Варфоломей Зайцев публицист шестидесятых годов, Берлинер Григорий Осипович, Год: 1925

Время на прочтение: 40 минут(ы)
В. А. Зайцев. Избранные сочинения в двух томах
Том первый. 1863—1865
Издательство всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев

Г. БЕРЛИНЕР

ВАРФОЛОМЕЙ ЗАЙЦЕВ ПУБЛИЦИСТ ШЕСТИДЕСЯТЫХ ГОДОВ

I

Эпоху так называемых ‘шестидесятых годов’ — одну из интереснейших эпох в истории нашего революционного движения и нашей общественной мысли — в сущности следовало бы расчленять на два периода: на время с середины пятидесятых годов до 1861 г. включительно — период подготовки и осуществления крестьянской реформы, и на время с 1862 по 1866 год — период обостренной борьбы между правительством и радикально настроенной частью общества. Годы 1862 и 1863 можно считать переломными: уже в 1862 году атмосфера была достаточно накалена, крестьянская революция, на которую так надеялись Чернышевский и его единомышленники, проваливалась, правительство постепенно переходило в наступление: в середине года закрываются два наиболее радикальных журнала — ‘Русское Слово’ и ‘Современник’, 12 июня 1862 года арестовывают Чернышевского. Таким образом, после смерти Добролюбова (1861) общественно-политическое движение эпохи несет вторую огромную потерю. С начала 1863 года издание ‘Современника’ и ‘Русского Слова’ возобновляется, борьба еще далеко не закончена, и на страницах ‘Современника’ даже появляется роман ‘Что делать’, однако политическая реакция в связи с польским восстанием еще больше усиливается.
В журналистике этого времени царили растерянность и уныние. Часть журналов — такие органы, как ‘Библиотека для Чтения’ и ‘Русский Вестник’ — занимал позиции откровенных защитников прусского пути капиталистического развития и сторонников реакции, другие крупные органы — ‘Время’ и сменившая его ‘Эпоха’ Достоевского, ‘Отечественные Записки’ Краевского, по меткому выражению одного из деятелей того времени, Н. В. Шелгунова, ‘в одно и то же время старались делать и шаг вперед, и шаг назад… С одной стороны они чувствовали, что нельзя не итти вперед, с другой — их пугало, что либерализм порождает нигилизм, а нигилизм ведет к событиям’ {Н. В. Шелгунов. ‘Воспоминания’. М. — П. 1923 г., стр. 192.}. В художественной литературе возобладали идеи дворянской реакции и яростной борьбы с революционным движением, целый ряд крупных писателей, стоявших прежде на либеральных позициях, занял позиции реакционные, классовая борьба в литературе достигла величайшего напряжения.
В такое боевое время представителям не только революционного, но даже радикального образа мыслей нужно было энергично и ожесточенно отстаивать свои позиции, нужно было бороться за влияние на массы, за влияние на молодежь прежде всего, на успех мог рассчитывать публицист, обладающий боевым темпераментом, бойкостью и смелостью пера, умением быстро подметить слабые стороны противника и удачно разоблачить их. Всеми этими свойствами в достаточной степени обладал публицист и критик ‘Русского Слова’ Варфоломей Зайцев, весьма популярный в эпоху шестидесятых годов и совершенно незаслуженно забытый впоследствии.
Литературная деятельность Зайцева началась весною 1863 г., когда он был приглашен издателем ‘Русского Слова’ Благосветловым в число сотрудников и начал помещать в этом журнале свои статьи и рецензии. Хотя Зайцев в это время был еще очень молод (ему было только 20 лет), но его политические, философские, моральные, исторические и эстетические воззрения, повидимому, достигли уже большой определенности и представляли собой довольно своеобразную и несомненно целостную систему. Сопоставляя высказывания Зайцева по различным вопросам, имеющиеся в его статьях и рецензиях, которые в течение трех лет, с 1863 по 1865 год, печатались нд страницах ‘Русского Слова’, мы не найдем в них признаков существенной идеологической эволюции.
Зайцев был прежде всего если не революционером, то во всяком случае социальным мыслителем, социальным реформатором. Философию и тем более литературу он использовал как оружие для социальной и политической борьбы, а не наоборот, и поэтому характеристику его воззрений нужно начинать с изложения его политических и социальных идеалов, а не с изложения его философских воззрений. Каковы же были эти идеалы в начале шестидесятых годов, в то время, когда Зайцев сотрудничал в ‘Русском Слове’?
При ответе на этот вопрос прежде всего приходится принять в расчет цензурные обстоятельства: общеизвестно, что в свое время Чернышевский в политических статьях вынужден был говорить эзоповым языком, а читателю приходилось читать между строк. Мы упоминали уже выше, что ‘Русское Слово’ (как и ‘Современник’) в начале 1863 г. возобновилось после восьмимесячного перерыва, и уже это обстоятельство само по себе имело значение. О событиях русской политики, составлявших злобу дня, например, о польском восстании, было совершенно невозможно писать: достаточно вспомнить, какая участь постигла именно в 1863 г. ‘Время’ Достоевского за вполне благонамеренную, но неправильно понятую статью Страхова о польском вопросе. Думается, что именно по этой причине, а не вследствие пренебрежения ко всем вопросам, кроме пропаганды естествознания, в статьях и рецензиях Зайцева мы почти не встречаем суждений о политических событиях, происходивших в России. Однако внимательное изучение этих статей и рецензий показывает, что Зайцев отнюдь не пренебрегал политическими проблемами, у него имеется очень много высказываний о политическом и социальном строе государств Западной Европы и о различных моментах политической истории этих государств, и на основании этих высказываний можно составить себе некоторое представление о политических идеалах Зайцева этого времени и вполне отчетливо охарактеризовать его социальные идеалы.

II

Когда мы начинаем знакомиться с высказываниями Зайцева по социальным и политическим вопросам, нам прежде всего бросается в глаза резко отрицательное отношение В. Зайцева к капиталистическому строю в целом. Обличая капитализм, Зайцев не скупится на резкие выражения и беспощадные характеристики и, повидимому, понимает все отрицательные стороны этого строя. ‘Для современной науки стало ясно, — пишет он в рецензии на II том ‘Рассуждений’ Д.-Ст. Милля, — что пауперизм есть своего рода рабство, что пролетарий ничем существенным не отличается от крепостного’.
В другом месте, разбирая сочинения того же Милля, Зайцев с негодованием и возмущением характеризует мультузианство, эту буржуазную теорию воздержания, согласно которой пауперизм будет изжит, если трудящиеся научатся избегать деторождения. ‘Здесь уже дело идет не о том, чтобы обеспечить голодного пролетария в пользу сытого буржуа, — говорит Зайцев, — …бедные должны позволить своим благодетелям, дающим им кусок хлеба, ежечасно контролировать самые драгоценные человеческие чувства… и в награду за это — теплый угол, кусок хлеба и отеческая власть капиталиста’.
Другие высказывания Зайцева показывают, что он умеет делать и политические выводы из своего анализа социальных явлений. Так, в статье ‘Маколей’ Зайцев сначала с большим негодованием говорит об Англии, в которой ‘пять миллионов сытых и свободных буржуа, вооруженных богатством и наукой, изобретениями, энергией, независимостью, эксплоатируюг двадцать пять миллионов голодных, невежественных, упавших духом бедняков’. А вслед за этим он переходит к разоблачению того политического строя, который способствует такому положению дел. Уже в это время, в начале шестидесятых годов, Зайцев выступает в роли убежденного противника буржуазного демократизма. Никакая конституция, никакой парламент, никакой демократизм не могут, с его точки зрения, смягчить ужасы капитализма. Зайцев прекрасно понимает несостоятельность буржуазного парламентаризма. Это ясно видно из его статьи о Маколее, добрая половина которой посвящена ядовитому высмеиванию английских либералов, восторженных сторонников ‘славных вольностей и великой хартии’. ‘Теперь немного найдется таких ограниченных людей. — говорит Зайцев, — чтобы не только считать великие учреждения идеалом, но даже чтобы не видеть всех гнусностей, скрывающихся за ними’, и вслед за этим указывает на страшные восстания, которые в течение последних 50 лет приходилось несколько раз укрощать с оружием в руках, на невероятно тяжелое положение английского пролетариата и на другие явления, сопровождающие ‘эксплоатацию массы меньшинством, труда — капиталом’.
Однако эта страстная и убежденная критика капитализма и буржуазной демократии не доводится Зайцевым до конца. Неизвестно, читал ли он ‘Положение рабочего класса в Англии’ Энгельса, но во всяком случае, когда приходится коснуться вопроса о том, можно ли преодолеть или уничтожить капитализм и, если возможно, то каким образом, Зайцев сразу обнаруживает неуверенность и непоследовательность мышления. Конечно, на страницах легального журнала Зайцев не мог прямо призывать к социальной революции. Однако, когда это было нужно, он прекрасно умел выражать свои мысли эзоповым языком. Кое-где у него имеется косвенное одобрение революции, например, в тех строках статьи о Маколее, где он называет французскую революцию 1789 г. ‘великим историческим движением XVIII века’ и говорит, что это движение дало миру сотни совершенно новых идей по всем вопросам, какие могут встречаться в жизни обществ, так что ‘теперь в Европе почти не осталось ни в одной стране ни одного из государственных, политических или социальных явлении, на котором бы не отразилось влияние этого времени’.
Однако, в других случаях, говоря о революции, Зайцев употребляет такие неловкие для революционера выражения, как ‘зло, бедствие’ и т. д. В той же статье о Маколее имеется, например, такое признание: ‘Мы сами готовы ужасаться жестокостям революции, восставать против многих идей ее, порицать непрочность многих целей ее’. А в одной из своих рецензий {В рецензии на книжку Эстерлена ‘Человек и сохранение его здоровья. ‘Р. Сл.’ 1663. No 12.} Зайцев, красочно охарактеризовав положение трудящихся масс, жизнь которых не что иное, как ‘медленное умирание с голоду’, ‘медленная агония’, ‘труд которых — борьба за жалкую жизнь’, делает вслед за этим такое заключение: ‘Ни войска, ни полиция, ни красноречие разных публицистов и экономистов не могут спасти общество от ужасов революции. Только коренная реформа всего общественного быта может положить конец этому злу, — иначе революции сделаются таким же неотразимым периодическим бедствием, какими раньше были войны, чума и голод. Только люди, находящие подобное положение для себя выгодным, упорно противятся всяким реформам и называют утопией и мечтой всякую попытку положить конец ненормальному положению общества’.
Революции здесь совершенно недвусмысленно противопоставляются ‘коренные реформы’ существующего строя. Революция — не только бедствие, но и совершенно бесполезная затея, если не будет реформы, революции будут повторяться до бесконечности, сменяясь периодами реакции, и только. В возможность победоносной социальной революции Зайцев, невидимому, не верит и все свои надежды возлагает на то, что те, от кого это зависит, — повидимому, представители привилегированных классов. — поймут, наконец, положение дела и перестанут противиться реформам.
Получается несколько странное впечатление. Ужасы капитализма невыносимы, политическая свобода при капитализме — мираж, буржуазный парламентаризм — сплошной обман и лицемерие. Однако путем коренных реформ можно избавиться от всех социальных бедствий, не прибегая к революции. Как же мыслит себе Зайцев эти реформы, от кого они должны исходить и в чем должны заключаться? Чтобы получить ответ на все эти вопросы, необходимо познакомиться с представлениями Зайцева о движущих силах истории и о социальной структуре общества.

III

Здесь нам придется сделать большое отступление. Философско-исторические воззрения Зайцева в значительной степени предопределили его социально-политическое мировоззрение. Но понять сущность воззрений Зайцева в этой области можно только в том случае, если мы поставим их в связь с философским мировоззрением Зайцева вообще.
Поэтому необходимо перейти к характеристике общефилософских взглядов Зайцева.
Когда Зайцев стал сотрудником ‘Русского Слова’, этот журнал уже занимался пропагандой материализма. Писарев популяризировал взгляды Молешотта, Бюхнера и Фохта в известных своих статьях о ‘Физиологических эскизах’ Молешотта и о ‘Физических письмах’ Фохта (статья ‘Процесс жизни’), из которых первая была написана еще в 1861 г., т. е. как раз в то время, когда ‘Русский Вестник’ и ‘Отечественные Записки’ повели ожесточенную полемику против Чернышевского за его статью ‘Антропологический принцип в философии’.
Писарев, а вслед за ним и Зайцев считали, что в области философии они продолжают дело Чернышевского, недаром одна из самых ранних статей Зайцева, ‘Перлы и адаманты русской журналистики’, начиналась с резкого и ядовитого выпада против известного антагониста Чернышевского — профессора Юркевича.
Однако между философскими воззрениями Чернышевского с одной стороны и Писарева и Зайцева — с другой существовала значительная разница. Чернышевский был прекрасно знаком с философской школой левых гегельянцев и в своих философских и эстетических работах опирался главным образом на Фейербаха, а кое в чем сумел и Фейербаха преодолеть, между тем как учителями Писарева и Зайцева в области философии были представители вульгарного, механистического материализма — Молешотт, Фохт и Бюхнер. К этому следует добавить, что Зайцев вообще был гораздо менее философски образован, чем Чернышевский: историю идеалистической философии он знал очень мало, в его суждениях и высказываниях на философские темы встречаются неясности и противоречия, а целый ряд важнейших моментов из истории философской мысли XIX века расценивался Зайцевым настолько своеобразно, что его суждения на этот счет представляли собой великолепный повод для всевозможных полемических выпадов, многочисленных сарказмов и ядовитых изобличений в невежестве.
В особенности это следует сказать о статье Зайцева ‘Последний философ-идеалист’. Статья эта, напечатанная в декабрьской книжке ‘Русского Слова’ за 1864 г., была посвящена оценке философии Шопенгауэра. Зайцев резко противопоставил Шопенгауэра другим философам-идеалистам, исходя из того, что основная формула этого мыслителя ‘мир есть воля и представление’ якобы является формулой материалистической. Доказывал это Зайцев следующим образом: если Шопенгауэр говорит, что мир есть представление, это означает только, что умственная деятельность человека есть продукт его пяти внешних чувств. Но это положение бесспорно и совпадает с высказываниями Бюх-нера, Молешотта и известного русского физиолога Сеченова. Ведь и Сеченов говорит: ‘Мысль не может явиться в сознании без внешнего чувственного возбуждения’. Несколько труднее было объяснить другую половину формулы Шопенгауэра: ‘мир есть воля’, однако, по мнению Зайцева, и это утверждение Шопенгауэра имеет чисто материалистический, сенсуалистический характер. ‘Под словом воля, — говорит Зайцев, — Шопенгауэр присваивает себе право подразумевать вовсе не то, что разумеют обыкновенно смертные. Шопенгауэр подразумевает под волей все ощущения, порожденные внутренними процессами организма’. Это будто бы сближает Шопенгауэра с великими французскими физиологами Кабани и Биша и кладет непроходимую грань между ними и другими философами-идеалистами. Шопенгауэр стоит на материалистических позициях, утверждая, что на мозг влияют не только внешние предметы, но и внутренние процессы организма… Получается, что психическая деятельность всецело и исключительно обусловливается внешними и внутренними ощущениями организма: ‘первые производят весь интеллектуальный мир, мир представлений и идей’, вторые же производят мир страстей и инстинктов, который, по терминологии Шопенгауэра, называется ‘волею’.
Подобное сенсуалистическое истолкование философской системы Шопенгауэра было в корне неправильно, не соответствовало истинному характеру этой системы, и статья Зайцева вызвала длительную и ожесточенную полемику, в которой особенно активным оппонентом Зайцева выступил Антонович. Из вышесказанного уже ясен метафизический характер философии самого Зайцева, ясно, что сам он по своим философским воззрениям, является прежде всего чистейшей воды сенсуалистом.
Статья ‘Последний философ-идеалист’ интересна еще в другом отношении: по этой статье видно, как относился Зайцев к немецкой идеалистической философии вообще и в особенности к Гегелю.
Для Гегеля Зайцев не находит достаточно резких эпитетов, и вся философская система этого мыслителя в понимании Зайцева оказывается сплошным надувательством и шарлатанством. Успех философии Гегеля Зайцев объясняет следующим образом: ‘Период этот совпадает как раз со временем реакции. Порядочным людям было донельзя душно, и даже масса понимала, что дело неладно. Лицам, от которых происходили все главные тогдашние неудобства, было бы, конечно, очень желательно, чтобы нашлись люди, которые взялись бы уверить массу, что все обстоит как только можно благополучно и не оставляет желать ничего лучшего… Такой человек нашелся в лице Гегеля’.
Вслед за этим Зайцев говорит, что ‘Философия духа’ Гегеля состоит из двух частей, при чем первая часть — ‘тошнотворный набор слов’, ‘море бессвязной ерунды’, и счастье русской читающей публики в том, что Белинский, который хотел в свое время близко познакомиться с этой ‘философской гансвурстиадой’, не смог это сделать по незнанию немецкого языка. Вторая же часть ‘Философии духа’, в которой Гегель излагает свои воззрения на общество и государство, представляет собой собрание принципов времен реакции, вообще политическая роль Гегеля состояла в том, чтобы не только оправдывать явления реакции, но возводить их в перл создания, доказывая, что принципы, действующие в них, непреложны, прекрасны и неизменны.
Подобное отношение к Гегелю одновременно с неумеренным превознесением Шопенгауэра вызвало чрезвычайно резкую отповедь со стороны Антоновича. Антонович сумел доказать, что философия Шопенгауэра истолкована Зайцевым совершенно неправильно и что Зайцев вовсе не понял исторического значения немецкой идеалистической философии. Критика Антоновича была настолько убедительна и в то же время беспощадна, что Зайцев, отвечая ему, даже частично признал свои ошибки, но от своей оценки немецкой идеалистической философии, и в частности Гегеля, все же не отказался {Подробнее см. в комментариях к статье о Шопенгауэре и ответе Антоновичу.}.
В связи с этим становится вполне понятным глубочайшее пренебрежение Зайцева к школе левых гегельянцев, в частности — к философской деятельности Фейербаха. Учение Фейербаха о том, что мышление вырастает из общности ощущений и из взаимного общения людей, осталось чуждо Зайцеву. Он даже не подозревает как-будто о том, что ‘бытие’, определяющее собой человеческое сознание, включает в себя и социальные моменты, что мышление зависит не только от ‘внешних и внутренних ощущений’, но и от исторической практики общественного человека. В тех случаях, когда Зайцеву приходится касаться вопроса о взаимоотношении между физическими и психическими явлениями, он всецело обнаруживает антидиалектический, вульгарный характер своего материализма. ‘Мы еще не знаем, — пишет он в одной из своих рецензий, — чем именно обусловливается та сторона деятельности нашего тела, которую мы называем нравственной, духовной… но… мы можем только сказать, что условия этой деятельности могут быть только двух родов: физические и химические’. В других же случаях отношение между физическими и психическими явлениями истолковывается Зайцевым еще примитивнее: например, в статье ‘Естествознание и юстиция’ Зайцев говорит: ‘В старости мозг человека делается меньше и теряет значительный процент главного источника мысли — жира. Человек глупеет, слабеет и может быть признан больным сравнительно с людьми зрелого возраста’. То есть, с точки зрения Зайцева, между материей и сознанием нет никакой качественной разницы. Мозг просто выделяет мысль благодаря входящему в его состав жиру, подобно тому, как печень выделяет желчь и т. д.
Таким образом, механистический характер материализма Зайцева не подлежит никакому сомнению: по своим философским воззрениям Зайцев является одним из наиболее убежденных и последовательных механистов, каких только знала история русской общественной мысли. Конечно, в своей проповеди механистического материализма он вовсе не был оригинален, а целиком шел вслед за Бюхнером, Фохтом и Молешоттом, но для нас важно то обстоятельство, что этот механистический материализм очень резко сказался и на философии истории Зайцева, и на его социальных воззрениях вообще.

IV

В философии истории Зайцев, подобно Писареву, Благосветлову и целому ряду других сотрудников ‘Русского Слова’, является убежденным и последовательным учеником английского мыслителя Бокля, при чем из философско-исторической концепции Бокля он особенно горячо усваивает те пункты, которые соответствуют его собственному механистическому мировоззрению. Общеизвестно, какое сильное влияние оказала ‘История цивилизации в Англии’ Бокля на русскую молодежь шестидесятых годов. Как вообще воспринималась философско-историческая концепция Бокля публицистами ‘Русского Слова’, можно судить хотя бы на основании следующей характеристики этой концепции, заключающейся в статье Благосветлова о нем:
‘Вся заслуга Бокля состоит в том, что он первый указал на те действующие силы, под влиянием которых создается жизнь народов. Эти силы заключаются, с одной стороны, во внешней природе, пробуждающей первые понятия человека и дающей ему те или другие материальные средства к жизни, а, с другой стороны, эти силы скрываются в самом человеческом организме или, точнее, в лучшей части его — в мозгу. Из отношения этих двух деятелей вытекает или развивается та или другая народная жизнь’ {‘Русское Слово’ 1864 г., No 3, стр. 43—44.}.
В таком истолковании философско-историческая концепция Бокля отчасти теряла свойственный ей полуидеалистический характер и приближалась к механистическому материализму. На самом деле Бокль в качестве основных двух факторов истории выдвигал физические явления или силы природы и человеческий рассудок, умственные способности нации. Значения производственных отношений и классовой борьбы он не признавал, и это делало его систему по существу идеалистической. Публицисты ‘Русского Слова’ вместо терминов ‘рассудок’, ‘умственные способности нации’ поставили слова ‘лучшая часть человеческого организма’, ‘мозг’ и тем самым приблизили Бокля к своему собственному механистическому миросозерцанию.
В 1865 году Зайцеву пришлось одновременно рецензировать ряд исторических сочинений (‘Введение в историю девятнадцатого века’ Гервинуса, ‘Историю XIX века от времени Венского конгресса’ того же Гервинуса, ‘Историю крестьянской войны’ Циммермана и ‘Историю нидерландской революции’ Мотлея). Зайцев написал на эти книги солидную рецензию, в которой изложил свои философско-исторические воззрения в связи с оценкой исторического метода Гервинуса, о котором Зайцев говорит следующее:
‘Вместо того, чтобы просто излагать события, не скрывая своих симпатий и антипатий к идеям, выраженным в них, Гервинус намеревается открывать и показывать читателю разные законы, будто бы управляющие судьбами мира. Понятно каждому, кто читал Бокля, что такая претензия не может быть выполнена иначе, как при помощи того метода, который ввел в науку этот реформатор ее. Если какая-нибудь часть прежней историографии потерпела решительное поражение от Бокля, то именно подобные претензии… Всякая философия истории, не основанная на естественно-исторических данных, рассматривающая человека вне связи с природою и выводящая свои законы на основании внешних проявлений его действий, без знания их причин и окружающих условий,— всякая такая философия истории есть просто галиматья’
Итак, вне системы Бокля нет никаких путей к уразумению движущих сил истории. Но Бокль в интерпретации ‘Русского Слова’ учил, что история слагается в зависимости от соотношения между силами природы и состоянием человеческого мозга. Следовательно, в тех случаях, когда это соотношение неблагоприятно, когда, например, природные условия, в которых живет какая-нибудь группа людей, очень суровы или когда в силу каких-нибудь причин организм, а, следовательно, и мозг тфедставителей этой группы не может как следует развиваться, то эта группа обречена на вырождение, и судьба ее совершенно безнадежна, очевидно, никакие перемены в социально-экономических и политических отношениях при вышеуказанных обстоятельствах не будут уже играть никакой роли. Зайцев именно так и рассуждает. Он говорит: ‘Может ли быть что-нибудь неопровержимей по своей ясности следующей аксиомы: человек есть не что иное, как животный организм, животный же организм зависит от тысячи физических условий как в самом себе, так и в окружающей среде, следовательно, человек — раб {Разрядка моя.— Г. Б.} своего тела и внешней природы’.
Мы видим, таким образом, что Зайцеву совершенно чужда мысль о преодолении природных условий человеком в результате изменения общественных отношений. В связи с этим следует сказать, что многие с первого взгляда непонятные высказывания и суждения Зайцева по социальным вопросам, высказывания, вызвавшие в свое время ожесточенную полемику и резкий отпор в тогдашней левой журналистике, становятся вполне понятными и закономерными, если рассматривать их как неизбежный результат общефилософских механистических воззрений Зайцева.
В качестве примера укажем на нашумевшую в свое время рецензию Зайцева (1864 года) на книгу Катрфажа ‘Единство человеческого рода’. В ней Зайцев высказал ряд довольно странных для публициста его лагеря мыслей. ‘Как анатомия, так и наблюдения над психическими способностями туземных рас Африки и Америки, — писал Зайцев, — показывают такую громадную, коренную разницу между краснокожими, эскимосами, полинезийцами, неграми, кафрами с одной стороны и белым человеком — с другой, что настаивать на братстве этих рас могут только чувствительные барыни вроде г-жи Бичер-Стоу’. И, нисколько не колеблясь, с невероятной смелостью Зайцев делает из-этого вывод, что восставать против рабства негров не следует. — ‘Несомненно и признано всеми, — говорит он, — что невольничество есть самый лучший исход, которого может желать цветной человек, придя в соприкосновение с белым… Сентиментальные враги невольничества умеют только цитировать тексты и петь псалмы, но не могут указать ни одного факта, который бы показывал, что образование и свобода могут превратить негра в белого’.
Любопытно, что это архиреакционное утверждение защищается у Зайцева посредством ‘левой’, как-будто социалистической фразеологии. ‘Вместо того, чтобы заботиться о равенстве черного-племени с белым… — пишет Зайцев,— …лучше бы обратить внимание на тех, которые действительно братья нам, но которых наши политические и социальные условия деградируют до того, что лишают признаков и качеств, свойственных -их племени, и приближают к низшим расам’. Таким образом, защита интересов трудящихся Европы, угнетенных капитализмом, совершенно недиалектически противопоставляется Зайцевым протесту против рабства негров, как-будто одно обязательно исключает другое.
Уже современники Зайцева отнеслись к этим его высказываниям резко отрицательно и использовали их для того, чтобы скомпрометировать не только Зайцева, но и вставшего на его защиту Писарева и ‘Русское Слово’ в целом. Против Зайцева ополчились не только ‘Современник’ в лице Антоновича и ‘Искра’, но и такой журнал, как ‘Отечественные Записки’. Антонович провел параллель между высказываниями Зайцева и рассуждениями американских плантаторов, оправдывающих рабство, и заявил, что если негров, как отсталое племя, легко поработить. то из этого отнюдь не вытекает, что их должно поработить. ‘У женщины организация отлична от мужской,— писал Антонович,— у женщины меньше мозга, меньше голова, меньше кровяных шариков, но из этого не следует, что она должна иметь прав меньше, чем мужчина. Что бы ни говорила зоология, но здравый смысл и общее благо тоже должны быть уважаемы’ {‘Современник’ 1865, No 2.}.
Упоминание Антоновича о ‘зоологии’ было не в бровь, а прямо в глаз: предпосылки вышеприведенных суждений Зайцева о цветных расах действительно заключались в ‘зоологии’, т. е. в неправильно, недиалектически усвоенных положениях современной Зайцеву естественно-научной мысли. Это можно проследить по рецензиям Зайцева, предшествовавшим его отзыву о книге Катрфажа: так, в рецензии на книгу Карла Фохта ‘Человек и его место в природе’ Зайцев две-три страницы посвящает полемике с зоологами, которые настаивают на том, что человек отделяется от прочих животных глубокою пропастью, и ‘в числе других животных не помещают человека’. Для нас важно то обстоятельство, что с точки зрения Зайцева применяемое в зоологии разделение на роды и виды должно распространяться и на человека. Зайцев смеется над Теми зоологами, которые считают, что ‘полинезийский негр и англичанин составляют лишь один вид, между тем как волк и собака — разные роды’.
В другой ранней рецензии, также предшествующей отзыву на книгу Катрфажа, Зайцев приводит ряд выписок из статьи Бурмейстера ‘Черный человек’, в которых нога негра сравнивается с ногою обезьяны, и уже от себя добавляет: ‘строение тела, форма живота, строение верхней конечности, развитие нижней челюсти, даже волосы и пот, — все, одним словом, что мы видим в человеке, переходит в обезьяну, проходя по дороге через цветные расы {Разрядка моя. — Г. Б.} и те несчастные создания, которые рождаются среди белого племени — я говорю об идиотах и цветных расах’.
Кроме работ Бюхнера, Фохта и Молешотта, Зайцев, несомненно, был хорошо знаком с учением Дарвина и считал своим долгом популяризировать это учение и распространять его принципы среди радикально настроенной молодежи. Зайцев вообще был просветитель по натуре и ради популяризации и пропаганды какой-нибудь особенно импонировавшей ему идеи готов был не останавливаться перед самыми крайними выводами. Недаром Н. Д. Ножин писал в ‘Искре’ по поводу его статьи о неграх: ‘Неужели же из-за теории Дарвина о различии между расами людей должны утвердиться на незыблемом основании новые слезы и скорбь для человечества’. И в дальнейшем Ножин указывал, что теория Дарвина неправильно понята Зайцевым, что как-раз эта теория не признает Неизменности видов и разновидностей, и поэтому из нее никак не вытекает принцип разграничения рас как чего-то неизменного’ {‘Искра’ 18.65, No 8).
Полемика по вопросу о неграх продолжалась больше года и доставила немало неприятностей не только Зайцеву, но и Писареву, и всей редакции ‘Русского Слова’. Даже такие реакционные публицисты, как Н. Соловьев, полемизировавший в ‘Отечественных Записках’ уже против эстетических воззрений ‘Русского Слова’, критикуя известные статьи Писарева о Пушкине, с пафосом восклицал: ‘Кому нужны бичи, темницы, топоры? Вам, вы в них нуждаетесь для просвещения… Вы утверждали, что рабство негров есть явление вполне нормальное‘ {‘Отеч. Записки’ 1865, сентябрь, критич. обозрение, стр. 312. (Разрядка моя. — Г. Б.}.
А ‘Искра’ в своих выступлениях пошла еще дальше и сравнивала Зайцева с Катковым, о чем нам еще придется говорить впоследствии. Зайцева обвиняли в бесчеловечности, в недостатке гуманности, и этот упрек особенно болезненно действовал на него.
На самом деле Зайцева можно было обвинить только в чрезмерной склонности к поспешным, непродуманным выводам, при чем склонность эта всецело объяснялась метафизическим характером его мышления. Дело в том, что при решении отдельных социальных проблем Зайцев одинаково был способен перегибать палку как в ту, так и в другую сторону. Если его суждения о неграх навлекли на него не без некоторых оснований упрек в бесчеловечности, то, наоборот, в своих высказываниях о мерах борьбы с уголовными преступлениями Зайцев обнаруживает чрезмерную, совершено неприложимую на практике терпимость. Он считает, что общество совершенно не должно применять какие бы то ни было насильственные или принудительные меры по отношению к уголовным преступлениям. Здесь на Зайцева, кроме упомянутых выше философов-материалистов, повлияли, повидимому, еще социологические работы Кетлэ и других французских социологов. В статье ‘Естествознание и юстиция’ Зайцев доказывает, что причиной очень многих преступлений являются ненормальности в человеческом организме, порожденные наследственностью, т. е. явления, совершенно не зависящие от человеческой воли. Переходя затем к статистическим данным об уголовных преступлениях во Франции, Зайцев склонен истолковывать эти данные совершенно фетишистским образом. ‘Цифры, — говорит он, — …как древний рок, управляют человеком и не позволяют ему ни на шаг отступать от своих математических выводов’. По мнению Зайцева, если французские статистики доказывали, что из 600 жителей Франции ежегодно один обязательно совершит преступление, то это означает, что общество не имеет права ни судить, ни наказывать такого преступника: ‘если преступление обязательно должно совершиться, то не все ли равно, кто его совершит: a, b, c или d. Если б a не совершил преступления, то его совершил бы b или c, что исключает совершенно возможность обвинения’ {Те же мысли Зайцев развивает более детально в своей рецензии на ‘Естественную историю мироздания’ Фохта в No 5 ‘Русского Слова’ за 1863 г.}.
Здесь, как и во всем, сказывается антидиалектический характер мышления Зайцева. Для него, как для всякого метафизика, по выражению Энгельса, ‘да — да, нет — нет, а все прочее от лукавого’. Так, недиалектическое понимание детерминизма приводит его к своеобразной теории ‘непротивления’, распространяемой им, впрочем, только на уголовных преступников.

V

Наша характеристика социально-политических и философских воззрений Зайцева, получивших свое развитие на страницах ‘Русского Слова’, была бы очень неполной и недостаточной, если бы мы ни слова не сказали о высказываниях Зайцева по вопросам морали.
Этическим проблемам Зайцев уделяет гораздо больше внимания, чем это можно было бы ожидать от такого непреклонного и убежденного детерминиста, каким он является в своих суждениях по вопросу о борьбе с уголовными преступлениями. Из того факта, что человек абсолютно несвободен в своих действиях и поэтому не должен нести никакой ответственности за свои поступки, Зайцев отнюдь не хочет сделать вывод, что предписывать людям какие бы то ни было нормы поведения совершенно бесполезно. В этом было известное противоречие, но это противоречие характерно не для одного Зайцева, а для многих передовых деятелей шестидесятых годов.
Высказывания Зайцева по вопросам морали заслуживают самого глубокого внимания со стороны исследователя. Именно в них проявляется та совершенно своеобразная диалектика революционного движения шестидесятых годов, в результате которой самые воинствующие материалисты в теории, материалисты, подвергавшиеся упрекам и в бессердечности, и в сухости, и в чересчур грубом взгляде на вещи, на практике оказывались самыми возвышенными идеалистами.
В области этики Зайцев как-будто идет вслед за Дж.-Ст. Миллем. В рецензии на II том сочинений Милля Зайцев очень красноречиво защищает утилитаризм, — ту этическую систему, основателями которой были Бентам н Милль. Мерилом нравственности должна быть польза, все другие принципы не могут быть основанием для этической системы. Так, например, принцип справедливости несостоятелен, потому что понятия о справедливости не одинаковы у различных индивидуумов. Наоборот, польза или вред отдельного явления недоступны произволу индивидуального истолкования, они в каждом отдельном случае могут быть оценены безошибочно. Негодяю, поступившему подло, всегда можно указать на факт, на вред, им причиненный, и он уже ничем не сможет отговориться. Таким образом, Зайцев, не допускающий общепризнанных понятий о справедливости, верит, однако, что в классовом обществе могут существовать общепризнанные представления о пользе. В этом отношении он, конечно, не оригинален и является только популяризатором идей английских мыслителей — Бентама и Милля. Оригинальность же высказываний Зайцева по этическим вопросам заключается в том истолковании, которое он дает суждениям Милля о разумном эгоизме как об основе этики. Милль только говорит, что хотя основой этики должен быть эгоизм, но чувство общественности помешает индивидууму желать для себя той выгоды, которою не могут воспользоваться другие. Зайцев же, целиком присоединяясь к проповеди утилитаризма и разумного эгоизма, в сущности проповедует не эгоизм, а самый неограниченный альтруизм, доходящий до самопожертвования. Человек, который за благо других добровольно идет на страдания, действует так во имя своих личных интересов. Разница между таким человеком и самым грубым эгоистом только в глубине понимания личного счастья. ‘Герой… соглашается итти на страдание не потому, чтобы самое страдание казалось ему привлекательным, а потому, что находит его для себя выгодным’. И в дальнейшем Зайцев с презрением и негодованием говорит о тех, кому непонятны эти истины, кто не знает даже, что пожертвование собою для счастья других может доставлять высокое личное наслаждение, ‘кому невдомек, что человеку выгодно и приятно отдать даже жизнь свою за свои убеждения, т. е. за торжество того, что он считает… полезным’.
Может быть, чрезвычайная популярность Зайцева среди разночинской молодежи шестидесятых годов — факт, о котором мы еще будем говорить впоследствии — объясняется отчасти подобными высказываниями, вполне соответствовавшими идеалам и настроениям лучшей части этой молодежи. Ведь и Чернышевский в своем романе ‘Что делать’, появившемся в печати на два года раньше, чем рецензия Зайцева на сочинения Милля, не только проповедывал в сущности те же взгляды, но даже воплотил их в художественном образе в лице Рахметова.

VI

Нам представляется, что сказанного достаточно для того, чтобы определить отношение Зайцева к революции. В нашей научное литературе последних лет вопрос о политическом лице ‘Русского Слова’, об отношении к революции такого публициста, как Писарей, обсуждался неоднократно и вызвал оживленную полемику между Б. П. Козьминым и В. Я. Кирпотиным.
Не вдаваясь в оценку этой полемики, так как это лежит за пределами нашей статьи, мы должны только заметить, что определить политическое лицо Зайцева в интересующие нас годы гораздо легче, чем установить подлинные этапы политической эволюции Писарева в начале шестидесятых годов.
Зайцев по своему происхождению и по условиям своей жизни был совершенно законченным, ‘стопроцентным’, как сказали бы теперь, представителем интеллигентной прослойки городской мелкой буржуазии (может быть, даже следовало бы сказать ‘мельчайшей’). Это значит, что Зайцев был представителем социальной группы, не только не связанной с крестьянством, но и совершенно незнакомой с ним.
При этом не следует упускать из виду, что Зайцев начал работу в ‘Русском Слове’ в 1863 году, т. е. в такой момент, когда крестьянская революция в России была уже разгромлена. Само по себе это обстоятельство имеет важное значение.
Как идеолог мелкой городской буржуазии, Зайцев естественно должен был резко отрицательно относиться к остаткам феодально-крепостнического строя в России. Как интеллигентный пролетарий, он мог искренно ненавидеть и критиковать капитализм, но в то же время ему, как и Писареву, трудно было преодолеть идеал ‘культурного капитализма’, такого капитализма, с который могла бы примириться разночинная интеллигенция.
Неудивительно поэтому, что и отношение Зайцева к революции было двойственным и даже колеблющимся. В этом вопросе вообще нужно различать два момента: отношение к революции в принципе вообще и вера в возможность немедленной революции в России. В принципе Зайцев, конечно, не был противником революции, хотя высказывания его по этому вопросу и страдают неясностью и противоречивостью. Но когда нужно было разрешить вопрос о политической тактике в России, Зайцев чувствовал себя в затруднительном положении, так как не видел той силы, на которую можно было бы опереться. В крестьянство он не верил и довольно ясно выразил это неверие в конце статьи ‘Белинский и Добролюбов’, где он порицает Добролюбова за народнический образ мыслей.
‘Добролюбов, — пишет Зайцев в этой статье, — в своих отзывах о народе напоминает нам почвенников. И у него проглядывает это мистическое воззрение на народ, эта мысль о каких-то необычайных дарованиях, отличающих массу. Наконец, и то правда, что идеальные представления о народе вводили Добролюбова иногда в заблуждение и заставляли его слишком много ждать от народа. Иногда даже принимал он тон, весьма напоминающий тон платонических поклонников народа, и восторгался там, где следовало бы учить’.
А в рецензии на книгу Сориа ‘Общая история Италии’, излагая историю, монархического, контрреволюционного переворога в Неаполе в 1848 году, переворота, совершившегося при участии неаполитанских лаццарони. Зайцев говорит: ‘Народ груб, туп и вследствие этого пассивен. Эго, конечно, не его вина, но это так, и какой бы то ни было инициативы с его стороны странно ожидать’.
В дальнейшем Зайцев доказывает, что иногда бывает нужно, не стесняясь демократическими ‘нелепостями’, действовать против народа, чтобы насильно даровать ему свободу.
Следовательно, признавая в принципе необходимость революции, Зайцев считал, что она может быть осуществлена не в союзе с ‘народом’ — с крестьянством у нас в России — а подчас даже в борьбе с ним. На какие же силы должна опираться революция, Зайцев не представлял себе.
Марксистское учение о неизбежности крушения капитализма и о пролетариате, как об основной революционной силе в истории, оставалось Зайцеву чуждым, как, впрочем, и всем русским деятелям шестидесятых годов. И хотя Зайцев интересовался чисто экономическими проблемами, но в области политической экономии он не пошел дальше лассальянства. Общеизвестно, как пренебрежительно отзывался в свое время Маркс о полемике Лассаля с Шульце-Деличем (в письме к Энгельсу от 4 ноября 1864 года) и об экономических ‘открытиях’ Лассаля вообще (в письме к Энгельсу от 12 июня 1863 г.).
Для Зайцева же экономические работы Лассаля и в частности его полемика с Шульце-Деличем были самым высшим проявлением экономической, да и социальной мысли. В рецензии на серию книжек для народа, выпущенных издательством ‘Общественная польза’, Зайцев высмеял экономическую проповедь труда и воздержания, а также защиту денежного процента, заключавшиеся в брошюре ‘Как надо жить, чтобы добро нажить’, аргументируя при помощи тех же доводов, которые были употреблены Лассалем в его полемике с Шульце-Деличем.
Неудивительно поэтому, что когда Зайцеву приходилось подойти вплотную к вопросу о том, на какие силы должна опираться революция, он впадал в уныние и в пессимизм. В некоторых рецензиях Зайцева проглядывает явно упадочное настроение, как, например, в рецензии на журнал ‘Вокруг Света’, где он говорит: ‘У нас есть драгоценное сознание, что нам и нечего больше делать, потому что мы чужие человеческой семье, собравшие себе на рубашку с миру по нитке… Сиры мы и нищи, никому не нужны, отчего же нам и не предаваться бесплодной рефлексии? И кто может претендовать на нас за то, что мы сидим в трущобе? Ведь если мы попытаемся из нее выйти, то дело кончится только тем, что еще глубже погрязнем’ {‘Русское Слово’ 1863, No 9, ‘Библиографический листок’, стр. 46.}.
Из всего этого вытекает, что Зайцев по своему социально-политическому миросозерцанию был не только идеологом городской мелкой буржуазии, но и утопическим социалистом. Вспомним определение утопического социализма, которое дает Ленин: ‘Первоначальный социализм был утопическим социализмом. Он критиковал капиталистическое общество, осуждал, проклинал его, мечтал об уничтожении его, фантазировал о лучшем строе, убеждал богатых в безнравственности эксплоатации. Но утопический социализм не мог указать действительного выхода. Он не умел ни разъясните сущности наемного рабства при капитализме, ни открыть законы его развития, ни найти ту общественную силу, которая способна стать творцом нового общества’ (Ленин. ‘Три источника и три составных части марксизма’).
Приходится признать, что Зайцев вполне подходит под эту характеристику.

VII

Итак, Зайцев отчетливо представлял себе, что человеческое общество неоднородно по своему составу и что в каждом обществе интересы разных классов взаимно противоречивы, однако, как мы уже видели, у него не было никакого представления о последовательных стадиях развития капитализма, о классовой борьбе, как о движущей силе истории, и о гой общественной силе, которая должна покончить с капитализмом.. Неудивительно поэтому, что, анализируя отдельные социальные явления, Зайцев часто не умел отличить форму явления от его сущности: ему хотелось найти конкретные предпосылки социального зла и поразить их в самом зародыше, но все его идеологическое развитие неизбежно приводило к тому, что его реформаторская энергия и мысль направлялись по неправильному пути. Сильнее всего это сказалось на отношении Зайцева к искусству и к литературе.
Антиэстетизм ‘Русского Слова’, вызвавший в свое время ожесточенную полемику, до последних лет являлся объектом изучения преимущественно в связи с анализом литературной деятельности Писарева, — в особенности его поздних статей (‘Реалисты’, ‘Пушкин и Белинский’, ‘Разрушение эстетики’). Между тем в изучении социально-экономических предпосылок и социально-политического смысла этого антиэстетизма так же важна (а, может быть, и более важна) литературная деятельность Зайцева. Зайцев начал высказываться по вопросам о значении искусства раньше Писарева, в количественном отношении у него таких высказываний больше, по тону они гораздо резче и безапелляционнее, и если сопоставить их друг с другом, то окажется, что вез эти суждения в совокупности представляют хоть и парадоксальную, совершенно неприемлемую, но очень тщательно продуманную и не лишенную своеобразной последовательности концепцию.
Концепция эта настолько любопытна, что на ней стоит остановиться. Мы начнем с отношения Зайцева к сдельным родам искусства.
По отношению к изобразительным искусствам Зайцев совершенно неумолим. Живописи и скульптуры он не признает, здесь его отрицание имеет абсолютный характер, а искренность его суждений иногда доходит до наивности. Так, например, в одной из рецензий он следующим образом отзывается о греческой скульптуре и о ценителях ее: ‘Пускай себе стоят мраморные боги на старых пьедесталах для развлечения верхоглядов, именующих себя художниками и прикрывающих свою неспособность к серьезному труду избитыми фразами о ляжках Венеры и профилях Аполлонов. Лучше не тревожить этого классического хлама, пока время не похоронит его вместе с теми тунеядцами, которым в жизни нечего делать, как только восторгаться ляжками Венер и профилями Аполлонов’ {Рецензия на книгу Бурмейстера ‘Геологические этюды’. ‘Русское Слово’ 1663 г. No 11—12, стр. 14.}.
Еще резче и парадоксальнее высказывания Зайцева о театре. В рецензии 1864 года на собрание сочинений греческого трагика Эсхила Зайцев красноречиво доказывает, что театр вреден для общества. Убеждение, что театр будто бы способствует развитию общества, ни на чем не основано. Нет ни одной театральной пьесы, которая давала бы обществу положительное знание: на сцене обыкновенно показывается или чепуха, в которой нет ни складу, ни ладу, или в лучшем случае то, что в жизни можно видеть ежедневно. Общество развращается, привыкает к праздному и бессмысленному времяпровождению. ‘Кто имеет в числе знакомых так называемых театралов, — пишет Зайцев, — тот знает, как нестерпимо глупы и несносны бывают эти люди в действительной жизни, до чего доходит их неспособность видеть вещи в естественном, а не в нарумяненном виде’.
В своем отрицании театра Зайцев доходил даже до того, что оправдывал образ действий английских пуритан, запиравших театры и бичевавших актеров. ‘Английские пуритане заслуживали в этом отношении не насмешек, а величайшего уважения,— писал он в статье о Маколее. — Господство их имело самое благодетельное влияние на общество’.
‘Искра’, сопоставляя это высказывание с известным суждением Зайцева о Фихте, восклицала: ‘Итак, заблуждения философские следует карать метлою и сажанием в водолечебницы, театры — ломать, актеров — бичевать. Посмотрим, что будет дальше. Г. Зайцев подает великолепные надежды’. (‘Искра’ 1865, No 35).
Однако под свои столь крайние и дикие с нашей точки зрения суждения Зайцев умел подвести идеологическую базу. По мнению Зайцева, не только искусства, но даже науки неизбежно и всегда при всяких обстоятельствах являются орудием эксплоатации масс. Если в стране процветает искусство, если в ней много первоклассных живописцев, архитекторов, музыкантов, лириков, много людей ‘так называемого классического образования, поэтов, ориенталистов, эллинистов, латинистов, много певцов, актеров’ и т. д., то это доказывает, что положение большинства крайне незавидное. Зайцев называет представителей всех перечисленных выше профессий паразитами и говорит: ‘Чем больше этих людей, тем хуже, потому что тем больший гнет должен тяготеть над большинством и тем хуже его материальное положение’. (Рецензия на ‘Рассуждения и исследования политические, философские и исторические’ Д.-Ст. Милля, т. II).

VIII

Отношение Зайцева к художественной литературе довольно-своеобразно и не совсем последовательно. ‘Пора протрезвиться и увидеть громадную несоразмерность между пользой, приносимой поэзией обществу, и наградой, которую она получает’, — пишет Зайцев в рецензии на ‘Историю французской литературы,, Юлиана Шмидта. — ‘Пора понять, что всякий ремесленник настолько же полезнее любого поэта, насколько положительное число, как бы ни было мало, больше нуля’.
Однако в дальнейшем Зайцев оговаривается: ‘Разумеется, речь идет о служителях чистой поэзии, гнушающейся служить какому-нибудь практическому делу’.
Эта оговорка, хотя и сделанная мимоходом, очень существенна. Смысл ее уяснится нам, если мы примем в расчет пространную рецензию Зайцева на стихотворения Некрасова. Рецензия эта представляет собой хвалебную, почти восторженную оценку всей литературной деятельности Некрасова. Некрасов, по словам Зайцева, имеет полное право на название мыслителя. Это — мыслитель глубокий и честный, в основе его произведений лежит высокая гуманность. Некрасов — народный поэт, потому что герой его песен — русский крестьянин, но Некрасов не ‘поет’ о крестьянстве, а думает о нем, о его бедах и горе ‘и мысли свои, глубокие и светлые, передает в прекрасных и свободных стихах, в которые без натяжек укладывается народная речь и которые чужды поэтических метафор и аллегорий’. Кроме народа, героями произведений Некрасова являются ‘те труженики и страдальцы, которые работали мыслию или делом и хотя не непосредственно, но принесли свою лепту’. В этом отношении стихотворения Некрасова не имеют себе равных во всей русской литературе. Идеал Некрасова построен на идеях любви и благосостояния и выражен в самой осуществимой форме. В доказательство этой мысли Зайцев цитирует предсмертные грезы Дарьи в поэме ‘Мороз красный нос’. ‘Кто не поймет этого, — пишет Зайцев об этой поэме, — кто пройдет мимо этой картины равнодушно или с банальными похвалами, тот пошлый филистер, не видящий ничего дальше своего носа или носов своего кружка’. Насколько высок идеал Некрасова, настолько силен и его протест против страданий народных масс, против безысходности их горя и ужаса их судьбы. Все, что есть лучшего в России, чтит Некрасова и верит ему.
Статья Зайцева о Некрасове, одна из Лучших его критических статей, показывает, что отрицательное отношение Зайцева к поэзии вообще, в частности к лирической поэзии, имеет резко классовый, всецело полемический характер. Когда Зайцев говорит о том, что поэты собственно всегда заняты сами собою, ‘возвышенностью своего призвания, идеальностью своих чувств и парением своей лиры’, когда он упрекает лирических поэтов в том, ЧТО они в сущности совершенно равнодушны к тем возвышенным предметам, которые воспеваются ими, то все эти грозные филиппики направлены отчасти против представителей дворянской поэзии, отчасти против той эстетической, реакционной критики, с которою Зайцев считал своим долгом вести самую ожесточенную борьбу. Недаром упоминавшаяся выше рецензия на стихотворения Некрасова начинается с саркастических выпадов против этой критики. ‘В то время как вся русская молодежь читала, читает и знает наизусть стихи Некрасова,— пишет Зайцев в начале этой рецензии, — литературная критика последних лет большинством голосов отказывала ему не только в тех достоинствах, какие признавались за ним публикою, но и в десятой доле тех, которые та же критика находила в изобилии у поэта Фета, Тютчева и Майкова’. Зайцев упрекает эстетическую критику в отсутствии беспристрастия и говорит: ‘В отношении г. Некрасова критика поступила так, что всякому человеку, не принадлежавшему к врагам ‘Современника’, приятно вспомнить ее проделки, покрывшие ее стыдом и срамом. Приятно указать всем этим Дудышкиным и проч. на их былые подвиги и в то же время напомнить, как бессильны остались их натянутые нападки перед мнением всей нашей читающей публики, перед общим голосом всей молодежи’.
Особенностями этой позиции, занятой Зайцевым в борьбе с эстетической критикой реакционных и либеральных журналов, может быть, и объясняются до некоторой степени его резкие и проникнутые крайней нетерпимостью оценки творчества Пушкина, Лермонтова, Фета, Каролины Павловой и других представителей дворянской поэзии. В упоминавшейся выше рецензии на книгу Юлиана Шмидта Зайцев говорит: ‘Если б стихи их (т. е. поэтов. — Г. Б.) стали принимать в положительном смысле, то оказалось бы, что они каждый день говорят против сказанного накануне’. Этими словами Зайцев характеризует в сущности свой собственный критический метод, примененный им в разборах произведений Фета, Каролины Павловой, Лермонтова и отчасти Пушкина. Во всех этих работах Зайцев только и делает, что принимает стихи разбираемых поэтов ‘в положительном смысле’, т. е. все поэтические условности, неизбежные в лирической поэзии, — все тропы и фигуры, гиперболы, метафоры, олицетворения и т. д. — истолковывает совершенно буквально и таким образом доводит их до абсурда. Средства поэтической выразительности он воспринимает как величайшую бессмыслицу, ему кажется, что стихи превозносимого им Некрасова, как он выражается, ‘чужды поэтических метафор и аллегорий’. Наоборот, разбирая стихотворения Фета и Каролины Павловой, Зайцев иронизирует над эпиграфами, над заглавиями, над отдельными поэтическими образами и все время старается доказать, что стихи этих поэтов совершенно бессодержательны и не заключают в себе никаких мыслей. Лермонтова он обвиняет в непоследовательности идей и образов и утверждает, что в ‘Демоне’, ‘Герое нашего времени’ и ‘Маскараде’ множество нелепостей и что произведения эти обнаруживают невероятную мелочность содержания. В лирике Лермонтова он не находит ничего, кроме мелких, альбомных стишков и ‘рабских подражаний Пушкину’. Поэмы Лермонтова или такого сорта, что не годятся даже ‘для чтения юнкеров’, или ‘описывают черкесские .и кабардинские страсти’ и потому ‘довольно скучны’. Вследствие недостатка умственного развития Лермонтов в своих стихах воспевал проявление грубой физической силы. ‘И мог ли он быть другим, — говорит в заключение Зайцев, — чем были все, при той обстановке, которая его окружала, при тех условиях, в которых он рос и жил?’.
Таков общий характер воинствующей антидворянской критики Зайцева, для того же, чтобы определить историческое значение этой критики и установить ее социальные предпосылки, необходимо рассмотреть ее в связи с общим направлением ‘Русского Слова’ и особенно в связи с литературно-критической деятельностью Писарева.

IX

Зайцева обычно считают последователем или даже эпигоном Писарева, а в лучшем случае — соратником и единомышленником Писарева, особенно в области эстетических оценок. Так, например, в статье В. Я. Кирпотина о Зайцеве читаем: ‘В своем походе на искусство Зайцев повторяет {Разрядка моя.— Г. Б.} аргументацию Писарева… в резких суждениях Зайцева не заключалось ничего большего, чем в мнениях Писарева по вопросам искусства’.
Любопытно, однако, что современники Зайцева и Писарева высказывали совершенно противоположные мнения: они находили, что в области эстетических высказываний Зайцев влиял на Писарева, а не наоборот. Так, в No 37 ‘Искры’ за 1865 г. в анонимной статье ‘Мыслящий реалист’, направленной против Писарева, говорится, что в ранних статьях Писарева есть много мест, сопоставление которых с последующими высказываниями этого критика покажет читателю ‘ряд волшебных изменений, которым мыслящий реалист подвергся под влиянием такого учителя и руководителя, каков г. Благосветлов, и такого почтенного друга, каков г. Зайцев’. Еще любопытнее следующее обстоятельство: сам Писарев однажды намекнул, что его антиэстетические воззрения менее прочны и менее прямолинейны, чем аналогичные воззрения Зайцева.
В статье Писарева ‘Реалисты’ (‘Нерешенный вопрос’) читаем: ‘Если бы Добролюбов поговорил долго и наедине с Белинским, он непременно убедил бы Белинского, что тот хотя и хороший человек, но эстетик и следственно отсталой, и Белинский согласился бы с Добролюбовым, если бы мне довелось поговорить также долго и также наедине с Добролюбовым, я также доказал бы ему, что хоть он и реалист, но не новейший, и Добролюбов согласился бы со мной, если бы, наконец, со мною самим побеседовал бы таким же образом г. Зайцев, пожалуй, оказалось бы, что и я не совсем еще совлекся эстетической одежды ‘ветхого человека’, так как, кроме ‘Отцов и детей’, признаю еще Шекспира’ {Разрядка моя. — Г. Б.}.
Это высказывание имеет очень большое значение. В самом деле, достаточно сопоставить суждения Зайцева и Писарева о важнейших явлениях и виднейших представителях западно-европейской и русской литературы, чтобы увидеть, что в тех случаях, когда мы имеем принципиально различные суждения Писарева и Зайцева об одном и том же писателе или об одном и том же произведении, оценка Писарева всегда оказывается более благожелательной, оценка же Зайцева бывает проникнута духом крайней нетерпимости. Так, например, в упоминавшейся выше рецензии на собрание сочинений Эсхила Зайцев говорит, что пьесы Мольера ничему никого не научили, так как и без Мольера всегда было известно, что скупость и лицемерие — пороки. И вообще драматическая литература так же, как и театральное искусство, совершенно бесполезна для общества: ‘лучшие театральные пьесы — пьесы Мольера, Шекспира, Шиллера и др. — все также не приносят никакой пользы’.
Писарев же в своей статье ‘Реалисты’ высказывает такое мнение: ‘Мы твердо убеждены в том, что каждому человеку, желающему сделаться полезным работником мысли, необходимо широкое и всестороннее образование, в котором Гейне, Гете, Шекспир должны занять свое место наряду с Либихом, Дарвином и Ляйеллем’. Далее Писарев говорит, что при изучении западно-европейских литератур надо знакомиться только с ‘настоящими титанами’, и перечисляет этих титанов: ‘Вы прочитаете Шекспира, Байрона, Шиллера, Гейне, Мольера и очень немногих других поэтов, замечательных не тем, что они когда-то жили и что-то писали, а тем, что они действительно высказали людям несколько умных и дельных мыслей‘.
Любопытно также сопоставить суждения Зайцева и Писарева о таких корифеях мировой литературы, как Гете и Виктор Гюго. Гете, по мнению Зайцева, ‘жалкий филистер’, видевший во французской революции только повод для того, чтобы написать либретто для оперы. Гете — ‘гений-лакей’, ‘холодная черствая натура’. Он порицал Фихте за то, что тот толкует о вещах, про которые должно молчать, и даже требовал усиления строгости цензурных правил {‘Гейне и Берне’).
Писарев же в своем суждении о Гете как бы отвечает Зайцеву. ‘Что Гете обладал в высокой степени способностью извиваться и блюдолизничать, это, конечно, не может подлежать сомнению, — говорит он в той же статье ‘Реалисты’. — Что он стряпал разные стихотворные миндальности и салонные оперетки, это также составляет неопровержимую истину… Ну, а как вы думаете, стали бы мы теперь рассуждать о Гете, если бы собрание его сочинений состояло целиком из сотни чистеньких опереток и из нескольких тысяч миндально-лакейских мадригалов? И как вы думаете, посвятил ли бы такому Гете гордый и безукоризненный Байрон своего Сарданапала? Да, еще как посвятил-то! С трепетом робости и благоговения…’.
Еще больше расходятся Зайцев и Писарев в оценке Виктора Гюго. В рецензии на ‘Историю французской литературы’ Юлиана Шмидта Зайцев целиком присоединяется к той резко отрицательной характеристике политической деятельности Гюго, которую дает Шмидт, упрекающий Виктора Гюго за непостоянство в политических взглядах. От себя Зайцев добавляет, что если бы Гюго был не поэтом, а публицистом, он не заслуживал бы никакого снисхождения. ‘Будь он публицистом, мы относились бы к нему как к какому-нибудь Каткову’. Зайцев при этом не замечает, что характеристика Юл. Шмидта, на которую он опирается, по существу реакционна: Шмидт бичует Гюго не за то, что он в молодости был роялистом, а за то, что он изменил этому роялизму впоследствии.
Писарев, наоборот, великолепно понимает, что ранние роялистские и бонапартистские стихотворения Гюго совершенно бледнеют перед его последующей деятельностью. ‘Какие сочинения Виктора Гюго известны всей читающей Европе? —говорит он.— Не лирика и трагедии, a ‘Notre Dame’ и ‘Les Misrables’. Романы Диккенса и В. Гюго имеют с точки зрения Писарева огромное познавательное значение: они показывают ‘несостоятельность всех наших представлений о пороке и преступлении’. Капля долбит камень non vi sed saepe cadendo (не силой, а часто повторяющимся падением), и романы незаметно произведут в нравах общества и в убеждениях каждого отдельного лица такой радикальный переворот, какого не произвели бы без их содействия никакие философские трактаты и никакие ученые исследования’.
Наконец, очень любопытно сопоставить отношение Писарева и Зайцева к Льву Толстому, в частности к роману ‘Война н мир’. В статье ‘Промахи незрелой мысли’ Писарев, говоря о Толстом, упрекал русскую критику за то, что ни один из ее представителей ‘не подхватил, не разработал и не подвергнул тщательному анализу то сокровище наблюдений и мыслей, которое заключается в превосходных повестях этого писателя’. Когда на страницах ‘Русского Вестника’ началось печатание ‘Войны и мира’, Писарев в своей статье ‘Старое барство’ попробовал проделать такую работу над романом Толстого, но не успел ее закончить. У Зайцева же среди многочисленных его статей и рецензий имеется только одно высказывание о Льве Толстом — в статье ‘Перлы и адаманты русской критики’, — в той части этой статьи, где Зайцев объясняет, почему он, характеризуя русские журналы, ничего не говорит о ‘Русском Вестнике’. ‘Читатель поймет, почему я не говорю о нем подробно, как о прочих, просмотрев одни заглавия статей… Здесь г. Иловайский пишет о графе Сиверсе, граф Л. Н. Толстой (на французском языке) о князьях и княгинях Болконских, Трубецких, Курагиных, фрейлинах Шерер, виконтах Мортемар, графах и графинях Ростовых, btard’ax, Пьерах и тому подобных именитых и великосветских лицах, здесь Ф. Ф. Вигель вспоминает о графах Прованских и Артуа, Орловых и об обер-архитекторах, о народном воспитании пишет Ржевский, и, наконец, г. Фет пишет стихотворное послание Тургеневу’.
Таким образом, по мнению Зайцева, ‘Русский Вестник’ не заслуживает внимания именно потому, что в нем печатаются столь нестоящие вещи, как статьи Иловайского и ‘Война и мир’ Толстого,
Налицо целый ряд расхождений между Писаревым и Зайцевым в области оценок литературных явлений. Однако и Писарев в ряде статей, как бы наперекор вышеприведенным суждениям его о Мольере, Шекспире, Шиллере, Гете, В. Гюго, Льве Толстом и т. д., становился на такую точку зрения, как и Зайцев: например, в статье ‘Реалисты’ назвал бессмыслицей ‘Демон’ Лермонтова, резко ополчился на Салтыкова-Щедрина, резко отрицательно относился к стихотворениям Фета, не говоря уже о знаменитых статьях о Пушкине и Белинском.
Социально-политические предпосылки всех этих выпадов Писарева в свое время были с достаточной убедительностью раскрыты В. Я. Кирпотиным. Писарев, с точки зрения В. Я. Кирпотина, исходил из принципа экономии умственных сил: если общество станет последовательно отвергать все затраты сил, которые не приносят непосредственной пользы, то-есть не идут на изучение и распространение естествознания и материалистической философии, то преобразование общественно-политических условий в России совершится само собою, без всяких рискованных и маловероятных революций. На пути к такому мирному преобразованию стояли искусство и литература, — следовательно, искусство должно быть низвергнуто и разрушено. Пушкин был самым влиятельным русским художником, Белинский — величайшим русским критиком, — следовательно, нужно низвергнуть Пушкина с пьедестала, нужно пересмотреть традиции в области искусства, восходящие к Белинскому {См. статью В. Я. Кирпотина ‘Д. И. Писарев’ во второй томе ‘Очерков по истории русской критики’ под ред. А. Луначарского и В. Полянского. ГИХЛ, М.—Л., 1931, стр. 230—233.}.
Пусть так, но при этом, может быть, не лишено некоторого значения то обстоятельство, что весь этот путь, описанный выше Кирпотиным, был сначала пройден Зайцевым, а потом уже Писаревым. Уже в январе 1864 года в статье ‘Белинский и Добролюбов’ Зайцев дает довольно двусмысленную оценку статьям Белинского о Пушкине. Он выписывает из этих статей цитаты, сопровождая их такими, например, замечаниями: ‘Вот образчик эстетической критики, нанизывающей звучные слова и реторические обороты, в которых трудно отыскать какой-нибудь смысл’. Зайцева просто смешит утверждение Белинского, что для полного понимания поэтов недостаточно прочитать их сочинения, а нужно ‘перечувствовать, пережить их, переболеть всеми их болезнями, перестрадать их скорбями и т. д.
Таким образом, пересмотр эстетических позиций Белинского был начат Зайцевым примерно за полтора года до известных статей Писарева о Пушкине и Белинском. Больше того, самое развенчание Пушкина, как поэта, было проделано Зайцевым задолго до Писарева. Уже в статье ‘Гейне и Берне’ 1863 г. Зайцев писал о том, что стихотворения, подобные оде ‘Вольность’, нельзя принимать всерьез, так как этому мешает все то, что мы знаем о личности поэта. Впечатление, сложившееся в нас о нем, ‘приходит нам на память при чтении ‘Оды к свободе’, и мы можем только презрительно улыбаться, читая ее’.
А в уже упоминавшейся статье Зайцева ‘Белинский и Добролюбов’ все время с настойчивостью проводится мысль о том, что Пушкин в отличие от Гоголя был поедставителем подражательной (‘насажденной’) литературы. При этом многие аргументы Зайцева предвосхищают позднейшие высказывания Писарева по тому же вопросу. — ‘Очевидно, что обстановка, в которой процветает насажденная литература, не может давать ей большого разнообразия в материале, — пишет Зайцев, — фонтаны, иллюминации, рысаки — вот и все тут’. Пушкин, по словам Зайцева, подражал Байрону ‘подобно тому, как Херасков подражал Горацию и Вергилию, притом подражал весьма неудачно’. ‘Разумеется, за сладкие звуки и неудачное подражание Байрону нельзя было отделять Пушкина от легиона поэтов, принадлежащих к насажденной литературе’, — пишет Зайцев в этой статье.
Мы вовсе не хотим доказать, что Зайцев был учителем Писарева, — достаточно и того, что Зайцев не был эпигоном Писарева, а в некоторых случаях даже мог до известной степени подсказывать Писареву объект для нападения и наводить его на те мысля, которые с таким блеском и с такого талантливостью развиваются в общеизвестных статьях этого критика. Может быть, правильнее всего было бы следующим образом охарактеризовать зависимость между Зайцевым и Писаревым: ни один из них не был учеником или эпигоном другого, и в то же время между их литературной деятельностью существовала глубокая связь: Зайцев был решительнее и проще, Писарев — глубже и талантливее. Но они оба были идеологами одной и той же социальной группы, и поэтому нет ничего удивительного в том, что Писарев иногда считал нужным подхватывать парадоксальные суждения Зайцева и тратить всю свою талантливость, логику и эрудицию на защиту и обоснование этих суждений.

X

Постигнуть предпосылки антиэстетических воззрений Зайцева и Писарева можно только исторически, изучая проявления классовой борьбы в литературе шестидесятых годов. Если Чернышевский и Добролюбов были только утилитаристами, а Писарев и Зайцев дошли до крайнего воинствующего антиэстетизма и сделали основным своим лозунгом лозунг о вреде искусства, то это до некоторой степени объясняется различием той литературной обстановки, в которой пришлось действовать тем и другим. В середине пятидесятых годов писатели-дворяне, задававшие тон всей литературе, стояли на позициях либерализма, и в течение некоторого, пусть не очень долгого, времени кое-какие точки соприкосновения между их идеологией и идеологией публицистов ‘Современника’ все-таки были возможны. До известного момента Чернышевский имел полное основание считать, что такие писатели, как Тургенев, Толстой, даже Григорович и Писемский, могут быть полезны для ‘Современника’. Начиная же с конца пятидесятых годов картина резко изменяется, в соответствии с чем изменяется и отношение Чернышевского к дворянской литературе. А в то время, когда Писарев и Зайцев начали свою работу в ‘.Русском Слове’, т. е. в начале шестидесятых годов, защита прусского пути капиталистического развития в художественной литературе достигает наибольшей силы. В это время на страницах ‘Русского Вестника’ появляются ‘Марево’ Клюшникова и ‘Взбаламученное море’ Писемского, того самого Писемского, чьи народные рассказы в средине пятидесятых годов расхвалил Чернышевский. В 1864 г. в ‘Библиотеке для Чтения’ печатается ‘Некуда’ Лескова, Достоевский в это время печатает пасквили на Чернышевского и Щедрина, Гончаров, когда-то превознесенный Добролюбовым, занят подготовкой к антинигилистическому
роману ‘Обрыв’, Толстой, еще в 1858 г. порвавший с ‘Современником’, пишет антинигилистическую комедию ‘Зараженное семейство’. Можно сказать, что большая русская литература, в особенности дворянская, никогда не стояла в такой степени на страже классовых интересов дворянства, никогда не была до такой степени консервативна, как в эти годы, и это естественным образом должно было вызвать контрнаступление в противоположном лагере.
‘В эту горячую пору тревожной и страстной борьбы, — читаем мы в биографии Зайцева, напечатанной в журнале ‘Общее Дело’ в 1881 году, — когда некогда было заботиться о форме и частностях, самые зрелые представители русской мысли не всегда могли сохранять спокойствие и меру, тем менее мог это сделать такой человек, который, как Зайцев, принялся за литературную работу в такую раннюю пору жизни и при таких неблагоприятных для него личных обстоятельствах. Немудрено поэтому, что, желая выпрямить лук, он часто слишком сильно нагибал его в противоположную сторону и, высказывая свою мысль, забывал иногда обставить ее необходимыми оговорками и условиями, которые ограничили бы резкость заключавшегося в ней отрицания’.
Конечно, в тактическом отношении подобный образ действий являлся грубейшей ошибкой. Противники ‘Русского Слова’, в том числе и наиболее реакционные публицисты, получали огромное преимущество, огромный козырь в борьбе. Их высказывания против ‘Русского Слова’ неожиданно приобретали большую убедительность. Парадоксы ‘Русского Слова’ обобщались, их приписывали уже не только ‘Русскому Слову’, но и всей радикальной журналистике вообще, в том числе и ‘Современнику’, занимавшему совершенно иные позиции в области эстетических вопросов. Острота и хлесткость известного памфлета Достоевского ‘Г. Щедрин или раскол в нигилистах’ в значительной степени обусловлены тем, что, высмеивая Щедрина, Достоевский в то же время пародировал эстетические высказывания ‘Русского Слова’, в том числе и высказывания Зайцева (‘без Пушкина можно обойтись, а без сапогов никак нельзя обойтись, а, следовательно, Пушкин — роскошь и вздор’… ‘у Гомера бездна предрассудков, есть привидения, и он верит в чудеса и в богов, а, следственно, может заразить этими предрассудками юношество’… ‘вздор и роскошь даже сам Шекспир, потому что у этого даже ведьмы появляются’ и т. д.).
Правда, у Достоевского все эти высказывания вложены в уста членов редакции ‘Современника’, но такие реакционные публицисты, как Н. Соловьев, Зарин (Incognito), направляли их уже по настоящему адресу, указывая на Зайцева, Писарева и на ‘Русское Слово’. В ответ на отрицательные оценки произведений Лермонтова и Пушкина публицисты, подобные Зарину, становились в позу защитников великой литературы, патетически говорили о художественных достоинствах ‘Демона’ и т. д., и, конечно, им нетрудно было в подобных случаях разбивать публицистов ‘Русского Слова’ в пух и прах. Зайцев с течением времени стал мишенью, на которую выгодно было нападать, однако не следует думать, что он оставался в долгу и не умел отвечать на подобные нападки.

XI

Наша характеристика литературно-критической деятельности Зайцева была бы весьма неполной, если бы мы ничего не сказали о нем как о полемисте. В той непрерывной, крайне ожесточенной и разносторонней полемике, которую вело ‘Русское Слово’ со всеми другими журналами, Зайцев играл весьма важную роль. Можно сказать, что полемические статьи были его специальностью, и недаром один из его соратников по ‘Русскому Слову’, Шелгунов, говорит в своих воспоминаниях, что там, где требовалось напасть на противника, подметить слабые стороны, выискать нелепость и противоречия, Зайцев был незаменим. ‘Писарев был пропагандист, Зайцев — боец’, — читаем мы в этих воспоминаниях, и это утверждение до некоторой степени правильно.
Рамки статьи не дают нам никакой возможности воспроизвести историю этой журнальной полемики во всех деталях, тем более, что важнейший и наиболее сложный эпизод ее — расхождение ‘Русского Слова’ и ‘Современника’, т. е. так называемый ‘раскол в нигилистах’, выразившийся в столкновении Зайцева и Писарева с Салтыковым-Щедриным, довольно детально освещен в статье Б. П. Козьмина {‘Раскол в нигилистах’ в сборнике ‘От 19 февраля к 1 марта’. М. 1933.}, к которой мы и отсылаем читателя. Скажем несколько слов о других моментах полемической деятельности Зайцева. В течение трехлетней своей деятельности в ‘Русском Слове’ Зайцев четыре раза помещал статьи под выразительным заглавием ‘Перлы и адаманты русской журналистики’, представлявшие собой своеобразные полемические обзоры, направленные против ‘Времени’, ‘Отечественных Записок’, ‘Библиотеки для Чтения’, ‘Русского Вестника’ и других реакционных органов… (В сущности, подобного же рода полемический обзор представляет собой и его статья ‘Славянофилы победили’).
Полемический метод Зайцева был не нов, Зайцев пользовался теми же приемами, которые в свое время применил Чернышевский в ‘Полемических красотах’. Подобно Чернышевскому, и Зайцев, во-первых, давал общую характеристику враждебных журналов (см., например, характеристику ‘Отечественных Записок’ во второй статье ‘Перлы и адаманты русской журналистики’) и, во-вторых, не упускал случая рассчитаться с отдельными журналистами, сотрудничавшими в этих органах, уничтожая их одной или двумя цитатами из их же статей с прибавлением соответствующих комментариев. Часто при этом сущность выпада, заключалась даже не в его содержании. Цель была в том, чтобы, Еыбрав из статьи противника какое-нибудь отдельной высказывание, воспользоваться им как материалом и лишний раз выявить ничтожество и реакционность этого противника. В своих беспощадных отповедях таким реакционным публицистам того времени, как Громека, Н. Соловьев, Страхов, Аполлон Григорьев и т. д., Зайцев порою возвышался до едкой и остроумной сатиры, и в этом отношении характерна уже самая ранняя стать я ‘Перлы и адаманты русской критики’ (‘Русское Слово’ 1863, апрель), в первых же строках которой читаем: ‘Не знаю, как кому, а мне чрезвычайно нравится современная русская литература. Какое разнообразие в талантах! Громека напоминает Демосфена, князь Вяземский напоминает Андрея Шенье, Аполлон Григорьев напоминает Цицерона, Юркевич {Профессор Киевской духовной академии и впоследствии профессор Московского университета, полемизировавший с Чернышевским по философским вопросам.} напоминает некоторые физические отправления Диогена, как уверяют те, которые присутствовали на его лекциях, и, наконец, все напоминают друг друга’. Основная мысль и этой тирады, и очень многих тирад, подобных ей, заключалась в том, что между всеми русскими журналами, за исключением ‘Русского Слова’ и ‘Современника’, по существу нет никакой принципиальной разницы, что все они в сущности делают одно и то же дело — служат реакции.
Особо следует остановиться на борьбе Зайцева с антинигилистическим реакционным романом. С антинигилистическим романом начала шестидесятых годов боролся и Антонович (статья ‘Современные романы’ в ‘Современнике’ 1864, No 4), боролся и Писарев в известных своих статьях ‘Сердитое бессилие’ и ‘Прогулка по садам российской словесности’, но едва ли не самые чувствительные удары этому литературному жанру были нанесены Зайцевым. Блестящие статьи Писарева были напечатаны в февральской и мартовской книжках ‘Русского Слова’ за 1865 год, когда полемика уже подходила к концу, т. е. Писарев в сущности добил уже сраженного наполовину врага, всю же тяжесть борьбы и все неприятные ее стороны и здесь, как во многих других случаях, сразу же взял на себя Зайцев. Зайцев первый в статье ‘Взбаламученный романист’ дал должный отпор Писемскому. Он показал, что главный герой этого романа Бакланов — безвольный, развращенный эгоист, неспособный ни к какой серьезной общественной деятельности, есть не что иное, как ‘лишний человек’ и представитель поколения сороковых годов, т. е. еще один представитель того явления, которое дворянские писатели воплотили в образах Обломова, Лаврецкого, Рудина и т. д. О современной же молодежи Писемский в сущности не имеет никакого понятия, хоть и скрежещет зубами при мысли о ней, хоть и взялся изображать ее в своем романе. ‘Жаль мне вас, г. Писемский, — писал Зайцев в этой статье, — вас грубым и недостойным образом обманули. Вам показали жалких шутов вашего же, т. е. баклановского, времени, и вы не узнал^, что это ваше отражение. Зеркало вы приняли за картину, лакея, корчащего себя за господина в его отсутствии, вы приняли за барина и злитесь, горячитесь, выходите из себя. Подойдите поближе, взгляните хорошенько, это не зверь, а ваше же изображение. Самого зверя вы не видали, да и не увидите’.
Еще интереснее выступления Зайцева против романа ‘Некуда’. Если Писемский во ‘Взбаламученном море’ безуспешно пытался изобразить представителей революционного движения шестидесятых годов, если Клюшников в ‘Мареве’ стремился опорочить участников польского движения, то Лесков в романе ‘Некуда’ пошел еще дальше. Он направил свой роман не только против нигилизма, как своеобразного мировоззрения или морально-психологического явления, но попытался изобразить подпольную революционную деятельность наших шестедесятников и даже описать приемы политической конспирации (сходки в подземельях, комнаты с потайными дверьми, появление неизвестных с наклеенными усами и т. д.). Кроме того, Лесков в своем романе изобразил ряд общественных и литературных деятелей 60-х годов (В. А. Слепцова, Евгению Тур, Артура Бенни), воспроизводя общеизвестные факты из жизни или деятельности их так, что нетрудно было в каждом отдельном случае узнать, с кого списан тот или иной персонаж. Существовавшая в действительности в начале шестидесятых годов в Петербурге коммуна была изображена Лесковым в самом непривлекательном виде, ее члены в его романе ведут бесконечные и нудные споры о том, имеет ли право отдельный член коммуны принимать своих гостей, приобретать вещи в свою собственность, мужчины под предлогом проповеди эмансипации пытаются соблазнять девушек, вошедших в коммуну, и т. д.
Разумеется, нелегко было дать отпор подобному произведению на страницах легальной печати, но Зайцев сумел это сделать. Он разоблачил приемы Лескова. Роман ‘Некуда’ Зайцев сравнил со статьями, печатающимися в немецких полицейских газетах и журналах в роде ‘Bayerischer Polizeianzeiger’ или ‘Deut ches Geheimpolizeicentralblatt’. ‘Разница только в том, — писал Зайцев, — что ‘Некуда’ не сопровождается фотографическими снимками. Вскоре и этого усовершенствования ожидать нужно’. Зайцев едко высмеивал авторов, для которых ‘все нигилисты сосредоточиваются в каком-нибудь юнкере Удалове’, эти авторы, по словам Зайцева, описывая в романах своих знакомых, заранее наслаждаются при мысли о том, что какой-нибудь титулярный советник, читая роман, воскликнет: ‘А ведь это он меня изобразил!’, а общие знакомые, не расположенные к этому титулярному советнику, будут думать: ‘Молодец, ловко отделал!’.
‘В сущности, это просто плохо подслушанные сплетни, перенесенные в литературу, — писал Зайцев. — Если б г. Стебницкий {Псевдоним Лескова.} взглянул на себя в зеркало и если б г. Боборыкин, печатая его роман, имел хоть какое-нибудь понятие о нем, то оба вы переконфузились бы друг друга, обоим вам сделалось бы омерзительно, а ‘Некуда’ не явилось бы в ‘Библиотеке’.
До какой степени меток был в данном случае удар Зайцева, можно судить хотя бы на основании откликов, вызванных им. В газете ‘С.-Петербургские Ведомости’ статья Зайцева вызвала целых две заметки, авторы которых вполне присоединялись к оценке романа, сделанной Зайцевым, и в свою очередь клеймил’ позором и Лескова, и ‘Библиотеку для Чтения’ {См. ‘С.-Петербургские Ведомости’ 1864, No 179 (‘Литературные новости’) и No 200 (‘Пропущенные главы из романа ‘Некуда’ — статья за подписью Знакомый г. Стебницкого [Суворин!].}.
С другой стороны, характерен тот исступленный, почти истерический тон, в котором были составлены ответы на эти выпады редакцией ‘Библиотеки для Чтения’ и самим Лесковым. О Зайцеве в этих ответах говорили почти с пеной у рта, заявляли, что Зайцев — это господин, специальность которого — клевета и памфлет, что ‘нет той пошлости и гадости’, которую бы он не напечатал о любом сколько-нибудь видном литературном деятеле, что он с цинизмом забирается в частную жизнь писателей, что это — критик, подобного которому не было в природе, что он не пощадил Пушкина, Лермонтова, Фета, Писемского, Тургенева и везде склонен обнаруживать ‘грязные призраки собственной мелкости и чисто субъективной подозрительности’ и т. д. Со всем тем редакции ‘Библиотеки для Чтения’ почувствовала неловкость своей позиции и даже постаралась ослабить впечатление, снабдив объяснение Лескова, напечатанное в декабрьской книжке журнала, следующим примечанием: ‘Не имея права отказать автору, мы сообщаем его объяснение, хотя далеко не разделяем высказанных в нем мнений. Многочисленные намеки объяснения оставляем на полной совести автора’.
Но Зайцев разоблачил и эту махинацию ‘Библиотеки для Чтения’, указав, что пока роман печатался, редакция из кожи лезла, чтобы защитить его, а теперь начинает мало-по-малу отделываться от него. ‘Предупреждаю вас, что я употреблю все усилия, чтоб… помешать вам вытащить из горла эту кость, которую вы добровольно проглотили’, — писал Зайцев в февральской книжке ‘Русского Слова’ за 1865 г., а в мартовской книжке за этот же год появилась известная статья Писарева ‘Прогулка по садам российской словесности’, дискредитировавшая Лескова в глазах общественного мнения. Каково было чисто политическое значение всех этих выступлений, можно видеть из ‘Собрания материалов’, составленного по поручению министра внутренних дел Валуева Капнистом. В этом официальном документе вслед за указанием положительной роли антинигилистических романов совершенно недвусмысленно высказывается сожаление, что ‘отрезвляющее’ действие этих произведений парализуется тактикою, принятой петербургскими журналами крайних направлений: журналы эти как ‘бы поставили себе обязанностью глумиться в каждом своем номере над всеми этими произведениями, Капнист вынужден признать, что подобный образ действий имеет успех, ‘потому что в большинстве читающей публики мало людей, самостоятельно мыслящих’… Это значило, что непрерывная борьба радикальных журналов с реакционными романистами приносила свои Плоды, в борьбе же этой одну из самых главных ролей сыграл Зайцев.

XII

Литературная деятельность Зайцева не была случайностью в. истории русской общественной мысли. Ома началась в 1863 г., когда крестьянская революция была фактически разгромлена. До этого момента среди радикально настроенной разночинской молодежи господствовали идеи ‘Современника’, идеи Чернышевского и Добролюбова. Но Чернышевский верил в возможность крестьянской революции и доказал это своей политической практикой. Если бы такая революция осуществилась, она, несомненно, имела бы буржуазный характер, она ликвидировала бы остатки феодально-крепостнического строя, и Россия пошла бы по американскому пути капиталистического развития. Но крестьянские восстания были подавлены, Чернышевский и его единомышленники пошли на каторгу. Однако революционное брожение конца 50-х и начала 60-х годов не прошло бесследно, одним из его последствий было вовлечение в политическую жизнь мелкой буржуазии, экономически не связанной с крестьянством. Писарев, происходивший из дворянской семьи, усвоил себе психоидеологию этой социальной группы и стал ее идеологом, Зайцеву же в этом отношении нечего было и усваивать, так как он был связан с этой средой органически.
Но действовать Зайцеву пришлось уже в начале шестидесятых годов, уже после разгрома крестьянского движения и в обстановке начавшейся реакции. Субъективно Зайцев считал себя продолжателем Чернышевского, но объективно он не был им, так как не верил уже в возможность немедленной революции в России и не склонен был рассматривать крестьянство как опору революционного движения. Однако прусский путь капиталистического развития был для Зайцева абсолютно неприемлем, поэтому он не мог Перейти в ряды либералов, но с самого начала своей деятельности повел с ними ожесточенную и решительную борьбу. В результате, выступая в роли социального реформатора, Зайцев переместил центр тяжести с пропаганды революции на проповедь механистического материализма, на борьбу с искусством и дворянской художественной литературой, на популяризацию естественно-научных знаний. Тактика Зайцева была ошибочна, борьба его с дворянской литературой, в общем, не увенчалась успехом, но как социальный мыслитель и публицист он, несомненно, оставил значительный след в истории русской общественной мысли.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека