Дача на Петергофской дороге: Проза русских писательниц первой половины XIX века / Сост., и примеч. В. В. Ученова.— М.: Современник, 1986.
Усталый и голодный добрался я до уездного городка П*** и остановился у гостиницы — лучшей в городе, по словам моего ямщика. Навстречу ко мне выбежал слуга. Я потребовал комнату и прибавил:
— Смотри же, только чистую, пожалуйста.
— Уж не побрезгайте, окнами на двор,— умильно глядя на меня, сказал слуга.
Я заглянул на грязный двор, заставленный различными весьма странными экипажами. Под навесом стояли лошади, коровы, бараны. На дворе толпились мужики, шум был ужасный. Желая хорошенько выспаться после трех ночей, проведенных в телеге, я потребовал комнату непременно с окнами на улицу.
— Все занято,— отвечал слуга.
— А налево-то от нас, Архип? — раздался мужской голос над нашими головами.
В окне второго этажа покоились животами на пуховых подушках в ситцевых наволочках старик и старушка.
— Занято! — нехотя отвечал Архип на их замечание.
— Ну так пятый номер, что опорожнил сегодня купец,— подхватила старушка.
— Исправник взял под кого-то! — грубо крикнул Архип.
Благодаря заботливости стариков, мне ничего более не оставалось, как попытать счастья в другом трактире.
— Ты поезжай к немцу, может, у него есть! — заметил старичок моему ямщику.
— Под гору не езди, а ступай низом — тут ближе: я хаживала пешком,— с горячностью прибавила старушка.
Ямщик тронулся, я поклонился старичкам, благодаря за непрошеные услуги. Они отвечали самыми радушными поклонами.
По случаю ярмарки даже все харчевни городишка были битком набиты, и я скоро принужден был возвратиться к первому трактиру. Старички, завидев меня, раскланялись со мной уже как с коротким знакомым и с участием спросили: нашел ли я номер?
— Нет! — отвечал я, выходя из телеги, и обратился к выбежавшему Архипу:
— Давай хоть на двор номер, что делать!
Архип торжественно отвечал:
— Да и его сейчас заняли.
Это известие меня ошеломило.
— Ишь какой, мы ведь тебе сказывали: обожди! Барин, может статься, и вернется,— строго заметила ему старушка и, обратись ко мне, продолжала с чувством обиженного достоинства: — В ярмарку дворянам здесь места нет: купечество все захватывает, хоть на улице ночуй.
Это меня нисколько не утешило, я пристал к Архипу, чтоб давал мне номер. Архип наотрез объявил, что нет,— разве не выбудет ли кто к вечеру, да и то бог знает!
Я стоял в недоумении, не зная, что делать, как вдруг старичок крикнул слуге:
— Архип, Архип! Проси к нам, мы уступим им одну комнату. Пожалуйте, комнатка изрядная,— прибавил он, обратясь ко мне.
— Милости просим, мы завтра уезжаем, одну ночь и потеснимся,— ничего! — подтвердила старушка.
Я поклонился им, но все еще стоял в нерешимости, старик положил ей конец, дав Архипу приказание тащить с телеги мою поклажу, а сам скрылся, старушка скрылась тоже.
— Что это за люди? — спросил я Архипа, принявшегося за выкладку моих вещей.
— Тутошные помещики! — не без презрения отвечал Архип и как-то двусмысленно спросил, приподняв чемодан: — Тащить, что ль, наверх?
— Как их фамилия?
— Зябликовы! — отвечал Архип.
— Григорий Никифорыч и Авдотья Макаровна приказали просить вашу милость наверх,— сопровождая свои слова низким поклоном, сказала девушка в тиковом платье, с волосами, расчесанными на две косы.
Ей было лет двадцать с лишком. Она имела лицо рябое, некрасивое и сердитое, особенно злобно покосилась она на Архипа, который поглядывал на нее насмешливо.
— Да, пожалуйте! — раздался голос старика над моей головой.
— Что глядишь-то, тащи вверх чемодан,— повелительно прибавил он своей прислужнице.
Эта оригинальная услужливость со стороны незнакомых людей, а также голод и желание отдыха заставили меня последовать за сердитой девой, которая уже успела переброситься с Архипом довольно энергичною бранью. Коридор, по которому я шел за прислугой, несшей мои вещи, был как следует быть коридору в уездном трактире: грязен, пахуч и темен. В продолжение моего шествия все двери номеров раскрывались и из них высовывались любопытные головы постояльцев. Я вошел в светлую и довольно чистую комнату, которой главная меблировка состояла из сундуков, коробок, узелков, а стены были завешаны мужским и женским гардеробом. Явились старички и опять начали раскланиваться со мной, как со своим гостем.
— Рекомендую вам мою супругу Авдотью Макаровну,— сказал муж, а жена, заметно готовясь, что я подойду к ее руке, прибавила:
— Милости просим разделить с нами уголок и хлеб-соль.
Я стал извиняться, что стесню их.
— И, полноте! Мы переночуем в другой комнате, это наша тоже,— указывая на соседнюю дверь, прервал старичок.
— Не на улице же вам, батюшка, было ночевать! И все это Архип купцу всякому норовит угодить, а для дворянства нет места!
И старушка указала мне место возле себя на диване. Я сел.
Настало молчание, пользуясь им, я рассмотрел внимательнее моих новых знакомых. Старички имели физиономии необыкновенно простые и добродушные. Я готов был бы держать пари, что в жизни своей они не знавали никакого горя: так спокойно, даже туповато было выражение их лиц. Щеки сохраняли румянец, полнота не переходила еще границ, но животы заметно были развиты,— все не дурные признаки. Волосы у обоих были светло-русые. Туалет старика, вероятно по случаю лета, состоял из серо-черной нанки. Белая косынка обхватывала его короткую и толстую шею. На супруге его туалет также не был роскошен. Темный ситцевый капот — лиф коротенький, рукава с пуфами. Под лифом платья, вместо манишки, была надета белая кисейная косынка. Чепчик тюлевый с рюшью без всяких бантов дополнял этот простенький и чистенький туалет. Григорий Никифорыч прервал молчание следующим вопросом:
— Откуда изволите ехать?
— Из X*** губернии.
— Из своих поместьев?
— Да.
— Холостые? — спросила Авдотья Макаровна.
— Не женат.
— Изволите состоять на государственной службе? — спросил Зябликов.
— Да-с.
— Родители живы? — обратясь снова ко мне, спросила старушка.
— Давно умерли.
Авдотья Макаровна покачала головой с соболезнованием.
— Позвольте узнать имя и отчество ваше? — спросил старичок.
Я сказал: они раза два повторили его, как бы заучивая урок.
— А который годок вам, батюшка Николай Николаевич? — спросила меня старушка.
— А сколько у вас душ? — спросил Зябликов, как только я удовлетворил любопытство его жены.
— Братцы и сестрицы есть? — сказала Авдотья Макаровна.
— У меня нет никаких близких родных! — отвечал я, досадуя на докучливых старичков, но они, кажется, и не подозревали, что их любопытство может наскучить, и продолжали меня допрашивать.
— А заложены ли ваши мужички? — спросила меня Зябликова.
— Нет,— улыбаясь, отвечал я.
— Хорошо вы делаете! Ах, как трудно справляться потом! — с грустью произнесла Авдотья Макаровна, из чего я мог догадаться, что их мужички были заложены.
— А каков хлеб в ваших местностях? — не давая мне отдыха, спросил Зябликов.
— А скотинки много, батюшка, у вас? — перебила своего мужа Авдотья Макаровна.
— Право, не знаю,— отвечал я.
Старички встрепенулись и с удивлением глядели на меня, как будто я им сказал что-нибудь ужасное.
— Я плохой хозяин, мало живу в деревне, нанимаю управляющего,— прибавил я, желая оправдаться.
— Небось немца! — язвительно заметил мне Зябликов, а его супруга с ужасом прибавила:
— Как же можно не знать своего добра?
Во все время этого разговора сердитая дева в тиковом платье бегала из комнаты в комнату, рылась в сундуках, в узлах и снимала со стены крахмальные юбки, шум которых в другой комнате возвещал мне о новом скором знакомстве.
Появление молодой девушки пояснило мне докучливые расспросы стариков и их оригинальное гостеприимство. Ее отрекомендовали мне следующей фразой:
— Вот наша дочка, Феклуша!
Феклуша, покраснев, присела мне1 и поспешила сесть в угол.
Началось приготовление к чаю, старушка и супруг ее стали хлопотать около стола, на который постлали чистую скатерть. Я этим временем поглядывал на новое лицо.
Феклуше было не более шестнадцати или семнадцати лет, она с первого взгляда мне не понравилась, может быть, ее пестрое шерстяное платье, его покрой и украшения были тому причиной, мне показалась она портретом матери, какой, вероятно, была та в молодости: голубые же глаза, такие же белокурые волосы, только, разумеется, с отливом не сероватым, а золотистым, тот же здоровый цвет лица, пышность плеч и простодушный взгляд. Но когда она приблизилась к столу и я порассмотрел ее, то всякое сходство Феклуши с ее родителями исчезло. Ее бирюзовые глаза так были умны, живы и блестящи, что, казалось, искры струились из них. Ее золотистые волосы крутились от природы так изящно, что не могли служить украшением глупому лицу. Черты ее были миниатюрны, ротик дышал такою свежестью, что нельзя было смотреть на него равнодушно. Но что окончательно меня пленило — это ее ручки, форма которых могла бы служить образцом самой строгой правильности и красоты. По загару ее лица и рук видно было, что Феклуша не принадлежала к тем деревенским барышням, которые ведут жизнь в комнатах, боясь солнца и чистого воздуха, как страшных посягателей на женскую красоту. Мне тоже очень понравилась в Феклуше ее бесцеремонность, она кушала чай при незнакомом ей мужчине с большим аппетитом, не заботясь, кажется, о том, какое это произведет впечатление на него. Откушав чай, она молча поцеловала свою мать и снова села в угол.
Старики угощали меня усердно, и так как я давно не пил хорошего чаю, то вполне удовлетворил их радушие. Но едва кончился чай, как Зябликов заметил своей супруге, что пора бы похлопотать об ужине. Авдотья Макаровна вышла из комнаты, за ней последовала и Феклуша.
Григорий Никифорыч, выпивший очень много чаю, сидел в креслах в изнеможении и дышал тяжело. Полумрак в комнате и молчание хозяина клонили меня ко сну, я уже начал подремывать, но вдруг встрепенулся, пробужденный необыкновенно мелодическими звуками неизвестного для меня инструмента. Заметив, что я прислушиваюсь, старик сказал мне тихо:
— Феклуша моя мастерица играть на гитаре. Я люблю ее вечерком послушать. Поди сюда, не стыдись, гость извинит, ведь ты самоучка,— прибавил старик уже громко.
Феклуша тотчас же явилась на зов отца с гитарою в руках.
Часто тиранили меня игрою на фортепьяно, но женщину с гитарой в руках я еще не видал никогда. Феклуша уселась на окно и без всякого жеманства стала играть русские песни. Я даже не подозревал, чтобы гитара, инструмент, всеми презираемый, могла передавать самые трудные пассажи. Я был в восторге от искусства гитаристки, сон мой прошел, и я подсел к ней поближе. По приказанию отца она стала петь. Голосок у нее был небольшой, но чистенький, верный и такой мягкий, что нравился мне в эту минуту лучше всех женских голосов, какие я когда-либо слышал. Я не сводил с нее глаз… Она или была вся поглощена пением, или слишком хорошо сознавала свое искусство,— только нисколько не конфузилась ни похвал моих, ни удивления. Что касается до меня, то нервы мои от бессонных ночей были слишком раздражены, притом несколько недель перед этим провел я в заключении в деревне со старостой и управляющим, и, может быть, от этого Феклуша произвела на меня такое сильное впечатление. Я в ней видел в эту минуту чуть не музыкального гения, а лицо ее казалось мне замечательным по красоте. Заслушавшись ее, я не заметил возни в комнате, и только когда подали огонь, увидел, что постель мне сделана и стол накрыт.
Феклуша тотчас замолкла, положила гитару на окно, села за стол и принялась кушать.
Аппетита у меня не было,— я не ел, а старики дивились, как можно заснуть с голодным желудком. Мне очень хотелось им объяснить, что, смотря на блестящие глазки их Феклуши, не трудно потерять аппетит и сон, однако я не сказал этого. В разговоре моем со степной барышней я не подметил у нее ни одной из заученных, пошлых фраз. Если она чего не понимала из моих слов, то наивно устремляла на меня свои вопрошающие глаза, и этот взгляд приводил меня в восхищение. Ужин, к моему неудовольствию, очень скоро кончился, или мне так показалось, только старики, помолясь богу и принимая мою благодарность, с сожалением сказали:
— Что делать, батюшка, верно, не понравилась наша хлеб-соль — так мало кушали! Не взыщите, чем богаты…
Я благодарил и оправдывался усталостью.
— Пора по местам, Феклуша, полно! — заметил старичок дочери. Но она села на окно, взяла гитару и начала ее настраивать, как бы приглашая меня на мое прежнее место.
Я заметил, что приказание отца не понравилось Феклуше, и хотел было просить старичков, чтоб они позволили мне еще послушать их виртуозку, как вдруг вошел Архип с известием, что очистился соседний номер. Хозяева мои, однако ж, воспротивились моему намеренью тотчас перебраться. Они объявили, что перейдут туда сами, чтоб не беспокоить своего усталого гостя переноской вещей. Предупредительность их была трогательная, постель дде меня была уже готова на диване. Пришлось покориться.
— Когда изволите выехать? — заметила старушка, прощаясь со мной.— А мы до жаров выберемся.
— А куда вам ехать, позвольте узнать? — спросил Григорий Никифорыч.
— В Уткино, кажется, верст пятьдесят отсюда.
— Уткино, Уткино! — радостно повторили за мной старички, а их дочь, игравшая в эту минуту на гитаре, вдруг остановилась, но когда я взглянул на нее, она поспешно опять стала брать аккорды.
— Господи! Да мы знаем Ивана Андреича очень хорошо! Такой добрый, хороший человек! — сказал Зябликов, а старушка с грустью прибавила:
— Частенько бывал у нас, гащивал по нескольку дней! Мы его любили: скажите ему, что Феклуша скучает по нем.
Феклуша заиграла какую-то удалую малороссийскую песню, как бы желая заглушить слова своей матери.
— Скажите ему, что мы ума не приложим, какая черная кошка пробежала между нами? — тоскливо сказал Зябликов.
— Да, да,— вздыхая тяжело, вторила ему Авдотья Макаровна,— не брезговал нашим хлебом и солью, игрывал, бывало, все на гитаре с Феклушой, а тут вдруг ни с того ни с сего глаз не кажет. Сначала думали, болен, ну, посылать к нему, потом узнали, что в добром здоровье, по соседям ездит. Вот скоро месяц, как глаз не кажет, как будто…
— Что ж, Авдотья Макаровна, всякий волен в знакомстве! — остановил с досадою свою супругу Зябликов.
— Правда, а все-таки скажу, не след дворянину, и еще соседу, так поступать. Ну, чем мы обидели его? — горячась, говорила старушка.
Феклуша поспешно подошла к матери, дернула ее за рукав и что-то шепнула на ухо.
— Сейчас, сейчас! — торопливо отвечала она Феклуше и, обратясь ко мне, хотела продолжать прерванный разговор.
Но Феклуша снова дернула ее за рукав платья:
— Да пойдемте.
— Ну, пойдем! — с досадой сказала госпожа Зябликова.
— В самом деле, мы вас заговорили. Прошу не оставить нас вашим знакомством. Если будете в Уткине, к нам милости просим: всего верст пять,— сказал старичок, пожимая мне руку.
— Не побрезгайте нашим приглашением, батюшка,— прибавила Авдотья Макаровна.
Я подошел к ее ручке, чтоб иметь право поцеловать также ручку у дочери. Феклуша без застенчивости подала мне свою руку, мягкую и гладкую, как атлас, слегка коснулась своими губами до моего лба и что-то шепнула мне. Я так был поражен этим, что заметно смешался и не мог ничего сказать на приветливые приглашения родителей. Мне уже начинало казаться, не воображение ли обмануло меня, но, уходя, Феклуша бросила на меня такой выразительный взгляд, что не оставалось никакого сомнения. Я долго смотрел на дверь, куда они все скрылись, и досадовал на себя, что придаю важность шалости степной барышни, которую она, может быть, повторяет не с первым со мною. Сознаюсь, мне было неприятно встретить в этой кроткой и простенькой девушке такую смелость, и я поспешил лечь спать, чтоб не думать об ней более… Беготня и шум в коридорах затихли, я задремал. Но стук в дверь заставил меня пугливо вскочить. Сон мой исчез. Я весь превратился в слух, кто-то стоял у двери, ведущей в соседнюю комнату. В тишине я слышал не только шорох, но даже дыхание. Кровь бросилась мне в голову, я спешил одеться и, подойдя к двери, ждал в волнении повторения этого стука. Шорох за дверью усилился, и в щелку просунулась бумажка, сложенная в линейку. Я взял ее и, вообразите себе, чего-то испугался. В эту минуту мне вдруг пришли в голову бог знает какие догадки. Зачем старички препятствовали моему перемещению, почему дверь соседней комнаты, где находилась Феклуша, не заперли на ключ? Трусость моя меня насмешила: я подумал, что нечего рассуждать, а надо действовать, и прочел записку, содержание которой не оправдало мои ожидания. Вот что было написано карандашом на лоскутке: ‘Ради бога, не передавайте ничего Ивану Андреичу, о чем вас просила маменька, даже не сказывайте ему, что познакомились с нами’.
Я прочитал записку несколько раз, подошел к двери и кашлянул тихо, потом погромче и еще громче. Не было ответа. Я подумал, что, может быть, нужна осторожность, и стоял у двери, как часовой, по временам возобновляя мой кашель. Мертвая тишина была в другой комнате. Я начал злиться и уже готов был отворить дверь, но вдруг послышался шорох в коридоре — и бросился на свою постель. Досада моя усиливалась, я видел себя одураченным, и обдумывал план мщения, но напрасно я трудился над ним: и признака жизни не было в другой комнате!
‘Что за странные люди мои новые знакомые! — думал я.— Неужели под этою личиною простоты и радушия кроется какой-нибудь обман? Но они недостаточно умны для этого’.
Их гостеприимство я нашел неестественным. Чем объяснить их хлопоты и заботливость об мне? Попромотались на ярмарке и рассчитывают, что я заплачу за комнаты, в которых они жили? Это предположение показалось мне еще более вероятным, особенно когда я вспомнил небрежное обхождение с ними Архипа, перебранки его с сердитой горничной и жалобы старушки, что им насилу дали номер.
Только под утро заснул я крепко, как спят люди, здоровые телом и душою, притом три дня и три ночи скакавшие на телеге. Проснувшись очень поздно и не заметив никакого движения в соседней комнате, я вспомнил свои предположения и позвал Архипа.
— Ну, что, уехали? — спросил я его не без улыбки.
— Чуть свет. Приказали вам кланяться.
Я велел подать счет, но Архип отвечал мне:
— Уплачено все! А если будет милость, так на чай прислуге.
Я устыдился собственных заключений. Семейство Зябликовых сделалось снова для меня привлекательным и оригинальным по своей простоте.
Через час я уже ехал в село Уткино, и образ Феклуши с ее добродушными родителями ни на минуту не оставлял меня. Мне смешно было, что я так сильно заинтересовался степной барышней, но в то же время мне очень хотелось узнать поскорее от владетеля села Уткино, что это за люди. Его поступок с ними меня не беспокоил, потому что я очень хорошо знал странный характер моего приятеля… вернее сказать, бывшего приятеля, потому что уже несколько лет мы не видались с ним.
Позвольте мне сделать маленькое отступление, чтоб познакомить вас с владетелем Уткина. Физиономию его я очерчу в нескольких словах. Когда мы с ним расстались, а этому прошло шесть лет, он был строен, с розовыми щеками, с голубыми глазами и очень густыми белокурыми волосами. Характер его вовсе не соответствовал его кроткой наружности. Он был недоверчив, упрям и так самоуверен, что, пустившись в спор о предмете, совершенно ему незнакомом, не уступал самым очевидным доказательствам и упорно поддерживал нелепость, раз слетевшую с его языка. Может быть, не годилось бы так откровенно говорить о приятеле. Но в наше время каждый сознает и наивно расписывает не только недостатки своих ближних, даже и свои собственные. Мой приятель чуть ли не с детства имел слабость к разгадыванию человеческого сердца. И никто так часто не ошибался, как он, в выборе друзей, даже не исключая меня, которого он признал в самую мизантропическую минуту своей жизни единственным человеком, достойным его дружбы. Он имел хорошее состояние и половину его потратил в коммерческих оборотах, где познал гибельные последствия честного слова людей. Легко понять, как подействовало это на характер, недоверчивый от природы. Убегая общества, Иван Андреич стал впадать в дикие умозрения и по упрямству и самоуверенности не слушал возражений, повторяя одно: ‘Я горжусь тем, что никогда не изменяю своего мнения’. Если б он был умен и деятелен, то упрямство его, может быть, принесло бы ему пользу. Но он учился с грехом пополам, ума особенного не имел, деятелен был только на словах. Итак, я оставил моего приятеля самым отчаянным мизантропом и теперь соображал, какое превращение должна была совершить с ним уединенная деревенская жизнь. Он, вероятно, похудел, одичал, чуждается людей, постоянно молчит и бродит по лесам, оплакивая слабости человечества.
Ямщик объявил, что скоро должно показаться Уткино. Дорога пошла между полями и такая узкая, что канавы, выкопанные по бокам, препятствовали разъехаться двум встречным. А между тем навстречу моего экипажа ехали беговые дрожки, ими правил какой-то господин, а сзади его сидел кучер и басил:
— Правей, правей!
Мой ямщик, оглядясь на обе стороны, сердито крикнул:
— Куда правей? Не видишь, что ль, канава! Ну, держи сам правей!
И он придержал телегу. Беговые дрожки подъехали близко, кучер продолжал кричать:
— Правей!
— Ну что же у вас будет? — сказал я.
— Да не валить же вашу милость в канаву! Проезжай! — сказал сердито мой ямщик.
Тогда сам барин крикнул:
— Держи левей!
Беговые дрожки едва могли проехать шагом мимо меня. Я имел время рассмотреть господина, правившего чуть ли не столетним рысаком. Рост его был средний, но полнота скрадывала его. Полная его фигура была облечена в белый парусиновый балахон в виде пальто-сак и из той же материи широкие панталоны. На голове пестрый картуз затейливого фасона. Полные его щеки и двойной подбородок слегка обросли бурыми иглами, а усы были желтовато-пепельные. Господин в балахоне, страшась, верно, очутиться в канаве, все внимание свое обратил на вожжи.
— Уткинский барин! — сказал мне ямщик.
— Как? Не может быть! Иван Андреич?! — воскликнул я.
— Да-с, они-с! Я не признал их сначала.
— Стой, стой! — закричал я, повернувшись назад и махая руками к дрожкам.
Чему я так обрадовался, сам не знаю. Впрочем, в юности дружба так пылка и снисходительна, так проста и горяча, что нет места в уме для анализа. Любишь человека сам не знаешь за что, иногда по привычке. Как часто я видел ужасно суровых стариков, делавшихся мягкими и веселыми при одном воспоминании молодости!..
Подбежав к дрожкам и взглянув на толстого господина с красным лицом, смотревшего на меня вопросительно, я сконфузился. Хоть бы одна черта прежнего моего приятеля, даже ноги, висевшие на воздухе, имели вид копыт, так они были толсты. Я попросил извинения, сказав, что ошибся.
— Вы к кому едете? — спросил меня господин в балахоне.
— В село Уткино,— отвечал я.
— Значит, вы желаете видеть Ивана Андреича? — спросил господин в балахоне.
— Да.
— Позвольте узнать вашу фамилию? Я потому спрашиваю, что я сам Иван Андреич,— улыбаясь и приподнимая картуз, сказал господин в балахоне.
В ответ на это я назвал мою фамилию.
Крик радости вырвался из груди господина в балахоне, и он кинулся меня обнимать. Только в эту минуту по звуку голоса я окончательно убедился, что это точно мой приятель. Как бы ни изменился человек в зрелые годы, но голос у него в минуты сильного волнения является прежний.
Мы поцеловались и, надо сознаться, слегка прослезились: потом стали разглядывать друг друга, делая обоюдно не слишком лестные комплименты, чего, впрочем, не замечали.
— Возможно ли так растолстеть, измениться? — говорил я.
— А ты как состарился! Я тебя, право, чуть не за старика принял: сколько морщин на лбу! — вторил мой приятель.
— Право, ни одной морщинки нет путной. Понабрал я их от пустоты жизни,—сказал я.
— Полно, полно! Ведь ты все над книгами коптел.
— Право, не от книг.
— Так небось от жизни! Я помню хорошо тебя. Ты, брат, имел счастливейший характер, все тебе казались добрыми и честными людьми.
Я рассмеялся и ужасно обрадовался, что хоть взгляд на людей не изменился в моем друге.
— А тебе по-прежнему добрые люди кажутся злыми? — сказал я.
— Бог с ними! — оставим их. Садись ко мне на дрожки, я тебя довезу домой,— отвечал мой приятель.
Долго бился кучер, чтоб поворотить лошадь, не опрокинув дрожки. Я невольно сказал:
— Какой дурак придумал сделать такую дорожку?
— Я,— ответил мне мой приятель.
— Извини! Но по старой дружбе я повторю, что глупее ничего нельзя было придумать.
Иван Андреич с жаром принялся доказывать пользу такой дороги. Поместившись за его спиной, я прервал его неожиданным голосом:
— Ты женат? Дети есть?
— Что ты, с ума сошел? Кто это тебе наврал? Я не одурел еще! — возразил он, разгорячась.
— Чем же ты обиделся? Как будто я спросил тебя, не обокрал ли ты кого? И что это значит? Уж ты не влюблен ли безнадежно, а?
— Это что за глупости! — так строго вскрикнул мой приятель, что столетний конь его вздрогнул и прибавил рыси.
Я и сам, глядя на жирный затылок моего приятеля, едва не расхохотался при мысли, что он влюблен. А впрочем, почему мы привыкли думать, что только худощавые имеют право быть влюбленными?
Я кротко сказал:
— Отчего же ты рассердился, когда я коснулся любви и женщин?
— Ты очень хорошо знаешь, что я никогда не любил говорить об этом пустом предмете.
— Ты мог измениться.
— Ошибся, я тверд, если раз в чем убедился.
— Неужели ты стал даже ненавистником женщин?
— Не сделаться же мне селадоном2. А ты почему не женат? Я живу в глуши, не вижу никого, а ты в обществе. Почему ты не женат?? а?? — пристал ко мне мой приятель.
— Потому, братец, что еще не нашел женщины.
— И не найдешь, пока не одуреешь или, лучше сказать, если не наскочишь на ловкую. Как раз обвенчаешься, так все скоро сделается, что только будешь дивиться своей глупости!
— Неужели нет женщин, достойных нас? Что мы за перлы такие между мужчинами,— сказал я, смеясь.
— Перлы? Да, мы перлы! — горячо возразил он.
— Однако ты таки высокого мнения о себе!
— Ничуть. Я знаю одно, что, если мы будем мужьями, нас славно и ловко будут обманывать.
— Почему непременно нас будут обманывать? Я убежден, что девушка, сколько-нибудь умная и порядочная, замужем за хорошим человеком не станет обманывать его, если сам не доведет ее до этого.
— Что я спорю с тобою! Я ведь помню твои идеальные взгляды на женщин… я, признаюсь, думал, что ты давно с рогами!..
Приезд к дому прекратил наш разговор, хозяин ввел меня к себе. Описывать комнаты и меблировку, право, не стоит. Я заметил во всем большой беспорядок, а пыль, лежавшая повсюду слоями, ясно говорила о нетребовательности моего приятеля. Он суетился, бранил прислугу, ворчал себе под нос и расспрашивал в то же время о Петербурге и наших общих знакомых. Обед не замедлил явиться и был составлен если не очень тонко, зато сытно. Иван Андреич ни одним блюдом не остался доволен, однако каждое кушал с большим аппетитом. После обеда, закурив трубку, он повел меня в сад свой, в котором ровно также ничего не было замечательного, кроме разве большого количества ноготков. Но как ни был плох сад и его цветы, это не мешало моему приятелю гордиться обширными познаниями в ботанике.
Разостлали ковер в тени под деревом, и мы улеглись. Вид с этого места был очень хорош, сад и дом были расположены на самом высоком месте, которое господствовало над несколькими верстами в окружности. Поля, овраги, леса, деревушки ясно были видны отсюда при ярком освещении полуденного солнца. Я залюбовался видом и сказал:
— Право, весело жить в деревне, я бы сейчас переселился из Петербурга.
— А я хочу уехать из деревни,— заметил он.
— Я думал, что ты полюбил деревенскую жизнь.
— За что ее любить? Я живу здесь не для удовольствия. Хозяйство, столько хлопот и неприятностей! Ты думаешь, здесь не найдется дурных людей, как в городах? Право, они всюду одинаковы, везде ими руководит один расчет.
— Ты по-прежнему, если еще не более, ожесточен против людей, особенно против женщин.
— Ну, оставь их в покое. Я решился, брат, никогда не жениться, значит, мне все равно, бог с ними, с этими фуриями.
Эти слова были произнесены грустно и так решительно, что и пристально посмотрел на лицо моего приятеля. Оно, несмотря на свой красный цвет и полноту, было печально. Посидев молча несколько минут, он вдруг уткнул его в подушку. Я не беспокоил его и не возобновлял разговора. Через пять минут приятель мой дышал очень покойно. Я последовал его примеру и, закрыв лицо носовым платком, сладко заснул. Очнулся я от богатырского храпения: возле меня, сняв платок с лица, приятель мой лежал навзничь и на разные тоны варьировал свое храпение. Мальчишка лет двенадцати, одетый в длинный сюртук из домашнего серого сукна, сидел в головах барина, сложив ноги по-турецки и держа в руках ветку березы, листья которой покоились на лице и груди спящего Ивана Андреича, потому что мальчишка, свеся голову на грудь, слегка вторил носовым храпением барину. Я взял травку и пощекотал мальчику ухо. Мальчик, зачесав ухо и открыв глаза, торопливо начал хлестать веткою по лицу своего господина, который, вероятно привыкнув к такого рода ощущениям, даже и не поморщился.
— Как ты это очутился здесь? — спросил я мальчишку, у которого лицо было довольно лукаво.
— Мне приказано сидеть всегда после обеда за кустами, и как они-с изволят заснуть, я и должен обмахивать ихнее лицо,— отвечал он тихо.
— Как же ты узнаешь, что он заснул?
— Они кажинный раз изволят захрапеть. Я и сажусь.
— А близко деревня Зябликовых от вас? — спросил я мальчишку, который пугливо поглядел на спящего своего барина и едва слышно произнес:
— Пять верст, вон за лесом ихняя крыша.
— А налево чей барский дом?
— Щеткиных! — шепотом отвечал мальчишка.
— Бывают у вас?
Мальчишка кивнул головой и заботливо начал обмахивать свого барина, храпение которого сделалось отрывисто и грозно… Налитые кровью глаза моего приятеля вдруг открылись, он ими обвел кругом и не без удивления сказал мне:
— Ты уж проснулся!
— Кажется, пора, смотри-ка, солнце за лес ушло,— отвечал я и, указывая по направлению крыши Зябликовых, спросил:
— Что это за крыша, чей это дом?
Иван Андреич ничего на это не отвечал, а начал читать мораль своему негру по поводу волдыря, вскочившего на его барской руке от укушения комара. Потом пригласил меня идти в комнаты пить чай и привел в свой кабинет, который, как и другие комнаты, отличался топорной, домашнего изделия, меблировкой, которую покрывал слой пыли. Письменный стол был такой величины, что за ним, право, свободно мог бы поместиться целый департамент. Бумаги, планы лежали на нем грудами, а главный беспорядок делали ‘Московские ведомости’, валявшиеся как попало, чуть ли не за десяток лет. Других книг не было и признака. Я невольно спросил моего приятеля, суетившегося около стола:
— Неужели ты никаких журналов не выписываешь?
— Когда читать? — жалобно возразил он и, стуча по кипе счетов, прибавил не без самодовольства: — Вот чтение нашего брата помещика, глаза заболят, как начитаешься их. Везде надо самому взглянуть, если не хочешь быть обкраденным.
— Есть же хозяева, которые находят время читать,— сказал я.
— Да, много их! Займутся книгами, а у них этим временем и тащут и хапают. Нет, я не могу выносить этого. Если взялся за хозяйство, так уж работай как следует.
— Да это пытка!
— То-то и есть, ты, может быть, думал, что я сижу руки сложа.
— Однако от такой жизни можно одуреть! — с наивностью воскликнул я.
Приятель мой обиделся и начал прехитро доказывать превосходство своего образа жизни.
— Вы людей изучаете по книгам, а я на деле и, могу сказать, так хорошо узнал человека, что, право, не ошибусь, стоит мне только взглянуть на него. Кто хорошо и верно видит вещи, тому не нужно книг.
Эта самоуверенность меня уничтожила. Я увидел на диване гитару и спросил:
— Это ты поигрываешь?
— Да, иногда! — отвечал он и, взяв гитару, стал брать аккорды.
По виду гитары можно было заключить, что на ней упражнялись частенько.
— Не поёшь ли ты? — спросил я своего приятеля, который что-то мурлыкал,
— Если не боишься, изволь — спою,— отвечал он мне.
— Ничего. Я довольно смел.
Иван Андреич начал настраивать гитару, и это продолжалось почти целый час. Я потерял надежду услышать что-нибудь, но наконец он откашлялся и вздохнул так мощно, что я приготовился услышать громадный голос. Но друг мой, к удивлению моему, запел тихо и сиповато. Поглядев на него, я догадался, что имею дело с любителем, который вполне уверен в приятности своего голоса и уменье владеть им. Верхние ноты улетали у него в нос, как дым в трубу. Вообразите себе плотную фигуру в белом балахоне, гитара подпрыгивает на полном животе при всякой энергической ноте, брови подымаются кверху, глаза закрываются, жилы на шее синеют и как будто припухают. Не знаю, может быть, я был в излишне веселом расположении духа, только мне очень смешон показался певец, и когда в самом патетическом месте его светло-серые глаза увлажились слезой, я едва удержался от смеха и сказал:
— Как ты хорошо поешь!
Он не заметил иронии и продолжал петь.
Любитель чего бы то ни было — тот же пьяница, стоит ему глотнуть каплю, чтоб забыть о мере. Так точно и мой приятель пропел мне множество романсов и малороссийских песен. Меня удивило, что он пел те же песни, что и Феклуша. Но его пение было жалкая пародия на нежный голосок девушки. В заключение певец пропел: ‘Ой вы уланы’, притопывая каблуками, присвистывая и прищелкивая языком. Я взял поскорее лист ‘Московских ведомостей’ и притворился читающим. Иван Андреич сделался мне противен, в эту минуту Феклуша живо представлялась моим глазам, свеженькая и грациозная!
Побродив по комнате, владелец села Уткина уселся опять на диван и стал без толку фантазировать. Удаль прошла и нем, он весь насупился и так погрузился в свои фантазии, что муха, обегав все его обширное лицо, расположилась было уже спать на его носу, но вдруг он словно очнулся: бросил гитару на диван и сказал мрачно:
— Я думаю, я тебе надоел.
— Ты хозяин дома,— отвечал я.
— Спасибо за откровенность, но, право, не знаю, как тебя разклечь… в карты не играю.
— Ты и так устал, развлекая меня,— заметил я.
— Ты все такая же шпилька, как был.
— Нет, право, я был поражен твоим талантом, а кто давал тебе уроки пения и музыки?
Иван Андреич сконфузился и с минуту молчал, потом заметил с упреком:
— Не нравилось, сказал бы, я бы перестал! Это, брат, не по-дружески!
Мы переменили разговор. После ужина я, однако ж, не утерпел и завел опять речь о Зябликовых.
— Ах, я и забыл тебе сказать, что в П*** я случайно познакомился с твоими соседями.
— С кем? Их много у меня.
— С очень добрыми, простыми и оригинальными людьми.
— Да с кем же? — нетерпеливо повторил мой приятель.
— Зябликов…— Я не успел договорить фамилию, как он разразился насильственным смехом.
— Простые, простые,— повторял он иронически,— ха, ха, ха, вот хорошо разгадываешь людей, ха, ха, ха!
— Ты меня удивляешь, кажется, они тебя так любят.
— А, а, а! Так вы уж коротко познакомились. Небось жаловались на меня, избрали тебя примирителем.
— Ты так странно отзываешься о них, что я прежде всего попрошу у тебя объяснения: что они за люди? — серьезно сказал я.
— Простые, очень простые. Но только не советую тебе с ними возобновлять знакомство, если ты не намерен в одно прекрасное утро очутиться женатым!
Я невольно припомнил чрезмерное радушие и угодливость Зябликовых.
— Ты уж не успел ли влюбиться? Видишь, и в степи женщины не лишены хитрости. А какими простенькими прикидываются, чтоб заманить!
— Неужели Феклуша притворщица? — воскликнул я с досадою, что очень обрадовало моего друга, он, потирая руки, сказал:
— Успела, кажется, поймать на удочку, да еще какого отчаянного волокиту!
— Не приписывай мне этого титула, я даже кандидатом в волокиты никогда не был. Прошу тебя серьезно: скажи мне, что было между тобой и Зябликовыми?