В писательских кружках, Телешов Николай Дмитриевич, Год: 1943

Время на прочтение: 28 минут(ы)

Николай Дмитриевич Телешов

В писательских кружках

Первые шаги и знакомства.— Тихомировский кружок и ‘Детское чтение’.Литературно-художественный кружок.— Н. В. Давыдов.

(Из книги ‘Записки писателя. Воспоминания и рассказы о прошлом’)

I

Мне не было еще и семнадцати лет, когда в журнале ‘Радуга’ в 1884 году было напечатано мое первое стихотворение. За первым последовало второе и третье, затем в той же ‘Радуге’ и других небольших журналах начали появляться прозаические мои очерки. Я тогда был далек от литературного мира и никогда еще не встречался лично ни с одним писателем. Рукописи свои я посылал в редакции по почте, за напечатание их мне денег не платили,— да я и не спрашивал. Первый, кто пожелал меня видеть, был Скрипицын, редактор журнала ‘Россия’, где был напечатай мой рассказ.
‘Что же вы не приходите получить гонорар?’ — писал он мне в открытке, назначая для свидания ближайший день и час.
В редакции я нашел единственного человека, угрюмо сидевшего за пустым столом,— высокого, костлявого, обросшего волосами.
— Дела нашего издания очень печальны,— сказал мне Скрипицын, подавая руку.— Получите гонорар за ваш рассказ, пока еще не поздно. Надеюсь, вы будете продолжать писать, и я надеюсь встречать ваше имя в печати. Нужно только работать над собой. А пока вот вам деньги. Не взыщите, что мало. Больше не могу.
Он передал мне пятнадцать рублей, взял с меня расписку в получении и пожелал успехов.
— Вам сколько платят в иных местах?
Я признался, что никто и нигде мне ничего не платил.
— Значит, это первый гонорар? Очень рад, коли так. Когда будете получать много, вспомните, что первый гонорар, грошовый, вам заплатил Скрипицын.
Он снова подал мне руку на прощание и добавил:
— А мы дня через два закрываемся… Навсегда.
Первый гонорар — это нечто особое и значительное в жизни писателя, особенно если этому писателю всего семнадцать-восемнадцать лет. Первый гонорар — это до некоторой степени признание, это уже какая-то оценка, как бы незначительна она ни была. Получение гонорара было для меня сущим праздником. Возвращаясь домой, я на радостях купил матери цветок, отцу туфли, брату папирос. Первый гонорар исчез, но я все-таки был очень счастлив.
Конечно, прав был Скрипицын: необходимо было работать и вырабатывать стиль. Произведения Лермонтова и Тургенева были в то время для меня любимыми образцами стиля, в которые я вчитывался, вдумывался и любовался ими. Из современных писателей того времени на меня влияли сильные, яркие рассказы Гаршина и стихи Надсона, а с 1885 года у меня появился внезапно новый любимец: в мартовской книге ‘Русской мысли’ я прочитал рассказ неизвестного мне автора Вл. Короленко ‘Сон Макара’. Он произвел на меня такое сильное впечатление своей художественной простотой, тонким юмором, картинами Крайнего Севера и неведомым бытом тайги с ее беспросветной мужицкой жизнью, полной тягости и гонений! По словам Короленко, Макара всю жизнь гоняли старосты и старшины, заседатели и исправники, требуя подати, гоняли попы, требуя ругу, гоняли его нужда и голод, дожди и засухи, гоняла и злая тайга… Я перечитывал целиком рассказ, потом отдельные куски из него и думал: ‘Вот этот писатель станет непременно большим человеком!’ И мало-помалу это в скором времени начало осуществляться. Его ‘Лес шумит’, ‘Слепой музыкант’ упрочили за ним репутацию крупного таланта в художественной литературе. В дальнейшем начались его значительные выступления и в общественной жизни.
Первым из писателей, с которым я познакомился, был Д. А. Мансфельд, редактор ‘Радуги’, известный в свое время автор многочисленных водевилей и переделок заграничных пьес на русский лад. Это был человек практический. Он сообщил мне, что с нового года будет издавать помимо ‘Радуги’ ежемесячный журнал ‘Эпоха’, и предложил мне написать роман или большую повесть. Когда же я, окрыленный успехом у Скрипицына, спросил об условиях, то Мансфельд искренне изумился:
— Условия?.. Какие же могут быть условия? Для молодого человека честь напечатания в толстом журнале, рядом с такими именами, как Чаев, Немирович-Данченко, Сумбатов,— вы ни во что не ставите? Вот когда мы упрочим наш новый журнал, тогда, конечно, все придет, все будет, а пока…
Пока он взял с меня обещание быть на днях в каком-то небольшом театре, где будет поставлена его новая пьеса ‘Разрушение Помпеи’, и поддержать вызовами автора, по возможности после второго акта.
Дать роман или повесть я ему не обещал, так как не был уверен, что могу сдержать обещание, но быть на ‘Разрушении Помпеи’ обещал твердо. Название казалось мне сильно драматическим, и было интересно посмотреть, как водевильный писатель сладил с такой несвойственной ему темой. Но пьеса оказалась чрезвычайно веселой, вернее говоря — потешной. Ничего ‘помпейского’ в ней не было, был ряд смешных положений из жизни тогдашней провинциальной сцены. Публика хохотала, и автор был вызван, как сам того желал, именно после второго акта.
Все это, вместе взятое, заставило меня призадуматься кое над чем. Писателей в жизни я представлял себе несколько иными. Но я был еще очень молод и верил только в очень высокое.
Жил я в то время у отца, на Валовой улице, в доме типично старомосковском, с антресолями, с темными закоулками, скрипучими лестницами и низкими потолками. В мои две комнатки, на самой макушке дома, вела именно такая скрипучая внутренняя лестница прямо из сеней с черного хода. Вытянувшись во весь рост и подняв руку, я свободно доставал пальцами потолок, поэтому, когда собиралось несколько человек курящих, через час все сидели в дыму и разговаривали точно сквозь сетку, так что приходилось несколько раз в вечер отворять широкие форточки, через которые уходило не столько дыма, сколько тепла.
Самым старым моим спутником в литературной жизни был Сергей Дмитриевич Разумовский, с которым мы дружили с девятилетнего возраста.
С раннего детства он увлекался театром. Помню, как на даче, еще мальчишками, мы устраивали любительские спектакли у себя на террасе, разделяя зрительный зал и ‘сцену’ простыней на веревочке или одеялом. Разумовский и брат мой, Сергей, которые были старше меня на три года, играли каких-то молодых франтов, а я, как младший, должен был изображать в этой пьесе кухарку, потому что ‘актрис’ у нас было чрезвычайно мало и ни у одной из них не было охоты принять на себя столь ничтожную роль.
К нему же, Разумовскому, я обращался всегда и с моими начинаниями, и с первыми литературными опытами, как к старшему. В то время он писал книгу о Гамлете и готовился к драматургии. В дальнейшем он писал немало пьес, в их числе ‘Юную бурю’ и другие, шедшие на разных сценах, не исключая и Малого театра.
Другим моим старинным спутником был И. А. Белоусов, переводивший Тараса Шевченко и печатавший в небольших журналах, преимущественно провинциальных, свои простые, ласковые стихи о труде и природе.
Познакомился я с Иваном Алексеевичем Белоусовым очень давно, в восьмидесятых годах. Литературного знакомства у меня не было никакого, хотя я уже напечатал несколько вещей в ‘Радуге’. Познакомились мы и сошлись с Белоусовым как-то сразу, с первой встречи, да так и остались друзьями на целые полвека.
Вскоре я познакомился еще с одним поэтом-самоучкой, как их тогда называли. Не вспомню в точности, как все это произошло, но только однажды ко мне явился какой-то человек в синей рубашке с косым воротом, а поверх рубашки в длинном черном сюртуке, весьма поношенном, с болтающимися ниже колен фалдами, и назвался Слюзовым. Он предложил мне участвовать в сборнике начинающих поэтов, который будет издан на средства самих же авторов, с общей пользой по распродаже книги, и в качестве участников назвал мне три-четыре фамилии, ничего в то время никому не говорившие, в том числе и фамилию Белоусова. А через несколько дней пришел ко мне познакомиться и сам Белоусов, которому Слюзов назвал меня как будущего участника книги, такого же, как и все другие, безыменного поэта.
Когда мы познакомились и обговорились, то решили, что в сборнике участвовать надо. А через несколько месяцев, в 1887 году, после долгой и упорной возни, доставившей мне много неведомых до того времени мук, но также и неведомых наслаждений, книга была издана под названием ‘Искреннее слово’. В ней было сто десять страниц, участвовало девять авторов, в одинаковой степени никому не известных, и стоила она пятьдесят копеек. Напечатали, кажется, шестьсот экземпляров, а продали не более двухсот, остальные роздали самим авторам на предмет уничтожения, так как в газетах нас жестоко изругали, и дело было закончено. Несмотря, однако, на неудачу, все девять участников остались друг другом довольны. С некоторыми из них знакомство мое продолжалось еще долгое время, а с иными перешло в прочную дружбу, с Белоусовым до его глубокой старости и смерти, со Слюзовым до ранней его могилы.
Время от времени у меня стала собираться молодежь, начинавшая писать — кто стихи, кто прозу. Определенных дней у нас не было установлено, а собирались мы, когда случится. Сначала это была маленькая группа в несколько человек. У нас читали, пели, декламировали. Затем группа стала расширяться.
Благодаря Белоусову я познакомился с А. П. Чеховым и с В. А. Гиляровским. Кроме того, познакомился с семьей Тихомировых, издателей журнала ‘Детское чтение’, переименованного впоследствии в ‘Юную Россию’, а у них — со многими писателями с известными именами.

II

В начале девяностых годов в Москве, на Тверской, помещалась редакция журналов ‘Детское чтение’ и ‘Педагогический листок’. Здесь в просторной комнате за письменным столом сидел, обычно в дневные служебные часы, угрюмый старик невысокого роста, одетый в суконную блузу из кавказской овечьей шерсти и подпоясанный широким ремнем. Полуседые курчавые волосы, мохнатая с проседью борода и напускная строгость делали добрейшего по душе человека почти свирепым, чего на самом деле совершенно не было, и очень деловым, чего, говоря по совести, на деле тоже как будто не было. Но работник он был честный, усердный и необыкновенно преданный интересам редакции, в которой работал и которую считал своим домом.
При встречах он имел обыкновение целоваться. Но и целуясь, он бывал суров и угрюм, не раздвигал сомкнутых бровей и не выпускал из рук дымящейся толстой, как палец, папиросы.
— Мы вас любим, молодой друг,— говорил он обыкновенно, усаживая меня возле своего стола.— А вы что же к нам по субботам редко приходите на дружеские беседы? И для ‘Детского чтения’ пишете мало. Надо больше писать. Для молодого поколения, для будущих граждан надо много работать. Ну, что принесли?
Это был Николай Александрович Соловьев-Несмелов, автор многих народных и детских рассказов, а также полной биографии поэта Сурикова, его личного близкого друга,— добрейший и честнейший человек, скромный и бескорыстный. Днем, во время служебных занятий, он был деловитым, как я уже сказал, почти до сухости, а по субботним вечерам, когда мы все чаще и чаще стали встречаться, мечтательным добряком, любившим время от времени пошутить и посмеяться. Но странно, что веселость его была какая-то тоже мечтательная, как будто грустью обвеянная. Он любил называть себя ‘скитальцем родной земли’, верил в народ и в людей вообще, в молодежь в особенности, почитая ее как ‘благородную душой’. И если приходилось иногда в ком-нибудь разочаровываться, то он говорил:
— Ну, это его кто-нибудь сбил. Сам он не мог так думать и поступать.
Для молодых писателей Николай Александрович был истинным другом.
— В гору! В гору, молодой человек! — говаривал он по вечерам на субботниках.— Кто не идет в гору, тот пропадает. Работайте, пробивайтесь! Но идите только в гору, а не под гору. Жизнь сильна девятым валом. В затишье — не жизнь, а прозябание. Высокое творческое слово, юное, яркое, пусть ведет вас, молодой друг, на те высоты, откуда открываются широкие горизонты глубокого духа, реальной жизненной правды, истинной красоты и неложного добра.
Подобные слова были нередки во время беседы, и для Соловьева-Несмелова они были очень характерны. Они обнаруживали его действительные взгляды. Эти самые слова написаны им на его портрете, подаренном мне ‘в знак дружеского расположения’.
Когда мне было предложено написать рассказ для ‘Детского чтения’, я невольно спросил Тихомирова:
— А как нужно писать для детей?
Старик улыбнулся.
— Прежде всего,— ответил он,— надо забыть, что пишешь для детей, и не подделываться под детского читателя. Чем проще, тем лучше.
А Соловьев-Несмелов добавил:
— Нужно, чтобы у автора и мысли были чистые и душа чистая. Больше ничего не требуется. Все остальное само придет. Избегайте сюсюканья, дети это не любят, они чуткие.
По субботним вечерам редакционная комната, где занимался днем Соловьев-Несмелов, обращалась в столовую, где часам к одиннадцати накрывался стол. Народу собиралось почти всегда много. Бывали артисты, художники, педагоги, журналисты, но преимущественно писатели, сотрудники ‘Детского чтения’, как москвичи, так и приезжие, в преобладающей окраске ‘Русских ведомостей’ и ‘Русской мысли’ того времени.
В. А. Гольцев и В. М. Лавров от ‘Русской мысли’ и А. П. Лукин (псевдоним ‘Скромный наблюдатель’) от ‘Русских ведомостей’ бывали у Тихомировых очень часто, а Гольцев без пропусков каждую субботу, он был здесь ближайшим другом и совершенно своим человеком. Бывали профессора Московского университета, народные учительницы и учителя, театральные критики и разного рода общественные деятели, в большинстве случаев с известными, а иногда и громкими именами. Из писателей нередко можно было встретить Н. Н. Златовратского, уже пережившего свою большую славу и популярность, К. М. Станюковича, знаменитого своими морскими рассказами, драматурга П. М. Невежина, М. Н. Альбова, К. С. Баранцевича, критика Скабичевского, Вас. И. Немировича-Данченко с лихими черными баками и всегда с ‘Георгием’ на груди. Здесь же, в редакции, обычно останавливались и гостили, когда приезжали из Петербурга, Д. Н. Мамин-Сибиряк и В. П. Острогорский, редактор большого журнала ‘Мир божий’, о котором в застольных беседах он иначе не говорил, как ‘мой мир’, а про секретаря редакции, Богдановича, носившего редкое имя Ангел Иванович, говорил так:
— Это я поручу своему Ангелу, он уж сделает, что нужно.
И над ним, по почину Гольцева, стали шутить:
— Кто же он ‘сам’ после этого, сей муж седовласый, если про мир божий он говорит: ‘мой мир’, а с поручениями рассылает ‘ангелов’?
Эта дружеская, незлобивая шутка доставляла старику видимое удовольствие, так как редактором он был только официальным, для цензуры и администрации, и в сущности влияния на жизнь и судьбы журнала не имел, в этом отношении его ‘ангел’ был значительнее его самого.
У старика было какое-то излюбленное стихотворение, очень странное, сочиненное, если не ошибаюсь, им самим, которое он любил читать, когда бывал в духе, или даже напевать его тихонько на ухо своему случайному соседу за ужином. Начиналось оно очень торжественно:
В жизни важно только важное.
С ним и след вперед идти…
По тому пути отважные
Не погибнут на пути!..
А когда дела неважные человека обойдут,
То и самые отважные человека не спасут.
Что было дальше, я не вспомню, но заканчивалось стихотворение так:
Очень жалко окаянного,
Что погиб во цвете лет.
Сами Тихомировы, устроители субботников,— Елена Николаевна и Дмитрий Иванович, очень известный и популярный педагог своего времени, руководитель педагогических курсов, составитель знаменитого ‘Букваря’ и многих книг и хрестоматий,— были люди старые и одинокие, очень приветливые и доброжелательные. По крайней мере лично я от них, кроме хорошего, ничего не видел. Они ввели меня, в то время чужака в литературе, в свое редакционное гнездо, где я перевидал большинство известностей того времени и не без пользы переслушал множество серьезных речей и споров, а также шуток, веселых острот и талантливых каламбуров, а остроумная шутка бывает иной раз значительней длинной речи.
Рослый, здоровый старик, седой как лунь, с густыми и пышными волосами, с окладистой белой бородой и румяным лицом, Дмитрий Иванович Тихомиров одевался у себя на субботах обычно, как и Соловьев-Несмелов, в суконную блузу с ремнем, вроде ‘толстовки’, так же, как и тот, при встречах со многими приветливо целовался, но был строже, важнее и влиятельнее своего тихого друга.
Первая часть вечера бывала обычно весьма немноголюдна и проходила сравнительно вяло, ранние гости разбивались на группы и обособленно разговаривали, пока не съезжались остальные. Но бывали и оживленные вечера с самого начала, когда кто-нибудь из артистов пел или играл на рояле или на скрипке. Из певцов, я вспоминаю, выступал нередко артист Большого театра С. Г. Власов, модный в то время бас, и тенор Успенский. Чтецов было немало, но в памяти остался только один, профессор Эварницкий Дмитрий Иванович, правоверный украинец, с веселыми запорожскими рассказами, которые я слушал, бывало, всегда с удовольствием. Невольно запомнился мне и образ казака, встречавшийся чуть ли не во всех его рассказах почему-то в одном и том же излюбленном виде, а именно: ‘в одній сорочці і без штанів’.
Когда И. Е. Репин работал над своей знаменитой картиной ‘Письмо запорожцев турецкому султану’, Эварницкий долго и усердно позировал ему для образа писаря.
Умер Эварницкий летом 1940 года в Днепропетровске, где он принимал самое живое и непосредственное участие в создании большого художественно-краеведческого музея и много потрудился над собиранием его коллекций. В 1931 году мне довелось быть у него в музее, он сам водил меня по залам, рассказывал о коллекциях и, не без прежнего юмора, сообщал некоторые бытовые подробности.
Вспоминается, как на одном из вечеров в 1895 году у Тихомировых пел незнакомый молодой человек, очаровавший всех прелестным тенором, голос его был исключительной красоты. Все заинтересовались: ‘Кто это? Что за артист? Из какого театра?’ Но оказалось, что это не артист, а молодой юрист, один из помощников знаменитого адвоката Ф. Н. Плевако, и что фамилия его Собинов. Через год он уже выступал в Большом театре, очаровал всю театральную Москву и быстро сделался знаменитостью.
В большинстве случаев настоящий субботник открывался лишь ближе к полуночи, когда гости стекались в столовую и усаживались за ужин. К этому времени подъезжали люди из театров, концертов и заседаний, и за длиннейшим столом мало-помалу становилось тесно. Вот тут-то и начиналось самое настоящее. Сообщались все новости за последние дни и даже часы, зачастую — то, чего не прочитаешь ни в одной газете. Если кто из присутствующих имел где-нибудь успех за минувшую неделю, это отмечалось и дружески подчеркивалось, если кого-нибудь обидели в цензуре или в администрации, об этом сообщалось вслух и тут же порицалось или жестоко вышучивалось. Общественная жизнь, административные сюрпризы, вопросы литературы — все имело здесь свои отклики, и так как в беседах участвовали представители лучших в то время журналов и газет, то все это было интересно и нередко значительно и ценно. Самый серьезный отзыв сменялся иногда вдруг остроумным экспромтом или забавным рассказом, на что были мастера — в первом случае В. А. Гиляровский, а во втором В. Е. Ермилов, прирожденный комик и юморист, хотя был педагог по специальности, писал серьезные статьи и издавал книжки.
Перу Ермилова принадлежали многочисленные педагогические, критические и театральные статьи, рассеянные по разным изданиям. Были у него и отдельные книги: ‘В борьбе с рутиной’, сказка для детей ‘Хрюшка-свинка, золотая щетинка’, очень нравившаяся в свое время. Издавал недолго Ермилов малоудачный еженедельный журнал, стараясь придать ему демократический оттенок. Назывался этот журнал ‘Народное благо’, но в писательской среде, по шуточному определению Гольцева, слыл под названием ‘Ермишина блажь’ — журнал ‘не-дельный’.
В общем, Ермилов был типичный ‘неудачник’ девяностых годов, человек, не лишенный таланта, демократически настроенный, искренне желавший быть полезным, но — неудачник, только типа не мрачного, а его веселой разновидности. В юности Ермилова несколько раз исключали из университета за ‘вредные идеи’, и он долгое время был на правах так называемого ‘вечного студента’, ходил в народ, на крестьянские работы, агитировал, попадался, ‘отсиживал’,— и вновь из неудачного пахаря становился студентом впредь до новых университетских ‘беспорядков’. Уже в зрелом возрасте он пытался стать актером, так как очень любил театр и сцену. Ему даже был дан дебют в Малом театре в роли городничего в ‘Ревизоре’, но судьба неудачника ярко определилась и здесь.
Ужин или, вернее сказать, общая беседа затягивалась обычно часов до трех ночи. Здесь бывало всего понемногу: и несколько застольных речей по поводу текущих событий, и множество новостей с обменом мнений, а также почти всегда рассказы, потом шутки, стихи и экспромты. Ермилов Владимир Евграфович умел рассказывать веселые сценки на злобу дня, иногда действительно очень злые и остроумные. Между прочим, помню, как однажды он вызвался спеть ‘Камаринского’, известную плясовую русскую песню. Зазвучал рояль, послышался знакомый всем разудалый мотив. Невозможно было ожидать того впечатления, которое Ермилов произведет этой плясовой песней на все собрание и, в частности, на меня. Он придал ей такой драматический оттенок, так ловко замедлял, когда нужно, темп и с таким чувством передавал о похождениях и о судьбе этого несчастного всероссийского человека и о его семье, что становилось жутко слушать о том, как ‘на улице Варваринской спит Касьян, мужик камаринский, свежей крови струйки алые покрывают щеки впалые… Февраля двадцать девятого целый штоф вина проклятого влил Касьян в утробу грешную, позабыв жену сердешную… Бабе снится, что в веселом кабаке пьяный муж ее несется в трепаке, и руками и плечами шевелит, а гармоника пилит, пилит, пилит…’ В полицейском участке, куда попал, наконец, Касьян, ‘у именинника из кармана два полтинника вдруг со звоном покатилися и сквозь землю провалилися…’
Этот ‘Камаринский’ был, вероятно, лучшим номером из всех исполнений Ермилова, самым значительным и действительно интересным и трогательным. Ермилов умел придавать ему общественное звучание.
Тихомировы охотно поддерживали знакомство не только с писателями известными, но и с молодыми, едва начавшими, из которых многие сотрудничали в ‘Детском чтении’. Среди них были в то время Н. И. Тимковский, Т. Л. Щепкина-Куперник, С. Т. Семенов, В. Н. Ладыженский, А. А. Федоров-Давыдов, И. А. Белоусов и братья Бунины, с которыми я только что познакомился. Старший Бунин, Юлий Алексеевич, был заведующим редакцией журнала ‘Вестник воспитания’. Начавшееся между мною и Юлием Буниным знакомство привело нас обоих к теснейшей дружбе в течение двадцати пяти лет — вплоть до его смерти в июле 1921 года. Младший Бунин, Иван Алексеевич, хотя и помещал свои стихи и рассказы в журналах, но известен в то время был еще очень мало. Для первого знакомства он подарил мне только что вышедшую книжку Лонгфелло ‘Песнь о Гайавате’ в его переводе, напечатанную очень серо и плохо в каком-то захудалом провинциальном издательстве, да и самые стихи не были еще так хорошо отделаны, как это удалось ему впоследствии, в зрелом возрасте, когда ‘Песнь о Гайавате’ вышла в издательстве ‘Знание’ с отличными рисунками. Этот перевод, сделанный уже опытной рукой настоящего мастера, справедливо считается лучшим из существующих.
Из тех, кого я встретил в тихомировском кружке, оказалось только двое моих прежних знакомых: Белоусов и Гиляровский. Остальные были люди для меня новые, однако я совсем не почувствовал себя среди них чужим. Я сразу попал точно в давно знакомую семью, дружески настроенную,— так со стороны Тихомировых было встречено мое первое появление у них, да и Соловьев-Несмелов весь вечер подводил меня то к одному, то к другому, знакомя, называл меня по имени и добавлял в виде рекомендации свое обычное определение: ‘Вот наш друг молодой’.
С Владимиром Алексеевичем Гиляровским я познакомился значительно раньше, за несколько лет до этого, на свадьбе у Белоусова. В то время это был крепыш и силач, весельчак, остряк и затейник, с поступками оригинальными и весьма неожиданными. Еще молодым человеком он ушел в народ — по тогдашнему увлечению, нанялся простым рабочим на волжском заводе, потом в кавказской армии воевал с турками и получил за храбрость ‘Георгия’, потом оказался актером где-то на провинциальной сцене. И газетный репортер, и поэт, и автор хлестких фельетонов из общественной жизни, Владимир Алексеевич, или, как обычно звали его многочисленные приятели, Дядя Гиляй (один из его литературных псевдонимов), был человеком таких разнообразных качеств, что не зря про него говорилось, будто он ‘и швец, и жнец, и в дуду игрец’. Ни перед какими превратностями судьбы Гиляй не опускал головы. Его рассказы из жизни рабочих, собранные в книжку и изданные на средства самого автора, зарезала тогдашняя цензура и предала сожжению во дворе полицейского дома близ Сретенского бульвара. Он рассердился, что писателю не дают заниматься своим прямым делом, и в ответ открыл контору объявлений и разразился необычайной по тем временам рекламой. Он напечатал величиной в серебряный рубль круглые яркие радужные значки с клеем на обороте и лепил их повсюду, где можно и где нельзя — на стекла знакомых магазинов, на стенные календари в конторах и банках, на пролетки извозчиков, и даже в Кремле, на царь-пушке и на царь-колоколе, сверкали эти огненные ‘объявления’ о конторе объявлений Гиляровского. Потом он основал ‘Русское гимнастическое общество’, где был председателем, и сам же прыгал там через ‘кобылку’, показывая пример молодежи, дрался на эспадронах, поднимал над головой на железной кочерге двоих приятелей, повисших по обе стороны этой кочерги, и вообще показывал чудеса ловкости и силы. А сила у него была редкостная, исключительная. Потом, неведомо почему, внезапно исчез и оказался на Балканах, в Сербии, где в своих корреспонденциях вывел тогдашнего короля Милана ‘на свежую воду’, раскрыв всю его интригу и доказав, что знаменитое покушение на Милана было подстроено самим же Миланом для личных королевских целей, чтобы показнить в свое удовольствие балканских либералов. Это разоблачение подхватили европейские газеты, и Гиляровскому едва удалось унести из Белграда свою голову. Всегда чем-нибудь занятый и торопливый, с полными карманами всяких записок и бумаг, весело похлопывающий в то же время пальцами по серебряной табакерке, предлагая всем окружающим, знакомым и незнакомым, понюхать какого-то особенного табаку в небывалой смеси, известной только ему одному, Гиляй щедро расточал направо и налево экспромты по всякому поводу, иногда очень ловко и остроумно укладывая в два или четыре стиха ответ на целые тирады, только что услышанные. Когда только что появилась толстовская пьеса ‘Власть тьмы’, Гиляй сострил:
В России две напасти:
Внизу — власть тьмы,
А наверху — тьма власти.
И в 1905 году, во время вооруженного восстания, он всех бодрил своим спокойным отношением к смерти, своим полусерьезным, полушутливым экспромтом:
Пусть смерть пугает робкий свет,
Но нас бояться не принудит:
Пока мы живы — смерти нет,
А смерть придет — так нас не будет!
Во время разгула реакции при Александре III, когда полицейский произвол был выше всяких законов и когда полицейский же смотритель в Японии ударил шашкой по голове царского наследника, будущего царя Николая II, во время его путешествия, Гиляровский отозвался на это восклицанием:
Цесаревич Николай,
Если царствовать придется,
То почаще вспоминай,
Что полиция — дерется.
Одновременно дружил Гиляй и с художниками, знаменитыми и начинающими, с писателями и актерами, с пожарными и с беговыми наездниками, с жокеями и с клоунами из цирка, с европейскими знаменитостями и с пропойцами Хитрова рынка — ‘бывшими людьми’. У него не было просто ‘знакомых’, у него были только ‘приятели’. Всегда и со всеми он был на ‘ты’. В течение нескольких лет издавал он газету ‘Листок спорта’, где, между прочим, удачно предсказывал накануне бегов и скачек, какие лошади должны завтра взять призы на состязаниях, за что и носил одно время прозвище ‘Лошадиный Брюс’. В этом ‘Листке спорта’ мало-помалу переучаствовали почти все его приятели-беллетристы, даже и я, не причастный ни в какой мере к спорту, напечатал у него в газете рассказ о петушиных боях, на которые нарочно для этого ходил смотреть в один из грязных замоскворецких трактиров.
За годы революции Гиляровский написал несколько интересных книг: это личные воспоминания о спутниках, о разных встречах и знакомствах, рассказы о старой Москве.
Умер Гиляровский в 1935 году в глубокой старости: ему было восемьдесят два года.
В тихомировском кружке я продолжал бывать довольно часто, и Тихомировы время от времени приезжали ко мне вместе с Соловьевым-Несмеловым, который иногда читал у нас свои новые рассказы. Приезжал вместе с ним иногда и Эварницкий, как всегда, интересно и весело рассказывавший о Запорожье и запорожцах.
Помимо этого мало-помалу стал образовываться у меня сам собою небольшой новый кружок более или менее молодых товарищей. Почти все мы бывали по субботам у Тихомировых, где приходилось больше слушать других, а на своих собраниях мы принадлежали сами себе. Говорили и спорили о новой литературе, о новых писателях, русских и иностранных, говорили об искусстве. К нашей маленькой молодой группе стали примыкать понемногу и новые лица, как братья Бунины, как Михеев Василий Михайлович — человек с обширным знакомством среди литераторов и крупных художников, писатель Николай Иванович Тимковский и доктор Голоушев Сергей Сергеевич, беззаветно преданный театру, живописи, литературе и сам пытавшийся быть и писателем, и художником, и критиком. По московским кружкам и группам он был уже известен: в качестве художника — как ‘Сергеевич’, в качестве литератора — как ‘Сергей Глаголь’ и как Голоушев — в качестве любителя и знатока искусства и увлекательного оратора. Однажды под своим портретом он написал мне стихи, где использовал все три имени свои — художника, литератора и гражданина.
Немножко здравый смысл нарушив,
В одном лице, но все втроем
Привет тебе горячий шлем:
‘Глаголь’ — ‘Сергеич’ — ‘Голоушев’.
Обычно он сообщал нам много интересного про художников, про их новинки, стремления, про их выставки, про новые течения в искусстве, а Михеев нередко рассказывал о новых пьесах Ибсена, начавшего тогда сильно интересовать и волновать общество, и о других иностранных писателях, чьи произведения еще не были переведены на русский язык, и мы знакомились с ними ранее других по пересказам и отрывкам. Юлий Бунин держал нас в курсе общественных событий. Эта небольшая товарищеская группа и явилась основой того кружка, которому суждено было впоследствии сыграть заметную роль под названием ‘Московской литературной среды’ и объединить большинство самых видных и крупных писателей девяностых и девятисотых годов.
С течением времени и с развитием ‘Среды’, куда отхлынула значительная часть литературной молодежи, а также с возникновением в Москве Литературно-художественного кружка, объединившего в своих стенах людей разнообразных направлений, и за смертью Соловьева-Несмелова, тихомировские субботники мало-помалу утратили свое былое значение и затихли.

III

Артистическая и литературная Москва с большими надеждами и нетерпением ожидала открытия Литературно-художественного кружка. Всем хотелось иметь свой уголок, свой дом и приют, где было бы возможно чувствовать себя свободно, отдыхать и общаться со своими людьми, с товарищами по стремлениям, попросту и без церемоний, как в своей семье.
Наконец, осенью 1899 года кружок был открыт в чрезвычайно скромном помещении на углу Воздвиженки (улица Калинина) и Кисловского переулка. Оно состояло из большого квадратного зала, из узкой и длинной столовой, переделанной из бывшей оранжереи, и еще из одной комнаты в подвале, где был устроен буфет и в стену было вставлено дно огромной дубовой бочки, высотой до потолка, с крупной надписью: ‘in pivo veritas’ — шуточный перифраз известной латинской поговорки об ‘истине’.
Во главе дирекции стали: популярный адвокат, знаток и любитель искусства А. И. Урусов, директор Малого театра, артист и драматург А. И. Южин-Сумбатов, редактор журнала ‘Русская мысль’ В. А. Гольцев, академик-архитектор Ф. О. Шехтель и другие представители литературы, театров, художеств, музыки и общественности.
Малый театр пришел сюда, кажется, in corpore, со всеми своими знаменитостями. По крайней мере, привычно было встретить там по субботам М. Н. Ермолову, Г. Н. Федотову, Н. А. Никулину, не говоря уже о мужчинах-артистах. Большой театр был также представлен лучшими своими артистками как оперы, так и балета. Газеты и журналы дали своих редакторов и виднейших сотрудников, актеры казенных и частных театров, известные адвокаты, врачи, педагоги, выдающиеся художники, архитекторы, профессора университета, консерватории и филармонии, общественные деятели — все они, по словам лермонтовского стихотворения,
Все промелькнули перед нами,
Все побывали тут.
Такое обилие выдающихся имен и лиц вряд ли когда раньше можно было встретить одновременно и притом в такой товарищески-семейной обстановке, без ‘чинов и претензий’. Публика бросилась в кружок, чтобы видеть всю эту ‘знать’ и побывать среди них запросто. Но дирекция была строга и беспощадна, посторонних не принимала, кто бы они ни были, и только изредка, каким-нибудь особым случаем, почти что чудом, забредал сюда на вечер гость, не иначе как чей-нибудь очень близкий знакомый и рекомендованный несколькими влиятельными членами. Но эта строгость соблюдалась только в течение первого года, потом стало все проще. Здесь чувствовали себя все как дома, вполне непринужденно, по-товарищески, поэтому нередко среди вечера вдруг составлялся то внезапный концерт, то хор из выдающихся солистов оперы, то беседа, то просто товарищеский ужин, где все, сидевшие за очень длинным столом в бывшей оранжерее, объявлялись председателем ‘между собою знакомыми’, независимо от того, были они раньше друг с другом знакомы или не были. Бывало все необычайно просто и непринужденно. Во время ужина вставали, произносили речи, тосты, шумели, острили, спорили, смеялись. Здесь же за ужином велись иногда и деловые разговоры, устраивались деловые встречи. Был здесь и карточный столик — один на весь кружок, стоял он в подвале, возле пивной бочки, и за ним сиживали преферансисты и винтеры, нередко с громкими артистическими именами. Было весело и приятно, особенно в первые месяцы. Все перезнакомились между собой, все чувствовали, что устроился, наконец, общий дом, где можно отдыхать, быть свободным и проводить время, как захочется. Особенно интересно бывало по субботам, когда в кружке собиралось много народа и сидели чуть не до утра.
Но как ни желателен был отдых в такой исключительной и интересной компании, как ни приятны были общие встречи и развлечения, все-таки писательская группа, по своей малочисленности, была одинока. В собраниях кружка еще не было той атмосферы общественности, которую он приобрел с годами, и не было той интимности, какую ждали и искали писатели для своих товарищеских встреч и бесед.
Небольшая группа моих личных литературных друзей продолжала, как и раньше, время от времени собираться у меня в квартире и делиться всякими новостями и впечатлениями. Почти каждый раз кто-нибудь из писателей читал у нас свое новое произведение, о котором присутствующие товарищи давали тут же свои откровенные отзывы. Посторонних никого не бывало в эти дни, и высказываться вполне искренне и без стеснений никто не мешал. А это было очень нужно тогда, потому что большинство из нас были еще молодыми людьми и только что начинали выходить на дорогу. Мы нисколько не разочаровывались в кружке: напротив, любили бывать там по субботам, желали ему всякого блага и успеха и чем могли содействовали ему. Но того, что было нам необходимо, он дать нам в то время еще не мог. Он дал нам многое, но несколько позже.
В течение своей двадцатилетней жизни ‘Литературно-художественный кружок несколько раз менял помещение, чтобы расширить площадь: был недолгое время на Мясницкой (теперь ул. Кирова), был на Тверской (ул. Горького), но главный расцвет его был на Большой Дмитровке (теперь ул. Пушкина). Здесь с течением времени была собрана содержательная и большая библиотека, со множеством автографов знаменитых и известных людей. Картины лучших русских современных художников и живописные портреты украшали многочисленные комнаты. В залах устраивались выставки, концерты, спектакли, балы, а также дебаты по вопросам искусства, общественности и политики. Почти все общественные организации Москвы, у которых не было своего помещения,— а таковых было множество,— получали приют в кружке для своих заседаний и собраний, всегда без отказа и без всякой платы. Здесь же обычно справлялись торжественные юбилеи и давались банкеты заезжим знаменитостям. Почетным гостем кружка был, между прочим, Эмиль Верхарн в 1913 году. С эстрады в мраморном зале он читал свои стихотворения.
Незанятых вечеров в кружке почти не бывало, но особенно наполнялся он по субботам. Иной раз в один и тот же вечер — в одной комнате происходит отчетное собрание какого-нибудь просветительного общества, в другой идет горячая схватка реалистов с декадентами, в третьей рассматривается проект закона о печати, поданный в Государственную думу, или составляется группою лиц записка об авторском праве. В это же время в концертном зале с какой-нибудь благотворительной целью поют и декламируют, или показывают спектакль, или танцуют до рассвета. А в столовых суетятся официанты в зеленых мундирах с золочеными пуговицами, подавая кому кружку пива с белым хохлом пены, кому шампанское в никелированном ведерце со льдом, одному — стерлядь или рябчика, другому — бутерброд с колбасой или стакан чаю. Такие крайности во вкусах и аппетитах, а главное, в ‘валюте’ блюд за одним и тем же столом, уживались отлично и безобидно, не возбуждая ни в ком неудовольствий.
Близ полуночи, когда в кружок со всех концов Москвы стекались отыгравшие спектакль артисты, редакторы и писатели, окончившие дневной труд, секретари газет, через час отправлявшиеся на ночную работу — выпускать завтрашний номер, и разного рода таланты и их поклонники,— в залах кружка можно было встретить одновременно и черный сюртук, и серый пиджак, и домашнюю куртку с цветным воротничком рубашки, а рядом щегольской фрак с белоснежной накрахмаленной сорочкой и батистовым галстуком, строгую женскую фигуру в темной кофточке, наглухо застегнутой, нередко в очках и с подстриженными волосами. И тут же в столовой — приехавших с парадного концерта декольтированных артисток, с большими боа на плечах, с пышными прическами, со счастливыми улыбками, еще не успевших остыть от пережитого только что успеха и грома аплодисментов.
В специальных комнатах идет своя клубная жизнь: играют в карты и шахматы. Здесь преимущественно ‘члены-соревнователи’, не имеющие квалификации деятелей искусств, вперемежку с актерами московских театров — нередко носителями прославленных имен. В нижних помещениях сражаются на бильярде. Читальный зал всегда полон народу. На столах разложены свежие столичные газеты и журналы, много также провинциальных изданий, имеются последние книжные новинки. Здесь — полная тишина, ходят бесшумно по мягким коврам и не разговаривают…
В кружке в 1904 году была образована особая комиссия памяти А. П. Чехова с целью выдавать ссуды и пособия нуждающимся артистам, писателям, художникам, музыкантам и вообще лицам, причастным к искусству. Через эту комиссию на дела помощи кружком, судя по отчету, было выдано за пятнадцать лет 248 тысяч рублей. Если вчитаешься в те прошения, которые подавались в комиссию, то увидишь такую нужду, такое горе, что становится жутко. ‘Помогите, или мне придется вычеркнуть себя из списка существующих’,— пишет один из просителей. И другие также пишут: ‘Сплю на голых досках, есть нечего…’, ‘Получил повестку, гонят с квартиры. Куда в мороз денусь с детьми?..’, ‘Жена и двое детей, живем в Москве, работы нет, все, что было продано и заложено…’, ‘Без заработка, так обносился, что прийти совестно…’, ‘Детей гонят из школы за невзнос платы…’, ‘Лежу больной, не на что купить лекарства…’ и т. д. И все это не пустые фразы. В громадном большинстве случаев, по проверке, горькие жалобы подтверждаются. И так мучатся и терпят горе люди искусства, люди, работающие нервами и тем более переносящие нужду. Известен ряд случаев, когда благодаря помощи, оказанной вовремя, люди становились на ноги и, пережив тяжкий период как болезни, так и безработицы, получали возможность продолжать снова свою деятельность.
Все это не выдумки, а факты, отмеченные в протоколах и напечатанные в свое время в отчетах. Ведь тогдашнее правительство не интересовалось ни судьбами, ни жизнью отдельных людей, и сами люди прибегали к самодеятельности, объединялись в группы и общества и помогали ослабевшим сочленам и сотоварищам. А правительство время от времени налагало руку на такие организации и закрывало их, как был закрыт, например, Союз писателей, закрыт Комитет грамотности за широкую издательскую деятельность.
Председателем дирекции кружка был долгое время А. И. Сумбатов — известный драматург, он же выдающийся актер Южин и директор Малого театра, много поработавший в интересах кружка и много сделавший для него, впоследствии — народный артист республики. Это был культурный и талантливый человек, с университетским образованием, прекрасный оратор, энергичный деятель и всем существом своим преданный искусству, умный, тактичный, окруженный всеобщим доверием и не однажды выручавший кружок от нависавших над ним бед.
На седьмом году существования московский Художественный театр, несмотря на признанное значение и на выдающийся артистический успех, переживал тяжелый денежный кризис. Чтобы спастись от краха, он решил выехать на гастроли за границу. Но для этого нужны были средства, которых не было. Нужны были двадцать пять тысяч рублей под вексель за сравнительно нетяжелые проценты. Но поиски таких условий оставались без успеха. Намечались некоторые заимодавцы, но они требовали огромных гарантий и, кроме того, кабальных процентов. Театру грозила гибель. Тогда театр обратился к кружку, и в заседании дирекции, в котором лично я принимал ближайшее участие, было в тот же вечер постановлено: выдать Художественному театру двадцать пять тысяч рублей без всяких процентов, и на срок неопределенный: пусть заплатит, когда сможет. Общее собрание членов кружка поддержало это постановление дирекции, и театр был спасен. А через год, вернувшись триумфатором из-за границы, Художественный театр выплатил кружку свой долг и остался по-прежнему сильным и славным. И только вексель его, подписанный крупнейшими артистами, остался как интересный документ в витрине музея МХАТ.
Когда Сумбатов, обремененный делами по управлению Малым театром, отказался от председательства в дирекции кружка, его место занял Валерий Яковлевич Брюсов, состоявший и ранее членом дирекции, известный и популярный писатель, автор многочисленных произведений в стихах и прозе, романов, пьес, критических статей, основатель общества ‘Свободная эстетика’, в свое время вождь в лагере символистов, человек исключительной трудоспособности, широко образованный и даровитый, о котором А. М. Горький дал знаменательный отзыв: ‘Брюсов — это самый культурный писатель на Руси. Лучшей похвалы не знаю…’
Познакомился я с Брюсовым сравнительно поздно, уже в кружке, но знавал его как поэта давно. Он начал писать в половине девяностых годов и был одним из вожаков в группе новоявленных декадентов, решивших обратить на себя внимание во что бы то ни стало, прибегая иной раз к явно дерзостным выступлениям, не только не боясь насмешек, но как бы ища их,— лишь бы быть замеченными. Эта группа имела свой журнал ‘Весы’ и издавала альманах ‘Северные цветы’ и другие, в одном из таких сборников появилась однажды знаменитая ‘поэма’ Брюсова, состоящая всего лишь из одной строчки:
О, закрой свои бледные ноги.
Публика хохотала над этой поэмой, но дело было сделано: на декадентские альманахи спрос значительно вырос.
Гиляровский и здесь не оставил без своего экспромта эту ‘поэму’ в одну строчку. Он шутливо заявил, что у него тоже есть ‘поэма’ в одну строчку, под заглавием ‘Рим’ — про римского папу.
— Слушайте! Вот она:
Папа спит… И видит — маму…
Многие из декадентов, сотоварищей Брюсова, так и замерли на своих вычурных произведениях, а Валерий Яковлевич с годами все рос и становился крупной величиной. Его прежние сочинения вроде ‘Фиолетовые руки на эмалевой стене полусонно чертят звуки в звонкозвучной тишине’,— были уже давно оставлены. Новые мотивы звучали иначе. Его ‘Каменщик’ был отмечен как серьезный отход от прежних настроений.
— Каменщик, каменщик, в фартуке белом,
Что ты там строишь? Кому?
— Эй, не мешай нам, мы заняты делом,
Строим мы, строим тюрьму…
— Каменщик, каменщик, долгие ночи
Кто ж проведет в ней без сна?
— Может быть, сын мой, такой же рабочий,
Тем наша доля полна.
— Каменщик, каменщик, вспомнит, пожалуй,
Тех он, кто нес кирпичи…
— Эй, берегись! Под лесами не балуй…
Знаем все сами, молчи!
Именно за эти годы, когда мне пришлось работать вместе с Брюсовым в кружке и постоянно встречаться, я узнал ближе и оценил этого интересного человека, ‘самого культурного писателя’. Во время империалистической войны он уехал на фронт корреспондентом от ‘Русских ведомостей’. В 1919 году вступил в партию большевиков. Умер в 1924 году расцвете творческих сил.
В помещении кружка собирались самые разнообразные литературные группы: символисты, реалисты, футуристы и многие иные. Все они имели возможность собираться в особых комнатах, где им никто не мешал и они никому не мешали. Время от времени выступали и перед широкой публикой в исполнительском зале, где со сцены читали, пели или выкрикивали свои произведения.
Вспоминается поэтесса Лохвицкая с ее красивыми стихами, получившими даже Пушкинскую премию. Но в этих стихах, почти во всех, воспевается ‘жажда знойных наслаждений во тьме потушенных свечей’. Успехом она пользовалась довольно большим, но в определенных буржуазно-богемских группах благодаря настроениям и моде того времени.
Был еще поэт, Емельянов-Коханский, сам себя называвший ‘первым русским декадентом’. Он напечатал книгу стихов, почему-то на розовой бумаге, и посвятил ее, тоже неведомо почему, ‘самому себе и египетской царице Клеопатре’. В этой книжке под названием ‘Обнаженные нервы’ приложен был и портрет автора, изображенного в виде не то демона, не то херувима,— с огромными крыльями за плечами. Но более всего был он похож не на демона, а на летучую мышь. Перед империалистической войной поэтов всевозможных разновидностей стало достаточно много, и большинство из них было буквально опьянено собственным величием.
Немало в моей памяти появилось стихотворцев, которые, обладая известной одаренностью, после некоторых успехов объявляли себя великими талантами, новыми Пушкиными, а то иногда и ‘сверх-Пушкиными’.
Я — гений, Игорь Северянин,
Своей победой упоен:
Я повсеградно оэкранен,
Я повсесердно утвержден!..
От Баязета к Порт-Артуру
Черту упорную провел,
Я покорил литературу,
Взорлил, гремящий, на престол!..
Я год назад сказал: ‘Я буду!’
Год отсверкал, и вот — я есть!..
И не он один воображал себя ‘на престоле литературы’. Его стихи, или, как сам он называл их, ‘поэзы’, собирали вокруг него поклонников и особенно поклонниц, и он читал перед ними эти поэзы с огромным успехом в больших аудиториях.
Для нас Державиным стал Пушкин,—
Нам надо новых голосов!
Сколько за мою долгую жизнь перевидел я таких ‘Пушкиных’. Они возникали, шумели, хвалились, были горды и исчезали, как дым в небесах. ‘Год отсверкал’ — и они были, но проходил десяток лет и… где все они, эти ‘великие и славные’ и ‘гремящие’? Где они? Кто они?
Sic transit gloria mundi…
Так проходит земная слава. А Пушкин, наш великий Пушкин, остается, как и был, непревзойденным.
О таких самонадеянных поэтах он в свое время метко сказал, что они пишут, потом печатают и ‘в Лету — бух!’.

IV

Вспоминается мне еще один небольшой кружок, в квартире Николая Васильевича Давыдова, одного из близких друзей Л. Н. Толстого. Он был одно время председателем Московского окружного суда — пост в то время значительный. Но его симпатии, его знакомства и постоянное заступничество за людей неправительственного лагеря лишили его этого места, где он оказывал большую общественную поддержку ‘инакомыслящим’. Это был высокого роста, очень красивый старик, с белыми усами и белыми волосами, подстриженными ‘бобриком’. Он дал в свое время Льву Николаевичу Толстому темы для пьес ‘Власть тьмы’ и ‘Живой труп’, которые он взял из действительной жизни, последнюю — из судебного процесса по делу Гиммер. А когда ‘Живой труп’ ставился в Художественном театре, он же передал в архив театра копии всего подлинного дела со всеми судебными документами, которые в настоящее время хранятся в музее МХАТ. Он же сообщал Толстому сведения и давал материалы для романа ‘Воскресение’. С 1888 года, являясь одним из деятельных членов возникшего тогда общества ‘Искусство и литература’, Н. В. Давыдов был близок с К. С. Станиславским. Оставшись вне судейской службы, Давыдов принял участие в Народном университете имени Шанявского в качестве профессора, кроме того, был председателем Литературно-театрального комитета при московском Малом театре. Поэтому у него и собирались по вечерам преимущественно профессора, литературоведы, как Матвей Никанорович Розанов, в советское время ставший академиком, члены редакции журнала ‘Вопросы философии и психологии’, писатели и актеры. Здесь я встречался с В. Я. Брюсовым, с директором Малого театра А. И. Южиным-Сумбатовым, с молодым в то время профессором П. Н. Сакулиным. Именно здесь, на этих собраниях, зародились и возникли сначала посмертная толстовская выставка, а затем и толстовский музей, существующий и процветающий в настоящее время. Здесь же шли предварительные совещания по гоголевским юбилейным торжествам и по открытию ему в Москве памятника в 1909 году, на Арбатской площади. Здесь подготовлялась по мелочам, за вечерними беседами, демонстрация публичного признания русской литературы на Западе. Признание это ярко вылилось в приветствиях иностранцев на заседании в стенах Московского университета — от имени Института Франции, от Кэмбриджского университета, в речах профессоров Лиронделя и Легра, от академии Британской и Флорентийской, от Сорбонны, от университетов Бордо, Лиона, Вены, Цюриха, Рима, Женевы, от такого выдающегося критика и историка мировой литературы, как Брандес.
‘За пределами славянского мира Гоголь простирает свою власть на все человечество’ — так резюмировал в своей речи Вогюэ основной мотив всех иностранных приветствий.
Организацию гоголевских дней и проведение торжеств приняло на себя старейшее литературное общество, справляющее в тот же год свое столетие,— Общество любителей российской словесности, где работал официальный комитет. Но в кабинете Н. В. Давыдова, за дружеской беседой, много подготовлялось заблаговременно, отсюда исходила не однажды инициатива тех или иных мероприятий. Гоголевская комиссия возглавлялась Давыдовым как председателем и работала дружно и энергично. В течение двух лет мне довелось принимать в ней ближайшее участие.
Может быть, не будет лишним, если я приведу некоторые отрывки из письма группы иностранных писателей и журналистов.
‘Более всего поражает нас в русской литературе то необычайное сочувствие ко всему, что страдает, к униженным и оскорбленным, к пасынкам жизни всех классов и состояний,— писали они,— к людям, души которых еще живы, но как бы парализованы или изуродованы в водовороте жизни. И это особенное сочувствие, проникающее собою все, что есть наиболее выдающегося в русском искусстве, нисколько не является покровительством или даже жалостью. Оно есть скорее чувство кровного родства людей, которое держит тесно вместе членов семьи, равно в несчастии, как и в счастии, оно есть чувство истинного братства, которое объединяет все разнородное человечество. С такими качествами русская литература стала факелом, ярко светящим в самых темных углах русской национальной жизни. Но свет этого факела разлился далеко за пределы России,— он озарил собой всю Европу. И мы твердо верим, что народ, совершивший такую великую и мужественную работу в деле освобождения человеческого духа, сумеет также добиться полного и свободного развития в жизни, за которое он так долго боролся и страдал’.
Каково было все это слышать верноподданным чиновникам, воображавшим, что жизнью и духом народа руководят исключительно только они!
С Н. В. Давыдовым у меня были и совместные работы. Одновременно к нему и ко мне обратились представители всероссийского студенчества с просьбой быть редакторами их литературного сборника. И мы долго работали над многочисленными рукописями, выделяя более интересные. Через год ‘Общестуденческий сборник’ был издан. К нашему удовлетворению, несколько имен этих молодых участников удержались впоследствии в литературе и стали известными, но многие не пошли далее юношеских стишков и замолкли. А во время империалистической войны мы с Давыдовым не только редактировали, но и собрали большой том, при участии писателей и художников, в помощь пленным воинам, томившимся в неприятельских тюрьмах. Сколько благодарственных солдатских писем мы получили тогда через международную организацию — Комитет помощи русским военнопленным! В сборнике участвовали мои товарищи по ‘Среде’, и в их числе А. М. Горький.
Общество русских драматических писателей и оперных композиторов, существовавшее с семидесятых годов, выдавало ‘Грибоедовскую премию’ за лучшую пьесу сезона. Оно избирало ежегодно трех судей: один год из москвичей, на следующий год — из петербуржцев. В числе этих московских судей я работал в течение нескольких сроков и за многолетнюю работу был награжден, согласно уставу общества, именным золотым жетоном. Среди этой ‘тройки’ я помню то Н. В. Давыдова, то знаменитую артистку Г. Н. Федотову, то академика М. Н. Розанова. Присуждение премий происходило в том же кабинете Н. В. Давыдова, увешанном по стенам интереснейшими группами и снимками литературно-театральной эпохи шестидесятых—девяностых годов, точно просившимися со стены прямо в хороший музей.
Помимо беллетристических очерков и рассказов, напечатанных отдельным томом, перу Н. В. Давыдова принадлежат интересные мемуары ‘Из прошлого’, где рассказывается о близком знакомстве его с Толстым, Жемчужниковым, Кони и другими выдающимися людьми, о том, как он в Ясной Поляне режиссировал и впервые ставил пьесу ‘Плоды просвещения’ и сам исполнял роль профессора в присутствии Льва Николаевича.
‘Исполнение мною роли профессора, совершенно мне несвойственной,— рассказывал Давыдов,— было достаточно слабо, но Лев Николаевич очень похвалил мою игру, добавив, что я доставил ему большое удовольствие, тем более что он совершенно не узнал в моем исполнении своего текста, так много нового я внес в свою роль, что было якобы на пользу пьесе. Должен сознаться, что Л. Н. был прав в одном отношении: я не знал роли, не успел выучить ее за хлопотами по режиссированию и возней с аксессуарами и реквизитом, ввиду чего мне пришлось, особенно в монологе профессора, фантазировать’.
Умер Давыдов уже при Советской власти. Ему было в то время далеко за семьдесят лет, но он до последнего дня работал, читая лекции в бывшем Коммерческом институте и пополняя по вечерам свои мемуары воспоминаниями о крупных и интересных своих современниках.
Источник текста: Н. Телешов. Записки писателя. Рассказы. Москва. Издательство ‘Правда’. 1987
OCR и вычитка Ю.Н.Ш. yu_shard@newmail.ru. Октябрь 2005 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека