге с золотым образом, часто таким личностям, которых никогда в глаза не видала, а всегда попадала в цель.
Послушав суждения Марфы Григорьевны про членов ее разбросанной по всей России семьи, можно было подумать, что она за каждым следила с детства, тогда как многих она знала только по письмам, по портретам. Тем не менее ее приговоры относительно их ума, характера и способностей были так верны, что оставалось только изумляться ее проницательности.
Для этого ей достаточно было самой ничтожной подробности, нечаянно оброненного третьим лицом слова, какого-нибудь выражения в письме. Почерпала она также свои заключения из воспоминаний о родителях молодых людей, вступавших в ее семью.
— Андрей-то, Лизаветин, на внучке князя Бориса женился, — объявляла она своим приближенным, после того как все письма, полученные из столицы, были прочтены и посланцы, доставившие эти письма, допрошены. — Марьей невесту-то звать, лупоглазая, говорят, да русая. В бабушку, значит, и такой же, должно быть, дурой окажется. Ну, да у Андрея на двух ума хватит, ему дура и нужна.
Или:
— Катерина Софью свою за какого-то Балабанова просватала. Надо так полагать, того самого Балабанова внук, что при императрице Елизавете Петровне кабаки держал. Уж какого потомства от такого гуся ждать! Непременно мотом окажется. Надо Катерине отписать, чтобы попридержала Софьино приданое, по миру бы не пустил ее кабацкий внук.
III
Сама Марфа Григорьевна крепко держалась правила не выпускать из рук состояния.
Делилась она с детьми и внуками одними доходами со своих имений и распределяла эти доходы далеко не поровну: одним жаловала больше, другим меньше, как ей Бог на душу положит.
Для объяснения ей о своих нуждах некоторые из членов семьи присылали доверенных лиц, которые при этом удобном случае жаловались и ябедничали на родственников своих доверителей и вообще старались подорвать их кредит в глазах Марфы Григорьевны настолько, насколько хватало у них наглости и ловкости. Но Марфа Григорьевна доверяла только самой себе, своему внутреннему убеждению, и часто выходило так, что, чем больше чернили при ней человека, тем лучшего она была о нем мнения.
Впрочем, ее лицеприятие не должно было иметь последствий после ее смерти. Все знали, что духовная у нее уже давно написана, и каждому из ее наследников было известно, что именно он получит при разделе.
Старшему своему сыну Григорию Васильевичу, женатому на родовитой московке, она оставляла Воротыновку с прилегающими к ней хуторами и деревнями, всего пять тысяч душ.
Второму сыну, Андрею Васильевичу, должны были достаться земли в Вологодской губернии, тысяч десять десятин леса да прииски в Сибири, доставшиеся Марфе Григорьевне за долг и ровно ничего ей не приносившие, так как эксплуатировать эти прииски она гнушалась, считая это не дворянским делом. Но Андрей Васильевич умер, не оставив потомства — его жена из подлого сословия оказалась бесплодной и после смерти мужа была вычеркнута Марфой Григорьевной из списка родных. Часть покойного целиком должна была перейти Григорию Васильевичу и его детям.
И обе дочери Марфы Григорьевны, Елизавета, баронесса Фреденборг, и Екатерина, по мужу Ратморцева, скончались, не дождавшись наследства после матери, и их права на это наследство перешли к их детям и внукам.
Участок Фреденборгов назывался Райским гнездом, а Ратморцевых — Морским дном. Но окрестные крестьяне живо сократили по-своему эти напыщенные прозвища на Гнездо и Морское.
При каждом их этих участков, состоявших из села с хуторами и с населением в тысячу душ, находились церковь и господский дом с садом, но так как никто в этих домах не жил, то они стали приходить в ветхость, а сады при них дичать и глохнуть.
IV
Впрочем, в самом начале девятнадцатого столетия один из флигелей в усадьбе Гнезда понадобился Марфе Григорьевне, и в нем был произведен значительный ремонт.
Случилось это при следующих обстоятельствах.
Ранней осенью — хлеб еще не был убран с поля, и погода стояла совсем летняя — приехал в Воротыновку в крытой повозке, запряженной тройкой сытых лошадок, неизвестный старичок, по одежке судя — вроде как купец или приказчик, и просил доложить барыне, что желает передать ей в собственные руки письмо.
Его провели в длинную проходную комнату между кабинетом и буфетной, служившую приемной для такого люда, которого и к господам нельзя причислись да и к холопам неудобно приравнять: купцы, наезжавшие в известное время в Воротыновку за пшеницей, телятами, сукнами и прочими продуктами с полей и фабрик Марфы Григорьевны, попы из приходов в подвластных селах, а также благодетельствуемые ею дворяне из обнищавших…
Приезжего незнакомца ввели в эту комнату и, прежде чем докладывать о нем барыне, сказали о нем старшему дворецкому, Игнатию Самсоновичу. Но и ему тоже незнакомец не пожелал открыть ни имя свое, ни цели своего посещения и на все расспросы повторял все одно и то же:
— Доложите барыне Марфе Григорьевне, чтобы сюда вышли, они меня знают.
Делать нечего, постоял перед таинственным посетителем Игнатий Самсонович, пожевал губами, окидывая его пытливым взглядом с ног до головы, и отправился исполнять поручение.
Незнакомец сказал правду — барыня его знала, при первом взгляде на него изменилась в лице и глухо вскрикнула:
— Это ты, Алексеич?
От изумления она как будто немножко опешила и к двери попятилась, однако скорехонько оправилась и повернула назад в кабинет.
Незнакомец, с низкими поклонами и повторяя: ‘Я, матушка, Марфа Григорьевна, я самый и есть’, — последовал за нею, а когда переступил порог кабинета, дверь за ними заперлась.
О чем толковали они в глубокой комнате с окнами в сад, уставленной мебелью прошлого столетия, вывезенной покойным супругом Марфы Григорьевны из-за границы, неизвестно, но аудиенция длилась долго, так долго, что лошадки старика успели отдохнуть, пока он беседовал с воротыновской помещицей, и он отправился в обратный путь, невзирая на приближавшуюся ночь и на то, что в лесу, через который ему лежал путь, и днем без конвоя не всякий решался ехать.
Барыня же, перед тем как лечь почивать, долго продержала у себя Федосью Ивановну, Игнатия Самсоновича и Митеньку.
V
Митенька, невзирая на свое слабоумие (он по всей окрестности слыл блаженным, и многие были убеждены, что он может пророчествовать) был очень полезен Марфе Григорьевне и по хозяйству, и в поле, и на фабрике, и в доме.
Предан он ей был как собака, и, невзирая на крайне добродушный и глуповатый вид, отлично умел все подсмотреть, подслушать и донести.
Рассказывали, что смолоду Митенька был далеко не похож на то, чем он был теперь, — его помнили статным, краснощеким, чернобровым красавцем. Но таким был он только до семнадцати лет, пока не обрушилась на него напасть, лишившая его в одну ночь родителя и состояния и изуродовавшая его нравственно и физически на всю жизнь.
История эта была темная, и рассказывали ее разно. Кто говорил, что шайка разбойников подплыла ночью к усадьбе Митенькина родителя в лодках, все там разграбила и людей перерезала, причем один из злодеев так треснул Митеньку по голове, что раскроил ему череп до мозгов. Другие же, таинственно понижая голос, уверяли, что и сам-то родитель Митеньки был разбойник, ходил на промысел, брал на хранение добычу злодеев, и будто из-за этой-то добычи и вышло у него с ними смертельное побоище, в котором он погиб.
Разграбленная усадьба находилась в десяти верстах от Воротыновки, и с покойным владельцем ее Марфа Григорьевна с незапамятных времен водила дружбу. Она была тогда еще не стара и легка на подъем. Узнав про катастрофу, она тотчас поскакала на место происшествия и принялась там распоряжаться по-своему: собрала народ, учинила допрос тем, кого можно было подозревать в сообщничестве с разбойниками, и, перетолковав с каждым отдельно и с глазу на глаз, решила, что это дело до начальства доводить не следует. Убитых она распорядилась похоронить, и, уложив на подводу остатки имущества, что злодеи не успели захватить, увезла все это вместе с израненным мальчиком в Воротыновку.
Митеньку она лечила по-своему — разными мазями и настойками из трав, с помощью известнейших в околотке знахарей и знахарок, но так как пролом головы был до мозгов, то все решили единогласно, что в полный разум Митеньке никогда не прийти.
— Оно, может, и к лучшему — Господь знает, что делает, — говорила потом Марфа Григорьевна, когда при ней жалели о несчастной судьбе юноши.
А когда, много лет спустя, те злодеи, что ограбили его, сделали сиротой и изуродовали, были пойманы и перед плахой во всем повинились, действительно, для Митеньки вышло к лучшему, что на допрос, учиненный ему приказными, нарочно для этого присланными из города, он ровно ничего, кроме нелепостей, не мог ответить. Его за скудоумием оставили в покое, и вопрос об участии его в деяниях отца так и остался навсегда открытым. Митенька оказался так глуп и беспамятен, что приказным ничего нельзя было от него добиться.
Но Марфа Григорьевна обладала даром заставлять его помнить все, что она хотела, чтобы он помнил, и понимать то, что она ему приказывала, в некоторых случаях она доверяла ему больше, чем Федосье Ивановне и Игнатию Самсоновичу.
VI
Так было и в том деле, по которому приезжал к ней таинственный старик, названный ею Алексеичем. Объявив Федосье Ивановне и Игнатию Самсоновичу, что в Гнездо приедет жить на неопределенное время одна личность и что надо привести в порядок тот из флигелей при барской усадьбе, что находится подальше от большой проезжей дороги и выходит окнами лицевой стороны в сад, Марфа Григорьевна возложила надзор за тем, чтобы все было исполнено к Покрову, на Митеньку. Деятельно принялся он за возложенное на него поручение, беспрестанно сновал взад и вперед из Воротыновки в Гнездо и из Гнезда в Воротыновку, а кроме того, добрую часть ночи проводил за писанием писем, которые диктовала ему барыня и которые потом отправлялись с верным человеком в город для отсылки эстафетой куда следовало. Наконец, за несколько дней до назначенного срока, к приезду ожидаемой гостьи все было готово. Марфа Григорьевна сама поехала в Гнездо, чтобы лично убедиться, исполнено ли все в точности по ее указаниям, и сама выбрала в доме ту мебель, которую предназначала для флигеля. При ней эту мебель и расставили в пяти низеньких горницах с белыми полами, оштукатуренными стенами и маленькими, в одно стекло, оконцами. И образа при ней повесили, и печки затопили. Уехала она назад, когда уже все было приведено в порядок, а вернувшись в Воротыновку, приказала отобрать несколько ковров попроще, куска четыре сукна серого, с дюжину кусков полотна, да провизии из кладовых, меда сотового, копченых гусей, солонины, сушеных грибов, яблок. Все это вместе с бочонками мяса, пива и кваса было нагружено на телегу и в сопровождении двух женщин из дворовых, Марьи и Феклы, отправлено в Гнездо. Марья должна была стряпать на приезжую, а Фекла — стирать.
Прошло еще дней десять, и из Гнезда прискакал гонец с известием, что барышня приехала…
— Ну, что же, приехала, так и пусть живет, — сухо заметила на это заявление Марфа Григорьевна.
Оно застало ее за утренним чаем, который, по обыкновению, разливала Варвара Петровна. У двери в коридоре стояла Федосья Ивановна, доклад был сделан через нее. Из-за ее плеч в благоговейном страхе выглядывал молодой малый со всклокоченной головой и глупо выпученными глазами, весь еще красный и потный от усталости — он проскакал пятнадцать верст без передышки и ждал приказаний.
Но барыня молчала. В стеганой атласной душегрейке и в шлыке из шелковой материи на голове, она сидела неподвижно, выпрямившись на своем жестком золоченом кресле с высокой спинкой, украшенной затейливой резьбой, и, стиснув губы, прищуренными глазами смотрела вдаль, через стол с посудой и самоваром, за которым хлопотала Варвара Петровна, тогда еще нестарая, краснощекая и черноволосая девушка с живым, пронзительным взглядом. При появлении гонца из Гнезда у нее так заискрились глаза от любопытства, что она поспешила пригнуться к чашке, которую вытирала, чтобы скрыть волнение.
Встрепенулся и Митенька, кушавший чай в отдалении, на столике у окошечка, и поднялся было с места, чтобы бежать, куда прикажут, но, убедившись, что барыня на него не смотрит, снова тихо опустился на прежнее место и стал скромно допивать свой чай из большой глиняной кружки, исподлобья вопросительно поглядывая на Федосью Ивановну.
Но та хранила свое обычное невозмутимое спокойствие. Когда, наскучив ожиданием, парень, переминавшийся с ноги на ногу за ее спиной, решился наконец спросить у нее шепотком, доколь ему тут стоять, — она сердито отмахнулась от него и еще строже сдвинула брови.
Федосья Ивановна уж знала, когда можно говорить с барыней и когда нет. Обождав еще минут пять, она почтительно осведомилась:
— Пусть назад скорее едет, нечего ему тут слоняться, — и, вскинув на Варвару Петровну и Митеньку строгий взгляд, она прибавила: — И чтобы никаких толков про ту, что в Гнезде, здесь не распложалось, вот вам мой приказ. Узнаю что-нибудь, ты у меня в ответе будешь, — обратилась она снова к своей славной наперснице. — Чтобы ни туда отсюда, ни отсюда туда никому хода не было! Слышишь?
Этот приказ самым ясным и точным образом устанавливал навсегда положение приезжей во владениях Марфы Григорьевны и отношение к ней последней. С этих пор иначе как ‘та из Гнезда’ приезжую в Воротыновке не называли и таинственно понижали голос, говоря про нее.
Федосье Ивановне приказано было заботиться о том, чтобы она ни в чем не терпела нужды, и время от времени барыня посылала ее и Митеньку узнать, ‘что там она’.
VII
Незнакомка приехала с двумя женщинами, старой и молодой, которые пребывали при ней безотлучно, и жизнь повела совсем уединенную, даже на крылечко не выходила она подышать свежим воздухом и холщовых, разрисованных домашним живописцем штор, которыми были завешены окна в той дальней горнице, где она обыкновенно сидела, никогда не поднимала. Она так пряталась от людей, что даже присланные сюда из Воротыновки бабы — Марья с Феклой — никак не могли изловчиться, чтобы в личико ее посмотреть. Женщины, прислуживавшие ей, были неразговорчивы и точно чем-то напуганы, к здешним они относились подозрительно, и от них одно только и можно было узнать, а именно что госпожа их молода, всего только восемнадцатый год ей пошел, и что зовут ее Софьей Дмитриевной. Но этим именем почему-то опасались звать ее, а звали просто ‘барышней’, даже промеж себя.
Перед Рождеством с нею приключилась болезнь, и она слегла в постель.
Как прознал про то старичок Алексеич, неизвестно, но он тотчас же явился в Воротыновку, чтобы известить о том Марфу Григорьевну, а эта, нимало не медля, приказала закладывать возок, уложить кое-что из белья на несколько дней и в сопровождении одной только Федосьи Ивановны укатила в Гнездо. Старичок поехал за ними.
Вернулась барыня домой только через неделю.
Кучер Степан, возивший ее в Гнездо, рассказывал, что остановилась она в доме, а во флигель пошла после того, как отдохнула с дороги и чаю накушалась. А ночью опять за барыней прибегали из флигеля, а также за попом. Что там они с попом делали, Степану неизвестно, а только чуть свет приказано ему было лошадей в возок запрягать и отвезти того старичка с Федосьей Ивановной в город. Пристали они там не на постоялом дворе, а в хорошем доме, с мезонином, на большом, чистом дворе, с конюшнями, сараями и с помещением для целой артели рабочих. В избе той его обедом кормили, и баба, что щи ему горячие на стол поставила, сказала, что дом тот принадлежал тому старичку, Никанору Алексеевичу. Богатейший он купец, хлеб скупает и на своих судах по Волге и вниз, и вверх гонит. К вечеру стали собираться ребята ужинать и, поужинав, полегли в той избе спать. И Степан с ними. А Федосья Ивановна, та в купецких хоромах ночевала. А утром, одевшись в добрую одежду, она куда-то отправилась и долго ходила по городу, так что уже темнеть стало, как вернулась. И слышал Степан, как хозяйка уговаривала ее ночевать, а она ей на это: ‘Нельзя, — говорит, — барыня Марфа Григорьевна наказывала скорее вернуться’. И старичок ее руку держал: ‘Поезжай, поезжай с Богом, Ивановна, Господь милостив, к полуночи будете у места’. А его, Степана, он отвел в сторону и приказал что есть силы гнать коней, как мимо Сорочьего Яра будут проезжать, потому только тут и опасно. Старичок дошлый, все места ему там знакомы.
По возвращении из Гнезда Марфа Григорьевна много дней сряду письма в разные места Митеньке диктовала, а потом эти письма в город с нарочным отправила.
VIII
От своей болезни барышня так и не оправилась: то лучше ей делалось, то хуже. Марфа Григорьевна не навещала ее больше, но иногда посылала к ней Федосью Ивановну с разными снадобьями. Прослышит про какое-нибудь средство, добудет или дома приготовит и пошлет ‘той в Гнезде’. Посылала она ей таким образом и водку, на муравьях настоенную, и отвар из березовых почек, и порошок из сушеных тараканов с сахаром, и множество других еще средств, но толку от них было мало.
Прослышали в Воротыновке, что барышня в Гнезде извелась совсем и стала как будто не в своем уме. Эту весть привез преданный старичок из города. Он же с месяц спустя явился доложить Марфе Григорьевне, что Софья Дмитриевна скончалась.
Похоронили ее у церкви в Гнезде. Барыня ездила с Федосьей Ивановной на похороны. Отпросились на эту церемонию и многие другие из дворовых. И тут только всем стало известно, какая была собою таинственная незнакомка. Увидали ее в гробу —высокая, стройная, совсем еще молоденькая. Промеж бледных губ зубы, как жемчуг, ровные да белые, коса густая, русая, длинная, брови тонкие, дугой, красавица. На пальчике правой ручки перстенечек у нее был надет, золотой, с жемчужиной. Марфа Григорьевна приказала этот перстенечек с покойницы снять и взяла его себе. Все ее одобряли за это — грешно хоронить покойников в таких украшениях, которые приличествуют только живым. Вместо этого перстенька она сняла у себя с шеи образок и сама положила на грудь мертвой.
Все имущество, что после нее осталось, Марфа Григорьевна тому старичку, Алексеичу, отдала и ему же поручила обеих женщин, что с покойницей с ее стороны приехали. Он их с собой после сорочин в городе увез.
А Марья с Феклой так и не вернулись никогда в Воротыновку — барыня продала их в дальнюю губернию каким-то знакомым ей господам и прямо их туда на подводе из Гнезда и отправили.
IX
Случилось все это в 1801 году.
Из детей Марфы Григорьевны оставался тогда в живых один только старший сын, Григорий Васильевич. Ему тогда еще не было и шестидесяти лет, но он казался на вид много дряхлее своей восьмидесятипятилетней матери. Его хватил паралич, и он безвыездно жил в имении, доставшемся ему, близ Москвы. Это имение называлось Яблочки и было великолепно устроено. Григорий Васильевич поселился в нем вскоре после свадьбы и истратил на него все доходы.
В этом имении родились и выросли все его дети — три дочери и сын Василий. Позднее воспитывался внук Александр. Этому последнему, доводившемуся Марфе Григорьевне правнуком, и должно было достаться родовое имение Воротыновка.
Тетки его, дочери Григория Васильевича, давно были пристроены и отделены, сын же, несчастный Василий Григорьевич, женился на малороссиянке и был убит крестьянами своей жены года через полтора после того, как она родила ему сына.
Василий Григорьевич был нрава жестокого и крутого. Из подмосковного имения его родителей, когда он приезжал туда помогать отцу хозяйничать, народ бежал толпами куда попало: в Сибирь, на Дон, за Уральские горы, в калмыцкие степи — всюду, куда в то время спасались люди от господ, когда невмоготу было сносить их тиранство. Приехав с молодой женой после свадьбы в ее вотчину, он вздумал заводить и там такие же порядки, как под Москвой, но хохлы перенести это не могли и зарезали его в присутствии жены. Двое холопов держали ее ‘легохонько за белые рученьки’, пока другие расправлялись с ее супругом, чтобы не мешала и сама под нож не угодила.
Потрясенная этим зрелищем, молодая женщина помешалась в уме и поступила в монастырь.
Ее сына привезли к деду Григорию Васильевичу, который, хотя уже и тогда плохо владел правой рукой, однако был еще настолько бодр, что мог заниматься воспитанием внука, то есть нанимал ему за большие деньги гувернеров и учителей в Москве.
На этом ребенке, названном Александром в честь восприемника его, цесаревича Александра (он родился до воцарения Павла), и сосредоточивались теперь все надежды его прабабки, Марфы Григорьевны.
‘Пуще всего о здоровье Лексаши следует пещись, и чтобы ему в раннем возрасте в брак вступить с надежной девицей, дабы род наш не прекратился’, — повторяла она сыну в каждом своем письме.
Когда мальчик подрос, Марфа Григорьевна пожелала видеть его, и, перед тем как отправить Александра Васильевича в Петербург на службу (военную, разумеется, ибо все дворяне тогда начинали свою карьеру с военной службы), дед прислал его погостить в Воротыновку.
X
Шестнадцатилетний представитель воротыновского рода явился к прабабке с большой свитой, в поезде, состоявшем из четырехместной кареты на высоких рессорах, нескольких крытых бричек и пяти телег, нагруженных вещами и людьми. При нем были гувернер-француз, из эмигрантов, маркиз Фонтен де Соланж, дядька из крепостных, старик по имени Потапыч, камердинер, несколько лакеев и мальчиков для мелких услуг.
Остальная его свита — повара и поварята, кучера и форейторы с лошадьми и экипажами, буфетчиком, мажордомом и прочими — была отправлена с длинным обозом из подмосковной прямо в Петербург, в тот каменный дом, окруженный двором с одной стороны и садом с другой, который построил еще его прадед на месте, подаренном ему императором Петром I, на набережной реки Мойки, и который стоял с заколоченными ставнями и запертыми дверями с тех пор, как Марфа Григорьевна переселилась в деревню. Для того чтобы привести этот дом в порядок, все в нем перечинить, выкрасить и выбелить, времени требовалось немало, и молодой барин должен был прожить у прабабушки месяца два.
В Воротыновке встретили его с почестями, подобающими последнему представителю рода и будущему властелину богатейшего имения в губернии.
Прабабка, облекшись в гродетуровое с золотыми разводами платье и в тюрбан с перьями, стала спускаться по лестнице с крутыми каменными ступенями, как только посланный навстречу гостям верховой прискакал сломя голову возвестить, что поезд уже въехал в аллею.
Не успела Марфа Григорьевна вступить на круглое крыльцо с мраморными колоннами, как из запряженной восемью лошадьми кареты, въехавшей во двор, выскочил ее правнук. В щегольском костюме тогдашней моды, в пудреном парике, вышитом бархатном кафтане, со шпагой на боку, в башмаках с золотыми пряжками и шелковых длинных чулках, шестнадцатилетний Воротынцев производил такое прелестное впечатление, что с первой же минуты всем вскружил голову. В то время как он целовал руки у прабабки и внятным, звучным голосом произносил заранее приготовленное высокопарное приветствие, его русский дядька с ментором-французом, остановившись на почтительном расстоянии, в умилении любовались этой интересной сценой.
Особенно торжествовал француз. Без него юноше, вероятно, не пришло бы в голову переодеться в парадный костюм в деревушке верст за шесть от Воротыновки, но наставнику удалось составить себе верное понятие о Марфе Григорьевне из рассказов ее сына и других знавших ее людей, и он настоял на том, чтобы ее встреча с правнуком произошла как можно торжественнее и пышнее.
При первом взгляде на группу, ожидавшую их появления на высоком крыльце, маркиз мог удостовериться в том, что он не ошибся в своем предположении: гродетуровое платье с золотым шитьем прабабки юного Воротынцева так и сверкало в лучах полуденного солнца. И не она одна, а также окружавшее ее приживалки, приживальщики и старшие слуги с Федосьей Ивановной во главе облеклись по этому случаю в костюмы, которые вынимались из сундуков только при таких торжественных случаях, как освящение нового храма, воздвигнутого вместо пришедшей в ветхость маленькой деревянной церкви, а еще раньше — для чествования одного из любимцев императрицы Екатерины, когда, проездом с юга в Петербург, он вспомнил про свою бывшую приятельницу, Марфу Григорьевну Воротынцеву, про услуги, оказанные ему ею в былое время, и соблаговолил сделать крюк верст в двести, чтобы навестить ее. Это случилось лет тридцать тому назад.
И тогда, как и теперь, в большом трехэтажном доме с неделю хлопоты и суета ни на минуту не прекращались. Вынимали из кладовых и подвалов серебро, упакованное в кованые сундуки, фарфор и хрусталь, ковры персидские из запертых шкафов и ящиков. Проветривали парадные комнаты, в которые никто и никогда не входил, выгоняли из темных углов летучих мышей, свивших гнезда в резьбе потолка и колонн, поддерживавших хоры, сметали паутину, снимали чехлы с золоченой, обитой красным штофом мебели, вставляли разбитые стекла в окна. Пол устлали коврами, в люстры и канделябры вставляли восковые свечи и разослали гонцов по всей губернии за покупками и с приглашениями.
Марфа Григорьевна решила воспользоваться приездом правнука и наследника, чтобы возобновить сношения с обществом, которого она с незапамятных времен упорно чуждалась.
Все явились на ее зов. В длинной столовой не хватало места — такое множество наехало гостей ко дню приезда Александра Васильевича, пришлось накрыть еще пять столов в других комнатах.
Всем представляла Марфа Григорьевна своего красивого правнука, прося любить его да жаловать. Счастливая и довольная, она улыбалась при этом нарумяненными губами, и эта улыбка, весьма даже высокомерная, представляла курьезный контраст с условной приниженностью произносимых ею при этом слов.
Правнук же с редкой для его лет развязностью и деланной грацией юноши, обучавшегося с раннего возраста светским манерам и танцам, раскланивался перед мужчинами, прикладывался к ручкам дам, сыпал комплиментами направо и налево, беззастенчиво впиваясь сверкающими от любопытства взорами в свеженькие личики красоток с стыдливо опущенными ресницами, и всех очаровал любезностью, находчивостью и остроумием.
Вечером был бал. Танцевали под музыку оркестра, привезенного за двести верст, из имения предводителя.
XI
Недели две длились празднества в Воротыновке по случаю приезда Александра Васильевича, танцы сменялись театральными представлениями, фейерверками, иллюминациями, пикниками в живописные местности за десять—пятнадцать верст, и только тогда, когда все разъехались, принялась Марфа Григорьевна знакомиться поглубже со своим наследником. Принялась она за это серьезно: по целым часам заставляла его говорить про себя, про деда, про его отношения к родственникам с отцовской стороны и материнской, про его планы насчет будущего.
Но юноша был не из откровенных, с хитринкой, недоверчив и себе на уме.
— Не дурак, — самодовольно ухмыльнулась Марфа Григорьевна, делясь своими впечатлениями насчет правнука с Федосьей Ивановной и с Митенькой.
— Да в кого же им быть дураком? — заметила на это Федосья Ивановна.
— Ты этого не говори, у отца его всегда было больше злости, чем ума, а мать и вовсе помешанная, — возразила Марфа Григорьевна, когда же ей на это заметили, что супруга Василия Григорьевича обезумела от страха и ужаса, она презрительно усмехнулась.
Марфа Григорьевна по опыту знала, что не только можно быть свидетельницей, но даже участвовать в больших ужасах, не теряя при этом ни присутствия духа, ни рассудка.
— Дай ему, Господи, по себе невесту найти, — с умилительным вздохом вставила приживалка из бедных дворян, Варвара Петровна.
— Чтобы здоровая была да хорошего рода, а за деньгами может не гнаться — своего добра девать некуда, — заметила на это Марфа Григорьевна и, озабоченно сдвигая брови, прибавила: — Бабник будет великий, вот в чем беда. Не приключилось бы с ним того же, что с дедом его, Григорием Васильевичем.
Григорий Васильевич слыл в молодости большим ловеласом, или селадоном, как тогда выражались, и Марфа Григорьевна именно этому обстоятельству и приписывала преждевременную дряхлость и паралич, приковавший его к креслу с шестидесяти лет.
— Уходили его мерзавки, — объясняла она не терпящим противоречия тоном каждый раз, когда речь заходила про болезненное состояние ее сына. — А Алексаша весь в деда: такая же в нем льстивость к бабе, и они тоже к нему, как мухи к меду, льнут, уже и теперь, когда молоко у него еще на губах не обсохло. За таким сахаром надо глаз да глаз, а там, в Петербурге, кто его укротит?
XII
Сколько ни думала Марфа Григорьевна, сколько ни перебирала в уме, ни на ком остановиться не могла.
А между тем родня у Алексаши была пребольшущая, одних Фреденборгов с баронами, баронессами и баронятами штук до пятидесяти насчитать можно. От Елизаветы Васильевны Ратморцевой тоже расплодилась семья немалая. Были у него родные и с материнской стороны.
Все это жило домами и, по тогдашнему времени, пышно, весело, гостеприимно. Наследника Марфы Григорьевны примут с распростертыми объятьями, станут за ним все ухаживать. Богатый ведь наследник, завидный жених, не худо у него и деньжонками в случае надобности попользоваться, хотя бы таким, как Ратморцевы, известные по всей России кутилы и проказники. Фреденборги — те скупы и рады-радешеньки будут покутить на чужой счет. А девок-то, девок-то сколько заневестится в этих семьях к тому времени, как Алексаше подойдет время жениться! Да тут такая пойдет травля, что держись только. Да, в льстецах и ласкателях у молодого Воротынцева недостатка в Петербурге не будет, а вот чтобы найти человека преданного да с весом, который не поскучал бы иногда, при случае, пожурить молодца, правду в глаза ему сказать, это — дело другое, такого человека не скоро сыщешь.
— А Алексашу, чтобы прок из него вышел, надо в ежовых рукавицах держать.
Невзирая на пристрастие к правнуку, Марфа Григорьевна не могла не сознать этого. Отлично она его раскусила, да и не его одного, а также и ментора его, изящного маркиза.
После того как он у нее в доме полтора месяца прожил, она его вдоль и поперек узнала.
— Ну, где такому тонконогому вертопраху наш русский дворянский дух понять? — рассуждала она со своим приближенными. — Ему бы только все для вида — чтобы сверкало, блестело, в нос било да с ног сшибало, а чтобы в самое нутро человека вникнуть да настоящее, родовитое величие молодому человеку внушить, — это — не его ума дело. Да и что с него взыщешь, когда он из такой нации, где все шиворот-навыворот, супротив наших российских законов делается… Надо полагать, что там, в Петербурге, как поступит Лексаша на царскую службу, французишка этот ему и вовсе не нужен будет.
— Очень уж привязаны к нему Александр Васильевич, — робко заметила Варвара Петровна. Как старая дева, склонная к романтизму, она с первой же минуты воспылала платонической страстью к элегантному иностранцу и близко принимала к сердцу все, что касалось его. — А уж как прекрасно они промеж себя по-французски разговаривают! Без запиночки, ну вот точно по-русски. И уж так деликатно да благородно! Мы намеднись с поповской Глашенькой слушали их, слушали у двери в боскетной, да и разревелись.
— Дуры! — сухо заметила на это Марфа Григорьевна.
XIII
Дружба правнука с французом волновала Воротынцеву совсем в ином направлении. Со свойственным ей здравым смыслом она чуяла в этой дружбе сообщничество какое-то зловредное для последнего отпрыска воротыновского рода. По-французски она не понимала, но беседы ее внука с французом между собою часто сопровождались такими жестами и взглядами, особенно со стороны легкомысленного француза, что догадаться об их смысле было нетрудно.
Алексаша был сдержаннее и только исподтишка окидывал жадным взглядом пригожих девчонок, на которых обращал его внимание ментор, последний же без зазрения совести, совсем явно, гонялся за ними и с таким сверкающими глазами, с таким страстным оживлением шептался со своим воспитанником, что не догадаться, о чем именно между ними идет речь, могла лишь такая недалекая личность, как Варвара Петровна, а уж отнюдь не многоопытная, выросшая на придворных интригах Марфа Григорьевна.
Она стала недоверчиво относиться к правнуку и, чем более всматривалась в него, тем больше убеждалась в том, что и умен-то он, и развратен не по летам, лгать — великий мастер, и такое в мыслях у себя держит, до чего не вдруг доберешься.
Бросила Марфа Григорьевна с ним по душе беседовать и обратилась с допросом к Потапычу.
Этот уж не мог не знать, что за человек будущий наследник Воротыновки, какие он подает надежды, какие опасения в будущем, при каких условиях он воспитывался и какие правила ему внушали сызмальства, — он почти со дня рождения был при нем неотлучно. В дядьки Алексаше его еще покойный Василий Григорьевич наметил.
Потыпыч был сухонький, низенький старичок с длинным, тонким носом, гладко выбритым подбородком, крупным ртом, с крепкими белыми зубами и умными, пронзительными глазами, такими маленькими, что из-под нависших седых бровей почти вовсе не было видно. Но он-то ими все видел отлично, а в особенности то, что желали от него скрыть.
Долго крепился Потапыч на допросе, но наконец не вытерпел и выложил старой барыне в подробности все, что составляло до сих пор от нее тайну, хранимую в подмосковной так строго, что никто не смел нарушить ее.
Оказалось, что семидесятилетним старцем Григорием Васильевичем до сих пор вертят бабы, что он иначе не выезжает, как окруженный ими в таком множестве, что народ со всех сторон сбегается глазеть на пестрый, блестящий гарем, которым он без зазрения совести тешит на старости лет сатану, на соблазн подлым людишкам. Узнала Марфа Григорьевна, что всем в доме и имении бесконтрольно верховодит гуляющая женка из мещанок, Дарька, что Дарьку эту иначе как Дарьей Тимофеевной по всей округе не величают, что она все, что можно было, уже прибрала к рукам из движимости, доходы, какие с вотчин получаются, все до копеечки к ней поступают, и свербит она старика с утра до вечера и с вечера до утра, чтоб женился на ней.
Тут Марфа Григорьевна не выдержала и грозно вскрикнула, ударив что есть силы кулаком о стол:
— Что-о-о? Жениться? Ты врешь, старик?!
Потапыч повернулся к образу и перекрестился большим крестом.
— Как на духу, всю до крошечки правду тебе докладываю, сударыня. Да и осмелюсь ли я твоей милости врать?
Правда, перед Марфой Григорьевной опасно было лукавить — были такие, что кнутом и Сибирью платились за попытку ее обмануть.
— И Алексаше это известно?
Старик молча наклонил свою седую голову.
— И что же это вы скрывать от меня такое безобразие вздумали? Решили, что я так и умру, ничего не узнавши? Рано хоронить меня задумали, голубчики, поторопились!
— Я, матушка, им советовал, чтобы во всем вам открыться, — начал оправдываться Потапыч.
— Ой ли? — недоверчиво прищурились на него барыня.
От гнева ее всегда бледные щеки вспыхнули, большие черные глаза засверкали, речь срывалась с языка отрывисто и грудь высоко поднималась под неровным дыханием.
— У самого спроси, он скажет, — угрюмо ответил старик.
— Спрошу… все спрошу, во всем заставлю сознаться. Она, верно, мерзавка, Дарька эта поганая, настращала его? Заставила, может, перед образом поклясться, что я ничего не узнаю?
— Не знаю, матушка, не могу то сказать, чего не знаю. Таится он от нас, Александр Васильевич. Да они еще совсем малым дитей горденьки с нашим братом холопом были, а уж потом, как в возраст вошли да мусью этого самого к ним приставили…
— Француз-то дружит, верно, с нею, с мерзавкой-то? — перебила его старая барыня.
— Да уж так он к ней подольстился, так подольстился, что все диву даются. Даже и понять невозможно, как это француз, басурманин из немецкой, заморской земли, до такой тонкости настоящую российскую бабу обвел, да еще из подлого сословия. Надо так полагать, что без колдовства тут не обошлось. Оно, конечно, кабы старый барин в своем разуме были…
— Как же это она его в Петербург-то отпустила, если он у нее в полюбовниках состоял?
— Сам захотел. Скучать зачал в деревне в последнее время. ‘Развлеченьев, — говорит, — у вас, в подмосковной, мало’.
Марфа Григорьевна вспылила.
— Развлеченьев! Ах он, паршивец!
— В прошлом году театр для него из Москвы выписывали, — продолжал между тем распространяться старик.
— Какой театр?
— Настоящий-с, с декорацией, с музыкой на флейтах, на скрипках, на трубах, все как быть должно, и с барабанщиком. Всю эту братью в Москве наняли, от барина одного, Левонтьевым звать, сманили. Стала эта затея в копеечку. Он, Левонтьев-то барин, против нас дело затеял, полиция три раза из Москвы наезжала. Ну, музыкантов попрячут, а подьячих задарят, и все опять на время шито да крыто. Так цельную зиму и хороводились. Выбрали из дворовых девок да парней посмазливее, актерок да актеров из них сделали.
— И вся эта сволочь у вас в доме?
От гнева губы у Марфы Григорьевны побелели и слова произносились с трудом.
— В доме, матушка, в доме. А барина-то во флигель перевели. Все пожитки его туда снесли, кресло вольтеровское, которое вы изволили ему пожаловать и с которого они теперича, по немощи своей, почитай и не встают никогда, только на ночь их в кроватку укладывают.
— Так сын мой, Григорий Васильевич Воротынцев, во флигель, а эта сволочь в доме? И ты молчишь, старик? — вскрикнула вне себя от гнева старая барыня.
Потапыч зарыдал и повалился ей в ноги.
— Да то ли у нас еще делается, матушка барыня! — завопил он, стукаясь лбом об пол.
— Говори, все говори! — твердо произнесла Марфа Григорьевна.
— Пристань воровскую содержим, — всхлипывая, начал старик. — Подбился к паскуднице-то нашей стрикулист один из Москвы, братом ей двоюродным доводится, родной тетки сын, мерзавец отъявленный… сколько раз с поличным был пойман, да все изловчался, других воришек кнутом бьют да по острогам сажают, а он укроется у нас, в Яблочках, ну и спасен. Душегуб, кровь на нем человеческая, убивец. А уж грабитель! Вот перед тем, как нам сюда, к твоей милости, ехать, объявился он в Яблочки, сам верхом на ворованном коне, а за ним подвода, и все в ней краденое и награбленное. И все у господ-те знакомых — серебро с гербами голицинскими, зубовскими…
— Ты сам эту срамоту видел? — глухо вымолвила Марфа Григорьевна.
— Сам, матушка, сам. Нечего греха таить, сам вместе с другими прятать помогал, в подвале, за бочки с вином заморским… вырыли там яму глубокую да все серебро туда спрятали.
— Сам прятал! Не донес! Ах, ты!
Старик, не поднимаясь с колен, поднял к ней свое бледное взволнованное лицо,
— Да кому же доносить-то, сударыня? Ведь барин-то Григорий Васильевич совсем у нее под властью: что она хочет, то с ним и делает! — и, снова опустив голову, он глухо прошептал: — Бьет она их даже, по щечкам хлещет.
Наступило молчание. Марфа Григорьевна была темнее тучи, на нее страшно было смотреть. Наконец, собравшись с духом, она повторила вопрос:
— И это ты видел? Своими глазами видел?
— Видел, сударыня.
— И француз про это знает? — продолжала она допрашивать.
— Не могу сказать, сударыня. Вертопрашный он, где ему во все вникать! Вот петь да плясать — это его дело.
— Запляшет он у меня, дай срок! — прошипела про себя Марфа Григорьевна и угрюмо спросила:— Начали укладываться?
— Как же, матушка… еще позавчера принялись в путь сбираться. Как услышал я от Игнатия Самсоновича, что выезжать нам на этой неделе, так и втащили чемоданы да важи с чердаков и начали понемножечку укладываться.
— И скарб тоже уложили француза с господским?
— Который уложен, а который еще нет.
— Ну, так слушай! Возьми ты Данилку выездного — смышленый он и зря болтать не будет — да, выбравши часочек поудобнее, когда за вами подсмотреть некому, ступай с ним в те сени, где чемоданы у вас стоят, выберите из них добро француза, все, до последней ниточки, да снесите в горницу наверх, рядом с библиотекой. И горницу ту запереть на ключ и ключ мне принести! Понял?
— Понял, сударыня, как не понять.
— Да смотри ты у меня, так орудуйте, чтобы никому невдомек. На помощь я вам Федосью дам, для большей скрытности от баб. Она уж знает, как им глаза отводить, не в первый раз. И вот что еще: к какому дню наказал ты кузнецу осмотреть экипажи, чтобы в исправности были к отъезду?
— К четвергу, сударыня.
— К послезавтра, значит. А теперь ты к нему вот сейчас забеги да прикажи, чтобы он все к завтра изготовил. Пусть ночь напролет не спит, работает, а чтобы готово было, строго-настрого ему накажи. ‘Барыня, — скажи, — сама осматривать завтра выйдет’.
— Слушаюсь-с!
— А выезжать вам не в четверг утром, а в среду ночью перед рассветом. И смотри! — продолжала Воротынцева, грозно возвышая голос и впиваясь пристальным, властным взглядом в глаза трепетавшего перед нею в благоговейном страхе старика, — знают об этом только ты да я, и если о том догадаются, плохо тебе будет, старик, не посмотрю на верную службу твою и мне, и сыну, и внуку, и правнуку, ни на дряхлость твою и так прикажу наказать, что до Петербурга тебе не доехать.
XIV
В тот же день, за обедом, Марфа Григорьевна, как всегда спокойная, величавая и с гостями своими приветливая, завела речь о том, что хорошо было бы Алексаше прожить в Воротыновке еще с недельку.
— Петербург от вас не уйдет, а ко мне молодой Лашкарев, сынок Захария Иваныча Лашкарева, собирается приехать. Не было его здесь, как вы приехали, жениться в Воронеж ездил. Лашкаревы с нами межа к меже, ближние соседи, значит, с ними непременно надо в добром согласии жить, а то кляуз не оберешься. От покойного старика, я, окромя уважения к себе, никогда ничего не видывала и сама ему, в чем могла, всегда потрафляла. По всему видно, и сыну желательно благоволение наше снискать. Этим брезговать не след, паче всего тебе, Лексаша. Ты уважишь, и все будет у вас по-хорошему, как подобает дворянам одной губернии. Я им скажу, что ты собственно из уважения к ним отъездом замешкался, очень это им лестно будет.
— Как вам угодно, бабушка, — с обычною почтительностью ответил молодой Воротынцев.
А ментор его произнес по этому случаю витиеватый комплимент на ломаном русском языке вперемежку с французскими словами, из которого, впрочем, нельзя было не понять, что он благословляет судьбу за счастье пробыть еще несколько лишних дней в обществе такой просвещенной и почтенной личности, как madame Marthe Grigorievna.
За это приветствие и, как она сама выразилась, на радостях, что отъезд правнука отдален на неделю, Марфа Григорьевна вынесла наставнику Лексаши вышитый бисером кошелек работы одной из своих приживалок с пятью золотыми.
— Жалую это тебе, мусью, на дорогу за то, что забавлял меня и Лексашу на добро наставлял, — объявила она с надменным кивком, в то время как обрадованный француз, изогнувшись в три погибели, прикасался губами к протянутой ему руке с подарком.
— А ты, Лексаша, получишь от меня суприз завтра, — обратилась она с улыбкой к его воспитаннику.
— Vous avez pour ateule un ange, monsieur Alexandre, — восторженно воскликнул очарованный француз.
XV
Марфа Григорьевна сказала сущую правду, обещая сюрприз своему правнуку. Ничем не пожелала она подготовить его к тому, что предстояло ему узнать на следующее утро, и вечер в барском доме воротыновской усадьбы прошел так весело и оживленно, что остался бы на всю жизнь в памяти его обитателей даже и в таком случае, если бы на другой день не произошло то, чего никто ожидать не мог.
Весь дом, от мала до велика, возликовал, узнав об отложенном отъезде дорогих гостей, но всех радостнее настроен был француз. Веселили ему сердце и подарок, полученный от этой доброй Марфы Григорьевны, которую ему с месье Alexandre так отлично удалось провести, и надежда еще с недельку поамуриться с красивой белошвейкой Стешей, с которой у него были свидания в старой бане, и перспектива нового знакомства с недавно женившимся помещиком Лашкаревым, у которого супруга была, наверное, прехорошенькая. Маркиз предвкушал уже наслаждение пустить ей пыль в глаза французской грацией и образованием и полакомиться настоящими заморскими винами за великолепным обедом в честь гостей. Домашние кушанья и напитки вроде кваса, браги и меда, подаваемые на столе Марфы Григорьевны, когда никого не было из посторонних, начинали уже надоедать избалованному иностранцу.
Ввиду всех этих наслаждений, маркиз принялся тешить публику еще засветло, после полдника, декламировать, любезничать с девицами — Варварой Петровной и попадейками, а когда зажгли свечи, он сел за клавикорды и запел русские песий, к которым подобрал музыку, уморительно коверкая слова.
Насмешив публику досыта, маркиз предложил своему воспитаннику спеть с ним дуэт. У молодого Воротынцева был прекрасный голос, и, слушая его, многие из присутствующих не выдержали и расплакались.
Потом маркиз объявил, что скоро начнется представление и подмигнул Марфиньке, семилетней воспитаннице Марфы Григорьевны. Девочка, вся красная от волнения, выбежала из залы.
Исчез и молодой Воротынцев. А минуть десять спустя, когда француз взял несколько условленных аккордов на клавикордах, двери против того места, где сидела Марфа Григорьевна, растворились и оба они вошли переряженные, да так, что в первую минуту никто их и не узнал.
На Александре был костюм пустынника, длинная коричневая хламида с капюшоном и белая борода из кудели до колен, подпоясан он был веревкой, а за веревку длинные четки с белым перламутровым крестом зацеплены. Ну как есть настоящий пустынник, и сандалии вместо башмаков на ногах.
А Марфинька была одета пастушкой, розовый атласный лиф на белой муслиновой коротенькой юбочке, на головке из желтой бумаги наколочка, вроде как шляпка, с цветком, кудри напудрены, щечки подрумянены, и в руке корзинка с цветами.
Корзинку эту она поднесла бабушке и при этом произнесла очень внятно и без запинки длинный комплимент, в стихах и по-французски.
А после нее подошел пустынник и тоже долго и складно говорил стихами и с жестами.
Что именно он говорил, этого никто из присутствующих не понял, но тем не менее всем было умилительно его слушать, тем более что маркиз все время аккомпанировал ему на клавикордах и где нужно громче, а где нужно тише колотил по клавишам с большим увлечением, припевая при этом жидким фальцетом и притопывая тонкими ножками в розовых шелковых чулках и башмаках с серебряными пряжками.
В группе приживалок и старейших слуг, теснившихся за креслом барыни, то и дело раздавались крики восторга.
Да и сама старая барыня благосклонно улыбалась устроенному для нее сюрпризу.
Тот, кто видел ее в этот вечер, ни за что не поверил бы, если б ему рассказали, про бурную сцену, происшедшую между нею и Потапычем несколько часов тому назад.
Из дверей прихожей и коридора тоже глазел народ на барские забавы. Набежали сюда людишки отовсюду, и не одни дворовые, а также многие из села и с фабрики.
Всем барыня приказала поднести — мужикам по стакану водки, а бабам меду, чтоб выпили за здоровье молодого барина, Александра Васильевича.
XVI
На следующее утро, в девятом часу, в то время, когда малый, состоявший при молодом барине в должности камердинера, подавал ему умываться из серебряного рукомойника, явился Игнатий Самсоныч с приказаниями от Марфы Григорьевны.
— Бабушка изволили встать, накушаться чаю и приказали вам сказать, что дожидаются вас в большом кабинете внизу, — доложил он с торжественностью, на которую юноша не обратил должного внимания.
Впрочем, выбор места для беседы немного озадачил его.