В. И. Кулешов Александр Бестужев-Марлинский, Бестужев-Марлинский Александр Александрович, Год: 1981

Время на прочтение: 30 минут(ы)
В. И. Кулешов

Александр Бестужев-Марлинский

До недавнего времени многим современным читателям Бестужев-Марлинский был знаком больше по имени. Он известен, в основном, как декабрист, сподвижник Рылеева по изданию ‘Полярной звезды’, и как соавтор агитационных песен. В сборниках поэзии декабристов он всегда заслонен более яркими талантами: Рылеевым, А. Одоевским. Его имя называется среди друзей Грибоедова, Пушкина, и последний характеризовал Бестужева как человека в высшей степени симпатичного, остроумного, но колкого, вызывающего на споры. В течение десятилетий немалую роль играло и предубеждение: Белинский в свое время развеял славу Марлинского как писателя, склонного к внешним эффектам, изображающего ‘неистовые страсти и неистовые положения’ [В. Г. Белинский. Поли. собр. соч.. т. IV. М.. Изд-во АН СССР, 1954, с. 51.], а критик редко ошибался…
Но как раз критика Белинского и может многое нам разъяснить. Если вдуматься в его суждения о Марлинском, они на редкость доброжелательны и нелицеприятны. У Белинского была своя система критериев, связанная с его борьбой за утверждение реализма в русской литературе. Устами Белинского гоголевская эпоха выносила Марлинскому свой приговор. По-разному оценивал он Бестужева-критика и Марлинского-прозаика. Первого Белинский вообще никогда не подвергал сомнению. Его статьи, по словам Белинского, были ‘крайне интересны’, отличались ‘верностью взгляда на предметы, остроумием и живостию’, автор их везде обнаруживал ‘эстетическое чувство и верный вкус человека умного и образованного’ [В. Г. Белинский. Поли. собр. соч.. т. IV. М.. Изд-во АН СССР, 1954, с. 30.]. И о последней его критической статье, написанной по поводу романа Н. А. Полевого ‘Клятва при гробе господнем’, представляющей собой целый трактат о романтизме, Белинский сказал: ‘сколько… светлых мыслей, верных заметок, сколько страниц и мест, горячих, сияющих, блещущих живым, увлекательным красноречием’ [Там же, с. 32.].
О Марлинском-прозаике Белинский отзывался очень резко, отмечая у него ‘талант чисто внешний’, отсутствие характеров, лиц, образов. Однако еще в ‘Литературных мечтаниях’ писал: ‘Он одарен остроумием неподдельным, владеет способностию рассказа, нередко живого и увлекательного, умеет иногда снимать с природы картинки-загляденье’ [Там же, т. I, с. 83.]. А незадолго до своей смерти, когда уже с десяток лет не было в живых и самого автора, критик заявлял: ‘Марлинский был писатель не только с талантом, но и с замечательным талантом, не чуждым даже оригинальности и силы’ [Там же, т. X, с. 361]. Марлинский проигрывал только в сравнении с Гоголем, чья проза становилась с половины 1830-х годов господствующей в русской литературе. А где-то между Карамзиным, первым серьезно обратившимся к прозе, и Гоголем било уготовано прочное место Марлинскому, внесшему свой вклад в разработку жанров русской повести и рассказа. Его не зазорно было похвалить и посреди шумных успехов ‘натуральной школы’ 1840-х годов. ‘Марлинский был первым нашим повествователем, был творцом или, лучше сказать, зачинщиком русской повести’ [Там же, т. I, с. 272.], — писал Белинский.
Долгое время о Бестужеве-декабристе вовсе нельзя было писать. Лишь в 60-х и 80-х годах прошлого века начались журнальные публикации его писем к родным: в этом немалая заслуга М. И. Семевского, снявшего заклятие с имени ‘государственного преступника’. Но в общественном сознании еще слабо связывались декабризм Бестужева с его литературной деятельностью. Позднее Н. Котляревский в книге ‘Декабристы’ (1907) уделил много внимания именно писательскому облику Марлинского, не принимая всерьез его политические взгляды.
В советское время были опубликованы следственные дела декабристов, проведены специальные изучения — и ярко выступила роль А. Бестужева в революционном движении. Но еще расслаивался облик его на Бестужева-декабриста, Бестужева-критика, Бестужева-поэта и где-то отдаленно представал Марлинский — популярный автор повестей и очерков, ‘опечатанный’ однажды мнением Белинского, многими превратно понятым…
В 1937 году вышел сборник избранных повестей Марлинского (всего восемь) с предисловием Н. Л. Степанова. Затем началось обстоятельное изучение литературного наследия декабристов. Благодаря работам Н. И. Мордовченко, В. Г. Базанова, Ф. 3. Ка-пуновой [Н. И. Мордовченко. Вступительные статьи к изданиям стихотворений А. Бестужева, в серии ‘Библиотека поэта’, 1948 и 1961, Русская критика первой четверти XIX века. М. Л.. 1959 (раздел об А. А. Бестужеве), В. Г. Б азанов. Очерки декабристской литературы. Публицистика, проза, критика. М.. 1953, Очерки декабристской литературы. Поэзия. М. — Л.. 1961, Ф- 3. Канунова. Эстетика русской романтической повести. Томск, 1973] многое разъяснилось в том, что громко называлось ‘Бес-тужев-Марлинский’.
Сегодня можно засвидетельствовать наличие широкого читательского интереса к Марлинскому. В 1958 году быстро разошлись его Сочинения в двух томах. В 1976 году вышел еще один однотомник его повестей. И вот сейчас опять предлагается издание двухтомника, в котором — все жанры творчества писателя: повести, рассказы, очерки, стихотворения, статьи, письма.
Бестужев-Марлинский предстает как закономерное, сложное явление русской литературы. Он отдавал дань и высокому гражданскому стилю, и байронической рефлексии, поклонялся Гете, Шиллеру и новомодному Гюго, отстаивал романтическую программу декабристского движения и спорил с опережавшим это движение Пушкиным-реалистом, в своих фантазиях готовил появление ранних повестей Гоголя и зарисовками городского быта предварял будущие ‘физиологические очерки’ ‘натуральной школы’, в его повестях и очерках есть то, что готовило кавказские поэмы, ‘Кавказца’ и ‘Героя нашего времени’ Лермонтова, у пего есть и то, что привлекало внимание Толстого, обдумывавшего свои ‘Севастопольские рассказы’, ‘Казаков’, ‘Хаджи-Мурата’.
Что же влечет теперь современного читателя к Марлинскому? Только ли возросшая любознательность?

1

В характерах всех Бестужевых: отца, матери, пяти братьев и трех сестер — отразилось определенное историческое время. И именно у Александра Бестужева — с особенной силой и яркостью. У него все исконно ‘бестужевское’ прямо вело к ‘декабристскому’.
Александр Александрович Бестужев родился 23 октября 1797 года в Петербурге, в обедневшей дворянской семье. Его отец А. Ф. Бестужев вместе с ‘радищевцем’ И. П. Пниным издавал ‘Санкт-Петербургский журнал’, проповедовавший идеи просвещения, гражданского равенства. Здесь отец поместил свой ‘Опыт военного воспитания’, в котором начертал программу благонравия дворянских юношей. Все его сыновья, как и он сам, прошли военную службу, четверо из них: Николай, Александр, Михаил и Павел — были захвачены водоворотом 14 декабря 1825 года, сосланы в Сибирь, в солдатчину. Пятый — Петр — пострадал за то, что он Бестужев, ‘брат своих братьев’, протаскал ранец в персидской и турецкой кампаниях, пока после унижений и измывательств не заболел психическим расстройством. Мать была простой нарвской мещанкой, даже не знала по-французски, но была чуткой и волевой женщиной, которая вместе с мужем не только воспитала детей в безграничной братской любви друг к другу, но и с глубоким пониманием отнеслась к их самопожертвованию во имя родины, только смерть помешала ей с дочерьми выехать к сыновьям — Николаю и Михаилу — в Сибирь.
Деятельность, смелость, верность долгу отличали Бестужевых. Николай Бестужев — морской офицер, автор ученых трудов, в Сибири впоследствии своею кистью создаст художественную галерею портретов декабристов и их жен, изобретет хронометр для кораблей, ‘сидейку’ — специальный экипаж, который в Забайкалье так и будет наречен ‘бестужевкой’, брат Павел во время солдатчины на Кавказе изобретет особый прицел для пушек, который будет называться ‘бестужевским’. Старшая из сестер, Елена, гордо встретит вечером 14 декабря нагрянувших с обыском на квартиру жандармов и не впустит их в спальню матери, а сама тем временем, обманув шпиков, стороживших дом с улицы, тайком переправит скрывающемуся брату Михаилу его амуницию. Опа будет поддерживать в письмах дух своих страдальцев-братьев, даст издателю Смирдину копию автопортрета Александра Бестужева (сама пририсовав к нему кавказскую бурку, в чем был намек на солдатчину брата) для помещения в альманахе ‘Сто русских литераторов’ (1838), что вызовет негодование Николая I. В 1847 году она с другими сестрами, Марией и Ольгой, — как ‘истинные русские женщины’, — отправится к ссыльным братьям Николаю и Михаилу в Селеигинск. Переживет своих братьев Михаил, он станет хранителем их памяти, напишет воспоминания о них. Вместе с Еленой он будет помогать Семевскому осуществить его публикации [Богатый материал о Бестужевых приведен в издании: ‘Воспоминания Бестужевых’. М. — Л.. Изд-во АН СССР, 1951].
Благородство, смелая инициатива, беспримерная храбрость отличали Александра Бестужева. Он до восстания уже прославился как поэт, критик, повествователь. Даже в солдатчине под псевдонимом ‘Марлинский’ он снова сделал себе имя.
Первоначальный выбор Горного корпуса, где Александр Бестужев недолго пробыл кадетом, не удовлетворил его, он оставил корпус и иронически, а как оказалось, пророчески, сказал матери: ‘Так меня и без Горного корпуса в Сибирь сошлют’. Но порыв поступить в гардемарины, хоть и укрощенный тоже вскоре отвращением к математике, шел от сердца. Романтика моря отзовется позднее в повестях: ‘Лейтенант Белозор’, ‘Фрегат ‘Надежда’, ‘Мореход Никитин’. Служба в лейб-гвардии драгунском полку, хотя и напоминает банальное круговращение жизни дворянской молодежи того времени, вводила в общество тех, кто впоследствии будет действовать на Сенатской площади, знакомила с солдатом, сталкивала с проявлениями аракчеевщины. В быстром восхождении, Бестужева, до должности адъютанта герцога Вюртембергского, не было ни тени карьеризма, желания преуспеть. Артистически, свободно он относился к переменам жизненного пути, словно испытывая свои силы. А между тем перед глазами открывалось ничтожество высшего света, правящих кругов, он убеждался, как все разлагалось при дворе, как даже среди аристократии зрел заговор. Увлекаясь балами, сердечными романами, он чувствовал себя на пиру жизни и со всем пылом молодости отдавался ее радостям. Тут было и поприще для наблюдений и глубоких раздумий, закалка воли, бесстрашия, гордости. Бестужев умел по-рыцарски поддерживать свое достоинство: три раза стрелялся на дуэлях, был секундантом на дуэли Рылеева с кн. К. Я. Шаховским. ‘Кровь за кровь’ назовет он позднее свою повесть, без его воли переименованную цензурой в ‘Замок Эйзен’: там тоже идет речь о защите чести от покушений наглой аристократии.
Все больше накапливался в душе Бестужева протест против казенщины, муштры. С гвардией он проделал в 1821 — 1822 годах бессмысленный поход в нищие российские западные губернии (первоначальный замысел у Александра I был бросить русские войска на подавление революции в Пьемонте), цель которого была рассеять воинские силы, вывести их из столицы, отвлечь умы после бунта в Семеновском полку. Бестужев же перед тем, на свой страх и риск, посетил в Кронштадте мятежный полк, уже находившийся под арестом и ждавший отправки в Свеаборг: хотелось проникнуть в психологию неповиновения, протеста, гордого несения кары. Личное желание посвятить себя высокому проявлялось у Бестужева в самых различных формах. Миролюбиво настроенный Федор Глинка свидетельствовал в своих ответах на вопросы Следственной комиссии: ‘Александр Бестужев — человек с головой романтической… Я ходил задумавшись, а он — рыцарским шагом и, встретясь, говорил мне: Воевать! Воевать!’ Вскоре всех окружающих людей он стал оценивать с этой точки зрения.
Бестужев вступил в Северное общество во второй половине 1823 года и занял в нем радикальную республиканскую позицию. Рылеев стал самым близким его другом. Накануне восстания они жили в одном доме. На ‘русских завтраках’ у Рылеева (кочан кислой капусты, хлеб и водка) собирались единомышленники, принятые в тайное общество, и многие литераторы оппозиционных настроений.
Бестужев принял в тайное общество Каховского, Якубовича, А. Одоевского, Оржицкого, своих братьев Михаила и Павла. Он был участником всех совещаний, на которых обсуждался план выступления, предлагал захват Зимнего дворца и арест царствующей фамилии. В ночь перед восстанием он. вместе с Рылеевым и братом Николаем обходил улицы, останавливал прохожих, разговаривал с часовыми, солдатами, убеждал не присягать Николаю I. Даже из Петропавловской крепости он писал царю в обстоятельном трактате, условно получившем название ‘Об историческом ходе свободомыслия в России’: ‘…признаюсь вашему величеству, что, если бы присоединился к нам Измайловский полк, я бы принял команду и решился на попытку атаки (то есть захвата Зимнего дворца. — В. К..), которой в голове моей вертелся уже и ллаы’. В этом же документе Бестужев глубоко проанализировал причины свободомыслия: вторжение Наполеона в Россию, вследствие которого поднявшийся на борьбу ‘народ русский впервые ощутил свою силу’, пробуждение ‘во всех сердцах чувства независимости, сперва политической, а впоследствии и народной’, походы во Францию и сравнение порядков в этой стране и у себя дома, недовольство во всех слоях русского общества: среди крестьян, мещан, купечества, дворянства, в войсках, разгул аракчеевщины. Бестужев не выгораживал себя и не раскаивался. Само столь откровенное обращение к торжествовавшему победу Николаю I — акт большого гражданского мужества со стороны Бестужева.
После восстания, не дожидаясь ареста, Бестужев явился вечером следующего дня на главную гауптвахту Зимнего дворца. Он был приговорен по первому разряду к смертной казни отсечением головы. Ему вменялось в вину то, что он: ‘Умышлял на цареубийство и истребление императорской фамилии, возбуждал к тому других… участвовал в умысле бунта привлечением товарищей, сочинением возмутительных стихов и песен, лично действовал в мятеже и возбуждал к оному нижних чинов’ [‘Очерки по истории движения декабристов’. М.. Госполитиздат, 1954, с. 434.]. Затем приговор был заменен каторжными работами сроком на двадцать лет с последующим поселением в ссылке, позднее срок каторги был сокращен до пятнадцати лет.
Отбыв год заключения в финляндской крепости ‘Форт Слава’, Бестужев был отправлен в Якутск, где оказался в полном одиночестве. Братья Николай и Михаил были сосланы в Читу, а потом переведены в Петровский завод. На Кавказе отбывали службу братья Павел и Петр. Александру хотелось действовать, рисковать, быть среди друзей, теплилась надежда вырваться на свободу. В феврале 1829 года Бестужева, не без участия Грибоедова, переводят рядовым на Кавказ в войска Паскевича, сначала в Тифлис в 41-й егерский полк, потом через полгода — в Дербентский гарнизонный батальон. В 1834 году его перевели в действующую часть. За Бестужевым постоянно осуществлялся тайный надзор, никаких наград ему не полагалось, наоборот: извести при первой возможности — было намерение царя. Недобрые предчувствия никогда не покидали Бестужева, он делился ими в письмах к родным. Предчувствия особенно сгустились перед самой гибелью, на корабле перед десантом Бестужев даже составил духовное завещание. Много лет спустя Михаил Бестужев сообщал Семевскому: ‘…мы с братом (то есть с Николаем Бестужевым. — В. К.) были уже к этому подготовлены и письмами его, в которых пробивалась его решимость — искать смерти, и уже заметным намерением правительства вывести его в расход’ [‘Воспоминания Бестужевых’, с. 223.].

2

Первоначальную литературную известность Бестужев снискал себе как журнальный критик. Перевод ‘Оды о навигации’ Лагарпа, помещенный в ‘Сыне отечества’ за 1818 год, прошел незаметно. Можно лишь принять во внимание, что ода импонировала Бестужеву, успевшему полюбить море, и выражала настроения его активной натуры, недаром он придал переводу символическое название — ‘Дух бури’. Более существенным был критический разбор катенинского перевода ‘Эсфири’ Расина, напечатанный в том же ‘Сыне отечества’ за 1819 год, N 3, который впервые был подписан псевдонимом: ‘Александр Марлинский’ (лейб-гвардии драгунский полк, в котором служил Бестужев, стоял в части Петергофа, примыкающей к дворцовому строению под пазванием ‘Марли’). Первоначально этим псевдонимом Бестужев почти не пользовался, предпочитая подписываться своим настоящим именем или криптонимами. Популярность псевдоним ‘Александр Марлинский’ получил в 30-е годы, когда им был подписан рассказ ‘Страшное гаданье’, появившийся в ‘Московском телеграфе’ за 1831 год.
Разбор катенинского перевода трагедии Расина был замечателен нелицеприятной беспощадностью, несмотря на чрезвычайный авторитет Катенина в тогдашних литературных кругах: П. А. Катенин слыл знатоком драматургии, древнегреческих классиков, Корнеля, Расина. Кроме того, Катенин был в то время близок к . декабристам и вскоре был выслан из Петербурга за то, что ошикал на сцене артистку Семенову, пользовавшуюся покровительством двора. В драматургии Катенин оставался классиком, а в других жанрах — в балладе, поэме — уже начинал пролагать пути романтизму. Складывавшийся декабристский романтизм был явлением сложным, и в рецензии Бестужева на катенинский перевод ‘Эсфири’ чувствуются уже попытки сформулировать некоторые принципы гражданского романтизма. В следующей рецензии на постановку ‘Липецких вод’ Шаховского Бестужев подверг уничтожающей критике автора популярных тогда русских комедий. Бестужев ставит ему в вину отсутствие характеров, противоестественность завязок и развязок, отсутствие настоящего действия, резонерский характер комедийности. Здесь впервые выдвигаются требования, которым гораздо позднее, в глазах Бестужева, удовлетворяла только грибоедовская комедия ‘Горе от ума’.
От статьи к статье Бестужев быстро вырастал в ведущего русского критика, глашатая национальности и самобытности в литературе. Воплощением этих качеств, по его мнению, занималась та новая литература, которая создавалась писателями, активными участниками декабристского движения, и теми, кто к нему примыкал. Объединить же эти свежие силы Бестужев и Рылеев задумали в специальном альманахе ‘Полярная звезда’ (вышло три выпуска: на 1823, 1824 и 1825 годы). В альманахе появились главные литературно-критические статьи Бестужева, выражавшие программу гражданского романтизма. Кроме того, декабристы почти полностью завладели ‘Сыном отечества’ Н. И. Греча, в Москве появился альманах ‘Мнемозина’ В. К. Кюхельбекера и В. Ф. Одоевского (двоюродного брата поэта А. Одоевского), деятельно работало ‘Вольное общество любителей российской словесности’, своего рода филиал Союза Благоденствия, со своим органом ‘Соревнователь просвещения и благотворения’.
Декабристская литература, то есть творчество К. Ф. Рылеева, В. К. Кюхельбекера, А. И. Одоевского, В. Ф. Раевского, Г. С. Батенькова, самого А. А. Бестужева-Марлинского, на ранних этапах входивших в это движение Ф. Н. Глинки, П. А. Катенина или тесно примыкавших к ним в разной степени О. М. Сомова, Н. М. Языкова и других, — была одной из ветвей романтического направления в русской литературе. Оно разрабатывалось также В. А. Жуковским, К. Н. Батюшковым, юным Пушкиным, отчасти А. С. Грибоедовым (особенно после создания ‘Горя от ума’), по-своему отдал ему дань П. А. Вяземский. Развиваясь и разветвляясь в различных своих течениях, романтизм продолжал питать творчество В. Ф. Одоевского, А. Ф. Вельтмана, обрел своих журнальных глашатаев в лице братьев Н. А. и К. А. Полевых, из которых первый был и значительным прозаиком. Романтическим было позднее и творчество славянофилов А. С. Хомякова, братьев К. С. и И. С. Аксаковых. На сложных перекрещиваниях своих внутренних потоков романтизм дал такие громадной важности явления, как ранний Гоголь и Лермонтов.
Та линия в романтизме 10 — 20-х годов XIX века, которая пролагалась творчеством писателей-декабристов, в общих чертах достаточно ярко была заявлена самими декабристами, особенно в статьях А. Бестужева, Кюхельбекера и Рылеева.
Романтизму свойственно отталкивание от существующей действительности, недовольство ею, стремление создать ‘мир иной, и образов иных существованье’ (Лермонтов) — ив декабристском романтизме это качество проявилось с наибольшей силой. Литературная программа у них вытекала из политической: борьба за национальную, самобытную героико-патриотическую литературу, именно декабристы взяли на себя главную миссию критики российской действительности, выражения духа оппозиции — ив этом Смысле оказались наследниками всей русской сатиры XVIII и начала XIX веков. Вместе с тем декабристский романтизм проповедовал возвышенные идеалы общественной жизни, гражданские, патриотические добродетели, страстно искал в окружающей жизни и в русской истории героические личности, которые могли бы служить примером для современников. И в этом смысле романтики-декабристы оказывались наследниками русского гражданского классицизма и сентиментализма: ведь эти добродетели воспевали Радищев и поэты-‘радищевцы’, тот же Пнин, а также Княжнин и Карамзин. Декабристы-романтики были первыми, кто заговорил о необходимости ‘народности’ в литературе, о выражении в ней неповторимого национального своеобразия.
Но идеология и литературные позиции декабристов имели и специфические черты, связанные с незрелостью и слабостью их движения. Декабристы выступали за народ, но без народа, как заговорщики — преувеличивали свои силы, свою способность перевернуть государственный строй в России. Отсюда же в литературе декабристов сосредоточение внимания на отдельных героях, а не на массе народа, прославление воли, героической личности, в уста которой вкладывалась, без должной исторической и психологической мотивировки, определенная гражданская и патриотическая программа. Произведениям этих писателей был свойствен некоторый схематизм образов, отвлеченная дидактичность, непростой, возвышенный литературный стиль. Пропагандистский характер романтизма декабристов был его силой и его слабостью. Силой — поскольку в основе любой личности, любого деяния было сознание общественного долга, прогрессивной цели, в литературу активно включалась ‘политика’, открыто произносился приговор над действительностью. Слабостью — поскольку этой программной устремленности придавался спартански-аскетический характер и не рассматривался человек во всей его внутренней сложности, противоречивости, в его связях с обществом, историей. Этот ригоризм сказывался не только в темах, сюжетах и образах собственного творчества декабристов, но и в однобоких суждениях о Карамзине, Жуковском и, что особенно досадно, о Пушкине, который шел в своем творчестве путем широчайшего синтеза лучших достижений всей русской литературы. Пушкин не раз указывал на узость подхода А. Бестужева-критика ко многим важным вопросам. Те явления, которые возникали не в русле их программы, не удостаивались высокой оценки или нередко приспосабливались к их собственной доктрине, получая однобокую, пристрастную оценку.
И само декабристское движение было сложно и многослойно, в нем были свои внутренние противоречия. По-разному, например, осознавались гражданские задачи ‘республиканцами’ Пестелем, Рылеевым, А. Бестужевым, с одной стороны, и более умеренными Никитой Муравьевым и Ф. Глинкой — с другой. Далеко но совпадали в своих границах романтическая программа, которую формулировал А. Бестужев в критических статьях, с той программой, которую обрисовал близко общавшийся с декабристами О. Семов в трактате ‘О романтической поэзии’, обсуждавшемся и одобренном на заседании ‘Вольного общества любителей российской словесности’. Были различные оттенки в отношениях декабристов к ‘Истории государства Российского’ Н. М. Карамзина. Никита Муравьев, как известно, полемизировал с ней, его поддерживал Михаил Орлов: ‘История принадлежит народам’ — пот их главный тезис (а не ‘государям’, как утверждал Карамзин). Но спор по этой линии с Карамзиным заслонял для Муравьева и Орлова другие достоинства ‘Истории…’ Карамзина, а их хорошо видел А. Бестужев. Он сознавал, что эта ‘История…’ помогает увидеть героические личности в Древней Руси, живые иредания Новгородского и Псковского веча, деспотизм царей и князей, патриотические подвиги народа, не раз спасавшего Русь. Вот почему у Бестужева и Рылеева (в ‘Думах’) встречается много заимствований из Карамзина.
Не разделял А. Бестужев и чрезмерно критического отношения к Жуковскому со стороны Кюхельбекера и Рылеева. Бестужеву принадлежит известная эпиграмма на Жуковского (‘Из савана оделся он в ливрею…’), но придворная служба Жуковского пе заслоняла в сознании Бестужева достоинств поэта, которому он сам в ряде случаев следовал, и у Рылеева в ‘Думах’ северные, мрачные, ‘оссиановские’ пейзажи нарисованы в духе баллад Жуковского. Чувствуется этот балладный дух и в некоторых ‘ливонских’ повестях Марлинского. Есть определенная литературная преемственность между его же рассказом ‘Страшное гаданье’, повестью ‘Вечер на Кавказских водах в 1824 году’ и балладами Жуковского ‘Людмила’, ‘Светлана’. Патриотическое же стихотворение Жуковского ‘Певец во стане русских воинов’ было чрезвычайно по душе декабристам.
По всеприемлемости явлений, отзывчивости на самые тонкие их оттенки Бестужева можно назвать одним из самых широких по кругозору декабристов-романтиков. В своем интересе к Байрону и Шекспиру, Гете и Шиллеру, Вашингтону Ирвингу и Эдгару
По он далеко превосходил многих своих приятелей-литераторов и даже наиболее чуткого к исканиям всего нового Рылеева.
Как литературный критик Бестужев во многом был предшественником Белинского.
В одной из первых своих статей, ‘Взгляд на старую и новую словесность в России’, Бестужев набросал живую картину развития русской литературы, выделив в ней самые важные процессы, развитие обличения, сатиры и гражданского свободомыслия. Нередко ошибаясь в отдельных оценках, он в общем верно угадал главный пафос русской литературы. ‘Возвышенные песнопения’ он прослеживает от ‘соловья Бонна’, упоминаемого в ‘Слове о полку Игореве’, до Рылеева, ‘сочинителя гимнов исторических’, который ‘пробил новую тропу в русском стихотворстве’, избрал ‘целию возбуждать доблести сограждан подвигами предков’. Кантемир — ‘верный живописец нравов и обычаев века, будет жить слабою в дальнем потомстве!’, Ломоносов — ‘целым веком двинул вперед словесность нашу’, Фонвизин — ‘в комедиях своих ‘Бригадире’ и ‘Недоросле’ в высочайшей степени умел схватить черты народности…’, Крылов — ‘возвел русскую басню в оригинально-классическое достоинство’. Идеалом же поэта, который является и ‘лириком-философом’, и первым стал ‘говорить царям истину’, и как ‘поэт вдохновенный’ открыл тайну ‘возвышать души пленять сердца и увлекать их то порывами чувств, то смелостью выражений, то великолепием описаний’, был для Бестужева Державин. Державина воспел в известной думе и Рылеев. Конечно, декабристы идеализировали Державина, приписывали ему слишком много доблести и смелости. И все же, как и Пушкин, они ценили в Державине ‘бича вельмож’.
Бестужев прослеживает в старой и новой словесности развитие стилевых форм, средств художественной выразительности. Это позволяло ему даже у самых высокочтимых поэтов подмечать не только сильные, но и слабые стороны. Так, у Кантемира — ‘неровный, жесткий’ слог, у Ломоносова — ‘единообразие в расположении и обилие в рассказе’. У самого Державина — ‘часто восторг его упреждал в полете правила языка и с красотами вырывались ошибки’. Но особенно важно в статьях Бестужева — внимательное и уважительное отношение к писателям, не являвшимся прямыми предшественниками декабристов, но ценимым им за большие заслуги- в преобразовании русского языка. Для Бестужева это — часть вопроса борьбы за национальную самобытность. русской литературы, Карамзин важен для него тем, что чуть ли пе первым ‘блеснул на горизонте прозы’, совершенно еще не обработанной никем, ‘он преобразовал книжный язык русский’ ‘и дал ему народное лицо’. Отодвигая на будущее оценку Карамзина как историка — ‘время рассудит’, — он считал, что Карамзин уже и теперь достоин благодарности современников за ‘решительный переворот в русском языке’. Точно так же и с Жуковского наряду с Батюшковым Бестужев ведет отсчет истории ‘новой школы’ русской поэзии. И те самые мечтательность, призрачность, туманность колорита поэзии Жуковского, которые через год подвергнутся разгрому в нашумевшей статье Кюхельбекера ‘О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие’ на страницах ‘Мнемозины’, — все они получили у Бестужева высокую оценку. Бестужев и объясняет нетленные, ‘чарующие столь сладостными звуками’ свойства поэзии Жуковского: ‘Есть время в жизни, в которое избыток неизъяснимых чувств волнует грудь нашу, душа жаждет излиться и не находит вещественных знаков для выражения: в стихах Жуковского, будто сквозь сон, мы, как знакомцев, встречаем олицетворенными свои призраки, воскресшим — былое’. А ведь это — точно мысль Белинского, которая будет положена великим критиком в основу его оценок Жуковского.
От мажорного тона первой статьи, прослеживающей развитие русской литературы за много веков, Бестужев более сдержанно переходит к обозрению успехов литературы за один, 1823-й год. И хотя он пытается отсчитывать ритм развития литературы, идущей к определенным, по его мнению, целям, все же большее внимание он уделяет ее недостаткам, с той же сугубо декабристской точки зрения. В чем же они, эти недостатки?
Бестужев недоволен тем, что после общественного подъема, вызванного войной 1812 года, когда слова: ‘отечество и слава’ электризовали каждого’, наступило охлаждение ко всему родному, ‘политическая буря утихла, укротился и энтузиазм’. Тайною мыслью Бестужева является подчинение литературного развития той новой политической ‘буре’, которую готовили сами декабристы. И поскольку эта буря мыслилась как дело ближайшего будущего, отсюда и отсчет ритма литературного движения — обзор его по годам. Самым значительным выглядело упоминание об успехе в прошлом, 1823-м году ‘Полярной звезды’, которая быстро разошлась, и почти все повести из нее были переведены на немецкий язык и повторились в других заграничных журналах. Только по быстрому и благосклонному приему ‘Полярной звезды’ заметно было, что не погас жар к отечественной словесности в публике. Вся эта статья Бестужева пронизана пафосом ожидания ‘новой тропы’, которую должна проложить в литературе ‘Полярная звезда’.
В последней статье, то есть обзоре русской словесности за 1824 и начало 1825 годов, сливались мотивы прежних статей Бестужева, приобретали особую остроту, получали более глубокое объяснение. Автор с тем большей яростью нападает на ‘подражательность’ литературы, чем яснее видит, что одними понуканиями критики ее не сделаешь оригинальной. ‘Было время, что мы невпопад вздыхали по-стерновски, потом любезничали по-французски, теперь залетели в тридевятую даль по-немецки. Когда же попадем мы в свою колею? Когда будем писать прямо по-русски?’ Бестужев уже готов даже не связывать целиком судьбы русской литературы с успехами ‘Полярной звезды’. Он ищет таланты и гении вокруг, ищет, на кого же опереться. Но оценки его носят по-прежнему пристрастный характер. И все выдает в нем убежденного романтика. Вот перед ним первая глава ‘Евгения Онегина’, только что вышедшая в свет, и ‘Цыганы’, которые он знал в рукописи. Начало стихотворного романа не манит его, это — всего лишь ‘заманчивая одушевленная картина неодушевленного нашего света. Везде, где говорит чувство, везде, где мечта уносит поэта из прозы описываемого общества, — стихи загораются поэтическим жаром и звучней текут в душу’. Бестужев не чувствует, что именно в этом обращении к ‘прозе’ жизни и была сила романа Пушкина, его реализм. Бестужеву важнее те произведения, где ‘мечта уносит поэта’ от повседневности. В ‘Цыганах’ его прельщает как раз романтизм, ‘молнийные очерки вольной жизни и глубоких страстей…’. В этих суждениях Бестужева о Пушкине четко обозначилась ограниченность романтизма критика, хотя декабристский романтизм нес в себе много важных проблем, решение которых способствовало становлению русского реализма.
Пушкин в письме к Бестужеву от мая — июня 1825 года оспорил многие положения его статьи: ‘У нас есть критика, а нет литературы. Где же ты это нашел? именно критики у нас и недостает’, ‘Нет, фразу твою скажем наоборот: литература кой-какая у нас есть, а критики нет’ [А. С. Пушкин. Собр. соч. в десяти томах, т. 9. М.. ‘Художественная литература’, 1977, с. 149, 150.]. Оспаривал Пушкин в письмах к декабристам и недооценку содержания ‘Евгения Онегина’, казавшегося им слишком легким, недостойным поэзии.
Высокая оценка Бестужевым ‘Горя от ума’ как творения ‘народного’, ‘феномена’, какого не видали мы от времен ‘Недоросля’, казалось, противоречила тому, что только что было сказано о ‘Евгении Онегине’, тут как раз в похвалу Грибоедову ставились: ‘Толпа характеров, обрисованных смело и резко, живая картина московских нравов, душа в чувствованиях, ум и остроумие в речах…’ Но ‘ум и остроумие’ явно подразумевают образ Чацкого-обличителя, который импонирует Бестужеву, а не саму по себе ‘картину нравов’. Назвать прямо Чацкого в статье Бестужев не захотел, зная о цензурных гонениях на комедию Грибоедова, еще не напечатанную. Резко же обрисованный Чацкий выигрывал во многом в его глазах по сравнению с более противоречивым героем романа Пушкина. Высокая оценка реалистической комедии Грибоедова объясняется особым декабристским ее прочтением.

3

Уже первые опубликованные стихи Бестужева свидетельствовали о доминирующем значении в них гражданских тем. Жанр послания, в отличие от карамзинистов и ‘арзамасцев’, не носил у Бестужева легкого, эпикурейского характера. Послания у него обязательно включают мотивы некоего служения высшим идеалам. Так, в послании ‘К К&lt,реницын&gt,у’ (1818), поэту и вольнодумцу, воспитаннику Пажеского корпуса, он советует в невзгодах жизни преодолевать малодушие, вселяет в него чувство уверенности: ‘Возможно жезл судьбы железной//Терпением перековать’. ‘Подражание первой сатире Буало’ (1819) начинается с ноты пушкинского стихотворения ‘Вольность’: ‘Бегу от вас, бегу, Петропольские стены’. Основной темой стихотворения оказывается обличение пороков той жизни, которую он оставляет. В послании ‘К некоторым поэтам’ (1819) оплакивается оскудение русского Парнаса, всесилие людей ‘испорченного тона’, недостойных ни Державина, ни Крылова, ни Карамзина. Здесь подспудно вырисовывается некая программа обновления литературной арены, хотя четко это намерение и не определено. Программа вырастает между строк стихотворения ‘К Рылееву’, в котором пародируется баллада Жуковского ‘Иванов вечер’ (‘Замок Смальгольм’, 1822) и упоминается некая ‘поэма’ Рылеева — всего вероятнее, ‘Войнаровский’. За дружеской полушутливостью обращения к Рылееву проступает пророческое предвидение возможной судьбы автора этой поэмы: оно Бестужевым вкладывается в уста опасливого Плетнева, удостоившего крамольную ‘поэму’ своего косвенного взора:
За возвышенный труд
Не венец тебе — кнут
Аполлон на Руси завещал.
Можно определенно утверждать, что до 14 декабря Бестужев выступал как поэт рылеевского склада: его влекли гражданские темы и ‘любовь никак не шла на ум’. Бойкие, задорные ‘агитационные песни’: ‘Ах, где те острова…’, ‘Ты скажи, говори…’ и другие, предназначавшиеся для распространения в казармах, — сочинены были с хорошим знанием законов устного солдатского фольклора, с запоминающимися повторами, прибаутками, колкими издевками над царскими порядками и самим царем, ‘немцем нашим русским’. Песни распространялись и среди простого народа. Один мемуарист зафиксировал, что полицейские запрещали петь лодочникам-гребцам на Неве популярную песню Нелединского-Мелецкого ‘Ох, тошно мне на чужой стороне’, потому что усматривали в ней прототип крамольной песни Бестужева и Рылеева, написанной на тот же голос, но с характерной переделкой: ‘тошно мне’ не ‘на чужой’, а ‘на родной стороне’. В советское время была доказана принадлежность Бестужеву думы ‘Михаил Тверской’, впервые появившейся в ‘Сыне отечества’ за 1824 год, за подписью: Б…..в. Она написана в духе ‘Дум’ Рылеева: в ней главное — высокое моральное поучение, которое завещает мученик Золотой Орды своему сыну: ‘Всегда будь верен правде, чести’.
В основном верным рылеевской школе Бестужев-поэт оставался и в годы испытаний. Поэму ‘Андрей, князь Переяславский’ (1826) (из задуманных пяти частей написано было только две) Бестужев создавал в ‘Форте Слава’. Обе ее части без ведома автора, анонимно были напечатаны в 1828 и в 1831 годах. Выбор героя для поэмы — младшего сына Владимира Мономаха — и гражданская риторика напоминали приемы прежней декабристской поэтики, по которым написаны ‘Думы’ Рылеева и ‘Михаил Тверской’ Бестужева. Но внутренняя проработка образа несла в себе уже горький опыт пережитого. Появились иллюзии о возможности власти, основанной на взаимном понимании и любви парода и князя, мыслящего дворянства и царя. Ведь даже записка ‘Об историческом ходе свободомыслия в России’ заканчивалась надеждами на то, что Николай I — великодушный и проницательный — может стать другим Петром Великим. Андрей Переяславский был прозван в народе за свои личные качества Добрым: он посвятил себя не гордыне и славе, а ‘общественному благу’. Поэма не получилась художественно ценной, так как не несла в себе продуктивной идеи.
Значительными были успехи Бестужева-поэта в эти годы, особенно там, где он погружается в свой внутренний мир и открывает в самом себе живого человека, преисполненного прежних благородных идей, но понимающего сложность жизни, отдающегося ее многообразию или желающего быть сопричастным мотивам, волновавшим других поэтов. Он интенсивно переводил из Гете, из Гафиза. Таковы философское стихотворение ‘Череп’ (1828), элегия ‘Осень’ (1829). В первом из них поэт, наперекор очевидности — все в мире подвержено тленью, — провозглашает, что ‘мысль, как вдохновенный сон’, никогда не умирает. Во втором — выводы более грустные: ‘Не призвать невозвратимого,//Дважды сердцу не цвести’. Собственная своя судьба, ‘таинственная быль’ поэту представляется в виде низвергающегося в бездну водопада:
Влекомый страстию безумной,
Я в бездну гибели упал!
Бестужев задумывается над проблемой вечности и бессмертия:
Хоть поздней памятью обрызни
Могилу тихую певца.
( ‘Шебутуй‘ )
А думы о земных царях, о Наполеоне, с его ‘строптивою десницей’ и безумным кличем: ‘хочу — могу’, заканчиваются выводом, что народы о владыках-честолюбцах уже ведут ‘сомнительную речь’ ‘с улыбкой хладного презренья’ (‘Часы’).
В поэзии ‘позднего’ Бестужева начинали готовиться лермонтовские мотивы. Еще в поэме ‘Андрей, князь Переяславский’ промелькивает стих:
Пловец плывет на челноке,
Белеет парус одинокий.
Есть что-то лермонтовское и в заключительных строках стихотворения ‘К облаку’ (1829):
Блести, лети на ветерке,
Подобно нашей доле, —
И я погибну вдалеке
От родины и воли!
Изгнанником, ‘последним сыном вольности’ чувствовал себя Бестужев. Ведь и формула: ‘с улыбкой хладного презренья’ — готовит финал лермонтовской ‘Думы’. Бестужевские ‘светлые народов поколенья’ — это то же, что ‘потомок — гражданин’, с его ‘презрительным стихом’ на устах, являлось это как бы и моделью еще одного будущего лермонтовского стиха, ‘Поэт’: ‘покрытый ржавчиной презренья’. Таков он был, Бестужев, ‘недосказанный поэт’,- как он сам говорил о себе…

4

Трудно переоценить заслуги Бестужева, который одним из первых в истории русской литературы XIX века серьезно обратился к прозе. На вопрос: ‘чья проза лучшая в нашей литературе?’ — Пушкин в 20-х годах отвечал: ‘Карамзина’, но ‘это еще похвала не большая’ [А. С. Пушкин. Собр. соч. в десяти томах, т. 6. М.. ‘Художественная литература’, 1976, с. 228.]. Сам Пушкин приступил к прозе в то время, когда Бестужев уже прославился повестями и очерками. Гоголь выступил около этого же времени, то есть в начале 30-х годов. Но, неоспоримо, за вычетом карамзинской прозы в ‘Истории государства Российского’ (сильно возмужавшей в связи с необходимостью рисовать ‘шекспировские’ характеры Ивана Грозного, Бориса Годунова), бестужевская проза на протяжении 20-х и начала 30-х годов была ‘лучшей’. Она своеобразно сосуществовала с прозой Пушкина, Гоголя, соперничала с ними и во многом их предваряла.
Это особенно заметно на некоторых частных моментах. Можно определенно утверждать, что широкая картина крестьянских поверий, суеверий, глубоко уходящих в языческие времена, фольклор, воспроизведенные в ‘Страшном гаданье’ Бестужева (напечатано в самом начале 1831 года), предваряют соответствующие украинские мотивы в ‘Вечерах на хуторе близ Диканьки’ Гоголя (первая часть появилась в печати в сентябре 1831, вторая — в начале 1832 года). Название бестужевского произведения ‘Вечер на Кавказских водах в 1824 году’ и его многосоставность, когда попеременно сменяющиеся рассказчики передают друг другу житейские истории одна другой страшнее, также предваряют рассказы Рудого Панька и других лиц, вроде дьячка ***ской церкви, Степана Ивановича Курочки в ‘Вечерах на хуторе близ Диканьки’ Гоголя. Следы ‘бивуачных’, офицерских, историй, россказней о дуэлях, на которые Бестужев был великий мастер, заметны в ‘Выстреле’ Пушкина, перекликается ‘Страшное гаданье’ — с пушкинской ‘Метелью’ (мотив блуждания на лошадях в непогоду, мотив похищения возлюбленной). В свою очередь, дагестанские очерки Бестужева продолжали линию пушкинского ‘Путешествия в Арзрум’, беллетристических описаний краев России, еще только намечавшуюся в русской литературе.
В целом проза Бестужева оставалась по своей основной программе декабристской. Подходил он к прозе через прямые политические, публицистические задачи, являвшиеся составной частью идеологии декабризма и его гражданского романтизма. Тематический ее диапазон с годами расширялся.
Еще в 1818 году в ‘Сыне отечества’ Бестужев поместил перевод одпой из глав книги баварского посланника при российском дворе графа фон Брая ‘Опыт критической истории Лифляндии с картинами нынешнего состояния сей области’, в которой автор сравнивал положение крестьян в русских губерниях и Лифляндии и со скорбью говорил о крепостном праве в России. Несомненно, именно эта тема привлекла Бестужева у Брая, цензура повымарала немало мест в его переводе.
В конце 1820 года Бестужев совершил путешествие в Ревель и затем описал его, опираясь на личные впечатления и хроники Б. Руссова, X. Кельха. Внешне это путешествие напоминает карамзинские ‘Письма русского путешественника’, но ‘Поездка в Ревель’ Бестужева ближе к радищевскому ‘Путешествию из Петербурга в Москву’. Его занимают не исторические достопримечательности, а картины угнетения народа, предания о борьбе эстов и ливов против немецких меченосцев. Это произведение открывает у Бестужева целый цикл ‘ливонских’ повестей: ‘Замок Венден’ (1823), ‘Замок Нейгаузен’ (1824), ‘Ревельский турнир’ (1825), ‘Кровь за кровь’ (1825).
На многих из них лежит печать влияния эстонских эпических песен ‘Калевипоэг’, народных преданий о псах-рыцарях, поэзии трубадуров. Пушкин отмечал влияние Вальтера Скотта s ‘Ревельском турнире’, причем следует иметь в виду не только исторические романы В. Скотта, по и ранние поэмы на средневековые шотландские сюжеты. Чувствуется определенное влияние и ‘готического романа’ Анны Радклиф, хотя Бестужев нигде не идеализирует рыцарство. В этих повестях заметна песенная, сказовая основа, с резким противопоставлением добродетельных и злых героев. Жестокий магистр Рорбах в ‘Замке Венден’, издевавшийся над крестьянами, топтавший их поля, погибает от благородного рыцаря Вигберта, выступающего в роли мстителя за народ. При этом У декабриста Бестужева еще не сам народ мстит за себя, и вместо турнира-поединка тиран погибает в результате заговора. Погибает и самосудный убийца Вигберт. Как и в ‘Вольности’ Пушкина, здесь некий абстрактно понимаемый нравственный закон своим мечом ‘без выбора скользит’ над головами всех, кто преступает его нормы.
В ‘Замке Нейгаузен’ подвергается суду нравственность рыцарства, по которой благородные люди оказываются жертвами коварных честолюбцев (старый барон Отто, и его семья, и Ромуальд фон Мей), В повести намечается некоторое усиление народного колорита. Включаются образы пленных новгородцев, Всеслава и Андрея, которые находят общий язык с эстонскими крестьянами-простолюдинами, освобождают из темницы Эвальда и карают Ромуальда. Все органичнее спаянными у Бестужева оказываются судьбы русского и эстонского народов.
С наибольшей художественной мотивированностью нарастание демократической силы, которая взрывает рыцарство, показано в ‘Ревельском турнире’, лучшей повести ливонского цикла. Победителем спесивого рыцаря Унгерна оказывается молодой рижский купец ЭДВИН, которому и латы, и копье, и меч пришлись по плечу. Ему достается царица турнира, дочь барона Буртнека. Эдвин сильнее всех рыцарей и нравственно: ‘он умел мечтать и чувствовать’. Его победа над рыцарем кончается городской свалкой, дракой между благородной аристократией и ‘черноголовыми’, то есть купцами, которые единодушно поддерживают Эдвина. Бестужев в повести исторически верно показал обреченность рыцарства и всего феодального уклада.
И уже совсем внешней ширмой ливонский колорит выступает в повести ‘Кровь за кровь’. В развенчании самодурства и зверстве феодалов видны явно русские помещичьи порядки. Не случайно исследователи давно сопоставляют ее с ‘Дубровским’ Пушкина. Вместе с тем ливонский колорит здесь отработан лучше, чем в какой-либо другой повести: мастерство Бестужева нарастало. И то заветное, что всегда водило его пером в этих случаях, — сказать громче о русских порядках, — в этой повести выступало как прямая аналогия. Даже, кажется, ссылки на ливонские хроники здесь служат для отвода глаз цензуре. В самом повествовательном строе чувствуются не традиции трубадуров, а образы и мотивы русских сказок, вплоть до таких прямых речений, как ‘ни в сказке сказать, ни пером описать’, есть здесь и ‘избушка на курьих ножках’, и образ колдуньи, бабы-яги. И описания Регинальда и его невесты даны в традициях русского сказа: ‘молодец он был статный и красивый…’, ‘приглянись ему дочь одного барона, по имени, дай бог памяти’, ‘девушка она была пышная, как маков цвет, а белизной чище первого снегу’. Снимается и проблема двойной вины: племянник Регинальд отомстил своему дяде Бруно, жестокому обидчику, Регинальда в его самосуде поддерживает парод.
По границам Ливонии разбросаны были новгородские и псковские земли. Для декабриста Бестужева древние Новгород и Псков были символами исконно русской вечевой демократии, попранных затем тиранами. Неверно представляя себе историческую роль Москвы как объединительницы Руси, Бестужев идеализировал новгородскую вольницу. Повесть ‘Роман и Ольга’ (1823) посвящена этой характерной для всей декабристской литературы теме. Бестужев писал, что он, работая над повестью, вникал в новгородские летописи, опирался на песни и сказы (в описании кулачного боя, например, явно сказалось влияние былины о Василии Буслаеве). В повести встречается много реалий, отсылающих нас к концу XIV века, когда московские князья делали первые попытки задушить новгородскую свободу. И все же исторические факты излагаются тут по заранее заданной схеме. Герой повести — новгородец Роман — и отважный воин, и лазутчик, проникающий в московский стан и самое Москву, и песнопевец, и достойный жених дочери именитого гостя новгородского Симеона Всеслава. Роман беден, но благороден душой, и после многих приключений и подвигов соединяется с Ольгой.
Главное в повести Бестужева — апофеоз храбрости, доблести, борьбы против тирании во всех видах. Бестужев ставил те же цели, что и Рылеев в ‘Думах’: ‘возбуждать доблести сограждан подвигами предков’. Предки эти не собственно исторические лица. Бестужев, в отличие от Рылеева, сам выдумывает героев, старается ‘домашним образом’ показывать историю. У него герои носят более обмирщенный, будничный характер, но все же они непременно герои. Как и Рылеев, он в их уста вкладывает свои слова: ‘Спеши, куда зовет тебя долг гражданина’ (слова разбойничьего атамана Беркута в повести ‘Роман и Ольга’).
Этот выход в житейский план таил большие возможности для Бестужева-прозаика. Он создает еще в 1823 году повести из хорошо знакомого ему армейского быта: ‘Вечер на бивуаке’, ‘Второй вечер на бивуаке’. Это даже собственно и не повести, а отрывочные рассказы офицеров о примерах храбрости, удали и молодечества, которые они совершали сами, свидетелями которых были или слышали о них от других. Эти анекдотические случаи развернутся у Бестужева позднее в еще более широкое полотно: ‘Вечер на Кавказских водах в 1824 году’. То, что это не было далекой историей, а выглядело как повседневный армейский быт, как предмет восхищения между равными храбрецами, чрезвычайно приближало тему героизма к простым людям, лишало ее выспренной ходульдости, избранности, обособленности от других сторон жизни. Бестужев начинал выводить эту тему за рамки чисто декабристского ригоризма: тут и ‘любовь шла на ум’, иногда даже помогала совершать подвиги, и светские увлечения не ‘позорили гражданина сан’. Бестужев все больше и больше выводил прозу на широкие просторы жизни.
Но оставалась верность прежнему пафосу исканий героики. Бестужев ищет ее везде — можно сказать, на суше и на море: ‘Лейтенант Белозор’ (1831), ‘Фрегат ‘Надежда’ (1833), ‘Мореход Никитин’ (1834), в светских темах: ‘Испытание’ (1830), ‘Страшное гаданье’ (1831), в экзотическом Кавказе: ‘Аммалат-Бек’ (1832), ‘Мулла Hyp’ (1836). В поддержании этой героики нуждалось общество, переживавшее время упадка. Тенденция эта была так велика, что она выдвинет еще в эти годы Лермонтова с его ‘кавказскими’ и ‘демоническими’ темами, Гоголя с ‘Тарасом Бульбой’, Пушкина с ‘Песнями западных славян’, ‘Кирджали’, ‘Дубровским’.
Пережитая катастрофа несколько перестроила творчество Бестужева: оно стало автобиографичней, с большей опорой на увиденное и достоверное в жизни, с большей отдачей себя объективным впечатлениям, более критическим в отношении к прежней восторженной вере в силу разума, священного порыва, в скорую возможность преобразования мира.
Случай, непредвиденные обстоятельства лежат в основе ‘Морехода Никитина’, ‘Аммалат-Бека’, ‘Муллы Нура’, хотя сюжеты этих произведений основываются на реальных былях. Бестужев изучает Кавказ досконально, создает цепную очерковую литературу о нем, изобилующую реальными наблюдениями над бытом и нравами горцев, в частности рисуются и их темные обычаи, дикие привычки. В ‘Письмах из Дагестана’ и других очерках, в повестях ‘Аммалат-Бек’, ‘Мулла Hyp’ дано много этнографического, фольклорного материала, много и подчеркнутой экзотики. Бестужев знал шесть языков, в том числе и татарский, который изучал на Кавказе, от самого парода. Любознательности его не было границ, недаром он писал братьям Полевым из Дербента: ‘Я настоящий микрокосм. Одно только во мне постоянно — это любовь к человечеству…’ (1831) [‘Русский вестник’, 1861, N 3, с. 304]. И родным через два года: ‘Вообще Кавказ вовсе неизвестен: его запачкали чернилами, выкрасили, как будку, но попыток узнать его не было до сих пор’ [‘Русский вестник’, 1870, N 7, с. 47].
Неизведанными казались ему Россия и русский народ. Он хочет зарисовывать картины жизни с натуры, как фламандец Теньер, которому он поклонялся, постичь как философ его место в семье человечества. Бестужев терпеть не мог туманной, фаталистической немецкой ‘метафизики’, которая наиболее интенсивно (в системах Шеллинга и Гегеля) занималась осмыслением этих проблем. Он писал Полевым в начале 1832 года: ‘Чтоб узнать добрый, смышленый народ наш, надо жизнию пожить с ним, надо его языком заставить его разговориться… быть с ним в расхмель на престольном празднике, ездить с ним в лес на медведя, в озеро за рыбой, тянуться с ним в обозе, драться вместе стена на стену. А солдат наш? какое оригинальное существо, какое святое существо и какой чудный, дикий зверь вместе с этим! Как многогранна его деятельность, но как отличны его понятия от тех, под которыми по форме привыкли его рисовать! Этот газетный мундир вовсе ему не впору &lt,…&gt,. Кто видел солдат только на разводе, тот их не знает… хоть бы век прослужил с ними. Надо спать с ними на одной доске в карауле, лежать в морозную ночь в секрете, идти грудь с грудью на завал, на батарею, лежать под пулями в траншее, под перевязкой в лазарете, да, безделица: ко всему этому надо гениальный взор, чтобы отличить перлы в кучах всякого хламу, и потом дар, чтобы снизать из этих перл ожерелье! О, сколько раз проклинал я бесплодное мое воображение за то, что из стольких материалов, под рукою моей рассыпанных, не мог я состроить ничего доселе!’ [‘Русский вестник’, 1861, N® 3, с. 319.]
Тут целая программа творчества, видно, в каком направлении шла мысль Марлинского и его художественные поиски.
В другом месте он рассуждает об отличительных особенностях храбрости русского солдата, который ‘неохотно идет в огонь, но хорошо стоит в нем’, и потому, что не умеет уйти, не смея ослушаться, и потому, что русскому солдату доступны все высокие чувства: и честь полка, и честь родины, его увлекают пример и красное слово. А есть и такие, ‘которые так же радостно идут в дело, как в кружало’ [См. там же, с. 323.].
Сам Марлинский лишь отчасти осуществил обширную программу, им намеченную. Его мореход Савелий Никитин с шестью ‘русаками’ взял в плен английский карбас, вместе с капитаном и командой, почти голыми руками, бывши в плену у англичан. Есть у Марлинского небольшой, снятый прямо с натуры очерк ‘Подвиг Овечкина и Щербины за Кавказом’. Сопоставления типов храбрости русской и французской, русской и чеченской постоянно проходят в его повестях.
Наблюдательность Марлинского вовсе не ограничивалась военным бытом: тут и описания намаза и других мусульманских обычаев, и описания главной месджид под Дербентом, и целые выкладки по ботанике, коль уж судьба завела лейтенанта Белозора в оранжереи добряка Саарвайерзена. В манере скрупулезного В. Гогарта он зарисовывает в ‘Испытании’ ‘чрево’ Петербурга: возы, торговые ряды на Сенной площади, пишет целые трактаты о святочных гаданиях, чтобы их вставить в повесть. Эти не организованные в сюжете огромные массы эмпирического материала, натуралистических зарисовок готовили взрыв романтизма и переход прозы к реалистической достоверности.
Экстравагантные, авантюрные интриги, приключения, рискованные похождения, дуэли героев — все еще остаются ведущими мотивами в повестях Марлинского. У него все запутанное распутывается, самые трагические ситуации счастливо кончаются. Он еще увлекается своим узорчатым стилем, пристрастием к каламбурам, гусарским остротам. Как говорил Белинский, ‘у Марлинского каждая копейка ребром, каждое слово с завитком’. Его ‘быстрые’ повести слабы в психологических мотивировках, причины и следствия сменяются с молниеносной быстротой, любовные объяснения упрощены. Все это оставалось ‘марлинщиной’ и устаревало на глазах.
И все же можно говорить о некоторой эволюции Бестужева-Марлинского как писателя-романтика. Много значила душевная поддержка, полученная Бестужевым во время кавказской службы со стороны московских журналистов братьев Николая и Ксенофонта Полевых, издававших с 1825 по 1834 год один из самых передовых русских журналов — ‘Московский телеграф’. В 30-х годах началась между ними, по инициативе Бестужева, деятельная переписка. В трудные для Бестужева годы братья Полевые поддержали его, предоставив страницы ‘Московского телеграфа’ для его выступлений как автора повестей и как литературного критика. Их переписка показывает, в какой степени Бестужев втягивался в решение тех задач, которые вставали перед русской литературой в 30-х годах. Н. Полевой посылал Бестужеву произведения Гофмана, ‘от которого Европа с ума сходит и которого, вероятно, Вы не вполне еще знаете’ [‘Известия по pvccкомy языку и словесности’, т. 2, кн. I. Л.. Изд-во АН СССР, 1929, с. 207.]. Гофмана он действительно до этого недолюбливал. Возможно, ‘гофмановщина’ в какой-то мере отразилась в фантастических мотивах последующего творчества Марлинского. ‘Посылаю Вам при сем, — писал в другом письме Н. Полевой, — ‘Notre Dame de Paris’ В. Гюго — произведение, изумившее Францию’ [Там же, с. 213]. Гюго пришелся весьма кстати: в ответных письмах Бестужев называл его ‘гением неподдельным’ (противопоставляя даже Бальзаку), и можно определенно сказать, что ‘теория контрастов’ Гюго оказала влияние на изображение страстей у Марлинского.
Именно в эти годы реалистическое творчество Пушкина несло в себе самые великие стремления к демократизации всей русской литературы. Постепенно происходила эволюция и у Бестужева-Марлинского. Более сложным он стал рисовать внутренний мир героев. После ‘премиленького рассказца’ ‘Лейтенант Белозор’, в общем тоне которого ‘много добродушия и непритворной шутливости’ (Белинский), во ‘Фрегате ‘Надежда’ слышатся истинно драматические тона. Лишь первоначально его герой напоминает беззаветной храбростью героя предыдущего произведения, а со второй части, как это отмечал и сам Бестужев в письмах к родным, происходит трагический слом в его отношениях с княгиней Верой. Тут Марлинский выступает настоящим психологом. Здесь, так же как и в повести ‘Испытание’, его начинают занимать те самые ‘одушевленные картины неодушевленного нашего света’, которые он некогда порицал в первой главе ‘Онегина’.
Повесть ‘Аммалат-Бек’ строится на коллизии двоемирия героя, который не раз переходит границы между воюющими сторонами, и служит то своим, то русским, дружит с полковником Верховским, и сам верит в свою дружбу, и все-таки убивает его и по стечению обстоятельств и потому, что ‘кровь заговорила’. Марлинский гордился тем, что ему удалось художественно свести своды в этой повести. ‘Характер Аммалата, — писал он братьям Полевым, — выдержан с первой главы, где он застреливает коня, не хотевшего прыгать, до последних, в которых он совершает злодейское убийство друга’ [‘Русский вестник’, 1861, N 3, с. 307.]. Грешник или злодей — эта дилемма волновала Марлинского и в ‘Изменнике’. Двоемирие героя начинало его интересовать все определеннее. Тут готовились темы ‘Измаил-Бея’, ‘Каллы’ Лермонтова, ‘Казаков’ и ‘Хаджи-Мурата’ Толстого.
‘Я стараюсь изучать человека во всех положениях…’ [‘Былое’, 1925, N 5, с. 119.] — писал он братьям. И действительно, в ‘Страшном гаданье’ перемешаны реальные и фантастические планы, причем сон кажется явью, а реальность неправдоподобной. Внешне банальная история: рассказ офицера конногвардейского полка о своем страстном увлечении Полиной — обрастает такими фантасмагорическими видениями, такими опросами совести, неожиданными действиями героя, которые он совершает непроизвольно, не подозревая сам в себе сил на это, такие трагедии ожидают его на избранном пути, что все это проливает свет на сложный, еще не изведанный характер людских отношений. Фантастический элемент усложнял характеры — это была своеобразная форма углубления психологизма Марлинского.
Многие повести и рассказы Марлинского еще рассыпались на отдельные эпизоды. Внешне они связаны в целое в ‘Вечере на Кавказских водах в 1824 году’. Вставные куски мешают плавности и замкнутости, например, в повести ‘Страшное гаданье’ и особенно в ‘Мулле Нуре’. В ряде случаев Марлинскому уже удавалось создать и сюжетно целостные произведения, такие, как ‘Ревельский турнир’, ‘Испытание’, ‘Аммалат-Бек’. Приобретает большую целостность вторая часть ‘Фрегата ‘Надежды’. ‘Сырые’ материалы подчас несли в себе новые наблюдения над жизнью и подтачивали романтизм. Все же Бестужев еще не нашел способ создать из них целостную эстетическую систему. Но, не сумев сделать этого сам, он помогал писателям, идущим вслед за ним.
Бестужев, например, нередко предугадывал сюжетные ситуации, вытекавшие прямо из самой жизни, которые вслед за ним и более успешно разрабатывали другие писатели. Так, в ‘Вечере на бивуаке’ он предварил некоторые мотивы ‘Горя от ума’. Подполковник Мечин — это, конечно, в зародыше Чацкий. Он навсегда покидает дом князя, где избирают в женихи человека ‘без чести и правил’, княжна Софья — предшественница Софьи Фамусовой: она предпочла Мечину другого. А в иных случаях Бестужев пытался полемизировать с чужими сюжетами, такова его повесть ‘Испытание’, в которой он старается ‘исправить’ пушкинского ‘Евгения Онегина’. Стрелинский и Гремин — такие же друзья-враги, как и Онегин с Ленским. Но герои кончают свои запутанные отношения мирно: Стрелинский женится на графине Алине, Гремин на Ольге, сестре Стрелинского, сумевшей вовремя предотвратить их дуэль. Каждый герой прошел свое испытание. Стрелинский, в отличие от дилетанта Онегина, всерьез оседает в деревне и занимается ‘улучшением быта своих крестьян’. Но Бестужев не замечает, что практицизм его Стрелинского ниже неугасающего недовольства Онегина жизнью и собой. И личное счастье Алины, пожертвовавшей светом ради деревни, не может идти ни в какое сравнение с судьбой пушкинской Татьяны, в которой отразился подлинный трагизм жизни русской женщины.
Подробное исследование всех перекличек Марлинского с русскими писателями показало бы, что у него есть и свое описание Терека, предваряющее Лермонтова, и свой намек на будущую гоголевскую ‘тройку’, сравнение Москвы и Петербурга, которое займет потом славянофилов и ярко пройдет в публицистике Белинского и Герцена. Все это показывает, каким живым умом обладал Марлинский, человек несобранный, но яркий, устремленный вперед,
Марлинский как художник начинал понимать, что чувство дистанции между героями и автором, между описываемыми событиями и современностью — обязательные условия творчества. Полушутливо он писал братьям Полевым: ‘Надобно, чтобы событие отдалилось на исторический выстрел’ [‘Русский вестник’, 1861, N 3, с. 287.].
В большой статье о романе Н. Полевого ‘Клятва при гробе господнем’ (1833) он подвел итоги своим размышлениям о романтизме. Здесь все романтическое не является только лишь построением лучшего ‘мира иного’, а драгоценно своими неповторимыми приметами времени. ‘Мы живем в веке романтизма…’ — заявляет Марлинский и тут же, рядом, ставит другое положение: ‘Мы живем в веке историческом’, — и добавляет: ‘в веке историческом по превосходству’. Во всех литературах Европы и даже Индии Марлинский старается проследить нарастание реалистического начала в человеческом мышлении, пристрастие к самобытным национальным и историческим краскам. И в итоге он приходит к выводу, что прежние экскурсы в историю уже не годятся, надо все начинать сначала: ‘Мы стоим на брани с жизнию’, ‘мы должны завоевать равно свое будущее и свое минувшее’, должны воспроизвести ‘мать-отчизну точь-в-точь, как она была!’. Конечно, все эти сдвиги в сознании Марлинского не выводили его еще за рамки романтизма, но переакцентировка внимания с ‘воображения’ на ‘историю’ — явно новая ступень в эволюции его романтизма. Как развернулось бы дальнейшее творчество Марлинского — гадать трудно, но, несомненно, оно поднялось бы на какой-то еще более высокий уровень.
Однако судьба готовила трагический конец этой яркой и замечательной жизни. Угрозу своему положению Бестужев-Марлинский начинал чувствовать каждодневно и с особенной тягостью. Чувство страшного одиночества привело его незадолго до смерти на могилу Грибоедова в Тифлисе, а к этому времени пришла и весть о гибели Пушкина. Он заказал священнику панихиду по двум убиенным ‘боляринам’ Александрам. Не прошло четырех месяцев, как не стало и его.
Бестужев был убит в схватке с черкесами при высадке десанта у мыса Адлер 7 июня 1837 года. Горцы отступили в небольшой лес у берега, солдаты увлеклись преследованием, Бестужев был с ними. Он был ранен сначала пулей, солдаты подхватили его, истекавшего кровью, и повели к воде, но налетели черкесы. Труп Бестужева не удалось опознать даже при размене телами убитых на следующий день. ‘Какая тяжелая судьба всех современных поэтов’, — писал Бестужев брату Павлу в феврале того же года, перед самой своей гибелью.
Что же может интересовать современного читателя в Марлинском?
Кроме возрастающего желания познать все самые отдаленные явления русской классики, в Марлинском подкупает прямой, непосредственный пафос рыцарского служения истине, красоте, женщине, беззаветная преданность долгу, чести, доблесть, храбрость. Приключенческая основа его экстравагантных сюжетов захватывает нас так же, как и в ‘Трех мушкетерах’ Дюма, демонстрирует всесилие человеческой воли, бескорыстия, честности. Кроме того, Марлинский в высшей степени морален, он воспитывает ненависть ко лжи, деспотизму, бесстрашие в борьбе с ними — и все это у него броско, сильно, непосредственно, несмотря на некоторую устарелость, несовершенство художественного воплощения. Он подкупает читателя жаром страсти, сокрушения сил тьмы и насилия во имя торжества светлых начал. Далекое прошлое — но оно представляет собой живую духовную ценность для нас.
Бестужев-Марлинский А. А.
Б53 Сочинения. В 2-х т. — М.: Худож. лит.. 1981. — Т. 1. Повести, Рассказы/Сост., подгот. текста, вступ. статья и коммент. В. И. Кулешова. 487 с.
А. А. Бестужев-Марлинский — видный поэт, прозаик, публицист первой трети XIX века, участник декабристского движения, член Северного тайного общества. Его творчество является ярким образцом революционного романтизма декабристов. В настоящее издание вошли наиболее значительные художественные и публицистические произведения Бестужева, а также избранные письма.
В первом томе ‘Сочинений’ напечатаны повести и рассказы: ‘Роман и Ольга’, ‘Ревельский турнир’, ‘Испытание’, ‘Страшное гаданье’ и др.
70301-269
Б————-33-80 4702010100
028(01)-81
Scan, OCR, SpellCheck: Pirat.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека