Русская публика до сих пор имела случай познакомиться с талантом и характером Маколея, как писателя, лишь из двух статей его, напечатанных в одном московском журнале {В Москвитянине 1852 года.}. Мы со своей стороны считаем вовсе нелишним содействовать посредством нашего издания продолжение этого знакомства. В новой историографии нет имени более популярного, как имя Маколея. Своим высоким художественным талантом он равно господствует и над своим предметом и над читателем. Самая примечательная критика падает перед его неподражаемым искусством, и поставив на вид свои требования, большей частью отступается от них в заключение своих же приговоров. Да и в самом деле трудно сказать, чего еще хотеть от историка более, чем сколько он обыкновенно дает в своих произведениях? Обширного изучения предмета по важнейшим источникам? Но это требование он знает и выполняет сам лучше, чем все его критики. Искусной группировки событий, чтобы читатель не потерялся в их многосложности? В этом отношении нет мастера, равного Маколею: у него можно разве только учиться. Или приложить к нему и последнее современное требование исторического искусства, для которого необходимое условие жизненности заключается в полных и живых характеристиках действующих лиц? Но до тех глубоко верных и полных жизненной силы изображений исторических деятелей, которые исполнены Маколеем, едва ли мы знали, на какую высокую степень может быть поставлена эта сторона искусства. Не говорим о критическом такте и глубоком историческом смысле писателя: они давно признаны всеми и не раз поставляемы были в образец другим писателям.
На первый раз избираем статью Маколея о войне за наследство испанского престола. Она написана им по поводу большого сочинения лорда Мегона о том же предмете (под названием War of the Succession) и собственно должна бы носить на себе критико-литературный характер. Приемы этого рода читатель действительно встретит не один раз в продолжение статьи. Лорд Мегон, впервые принявший на себя изложение в полном объеме большой испанской войны, в которую, кроме Англии, замешаны были почти все другие державы западной Европы, поднял много важных вопросов, касавшихся частью внутреннего состояния Англии в то время, частью же самой борьбы ее с Францией. Многие суждения его нуждались в поверке. Маколей взял на себя этот труд и исполнил его с большим критическим тактом. Замечания его, вызванные спором с Мегоном, не всегда могут иметь интерес собственно для нашей публики, но, не желая изменять характера статьи, переводчик сохранил те из них, которые не имеют чисто полемического характера.
Впрочем, Маколей щедрой рукой вознаграждает читателя за некоторые частности, имеющие местное значение и выражающие лишь особенные его мнения по отношению к другому писателю. И в тесных пределах критической статьи он успел быть выше чисто критической точки зрения и в немногих, но метких и верно схваченных чертах изобразил одно из величайших событий новой европейской истории: ибо отсюда начинается деятельное участие Англии в делах европейского материка, и здесь же положено начало новой всемирно исторической борьбы ее с Францией. Для нас этот очерк имеет еще ту особенную цену, что в нем находим живую и верную картину той части войны, которая имела место собственно в Испании, вдали от главного театра военных событий того времени, и по своей запутанности всего более нуждалась в искусном рассказе опытного историка. Это самое дало автору случай со свойственною ему меткостью взгляда схватить и выставить читателю некоторые оригинальные черты испанской народности в трудных обстоятельствах. Обращаем также внимание наших читателей на характер Питерборо: это одна из тех мастерских характеристик, которые иногда производят действие целой массы света, брошенной вдруг в темное пространство, и которых тайной автор предлагаемой статьи владеет почти исключительно.
Перевод принадлежит профессору Харьковского Университета Д. И. Каченовскому, который предполагает перевести и другие замечательнейшие исторические ‘опыты’ (Essays) того же писателя.
Ред.
—-
Кто хочет хорошо познакомиться с патологической анатомией государств, кто желает знать, как великие нации делаются слабыми и жалкими, тот должен изучать историю Испании. Империя Филиппа II была несомненно одна из самых могучих и великолепных империй мира. В Европе он управлял Испанией, Португалией, Нидерландами по обеим сторонам Рейна, Франш-Конте, Руссильоном, Миланом и Обеими Сицилиями. Тоскана, Парма и другие мелкие государства Италии находились в такой же зависимости от него, в какой Низзам и раджа беррарский состоят теперь от Ост-Индской Компании. В Азии испанский король был повелителем Филиппинских островов и всех богатых поселений, заведенных португальцами на Малабарском и Коромандельском берегах, на полуострове Малакке и в восточном архипелаге. В Америке его владения простирались по обеим сторонам экватора в умеренный пояс. Есть основание думать, что в цветущее время своего царствования он получал в десять раз больше годового дохода, нежели Елизавета от Англии. У него было пятьдесят тысяч постоянного войска, между тем как Англия не содержала ни одного постоянного батальона. Его обыкновенный флот простирался до ста пятидесяти галер. Ему принадлежало беспримерное в новой истории владычество над землей и морем вместе, большую часть своего царствования он господствовал на обеих стихиях. Его солдаты доходили до столицы Франции, его корабли угрожали берегам Англии.
Можно сказать без преувеличения, что в течение многих лет власть Филиппа над Европой была обширнее власти самого Наполеона. Влияние французского завоевателя никогда не простиралось далее тех границ, до которых обыкновенно доходит вода на берегах моря во время убыли. Самый узкий пролив был для его могущества тем же, чем, по старинному верованию, была текучая река для чар ведьмы. Между тем как его армии входили во все столицы от Москвы до Лиссабона, английский флот блокировал все порты от Данцига до Триеста. Во все время войны, страшной для каждого трона на континенте, Сицилия, Сардиния, Гернси пользовались совершенной безопасностью. Победоносная и повелительная нация, наполняя свои музеумы сокровищами Антверпена, Флоренции и Рима, тяжко страдала от недостатка в тех предметах роскоши, которые обычай сделал для нее необходимыми. Воздвигая колонны и арки в память французских побед, завоеватели пытались добыть кофе из цикория и сахар из свекловицы. Влияние Филиппа на континенте было не менее велико. Император германский состоял с ним в родстве. Франция, растерзанная религиозной войной, никогда не была для него страшна и нередко играла роль зависимой союзницы. Но кроме того Испания имела корабли, колонии и торговлю, к чему напрасно стремился Наполеон. В ее руках находилась монополия Америки и Индийского океана. Она получала и развозила все золото Запада, все пряности Востока. В продолжение многолетних войн ее торговля шла безостановочно и терпела только от хищнических набегов немногих удалых каперов. Даже после истребления армады английские государственные люди продолжали смотреть со страхом на морскую силу Филиппа. ‘Король испанский, — говорит лорд хранитель печати парламента в 1593 году, — через завоевание Португальского королевства приобрел Ост-Индию и через это стал еще сильнее… У него есть флот, который может остановить подвоз товаров из Англии в Гасконь и Гиен, что и случилось прошлой осенью, он сделался теперь пограничным врагом как западной, так и южной Англии, например Соссексу, Гемпширу и острову Уайту. Чрез С.-Мало, порт, наполненный военными кораблями, его соседство грозит островам королевы, Джерси и Гернси, древним владиниям короны, никогда не покоренным в великую войну с Францией’.
Превосходство, которым пользовалась тогда в Европе Испания, досталось ей недаром. Оно было приобретено неоспоримыми успехами во всех родах управления и военного дела. В XVI столетии Италия считалась страной изящных искусств, Германия — смелых богословских умствований, Испания — государственных людей и воинов. Характер, который приписывает своим соотечественникам Вергилий, столько же по праву принадлежит важным и гордым сановникам, окружавшим трон Фердинанда Католика и его наследников. Грандиозное искусство ‘regere imperio populos’ было усвоено римлянами в лучшие дни республики не более, чем Хименесом и Гонзальво, Кортесом и Альбою. Испанские дипломаты славились во всей Европе. Англия до сих пор помнит имя Гондомара. Верховная нация не имела соперников также в регулярной и иррегулярной войне. Пылкое рыцарство Франции, сжатая фаланга Швейцарии оказывались несостоятельными при встрече лицом к лицу с испанской пехотой. В войнах нового света, где требовалась несколько своеобразная стратегия от генерала и несколько особенная дисциплина от солдата, где нужно было каждый день прибегать к новым уловкам против изменчивой тактики варвара-неприятеля, испанские авантюристы, вышедшие из простого народа, обнаружили находчивость, таланты в переговорах и умение командовать, почти беспримерные в истории.
Кастилец этих времен в сравнении с итальянцами представляет те же черты, какие можно заметить у римлянина в дни римского величия сравнительно с греком. У завоевателя было меньше замысловатости, меньше вкуса, меньше деликатности в чувствах, чем у завоеванных, но больше гордости, силы и мужества, больше торжественности в поступках, больше сознания чести. Подчиненный отличался тонкостию обдумывания, правитель — энергией исполнения. Первый имел все пороки труса, второй — все пороки тирана. К этому должно прибавить, что испанец, подобно римлянину, не пренебрегал изучением искусств и языка угнетаемых народов. В испанской литературе совершился такой же переворот, какой, по словам Горация, произошел в латинской поэзии: capta ferum victorem cepit — раб покорил господина. Старые кастильские баллады уступили место сонетам в стиле Петрарки и героическим поэмам в размере Apiocto, подобно тому, как народные песни Рима были изгнаны подражаниями Теокриту и переводами Менандра.
Ни одно новое общество, даже Англия в эпоху Елизаветы, не произвело столько людей, замечательных вместе литературной деятельностью и подвигами практической жизни, сколько Испания в XVI столетии. Почти каждый отличный писатель был отличным солдатом или политиком. Боскан заслужил высокую военную репутацию. Гарсиласо де Вега, автор чрезвычайно милых и грациозных пастушеских поэм, после короткой, но блистательной военной карьеры, пал с мечем во главе штурмовой колонны. Алонсо де Эрсилья занимал видное место в той войне, которую впоследствии прославил в одной из лучших героических поэм Испании. Гуртадо де Мендоса, которого стихотворения сравнивают с Горациевыми, и которого очаровательный роман очевидно есть модель Жилблаза, напоминает собой, судя по историческим известиям, железных проконсулов другой эпохи. Лопе участвовал в армаде, Сервантес получил рану при Лепанто.
Любопытно заметить, с каким ужасом смотрели англичане того времени на испанца. По их словам — это демон злобный, но вместе прозорливый и могучий. ‘Испанцы очень умны и хитры, — пишет один англичанин в мемуаре к Mapии, — и могут, благодаря своей мудрости, переделать на время и сковать собственную природу, приноровиться к обычаям тех людей, дружбы которых они заискивают, этой злодейской уловки тот не заметит, кто не сделается их подчиненным, но после он вполне увидит и почувствует ее. Думаю, что, по милости Божьей, Англия никогда так поступать не будет, потому что в происках для достижения цели, в угнетении и тиранстве они (испанцы) превосходят все народы земли’. Подобным языком мог говорить Арминий о римлянах, или государственный человек современной нам Индии об англичанах. Это язык человека, который кипит враждой, но боится тех, кого ненавидит, и тяжко чувствует превосходство над собой не только их власти, но даже умственных способностей.
Но как упал ты с неба, о Люцифер, сын утра! Как прижали тебя, утеснителя народов, к земле! Если мы перешагнем через сто лет и посмотрим на Испанию в конце ХVIII-го века, какая перемена! Контраст здесь столько же велик, сколько между Римом времен Галлиена и Гонория и Римом Мария и Цезаря. Иноземное завоевание начало разъедать части гигантской монархии, на которой прежде не заходило солнце. Голландия отрезана, а за ней и Португалия, и Артуа, и Руссильон, и Франш-Конте. На востоке империя, основанная голландцами, превзошла богатством и блеском ту, которую еще удерживали старые тираны. На западе Англия захватила в свои руки поселения, устроенные по Мексиканскому морю.
Но потеря территории сама по себе еще неважна. Неохотное повиновение отдаленных провинций обыкновенно обходится слишком дорого. Империи, широко распростирающие свои ветви, часто после временной обрезки процветают еще более. Адриан, бросив завоевания Траяна, поступил благоразумно. Англия никогда не была так велика, так богата, так страшна для иностранных государей, никогда не имела такой полной власти над морем, как после потери своих американских колоний. Испанская империя снаружи все еще казалась широкой и великолепной. Европейские владения последнего слабого государя из австрийского дома были гораздо обширнее владений Людовика ХІV. Зависимые земли кастильской короны в Америке простирались далеко к северу от Рака и к югу от Козерога. Но внутри этого обширного тела было заметно неизлечимое расстройство, совершенное отсутствие твердости, окончательное падение сил. Умный и прилежный класс народа, преданный искусствам и мануфактурам, был изгнан глупым и бессовестным ханжеством. Слава испанской кисти исчезла с Веласкесом и Мурильо, великолепный век испанской литературы окончился с Солисом и Кальдероном. В течение ХVII-го столетия многие государства создали значительные военные учреждения. Напротив испанская армия, когда-то страшная под командой Альбы и Фарнезе, уменьшилась до нескольких тысяч человек, которых худо кормили и оставляли почти без дисциплины. Англия, Голландия и Франция имели большие флоты. Напротив флот испанский едва составлял десятую часть той силы, которая при Филиппе II была ужасом Атлантического и Средиземного морей. Арсеналы опустели, магазины были без запасов, пограничные крепости — без гарнизонов. Полиция совершенно не имела власти защитить народ: убийства совершались безнаказанно среди дня, браво? и бездомная челядь бродили всякий день по самым шумным улицам и скверам столицы, нарушая публичное спокойствие, осмеивая служителей правосудия. Финансы находились в страшном беспорядке. Народ платил много, правительство получало мало. Американские вице-короли и откупщики доходов обогащались, между тем как купцы банкротились, крестьянство голодало, служители государя не получали жалованья, и солдаты королевской гвардии ежедневно приходили к воротам монастырей, вместе с нищими просить супу и хлеба. Никакие средства не помогали против зла: оно усиливалось более и более. Попробовали изменить курс ходячей монеты, но эта безумная мера только произвела свои непременные следствия, т. е. разрушила кредит и увеличила несчастье, которое думали остановить. Американское золото, по словам Ортиза, столько же удовлетворяло потребностям государства, сколько помогает капля воды человеку, томимому жаждой. Кипы нераспечатанных депешей накапливались в канцеляриях, между тем как министры советовались с прислужницами двора и иезуитами, как бы столкнуть друг друга с места. Каждое иностранное государство могло безнаказанно грабить и обижать наследника Карла V. До такого состояния дошло могущественное испанское королевство в то время, когда одна из ничтожных его провинций, по объему меньше Эстремадуры или Андалузии, расположенная в неблагоприятном климате и только искусственными средствами охраняемая от нападений океана, сделалась первоклассной державой и стала на равную ногу с лондонским и версальским дворами.
Все причины упадка Испании имеют один источник — дурное управление. Храбрость, ум, энергия, все те качества, которые сделали испанцев в конце ХV и в начале XVI столетия первым народом мира, были плодами древних учреждений Кастилии и Аррагонии. Эти институты были разрушены первыми властителями австрийского дома. Их наследники искупили преступление. Следствия перехода от благодетельного к дурному управлению не вдруг чувствуются после перемены. Таланты и добродетели, порождаемые твердым устройством не исчезают разом. Но когда пройдет одно или два поколения, люди изменяются…
Потрясение, которое сообщила Европе реформация в XVI-м веке, осталось почти без влияния на Испанию. В Англии, Германии, Голландии, Франции, Дании, Швейцарии это потрясение произвело вместе с некоторым временным злом, много продолжительного добра. В иных землях восторжествовало начало реформации, в других католическая церковь сохранила свое преобладание. Но хотя события были не везде одинаковы, — борьба затронула всех. Даже во Франции, в южной Германии и в католических кантонах Швейцарии общественный дух был пробужден до глубины. Узы старых предрассудков несколько ослабели. Римская церковь, наученная страшной опасностью, приняла в странах, подчиненных ее владычеству более кроткий характер. Она иногда становилась до такой степени снисходительной, что подчиняла разуму свои высокие притязания, и осторожнее, чем прежде, пользовалась пособием светской власти. Если где-нибудь и употребляли преследование, — оно не имело уже своего прежнего дикого вида. Как ни возмутительны жестокости Людовика XIV, их нельзя сравнить с теми ужасами, которыми сопровождалось на заре реформации гонение еретиков во многих странах Европы.
Единственным следствием реформации для Испании было развитие подозрительности со стороны инквизиции и фанатизма в обществе. Для всех соседних земель наступило время освежения. Один только испанский народ остался сух после этой росы. Между тем как другие нации сбрасывали с себя пелены, испанец сохранял детские мысли, детский ум. Между людьми XVII-го столетия он жил человеком XV-го века или еще более темного времени, смотрел с восторгом на auto da fe и был готов предпринять крестовый поход.
Бедствия, вызванные дурным управлением и фанатизмом, казалось, достигли высшей степени в последние годы XVII-го века. Между тем как королевство находилось в этом жалком состоянии, король Карл II приближался к раннему гробу. Дни его были коротки и печальны. Он был несчастен во всех своих войнах, во всех делах внутреннего управления и во всех домашних отношениях. Его первая нежно любимая жена умерла в молодости, на вторую, которая имела на него сильное влияние, он смотрел, кажется, более со страхом, чем с любовью. Он был бездетен, и имея немного более тридцати лет, должен был, как человек с разбитым организмом, отказаться от надежды на потомство. Дух его был еще сильнее потрясен, нежели тело. Он иногда погружался в меланхолическое бездействие, в другое время его тревожили самые дикие и причудливые фантазии. Впрочем, король не был лишен чувств, приличных его высокому званию. Мысль, что за его собственным разрушением последует разрушение империи, не давала ему покоя и усиливала несчастье страдальца.
Многие государи объявили свои притязания на наследство. Старшая сестра короля вышла замуж за Людовика XIV. Итак, по обыкновенному порядку престолонаследия корону должен был получить дофин, но инфанта, еще во время обручения, отказалась за себя и за все свое потомство от притязаний на корону: это отречение было подтверждено по надлежащему порядку кортесами. Младшая сестра короля была первой женой Леопольда, императора германского. Она также отказалась от испанского трона, но ее отречение не было ратифицировано кортесами и потому считалось незаконным в глазах испанских юристов. От этого брака родилась дочь, которая вышла за курфюрста Баварского. Баварский принц наследовал ее притязания на испанский престол. Наконец, император Леопольд, как сын дочери Филиппа III, также состоял в родстве с Карлом и имел тем больше прав, что его мать, вступая в брак, не отказалась от наследства.
Вопрос был в самом деле очень запутан. Право, которое по обыкновенному порядку наследства считается первым, было подавлено контрактом, заключенным в самой обязательной форме. Притязания курфюрста Баварского были слабее, но против них также говорит ясный договор. Единственная сторона, которая не связала себя отречением, имела самые слабые права в кровном отношении.
Так как было ясно, что в Европе поднимется большая тревога, если император иди дофин сделается королем испанским, то оба претендента поспешили отказаться от наследства в пользу вторых сыновей, император в пользу эрцгерцога Карла, дофин в пользу герцога Анжуйского.
Скоро после Рисвикского мира Вильгельм III и Людовик XIV порешили вопрос о наследстве без совещания с Карлом II и императором. Франция, Англия и Голландия подписали договор, в котором было постановлено, чтобы курфюрст Баварский получил в наследство Испанию, обе Индии и Нидерланды. От притязаний императорской фамилии думали откупиться Миланом, а дофину отдать Обе Сицилии.
Главная забота короля испанского и его советников состояла в том, чтобы предупредить раздробление монархий. В надежде достигнуть этой цели, Карл решился назначить наследника.
Согласно с этим составлено было завещание, и корона отдана баварскому принцу. К несчастью, едва король успел подписать свою волю, как принц умер. Итак, вопрос не только остался неразрешенным, но к нему присоединились еще новые затруднения.
Франция, Англия и Голландия заключили новый разделительный договор. Испания, Обе Индии и Нидерланды должны были достаться эрцгерцогу Карлу. В вознаграждение за эту уступку, сделанную Бурбонами соперничествующей династии, согласились отдать Франции Милан или равноценную область, более выгодную по местности, например Лотарингию.
Арбутнот, спустя несколько лет, с необыкновенным юмором и умом осмеял разделительный договор. Он рассказывает, какой припадок бешенства овладел бедным стариком лордом Стреттом, когда ему сказали, что его беглый раб Ник — лягушка, суконщик — Джон Булль и старый враг — мартышка (Baboon) пришли с квадрантами, вехами и карманными чернильницами описывать его имение и составить за хозяина завещание. Напротив лорд Мегон говорит об этой сделке с важной суровостью. Он называет ее ‘беззаконным договором, заключенным без малейшего внимания к благу государств, произвольно дробимых и распределяемых, обидным для гордости Испании, направленным к тому, чтобы лишить ее потом и кровью добытых завоеваний’. Самую серьезную сторону этого обвинения можно применить с такой же силой к половине трактатов Европы, сколько к разделительному договору. Какое внимание, например, оказано в Пиренейском мире ко благу жителей Дюнкирхена и Руссильона, в Нимвегенском — ко благу Франш-Конте, в Утрехтском к Фландрии, в трактате 1735 года к Тоскане? Государственные люди, авторы упомянутого договора, не стояли по мудрости и добродетелям выше своего века и не слишком беспокоились о счастье народов, которых они подчиняли иноземным повелителям. Но к тому же трудно доказать, чтобы условия трактата, осуждаемые лордом Мегоном, были враждебны счастью жителей, уступленных новым государям. Неаполитанцы решительно ничего не теряли, кому бы ни отдали их, дофину или султану. Аддисон, посетивший во время разделительного договора Неаполь, оставил нам страшное описание неустройства, в котором томилась тогда эта часть испанской монархии. Что касается до жителей Лотарингии, соединение с Францией было бы для них счастливейшим событием. Людовик уже повелевал ими как иноземный властитель, для целей жестокости и вымогательства, в течение многих лет страна находилась в его руках. Правда, по Рисвикскому миру герцогу позволили возвратиться, но условия, ему предписанные, сделали его вассалом Франции.
Мы не можем допустить, чтобы разделительный трактат ‘лишал Испанию добытых потом и кровью завоеваний’. Наследство было так обширно, претенденты так сильны, что без полюбовного разделения вопрос не мог быть решен. Если же разделение было необходимо, лучший способ его достигнуть состоял в том, чтобы отрезать от монархий провинции, которые не были испанскими по языку, по чувствам и обычаям, которые управлялись хуже и имели меньше ценности, чем старые королевства Аррагония и Кастилия, и которые, повинуясь чужеземцам, менее испытывали унижения переходить от одного господина к другому.
Что Англия и Голландия имели право вмешаться, это ясно. Вопрос об испанском наследстве не был внутренним, но европейским вопросом. Это допускает сам лорд Мегон. Он думает, что если бы зло произошло, и французский принц царствовал в Эскуриале, Англия и Голландия имели бы основание не только лишить Испанию отдаленных провинций, но даже вторгнуться в королевство, что они могли бы в таком случае подчинить иностранному владычеству не только пассивных фламандцев и итальянцев, но даже мятежных кастильцев и астурийцев. Та самая опасность, против которой был направлен разделительный договор, впоследствии послужила основанием к войне. Но трудно доказать, что опасность, оправдывающая войну, недостаточна для оправдания предупредительных статей трактата. Если, как утверждает лорд Мегон, для Испании было лучше подчиниться открытой силе, нежели принять Бурбона, то конечно ей было лучше потерять Сицилию и Милан, нежели принять Бурбона. Разумно ли был составлен трактат, это совершенно другой вопрос. Мы не одобряем согласительных статей. Но мы не одобряем их не потому, что считаем дурными, а потому, что сомневаемся в возможности их исполнения. Людовик был самый бессовестный из политиков. Он ненавидел голландцев. Он ненавидел правительство, утвержденное в Англии вследствие переворота. Он был готов ссориться со своими новыми союзниками. Было ясно, что он не исполнит своих обещан, если только интерес потребует их нарушения. Если бы даже ему было полезно соблюдать их, и в таком случае можно усомниться, в состоянии ли самый сильный и ясный интерес принудить такого надменного и своенравного человека к искреннему содействию государствам, которые всегда были предметом его злобы и отвращения. Когда известие о втором трактате пришло в Мадрид, оно пробудило минутную энергию в слабом правителе слабого государства. Испанский посланник при лондонском дворе получил повеление протестовать против Вильгельма, и его протесты были так сильны, что ему приказали выехать из Лондона. Карл, в виде возмездия, выслал английского и голландского посланников. Французский король, будучи главным виновником трактата, успел однако же отвратить от себя ярость Карла и испанского народа и направить ее против двух морских держав. Так как эти государства не имели более агентов в Мадриде, коварный союзник мог беспрепятственно вести свои интриги и действительно вполне воспользовался выгодами своего положения.
В это время партии, окружавшие несчастного короля, начали долгую борьбу. Впрочем, исход ее предвидеть было трудно. На стороне императорской фамилии стояла королева, как принцесса той же династии. С ней соединились духовник короля и большая часть министров. Другую сторону поддерживали два искуснейших политика этого времени — кардинал Порто-Карреро, архиепископ толедский, и Гаркур, посланник Людовика.
Гаркур представляет собой благородный образец французской аристократии в эпоху ее блеска: он был истинный джентльмен, храбрый воин и искусный дипломат. Его ловкое и обольстительное обращение, его парижская живость, соединенная с кастильской важностью, привлекла к нему весь двор. Он вступил в дружеские связи с грандами, ласкал духовенство и ослеплял толпу великолепием образа жизни. Предрассудки, которые питал мадридский народ против французского характера, мстительные чувства, которые вкоренились под влиянием векового народного соперничества, мало по малу уступили его искусству, между тем как австрийский посланник, кислый, важный, скупой немец, каждый день ослаблял привязанность Испанцев к себе и своему отечеству.
Гаркур повелевал двором и городом, Порто-Карреро действовал на короля. Карл был болен, раздражителен и чрезвычайно суеверен. Порто-Карреро, отправляя свою должность, научился возбуждать и успокаивать такие души, и употреблял свое искусство с той тихой и скромной жестокостью, которая составляет отличительную черту безнравственных и честолюбивых прелатов.
Прежде всего, он сменил духовника. Состояние бедного короля, во время борьбы между двумя духовными советниками, было страшно. В одно время он дошел до убеждения, что его болезнь похожа на недуг несчастных, описанных в Новом Завете, которые жили в могилах, которых не могли связать никакие цепи, к которым не смели приблизиться люди. В другое время он советовался с колдуньей в Астурийских горах. На многие лица было возведено обвинение, будто бы они его испортили. Порто-Карреро советовал совершить страшный обряд заклинания. Эта церемония еще больше раздражила и ослабила короля. Но она принесла пользу кардиналу, который тайными происками успел выгнать не дьявола, а духовника.
Затем следовало освободиться от министров. Поставка съестных припасов в Мадриде была отдана в монополию. Правительство смотрело на этот щекотливый предмет такими же глазами, как на все другое. Приверженцы дома Бурбонов воспользовались небрежностью администрации. Подвоз пищи вдруг остановился. Продавцы начали требовать чудовищные цены. Народ восстал. Королевская резиденция была окружена огромной толпой. Королева обратилась к увещаниям. Священники вынесли дары. Все было напрасно. Наконец сочли нужным тревожного короля разбудить от сна и вынести его на балкон. Там дано было торжественное обещание немедленно удалить нелюбимых советников короны. Толпа оставила дворец и бросилась грабить дома министров. Таким образом, приверженцы австрийской династии лишились власти, и правление перешло к созданиям Порто-Карреро. Король оставил город, где ему нанесено было столь жестокое оскорбление, и удалился в великолепный Эскуриал. Здесь его ипохондрия приняла новое направление. Подобно Карлу V, его давило странное любопытство проникнуть в тайны могилы, к которой он приближался. В склепах, устроенных Филиппом II под церковью Св. Лаврентия, покоились три поколения кастильских государей. В эти темные своды, при свете факела сходил несчастный монарх и проникал в богатую и мрачную комнату, где вокруг большего черного распятия стояли рядами гробницы испанских королей и королев. Там он приказывал своим спутникам вскрывать массивные бронзовые ящики, в которых тлели останки его предшественников. Долго смотрел он на страшное зрелище без особенного волнения. Наконец ему открыли гроб первой жены, и она предстала перед ним во всей красоте — таково было искусство бальзамирования! Он бросил взор на эти любимые черты, невидимые семнадцать лет, черты, над которыми тление, казалось, не имело власти, и бросился из залы, восклицая: она с Богом, и я скоро буду с ней! Эта ужасная картина довершила разрушение его тела и духа. Эскуриал сделался ему ненавистен, он поспешил в Арангуес. Но тени и воды этого восхитительного острова-сада, прославленные искристым стихом Кальдерона, не доставили утешения несчастному. Он напрасно прибегал к лекарствам, моциону, развлечению, и возвратился в Мадрид, чтобы умереть.
Тут со всех сторон окружили короля смелые и искусные агенты фамилии Бурбонов. Главные придворные политики уверяли его, что Людовик, и один только Людовик достаточно силен, чтобы предохранить испанскую монархию от разделения, и что Австрия совершенно неспособна остановить исполнение трактата. Некоторые знаменитые юристы высказали мнение, что акт отречения, совершенный покойной французской королевой, надобно толковать по смыслу, а не буквально. Слова, конечно, исключали французскую принцессу. Но по духу акта нужно было только принять меры против соединения испанской и французской короны в одном лице.
По всей вероятности, ни политические, ни юридические доказательства не могли одолеть пристрастия Карла к Австрийскому дому. Между двумя королевскими линиями, происшедшими из брака Филиппа и Хуаны, всегда существовала тесная связь. Оби они смотрели на французов, как на естественных врагов. Нужно было обратиться к религиозным ужасам, и Порто-Карреро употребил их в дело мастерски. Жизнь короля приближалась к концу. Неужели католический государь совершит на краю гроба великий грех? И какой грех может быть важнее намерения устранить законного наследника обширной монархии из неразумной привязанности к семейному имени, из нехристианской антипатий к соперничествующему дому? Нежная совесть и слабый ум Карла были сильно задеты подобными апелляциями. Наконец Порто-Карреро рискнул на последний удар и убедил Карла обратиться за советом к Папе. Король, который в простоте сердца считал наследника Св. Петра непогрешимым руководителем в делах духовных, последовал внушению, а Порто-Карреро, зная, что его святейшество есть орудие Франции, с совершенной уверенностью ожидал результата. Действительно, из Рима скоро пришел ответ. Папа торжественно напоминал королю, какой великий отчет предстоит ему дать, и предостерегал против явной несправедливости, которую он покушался сделать. По словам Папы, право было на стороне Бурбонов, и король должен был больше дорожить спасением своей души, нежели австрийского дома. Но Карл все еще не решался. Даже папская власть не могла одолеть его привязанности к семейству и отвращения от Франции. Наконец ему показалось, что он действительно умирает. Тогда кардинал удвоил усилия. Духовник за духовником, нарочно подготовленные для этого случая, приходили к постели дрожащего грешника и уверяли его, что он умирает, совершая явное преступление, что он обманывает родных и завещает народу гражданскую войну. Наконец он уступил и подписал знаменитое завещание, которое произвело столько бедствий в Европе. Когда ему пришлось пометить на документе свое имя, у него хлынули из глаз слезы. ‘Бог, сказал он, дает и отнимает королевства. Я уже один из мертвых’.
Завещание хранилось в тайне до конца его жизни. 3-го ноября 1700 года он умер. Весь Мадрид собрался у дворца. Толпа теснилась у дверей. Приемная зала была наполнена посланниками и грандами, они горели желанием знать, какие распоряжения сделал покойный государь. Наконец двери отворились. Вышел герцог Абрантес и объявил, что вся Испанская монархия завещана герцогу Анжуйскому. Кроме того Карл распорядился, чтобы до приезда наследника правление было передано Совету под председательством Порто-Карреро. Людовик поступил так, как ожидали английские министры. Не показывая ни малейшей медленности, он нарушил все обязательства разделительного трактата и принял в пользу внука великолепное наследство Карла. Новый государь поспешил вступить во владение своими землями. Весь французский двор провожал его до Ссо (Sceaux). Братья ехали с ним до границы, которая, как они воображали, скоро перестанет быть границей. Нет более Пиренеев, сказал Людовик. Но эти самые Пиренеи, спустя несколько лет, сделались театром войны между наследником Людовика и тем принцем, которого Франция посылала теперь управлять Испанией.
Если бы Карл отыскивал во всей Европе наследника, похожего на себя по нравственным и умственным качествам, то не мог бы выбрать лучшего. Филипп, хотя не страдал, телесно как его предшественник, но был столько же слаб, апатичен, суеверен, и скоро сделался таким же ипохондриком и эксцентриком. В женолюбии он еще превосходил Карла. Первая забота его по восшествии на испанский престол состояла в том, чтобы достать себе жену. Начиная от свадьбы до самой ее смерти он больше всего хлопотал о том, чтобы иметь ее постоянно при себе и делать все, что ей угодно. Когда она умерла, он тотчас же принялся искать другую и нашел совершенно непохожую на первую. Но она была жена, и Филипп успокоился. Ни днем, ни ночью, ни больной, ни здоровый, ни во время занятий, ни в часы отдыха, он не позволял ей отходить от себя на полчаса. От природы слабый духом, он еще более расслабел вследствие воспитания, полученного среди скучного великолепия Версаля. Его дед был столько же повелителен и тщеславен в семействе, сколько в делах государственных. Все принцы, выросшие непосредственно на глазах Людовика, приобрели такие манеры, какие обыкновенно встречаются у людей, никогда не знавших, что значит свободно держать себя. Они были молчаливы, застенчивы и неловки. У всех их, за исключением герцога Бургундского, были кроме того еще другие, более важные недостатки. Дофин, герцог Беррийский, Филипп Анжуйский почти не имели самостоятельного характера. Им не доставало энергии, силы воли. Они так мало привыкли судить или действовать за себя, что слепое повиновение сделалось необходимым для их комфорта. Новый король испанский, освободившись от контроля, был похож на того несчастного преступника в Германии, который, когда с него сняли цепи, упал на пол своей темницы. Стеснения, которыми были ослаблены умственные способности молодого принца, сделались нужными для их поддержания. Пока у него не было жены, он не мог ничего делать, а когда явилась жена, делал все, что ей угодно. Между тем как этот апатический и недалекий принц ехал в Мадрид, дед его неусыпно работал. Людовик имел причины не бояться столкновения с императором и запугал Соединенные Штаты своей огромной армией. Но его попытки успокоить откровенными объяснениями английское правительство не удались. Обмануть Вильгельма было трудно. Он слишком ненавидел Людовика, и если бы мог действовать по своим наклонностям, объявил бы ему войну еще тогда, когда только что сделалось известным содержание завещания. Но короля связывали конституционные ограничения. К тому же его личность и политика не пользовались в Англии популярностью. Его заключенная жизнь и холодное обращение отвратили народ, привыкший к грациозной любезности Карла II. Его иностранный акцент и чужеземные привязанности были оскорбительны для национальных предрассудков. Его царствование казалось бедственным сравнительно с прежними временами прогрессивного благосостояния. Тягости последней войны и убытки, сопряженные с восстановлением курса, чувствовались сильно. Между духовенством девять человек из десяти оставались в душе приверженцами Стюартов и присягнули новой династии только для того, чтобы спасти свои доходные места. Большая часть сельского дворянства (country gentlemen) принадлежала к той же партий. Целая масса помещиков была враждебна новым интересам, вызванным с учреждением народного долга, и денежным интересам двора. Только средний класс не терпел Иакова и его династии, но эти люди также смотрели на Вильгельма, как на меньшее зло, и пока не грозила явная опасность реакций, были расположены останавливать и оскорблять государя, за которого сами же решались жертвовать жизнью и имуществом в случае нужды. Все кругом было мрачно и недовольно. ‘В целой нации, — говорит Сомерс в замечательном письме к Вильгельму, — господствует мертвенность и недостаток духа’.
Таким образом, в Англии все шло так, как было угодно Людовику. Предводители партии вигов удалились от дел и, по случаю несчастного исхода разделительного трактата, совершенно потеряли популярность. Тори, из которых иные все еще обращали глаза к Сен-Жермену, заступили их место и приобрели решительное большинство в Нижней Палате. Состояние партии до того затрудняло Вильгельма, что он не мог решиться на войну с домом Бурбонов. Сильные и неизлечимые болезни постоянно его терзали. Можно было сказать с уверенностью, что через несколько месяцев разрешатся бренные узы, которыми связывалось это слабое тело с этой горячей и неодолимой душой. Если бы только Людовику удалось сохранить мир на короткое время, все его обширные планы могли исполниться. Но в эту самую минуту, в этот критический момент, гордость и страсти завлекли его в ошибку, которая разрушила все созданное сорокалетними победами и интригами, раздробила добытое для внука королевство и навлекла нападение, банкротство и голод на саму Францию.
Иаков II умер в Сен-Жерменн. Людовик сделал ему прощальный визит и был так тронут торжественной разлукой и скорбью королевы, что, упустив из виду все политические расчеты, увлекся, как видно, чистым состраданием, даже несколько благородным тщеславием, и признал английским королем принца Вельсского.
Негодование, овладевшее кастильцами, когда они услышали, что три иностранных державы произвольно решают вопрос об испанском наследстве, было слабо в сравнении с бешенством англичан при вести о том, что добрый сосед позаботился назначить им короля. Виги и тори соединились между собой в порицании этого поступка французского двора. В Лондоне поднялся крик о войне и, как эхо, разнесся по всем углам королевства. Вильгельм увидел, что время действовать наступило. Хотя его истощенное и страдальческое тело едва могло двигаться без поддержки, но в нем жил тот же энергический и решительный дух, который высказался еще в юности, когда ему пришлось стать против соединенных сил Франции и Англии. Он оставил Гагу, где был занять заключением оборонительного союза с Штатами и императором против честолюбивых намерений Бурбонского дома, поспешил в Лондон, преобразовал министерство и распустить парламент. Большинство новой палаты держало сторону короля, и к войне начались сильные приготовления.
К несчастью, еще до открытия военных действий, Вильгельм скончался. Но великий союз европейских государств против Бурбонов уже установился. ‘Главный работник умер, — говорить Борк, — но верные механические начала для работы были даны, и она с успехом пошла вперед’. 15-го мая 1702 года, в одно и то же время, война была объявлена в Вене, Лондоне и Гаге.
Таким образом, началась борьба, которая в течение двенадцати лет волновала всю Европу от Вислы до Атлантического океана. Обе враждебные коалиции были почти равны между собой по территории, богатству и народонаселенью. На одной стороне стояли Франция, Испания и Бавария, на другой Англия, Голландия, Империя и несколько второстепенных государств.
Лорд Мегон предпринял изложить в своем сочинении ту часть войны, которая, если не менее важна, то, по крайней мере, менее привлекательна. Действительно в Италии, Германии и Нидерландах, где великие средства находились в руках великих генералов, давались громадные сражения, падали сильные крепости. Железная цепь бельгийских укреплений была разбита. Посредством правильных и систематических операций, совершенных в течение семи лет, французы были оттеснены от Дуная и По в собственные провинции. Напротив, война в Испании слагается из событий, по-видимому не имеющих никакой взаимной связи. Перевороты счастья здесь происходят как будто во сне. Победа и поражение не влекут обыкновенных последствий. Армий из ничего возникают и в ничто распадаются. Однако же для рассудительных читателей истории испанская война, быть может, любопытнее кампаний Мальборо и Евгения. Судьба Милана и Нидерланд решалась военным искусством, судьба Испании — народным характером.
Когда началась война, молодой король находился в самом жалком положении. По приезде в Мадрид он нашел во главе управления Порто-Карреро и не счел приличным сменить человека, которому был обязан короной. Кардинал был чистый интриган и вовсе не государственный муж. Правда, при дворе и на исповеди он приобрел искусство подчинять себе слабые души, но благородная наука правления, источники народного богатства, причины народного упадка, были столько же неизвестны ему, сколько его господину. Любопытно заметить контраст между ловкостью, с которою он действовал на совесть слабого умом и здоровьем человека, и глупостью, которую выказывал, будучи во главе империи. На каких основаниях лорд Мегон дает кардиналу ‘блестящий гений и большие способности’, мы не можем понять. Людовик был другого мнения, а он редко ошибался в оценке характеров. ‘Все знают, — сказано в письме французского короля к его посланнику, — что кардинал неспособный человек. Он служит предметом презрения в глазах своих соотечественников’.
Правительство сделало несколько жалких сбережений, которые разорили частных лиц без всякой видимой пользы для государства. Полиция более и более оказывалась несостоятельной. Беспорядки в столице умножились с приездом французских авантюристов из публичных и игорных домов Парижа. Эта сволочь смотрела на испанцев, как на подчиненное племя, которое соотечественники нового государя имеют право безнаказанно обижать и обманывать. Филипп ел и пил по ночам, днем лежал в постели, зевал за столом Государственного Совета и не распечатывал по неделям самых важных бумаг. Наконец случилось желанное событие, которое одно могло затронуть его апатическую природу. Дед позволил ему жениться. Выбор был счастлив. Он пал на Марию Луизу, принцессу савойскую, прекрасную и грациозную девушку тринадцати лет, которая в том возрасте, когда женщина холодного климата считается ребенком, была уже развита телесно и душевно. Король назначил ей свидание в Каталонии и выехал из столицы, где ему очень наскучило жить. При выезде его окружила толпа нищих, но он пробился сквозь нее и отправился в Барселону.
Людовик вполне предвидел, что королева будет управлять Филиппом, а потому позаботился, чтобы кто-нибудь управлял королевой. Выбор его остановился на принцессе Орсини. Она была назначена первой дамой королевской спальни — должность не последняя в хозяйстве молоденькой женщины и женолюбивого супруга. Принцесса, дочь французского пера и испанского гранда, была как нельзя более способна сделаться орудием двора версальского при дворе мадридском. Герцог Орлеанский называл ее в выражениях слишком грубых для перевода, поручиком капитана Ментенона: имя, вполне заслуженное! Она хотела играть ту роль в Испании, которую мадам Ментенон играла во Франции. Но будучи почти равной своему образцу по остроумию, по сведениям и по искусству интриги, она не имела того самообладания, того терпения, той невозмутимой ровности характера, которые возвысили вдову шута до подруги самого гордого из королей. Принцессе было уже более пятидесяти лет, но она все еще хвасталась своими прекрасными глазами и тонкой талией, все еще одевалась как молодая девушка и все еще продолжала кокетничать до соблазна. Впрочем, она была вежлива, красноречива и не без силы духа. Колкий Сен-Симон признается, что если она желала кого-нибудь привязать к себе, трудно было устоять против грации ее манер и разговора.
Мы не имеем времени рассказывать, как она приобрела и упрочила свою власть над молодой четой, среди которой была поставлена, как она сделалась до такой степени сильна, что ни испанский министр, ни французский посланник не могли ей противодействовать, как сам Людовик должен был за ней ухаживать, как она получила из Версаля приказание удалиться, как королева приняла сторону своей любимой подруги, как король принял сторону королевы, и как, наконец, после многих раздоров, лжи, уловок, драк и ласкательств, спор был улажен. Переходим к военным событиям.
Когда война была объявлена в Лондоне, Вине и Гаге, Филипп находился в Неаполе. С трудом, самыми настоятельными требованиями из Версаля, убедили его расстаться с женой и отправиться без нее в итальянские владения, которым тогда грозил император. Королева сделалась правительницей и, несмотря на свои детские лета, показала себя столько же способной повелевать королевством, сколько супругом и его министрами.
В августе 1702 года морская сила, под командой герцога Ормонда, появилась у Кадикса. Испанское начальство не имело ни денег, ни регулярных войск. Но народный дух восполнил то, чего не доставало. Дворяне и фермеры дали денег, крестьянство составило, по выражению испанских писателей, дружины героев патриотов, или, как говорит генерал Стенгоп, ‘пехотное ополчение бездельников’. Если бы неприятель действовал энергически и разумно, Кадикс, вероятно, должен был бы сдаться. Но начальники экспедиции расходились между собой в национальных и должностных взглядах: голландцы не ладили с англичанами, земля с морем. Спарр, голландский генерал, был угрюм и зол, Беллазис, английский генерал, крал запасы. Герцог Ормонд, глава экспедиции, показал здесь, как и везде, совершенное отсутствие качеств, требуемых в трудных обстоятельствах’. Дисциплины не было, солдатам позволяли грабить и оскорблять тех, кого следовало успокоить: они обирали церкви, сбивали иконы, наносили обиды монахиням, офицеры, вместо того чтобы наказывать преступников, делились с ними добычей, и наконец флот, нагруженный, по словам Стенгопа, ‘великой тяжестью грабежа и позора’, покинул место подвигов Эссекса, бросив на погибель единственного знатного испанца, который объявил себя в пользу неприятеля.
Флот уже удалялся от берегов Португалии и находился на возвратном пути в Англию, как герцог Ормонд получил известие, что корабли, нагруженные золотом, только что пришли из Америки в Европу, и для избегания с ним встречи отправились в гавань Виго. Груз заключал в себе, как говорили, более трех миллионов фунтов стерлингов золотом и серебром, кроме многих драгоценных товаров. Надежда на грабеж прекратила все споры. Голландцы и англичане, генералы и адмиралы одинаково жаждали битвы. Испанцы легко могли бы спасти сокровище, свалив его на землю, но основный закон испанской торговли требовал, чтобы галеоны выгружались в Кадиксе и непременно в Кад иксе. Камера коммерции, верная духу монополии, отказалась даже в этой крайности уступить малейшую часть своих привилегий. Дело было передано совету Обеих Индий. Он рассуждал и медлил целый день. Наконец, положили сделать некоторые слабые приготовления к защите. Две разрушенные башни при входе в бухту Виго были наполнены толпой дурно вооруженных и необученных крестьян, гавань завалили и поставили в ней французские корабли, провожавшие галеоны из Америки. Но ничто не помогло. английский флот пробился в бухту, Ормонд и его солдаты взобрались на форты, французы сожгли свои корабли и удалились на берег. Завоеватели разделили между собой несколько миллионов долларов, остальная часть денег была потоплена. Уже когда галеоны были взяты или уничтожены, пришел приказ, с позволением им выгрузиться.
Когда Филипп возвратился в Мадрид в начале 1703 года, он нашел финансы еще расстроеннее, народ недовольнее и коалицию страшнее, нежели прежде. Потеря галеонов произвела значительный недостаток в доходах. Адмирал Кастиль бежать в Лиссабон и примял присягу эрцгерцогу. Скоро после того король португальский признал Карла и приготовился поддерживать оружием права Австрийского Дома.
С другой стороны Людовик послал на помощь своему внуку 12-тысячную армию под начальством герцога Бервика. Бервик был сын Иакова II и Арабеллы Черчилль. Он получил такое воспитание, которое давало ему право на все высокие почести, какими только мог пользоваться английский подданный, но карьера его жизни была испорчена переворотом, низвергнувшим фанатического короля. Бервик сделался изгнанником, человеком без отечества, и с этого времени лагерь заменил ему родину, военная честь сделалась для него патриотизмом. Он облагородил свое жалкое призвание и выполнял обязанности солдата-авантюриста с какой-то суровой, холодной, брутовской добродетелью. Его военная верность была испытана сильными искушениями и оказалась непобедимой. В одно время он сражался против дяди, в другое — против брата, но его никогда не подозревали ни в измене, ни даже в слабости.
Рано в 1704 году, на западной границе Испании собралась армия из англичан, голландцев и португальцев. Эрцгерцог Карл прибыл в Лиссабон и стал во главе своего войска. Но искусство Бервика, в течение целой кампаний, удерживало союзников, находившихся под начальством лорда Галвея. Только на юге разразился сильный удар. Здесь английский флот, под предводительством Джорджа Рука с несколькими полками принца Гессен-Дармштадтского показался перед скалой Гибралтара. Эта знаменитая крепость, которую природа сделала почта неприступной, и против которой напрасно истощались все усилия военного искусства, была взята так же легко, как открытый город. Гарнизон, вместо того чтобы стоять на страже, ходил на молитву. Несколько английских матросов взлезли на скалу. Испанцы капитулировали, и британский флаг появился на возвышенностях, с которых уже никогда соединенные армии и флоты Франции и Испании не могли его снять. Рук поехал к Малаге, сразился подле этого порта с французским флотом и после сомнительного дела возвратился в Англию.
Между тем готовились великие события. Английское правительство решилось отправить экспедицию под начальством Карла Мордонта графа Питерборо. Этот человек представляет в себе один, если не из величайших, то конечно из самых оригинальных характеров столетия, не исключая и шведского короля. Действительно о Питерборо можно сказать, что он был вежливый, ученый и нежный Карл XII. Его мужество соединяло в себе французскую пылкость и английскую стойкость. Плодотворность и деятельность его духа превосходят всякое вероятие: эти качества высказывались во всем, в кампаниях, в переговорах, в дружеской корреспонденции, даже в легкой беседе. Он был нежный друг, благородный враг и во всех поступках истинный джентльмен. Но блестящие таланты и доблести этого мужа сделались почти бесполезными для отечества по причине его легкости, беспокойного и раздражительного характера, болезненной жажды перемен и волнений. Все эти слабости не только вводили его в затруднение при многих случаях, но и увлекали к некоторым поступкам, недостойным такой гуманной и благородной натуры. Спокойствие было для него невыносимо. Он любил облететь Европу скорее курьера, пожить одну неделю в Гаге, другую в Вене, потом скакать в Мадрид, и едва приехав в Мадрид, снова требовать лошадей на Копенгаген. Ни один спутник не мог поспеть за ним, никакая болезнь не могла удержать его. Старость, расстройство, опасность смерти почти не имели влияния на этот отважный дух. Незадолго до самой страшной операции Питерборо вел живой разговор, как молодой человек в полном цвете здоровья, а на другой день хотел, наперекор увещеваниям медиков отправиться в дорогу. С виду он похож на скелет, но благодаря своему эластическому духу, переносил труды и страдания, которые могли бы свести в могилу самого сильного человека. Перемена занятий столько же была необходима для него, сколько перемена места. Он любил диктовать шесть или семь писем сразу. Те, которые имели с ним дело, жаловались, что он, рассуждая бойко обо всем, никак не мог удержаться на одном пункте. Лорд Питерборо, говорить Поп, наскажет много хорошего и живого в письмах, но они чересчур веселы и рассеяны, между тем как лорд Болингброк в письме к императору или государственному человеку остановится на самом существенном пункте, изложит его в сильном и ярком свете и применит наилучшим образом к своей цели. Питерборо-писатель является таким же в отношении к Болингброку, каким Питерборо-генерал сравнительно с Мальборо. Он был действительно последний из странствующих рыцарей, храбрый до дерзости, щедрый до расточительности, великодушный в обращении с неприятелем, покровитель угнетенных, обожатель женщин.
В июне 1705 года этот замечательный человек прибыл в Лиссабон с пятью тысячами голландских и английских солдат. Туда же высадился эрцгерцог с большой свитой, которую Питерборо во все время путешествия великолепно угощал за свой счет. Из Лиссабона войско отправилось к Гибралтару и, взявши на корабль принца Гессен-Дармштастского, поплыло к северо-востоку, вдоль берега Испании.
Первое место, на котором высадилась экспедиция, было Альтеа в Валенсии. Жалкое правление Филиппа возбудило большое неудовольствие в этой провинции. Неприятели были приняты с восторгом. Крестьянство стеклось на берег с запасами и с криками: да здравствует Карл III! Соседняя крепость Дения сдалась без боя.
Воображение Питерборо разгорелось. Он возмечтал окончить войну одним ударом. Мадрид находился оттуда не далее, как в полутораста милях. На дороге почти не было укрепленных мест. Армии Филиппа стояли или на границах Португалии, или на берегу Каталонии. Столица была совершенно без войска, за исключением немногих всадников, составлявшись почетную стражу Филиппа. Но план ударить в сердце большого королевства с армией из 7000 человек не понравился эрцгерцогу и показался дерзким. Принц Гессен-Дармштадтский, который в царствование покойного короля был губернатором Каталонии и чересчур высоко ставил свое влияние в этой провинции, дал мысль тотчас же идти туда и атаковать Барселону. Питерборо, стесненный инструкциями, счел за нужное покориться.
Шестнадцатого августа флот явился перед Барселоной. Питерборо увидел, что работа, заданная ему эрцгерцогом и принцем, заключала в себе почти неодолимые трудности. Одна сторона города была защищена морем, другая — сильными укреплениями Монгуича. Стены были так обширны, что едва могла тридцатитысячная армия обложить их. Гарнизон был столько же многочислен, сколько осаждающее войско. Лучшие испанские офицеры находились в городе.
Надежды, которые питал Гессен-Дармштадский принц, на общее восстание в Каталонии, оказались несбыточными. Не более полуторы тысячи вооруженных крестьян пристало к союзной армий, но их услуги обходились гораздо дороже, нежели сколько приносили пользы.
Ни один генерал не находился в таком плачевном положении, какое выпало теперь на долю Питерборо. Он никогда не одобрял намерения осаждать Барселону, но его возражения были отвергнуты. Ему предстояло выполнять план, на который он всегда смотрел, как на неисполнимый. Лагерь разделился на враждебные партии, все были против него. Эрцгерцог и принц осуждали его за то, что он не делает приступа, но между тем не искали средств, которыми семь тысяч человек могли бы работать за тридцать тысяч. Другие порицали генерала за то, что он жертвует своими мнениями детским капризам Карла и губит людей, пытаясь выполнить невозможное. Голландский полководец положительно объявил, что его солдаты не тронутся с места: пусть Питерборо дает какие угодно приказания, но начинать такую осаду безумно, нельзя же посылать людей на верную смерть, когда нет никакой надежды на успех.
Наконец, после трехнедельного бездействия Питерборо объявил твердое намерение снять осаду. Все тяжелые пушки были отосланы на корабли, начались приготовления к посадке войск. Карл и принц Гессенский сердились, большая часть офицеров упрекала своего полководца в том, что он так долго отлагал меру, к которой наконец принужден был прибегнуть. 12 сентября в Барселоне уже происходили торжества и публичные увеселения по случаю этого великого освобождения. Но на следующее утро английский флаг развевался по укреплениям Монгуича: гений и энергия одного человека сделали то, для чего нужно было употребить сорок батальонов. Вот как это случилось.
В полночь Питерборо явился к принцу Гессенскому, с которым за несколько времени перед тем даже перестал говорить. ‘Я решился, наконец, на приступ, — сказал он, — вы можете сопутствовать нам, если найдете удобным, и увидите, заслуживаю ли я и мои солдаты то мнение, которое вам угодно была произнести об нас’. Принц был поражен. Попытка, по его словам, была безнадежна, но он не отказывался участвовать в ней и без дальнейших рассуждений приказал подать себе лошадь.
Под начальством графа собралось полторы тысячи английских солдат. Другая тысяча составила резерв у соседнего монастыря, под командой Стенгопа. Пройдя извилистую дорогу у подошвы холма, Питерборо достиг стен Монгуича со своей маленькой армией. Там положено было стоять до рассвета. Неприятель, заметив их, вышел на встречу во внешний ров. Питерборо, рассчитывая на это, уже приготовил своих людей. Англичане выдержали огонь, бросились вперед, прыгнули в ров, обратили испанцев в бегство и вошли в укрепление вместе с бегущими. Прежде, нежели гарнизон опомнился от нечаянного нападения, граф владел внешними верками, взял несколько пушек, устроил бруствер для защиты своих людей и послал за резервом Стенгопа. Но пока он ожидал подкреплений, пришло известие, что три тысячи человек подвигаются от Барселоны к Монгуичу. Он тотчас же выехать на рекогносцировку, но едва успел тронуться с места, как панический страх овладел войсками. Положение их в самом деле было опасно: они сами не знали, как пришли в Монгуич, число их было не велико, главнокомандующий удалился, они потеряли дух и начали очищать форт. Питерборо получил известие об этом вовремя, чтобы задержать отступление, прискакал к беглецам, сказал им несколько слов и принял команду. Вид его лица и звук голоса возвратил им мужество, и они заняли прежнюю позицию.
Только принц Гессенский пал во время приступа, остальное шло хорошо. Стенгоп прибыл, отряд, вышедший из Барселоны, отступил. Тяжелые пушки снова были выгружены и направлены против внутренних укреплений Монгуича, который скоро сдался. Питерборо с обыкновенным своим великодушием спас гарнизон от ярости победоносной армии и с большим блеском отдал последний долг своему сопернику, принцу Гессенскому.
Завоевание Монгуича было началом блистательных подвигов. Скоро пала Барселона, и таким образом Питерборо прославился тем, что с горстью людей взял один из обширных и крепких городов Европы. Ему на долю выпала другая слава, не менее высокая для его рыцарского характера: он спас жизнь и честь прекрасной герцогини Пополи, которая в ужасе бежала от ярости солдат. Он искусно воспользовался завистью, с которой каталонцы смотрят на жителей Кастилии, гарантировал все древние права и вольности провинции, столицу которой теперь занимал, и тем привязал граждан к интересам Австрийского Дома.
Теперь почти вся окрестность приняла сторону Карла. Таррагона, Тортоза, Херона, Лерида, Сан-Матео отворили ворота. Испанское правительство послало графа Лас-Торреса с семитысячным отрядом для покорения Сан-Матео, но Питерборо, имея только тысячу двести человек, освободил осажденных. Офицеры советовали ему довольствоваться этим чрезвычайным успехом, Карл также побуждал его возвратиться в Барселону, но никакие представления не могли остановить такой дух среди такой карьеры. Дело происходило среди зимы в гористой стране, дороги были почти непроходимы, люди плохо одеты, лошади разбиты. Отступающая армия была гораздо многочисленнее преследующей. Но энергия Питерборо сокрушила трудности и опасности. Он двинулся и начал преследовать Лас-Торреса. Нульс сдался от одного страха пред его именем. Прибыв с торжеством в Валенсию, 4 февраля 1706 года английский генерал узнал, что четырехтысячный отряд идет на выручку Лас-Торреса, и в глухую ночь выступил из Валенсии, переправился через Хукар, неожиданно явился у неприятельского лагеря, и уничтожил, рассеял, или взял все подкрепление. Жители Валенсии едва могли верить своим глазам, когда увидели пленных.
Между тем дворы версальский и мадридский, раздраженные и встревоженные падением Барселоны и восстанием окрестной страны, решились сделать энергическое усилие. Большая армия, под номинальным начальством Филиппа, но собственно под командой маршала Тессе, вошла в Каталонию. В то же время граф Тулузский, один из незаконных детей Людовика XIV, появился пред гаванью Барселоны. Город был атакован с суши и моря разом. Особа эрцгерцога находилась в опасности. Питерборо с тремя тысячами человек очень поспешно двинулся из Валенсии. Дать сражение большой регулярной армии под предводительством маршала Франции, с такой ничтожной силой было бы безумием. Поэтому граф начал войну на манер Мины и Эмпесинадо наших времен. Он занял позицию на соседних горах, изнурял неприятеля беспрестанными тревогами, отрезал отстающих, прерывал сообщения, подвозил людей и запасы в город. Он не мог, однако же, не заметить, что единственной надеждой осажденных было пособие с моря. Здесь должно сказать, что полномочие, полученное им от британского правительства, предоставляло ему верховное начальство не только над армией, но и над флотом, во время пребывания на корабле. Поэтому он пустился в море ночью на открытой лодки, не сообщив никому о своем намерении, и в нескольких милях от берега пересел на корабль английской эскадры, объявил себя главнокомандующим и послал к адмиралу шлюпку со своими приказаниями. Если бы эти приказания были даны несколькими часами ранее, — вероятно, целый французский флот был бы взят. Но теперь граф Тулузский успел уйти в море. Порт был открыть, город освобожден. На следующую ночь неприятель снял осаду и отступил к Руссильону. Питерборо возвратился в Валенсию, которую предпочитал всякому другому месту в Испании, а Филипп, уже несколько недель не видавший своей жены, не мог долее выносить неприятностей разлуки и поспешил в Мадрид.
В Мадриде, однако же, ни ему, ни ей нельзя было оставаться. Блестящий успех Питерборо на восточном берегу полуострова возбудил зависть медлительного Галвея. Он подвинулся ближе к сердцу Испании. Бервик отступил. Алкантара, Сиудад-Родриго и Саламанка пали, и завоеватель пошел на столицу.
Советники Филиппа серьезно убеждали его перевести правительство в Бургос. Передовая гвардия союзных войск уже показалась на мадридских высотах. Все знали, что за ней следует главный отряд. Несчастный государь бежал с королевой и двором. Царственные странники, проездив восемь дней по дурным дорогам, под палящим солнцем, и проведя восемь ночей в бедных хижинах, одна из которых обрушилась и чуть было не задавила их до смерти, — наконец достигли столицы старой Кастилии. Между тем неприятель торжественно вошел в Мадрид и провозгласил эрцгерцога королем на улицах резиденций. Аррагония, всегда завидуя превосходству Кастилии, последовала примеру Каталонии. Сарагосса восстала, даже не видя неприятеля. Губернатор, которого Филипп назначил в Карфагену, изменил и отдал союзникам лучший арсенал и последние корабли Испании.
Толедо сделался с некоторого времени убежищем двух честолюбивых, беспокойных и мстительных интриганов, королевы-вдовы и кардинала Порто-Карреро. Они уже давно были смертельными врагами и стояли во главе неприязненных партий австрийской и французской. Обе эти партии управляли по очереди слабым и беспорядочным духом покойного короля. Наконец обманы прелата восторжествовали над ласкательствами женщины, Порто-Карреро остался победителем, королева со стыдом и скорбью бежала от двора, над которым когда-то владычествовала. За ней в изгнание скоро последовал тот, кто разрушил ее влияние. Кардинал удерживал власть довольно долго, чтобы убедить все партии в своей неспособности, и наконец удалился в епархию, проклиная собственную глупость и неблагодарность дома, которому усердно служил. Общие интересы и общая ненависть скоро примирили падших соперников. Австрийские войска без сопротивления были пропущены в Толедо. Королева сбросила с себя ту печальную одежду, которую вдова короля испанского должна носить целую жизнь, и облеклась в блестящий драгоценными камнями костюм. Кардинал благословил неприятельские знамена в великолепном соборе и, в знак освобождения, освятил свой дворец. Казалось, борьба окончилась в пользу эрцгерцога, и Филиппу оставалось только бежать во владение деда.
Так судили люди, незнакомые с характером и привычками испанского народа. Нет страны в Европе, которую легче пройти, чем Испанию, но нет страны, которую труднее завоевать. Сопротивление, оказываемое неприятелю со стороны испанского регулярного войска, чрезвычайно слабо, но нет ничего страшнее энергии, с которой действуют жители тогда, когда это сопротивление уничтожено. Армии Испании издавна походили на толпы, но в ее толпах укоренился в высшей степени дух армии. Испанскому солдату в сравнении с другими не достает военных качеств, но зато испанский крестьянин имеет все качества истинного воина. Нигде такие сильные крепости не сдавались так скоро и неожиданно, нигде беззащитные города не сопротивлялись великим армиям так яростно и упорно. Война в Испании с римских времен имеет свой оригинальный характер. Это — огонь, которого нельзя засыпать, он горит под пеплом и прорывается еще ярче после того, как снаружи погаснет.
Доказательством служить эпоха нападения Наполеона. Испания не имела войска, которое бы могло помериться с французскими или русскими солдатами. А между тем прусская монархия разрушилась в один день, одного дня было достаточно, чтобы отдать корону Франции в распоряжение союзников. Напротив ни Вена, ни Ватерлоо не могли бы утвердить Жозефа на престоле Мадрида.
Поведение кастильцев во время войны за наследство очень замечательно. Пока на их стороне был перевес в числе и местности, они терпели постыдные поражения. Все европейские владения испанской короны были утрачены. Каталония, Аррагония и Валенсия признали австрийского принца. Гибралтар был взят горстью матросов, Барселону штурмовала горсть пеших драгун. Неприятель прошел в центр полуострова, поселился в Мадриде и Толедо. Между тем как все эти события совершались, нация почти не показывала признаки жизни. Богатого едва можно было заставить пожертвовать или ссудить что-нибудь на пользу войны, армия не отличалась ни дисциплиной, ни храбростью, и только теперь, когда все казалось потерянным, когда самые доверчивые должны были оставить всякую утешительную мысль, восстал национальный дух, дикий, гордый, неодолимый. Пока обстоятельства обещали надежду, народ медлил, он сберегал свою энергию на времена отчаяния. Кастилия, Деон, Андалузия, Эстремадура восстали разом, каждый крестьянин запасся огнестрельным оружием или копьем, союзникам была отдана только земля, по которой они шли. Солдат не мог удалиться на сто шагов от своего корпуса, явно не рискуя быть заколотым. Страна, через которую завоеватели пробрались в Мадрид, и которую они считали покоренной, взялась за оружие. Их сообщения с Португалией были отрезаны. Между тем деньги начали мало по малу наполнять кассу бежавшого короля. ‘Третьего дня, — пишет Орсини в одном из своих писем этого времени, — священник села, в котором считается всего сто двадцать домов, принес сто двадцать пистолей королеве. Моя паства, — сказал он, — стыдится, что посылает вам так мало, но просит меня уверить вас, что в этом кошельке вы найдете сто двадцать сердец, верных до смерти. Добрый человек плакал при этих словах, мы также плакали. Вчера другая небольшая деревня, в которой только двадцать домов, прислала нам пятьдесят пистолей’.
Пока кастильцы везде вооружались за дело Филиппа, союзники столько же помогали этому делу своими ошибками. Солдаты Галвея предались в Мадриде такому необузданному разврату, что половина их поступила в госпиталь. Карл замешкался в Каталонии. Питерборо, взяв Реквену, хотел идти из Валенсии к Мадриду и соединиться с Галвеем, но эрцгерцог не согласился на этот план. Расстроенный генерал остался в своем любимом городе, на прекрасных берегах Средиземного моря, читал там Дон-Кихота, давал балы и ужины, напрасно пытался сколько-нибудь развлечься валенсийскими быками и не напрасно волочился за валенщйскими женщинами.
Наконец эрцгерцог дошел до Кастилии и приказал Питерборо соединиться с ним. Но было слишком поздно. Бервик уже принудил Галвея очистить Мадрид, и, когда вся сила союзников собралась у Гвадалахары, оказалось, что по числу она решительно слабее неприятельской.
Питерборо составил план снова овладеть столицей, но он был отвергнуть Карлом. Терпение чувствительного и тщеславного героя истощилось. Он не имел того спокойствия характера, которое дало Мальборо возможность действовать в полном согласии с Евгением и переносить тяжелое вмешательство голландских депутатов, и попросил позволения оставить армию. Позволение было дано охотно, и он выехал в Италию. Чтобы иметь какой-нибудь предлог к его удалению, эрцгерцог поручил ему сделать заем в Генуе на счет испанских доходов.
С этой минуты до конца кампании счастье решительно обратилось против Австрийского Дома. Бервик занял со своей армией позицию между союзниками и португальской границей. Они отступили к Валенсии, оставив у неприятеля около 10,000 пленных.
В январе 1707 года Питерборо прибыл в Валенсию из Италии уже без публичного звания, но в качестве волонтера. У него потребовали совета, и он дал очень умный. По его мнению, не должно было предпринимать наступательных действий против Кастилии. Защитить Аррагонию, Каталонию и Валенсию, сказал он, будет легко против Филиппа. Жители этих частей Испании преданы делу эрцгерцога, они восстанут целой массой против армий дома Бурбонов. Энтузиазм кастильцев также охладеет в короткое время. Правительство Филиппа может сделаться непопулярным. Поражения в Нидерландах заставят Людовика отвести армию, посланную на помощь внуку. Тогда наступит время нанести решительный удар. Этот прекрасный совет был отвергнуть. Питерборо, который получал теперь формальные отзывные письма из Англии, отправился перед открытием кампании, и с ним исчезло счастье союзников. Едва ли какой-нибудь генерал сделал так много с такими ничтожными средствами. Едва ли какой-нибудь генерал обнаружил столько оригинальности и смелости. Но владея в высшей степени искусством примирять побежденных, он совершенно не имел такта привязывать к себе тех, с которыми ему приходилось действовать. Жители Каталонии и Валенсии обожали его, но принц, которого он почти сделал королем, и генералы, с которыми он разделял опасности, питали к нему ненависть. Английское правительство не могло понять его и не верило, чтобы такой эксцентрик мог быть рассудительным человеком. Он брал города конницей и в минуту превращал пехотных солдат в кавалеристов. Он получал политические известия преимущественно посредством любовных дел и наполнял свои депеши эпиграммами. Министры считали весьма неблагоразумным поручить ведение испанской войны такому ветреному и романтическому лицу, а потому дали команду лорду Галвею, опытному ветерану, человеку, который был тем же в войне, чем Мольеровы доктора в медицине, который считал для себя почетнее претерпеть поражение по правилам, нежели успеть посредством нововведения, и который постыдился бы взять Монгуич такими странными средствами, какие употребил Питерборо. Этот великий полководец повел кампанию 1707 года самым сциентифическим образом. Встретив армию Бурбонов на равнине Альманзы, он расположил свои войска по методам, одобренным лучшими писателями, и в несколько часов потерял 18,000 человек, 120 знамен, весь свой багаж и всю артиллерию. Валенсия и Аррагония были тотчас же завоеваны французами, и к концу года одни только горные провинции Каталонии остались верными Карлу. Битва при Альманзе решила судьбу Испании. Такую потерю не только Стенгоп и Штаремберг, но даже люди, подобные Мальборо и Евгению, едва ли могли вознаградить.
Стенгоп, который принял начальство над английской армией в Каталонии, был человек достойный уважения по способностям как в военных, так и в гражданских делах, но сколько мы понимаем, способнее к последним, чем к первым. Лорд Мегон, с обыкновенным своим чистосердечием, говорит нам (о чем, мы думаем, прежде не было известно), что самый замечательный подвиг его предшественника, завоевание Минорки, был предпринят по внушению Мальборо. Штаремберга, методического тактика германской школы, император послал командовать в Испанию. Начались две вялые кампаний, в которых ни одна из враждебных армий не сделала ничего замечательного, но обе чуть было не погибли от голода.
Наконец, в 1710 году начальники союзных сил решились на более отважные меры. Они открыли кампанию смелым шагом, устремились на Аррагонию, разбили войска Филиппа при Алменари, разбили их снова при Сарагосе и подвинулись к Мадриду. Король опять бежал. Кастильцы с таким же энтузиазмом, как в 1706 году, взялись за оружие, завоеватели нашли столицу пустой. Народ заключился в своих домах и не захотел оказать уважения австрийскому принцу. Необходимо было нанять несколько мальчишек, чтобы приветствовать его на улице криками. Между тем при дворе Филиппа в Вальядолиде теснились дворяне и прелаты. Тридцать тысяч жителей последовало за королем в новую резиденцию. Знатные дамы, не желая остаться позади, пошли пешком. Крестьяне записывались в солдаты тысячами. Народное усердие доставляло в изобилии деньги, оружие и запасы. Окрестности Мадрида были наполнены небольшими партиями иррегулярной кавалерии. Союзники не могли сослать депеши в Аррагонию, или доставить провизию в столицу. Герцогу было опасно охотиться на самом близком расстоянии от занимаемого им дворца.
Стенгоп желал зимовать в Кастилии. Но военный совет, не разделял его мнения, и в самом дели трудно понять, как союзники могли держаться в такое неблагоприятное время, среди враждебного населения. Карл, о безопасности которого больше всего заботились генералы, был отправлен в ноябре с кавалерийским конвоем в Каталонию, а в декабре армия начала отступать к Аррагонии. Но союзникам приходилось иметь дело с первостепенным умом. Французский король только что назначил герцога Вандома командовать в Испании. Этот человек отличался грязным видом, скотским поведением, грубым шутовством в разговоре и бесстыдством, с которым он предавался отвратительнейшему из пороков. Его медлительность была почти невероятна. Даже среди кампаний он часто проводил целые дни в постели. Его странная вялость была причиной некоторых серьезных поражений, понесенных войсками дома Бурбонов. Но когда на него действовали какие-нибудь чрезвычайные обстоятельства, Вандом обнаруживал находчивость, энергию и присутствие духа, которых нельзя найти ни у одного французского генерала, после Люксембурга.
В эту критическую минуту Вандом не спал. Он двинулся с войсками из Талаверы и преследовал отступавшую армию союзников с поспешностью, беспримерной в такое время и в такой стране. Он шел день и ночь, переплыл во главе кавалерии разлившуюся реку Генарес и через несколько дней настиг Стенгопа, который находился в Бригуэге с левым крылом союзной армий. ‘Никто из нас, — говорит английский генерал, — не воображал, что они в нескольких днях пути, и наше несчастье произошло от невероятной поспешности со стороны их войска’. Едва Стенгоп имел время отправить курьера в центр армий, расположенный в нескольких милях от Бригуэги, как на него напал Вандом. Город был окружен со всех сторон. Пушки начали громить стены. Под одними воротами была взорвана мина. Англичане поддерживали страшный огонь до истощения зарядов, потом отчаянно дрались штыками против подавляющей силы, наконец, зажгли дома, взятые неприятелем. Все было напрасно. Британский генерал, убедившись, что дальнейшая борьба повлечет за собой только бесполезное кровопролитие, заключил капитуляцию, и его небольшая храбрая армия сдалась в плен на почетных условиях.
Едва Вандом подписал капитуляцию, как получено было известие, что Штаремберг идет на выручку Стенгопа. Тотчас же сделаны были приготовления к генеральному сражению. На другой день после того, как англичане положили оружие, произошла упорная и кровавая битва при Вилье-Висиозе. Штаремберг удержался в своей позиции, Вандом воспользовался всеми плодами победы. Союзники заклепали пушки и удалились к Аррагонии, но и здесь не нашли себе покоя. Вандом шел за ними. Они бежали в Каталонию, но и Каталония была занята французскими войсками из Руссильона. Наконец австрийский генерал с 6000 утомленного и обескураженного войска, остатками великой и победоносной армии, нашел убежище в Барселоне, которая теперь одна признавала Карла.
Филипп теперь был безопаснее в Мадриде, нежели дед его в Париже. Исчезла всякая надежда завоевать Испанию в Испании. Но в других странах дом Бурбонов был доведен до последней крайности. В Германии, Италии и Нидерландах французская армия претерпела ряд поражений. Огромная сила, ободренная победой и управляемая величайшими полководцами века, находилась на границах Франции. Людовик был принужден смириться пред завоевателями. Он даже высказал намерение отказаться от дела своего внука, но его предложение было отвергнуто. Между тем приближался новый переворот.
Английское министерство, которое начало войну против дома Бурбонов, состояло из ториев. Но самая война имела характер войны вигов. Она была любимой мечтой Вильгельма, короля вигов: Людовик вызвал ее, признавши государем Англии принца, ненавистного вигам. Она поставила Англию в решительную вражду к той державе, которая одна могла дать претенденту действительную помощь. Она соединила Англию в теснейший союз с протестантским и республиканским государством, которое содействовало перевороту и было готово гарантировать учредительный акт (act of settlement). Мальборо и Годольфин увидели, что самыми ревностными их защитниками были старые враги, а не старые товарищи. Министры, расположенные в пользу войны, мало-помалу обратились к вигизму. Остальные вышли в отставку и были заменены вигами. Коупер сделался канцлером, Сондерланд, несмотря не справедливую антипатию Анны, — государственным секретарем. По смерти принца Датского произошли еще более обширные перемены. Уартона назначили лордом наместником Ирландии, а Сомерса — президентом совета. Наконец администрация совершенно была отдана в руки партии вигов.
В 1710 году совершился переворот. Королева всегда была тори в души. Все ее религиозные чувства склонялись на сторону господствующей церкви: чувства семейные в пользу изгнанного брата, чувства эгоистические к защитникам прерогативы. Привязанность, которую она имела к герцогине Мальборо, была залогом безопасности вигов. Эта привязанность, наконец, перешла в сильное отвращение. В то время как великая партия, долго управлявшая судьбами Европы, была подкопана интригами фрейлин в Сен-Джемси, жестокая буря собиралась в стране. Неблагоразумный священник произнес неблагоразумную проповедь против начал 1688-го года. Умеренные члены правительства хотели оставить его в покое. Но Годольфин, увлекаясь ревностью новообращенного вига и негодуя на позорное имя, которое было дано ему в проповеди, настойчиво требовал предать суду проповедника. На увещания кроткого и предусмотрительного Сомерса не обратили внимания. Обвинение было подано, священник осужден, но за ним пали сами обвинители. Духовенство бросилось выручать преследуемого собрата. Сельские дворяне бросились выручать духовенство. В Англии обнаружились такие консервативные чувства, какие не высказывались со времен Карла V. Это испугало министров и придало смелость королеве. Она прогнала вигов, призвала Гарли и С. Дижона и распустила парламент. Стенгоп, которого предложили в Вестминстере, был побит кандидатом из ториев. Новые министры, сделавшись повелителями нового парламента, были побуждены сильными основаниями заключить мир с Францией. Целая система союзов, которые связывали Англию, принадлежала вигам. Генерал, который постоянно вел английскую армию к победи, и которого невозможно было заменить, считался теперь, как бы на него ни смотрели прежде, генералом вигов. Удалить Мальборо опасались, потому что за этим могло последовать какое-нибудь большое несчастье. Но оставить его при команде также не хотели, потому что его успехи могли поднять доверие к противной партии.
Таким образом, между Англией и Бурбонами заключен был мир. Об этом мире лорд Мегон говорит с большим негодованием и напоминает собой лучшего вига из времен первого лорда Стенгопа. ‘Считаю необходимым остановиться на минуту, — пишет он, — чтобы заметить, как с течением столетий изменился смысл названий, принадлежащих нашим партиям, как новый тори похож на вига времен Анны, а тори королевы Анны на нового вига’.
С одной половиной положения лорда Мегона мы согласны, с другой — решительно нет. Допускаем, что новый тори во многом сходен с вигом времен Анны. Это очень естественно. Худшее одного века часто похоже на лучшее другого. Дом современного лавочника так же хорошо меблирован, как дом первостатейного купца при Анне. Самый простой народ носит теперь сукно тоньше, нежели щеголь Фильдинг или щеголь Эджеворт в царствование Анны. Девушка из пансиона выкажет теперь такие сведения в географии, астрономии и химии, которые могли бы удивить самого ученого профессора в царствование Анны.
Наука управления есть опытная наука и, как все знания подобного рода, наука прогрессивная. Лорд Мегон был бы хорошим вигом во времена Гарли. Но Гарли, которого он так сильно критикует, имел в себе много вигизма в сравнении с Кларендоном, а Кларендон настолько же ушел вперед от лорда Борли (Burleigh). Если лорд Мегон проживет, как мы надеемся, 50 лет, — нельзя сомневаться, что, как теперь он выставляет сходство современных тори с вигами 1688 года, так в будущих ториях он заметит сходство с вигами билля о реформе (1832).
Общество, мы думаем, постоянно идет вперед и приобретает сведения. Хвост теперь там, где несколько поколений назад находилась голова. Но расстояние между хвостом и головой все-таки сохраняется. В настоящем столетии можно встретить нянюшек, которые не глупее многих судей, современников Шалло. Мальчик из народного училища читает и складывает лучше половины кавалеров графства в бывшем октябрьском клубе. Но различие между судьями и няньками, членами парламента и детьми благотворительных заведений тем не менее существует. Таким же образом, хотя теперешний тори может быть очень похожим на прежнего вига, — виг во всяком случае идет вперед тори. Олень, который (в известном трактате о надутом слоге) ‘боялся, чтобы его задние ноги не догнали передних’, столько же ошибается, сколько лорд Мегон, который думает, что он догнал вигов. Абсолютное положение партий изменилось, но относительное осталось неизменным. Во все время великого движения, которое началось, прежде нежели существовали имена этих партий, и будет продолжаться, когда они устареют, вовсе время того великого движения, последовательными ступенями которого служат хартия Иоанна, учреждение нижней камеры, прекращение земледельческой зависимости, отделение от римского престола, изгнание Стюартов, реформа представительной системы, — существовали под тем или другим именем два разряда людей, люди передовые и отставшие от века, люди мудрейшие между своими современниками и люди, которые восхищались тем, что они не умнее своих прапраотцов. Утешительно думать, что в надлежащее время последние из тех, которые идут в арьергарде великой процессии, займут места, принадлежащие теперь авангарду. Парламент тори 1710 года считался бы либеральным во дни Елизаветы, и в настоящее время мало таких членов консервативного клуба, которые не могли бы сидеть с Галифаксом или Сомерсом в Киткате {Известный клуб вигов.}.
Итак, соглашаясь, что новый тори несколько похож на вига времен Анны, мы никак не можем допустить, чтобы тори того века имел сходство с новым вигом. Разве новые виги проводили законы с целью запереть вход в нижнюю палату новым интересам, созданным торговлей? Разве новые виги стремились исключить диссидентов от должностей и власти? Новые виги в 1832 году действительно желали мира и тесного соединения с Францией. Но разве нет разницы между Францией 1712 года и Францией после июльской революции? Мы вместе с лордом Мегоном высоко ставим вигов времен Анны. Но та часть их политики, которую он избрал для похвалы, по нашему мнению, в особенности достойна порицания. Мы уважаем их как великих защитников умственного и нравственного прогресса. Правда, взявши власть в свои руки, они не избежали ошибок, естественно с нею соединенных!.. Правда, что они родились в XVII столетии и потому не знали многих ходячих истин ХІХ-го. Но подобно учредителям англиканской церкви, подобно преобразователям парламента, они вели своих современников по прямому направлению. Конечно, они не давали политическим прениям широты, которая дана им в наше время, но зато подвинули вперед книгопечатание. Правда, они не довели начала свободы вероисповедания до полного объема, но тем не менее Англия обязана им актом веротерпимости.
Хотя по нашему мненью виги царствования Анны далеко превосходили мудростью и общественными доблестями своих современников тори, однако же, мы не считаем себя обязанными защищать все меры нашей любимой партии. Полезная политическая деятельность требует от человека уступок, но умозрение их не требует. Государственный муж часто вынужден соглашаться на меры, не одобряемые им в душе, чтобы только не подвергнуть опасности таких мер, которые он признает существенно необходимыми. Но историк свободен от этой крайности. Его святейшая обязанность состоит в том, чтобы указать ясно ошибки тех лиц, общему поведению которых он удивляется.
Итак, нам кажется, что в великом вопросе, по которому Англия разделилась в четыре последние года правления Анны, тори были правы, а виги не правы. Вопрос состоял в том: должна ли Англия заключить мир, не заставив Филиппа отречься от испанской короны.
Ни одна парламентская борьба, со времени билля об устранении от престола до билля о реформе, не была так сильна, как борьба между авторами Утрехтского мира и партией войны. Нижняя палата желала мира, лорды требовали энергических военных действий. Королева должна была выбрать одно из двух: назначить новых перов, или распустить парламент. Отношения партий одолели всякую связь соседства и родства. Члены враждебных сторон почти перестали говорить между собой или кланяться друг другу. Дамы являлись в театр со знаками своей политической секты. Раскол достиг самых отдаленных графств Англии. Таланты, которые прежде редко выступали в политических спорах, предложили свои услуги враждебным партиям. На одной стороне стоял Стиль, веселый, живой, проникнутый одушевлением и буйной злобой, и Аддисон со своей блестящей сатирой, с неистощимым богатством фантазий, с грациозной простотой слога. Во главе противоположных рядов явился дух мрачный и дикий, политический апостат, развратный прелат, изменник в любви, писатель с сердцем враждебным против всего человечества, ум, пропитанный грязными образами {Маколей разумеет здесь Свифта.}. Наконец министры восторжествовали и заключили мир. Но вслед за этим началась реакция. На престол вступил новый государь. Виги приобрели доверие короля и парламента. Несправедливая строгость, оказанная партией тори Мальборо и Уальполю, была отмщена. Гарли и Прайора (Prior) бросили в тюрьму, Болингброка и Ормонда заставили бежать за границу. Раны, нанесенные в этой отчаянной борьбе, гноились много лет. Нескоро члены обеих партий были в состоянии рассуждать спокойно и беспристрастно об Утрехтском мире. Что министры-виги продали нас голландцам, что министры-тори продали нас французам, что война была ведена только для наполнения карманов Мальборо, что мир был заключен только для скорейшего возвращения претендента, — такие и подобные обвинения, совершенно ложные или грубо преувеличенные, взваливали друг на друга политические диспутанты последнего столетия. В наше время вопрос можно разобрать без раздражения. Поэтому мы изложим основания, по которым мы дошли до нашего заключения.
От мира можно было ожидать двух опасностей: во-первых, что Филипп, по чувствам личного расположения, будет действовать в строгом согласии со старшей отраслью своего дома, покровительствовать французской торговле на счет Англии и принимать сторону французского правительства в будущих войнах, во-вторых, что потомство герцога Бургундского может прекратиться, что Филипп сделается наследником французской короны, и таким образом две великие монархии соединятся под властью одного государя.
Первая опасность кажется нам совершенной химерой. Семейные привязанности редко имели большое влияние на политику государей. Состояние Европы во время Утрехтского мира показывало, что связи, основанные на интересе, сильнее связей родства или соседства. Курфюрст Баварский был изгнан из своих владений тестем, Виктор Амедей поднял оружие против зятя, Анна занимала трон, с которого помогла свести самого снисходительного отца. Правда, Филипп привык с детства смотреть на деда с глубоким уважением. Поэтому казалось вероятным, что влияние Людовика в Мадриде усилится. Но Людовику было более 70 лет, он не мог прожить долго, а наследником его оставалось дитя в колыбели. Итак, конечно не было основания думать, что испанский король подчинит свою политику отношениям к племяннику, которого никогда не видал.
Действительно, скоро после заключения мира обе отрасли дома Бурбонов начали ссориться. Между недавними соискателями кастильской короны, Филиппом и Карлом, составился союз. Испанская принцесса, обрученная с французским королем, была отослана в отечество самым оскорбительным образом, и мадридский двор декретом повелел всем французам оставить Испанию. Правда, через пятьдесят лет от Утрехтского мира, между французским и испанским правительствами возник особенно тесный союз. Но оба правительства увлекались в этом случае не родственной любовью, но общими интересами и общими враждами. Их договор, хотя и носит название семейного, есть такой же чисто политически договор, как союз Камбрейский или Пильницкий.
Вторая опасность заключалась в том, что Филипп наследует престол в отечестве. Это могло случиться, и однажды казалось довольно вероятным, однако же, не случилось. Между королем испанским и наследством Людовика XIV стояло одно больное дитя. Филипп, конечно, отказался от своих притязаний на французскую корону, но способ, которым он завладел Испанией, убеждает в недействительности подобных отказов. Французские юристы объявили ничтожным отречение Филиппа, как противное коренным законам королевства. Французский народ также, вероятно, принял бы сторону того, кого он считал прямым наследником. Сен-Симон, хотя не столько привязанный к наследственной монархии, сколько другие его соотечественники, и большой сторонник регента, объявил в присутствии этого принца, что он никогда не будет защищать притязаний Орлеанского дома против испанского короля. ‘Если таковы мои чувства, — сказал он, — какие же должны быть чувства других?’ Болингброк действительно был вполне убежден, что отречение имеет такую же цену, как бумага, на которой оно написано, и требовал его только для ослепления английского парламента и народа.
Но, хотя однажды казалось вероятным, что потомство герцога Бургундского прекратится, и хотя почти верно, что в случае его прекращения Филипп предъявил бы с успехом свои притязания на французскую корону, — мы все-таки защищаем принцип Утрехтского мира. Во-первых, Карл, скоро после сражения при Вилье Висиозе наследовал со смертью старшего брата все владения Австрийского дома. Конечно, если бы к этим владениям ему удалось присоединить всю Испанскую монархию, политическое равновесие в Европе находилось бы в серьезной опасности. Мы согласны, что соединение Испании и Австрии не было бы таким тревожным событием, как соединение Испании и Франции. Но Карл уже был императором, между тем как Филипп не был, и мог никогда не быть французским королем. Верное, но меньшее зло, конечно, перевешивает опасность зла большого, но случайного.
Но на самом деле мы не верим, чтобы Испания могла долго остаться под управлением императора или короля французского. Характер испанского народа был лучшим ручательством для европейских наций, нежели какое-нибудь завещание, отречение или трактат. Та же самая энергия, которую обнаружили испанцы по взятии Мадрида союзниками, проявилась бы и тогда, как скоро они заметили бы, что их отечество может сделаться французской провинцией. Хотя они потеряли внешнее преобладание, но нисколько не были расположены терпеть у себя иностранцев-повелителей. Если бы Филипп захотел управлять Испанией декретами из Версаля, — второй великий союз легко мог бы докончить то, чего не выполнил первый. Испанская нация также бы соединилась против него, как прежде за него. И в этом, кажется, он был вполне уверен. В течение многих лет сердце его питало любимую надежду когда-нибудь вступить на престол деда, но он, по-видимому, не находил возможным повелевать вместе своей родиною и новоизбранной страной.
Таковы были опасности мира, и они кажутся нам не очень страшными. Им нужно противопоставить бедствия войны и риск неудачи. Бедствия войны — потеря людей, остановка торговли, большие издержки, накопление долга — не требуют объяснения. Риск неудачи трудно оценить с точностью спустя такое долгое время. Но мы думаем, что он может быть определен приблизительно. Союзники одержали верх в Германии, Италии и Фландрии. Возможно, что со временем они проникли бы в сердце Франции. Но никогда с начала войны их будущность не была так темна в стране, которая служила предметом борьбы. В Испании они занимали лишь несколько квадратных миль. Большинство наций было им враждебно. Если бы они упорствовали, имели ожидаемый успех, выиграли целый ряд таких же великолепных побед, как при Бленгейме и Рамли, если бы даже Нариж пал и Людовик был взят в плен, — во всяком случае сомнительно, чтобы они достигли своей цели. Им бы предстояла еще нескончаемая борьба с враждебным населением страны, имеющей особенные удобства для иррегулярной войны, страны, в которой неприятель терпит больше от голода, нежели от меча.
Поэтому мы в пользу Утрехтскаго мира. Впрочем, мы не принадлежим к числу поклонников тех государственных людей, которые заключили этот мир. Гарли нам кажется громким ничтожеством, С.-Джон блестящим плутом. Большая часть их последователей состояла из сельского духовенства и сельского дворянства, из людей, далеко уступавших умом приличным лавочникам и фермерам нашего времени. Священник Барнабас, священник Труллибор, сэр Уильфуль Уитвуд, сэр Франсис Ронгед, сквайр Уэстерн, сквайр Соллен и подобные им лица составляли главную силу партии тори в продолжение 60 лет после революции. Правда, что средства, которыми тори достигли власти, в 1710 году были самые позорные. Правда, что они постоянно пользовались ею несправедливо и жестоко, правда, что для приведения в исполнение своего любимого проекта о мире, они употребили клевету и обман, без малейшего колебания. Правда, что они представили британской нации отречение, которого недействительность была им известна. Правда, что они предали каталонцев мести Филиппа бесчеловечно и в противность требованиям национальной чести. Но хотя они действовали в великом вопросе о войне и мире по своекорыстным и безнравственным мотивам, его решение было благодетельно для государства.