Вилльям Шекспир. Статья II, Аверкиев Дмитрий Васильевич, Год: 1864

Время на прочтение: 30 минут(ы)

ВИЛЛЬЯМЪ ШЕКСПИРЪ.

La crainte du gnie est le commencement du got.
Victor Hugo.

(Окончаніе).

1. Шекспиръ Гервинуса. Перевелъ со втораго изданія Константинъ Тимофеевъ. Спб. 1864.
2. Шекспиръ въ Россіи, рчь А. Д. Галахова. Рчь И. С. Тургенева о Шекспир. Спб. Вдомости, 1864, No 89.
3. William Shakespeare par Victor Hugo. Paria. 1864.
4. The plays and poems of William Shakespeare.
5. Sonnets de Shakespeare. Franois Victor Hugo traducteur. Paris. 1857.

III

Викторъ Гюго о Шекспир.

‘Французъ разсудка не иметъ, да и имть
его за великое для себя несчастіе почитаетъ’.
Фонвизинъ.

Фонвизинское мнніе о ‘француз’ весьма любезно нашимъ сердцамъ, мы и о сю пору повторяемъ его, конечно въ боле цивилизованной и утонченной форм.
Но изъ всхъ французовъ, безъ сомннія, это мнніе чаще всего прилагается къ Гюго. Лнивый только не относился къ нему кавелерски, лнивый только не бранилъ его. Можно напередъ сказать, какъ отнесется наша литература къ новой книг Виктора Гюго, ‘William Shakespeare’. Она замтитъ во первыхъ, что книга посвящена Англіи, за тмъ, посмется надъ громкими фразами, изъ-за которыхъ она не увидитъ дла, часть ея обозлится особенно на второй отдлъ книги, гд дйствительно много болтовни, другая часть, напротивъ, съ засосомъ похвалитъ именно этотъ второй отдлъ, можетъ быть, кто нибудь, чтобы показать свою самостоятельность, изречетъ зло велемудрое и широковщательное замчаніе о гюговизм. Конечно, все это будетъ повтореніемъ стараго, конечно, это сущности будетъ разведеніемъ водою остроумнаго приговора какой-то нмецкой газеты, провщавшей, что книга Гюго есть нчто въ род ‘Вальпургіевой ночи’.
Мы сами согласны, что книга германствующаго француза Тэна не впримръ сдержанне, что она вообще очень умна и видно въ ней большое изученіе англійской литературы. Но въ данномъ случа, книга Виктора Гюго для насъ интересне, какъ взглядъ геніальнаго представителя французскаго народа, въ ней, а не въ книг Тэна, отразился французскій взглядъ на Шекспира и искуство вообще, въ ней нтъ сдержанности, а скорй видна разнузданность — разнузданность титана — она кипитъ, волнуется, бушуетъ и вотъ вопросъ: какія драгоцнности выкинетъ она на берегъ? Тэна оцнятъ немногіе французы, онъ, въ нкоторомъ смысл, отступникъ, еретикъ, Гюго прочтутъ вс, для французовъ именно он будетъ апостоломъ Шекспира, оттого его полемическій тонъ во многихъ частяхъ книги, онъ борется съ французской рутиной, онъ всми способами добивается, чтобы ‘великая нація’ полюбила ‘великаго поэта’, такъ какъ онъ его любитъ.
Гюго весь исполненъ стремленій о легковрной надежды, весь увлеченъ великой идеей прогреса, весь въ мечтаніяхъ, самыхъ пламенныхъ, самыхъ неустанныхъ. Ко всему онъ можетъ исходить единственно отъ переворота 89-го года: онъ вритъ въ него, какъ въ миссію, онъ бредитъ имъ, онъ любитъ его и проповдуетъ вчный, неустанный прогресъ, вчную, неустанную революцію, онъ охваченъ вяніемъ этого достопамятнаго года. Онъ не успокаивается, подобію многимъ своимъ соотечественникамъ, и въ его устахъ ‘великіе принципы великой эпохи’ звучатъ иначе, чмъ въ устахъ ораторовъ французскаго законодательнаго корпуса. Всякій французъ любитъ поговорить о ‘великихъ принципахъ’.
А между тмъ, великіе принципы остаются великими принципами, а французы — добродтельными буржуа. Жизни, то есть такой, которая заслуживала-бы это названіе,— нтъ во Франціи. Оставшійся призракъ жизни уединился, обособился и гордо смотритъ на будничную суету. Французская мысль не удовлетворяется французской дйствительностью, отъвшійся буржуа и тощій пролетарій — вотъ ея альфа и омега, полная ненависть первому, вся любовь второму. И такъ, впередъ! ‘Прогресъ {Выраженія, отмченныя ковычками, взяты изъ книги Гюго о Шекспир.} въ человчеств при посредств, движенія умовъ впередъ, мн этого — мть спасенія! Учите! Учитесь) Вс революціи будущаго заключены, погашены въ этомъ вдов: даровое и обязательное образованіе’.
Въ чемъ-же цль прогреса?— ‘Побдить буржуазію и основать (fonder) народъ’. ‘Какая цль’, восторженно восклицаетъ поэтъ, ‘сдлать народъ! (faire le peuple)’.
Вы улыбаетесь? Это восклицаніе кажется вамъ напыщенной фразой? Увы! это вовсе не напыщенная фраза, это искреннее задушевное слово, это послднее врованіе французскаго ума. Онъ ушолъ отъ жизни, довольствующейся обыденнымъ разсудкомъ, обыденной моралью и развратомъ, онъ, наконецъ, хочетъ сдлать, именно сдлать, народъ. Но что значитъ это отчаянное ршеніе? Означаетъ ли оно оскуденіе народа, значитъ ли, что народный идеалъ уже осуществился, изжитъ, что развитіе кончено, что идти дальше некуда?
Мы не станемъ ршать этихъ вопросовъ, такіе вопросы ршаетъ время, мы у довольствуемся простымъ установленіемъ такта. Что касается до насъ русскихъ, то мы предчувствуемъ, что скоро совершится освобожденіе русской жизни и русской мысли, какъ выразительницы русской жизни, отъ путь западноевропейской цивилизаціи, мы, покрайней мр, вримъ въ это освобожденіе. Мы смотримъ на отыскиваніе заграничныхъ идеаловъ, какъ на упорство послднихъ Могикановъ и можемъ только сожалть, что много молодыхъ силъ, что много благородныхъ порывовъ истрачивается за даромъ. Но нтъ! недаромъ тратятся они, эти силы, неспособныя на положительное дло, отрицательно указываютъ надлежащій путь. Ряды Могиканъ рдютъ все больше и больше, все меньше и меньше у нихъ талантливыхъ дятелей, и талантливйшіе не могутъ создать ничего живаго и ограничиваются ‘фантазіями’. Но послдній изъ нихъ будетъ также слпо-упорно, съ той же дтскою легковрностью отстаивать проигранное дло, какъ горячо, упорно и легковрно начиналъ первый.
Но-то ли во Франціи? Разв о идутъ тамъ споры? Нтъ, вс споры, вся борьба происходитъ въ отвлеченной области идей. Французы стали рыцарями идеи, они гордо провозглашаютъ, что французская идея побдитъ весь міръ, вмст съ Гюго они восклицаютъ: ‘О faucheurs des steppes, levez vous!’ нисколько не подозрвая, что степовые косари, если бы слышали это воззваніе, весьма бы просто, но многозначительно отвтили: ‘брешитъ сучій французъ’. Франція — піонеръ цивилизаціи, застрльщикъ прогреса. Парижъ сердце вселенной, гальваническая батарея, отъ которой идутъ во вс стороны проволки, съ быстротою молніи разносящія во вс страны свта ‘сливки’ французской цивилизаціи.
Мечты, мечты! гд ваша сладость?
Сладость именно въ нихъ самихъ, въ этихъ упоительныхъ мечтаніяхъ. Жизни нтъ,- что же длать, какъ не мечтать? Эти мечты обходятся дорого, стоютъ кровавыхъ жертвъ, по что длать? Кто мечтаетъ о развитіи провинціальной жизни, кто о централизаціи,— но это не ‘длаетъ жизни’.
Для жизни нуженъ народъ, а его нтъ. ‘Сдлать народъ’! командуетъ В. Гюго и устраиваетъ въ своемъ воображеніи маневры цивилизаціи. ‘Мыслители, поэты впередъ!’ кричитъ онъ.
Мрачными красками описываетъ поэтъ современное общество. ‘Это общество’, говоритъ онъ, ‘требуетъ немедленной помощи. Ищите лучшаго. Вс на поиски. Гд обтованная земля? Цивилизаціи надо дать ходъ, испробуемъ теоріи, системы, улучшенія, изобртенія, прогресы — но найдемъ обувь, которая будетъ ей по ног. Проба ничего не стоитъ, или мало. Пробовать не значитъ окончательно принимать (adopter)’.
Все, все должно служить этому. Вс должны броситься отыскивать обтованную землю. Но кто поведетъ въ эту землю? Гд облако, указывающее путь днемъ? Гд огненный столбъ, освщающій его ночью?
Увы! ихъ нтъ, этихъ посланныхъ небомъ путеводителей. Мы спшимъ, летимъ на всхъ парахъ,— куда? вдаль, въ безконечное голубое пространство! Мы будемъ все пробовать, все заставимъ работать цивилизаціи.
О, какъ это легко длать въ области отвлеченныхъ идей! Сколько жару, сколько благородной пылкости. Но въ тоже время, сколько нежеланія глядть прямо, сколько слпой торопливости.
Съ призрачными надеждами, съ какимъ то жалкимъ суррогатомъ вры,— мы идемъ отыскивать обтованною землю. Чего же мы собственно хотимъ? съ кмъ будемъ длать дло, когда у насъ вопросъ дня въ томъ, какъ сдлать этотъ необходимый (и для насъ, цивилизаторовъ, все таки необходимый) народъ? Мы хотимъ ‘честно и грозно’ вести этотъ сдланный народъ — куда?— опять не знаемъ.
И какъ мы сдлаемъ этотъ народъ? ‘Учите, учитесь!’ Чему?— тирадамъ contre les tyrans? Будто съ этимъ далеко уйдешь?
‘Скорй, скорй, о! мыслители! Дайте подохнуть человческому роду. Изливайте надежду, изливайте идеалъ, длайте добро. Шагъ за шагомъ, горизонтъ за горизонтомъ, побда за побдой, не думайте, что вы квиты, потому что дали то, что общали. Сдержать,— это значитъ общать. Сегодняшняя заря обязываетъ (oblige) солнце на завтра’.
И такъ вертится безпокойно-зудливая мысль, не зная себ отдыха, какъ блка въ колес.
Мечтайте, добрые граждане, мечтайте!
Мы съ намреніемъ старались тщательно опредлить исходную точку возрній В. Гюго, теперь намъ легко понять его отношенія въ Шекспиру. ‘Нынче исполнялось сорокъ лтъ’ — не безъ гордости говорятъ Гюго — ‘когда пишущій эти строки объявилъ: у поэтовъ и писателей девятнадцатаго столтія нтъ ни учителей, ни образцовъ. Да, во всемъ обширномъ и возвышенномъ искуств всхъ народовъ, во всхъ этихъ грандіозныхъ созданіяхъ всхъ вковъ, ни даже въ теб, Эсхилъ, ни даже въ теб, Дантъ, ни даже въ теб, Шекспиръ,— нтъ для нихъ учителей и образцовъ. И почему нтъ для нихъ ни учителей, ни образцовъ? Потому, что для нихъ одинъ образецъ, человкъ, потому, что для нихъ одинъ учитель, Богъ’.
Что означаютъ эти грозныя слова? Что это за единый образецъ,— человкъ? Или Эсхилъ, Дантъ и Шекспирь не знали человка? не знали Бога? Этотъ человкъ, очевидно, нчто въ род знакомаго и любезнаго намъ общечеловка, только поумне сдланный. Образцовый человкъ, модель, по которой можно сдлать человка.
Не ясно-ли, что мысль оторвалась отъ корней, что она безпредметно витаетъ, не чувствуетъ земля подъ ногами и что она въ сущности ‘мысль, про которой ничего не мыслится’? ‘Показывайте человку, что fas и что nefas’. Разв Дантъ, Эсхилъ, Шекспиръ не знали, что fas и что nefas?
Отнын, поэзія будетъ ‘работницей цивилизаціи’, ‘прекрасное — служителемъ истины’. Въ дни всеобщей эмансипаціи, всеобщаго освобожденія, задаютъ урокъ поэзіи, заставляютъ ее работать для извстной цли.
О, конечно такая ‘поэзія-работница’ не иметъ ничего общаго съ поэзіей Данта и Шекспира, съ поэзіей народной псни и былины. У той было свое дло, она никому не служила, ни передъ чмъ не преклоняла ‘гордой головы’. Но за то, она была крпка своей народностью, но за то, она была сильна и священна, она была живой струей въ народной жизни, изъ нее черпала и ей возвращала, про нее можно было сказать: ‘не о единомъ хлб живъ будетъ человкъ’. Но теперь она не нужна, эта выразительница сокровеннымъ думъ народныхъ! Nous avons chang tout a, какъ говоритъ мольеровскій Сганарель.
Къ этому собственно ведетъ вторая часть книги Гюго, того Гюго, который восторженно защищаетъ Шекспира въ первой части, того Гюго, который считаетъ недостатки геніевъ за ихъ акценты (accents).
Дв противуположныя идеи поражаютъ въ его книг, и — что еще странне — совершенно мирно уживаются въ его голов. Скажутъ, что въ немъ борятся художникъ и публицистъ. Не правда, такая борьба дло минутное, она не можетъ продолжаться сорокъ лтъ. У этаго великаго поэта просто нтъ земли подъ ногами. Его идеальный Жанъ Вальжанъ стыдится совершенно буржуазно того, что онъ каторжникъ, ему приходится сочинять идеалы,— и потому они являются, или какъ задачи, боле или мене удачно разршонныя (напр. епископъ Бьенвеню), или какъ буржуазныя пошлости, въ род миндальныхъ Козеты и Маріюса. А между тмъ, громадными силами одаренъ этотъ художникъ — можетъ быть, больше всхъ европейскихъ поэтовъ нашего столтія,— и тамъ, гд жизнь давала ему типы, живьемъ встаютъ вередъ вами образы Гавроша, Франциска I, Людовика XIII, Барона Жильнормана, супруговъ Тенардье, Людовика XI, со всмъ его штатомъ, Клода Фроло и его развеселаго братца Жегана. Но, увы!— ни что не можетъ замнитъ цльной народной жизни, даже жизнь ‘добраго города Парижа’, этого ‘сердца человчества’, который такъ любезенъ великому поэту.
Плохо тамъ, гд идеалъ честности и не подкупности (неподкупности ищейки, собачьей неподкупности) дошелъ до сыщика Жавера!
Идеалъ коренится въ народной жизни, самъ народъ создаетъ его,— доказательство: высокопоэтическій образъ Ильи-Муромца — этотъ идеалъ русскаго народа по преимуществу,— вн народной жизни, вн народнаго идеала нтъ спасенія. А для Виктора Гюго, ‘Шекспиръ очень англичанинъ (trs-anglais), слитковъ англичанинъ, онъ англичанинъ до того, что подкрашиваетъ выводимыхъ имъ на сцену чудовищныхъ королей….. до того, что раздляетъ въ нкоторой степени лицемріе мнимо-народной исторіи‘. Такъ французскій геній понимаетъ народные идеалы и типы, и простое, безхитростное отношеніе къ нимъ поэта. Гюго даже идетъ дальше онъ желаетъ оправдать въ этомъ случа Шекспира, объявивъ, что Шекспиръ попробовалъ подкрасятъ даже (о ужасъ!) Геидриха VIII, онъ замчаетъ: ‘правда, что взглядъ Елизаветы былъ устремленъ на него’. И это неправда, правда, что Шекспирь, какъ вс англичане, благоговлъ передъ Елизаветой,— но еслибъ онъ хотлъ карать пороки, то ‘взглядъ’ не помшалъ бы ему. Въ то время, когда, по свидтельству г. Гервинуса, ‘актеры не щадили на своихъ сценахъ ни царствующихъ государей, ни государства, ни политики, ни религіи,— общество блэкфріарскаго театра (къ которому принадлежалъ Шекспиръ) выставляло на видъ, что оно въ свои представленія никогда не вмшиваетъ ни государства, ни религіи’. Извстны даже имена авторовъ и названія піесъ, въ которыхъ выражалось это полезное искуство. Шекспиръ не былъ рыцаремъ прогресса, по нашимъ современнымъ понятіяхъ, онъ былъ жалкій консерваторъ, не стоявшій въ уровень съ современной наукой, онъ занимался изображеніемъ, какъ напр. любви, ревности, народныхъ типовъ, и не относился со злобою даже къ такому тирану, какъ Ричардъ III. Таково именно прямое мнніе нашихъ петербургскихъ цивилизаторовъ.
Гюго, съ своей точки зрнія, собственно говоря, осуждаетъ Шекспира за его народность и спшитъ прибавить: ‘но въ тоже время, обратимъ на это вящее вниманіе (insistons-у), ибо поэтому-то онъ и великъ,— этотъ англійскій поэтъ, геній общечеловческій’. Тутъ странный дуализмъ,— точно народность препятствуетъ быть человкомъ, она дйствительно препятствуетъ видть идеалъ въ образцовомъ общечеловк,— да и слава Богу! Что въ нихъ, въ этихъ отвлеченныхъ, безжизненныхъ и непогршимыхъ, какъ математическая формула, идеалахъ? У искуства нтъ теоремъ: оно коренится въ народной жизни.
Теперь понятно, почему для Гюго, не смотря на много прекрасныхъ подробностей, остроумныхъ сопоставленій, мткихъ, порою глубокомысленныхъ замчаній,— почему, говоримъ мы, для Гюго шекспировскіе типы не являются одтыми плотью и кровью, а собственно какъ отвлеченія, какъ доводы.
‘Гамлетъ — сомнніе, говоритъ В. Гюго, въ центр его созданія и на обоихъ краяхъ — любовь, Ромео и Отелло — весь сердце. Есть свтъ въ складкахъ савана Джульеты, но — одна тьма въ саван, пренебрежонной Офеліи и заподозрнной Дездемоны.
Дале, Гюго говоритъ, что всякій великій поэтъ создаетъ образъ человка, который и будетъ его человкомъ по преимуществу. Такой человкъ Шекспира — Гамлетъ. И такъ, для Шекспира человкъ воплощенное сомнніе? И это его задушевный идеалъ?
Такова точка зрнія изжившей свои идеи цивилизаціи, сомнніе, сомнніе во всемъ, не смотря на восторженность,— таково ея послднее слово. Но не таково, конечно, было слово Шекспира, не сомнніе, а вра укрпляетъ людей на подвигъ, сомнніе только разрушаетъ, вра — творитъ. Шекспиръ — скептикъ, это глубочайшій non sens, но объ этомъ мы скажемъ ниже.
‘Какъ ни болзненъ Гамлетъ, говоритъ Гюго, онъ выражаетъ извчное (перманентное) состояніе человка. Онъ представляетъ безпокойное недовольство (le malaise) души въ жизни, которая ей не по мрк. Онъ изображаетъ обувь, которая ранитъ и мшаетъ ходить, эта обувь — тло. Шекспиръ избавляетъ его отъ этого, и хорошо длаетъ.’
Все это, безъ сомннія, мысли, которыя никогда не приходили въ голову Шекспиру, все это больныя, гршныя, неврующія мысли, и не такъ думалъ Шекспиръ о судьб человка. Мы возвратимся еще разъ къ этому.
И вс другіе шекспировскіе тиры передъ Гюго проходятъ, какъ тни, неуловимо, призрачно.
Что для него Макбетъ? Онъ говоритъ: ‘Сказать:— Макбетъ это честолюбіе, значитъ ничего не сказать. Макбетъ — это голодъ. Какой голодъ? голодъ чудовища, всегда возможный въ человк. У нкоторыхъ душъ есть зубы. Не пробуждайте ихъ голода.’
И такъ, для Гюго понятно только нкоторое отвлеченіе характера Макбета, то неудержимое стремленіе къ преступленіямъ, то сознаніе, которое говоритъ,
Кто зло посялъ, зломъ и поливай!
Но, разумется, это не живой человкъ. Точно также,— нтъ, еще туманне,— является Отелло: ‘это ночь, влюбленная въ зарю’, т. е. Дездемону. Подл него ‘зло’, Яго. ‘Мракъ ведетъ ночь,, т. е. Яго ведетъ Отелло, и т. д.
Но что такое Лиръ для Гюго? Это понять затруднительно. ‘Lear, c’est l’occasion de Cordelia», говоритъ онъ.
Въ такомъ туманно-отвлеченномъ вид является Шекспиръ для Виктора Гюго, и вотъ почему намъ кажется, что вторая часть его книга есть часть необходимая безъ нее мы ничего-бы не поняли въ первой, въ ней задушевныя мысли, въ ней ключъ къ пониманію. Насъ не собьютъ съ толку выраженія первой части въ род того, что ‘поэзія — это природа.’ Почемъ знать, можетъ и природа работница цивилизаціи, можетъ, и она творитъ по отвлеченнымъ идеямъ?
Печальные (впрочемъ, будто-бы и вправду печатные?) результаты вывели мы изъ книги Гюго. всепобждающій анализъ’ царитъ надъ книгой геніальнаго писателя.
Унесемтесь безъ оглядки въ голубое, безконечное пространство, безъ поддержки, безъ сочувствія, намъ будетъ сочувствовать сдланный народъ — вотъ все, что остается въ памяти по прочтеніи книги Гюго..
Мы не будемъ подробне разбирать книгу Гюго, намъ важно было найдти ключъ къ пониманію ее. Замтимъ, что въ ней есть цлыя главы, которыя прочтутся съ удовольствіемъ, безъ болзненнаго чувства, напр. глава объ Эсхил, котораго Гюго называетъ Шекспиромъ древности, Shakespeare l’Ancien.
Но, можетъ быть, читатель, вы чувствуете себя здорове, plus son aise, когда вы больны, можетъ быть, вы, какъ Шатобріанъ, ‘искали-бы счастія въ привычк, если-бы имли только глупость врить ему’, и, вмст съ Гейне — величайшимъ поэтомъ для нашихъ цивилизаторовъ,— считаете грусть величайшей радостью и счастіемъ.
Мы не умемъ восхищаться страданіями, болзненность душа для васъ плохой признанъ, этимъ объясняются наши отношеніи къ Виктору Гюго.
Лучше-ли-бъ было, если-бы мы отнеслись къ нему съ легкомъ скептицизмомъ, съ злобнымъ хихиканьемъ? Для чего подобныя ухищренія? Для того, чтобы оправдать мнніе Французовъ, что ‘le russe est sceptique et moqueur.’
Русскій человкъ, слава Богу, человкъ врующій и ни мало не надсмшникъ.

IV.

Вилльямъ Шекспиръ.

Then shall our nаmes,
Familiar in their mouths as household words,
Be in their flowing cups freshly remember’d.
King Henry V.

Шекспиръ, что нынче извстно всякому, родился въ 1664 году, 28 апрля, въ город Стратфорд-на-Авон. Его отецъ, женатый на Маріи Арденъ, дочери богатаго джентльмена Роберта Ардену (она вышла за него черезъ годъ посл смерти своего отца), былъ человкъ зажиточный и весьма почтенный въ своемъ город, по ремеслу, онъ былъ перчаточникъ, по почету, дошолъ до должности альдермана. Судьба благопріятствовала маленькому Вилльяму, онъ спасся отъ какой-то дтской эпидеміи, онъ былъ старшій сынъ, наслдникъ отцовской фирмы. Старый Джонъ вроятно не рдко мечталъ о томъ, что его сынъ будетъ, со временемъ, его помощникомъ, поддержитъ честь его имени и наврно будетъ, также какъ и онъ, ольдерменомъ въ родномъ городк. Но этимъ мечтамъ не суждено была осуществиться, дла Джона позапутались, съ каждымъ днемъ шли все хуже и хуже, прежній богачъ не могъ заплатить 5 фунтовъ хлбнику, кредиторы преслдовали его, такъ что онъ, боясь встртиться съ ними, не ходилъ даже въ церковь. Семейство кое-какъ перебивалось со дня на день, пришлось Вилльяма взять изъ школы: гд тутъ думать объ ученіи, когда нечего сть. Въ Стратфорд была вольная итальянская школа, въ ней-то и учился сынъ Джона.
Говорятъ, отецъ взялъ его, чтобъ онъ помогалъ ему,— но вышелъ очень плохой помощникъ. Нкоторые утверждаютъ, что Шекспиръ-сынъ сдлался въ очень юныхъ годахъ деревенскимъ учителемъ, другіе, находя въ его сочиненіяхъ юридическія свднія, думаютъ, что онъ былъ писцомъ у какого нибудь законника, Обрей разсказываетъ, что отецъ Шекспира сдлался въ это время мясникомъ, что Вилльямъ помогалъ ему и ‘торжественно’ отправлялъ своя обязанности. Какое преданіе справедливе — все равно, дло въ томъ, что стратфордскіе граждане не видли пути въ Вилльям, и самъ Джонъ не рдко призадумывался: ‘что то выйдетъ изъ его сына?’ Кажется, малый не глупый, но основательности — никакой. дкія замчанія и важныя покачиванія головою.
На бду, Вилльямъ попалъ въ веселую компанію ‘ребятъ безъ печали’, весело кутили они, бродя по окрестнымъ деревнямъ, ни одного праздника не обходилось безъ нихъ. Говорятъ, что въ пьяномъ вид ночевалъ онъ подъ какой-то яблоней и сочинилъ тамъ четырехстишіе, въ которомъ уязвилъ четыре окрестныя деревушки… Въ одну изъ такихъ прогулокъ, онъ встртилъ двицу Анну Гасавей, она была восемью или десятью годами старше его, они слюбились, въ ноябр 1568 года, Шекспиръ — ему было всего 18 лтъ — сочетался законнымъ бракомъ, а въ ма у него родилась дочь, Сузанна. Въ ма, т. е. чрезъ шесть мсяцевъ — сколько пищи для болтливыхъ языковъ, одни пріударили на счетъ Анны, другіе на счетъ ея ‘любезнаго муженька’. Съ женой онъ прожилъ не долго, года три. Женитьба не остепенила его, онъ продолжалъ своя похожденіи и конечно считался совершенно пропадшимъ человкомъ.
Черезъ два года посл рожденія первой дочери у него родились близнецы, мальчикъ и двочка.
Веселая компанія занималась, между прочимъ, охотой въ заповдныхъ паркахъ, особенно любила она паркъ сэра Томаса Люси, глупаго и надутаго барина, который не могъ оставить такихъ продлокъ безъ достодолжнаго возмездія. Онъ жаловался въ судъ, Шекспиръ написалъ на него сатирическую балладу и прибилъ ее въ воротамъ парка. Сэръ Томасъ Люси разсвирплъ не на шутку и общалъ на этихъ самыхъ воротахъ повсить дерзкаго мальчишку. Скверная исторія, Шекспиру нельзя было дольше оставаться въ Стратфорд, пришлось бжать въ Лондонъ.
Ну, совсмъ пропадшій человкъ! Бросилъ жену, дтей и укатилъ въ Лондонъ.
Двадцати-двухъ лтній юноша очутился въ Лондон безъ денегъ, куда пристроиться? Можетъ быть, у него были и прежде какія нибудь знакомства съ актерами изъ труппы графа Лейчестера, игравшей почти ежегодно въ Стратфорд, можетъ быть, ему оказалъ протекцію его земляхъ, Томасъ Гринъ. Какъ-бы темъ ни было, но знакомства эти, какъ видно, не слишкомъ помогли Шекспиру, неважная должность выпала ему при театр — пришлось сторожить у подъзда джентльменскихъ лошадей. Нкоторые біографы длаютъ предположеніе: ее любовь-ли къ драматическому искуству повела Шекспира въ Лондонъ? Кажется, въ этомъ случа они оказываютъ совершенно излишнее усердіе, подобно тому епископу или пастору (не стоитъ вспоминать его имени), который съ засосомь разсказываетъ, какъ сэръ Томасъ Люси ‘постегивалъ кнутомъ этого Шекспира за воровство.’
Для Шекспира въ его время было ясно одно: что онъ не можетъ успокоиться какъ другіе, не можетъ остепениться, не потому чтобы онъ не имлъ способностей: онъ былъ писцомъ у какого-то чиновника,— должность нетрудная, былъ школьнымъ учителемъ и, вроятно, дти очень любили его, не смотря на его вспыльчивость. Онъ могъ представить себ даже блестящую перспективу и за этихъ поприщахъ, могъ воображать, какъ изъ писцовъ онъ самъ сдлается законникомъ и напишетъ бездну ‘крпостей, заемныхъ писемъ, обязательствъ, купчихъ, закладныхъ, проведетъ всю жизень свою въ оборотахъ, покупкахъ и продаж имній’,— но тутъ, какъ Гамлетъ на кладбищ, смялся надъ этой блестящей перспективой и думалъ, что, ‘всми купчими купилъ-бы онъ не боле шести шаговъ земли,— столь ничтожное количество, что дв купчихъ легко могутъ прикрыть его?’ Или, отчего-бы не остаться школьнымъ учителемъ, жить скромненько, скопить деньжонокъ, перебраться въ Лондонъ, сдлаться учонымъ,— чего лучше? И онъ сдлалъ-бы это,
Когда-бъ не смутное влеченье
Чего-то жаждущей души,
Когда-бы не постоянное сомнніе, которое начинало шевелиться въ самой глубин его души всякій разъ, какъ предавался онъ подобнымъ мирнымъ мечтаніямъ. Случай-ли вывелъ его изъ этого положенія? Карляйль благодаритъ сэра Томаса Люси за то, что онъ заставилъ Шекспира бжать въ Лондонъ. ‘Чмъ-бы не могъ сдлаться этотъ Шекспиръ?’ говоритъ онъ, между прочимъ. Онъ нарисовалъ намъ и министровъ, и королей, и воиновъ, и бунтовщика изъ мастеровыхъ, Джека Кэда,— и кого только не нарисовалъ онъ? Онъ могъ быть каждымъ изъ этихъ, какъ себя, зналъ онъ ихъ всхъ, но это-то и причина — почему онъ не могъ сдлаться ни однимъ изъ нихъ. Въ этомъ случа, Карляйль не правъ. Вс силы, которыми обладалъ Шекспиръ, еще бродили въ немъ, онъ еще не былъ заклинателемъ своихъ собственныхъ силъ. И долго еще не былъ онъ имъ, даже въ начал своей- литературной дятельности, въ своихъ ‘Адонис’ и ‘Лукреціи.’
И такъ, Шекспиру пришлось по прізд въ Лондонъ сторожить, у входа въ театръ, джентльменскихъ лошадей. Скоро однако онъ попалъ на сцену, сперва игралъ ‘лицъ безъ рчей,’ — за тмъ, по протекціи Бурбэджа, сдлался настоящимъ актеромъ. Тутъ онъ присмотрлся къ сцен, театръ, кажется, принадлежалъ тогда Грину и помщался въ упраздненномъ монастыр ‘черной братіи’ (blackfriare). Онъ былъ постояннымъ постителемъ таверны ‘Аполлона’ и членомъ клуба ‘Сирены’, основаннымъ знаменитымъ сэромъ Вальтеромъ Ралеемъ. Такіе клубы были въ мод, ихъ основателями были знатныя лица. Тамъ собирались попить и поболтать, остроумныя замчанія весьма цнились въ этихъ заведеніяхъ, принцъ Гарри платитъ мальчику цлую крону за сравненіе красноносаго Бардольфа съ ‘подлымъ сномъ Алтеи’ и за объясненіе, что онъ зоветъ его такъ потому, что Алтеи приснилось, что она разршалась отъ бремени пылающей головней. Много всякаго народу сходилось въ эти клубы, предсдателемъ былъ жирный мшокъ, набитый всякими непотребствами, рыцарь сэръ Джонъ Фольстасъ, ‘дла друзей,— Джекъ Фольстафъ, Джонъ — для братьевъ и сестеръ, и сэръ Джонъ — для всей Европы’. Малый не безъ остроумія, который могъ выпить ‘невыносимое количество’ хереса и състь при этомъ хлба всего за полъ-пенни. человкъ, столь мило разсуждающій о чести: ‘что такое эта честь?— воздухъ! нарядная шумиха!— Кто обладаетъ ею? Да тотъ, кто умеръ въ середу. Чувствуетъ онъ ее?— нтъ Слышитъ онъ ее?— нтъ. Такъ она, стало быть, неощущима? Да, для мертваго. А живетъ-ли она съ живымъ?— Нтъ. Почему?— Она не переносна для зависти, — и потому, я не желаю ее: честь это просто гербъ на щит, и симъ оканчивается мой катехизисъ’. Но въ тоже время, сильно уважающій себя господинъ, не безъ гонору, уметъ иногда обидться, ловко отбивается при обвиненіи его въ трусости, называетъ себя ‘нжнымъ Джекомъ Фольстафомъ, добрымъ Джекомъ Фольстафомъ, врнымъ Джекомъ Фольстафомъ, доблестнымъ Джекомъ Фольстафомъ, и тмъ боле доблестнымъ что онъ,— таковъ онъ и есть,— старый Джекъ Фольстафъ’.
Кто именно занималъ эту должность доблестнаго рыцаря, ‘котораго остроуміе ожирло отъ питья стараго хереса, незастегиванія посл ужина и спанья на скамейкахъ посл обда,’ кому единственно только тогда бы понадобилось знать: ‘который часъ?’ еслибъ ‘часы были чашами хереса, минуты каплунами, маятникъ языкомъ сводни, циферблатъ вывской увеселительныхъ пріютовъ (leapinghousis), и самое благословенное солнце — красивой, горячей бабенкой (въ подлинник wench), разодтой въ какую нибудь огнекрасную тафту,’ — не извстно, но, онъ былъ, непремнно, и Шекспиръ чувствовалъ къ нему какую то странную привязанность, ‘влеченье, родъ недуга’. Это видно изъ его отношеній къ Фольстафу, жаль становится этого стараго шута, когда король Гарри прогоняетъ его. Можетъ быть, это былъ тотъ Рикъ-Квиней, который 8 октября 1598 года просилъ у него денегъ письмомъ, адресованнымъ такъ: ‘моему любезному другу и соотечественнику Вилльяму Шекспиру’,— но когда, ‘любезный другъ и соотечественникъ’ отказалъ ему, то онъ не безъ учонаго негодованія написалъ на оборот письма ‘histrio! mima!’
Толковали въ ‘Сирен’ конечно больше всего о театр, Шекспиръ высказывалъ не совсмъ лестные отзывы о новыхъ піесахъ,— отзывы, которые достигали до ушей самолюбивыхъ авторовъ, (театральный міръ — адъ сплетенъ, зависти и всякихъ мелочныхъ мерзостей), но которымъ сочувствовали его друзья — актеры: Бурбэджъ, Конделль и Геминджъ — послдніе два, посл его смерти, собрали и издали его сочиненія.
Но эти ‘попойки’ претили Шекспиру и онъ, какъ принцъ Генрихъ, думалъ про себя:
Я знаю всхъ васъ, и могу покуда
Переносить причуды вашей лни,
Непреклонившейся подъ иго дла.
Я подражаю солнцу: позволяетъ
Оно сплошнымъ и низкимъ облакамъ
Скрывать отъ міра красоту свою,—
Когда-же надобно явиться міру,
То вновь становится самимъ собою
И прорываетъ мглу тхъ мутныхъ облаковъ,
Что свтъ его, казалось, удушали.
Когда насталъ день его ‘коронаціи,’ — то онъ, какъ молодой внценосецъ, сказалъ не одному Фольстафу, но всей прошлой жизни:
Старикъ, тебя не знаю я: молися,
Какъ сдина нейдетъ глупцу и шуту!
Мн долго грезился такой старикъ,
Опухлый отъ обжорства, непотребный,
Но я проснулся и разсялъ грезу.
Кто былъ силенъ, тотъ устоялъ вмст съ Шекспиромъ, кто нашолъ ‘его дла,’ тотъ бросилъ вмст съ нимъ всю эту пошлую обстановку, со всми ея многообразными скандалами, нердко требовавшими появленія шерифа, съ хозяйками въ род мистриссъ Квикли, съ сударынями въ род миссъ Доль, по прозванію ‘Рваная Простыня’ (Tear-sheet).
Жизнь Шекспира была похожа на жизнь его любимаго героя, короля Гарри, чье имя, равно какъ и имена его сподвижниковъ, будутъ звучать во вки,
Какъ обыденныя, семейныя слова. (*)
(*) Лучшее не умю перевести чуднаго стиха ‘familiar in their mouths, as household words’.
Въ юности всяческія безобразія и буйства,— но насталъ день дла — и все забыто. Шекспиръ сразу заявилъ себя, какъ только нашолъ настоящее дло, его собственное дло, дло котораго никто, кром его, не могъ выполнить.
Пока не требуетъ поэта
Къ священной жертв Аполонъ,
Въ заботахъ суетнаго свта
Онъ малодушно погружонъ,
Молчитъ его святая лира,
Душа вкушаетъ хладный сонъ
И, межъ дтей ничтожныхъ міра,
Быть можетъ всхъ ничтожнй онъ.
Да, всхъ ничтожнй, но всхъ глубже и всхъ горше чувствуетъ онъ свое ничтожество, тмъ жгуче оно для него, что онъ сознаетъ въ тоже время все свое величіе и чувствуетъ
… смутное влеченье
чего-то жаждущей души.
Дла Шекспира быстро поправлялись, уже въ 1589 г. онъ былъ членомъ общества блэкфріарскаго театра и получалъ долю изъ его доходовъ, ему было 29 лтъ и онъ, не боле 8-хъ лтъ, жилъ въ Лондон. Въ 1995 году, онъ занималъ пятое мсто между восемью владтелями театра ‘Глобъ’, онъ былъ уже извстенъ, какъ авторъ ‘Перикла’, ‘Укрощенія злючки’, трилогій о Генрих VI-мъ и въ этомъ году написалъ ‘Тимона Аинскаго’. ‘Периклъ’,— первая его драма — какъ говорятъ, была ихъ написана въ 1589 году, первая часть ‘Генриха VI-го’ — двадцати семи лтъ отъ роду, т. е. въ 1591 году. Въ 1611, сорока семи лтъ, онъ закончилъ свою литературную дятельность ‘Зимней Сказкой’, ‘Генрихомъ VIII’ и ‘Бурей’. Числа боле, или мене приблизительныя. Не безъ непріятностей, конечно, обходилось все это, такъ по неизвстнымъ причинамъ были запрещены къ представленію ‘Какъ вамъ нравится’, ‘Генрихъ V’ и ‘Много шуму изъ пустяковъ’. Что въ нихъ показалось страшнымъ лорду-казначею — не извстно. Впрочемъ, англійская театральная цензура до сихъ поръ преслдуетъ Шекспира: слово: ‘God’, Богъ, замняется при представленіяхъ словомъ: ‘Heaven’, небеса, ‘клянусь Богомъ’ сказать не прилично, надо сказать: ‘клянусь Юпитеромъ’, хотя бы говорившій былъ католическій монахъ. Иначе оскорбятся благовоспитанныя джентльменскія уши, это слишкомъ shoking, леди замтятъ, что театръ не церковь. Театръ не еще считается дьявольскимъ навожденіемъ.
Въ 1608 году Шекспиру принадлежалъ гардеробъ и бутафорскія вещи театра ‘Глобъ’, цною на 500 фунтовъ, доходу онъ и Бурбэджъ получали каждый по 133 фунта въ годъ,— сумма въ т времена значительная.
Отецъ Шекспира умеръ въ 1601 году, мать его жила до 1608 года. Конечно, какъ только дла Шекспира начали поправляться, онъ сталъ помогать своему семейству. Старый Джонъ могъ утшиться и умереть спокойно. Шекспиръ часто навшалъ своихъ родныхъ: онъ любилъ Стратфордъ-.на-Авон, онъ купилъ тамъ домъ и назвалъ его ‘Новымъ Мстомъ’.
Но мы забжали не много впередъ. Нтъ сомннія, что Шекспиръ, принявшись за дло, бросилъ и въ пренебреженіи оставилъ вс свои прежнія глупости. Тэнъ очень умно замчаетъ, что силы, которыя въ немъ бродили, нашли теперь правильный исходъ. Но другое горе ждало его, это горе — несчастная любовь. Лукавая и не совсмъ безупречная женщина опутала его и кажется на долго, онъ посвятилъ ей около 30-ти сонетовъ. {Сонеты Шекспира превосходно расположены въ перевод Франсуа Виктора Гюго-сына} Онъ самъ видлъ, что въ этой любви не будетъ проку, онъ самъ оплакиваетъ ее, эту несчастную страсть, она играла съ нимъ, какъ кошка съ мышью, и разъ сказала, когда онъ томился у ея ногъ: ‘я ненавижу’, но, видя его мученія, ‘спасла его жизнь’, прибавивъ: ‘но не васъ’. У нее былъ чудный голосъ, она прекрасно играла на модномъ тогда инструмент ‘virginal’ (слово въ слово ‘двственый’, нчто въ род клавесина) и была брюнетка, что подало поводъ г. Гервинусу полагать, что она была безобразна. Если Шекспиръ и говоритъ иногда, что онъ лгалъ, называя ее прекрасной, то говоритъ это въ горькія минуты. Въ то время въ мод были блондинки и слово: ‘fair’ означало блондинку и красавицу. Дамы-брюнетки носили парики, но жестосердая красавица была въ этомъ дл самостоятельна и не подражала мод. ‘Къ чему ты прибгаешь къ хитрости, чтобъ ранить меня’, плъ ей Шекспиръ, ‘твоя мощь уже побдила мои слабыя средства защиты’. Эта мощь были ея глаза. Врный въ любви, онъ ‘писалъ ей только правду’. Но ‘жестокая’ не смотря на это говорила, ‘что онъ не любятъ ее’, онъ, ‘покорный малйшему движенію ея глазъ’. Онъ врилъ ей ‘когда она говорила, что она создана изъ врности’, хотя и зналъ, ‘что она лжотъ’. ‘Его любовь, какъ лихорадка, требовала именно того, что увеличивала ея страданія’.
‘Ты мрачная, какъ адъ, и чорная, какъ ночь,’ говорилъ онъ ей,
Слезами, хитрая меня ты ослпляешь,
Чтобы не видлъ я всхъ чорныхъ длъ твоихъ.
Онъ былъ ‘рабомъ и презрннымъ вассаломъ ея высокомрнаго сердца’.
‘Я знаю, что я клятвопреступникъ, любя тебя, но ты, клянясь, что любишь меня, ты — клятвопреступница вдвойн, не врная ложу другаго, ты разорвала и твою новую клятву: ты, общавшая любить меня, посвящаешь мн свою ненависть’.
Онъ проклинаетъ страсть и сладострастіе (lost), это приманка,— тотъ одуретъ, кто проглотитъ се, но вс эти проклятія заключаются такимъ двустишіемъ:
Извстно это всмъ, но кто-же могъ хоть разъ Избгнуть тхъ небесъ, что въ адъ ввергаютъ васъ.
О, никто не избгнетъ этого! ‘3аключи, говоритъ поэтъ, заключи мое сердце въ тюрьму твоего желзнаго сердца, чтобы мое сердце могло, покрайнй мр, предохранить сердце моего друга. Кто бъ ни была ты, измучившая меня,— пусть, покрайнй мр, мое сердце, сохранитъ его!’
Но другъ не взбжалъ своей судьбы, эта ‘жадная’, женщина прижучила и его. Не долго былъ счастливъ поэтъ, всего часъ ‘горло его солнце и бросало на его чело свой побдный блескъ.’
Онъ говоритъ своему другу: ‘не въ томъ моя печаль, что она твоя, хотя можно сказать, что я страстно любилъ ее, но то, что ты ея — вотъ моя печаль, потеря твоей любви,— воть что трогаетъ меня’.
И въ заключеніе, утшаетъ себя тмъ, что онъ и его другъ — одинъ человкъ. О, сладостный обманъ! ‘Значитъ, она любитъ только меня’.
Но не всегда бывало такое несчастіе. Не говоря уже о мимолетныхъ любовныхъ интрижкахъ, объ одной изъ которыхъ сохранился премилый анекдотъ, были привязанности боле глубокія и, кажется свтлыя. Но прежде разскажемъ анекдотъ. Одна изъ лондонскихъ дамъ,— можетъ быть она была одна изъ тхъ, которыя, подобно лэди Джеральдин Кильдеръ, восптой лордомъ Сэррейемъ, завтракали фунтомъ свинаго сала и пинтой пива,— прельстилась игрою актера Бурбэджа и послала своего пажа извстить счастливца, чтобы онъ пришолъ къ ней по окончаніи спектакля. Пажъ не совсмъ ловко исполнилъ приказаніе своей госпожи: Шекспиръ подслушалъ лозунгъ и предупредилъ своего друга. Когда Бурбэджъ постучался, то вышедшій къ нему на встрчу Шекспиръ спросилъ его: ‘кто тамъ?’ Бурбэджъ отвчалъ условнымъ лозунгомъ: ‘Ричардъ III’, на что Шекспиръ отвчалъ: ‘Вилльямъ-завоеватель раньше Ричарда, какъ въ исторіи, такъ и здсь’.
О той любви, о которой мы упомянули выше, извстно слдующее. По дорог въ Стратфордъ Шекспиръ останавливался обыкновенно въ Оксфорд, въ гостиниц ‘Корона’, у Джона Давенанта. Въ 1606 году его жена родила сына, названнаго во святомъ крещеніи Вилльямомъ, Шекспиръ былъ его крестнымъ отцомъ. Говорятъ, что разъ маленькій очень обрадовался прізду своего крестнаго побжалъ домой извстить объ этомъ мамашу. Кто-то встртилъ его на дорог и спросилъ: ‘чему онъ такъ радъ?’ Мальчикъ отвчалъ: ‘крестный пріхалъ’. По англійски, крестный отецъ: god-fatlier — отецъ о Бог, и потому прохожій могъ съострить, замтивъ мальчику: ‘не пріемли имени Божія всуе.’ Въ 1644 году этотъ мальчикъ, получившій дворянство при Карл I, писалъ лорду Рочестеру: ‘я сынъ Шекспира — это длаетъ честь моей матери’. Это дйствительно длаетъ ей честь, что она любила и была любима такимъ человкомъ, но самому Вилльяму Давенанту не длаетъ чести то обстоятельство, что онъ украшалъ и исправлялъ творенія своего отца, согласно вкусу своего времени.
Другомъ, самымъ любимымъ, Шекспира былъ лордъ Соутгамтонъ (Sonthamton). Ему посвятилъ онъ свою ‘Лукрецію’, его восплъ онъ въ цломъ цикл сонетовъ. Причудливо-нжныя выраженія одного изъ этихъ сонетовъ побудили нкоторыхъ англійскихъ критиковъ защищать имя Шекспира отъ безстыдныхъ нареканій,— дло совершенно излишнее: сонетъ ясенъ самъ по себ, и ничего не содержитъ въ себ предосудительнаго. Вс любимыя поэтомъ лица соединились, по его словамъ, въ лиц этого любящаго и любимаго друга. При грусти объ умершихъ, онъ думаетъ о немъ: ‘и вс мои потери вознаграждены и какъ будто не бывало моей печали.’ Ему жаловался онъ на то клеймо, которое накладывало на него актерское званіе, которое однако не мшало имъ быть друзьями. ‘Для меня ты все мое искуство’ говорилъ поэтъ, ‘ты возвысилъ до науки мое грубое невжество’. ‘Благодари самаго себя, если ты найдешь у меня, что нибудь достойное твоего чтенія’. ‘Если моя легкая муза понравится любопытной будущности, то теб хвала за это.’ Этотъ другъ, по словамъ поэта, ‘совершенство науки и красоты’. Кажется, нтъ ни одного боле или мене важнаго обстоятельства, при которомъ Шекспиръ не вспомнилъ-бы о немъ. Какихъ нжныхъ выраженій не говоритъ онъ ему. ‘У моихъ стиховъ нтъ иной цли, какъ говорить о вашихъ прелестяхъ и вашихъ дарахъ. И все, что можетъ заключаться въ моихъ стихахъ ничто, да, ничто, передъ тмъ, что вы видите, смотрясь въ зеркало.’ ‘О, муза! прославь моего друга, чтобъ былъ онъ славенъ за долго до того, когда время отниметъ у него жизнь! отпарируй удары ея кривой косы. Гд ты была, муза, что забывала такъ долго говорить о томъ, въ комъ вся твоя сила?’
Вотъ одинъ изъ самыхъ задушевныхъ сонетовъ Шекспира къ лорду Соутгамтону (по изданію Гюго — XLIII, по другимъ — XXIX).
Когда, въ немилости у счастья и людей,
Я плачу надъ моей проклятою судьбою,
И глухи небеса на вопль души моей,
И жребій свой кляну съ безплодною тоскою,
Ревную-ли къ тому, кто посреди друзей
Надеждами богатъ и блещетъ красотою,
Завидую-ли тмъ, кто кажется сильнй
Меня талантами, успхомъ предъ толпою,
И презирать себя средь этихъ думъ готовъ,—
Лишь вспомню о теб,— я вновь здоровъ душою,
Несется пснь моя до дальнихъ облаковъ,
Какъ жаворонка звонъ надъ темною землею.
О, велики, мой другъ! дары любви твоей,
И доля царская ничтожна передъ ней!
И такъ, вотъ какъ любилъ Шекспиръ, вотъ какъ онъ цнилъ дружбу, по его собственнымъ признаніямъ. Любовь его къ миссисъ Давенантъ представляется намъ веселой и свтлой, какъ любовь короля Гарри къ Катерин. Но много разъ онъ любилъ, и много Страдалъ. ‘Какъ могъ-бы человкъ нарисовать Гамлета, Коріолана, Макбета, такое множество страдающихъ героическихъ сердецъ,’ спрашиваетъ Карляйль, еслибъ его собственное героическое сердце не страдало? И теперь,’ прибавляетъ онъ, ‘въ противуположность этому, замтьте его веселость его заправскую, изобильную любовь къ смху.’
Это послднее обстоятелство обыкновенно опускается изъ виду. ‘Гамлетъ — это самъ Шекспиръ,’ говоритъ Тэнъ. ‘Человкъ Шекспира — это Гамлетъ,’ т. е. воплощенное сомнніе, замчаетъ Гюго.
Мы любимъ представлять себ Шекспира но современнымъ понятіямъ, Шекспиръ — романтикъ, таково представленіе Гюго, Шекспиръ — моралистъ, таково представленіе Г. г. Гервинуса и Ореста Миллера. Шекспиръ даже нигилистъ. Послднее мнніе возбуждаетъ улыбку,— а, въ сущности, оно ни чмъ не забавне первыхъ.
Вс эти мннія равно далеки отъ настоящаго пониманія Шекспира, о немъ надо судить ‘по былинамъ того времени, а не по замышленію’ современныхъ мыслителей, хотя бы они были геніальны, какъ Викторъ Гюго или Гёте. Конечно, при этомъ не достаточно одного желанія, подобное желаніе (впрочемъ дурно понятое) завело, какъ мы видли, г. Гервинуса въ непроходимую трясину Филистерской морали. Изъ всхъ драмъ Шекспира, конечно, ни одна не подвергалась столь частымъ и столь ложнымъ толкованіямъ, какъ Гамлетъ. Находя въ Гамлет нкоторыя черты, схожія съ поколніемъ людей девятнадцатаго столтія, изъденныхъ сомнніемъ, эгоизмомъ и безсиліемъ,— мы обрадовались до того, что для насъ Гамлетъ является какимъ-то героемъ романовъ,
Гд современный человкъ
Изображенъ довольно врно
Съ его безнравственной душой.
Себялюбивой и сухой,
Мечтанью преданный безмрно,
Съ его озлобленнымъ умомъ,
Кипящимъ въ дйствіи пустомъ.
Ни одинъ изъ романистовъ не относился прямо и просто, словомъ объективно, къ этому человку съ ‘безнравственной душой’ и, конечно, одинъ только Пушкинъ, могъ ршиться, безъ всякой хитрости, высказать приведенныя нами горькія истины, вс прочіе могли про себя сказать:
Я самъ вдь былъ немного въ этомъ род.
Шекспиръ былъ совсмъ не въ этомъ род и его отношенія къ Гамлету, какъ и ко всмъ другимъ типамъ, совершенно объективныя, ни мало не лирическія. Гамлетъ,— это полоса въ шекспировой жизни, но тысячу разъ неправъ Тэнъ, утверждая, что Гамлетъ это самъ Шекспиръ Колоритъ всей трагедіи мрачный, туманный, почти безъ просвта, невидно той теплоты, той простоты, свтлой и тихой улыбки, съ какими нарисовавъ Шекспиромъ его, безъ сомннія любимйшій герой, король Гарри, человкъ дла, у котораго мысль не противорчитъ длу, а сливается съ нимъ во едино. Какой твердостью и душевной чистотой дышетъ монологъ Генриха въ день битвы при Азенкур, въ день святаго Криспина Криспіана. Шекспиръ самъ человкъ дла, его сомннія были минутными тучами, онъ всегда побждалъ ихъ и становился бодре, посл бури всегда яснло у него на душ.
Мы достаточно разукрасили Гамлета, со времени Гаррика онъ является блднолицымъ, интереснымъ юношей,— но не таковымъ являлся онъ Шекспиру. Гюго замтилъ, что королева говоритъ про Гамлета
He’s fat and scant of brealk,
т. е. онъ ожирлъ и страдаетъ одышкой, и старается это объяснить тмъ, что Шекспиръ, одаривъ Гамлета непривлекательной наружностью, взамнъ того далъ ему духовныя богатства. Конечно, не такова была мысль Шекспира, онъ и не думалъ, подобно Гюго, тло Гамлета считать за баластъ его души.
Наконецъ, вовсе не шекспировская мысль,— мысль Гёте, раздляемая и Гюго,— что дйствительность не удовлетворяла великой души Гамлета, что онъ былъ жолудемъ, посаженнымъ въ горшокъ: выросшій дубъ разорвалъ горшокъ т. е. Гамлетъ погибъ. Этой мысли нтъ въ Гамлет, хотя жизнь и кажется ему (подъ вліяніемъ страшныхъ впечатлній) заглохшимъ садомъ, гд ростетъ одна сорная трава. Это мысль изживающей цивилизаціи, времени оскуденія идеала, измельченія личности, когда лучшіе люди являются людьми тонкоразвитыми и тонкопонимающими, но безсильными, неврующими и даже неглубокими,— того времени, въ которое великая душа Байрона могла только пть скорбныя и раздирающія душу псни. Не такова была шекспировская эпоха въ Англіи. Съ одной стороны, въ ней сохранилась во всей цлости, во всемъ блеск средневковая жизнь, лишонная своихъ мрачныхъ сторонъ, съ другой,— пробуждаюзаяся, въ лиц Бэкона, мысль съ полной врой, ясно и радостно смотрла впередъ, чувствовала себя въ сил, могущественной и свободной. Такой взглядъ на Гамлета противорчивъ органическому взгляду Шекспира на судьбу человка, судьба зависитъ отъ характера человка, отъ его натуры, характеръ хотя и слагается подъ вліяніемъ обстоятельствъ, но он не въ силахъ совершенно видоизмнять природы, только мелкій и слабые въ самомъ существ своемъ характеры падаютъ подъ вліяніемъ вншнихъ причинъ, великіе-же и крпкіе, напротивъ, закаляются въ бдахъ, къ чистому и святому, если и пристанетъ грязь, то онъ стряхнетъ ее, она не извратить его: онъ никогда не затеряетъ на вки праваго пути.
Между тмъ, Гёте многое приписываетъ именно вншнимъ обстоятельствамъ, онъ полагаетъ даже, что изъ Гамлета могъ бы выйдти ‘изрядный правитель.’ Этого послдняго никакъ нельзя принять. Гамлетъ съ самой юности своей былъ разобщенъ съ жизнію, онъ жилъ уединенно, занимаясь науками, онъ былъ малоподвиженъ, ожирлъ и страдалъ одышкой, онъ, и по смерти отца, стремятся въ Виттенбергъ. Онъ никогда не былъ на виду, народъ его почти не знаетъ и мало заботится о его судьб. ‘Онъ сошолъ съ ума и его отправили въ Англію,’ говоритъ могильщикъ, человкъ бывалый,— и, на вопросъ Гамлета: зачмъ его отправили въ Англію?— преспокойно отвчаетъ: ‘Да затмъ, что съ ума сошолъ, авось, онъ тамъ снова найдетъ его, а если и не найдетъ, такъ такъ это не важность, потому тамъ этого не замтятъ: тамъ, вс такіе, какъ онъ.’ Вотъ и все, между тмъ смерть Офеліи весьма занимаетъ его, и онъ поэтому случаю пускается даже въ юридическія тонкости, за счетъ значенія слова ‘se offendendo.’
Король Клавдій опасается, правда, поршить съ Гамлетомъ, опасается народной любви къ нему,— но онъ скоре боится за самаго себя и опасается единственно слишкомъ публично сдлать это, а за глазами — ничего, можно. Лаертъ, безъ сомннія, популярне Гамлета,— народъ за него подымаетъ бурю и требуетъ выдачи убійцъ Полонія.
Разобщенность съ жизнію никогда не проходитъ даромъ, а Гамлету — вс чужіе, у него одинъ другъ, товарищъ по ученію, Гораціо, который охотно выслушиваетъ его, но кровной, сердечной дружбы со стороны Гамлета нтъ.
Сомнніе Гамлета вошло въ пословицу,— а между тмъ онъ вовсе не такой ужасный скептикъ. Месть для наго святое дло, сомнніе въ святости ея для него не мыслимо, ‘быть или не быть’ — не міровозрніе Гамлета, а лирическій порывъ, его разсужденія на кладбищ касаются единственно земного величія:
Великолпный Цезарь нын прахъ и тлнъ
И на поправку онъ истраченъ стнъ,—
онъ смло идетъ за призракомъ, потому что знаетъ, что тотъ ничего можетъ сдлать его безсмертной душ. Ученость Гамлета не жизненная, глубокомысленная и полная вры мудрость отца Лоренцо, несчастный Ромео не придетъ къ нему плакать и просить совта, онъ не приметъ въ немъ участія не потому, чтобы былъ эгоистъ, а потому, что онъ самъ при этомъ растеряется, потому что не знаетъ жизни.
Эта отвычка отъ жизни, а не сомнніе, причина его бездйствія, медленность — вотъ въ чемъ онъ упрекаетъ себя. Онъ знаетъ, что свтъ гнусенъ,— свтъ, даровавшій ему чистую и святую Офелію, отвергнутую имъ, когда онъ былъ близокъ къ безумію — и вотъ, что его мучитъ:
Зачмъ-же я рожденъ его исправить!
Актеръ блднетъ, разсказывая о несчастіи Гекубы,— и вотъ негодованіе, жолчное негодованіе, я, говоритъ Гамлетъ,
Я глупо-рьяный, мшкотный бездльникъ,
Хилю, какъ какой-нибудь мечтатель,
Я не отзывчивъ за свою обиду,
Я слова вымолвить не смю,— да!
Ни слова за него, за короля,
Чья собственность и дорогая жизнь
Ограблены такъ подло. Трусъ я, чтоли? и т. д.
и дальше, вспоминая смерть отца, онъ ругаетъ всяческими словами дядю и восклицаетъ:
О, мщенье! О, какой-же я оселъ!
Какая храбрость! Мой отецъ убитъ,
Мой дорогой!— и небо, и земля
Меня на мщеніе понуждаютъ,— я-же
Словами долженъ сердце укрощать,
Какъ двка унижаюсь до проклятій,
Какъ судомойка. О, какъ гадко! мерзко!
О, встрепенися мозгъ!
И встрепенувшійся мозгъ подсказываетъ ему, какъ преступники сознавались, видя на театр изображенія, подобныя ихъ преступленіямъ. Обыкновенно эта часть монолога переводится боле спокойнымъ тономъ,— что не справедливо. Мысль Гамлета кипитъ, волнуется, онъ говорить задыхающемся голосомъ, фразы обрываются, онъ дрожитъ отъ ожиданія и страшная мысль приходитъ ему въ голову: не дьяволъ-ли соблазняетъ его? Этотъ скептикъ вритъ въ дьявола и боится его стей, да, ршено: онъ испытаетъ свое средство, онъ сдаетъ, что ему тогда сдлать: онъ ‘изловитъ совсть короля’. Гамлетъ полонъ ршимости.
Но что же дальше? Дальше, Гамлетъ позабылъ о своемъ дл, онъ снова мучится бездйствіемъ, отсутствіемъ жизни, но онъ отгоняетъ отъ себя гршныя мысли, позже, Фаустъ, мучась тмъ-же отсутствіемъ жизни, вздумаетъ замнять ее искуственною жизнью и, упившись наслажденіемъ, будетъ глядть
На жертву прихоти своей
Съ неодолимымъ отвращеньемъ,
Такъ безрасчетный дуралей,
Вотще ршась на злое дло,
Зарзавъ нищаго въ лсу,
Бранитъ ободранное тло,
Такъ на продажную красу,
Насытясь ею торопливо,
Развратъ косится боязливо.
Монологъ ‘быть или не быть?’ оканчивается благоговйнымъ обращеніемъ къ Офеліи. На ея нужный упрекъ, онъ отвчаетъ грубыми ругательствами, для него любовь не успокоивающее, жизненное чувство,— нтъ, онъ и въ ней видитъ одинъ обманъ. Такъ онъ далекъ отъ жизни. Не онъ-ли оскорбилъ раньше Офелію? Не онъ-ли клялся въ любви? Но это были все мечтанія,— когда настало дло, когда пришло время узнать всю силу любви къ Офеліи, онъ говоритъ: ‘а врить было не должно’. Мученія Гамлета внутри его. Нельзя сказать, чтобы обстоятельства слишкомъ круто сложились для него, Гораціо искренно его любитъ,— Гамлетъ умираетъ и онъ готовъ отравиться, а какъ любила его Офелія,— дай Богъ всякому!
Случай выводитъ Гамлета изъ бездйствія, пріхала труппа актеровъ. А, наконецъ-то! Гамлетъ оживленъ, онъ торопится, онъ хлопочетъ. Такъ, дядя убійца! Предчувствіе оправдалось. Тнь права.
Съ Гамлетомъ нервическій припадокъ, онъ прыгаетъ, ползаетъ, хохочетъ, онъ не попрежнему разговариваетъ съ Гильденштерномъ и Розенкранцемъ,— и все это оканчивается страшнымъ, кровавымъ монологомъ, отъ котораго дрожь пробгаетъ по тлу, дыбомъ встаютъ волосы:
О, страшный ночи часъ! Теперь въ разгар
Пиръ у чертей, могилы пасть открыли,
И выдыхаетъ адъ на міръ заразу,
И я могу горячую пить кровь,
И совершить такое злое дло:
Его увидя, день затрепеталъ-бы.
Онъ боится, чтобы сердце не забыло своей природы, онъ боится этого, идя къ матери. Полный кровавыхъ замысловъ,— онъ идетъ. Король стоитъ на колняхъ передъ аналоемъ, онъ молится. ‘Теперь его отправить?’ спрашиваетъ Гамлетъ,— нтъ, теперь онъ молится, а надо, чтобы душа его пошла въ самую глубину ада, онъ откладываетъ убійство до другаго, боле приличнаго времени. Тутъ нтъ сомннія, тутъ кровавая ршимость. Онъ бшено радъ, когда думаетъ, что убилъ короля.
Кто это? мышь?
Убитъ, червонецъ объ закладъ — убитъ!
Но за этимъ чрезмрнымъ напряженіемъ, слдуетъ чрезмрная слабость. Гамлетъ не то что покорно, а скорй машинально слдуетъ вол короля: онъ детъ въ Англію. На дорог онъ приходитъ въ себя, онъ устроиваетъ западню двумъ своимъ провожатымъ, бодро увертыватся отъ опасности и является въ Эльсинор. На кладбищ, онъ раскаевается — увы! слишкомъ поздно — если не вслухъ, то въ душ за свое подозрительное отношеніе къ Офеліи, все прошлое, отверженное и пренебреженное имъ, воскресаетъ въ его душ.
Я такъ ее любилъ,
Какъ сорокъ тысячъ братьевъ
Любить не могутъ!
Замчательны въ этомъ отношеніи его слова Лаерту:
О, чортъ возьми! Что станешь длать ты?
Рыдать? рубиться? разорвешь себя?
Поститься будешь? оцетъ пить? Иль станешь
Ты крокодиловъ жрать?— Я самъ готовъ.
Иль ты пришолъ сюда, чтобы стенать?
Иль тмъ меня ты хочешь уничтожить,
Что бросишься въ могилу? что тебя
Сейчасъ зароютъ вмст съ ней?— И я
Готовъ на это. Или станешь хвастать,
Что гору ты подымешь — что-же? Пустъ
На насъ навалятъ милліоны акровъ,
Пусть валятъ до тхъ поръ, пока земля
Не опалитъ вершины этой кучи
Въ горячемъ пояс, и передъ нею
Не станетъ бородавкой Осса! О!
Чтобъ ни сказалъ ты — я могу легко
Съ тобою въ краснорчьи состязаться!(*)
(*) Эта рчь замчательна, между прочимъ, по противоположенію сильной, образной и метафорической рчи Гамлета (такова всегдашняя рчь Шекспира),— краснорчивой, но бездушной рчи. То, что у другихъ было вліяніемъ итальянской школы, у Шекспира стало, чисто англійскимъ, народнымъ.
За этимъ порывомъ, опять ослабленіе, сопряженное съ болзненнымъ предчувствіемъ смерти. Случайно выводится онъ изъ итого положенія: составилось пари. Ничего не подозрвая, онъ вжливо и чистосердечно извинился передъ Лаертомъ, начиняютъ Фехтовать. Счастье везетъ Гамлету, но вотъ онъ раненъ. Но вотъ Королевъ умираетъ, Лаертъ падаетъ и передъ смертью кается въ своемъ преступленіи. ‘Ядъ на работу!’ кричитъ Гамлетъ и ранитъ короля. Король молитъ о помощи, и ожесточенный Гамлетъ вливаетъ ему въ глотку остатки яда.
Трогательны послднія минуты Гамлета, спокойно-грустный тонъ рчи, нжныя, сердечныя отношенія къ Гораціо, и весьма знаменательно желаніе сохранить о себ добрую память, именно въ устахъ Гамлета знаменательно это желаніе, въ устахъ того Гамлета который не давно еще, на кладбищ, такъ невысоко ставилъ мірскую славу, онъ говорятъ:
О, Боже!— Если знать никто не будетъ,
О томъ, что здсь случилось,— что за память
Позорная жить будетъ обо мн!
О, если ты когда нибудь меня
Любилъ, Гараціо,— отдали на время
Блаженства часъ, и подыши, страдая,
Въ суровомъ этомъ мір: разскажи
Мою исторію.
Затмъ, онъ, услыхавъ звуки марша, предсказываетъ избраніе Фартинбраса на престолъ, ‘за него мой умирающій голосъ’, говоритъ онъ и снова повторяетъ свою просьбу Гораціо.
О, разорвалось доблестное сердце!
Спокойной ночи, милый принцъ! Пснь мира
Сонмъ ангеловъ да пропоетъ теб!
Такъ прощается Гораціо съ своимъ другомъ. Да успокоится его великая, изстрадавшаяся душа!
Упокой его душу, Творецъ,
его, и всхъ христіанъ, какъ говоритъ Офелія.
Мы указали на нкоторыя черты характера Гамлета, именно на т, которыя обыкновенно не замчаются, на совершенно объективное отношеніе къ нему поэта, мы старались возстановить образъ Гамлета, живое лицо. Отыскиваніе въ шекспировыхъ типахъ воплощенія извстныхъ идей давно пора оставить, пора наконецъ узнать, что его типы — живыя лица, съ плотью и кровью, что онъ ‘посланъ былъ дай того, чтобы повдать міру, какъ жилъ и дйствовалъ человкъ въ средніе вка’, какъ выразилась эта жизнь въ лучшихъ, сильнйшихъ а полнйшихъ представителяхъ этой эпохи. Если въ частности мы приложимъ это правило къ Гамлету,— то передъ нами возстанетъ живой образъ скандинавскаго принца-страдальца, одинъ изъ лучшихъ типовъ свернаго человка, не дурно припомнить, что типъ Гамлета сложился въ душ поэта по народнымъ преданіямъ. {Замчу кстати о русскихъ переводахъ Гамлета. Ихъ у насъ четыре или пять. Два изъ нихъ весьма замчательны, это Полевого и Вронченки. Полевого, единственный годный для сцены, сдланъ подъ вліяніемъ романтическихъ идей, Вронченки, добросовстный, но тяжелый по языку, подъ вліяніемъ Гёте. Тотъ, кто вздумалъ-бы безхитростно отнестись къ шекспировскому созданію и перевести его Гамлета безъ предвзятой идеи, вникая и изучая подлинникъ,— отнюдь не долженъ относиться кавалерски къ предъидущимъ переводчикамъ, многія черты характера Гамлета поняты ими глубоко. Скажемъ боле, многія выраженія онъ долженъ оставить цликомъ, тутъ нечего долго ломать голову и прибирать выраженія почудне, что хорошо, то хорошо.
Подобныя ‘заимствованія’ нисколько не повредятъ переводу, а напротивъ придадутъ ему силу, пусть переводчикъ помнитъ, что самаго Шекспира упрекали въ заимствованіяхъ, и учоные его современники находили, что въ его трагедіяхъ нтъ ничего новаго, оригинальнаго. Не только къ этимъ двумъ переводамъ долженъ новый переводчикъ относиться съ полнымъ уваженіемъ, но и къ исправному и опрятному переводу Кронеберга, и даже къ антипоэтическому переводу г. Загуляева. У послдняго онъ найдетъ отмченную наприм. слдующую черту: Гамлетъ, посл разговора съ тнью, боится возвращаться домой одинъ.}
Разсудочная эстетика — отыскиваетъ ли она мораль къ поэтическимъ произведеніямъ, указываетъ-ли поэтамъ о чемъ они должны пть — отжила свой вкъ, какъ все, что судитъ по предвзятымъ идеямъ.
Ни у кого такъ ни смшны эти разсудочныя притязанія, какъ у господъ, толкующихъ объ изученіи естественныхъ наукъ, о примненіи метода этихъ наукъ. Чтожь не примняютъ они этого метода къ произведеніямъ искуства, почему не изучаютъ ихъ, какъ явленій органическихъ, почему они не выводятъ, а указываютъ законы?
Такіе вопросы очень странны, ибо нельзя-же требовать логики отъ нашихъ умниковъ-недоучекъ.
Давно вора понять, что искуство не забава, не развлеченіе, а потребность человческаго духа, стремящагося къ самоизученію и самоизображенію. Искуство, служащее забавой, имениннымъ подаркомъ для души и сердца и прочими маниловскими удовольствіями,— не настоящее искуство. Это потха, а не серьезное, заправское дло. Пора-же понять, что не для развлеченія слагается и поется народная псня, былина, что важное и глубокое значеніе имютъ он для народа. А всякое истинное искуство, искуство Гомера, Данта, Шекспира, Рафаеля, Мурилльо, Бетховена, Вагнера, Глинки, Пушкина,— искуство народное. Греки глубоко понимали это, что доказываетъ открытый для всхъ театръ. Пора понять, что у художниковъ есть свое собственное дло, что они посылаются, какъ выразители народнаго духа, что сила ихъ въ этомъ, а не въ служеніи обиходнымъ идеямъ времени. Въ такомъ именно смысл надо понимать великія слов Пушкина:
Не для житейскаго волненья.
Не для корысти, не для битвъ,—
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуковъ сладкихъ и молитвъ.
Понимать ихъ какъ нибудь иначе, значитъ совсмъ не понимать, для Пушкина мрило,— высшее пониманіе. Сводятъ его въ дрязги журнальныхъ мнній,— значитъ не любить искуства, не имть чутья народной жизни.
Именно съ этой точки зрнія, а ни съ иной какой, возможно пониманіе Шекспира. Нечего носиться въ эмпиреяхъ, Шекспиръ былъ земной человкъ, или, лучше и врне, человк земскій, онъ достаточно поработалъ и пострдалъ за свою родную землю, онъ имлъ полное право отдохнуть на родин, ‘отереть поту и крови.’
Да, для насъ великое значеніе иметъ это возвращеніе Шекспира въ Стратфордъ-на-Авон, возвращеніе въ ту общину, изъ которой въ юности онъ бжалъ, покрытой позоромъ. Это возвращеніе на родину, этого великаго строителя своего счастія (architecture of his own fortune), отнюдь не похоже на сибаритничанье Россини посл ‘Вильгельма Теля.*
Мы не будемъ пускаться, ни въ изслдованія состоянія сцены въ шекспировсвое время, ни въ перечень дикихъ мнній, которыя имли о немъ различные умники,— любопытные могутъ найдти это въ книгахъ г. Гервинуса и Виктора Гюго.
Для насъ важно было установить правильный и, по нашему убжденію, единственно правильный органическій взглядъ на Шекспира, какъ поэта народнаго, и, въ силу этого, поэта общечеловческаго. Для насъ важно было снять съ него обвиненіе, что для него человкъ — сомнніе. Шекспиръ былъ глубоковрующій человкъ,— оттого его спокойный, новый и всеобъемлющій взглядъ. Онъ былъ человкъ земскій и любилъ свою землю ‘всею душою, всмъ сердцемъ и всмъ помышленіемъ’, любилъ ее и въ народныхъ короляхъ Генрихахъ V-хъ, и въ ея горбунахъ, съ ворчливымъ голосомъ Ричардахъ III-хъ.
Таковы вс истинные поэты, таковъ былъ Пушкинъ, увлеченный въ юности ‘ложной мудростью’, которая потомъ сотлла въ немъ ‘предъ свтомъ безсмертнымъ’ вры.
О, если-бы тоже было со всми русскими людьми! Если-бы исчезъ изъ нашей литературы тотъ ложный патріотизмъ, который нкогда воспвалъ оды въ честь иллюминацій и, къ сожалнію, начинаетъ снова просачиваться въ нашу поэзію,— а воскресла-бы бывалая любовь къ русской земл. А далеко, кажется, еще до этого. А нельзя сказать, что тотъ любитъ народъ, кто не любятъ его исторіи. Надо полюбить прошедшее, и въ его бдахъ, и въ его радостяхъ, въ его богатыряхъ князя Владиміра Краснаго-Солнышка, въ вольномъ Новгород, и князьяхъ защитникахъ русской, земли, дружины которыхъ искали ‘себ чести, князю славы,* въ князьяхъ, которые говорили: ‘се дивно ни, брате, оже смердовъ жалуете и ихъ копій, а сего не помышляюще, оже на весну начнетъ смердъ тотъ орати лошадью тою, и пріхавъ Половчанинъ ударитъ смерда стрлою и пойметъ лошадь ту, и жону его, и дти его, и гумно его зажжетъ, то о семъ чему не мыслите*? Полюбить его и въ князьяхъ собирателяхъ, князьяхъ скопидомахъ и домостроителяхъ, и въ царяхъ, ‘повывевшихъ измну’, по народному выраженію, и въ выборномъ всей земли русской Кузьм Минин, и въ атаман Стеньк Разин и его ‘атамановыхъ разбойникахъ’, и въ добродушномъ цар Алекс Михайлович. Да, полюбить всею душою, всмъ сердцемъ и всмъ помышленіемъ.
‘Только въ любви,— заключимъ словами Хомякова,— только въ любви жизнь, огонь, энергія самаго ума. Она даетъ ему побужденія въ дятельности и труду, крпость въ преодолніи препонъ, проницательность и объемъ его взглядамъ: она созидаетъ человка, а только человкъ и понимаетъ все человческое. Сама-же она требуетъ для себя сочувствія, общенія, и, слдовательно, погруженія въ жизнь своего народа’.

Дм. Аверкіевъ.

‘Эпоха’, No 6, 1864

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека