Статьи и рецензии (1843-1845), Белинский Виссарион Григорьевич, Год: 1845

Время на прочтение: 42 минут(ы)

В. Г. Белинский

Статьи и рецензии (1843-1845)

Полное собрание сочинений в 13 томах. Том 8. Статьи и рецензии (1843-1845)
Издательство Академии Наук СССР, Москва, 1955

Содержание

‘Молодик’ на 1843 год, украинский литературный сборник, издаваемый И. Бецким. Часть вторая
‘Молодик’ на 1844 год, украинский литературный сборник, издаваемый И. Бецким
‘Друг детей, книга для первоначального чтения’
‘Прогулка с детьми по земному шару’ Виктора Бурьянова <В. П. Бурнашева>. Две части
‘Записки Петра Ивановича’, собранные… П. Фурманом
‘Священная история в разговорах для маленьких детей’. Соч. А. Ишимовой
‘Новые повести для детей’, соч. Анны Зонтаг
‘Русские сказки для детей’, рассказанные нянюшкою Авдотьею Степановною Черепьевою
‘Елка’, альманах для детей на 1844 год
‘Золотые цветки, или Собрание басен, мыслей и других мелких стихотворений’
‘Книга Хамелеон’. Забавная фокусная игрушка для детей
‘Литературный калейдоскоп, или Собрание мелких сочинений’ П. Машкова
Библиографические и журнальные известия
Русская драматическая литература
Амарантос, или Розы возрожденной Эллады’. Произведения народной поэзии нынешних эллинов, собранные Георгием Эвлампиосом
‘Тысяча и одна ночь’, арабские сказки. Томы XI-XV
‘Сказка за сказкой’. Том IV. Редактор Н. В. Кукольник
‘Письма русского из Персии’. Н. М. <Н. Ф. Масальского>. Две части
‘История Киевской академии’. Соч. Макария Булгакова
‘Об историческом значении русской народной поэзии’. Николая Костомарова
‘Сельское чтение’. Книжка первая, составленная В. Ф. Одоевским и А. П. Заблоцким. Издание третье
‘Сельские беседы для народного чтения. Полезные советы’. Книжки 4, 5. Издание второе
‘Сельские беседы для народного чтения. Притчи и повести’
‘Юродивый мальчик в железном зеленом клобуке’. Соч. асессора и кавалера Афанасия Анаевского
15. Молодик на 1843 год, украинский литературный сборник, издаваемый И. Бецким. Часть вторая. Харьков. В университетской тип. 1843. В 8-ю д. л. 155 стр.
Во второй части ‘Молодика’ весь так называемый русский отдел состоит из одноактной драмы, неизвестно почему названной ‘Пятым актом’. Эта драма такова, что могла бы остаться в портфеле сочинителя без большой потери для самой себя и без всякой для русских читателей. Вот вкратце ее курьезное содержание. Владимир С**, найденный в молодости на мостовой, то и дело играет в карты, а друг его, граф Генрих, волочится за Элизой, женою Владимира. В один вечер Владимир все проиграл и подслушал разговор графа с женою, из этого разговора он заключил, что все, как говорится, кончено. Ему более ничего не остается, как лишить себя жизни. Он бежит в комнату королевы (см. стр. 21, действие происходит в Лемберге), застает там дремлющего докторского слугу и спрашивает его, указывая на сердце: ‘Чувствовал ли ты когда-нибудь здесь боль, такую боль, которая разрывает сердце и превосходит все пытки, все муки, какими терзают и увечат твое тело?’ Слуга, тело которого находилось в добром здоровье, отвечал, что барин несет чепуху, барин кинулся к шкафу с аптечными принадлежностями, сломал замок, достал стклянку с ядом и убежал. Пришел доктор, обругал слугу и кинулся за похитителем стклянки. Все это, как вы помните, происходит в комнате лембергской королевы, — да если рассудить здраво, то нигде более и происходить не могло. Дальнейшие события происходили в доме Владимира. Владимир приходит домой и как человек, для которого все равно, чтобы ни говорить, только бы говорить, — спрашивает жену: ‘Кто мне возвратит доверие к твоей добродетели, когда для внутреннего обожателя, который поклонялся твоей красоте, ты растерзала сердце мужа, который чтил твою душу?’ Потом он приказывает одному из своих дворовых людей наполнить водою два кубка и всыпать в один из них порошок, похищенный у доктора. Приходит, как нельзя более кстати, внутренний обожатель. Владимир кричит ему: ‘Пей! Судьба решит, кому умереть!’ Граф пьет, за ним пьет Владимир. Кубок с ядом выпал на его долю. Он умирает, отравив остатками яда жену. Граф кричит: ‘Я ваш убийца!’ Сочинитель ставит несколько точек, пишет в особой строке: ‘Харьков’, и делу конец. О достоинстве слога можно судить но трем фразам, приведенным выше.
Затем следует так называемый ‘малороссийский отдел’, который, как не принадлежащий к русской литературе, мы проходим молчанием.
19. Молодик на 1844 год, украинский литературный сборник, издаваемый И. Бецким. Харьков. В университетской тип. 1843. В 8-ю д. л. 280 стр.
Этот третий выпуск ‘Молодика’, украинского литературного сборника, заключает в себе два отделения: 1) науки и материалы и 2) смесь. В первом отделе помещены весьма любопытные и хорошо составленные статьи, относящиеся к истории края, так, например, ‘Первые воины малороссийских казаков с поляками’ Н. Костомарова, ‘Очерк малороссийских поверий и обычаев, относящихся к праздникам’ К. Сементовского и др. Между прочим, в этом же отделе помещена статья г-на Иер<емии> Галки: ‘Обзор сочинений, писанных на малороссийском языке’, в которой сочинитель старается доказать, что так называемая малороссийская литература, т. е. собрание сочинений, написанных в последнее время на малороссийском языке, явилось отнюдь не вследствие непонятной прихоти нескольких литераторов, желавших пощеголять своим родным наречием, а, напротив, вследствие везде распространяющейся у нас идеи народности. Читателям ‘Отечественных записок’ известно мнение наше об этом предмете, и мы не станем повторять, что народность заключается не в наречии или языке, каким говорит простой народ, а в духе и характере всего народа. Лучше приведем слова сочинителя статьи, которыми он сам, не подозревая, опровергает свое же собственное мнение:
Письменность к нам перешла вместе с священным писанием, и потому первые сочинения наши были духовные и, следовательно, на словено-церковном языке, употреблявшемся при богослужении. Потом мало-помалу, с развитием общественной жизни, явилась необходимость в других родах письменности, но так как только словено-церковный язык был приготовлен к этому, то он послужил материалом и для светской общественной письменности, с тем различием, что в него начали входить слова, выражения и обороты языка народного. Но вот Россия разделилась: западная и восточная части ее начали жить особою друг от друга жизнию: образовались два письменных языка: в одной из смешения словено-церковного языка с великороссийским, а в другой из смешения того же языка с малороссийским или южнорусским наречием. В Малой, как и в Великой Руси, была своя литература (?), свой книжный язык, на котором почти все писали, но едва ли то говорил, много сочинений, и политических, и деловых, и, наконец, ученых, было писано на этом языке, много переводилось на него из других языков, иное издано, большая часть покоится беспробудным сном в библиотеках.
Этот язык (т. е. малороссийский), известный под именем руського, много имел влияния на образование нашего (т. е. великороссийского) языка высшего общества и литературы, известно, что Ломоносов учился по грамматике Мелетия Смотрицкого и выучил наизусть Псалтырь, переложенный в стихи, Симеона Полоцкого. Руський язык был гораздо обработаннее, нежели письменный язык великой России, на нем было писано много книг, в которых нуждались и в Москве, притом же лучшие проповедники наши первой половины XVIII века были малороссияне и хотя старались писать по-русски или по-словенски, но не могли не вносить в свои сочинения элементов родного слова.
Далее сочинитель говорит, что при сильнейшем наплыве иностранного просвещения язык наш (т. е. все же великорусский) изменялся, выступила литература новая, носившая на себе следы влияния европейской образованности, вкус утончался, публика получила потребность в чтении легком и проч.
Вместе с европейским просвещением развивалась у нас столичная жизнь: в столицах сосредоточивалось и просвещение, и науки, и литература, там было горнило языка. Руський язык ушел в западные губернии, бывшие еще под властию Польши, и, гонимый в обществе, доживал век в семинариях и училищах.
С возвращением России западных и южных ее областей, руський язык стал уже ненужным, был другой общий язык: основанием его взяты наречия словено-церковное и великорусское.
Итак, по словам г. Галки, руський, т. е. малороссийский язык, уже в то время сделался ненужным для общности великорусского языка, который с приливом в государстве новых элементов европейской жизни, с успехами наук и просвещения усвоил себе новые формы, слова и обороты, тогда как малороссийский язык, оставаясь долгое время без всякого развития, из языка сделался провинциальным наречием. Поняв эту мысль, как мог после того утверждать г. Галка, будто в наше время, когда Россия так далеко подвинулась вперед на поприще наук и гражданственности, сочинения на малороссийском языке могут составить какую-то особую литературу? Да где же для этой литературы язык? Ведь язык простого народа не имеет слов для выражения понятий, порождаемых гражданскою образованностью и просвещением. Вы это сами доказываете всякий раз, когда ваши сочинения заключаются не в повестях, которых сюжет заимствован из народного быта. Вы их пишете русским языком. Вы говорите: ‘Гоголь в своих высоких созданиях много выразил из малороссийского быта на прекрасном русском языке, но, надо сознаться, знатоки говорят, что многое то же самое, будь оно на природном языке, было бы лучше’. Положим, что это многое, для немногих знатоков, было бы действительно лучше: но зато наверное можно сказать, что затем все остальное у Гоголя не могло бы существовать вовсе, если б он вздумал одеть его малороссийским языком.
В этой статье г. Галка исчисляет всех сочинителей, писавших по-малороссийски, начиная от Котляревского до гг. Основьяненко и Шевченки включительно. Он утверждает, что Котляревский, как умный человек, написал свою пародию на ‘Энеиду’ вследствие пробуждавшейся в обществе реакции против классицизма… А надо знать, что уже второе издание его перелицованной ‘Энеиды’ было еще и 1808 году, когда и в русской литературе царил классицизм. Нет, мы уверены, что Котляревский, как умный и талантливый малороссиянин, понял, что на малороссийском, как и на всяком другом отдельном наречии, только и можно писать, что пародии или простонародные сказки и повести, и ничуть не думал затевать из того литературы.
Артемовский-Гулак подтвердил это же самое, написан своего ‘Пана Твардовского’, ‘Пан та собака’ и другие мелкие произведения в пародическом духе. Сам Грыцько Основьяненко начал свое поприще на русском языке, потому что, сколько помнится, ‘Дворянские выборы’ были из первых его сочинений. Притом он много писал и на русском и сам же переводил свои малороссийские повести на русский язык.
В числе материалов и в смеси ‘Молодика’ есть тоже несколько любопытных статей, которые с удовольствием прочтут любители малороссийской старины. К альманаху приложены портрет князя М. М. Голицына, основателя Харьковского коллегиума, снимки почерков: Петра Великого, в двух его письмах, графа Н. П. Румянцева, князя A. M. Голицына, подписи гетмана Богдана Хмельницкого, Скоропадского, Мазепы и проч. и план города Харькова. Этот выпуск ‘Молодика’ издан в пользу Харьковского детского приюта.
24. Друг детей, книга для первоначального чтения. (Издание четвертое). Санкт-Петербург. В тип. императорской Академии наук. 1844. В 8-ю д. л. 346 стр.
Прогулка с детьми по земному шару, Виктора Бурьянова. Две части. Издание третье, исправленное и дополненное. С раскрашенною картою всего света. Санкт-Петербург. В тип. В. Соломона. MDCCCXLIV. В 18-ю д. л. VII, 400 и 347 стр.
Записки Петра Ивановича, собранные и украшенные 100 картинками П. Фурманом. Санкт-Петербург. В тип. К. Жернакова. 1843. В 16-ю д. л. 218 стр.
Священная история в разговорах для маленьких детей. Соч. А. Ишимовой. Издание второе. Санкт-Петербург. В тип. императорской Академии наук. 1843. В 18-ю д. л. 153 стр.
Новые повести для детей (,) сочинение Анны Зонтаг. Санкт-Петербург. Печатано в тип. Иогансона. 1844. В 12-ю д. л. 304 стр. Русские сказки для детей, рассказанные нянюшкою Авдотьею Степановною Черепьевою. Санкт-Петербург. В тип. Ильи Глазунова и Ко. 1844. В 16-ю д. л. 58 стр.
Елка(,) альманах для детей на 1844 год. Санкт-Петербург. В тип. Карла Крайя. 1844. В 36-ю д. л. 104 стр.
Золотыя(е) цветки, или Собрание басен, мыслей и других мелких стихотворений. С картинками и рисунками. Санкт-Петербург. 1844. В 36-ю д. л. 57 стр.
Книга Хамелеон. Забавная фокусная игрушка для детей. 1843.
Какое богатство детских книг! Вдруг целых девять! Но не радуйтесь заранее: исключая каких-нибудь двух книг, все остальное — печатная бумага, не больше.
‘Друг детей’ есть перевод немецкой книги ‘Der Deutsche Kinderfreund, ein Lesebuch fur Volksschulen’, т. е. ‘Немецкий друг детей, книга для народных школ’. Автор ее — Вильмсен. Она напечатана в 1841 году сто шестьдесят третьим изданием. Это род хрестоматии для чтения детей. Цель ее — развитие мыслительной способности в детях через постепенное восхождение от легких к более трудным понятиям, изложенным в сообразной с ними форме. Цель эта достигается, благодаря хорошему составлению книги. Г-н Максимович, инспектор казенных училищ Санкт-Петербургского учебного округа, частию перевел, частию переделал книгу Вильмсена, сделав ее таким образом удобною для чтения русских детей. Перевод его одобрен Министерством народного просвещения для употребления в подведомственных ему учебных заведениях, и с 1839 года книга г. Максимовича достигла теперь четвертого издания. Всё это неоспоримые факты в ее пользу.
‘Прогулка с детьми по земному шару’, без всякого сомнения, была бы прекрасною книгою, если бы она была прекрасно составлена: истина неоспоримая! Но, к несчастию, эта ‘прогулка’ сделана чересчур налегке и с крайнего поспешностию, без всякой оглядки. Так, например, во Франции г. Бурьянов проглядел город Лион, т. е. ‘слона-то он и не приметил’, а о некоторых мостах насказал таких чудес, что ничего не поймешь, например, что это такое: ‘Мы еще не были в Новых Афинах, улице (в Париже), обстроенной в греческом вкусе, и где домы имеют форму греческих храмов, девятьсот тысяч жителей толпятся здесь в грязи и дышат вредным воздухом’ (стр. 273)? В улице — Новые Афины толпятся 900000 жителей в грязи! Большая же улица! Должно быть, верст в пятьдесят, если еще не длиннее! Оксфордский университет назван прекраснейшим в мире (стр. 247), — а всем известна красота схоластических английских университетов! В описании русских мужичков сочинитель до того увлекся идиллическою поэзиею, что наговорил ужасных вещей. Например:
Говоря об обеде, я вспомнил, что уж полдень, мужичек и его жена просят нас, с свойственным им радушием и гостеприимством, хлеба-соли у них откушать. Стол накрыт чистою скатертью, за неимением стульев сядем на скамьи, вот готовят жирные блины, какие славные щи, какая кулебяка с рыбой и капустой, какая вкусная гречневая каша в горшке: она пышет паром, мы наложим себе ее много на деревянные тарелки и будем есть деревянными ложками вместе с прекрасным топленым маслом, только что кончили, нам подают жареного поросенка, начиненного кашею, а потом преогромную баклагу с простоквашею и тарелку с творогом, хозяйская дочка набрала в своем садике крыжовнику, малины и смородины и потчует нас, нельзя отказаться от этого сельского десерта, в другой раз нас потчуют ботвиньей, окрошкой и пшенной кашицей, а вместо десерта дадут стручков. Нам хочется пить: что может быть лучше здорового квасу с мятой? прелесть! Мужички наши в праздники пьют пиво и хлебное вино, иногда и мед, а сбитень вместо чаю, перед которым он имеет то преимущество, что не ослабляет желудка, как этот настой из китайской ароматной травки (ч. I, стр. 83—84).
Описанные г. Бурьяновым крестьяне так же точно похожи на настоящих крестьян, как театральные крестьянки в корсетах похожи на деревенских баб и девок. Настоящая Швейцария! И садик есть, и красавица хозяйская дочка нарвала своими нежными пальчиками крыжовнику, малины и смородины и потчует вас — как тут отказаться? Кушайте во здравие! И стол накрыт чистою скатертью… Говоря слогом почтмейстера в ‘Мертвых душах’ — в некотором роде, сударь ты мой, так сказать — Швейцария да и только! Доказательство этого — на 186 странице этой же книжки, в статье о Швейцарии:
Пройдемте мимо, и все семейство встанет, даже сам отец, почтенный старик, снимет шляпу, подойдет к вам и попросит разделить их скромный обед, взойдите: везде царствует чистота, белый, как нагорный снег, еловый стол приглашает вас к себе: вокруг стола в порядке кринки со вкусным молоком, все это придаст аппетит. Молодая крестьянка подходит к вам. Черненький корсет обхватывает тонкий стан, из-под красной юбки выглядывает маленькая ножка, и соломенная шляпка, щегольски надетая, скрывает темнокаштановые волосы, а глазки, как у галки, и щечки, как розанчики. Что за живой, веселый вид! Кожа на руках у швейцарки груба, но всегда чисто содержана, вот она накрыла стол белою скатертью и потчует нас прекрасными сливками, земляникою и свежим маслом.
Не правда ли — точь-в-точь как у нас?.. На 80 странице г. Бурьянов говорит: ‘С простым топором русский (мужик) сделает несравненно более, чем немцы с своими замысловатыми инструментами’. Именно так — что и говорить! Куда дуракам-немцам до нашего мужика! Дайте ему кусок мрамора, он вам сейчас сделает из него топором и скобелью статую получше Аполлона Бельведерского или Венеры Медичейской, которые хоть и славятся в мире, как диво искусства, а если посмотреть — так что! просто дрянь, немецкая работа! Всякий русский мужик лучше сделает! Вы правы, г. Виктор Бурьянов! Ваша книжка сделана тоже топором и скобелью, а ведь куда хороша, куда лучше всех немецких книг!
Варварский язык, бездна опечаток, серое, неопрятное издание — вот качества ‘Прогулки с детьми по земному шару’.
‘Записки Петра Ивановича’ — очень недурная книжка для чтения детей. Только ее надо читать, пропустив первую главу, которая называется ‘Несколько слов вместо предисловия’ и в которой не только дети, но и взрослые ровно ничего не поймут. Повесть явно переделана из какой-нибудь иностранной книжки и переделана недурно, а предисловие сочинено явно самим г. Фурманом. Картинки очень милы, и в типографском отношении книжка прекрасна.
‘Новые повести для детей’ г-жи Зонтаг были бы недурны, если бы написаны были порядочным русским языком.
Что касается до ‘Русских сказок для детей’, изданных какою-то нянькою, — мы не советуем ее давать детям в руки, так же как не советуем позволять детям слушать всякие рассказы нянек о домовых, леших и тому подобных вздорах, которыми только засоряют понятие и запугивают воображение детей.
‘Елка’ недурно издана и хороша, как игрушка. Пусть дети играют ею, но с условием, чтоб отнюдь не читать ее.
‘Золотые цветки’ состоят из двенадцати недурных картинок и из разных стихов, плохих и хороших, набранных из плохих и хороших писателей и перепечатанных безграмотно.
‘Книга Хамелеон’ — удивительная книга. Переворачиваете страницу и видите изображение трефового и бубнового туза, далее — русский и французский алфавит, потом две плохие литографии, изображающие весну и лето, затем — туза пик и червей, потом опять русскую азбуку, а за нею — таблицу умножения, за таблицей — две плохие литографии, изображающие зиму и осень, потом всё это же самое повторяется, в таком же порядке, раза три или четыре. Если эту книжку непременно было нужно назвать именем какого-нибудь животного, то всего бы лучше: ‘Книга Осел’, вместо ‘Книга Хамелеон’.
25. Литературный калейдоскоп (,) или Собрание мелких сочинений П. Машкова. Автора повести ‘Муж под башмаком’ и проч. В 8-ю д. л. 53 стр.
Знаете ли, что такое сатирический писатель? Если не знаете, то г. Машков сейчас же объяснит вам это:
Сатира была уважаема во все времена. Когда человек стал понимать, что он есть существо возвышеннейшее пред прочими тварями, одаренное разумом, когда он постиг, что все действия его должны быть облагорожены, страсти покорены рассудку, дикое зверство должно быть заменено душевною кротостию, бесстыдство нравственностию, буйные, скотские наслаждения благородными забавами: одним словом, когда он разгадал цель своего создания и образец, каким он быть должен, тогда он с ужасом увидел огромные массы людей, подобных ему по физическому устройству и столь далеких от него по своему невежеству. Как было действовать ему на эти толпы варваров? Как воцарить между ними нравственность? Как искоренить закоснелые их привычки? Увещания бессильны. Примеры не действительны. Надобно было показать их действия в смешном виде, чтобы они их устыдились. Для этого ум человеческий изобрел сатиру. Вот ее первое рождение. Колыбелью сатиры были века самые отдаленные. Дикари слушали забавные сказки, в которых едко осмеивались их постыдные действия, и никто на них не обижался, потому что сатира направлена была не на личность. Таким образом, люди мало-помалу начали узнавать свои заблуждения и невольно стали покидать привычки, сделавшиеся предметом смеха. Нет сомнения, что сатира действовала на нравственность более всех наказаний и угроз.
Ну, вот теперь, благодаря г. Машкову, вы знаете, что такое сатира: посредством насмешки она сделала дикарей из скотов людьми! Но у дикарей, — скажете вы, — не бывает и не может быть сатиры, потому что сатира есть плод цивилизации, ветвь уже созревшей литературы? Мы то же думали, но г. Машков знает в этом деле больше нас с вами — надо поверить ему: ведь он недаром же — ‘автор повести ‘Муж под башмаком»… Но послушаем далее г. Машкова:
В просвещенные времена сатира еще сильней действовала на умы и приобрела более уважения. Видя пользу благонамеренной сатиры, поддерживали ее везде, как наказание тех нравственных пороков, на которые не простирались законы. Многие злоупотребления искоренены сатирою.
Теперь не хотите ли узнать, что такое ‘сатирический писатель’ и что такое в нашей литературе г. Машков? Слушайте же:
Сатирический писатель есть автор самый полезнейший, самый благонамеренный для своего отечества. Он должен иметь более опытности, более познаний человеческого сердца, чем требуется от других писателей. Он должен быть душою не зол, не мстителен. Он должен нападать на порок, на невежество, а отнюдь не на недостатки людей, обиженных природою. Должен указывать смешную сторону безнравственности вообще, а не выставлять примет и имени обвиненного. Пусть он сам узнает свой портрет, совершенно в другом изображении, и исправится. Я смеюсь над Иваном с большим носом, которого вовсе не существует на свете, между тем Петры, Карпы, Сидоры с короткими носами находят за собою те же недостатки и незаметно исправляются. Басни, комедии, эпиграммы разве не та же самая сатира? А кто на них претендует?
У хороших родителей часто бывают дурные дети: так и от сатиры родился пасквиль. Поэтому-то никогда не должно их смешивать между собою. Сатира — лекарство, пасквиль — розга. Сатира — добро, пасквиль — нестерпимое зло для общества, потому что в нем нападают на личность и раздражают только больную рану. Если мы имеем аптеки для тела, почему ж не иметь аптеку для души? Почему не пользоваться сатирою?
Объяснив значение сатиры и обязанность сатирического писателя, не трудно будет понять, почему я предпочитаю избранный мною путь другим отраслям литературы. Я хотел соединить полезное с приятным. Пусть сочинения мои для людей нравственных будут ничем более, как приятною сказкою, а для невежд фонарик, который осветит им лучший путь. Основываясь на этом, я считаю нужным сказать, что в сочинении моем нет и не будет никаких личностей. Никогда читатели не встретят в них тайн ничьей семейной жизни. Все описываемые мною лица совершенно вымышленные, а если кто захочет приноравливать их к себе или к кому другому, тот может найти личность во всякой книге, во всякой комедии, во всякой басне. Для таких людей все объяснения напрасны.
Мы доселе думали, что г. Машков принадлежит к числу сочинителей средней руки, пишущих, при небольшом даровании, себе в удовольствие и своей публике на утешение разные мелочи, в которых изо всех сил стараются насмешить своих читателей и в которых, между пустою болтовнею и множеством плоскостей, проскакивают иногда вещицы, если не остроумные, то действительно забавные. Словом, доселе думали мы, что г. Машков — нечто вроде миниатюрного Поль де Кока, неутомимо пишущего для известного разряда публики. Но на деле выходит, что мы ошибались: г. Машков — изволите видеть — сатирик, исправитель нравов, гонитель злых пороков и т. д. Каким же образом исправляет он нравы? Рассказами о каком-то чорте, живущем под Троицким мостом, о какой-то мещанке, которая в бурную ночь послала своего плачущего ребенка к чорту, и за это чорт действительно овладел ее детищем, наложил на его висок синее пятно, которое и осталось клеймом отвержения на всю его жизнь. Вот подлинно оригинальный способ исправлять нравы!..
27. Библиографические и журнальные известия.
На днях выйдет, если уже не вышла, вторая книжка издаваемого князем Одоевским и г. Заблоцким ‘Сельского чтения’. Первая книжка этого полезного и прекрасно исполняемого издания имела необыкновенный успех: в один год разошлось два издания, которые оба состояли из девяти тысяч экземпляров. Из них 4000 было взято Министерством государственных имуществ, 2000 — Министерством народного просвещения, 3000 разошлись сами собою, при простом содействии книжных магазинов. Не раз в книжный магазин г. Иванова заходили за ‘Сельским чтением’ многие охотники купить его и между ими простолюдины разного рода, с огорчением выходили они вон, узнав, что все экземпляры этой книжки вышли, второе издание ее еще не готово, а вторая книжка еще и не печатается. И ‘Сельское чтение’ вполне достойно своего необыкновенного успеха: это первая книга, умно и с пользою удовлетворившая жажду чтения в простом народе. Вторая часть еще лучше первой. В следующей книжке ‘Отечественных записок’ мы поговорим о ней подробнее, а теперь только скажем о ее содержании. Она состоит из следующих статей: ‘О том, что такое год, что такое месяц и что такое день, сколько в году дней, а во дню часов и что такое год високосный’ (князя Одоевского и г. Заблоцкого), ‘Рассказ о том, какие православные государи царствовали в России после Петра Великого и какие дела сделала императрица Екатерина Великая’ (г. Заблоцкого), ‘Грамотки дяди Иринея’ (князя Одоевского), ‘Сказка о том, кто такой был Ванька Ротозей, отчего ему такое прозванье пошло, как он клада искал и где клад нашел’ (князя Одоевского), ‘Что значит воскормить дитя’ (князя Одоевского и г. Заблоцкого), ‘Коли грамотка дается, так на ней далеко уедешь’ (г. Волкова), ‘Не положив, не ищи’ (г. Даля), ‘Что знаешь, о том не спрашивай, попусту слов не теряй’ (его же), ‘Что у кого болит, тот о том и говорит’ (г. Война-Куринского), ‘О том, что случилось в селе Староверовке и что рассказывал крестьянин Прокофий про немцев-колонистов’ (г. Заблоцкого), ‘Кто такой дедушка Крылов?’ (князя Одоевского), ‘Как узнается ленивый крестьянин?’, ‘Приметы ленивой хозяйки’, ‘Агафья Сковородникова’, ‘Крестьянин Егоров’, ‘Малороссийский казак Хвостиков’ и пр.
28. Русская драматическая литература.

Предок и потомки. Трилогия в стихах и прозе.

Эта пьеса по-французски называется ‘Les Burggrafs’, а по-русски ее следовало бы назвать ‘Крикуны, или Много шума из пустяков’. Гений г. Гюго, столько шумевшего в европейско-литературном мире назад тому лет десять с небольшим, теперь так низко упал, что даже наши доморощенные ‘драматические представители’ — если б у них было хоть крошечку побольше ума, вкуса и образования — могли бы писать драмы не только не хуже, даже лучше ‘Бургграфов’. Имя Гюго возбуждает теперь во Франции общий смех, а каждое новое его произведение встречается и провожается там хохотом. В самом деле, этот псевдоромантик смешон до крайности. Он вышел на литературное поприще с девизом: ‘le laid c’est le beau’, {уродливое — прекрасно (франц.). — Ред.} и целый ряд чудовищных романов и драм потянулся для оправдания чудовищной идеи. Обладая довольно замечательным лирическим дарованием, Гюго захотел во что бы ни стало сделаться романистом и в особенности драматиком. И это ему удалось вполне, но дорогою ценою — потерею здравого смысла. Его пресловутый роман ‘Nоtre Dame de Paris’, {‘Собор Парижской богоматери’ (франц.). — Ред.} этот целый океан диких, изысканных фраз и в выражении и в изобретении, на первых порах показался гениальным произведением и высоко поднял своего автора, с его высоким черепом и израненными боками. Но то был не гранитный пьедестал, а деревянные ходули, которые скоро подгнили, и мнимый великан превратился в смешного карлика с огромным лбом, с крошечным лицом и туловищем. Все скоро поняли, что смелость и дерзость странного, безобразного и чудовищного — означают не гений, а раздутый талант, и что изящное просто, благородно и не натянуто. Гюго писал драму за драмой, и последняя всегда выходила у него хуже предыдущей. Наконец, ‘Бургграфы’ превзошли в ничтожности и пошлости всё написанное доселе их автором. Это — сцепление самых избитых эффектов, повторение самых истертых общих мест. Тут есть корсиканка, которая сорок лет дышит мщением за убийство ее возлюбленного. Она шлялась по всему свету, была в Индии и там научилась небывалому искусству по воле своей и умерщвлять и воскрешать людей. Посредством какой-то таинственной жидкости она заставляет чахнуть от изнурительной болезни племянницу Иова, бургграфа эппенгефского, графиню Регину, и обещает влюбленному в нее стрелку Отберту излечить ее в одну минуту, если тот поклянется помочь ей в мщении и убить того, кого она ему укажет. Отберт этот был сын Иова Проклятого (в афишке названного, вероятно, ради смеха, окаянным), пропавший в детстве. Регина выздоровела от чудотворных капель, и Отберт, в темном подземелье, идет убить своего отца. Но не бойтесь, — это только шутка, пустяки, вздор — нечто вроде пошлого театрального эффекта, не бойтесь этого картонного кинжала, как ни размахивается он над грудью столетнего старика: сейчас явится избавитель и в самую пору остановит руку невольного убийцы. И избавитель явился очень кстати — в ту самую минуту, когда палач и жертва уже надорвались от усталости, изливаясь в патетических монологах. Этот избавитель — Фридрих Барбарусса, император священной Римской империи, явившийся в замке Иова Проклятого в виде нищего. Он — изволите видеть — брат Иова, бывший возлюбленный мстительной корсиканки. Когда Проклятый бросил его, израненного, из этого самого подземелья за решетку окна, он как-то зацепился за решетку и спасся, чтоб доставить г-ну Гюго несколько дрянных сценических эффектов. Когда братья расчувствовались, корсиканка, видя, что уже мстить не за что, скоропостижно лишает себя живота: она поклялась, что в гробе (который был принесен в пещеру с лежавшею в нем Региною) должен кто-нибудь быть вынесен из подземелья. Вот что называется сдержать клятву! Когда старая колдунья умерла, Регина воскресла — трогательная сцена! Все овечки налицо, а волк умер! Отберт, еще прежде обиженный Гатто, маркизом веронским, вызывает его на поединок, но маркиз (пьяница, шут и разбойник) с презрением отвечает ему, что не может драться с сыном цыганки (корсиканки то ж). Тогда старичок-нищий, бросая свой посох и выхватывая меч, вызывается драться с Гатто. ‘Но ты кто?’ — говорит Гатто. — ‘Я император Фридрих Барбарусса!’ — Эффектная сцена?.. Затем он заковал в цепи целые три поколения бургграфов — Иова, столетнего старца, Магнуса, сына Иова, восьмидесятилетнего старика, и Гатто, сына Магнусова, молодого человека. В лице этих трех бургграфов Гюго хотел представить три поколения рыцарей, одно другого хуже: Иов, несмотря на грехи своей юности, рыцарь хоть куда, Магнуc — ни рыба, ни мясо, а так себе, Гатто — пьяница, шут и разбойник.
На сцене Александринского театра ‘Бургграфы’ очень эффектны, а потому и отличная драма…

Жила-была одна собака. Водевиль в одном действии, переведенный с французского.

Мы что-то не могли добиться никакого толка в этом собачьем водевиле. Это, вероятно, потому, что в нем действительно мало толка. К тому же было уже около двенадцати часов ночи, когда начался этот водевиль, — и мы, во уважение всех этих причин, ушли вон из театра, отчаявшись дождаться конца занимательного спектакля.
29. Амарантос, или Розы возрожденной Эллады. Произведения народной поэзии нынешних эллинов, собранные, переведенные и изданные с подлинником, предисловием, филологическими и историческими замечаниями Георгием Эвлампиосом. Удостоено демидовской премии. Санкт-Петербург. В тип. императорской Академии наук. 1843. В 8-ю д. л. 136 стр.
Во времена владычества французского псевдоклассицизма народная поэзия была во всеобщем пренебрежении и даже презрении. Этому были и дельные и нелепые причины. С одной стороны, псевдоклассики имели право отвергать, как пошлость, простодушные произведения народной музы, думая, что только просвещение и образование могут быть источником истинного искусства, с другой стороны, они жестоко ошибались, забывая, что всякий возраст имеет свою поэзию и что у народа, как и у частного лица, есть свое время младенчества, юности и возмужалости, сверх того, они не знали, что в детском лепете народной поэзии хранится таинство народного духа, народной жизни и отражается первобытная народная физиономия. Псевдоромантизм, возникший в начале XIX века, убил французский псевдоклассицизм. Тогда все европейские литературы, по закону диалектического развития мысли, перешли в противоположную крайность: народные песни и сказки сделались предметом безусловного уважения и начали возбуждать неосновательный восторг. Немецкою и английскою литературами в особенности овладела эта мания. Бюргер долго пользовался славою великого поэта за нелепую балладу свою ‘Леонору’, написанную в духе самых грубых и диких предрассудков невежественного простонародья. Эта баллада была переведена на все языки. Жуковский сперва переделал ее на русский лад под именем ‘Людмилы’, потом перевел ее. Подражаний этой балладе несть числа на русском языке. В то же время все бросились собирать свои народные песни и переводить чужие. Всё это было очень полезно во многих отношениях, но тем не менее крайность была смешна. Слава богу, теперь это народное беснование уже прошло: теперь им одержимы только люди недалекие, которым суждено вечно повторять чужие зады и не замечать смены старого новым. Никто не думает теперь отвергать относительного достоинства народной поэзии, но никто уже, кроме людей запоздалых, не думает и придавать ей важности, которой она не имеет. Всякий знает теперь, что в ней есть своя жизнь, свое одушевление, естественное, наивное и простодушное, но что всё этим и оканчивается, ибо она бедна мыслию, бедна содержанием и художественностью. Главное же, — всякая народная поэзия хороша у себя, дома, а в чужой земле теряет большую половину своего поэтического аромата и даже своего здравого смысла. Исключение остается только за одною народною поэзиею в мире — поэзиею древнегреческою, которая, будучи народною, есть в то же время и художественная, будучи греческою, она в то же время и общечеловеческая, всемирно-историческая, мировая.
Поэтому г. Георгий Эвлампиос совсем не оказал такой великой услуги русской литературе, какую думал он оказать ей переводом каких-нибудь двадцати девяти народных песен новых греков. Во-первых, песни эти хороши в Греции и для греков — в этом мы не сомневаемся, но на русском языке они не то, чтоб не хороши, а как-то не читаются. Это, вероятно, потому, что у нас, русских, есть свои народные песни, которые нам, русским, более или менее нравятся, но которые на новоэллинском языке, вероятно, не понравились бы ни грекам, ни тем из русских, которые знают новогреческий язык. Конечно, можно не без удовольствия прочесть, например, эту новогреческую песню, хотя она и не совсем поэтически передана по-русски г. Георгием Эвлампиосом:
Младая супруга краса Евгенула
Хвалилась однажды, что будто она не страшится Харона:
‘Стоят за меня, вишь, братьев моих девять, героев могучих’.
Харон где-то это услышал (какая-то птица сказала),
Пустил в нее тотчас стрелу, и смертельно он бедную ранил.
И вот лекаря к ней ходили, лечили — лечить отказались.
Вот мать поминутно ее навещает да волосы рвет на себе.
— Голубушка, ты умираешь, скажи хоть, что мне поручаешь?
— Ох, матушка, что порученье и что мне тебе поручить?
Родимая, если придет мой Костас, его не печаль ты. —
Но вот уж Костас показался, он едет с охоты верхом,
Ведет он оленей живых, ведет зверей диких ручными,
И связан лежит на седле у него молодой олененок.
Вот видит он крест у дверей, — двор священников полон.
Что значит, — он спросит прохожих, — вся эта духовных толпа?
Твоя Евгенула скончалась, в могилу ее уж несут. —
Тут вынул кинжал роковой из ножен с золотою оправой,
Высоко он им замахнулся: кинжал ему сердце пронзил!
Там, где погребли удалого, там вырос теперь кипарис,
Там, где схоронили красавицу, — вырос тростник.
Бушует владыка Борей — кипарис свои ветви склоняет,
Лишь только повеет Зефир — и сгибается нежный тростник,
Наклонится чуть лишь тростник — целует его кипарис.
Но что хорошего или интересного для русской публики, например, вот в этой песне:
Пела красавица, распевала она у окошечка прекрасного,
Все кораблики, песню слушая, к бережку пристают, приворачивают,
Лишь кораблик один — то огромный был и военный корабль, —
Своих парусов не спускает он, к бережку пристать не хочет он.
‘Собери же, корабль, свои парусы
И спусти их вниз на палубу,
Запела я, правда, песенку,
Но та песенка миролог лишь мой,
Лежит у меня муженек мой больной,
Он близок уже к часу смертному,
Он просит у меня лекарства себе,
Чтоб отведать его и выздороветь,
Просит жира себе от лани дикой он,
Молока он просит от дикой козы,
Но пока же я на горы взошла,
Пока на поля спустилась я,
Пока я старалась засаду устроить,
Чтоб дикую лань ту поймать, —
Муженек мой успел уже жениться давно,
И взял за себя он другую жену:
Он камень надгробный взял в тещи себе,
А черную землю — в супруги’.
В подлиннике, может быть, есть поэзия в колорите, в самых звуках, но в переводе это — просто галиматья!
Достоинство перевода — не отличное. Не говоря уже о том, что новогреческие народные песни в переводе г. Георгия Эвлампиоса что-то вообще плоховаты, они еще и растянуты, т. е. разведены водицею лишних стихов и слов. Так, например, песня XII в подлиннике состоит из пятнадцати стихов, а в переводе — из тридцати.
Но что всего нам непонятнее в этой книжке, — это ее пышное заглавие и еще более пышное предисловие: подумаешь, дело идет и бог знает о чем, а совсем не о посредственном переводе каких-нибудь двадцати девяти народных песен. Песни эти занимают тридцать четыре странички со всеми пробелами, виньетками (весьма некрасивыми) и примечаниями (очень неглубокомысленными), т. е. два листа с небольшим, потому что на одной стороне каждого листка напечатан перевод, а на другой текст. Между тем, книжка состоит больше, чем из десяти печатных листов. Чем же наполнены остальные восемь листов? А вот посмотрим. На первой странице короткий титул книги на новогреческом и русском языке, на обороте — ничего, на второй странице — ничего, на обороте ее — полный титул книги на новогреческом языке, на третьей странице — полный титул книги на русском языке, на обороте — цензурное ‘печатать позволяется’, на четвертой страничке — несколько строк по-новогречески, на обороте — посвящение книги ‘дражайшему’ родителю от ‘покорного’ сына на новогреческом языке, на пятой страничке — посвящение ‘дражайшему’ родителю от ‘покорного’ сына на русском языке, на обороте и на шестой страничке — то же, на обороте — ничего. Итак, вот уж ровно шесть листков, или двенадцать страничек, т. е. почти печатный лист занят ровно ничем. Затем следует на 29-ти страницах широковещательное предисловие на русском языке — нечто вроде огромных ворот, ведущих в маленькую хату. На странице 30 — ничего. На 31 странице коротенькое предисловие к песне, на 32 странице — подлинник песни, на 33 — перевод песни, на обороте: ‘Часть I’, по-новогречески, на 35 странице: ‘Часть I’, по-русски, на обороте — снова титул книжки по-новогречески, на стр. 37 — снова титул книжки, по-русски. Затем уже следуют 28 песен, напечатанных texte en regard. {перевод с параллельно напечатанным текстом оригинала (франц.). — Ред.} Перевод последней песни приходится на 69 странице, на обороте ее и на 71 странице — заглавие народной сказки ‘О бессмертной воде’ и означение второй части, по-новогречески и по-русски, на обороте — ничего. Страницы 73—77 заняты неинтересным рассказом и разным пустословием о том, как г. Георгий Эвлампиос услышал эту сказку от одного рассказчика на корабле во время штиля. Затем следует прозою сказка texte en regard. Сказки эти — как все народные сказки на белом свете: попросите любую старуху, она вам сейчас же расскажет сказку не хуже, даже лучше той, которую имел терпение и досужество пересказать г. Георгий Эвлампиос…
Надо отдать справедливость издателю: мастер он делать всё из ничего и составлять книги из таких материалов, которых не хватило бы и на тощую брошюрку…
Книжка издана красиво. Русский язык в ней грамотен.
30. Тысяча и одна ночь, арабские сказки. Томы XI, XII, XIII, XIV и XV. Санкт-Петербург. В Гуттенберговой типографии. 1843. В 12-ю д. л. В Х1-й части — 240, в XII-й — 239, в XIII-й — 240, в XIV-й — 240, в ХV-й—239 стр.
Как счастливы народы с бритыми головами! они не только слушают арабские сказки, но еще и верят всем чудесам, о которых в них рассказывается, так добродушно и несомненно, как мы не верим самым достоверным статистическим таблицам о благосостоянии разных земель и государств. Волшебники, волшебницы, крылатые кони, чудесные красавицы со звездами во лбу, злые и добрые кадии, мудрые визири, — всему этому мусульмане верят так же без всякого сомнения, как и неизреченному милосердию и правосудию великого халифа Гаруна-аль-Рашида, который действительно был очень человеколюбив и милостив и только в порывах внезапного гнева рубил головы и правому и виноватому, всегда, впрочем, раскаиваясь в этом, когда проходил гнев его. На Востоке это уже — nec plus ultra {крайний предел (латин.). — Ред.} гуманности… Увы! мы, западные жители, отверженные гяуры, в наказание за наше неверие в Несомненную Книгу и творца ее Мухаммеда (да не уменьшится никогда тень его!), — мы лишены счастия верить возможности чего бы то ни было, о чем повествуется в арабских сказках, и оттого не можем наслаждаться ими вполне. А между тем для каждого из нас было время, когда мы с жадностью читали рассказы Шехеразады и не меньше старых мусульман верили действительности этого небывалого мира. Как не вспомнить этого золотого времени и вместе с ним этих стихов старика Дмитриева, которые в то время восхищали нас не меньше прозы Шехеразады:
Утешно вспоминать под старость детски леты,
Забавы, резвости, различные предметы,
Которые тогда увеселяли нас!
Я часто и в гостях хозяев забываю,
Сижу, повеся нос, нет ни ушей, ни глаз,
Все думают, что я взмостился на Парнас, —
А я… признаться вам, игрушкою играю,
Которая была
Мне в детстве так мила,
Иль в память привожу, какою мне отрадой
Бывал тот день, когда, урок мой окончав,
Набегаясь в саду, уставши от забав
И бросясь на постель, займусь Шехеразадой!
Как сказки я ее любил!
Читая их… прощай, учитель,
Симбирск и Волга!.. всё забыл!
Уже я всей вселенны зритель
И вижу там и сям и карлов, и духов,
И визирей рогатых,
И рыбок золотых, и лошадей крылатых,
И в виде кадиев волков…
Но сколько нужно слов,
Чтоб всё пересчитать, друзья мои любезны!
Вероятно, мусульмане оттого так и довольны арабскими сказками и так верят им, что они — дети, хотя уже и старые. Но и мы, не будучи детьми, можем, ради воспоминания нашего детства, перелистывать Шехеразаду, особенно в то время, когда не делать ничего скучно, а делать что-нибудь, требующее присутствия мыслительной способности, кажется трудным. В таком расположении духа арабские сказки — истинное сокровище, тем более, что их можно бросить без сожаления тотчас, как скоро надоедят они, и можно опять приняться за них хоть через год и начать читать с той страницы, которая прежде всего сама откроется.
Этот второй перевод ‘Тысячи и одной ночи’ начал выходить еще в 1839 году. Доселе вышло его пятнадцать частей. Перевод сносен, встречаются, однако ж, галлицизмы вроде следующего: ‘Но по истечении года, видя, что не было никакого покушения тревожить его съездить в пещеру (,) приняв все необходимые для безопасности своей предосторожности’ (ч. XII, стр. 127), но это еще не беда.
Издание опрятно, к каждой части приложено по картинке, недурно сделанной.
31. Сказка за сказкой. Том IV. Редактор Н. В. Кукольник. Издание М. Д. Ольхина. Санкт- Петербург. В типографии Жернакова. 1844. В 8-ю д. л. 396 стр.
Несмотря на все возгласы и многоглаголивые, широковещательные толки о том, что успешный ход книжной торговли способствует процветанию литературы и что появление или ‘воздвижение’ известного книгопродавца должно будет породить целые дюжины новых Ломоносовых, Державиных, Фонвизиных, Крыловых, Карамзиных, Жуковских, Батюшковых, Пушкиных, Грибоедовых, а по мере надобности, пожалуй, и Гомеров, Софоклов, Пиндаров, Сократов, Платонов, Аристотелей, Шекспиров, Дантов, Сервантесов, Шиллеров, Гёте, Байронов, Вальтер-Скоттов, Куперов и т. д. и т. д., несмотря на всё это, литература наша день ото дня вянет более и более. Правда, иной книгопродавец в короткое время успел издать множество книг, между которыми есть несколько и порядочных, но новых гениев, новых талантов не является, и русской публике попрежнему читать нечего, кроме журналов. Вот, например, уже третий год тянется издание ‘Сказки за сказкой’, а между тем ее вышел только четвертый том! Но что же в этих четырех томах? — Около двух десятков повестей и рассказов, из которых пьесы четыре хорошие, пять или шесть сносных да около десятка несносных. Но хуже всех томов последний. Если б мы фактически не знали о страшной нищете русской литературы в настоящее время, мы имели бы право принять этот четвертый том ‘Сказки за сказкой’ за пуф, за насмешку над добродушием публики, которая еще держится невинной привычки не только покупать русские книги, но и читать их. Из пяти повестей, составляющих четвертый том ‘Сказки за сказкой’, две до того плохи, — чтоб не сказать плоски и пошлы, — что не знаешь, чему больше удивляться, смелости ли наших писак или добродушию публики, которая читает себе на здоровье всё, что ни выдадут ей за сочинение. Если есть охотники на повести, подобные ‘Градскому главе’ и ‘Сиротке’, то нельзя не убедиться, что у нас еще много людей, которым
Печатный каждый лист быть кажется святым. ‘Градски(о)й глава’ есть новое творение неутомимого г. Н. Полевого. Удивительную эту повесть можно было бы почесть за злую пародию на ‘Le Medecin de campagne’ {‘Сельского врача’ (франц.). — Ред.} Бальзака, если бы не разуверял в этом отпечаток крайней бездарности, который прежде всего бросается в глаза при чтении этой сказки. Не имея намерения пародировать бальзаковского романа, г. Н. Полевой не хотел также ограничиться и простою ролью подражателя. Воспользовавшись мыслию Бальзака, он тем не менее хотел написать повесть истинно русскую так, чтобы все сказали о ней:

Здесь русский дух, здесь Русью пахнет.

Для этого он придумал героя, какого не бывало и не может быть. Это, видите ли, купец — истинный отец и благодетель своего города, но не в том смысле, как знаменитый полицеймейстер в ‘Мертвых душах’, который в лавки купцов наведывается, как в собственную свою кладовую: Григорий Саввич устроил в своем городе отличную мостовую, чудесное фонарное освещение, устроил фабрики, заводы, больницы, коммерческие компании, чуть ли не банки, оживил торговлю, которой вовсе не было, привлек капиталы и проч. и проч. Прежде всего надо сказать, что Григорий Саввич был человек с высшими взглядами, знал языки, разные науки (которым навострился в одном из русских университетов), читал книги, добродетели был беспримерной: о чем ни заговорите с ним, хоть о политической экономии — так, сударь мой, отхватает вам, что куда за ним иному профессору (и не мудрено: эту науку он изучал, кажется, по известной речи ‘О невещественном капитале’ и по статьям ‘Московского телеграфа’), а уж о географии и статистике нечего и говорить: знал он их не хуже г. Зябловского. Но чему он был обязан всеми своими знаниями и добродетелями? — смурому кафтану, александрийской рубашке с косым воротом и плисовым шароварам, которые запихивались в сапоги с кисточкою… Если не верите, прочтите повесть: из нее вы увидите ясно, что вздумай Григорий Саввич носить фрак или сюртук с принадлежностями, подобно всем образованным на человеческую стать людям, он забыл бы вдруг все свои познания и лишился бы всех своих добродетелей, а, что всего хуже, в России один дрянной городишко не превратился бы в продолжение каких-нибудь десяти лет в новый Лион, новый Манчестер или новую Одессу… Жаль, что г. сочинитель не заметил, под каким градусом широты и долготы должно искать этого чудесного города, если только он существует не в ‘Шехеразаде’… Вот что значит борода и мещанский костюм!.. Удивительная повесть! Жаль только, что она рассказана скучно, вяло, мертво, словно во сне, да уж и в самом деле, не сон ли это?.. В таком случае дело понятное и извинительное:

Когда же складны сны бывают?

Но когда же нескладные нелепости и печатаются? — скажет иной читатель. И то правда!..
‘Сиротка’ написана совершенно в одном духе с ‘Градским главою’. Вся разница в том, что последний есть плод таланта, давно уже возмужавшего, вполне развившегося, искушенного опытом и трудами многочисленными и разнообразными, а первая есть первый опыт таланта еще юного, хотя и обещающего много. Рассказать содержание ‘Сиротки’ нет никакой возможности: будет с нас и того, что за грехи наши мы прочли ее, выписать же из нее некоторые фразы мы почтем за труд приятный и забавный, которым надеемся доставить удовольствие читателям, имевшим неизреченное счастие не читать, этой повести. Итак, слушайте: ‘Пламенная нега девической непорочности разливалась по всем жилкам стройного, роскошного ее состава’ (стр. 198). — ‘О боже мой, боже! неужели непременно должно быть подлецом, чтобы пожинать лавры наслаждений на этом боевом рынке жизни!’ (стр. 217). — ‘Очень понятно было, что в душе его, как в котле Макбетовых ведьм, варились чары злобы, мести и злодейских замыслов’ (стр. 248). — ‘Я подсел к столу и со вниманием следил игру, в которой сиятельного графа рвали господа понтеры, как рвут борзые собаки атакованного волка. Казильда прохаживалась по балкону с книжкою в руках (умница-девушка!) и о чем-то размышляла, я не смел возмущать дум ее, мне мечталось, что эти думы врачуют боль сердца, израненного ядовитыми стрелами любви, столь нахально и столь злонамеренно возженной в ее сердце пламенником закоренелого разврата’ (стр. 249). — ‘Я страдал и страдал невыразимо. Сердце мое предчувствовало, что прекрасная Казильда, чистая, великолепная жертва грозного рока, не жилец тревожного подлунного мира, это была заблудившаяся звездочка, превращенная в миллионы искр, угасающих на ядовитой влаге Мертвого моря, это был райский цветок, похищенный Аббаддонною и брошенный в пламенеющий зев тартара, это была капля надзвездного эфира, которым дышат ангелы, — капля, опущенная в мрачную, мутную атмосферу земного бытия и безжизненно иссыхающая на раскаленном крыле времени’ (стр. 254). Это была, — прибавим мы от себя, — страшная галиматья! Нет, мало: повесть ‘Сиротка’ есть море-океан галиматьи! Мы не выбирали из нее лучшего, но выписывали, что прежде бросалось в глаза, и если б хотели вычерпать выписками все нелепости, то принуждены были бы перепечатать всю повесть г. А-ва, от первого до последнего слова.
‘Градски(о)й глава’ — это ‘Одиссея’, плод столько же мудрости, сколько и творческого вдохновения, всё, что в речи ‘О невещественном капитале’ было выражено философски, здесь является облеченным в поэтическую форму. ‘Сиротка’ — это ‘Илиада’, где всё поэзия и вдохновение, еще, конечно, не сдружившиеся с здравым смыслом, но ведь и то сказать, Гомер сложил свою вековечную поэму, будучи уже в преклонных летах, а г. А—в, кажется, еще так юн, что и читателей своих считает за школьников… Но это не беда: подрастет, будет писать не хуже г. Полевого…
‘Клятва’ принадлежит к числу тех дюжинных посредственностей, которые не то, чтобы худы, да и не то, чтобы хороши. Рассказ недурен, но содержание вздорно: всё дело вертится на том, что героиню повести несправедливо ревнует муж, и ей стоило бы сказать одно слово для своего оправдания, но она не говорит этого слова, зная, что в таком случае не вышло бы повести. Право, не стоит труда писать и печатать подобные ничтожности. От ‘Градского главы’ или ‘Сиротки’ можно в веселый час похохотать, а от ‘Клятвы’ только заснешь, именно потому, что она совсем не глупа, да и не очень умна, тогда как те…
‘Татарские набеги’ покойного Основьяненки принадлежат к таким произведениям, которые не без удовольствия перелистываются. И то хорошо!
Лучшая повесть в четвертом томе ‘Сказки за сказкой’ называется ‘Максим Созонтович Березовский’ и написана г. Кукольником. Содержание ее очень интересно, основная мысль прекрасна, попадаются отдельные хорошие места, но целое рассказано довольно длинно и чуть не слабо. Видно, что автор писал наскоро и торопился к сроку, а оттого из прекрасного произведения вышло у него что-то бесцветное и не то хорошее, не то посредственное — разобрать трудно. Жаль!
И вот вам весь четвертый том ‘Сказки за сказкой’. Сколько времени, бумаги, чернил, перьев и потом опять времени, бумаги, чернил, типографской работы и прочего потрачено на него! А для чего? Должно быть, для процветания книжной торговли, без которой не может, как говорят, процветать русская литература… Господа, ни то, ни другое не может процветать одно без другого! Вы всё хлопочете только об оживлении книжной торговли, и оттого-то, видно, у нас нет ни литературы, ни книжной торговли…
32. Письма русского из Персии. Н. М. Две части. Санкт-Петербург. В тип. Штаба Отдельного корпуса внутренней стражи. 1844. В 16-ю д. л. В 1-й части — 315, во 11-й — 334 стр.
Несмотря на многие сантиментальные и quasi-поэтические отступления, не идущие к делу, в которых автор претендует выказать в блестящем свете свою начитанность и образованность, ‘Письма русского из Персии’ — книга очень занимательная. Лучше всего в ней то, что читатель чувствует, что она — не компиляция из чужих сочинений, а плод наблюдений очевидца, какова бы ни была их ценность. Г-н Н. М. очень недурной чичероне по Персии — этой стране, немилосердо сжигаемой солнцем, безводной, бедно орошаемой тающим с гор снегом и, несмотря на то, фантастически роскошной дарами природы, стране, обитаемой народом с живым воображением, гибкими способностями, но бедным, неопрятным, невежественным, до последней степени развращенным гнетом рабства. Издание опрятно, но преисполнено опечаток и орфографических ошибок.
33. История Киевской академии. Сочинение воспитанника ее, иеромонаха Макария Булгакова. Санкт-Петербург. В тип. Константина Жернакова. 1843. В 8-ю д. л. 226 стр.
Киевская духовная академия есть древнейшее учебное заведение в России. Из нее вышли многие знаменитые люди, духовные и светские, как-то: Стефан Яворский, Феофан Прокопович, Георгий Конисский, Димитрий Ростовский, князь А. А. Безбородко, граф П. В. Завадовский, Д. П. Трощинский. Киевская академия возникла в конце XVI века вследствие разных исторических обстоятельств того времени, но более всего вследствие живейшей потребности, какую чувствовала православная церковь противодействовать влиянию папизма, действовавшего заведением в Литовском княжестве училищ и распространением полемических сочинений на восточную церковь. С этой точки зрения Киевская академия имеет историческую важность. Вообще история этого заведения, красноречиво, добросовестно и дельно изложенная одним из достойных ее воспитанников, тесно связана с историею западной православной церкви и не только западного, но и нашего русского просвещения в течение почти полутора века. Одною своею стороною русское просвещение и теперь еще объясняется влиянием Киевской академии, ибо все наши великорусские духовные училища или основаны ее учениками или утверждены на духе ее учености. Поэтому книга г. Булгакова крайне любопытна — и как богатый источник материалов для истории русского просвещения и как прекрасно составленное прагматическое сочинение.
Книга издана не только опрятно, но и красиво.
34. Об историческом значении русской народной поэзии. Николая Костомарова. Писано для получения степени магистра исторических наук. Харьков. Печатано в университетской тип. 1843. В 8-ю д. л. 214 стр.
В наше время, если сочинитель не хочет или не умеет говорить о чем-нибудь дельном, русская народная поэзия всегда представит ему прекрасное средство выпутаться из беды. Что можно было сказать об этом предмете, уже было сказано.
Но г-на Костомарова это не остановило, и он издал о народной русской поэзии целую книгу слов, из которых трудно было бы выжать какое-нибудь содержание. Это собственно фразы не о русской, а о малороссийской народной поэзии: о русской тут упоминается мимоходом. В рассказе о подвигах Анкудина Анкудиновича г. Костомаров нашел — что бы вы думали? — романтизм!!. На 200 странице сочинитель по-ученому классификует русскую удаль… Из потопа слов, разлитого на 214 страницах, сочинитель силился доказать только три тезиса:
I. Народная поэзия особенно важна для историка потому, что в ней виден взгляд народа на свою жизнь. (Какая новость!)
II. Жизнь народа, рассматриваемого в его произведениях, может быть разделена на духовную, историческую и общественную (Sic!..).
III. Народ русский разделяется на две коренные отрасли: южноруссов, или малоруссов, и северноруссов, или великоруссов, а потому под именем русской народной поэзии должно разуметь чисто народные произведения как малорусские, так и великорусские.
Положим, что всё это и правда, но стоило ли столько хлопотать из таких бедных истин, которые, к довершению беды, еще и не совсем истинны?..
35. Сельское чтение, книжка вторая, изданная князем В. Ф. Одоевским и А. П. Заблоцким. Санкт-Петербург. 1844. В типографии Министерства государственных имуществ. В 12-ю д. л. 188 стр.
По случаю появления второго издания книжки г. Любимова ‘Про былое на православной Руси’ в одном журнале было сказано:
Книга для грамотных людей! Я думал, что эта книга для меня, для вас, для всех нас, которые имеем честь, удовольствие или притязание называться ‘грамотными’: а выходит на поверку, что это — книга в самом деле для людей! Кто мог предполагать такой аристократический тон в таком простом и скромном заглавии! Между тем, из содержания книги ясно, что автор под словом люди не разумеет ни меня, ни вас, потому что в тексте он всегда называет своих читателей — братцы! Этого титула я не люблю в обращении со мною: авторам, которым оказываю честь, покупая и читая их сочинения, я по самой крайней мере — батюшка, а не братец. Да, я думаю, что даже и людям этот боярско-снисходительный эпитет братцы не очень понравится, когда они станут платить наличными деньгами. Кто по-барски говорит людям братец, тот по-барски должен дать им книгу даром, подарить, а не продавать: тогда эта уж совсем благородная, аристократическая манера и фамилиарность, отзывающаяся немножко спесью, охотно прощается такому автору.
Итак, г. Любимов навлек на себя упрек в аристократическом тоне словом ‘братцы’? Упрек высказан очень остроумно, но справедлив ли он? Нам кажется, что книжка г. Любимова заслуживает полного упрека в том, что она крайне плохо составлена, сочинитель ее виноват в том, что взялся совсем не за свое дело, но отнюдь не в невинном слове ‘братцы’. Это действительно плебейское словцо употреблено им для ясности изложения, и очень жаль, что вся ясность и толковитость книжки г. Любимова заключается только в этом слове. ‘Как ни зови, лишь хлебом корми’, — говорит русский простолюдин, и слово: друг мой для него ничем не лучше братца, тем более, что ведь не слово, а — le ton fait la musique. {тон делает музыку (франц.). — Ред.} Аристократический или барский тон, принимаемый в отношении к простому народу выскочками, мещанами и другими представителями среднего сословия, состоит не в словах, будто бы оскорбительных для простолюдинов, а в понятиях, оскорбительных для человечества и равно не христианских, как и не философских. Вот образчик таких понятий:
Возможность пользы простонародных книг о простонародном деле, о хлебопашестве, о домашнем хозяйстве я понимаю, хоть и не уверен в действительности этой пользы, как то известно всякому благосклонному читателю, но история кажется мне необузданною роскошью не только для простого мужичка, но даже и для старосты. Дело в том, что если мой крестьянин придет ко мне за советом, купить ли ему гисторию г. Любимова, я решительно скажу: ‘Не покупай, мой друг (братец — я никогда не говорю), лучше сбереги эту денежку, да вот тебе еще полтина: поди и купи на них хороший плуг или железную борону в земледельческом училище: это для тебя нужнее всех гисторий. А если боишься, что от безделья в праздник лукавый потащит тебя в кабак, так ведь у тебя есть ‘Бова королевич’: читай его! Правда, твой ‘Бова королевич’ оборван и, как я видел, без начала. Ну, так читай с другого конца: для тебя ведь всё равно, что ни читать и откуда ни начнешь читать!’
Вот это аристократический тон аристократов средней руки, которых во Франции называют, для отличия от истинных аристократов, les bourgeois… {буржуа (франц.). — Ред.} Это получше всех возможных ‘братцев’, хотя и называется ‘друг мой’! Осудить простолюдина на невежество, заставить его пахать землю да читать с обоих концов оборванного ‘Бову королевича’ и отнять у него право иметь понятие о его человеческих обязанностях, об истории его отечества, — словом, обо всем, о чем имеет право не знать животное и чего не имеет права не знать человек, — и за это утешить его воззванием: ‘друг мой’! воля ваша, это что-то сильно отзывается не аристократизмом, а мещанством во дворянстве!..
Мы, право, не понимаем, почему для простолюдина вредно знать (в такой мере, в какой может он знать) прошедшую славу и настоящее величие своей родины, имена и подвиги великих царей и великих людей своего отечества. Не понимаем, что худого или смешного в том, что простолюдин будет читать книги, в которых, сообразно потребностям его сословия и быта, толкуется ему о его обязанностях как человека, гражданина и христианина, о способах к улучшению его быта и о разных любопытных предметах, познание которых развивает ум и дополняет, а иногда и заменяет опыт? Не понимаем, почему простолюдин обязан если не пить в кабаке, то читать ‘Бову королевича’ или подобные тому вздоры, которые только еще более огрубляют его ум, и без того грубый…
Ошибаются те, которые думают, что если у простолюдина вдоволь хлеба и за ним казенных недоимок нет, то уж ему ничего больше не нужно. Это мнение противно и религии, и философии, и здравому смыслу. Животное сыто, содержится в тепле и чистоте — оно счастливо вполне, и ему больше ничего не нужно, но человек ведь не животное, хотя бы он был и простолюдином. Кроме внешнего благосостояния, ему еще необходима религия, нравственность, образование, без которых он едва ли не ниже всякого животного. Никто не будет спорить против того, что для всякого сословия нужно соответственное образование и что мужикам совсем не нужно учиться в университетах, но из этого еще не следует, что мужику не нужно в детстве учиться в сельском приходском училище и что это для него — излишняя роскошь. Самое внешнее благосостояние крестьянина, о котором так хлопочут мнимые филантропы, невозможно без образования в известной степени: это аксиома. Дайте немцу и русскому по равному клочку земли с равными хозяйственными средствами для ее обрабатывания, — и вы увидите, что первый всегда будет зажиточнее и богаче последнего. Отчего это? — Совсем не оттого, чтоб немец был умнее или даровитее русского (чаще случается совсем наоборот), но оттого, что немец вообще образованнее русского. Немецкий крестьянин читает Библию и знает наизусть ‘Германа и Доротею’ Гёте: это не мешает ему быть отличным хозяином и трудолюбивым земледельцем. Не понимаем, почему русский мужик сделается хуже, если вместо ‘Бовы королевича’ станет читать, например, басни Крылова?
Не менее ошибаются и те, которые думают, что наши крестьяне всё те же, какие были назад тому сто или двести лет. Цивилизация незаметно оказывает над ними свое влияние и изменяет их. Это особенно стало заметно в последнее время. И если бы нас спросили, к лучшему или худшему изменяется простой народ от успехов цивилизации, — мы отвечали бы, что и к лучшему и к худшему. Освободив простолюдина из-под опеки природы и обычая, цивилизация сделала его бойчее, развязнее, промышленное, так сказать, способнее ко всякому делу, находчивее, предприимчивее, смелее: это к лучшему. Но в то же время, умножив его нужды, и истинные и ложные, она сделала его более падким на приобретение, менее разборчивым на средства: это к худшему. Чтоб поправить зло, надо последовать пословице: ‘Чем ушибся, тем и лечись’. Отцовский обычай и пример стариков — уже плохая школа для простолюдинов: созданная цивилизацией действительность находится в диаметральной противоположности с преданиями простодушной старины. Нужно образование, это могущественное средство цивилизации же, без которого ум народа превращается в хитрость, ловкость — в плутовство, наметанность служит орудием безнравственности. Надо быть вовсе слепым, чтоб думать, что реформа Петра уже кончилась: она еще только начинается. От дней Петра Великого до 1812-го года это была не история, а еще только пролог к истории: история начинается с 1812 года.
Таким образом, нельзя не радоваться, что с некоторого времени книги для простого народа сделались целою отраслью русской литературы. Это счастливое направление произведено было первою книжкою ‘Сельского чтения’, изданною князем Одоевским и г. Заблоцким. Она вышла в прошлом году двумя изданиями, в числе 9000 экземпляров. Теперь вышла и вторая ее часть. Свойство всякого истинно хорошего дела — постепенно совершенствоваться: вторая книжка ‘Сельского чтения’ гораздо лучше первой, и можно надеяться, что третья будет еще лучше второй. Содержание и изложение статей ‘Сельского чтения’ так хорошо, что они читаются с удовольствием и не простолюдинами. Между тем, в них видно основательное знание быта и свойств простого народа, верный взгляд на его нравственные потребности. ‘Сельское чтение’ вполне владеет тайною умения говорить с своими читателями, соблюдая собственное достоинство, т. е. не заносясь в облака и не нагибаясь до грязи, но держась настоящей средины. Все мысли в нем излагаются не поучениями, не сентенциями, но живым, увлекательными наглядно убедительным образом или в виде повестей, рассказов, или разговоров, имеющих свой драматический интерес. Возьмем для примера разговор о пользе и необходимости грамоты для простолюдина. Говорят крестьяне, следовательно, вопрос решается крестьянским умом.
Иван. Ну, я не знаю, зачем нам и читать, что там написано! Ведь нас туда и не пустят, а куда пускают, там и духом доберешься: вот, примером сказать, питейные дома, — прочтешь, брат, пропись хоть в какую темень!
Антоныч. О! этому поверю. А что, когда тебе за то прописывали, там… знаешь! под каланчой-то, — умел ли ты эту пропись прочитывать?
Иван. Нет, брат! Там худо пишут, — так начеркают и вдоль и поперек, что ничего не разберешь!
Антоныч. Да и то плохо, что письмо такое скоро стирается, кабы годик-другой ты проносил, то, может быть, и разобрал бы!
Иван. Спасибо, брат: вишь, тебе горазд понравилась грамота, так ты и дал бы себя поучить.
Антоныч. Уж ты там как ни толкуй, а завидно глядеть на грамотного мужика, как-то у него всё не то, что у другого: и речь складнее, и в доме-то лучше, и в руки что ни возьмет, не валится. Оттого-то я и рад, что моего Ефимку надоумило мне к писарю посылать. Прежде только и дело матке, что на него кричать, уйдем всё на работу, а он на улице с ребятами балуется, а не шалит, так и делать нечего. Того и гляди, что вырастет сорванец и отца из дома выживет. Теперь хоть сидит за книгой да доброму учится, уж много молитв знает на память. Знает сам молиться, мы — ‘господи, помилуй’ да ‘господи, помилуй’ и ничего больше сказать не умеем, а он молитву читает — поутру одну, вечером — другую, а за обедом — третью. В церковь божью придем, — что мы понимаем? Ровно ничего, бабы про новины ласкочат, а мы — стоим да волосами мух обмахиваем, а ведь обедню про нас служат и говорят не стенам, а нам, что бог велел. А бог велел для нас говорить, так стало и нам велел разуметь, о чем говорят. Ну, как же нам разуметь, когда мы грамоты не знаем! Ведь в церкве ни про соху, ни про борону не говорят, а мы только те слова и знаем, которые в нашем быту часто употребляем, другие же речи только в книгах и написаны. Вот каково же, брат, подумать, что придется когда-нибудь и умереть и ответ богу дать за все дела, которые против его святого закона творили?
Иван. Ну, дядя, вот уж этот раз на правду похоже, только неужто мы виноваты, что грамоты не знаем, что ж будет с нами и нашими отцами?
Антоныч. Отцы наши и рады, может, были учиться, да негде и не у кого было в ихнее время, им бог простит, и нам теперь уже слишком поздно учиться, но по крайней мере, коли видишь, что добрые люди стали об нас заботиться и заводить школы, то мы не должны детей своих отнимать от этого добра, а должны заставлять их учиться, тогда и нас за них бог не оставит. Посмотри, какие идут годы! Что далее, то хуже, а всё оттого, что мы не хотим понять волю божью. Худо родилось — говорим: богу так угодно было. Хорошо родилось — говорим: вот, как хорошо запашешь, так хорошо и вырастет. Худое всё на бога сваливаем, а себя правим. Давно я про душу свою думаю и теперь еще попокойнее стал с тех пор, как Ефимку заставил учиться, а все как говорю, так сердце и замирает. С грамоткой все бы, кажись, больше намолился и скорей бы заслужил царствие небесное.
Иван. Так как же, Антоныч, посылать ли же мне старшего мальца, как школу-то заведут?
Антоныч. Зачем, брат? Ведь ты говоришь, что грамота не повезет, лучше пусть его по избам шатается да по миру ходит, тебе его и кормить не надо будет!
Иван. Нет, дядя, ты теперь не смейся, ты знаешь, что я и сам не рад, что бог меня приобидел и до людей не довел. Подчас я понимаю добрые речи, да вот эта проклятая дурь: как попадет в голову лишнее, да как захожусь на посиделки, и забуду. Вот тебе крест, что пошлю мальчишку в школу.
Антоныч. То-то, Ваня, над грамотой не шути: коли грамотка дастся, так на ней далеко уедешь.
Лучшие статьи во второй книжке ‘Сельского чтения’: ‘Рассказ о том, какие православные государи царствовали в России после Петра Великого и какие дела сделала императрица Екатерина Великая’, ‘Грамотки дяди Иринея’, ‘Сказка о Ваньке Ротозее’, ‘Рассказ крестьянина Прокофия про немцев-колонистов’ и ‘Кто такой дедушка Крылов’. Эти статьи отличаются истинно литературным мастерством и выдаются из всего остального, хотя и это остальное отличается замечательным достоинством. Мы не будем больше делать выписок: это просто невозможно, ибо надо или всё выписывать, или потеряться в выборе отрывков. Кто прочтет самую книжку, тот согласится с нами, — а книжку эту с удовольствием прочтет и литератор, и барин, не говоря уже о крестьянах, для которых она представляет неисчерпаемый источник удовольствия и пользы.
Мы сказали выше, что ‘Сельское чтение’ породило целую литературу книг для простонародья. Надо сознаться, что пока еще этому радоваться нечего. Все эти книжки порождены соревнованием не к достоинству, а к успеху ‘Сельского чтения’, и потому их производит не талант, а промышленность, и они одна другой нелепее и пошлее. Но пусть их выходят: неуспех охладит их ревность, а усиливающаяся потребность в народном чтении возбудит другого рода ревность и вызовет на деятельность таланты, а не промышленность. Пока достаточно и одного ‘Сельского чтения’…
36. Сельские беседы для народного чтения. Полезные советы. Книжки 4, 5. Издание второе. Е. Фишера. В 12-ю д. л. 14 и 16 стр.
Издание второе! Кажется, с первым мы не имели честь быть знакомы… В четвертой книжке ‘Полезных советов’ заключаются следующие статьи: ‘Сети’, ‘Маслобойка с рычагом’, ‘Соломорезка’, ‘Ведра, которыми ловко и скоро доставать воду из глубоких колодцев’, ‘Переносный копер’. Все эти предметы, точно, полезны, кто будет в том спорить? Но полезно ли распространяться на нескольких страницах о том, чего никак вполне словами не объяснишь и чему можно научиться наглядкою в несколько минут, но не иначе, как наглядкою?..
‘Полезные советы’ учат, как сети вязать, мы видали, как вяжут сети, и потому можем уверить сочинителя, что, несмотря на приложенные рисунки, из его статьи нельзя научиться вязать сети, и почему бы вы думали? — потому что вязать сети очень легко! По нашему мнению, учить вязать сети — совершенно то же, что, например, учить ножницами резать бумагу: дело простое и совсем не хитрое, а станешь рассказывать словами — наговоришь с три короба и всё-таки ничего не скажешь. Все остальные статьи 4-й книжки — старые знакомые: мы уже имели честь видеть их в ‘Атласе Музея императорского Вольного экономического общества’.
Пятая книжка заключает в себе следующий полезный совет: ‘Польза водки (,) вред пьянства и лечения (т. е. вред лечения!!) запоя’. Дядя Петр разговаривает с племянником Семеном, Семен, как сказано в книжице, был детина бравый, досужий, у него дело из рук не валилось, и потому-то он начинает держать сицевое похвальное слово водке:
‘Русскому пить водку, или, попросту сказать, сивуху, не только не вредно, а, напротив, полезно и даже необходимо. Русский пьет водку во славу России и за здравие своих соотечественников, русский пьет водку, вспоминая прошлое и глядя чрез авось на будущее. Водка тешит русского человека в горести, веселит в радости, подкрепляет, когда он устанет от работы, лечит и предохраняет его от болезни!..’ Такое похвальное слово водке продолжается на четырех страницах и заключается так: ‘Всё подтверждает, что русскому человеку нужно пить водку. Итак, в славу и благоденствие русского царства, пей, русский, водку!‘ (стр. 4). — После таких аргументов, и философических и нравственных, в особенности же патриотических, что значат все ваши, гг. моралисты, возгласы о пагубных следствиях распространения употребления водки? Зачем вы, гг. просвещенные владельцы и хозяева, запрещаете вашим слугам посещать кабаки? Зачем удерживаете ваших крестьян от хмельного разгулья? Зачем вы, гг. медики, утверждаете, и доводами науки и статистическими сочинениями, что люди, пьющие водку, и скорее зябнут на холоде и чаще замерзают, нежели вовсе непьющие? Просто оттого, что вы не читаете издания г. Е. Фишера, которое, как дважды два — четыре, докажет вам необходимость пить водку не только для собственного вашего здоровья и счастья, но даже для славы и благоденствия вашей родины! Прочтите, прочтите, мм. гг., реченное издание г. Е. Фишера: вы сами станете пить водку, вас обуяет восторг неизъяснимый, вы раскинетесь под деревом, подобно некоему паладину или менестрелю, изображенному на приложенной в конце книжки картинке, и будете мечтать, а может быть, и говорить или просто спать, если выпьете немножко слишком во славу и благоденствие русского царства!
37. Сельские беседы для народного чтения. Притчи и повести. В 12-ю д. л. 18 стр.
В этой книжице заключается в некотором роде оппозиция предыдущей книжице: в первой, как мы видели, была доказана польза водки, в последней старик Наум говорит: ‘Пей, да не опохмеляйся. (,) Пей, да не упивайся’. На эту тему рассказана повесть на 17 страницах о том, как два брата, Савелий да Иван, отправились в Петербург, положили пить, да не упиваться, пить, да не опохмеляться. Сказано, да не сделано (стр. 4). Ребята кутнули порядком, и один из них спился с круга, так что надобно было лечить его от запоя. Вероятно, Савелий и Иван читали ‘Сельские беседы для народного чтения. Полезные советы. Книжка 5. Издание Е. Фишера’ и увлеклись похвальным словом водке. Да и как не увлечься!..
Вообще, ныне вышедшие три книжки ‘Сельских бесед’, как могли убедиться читатели, достоинством своим не отстают от прежде изданных г. Е. Фишером. Нам остается и теперь пожалеть только о типографских станках, как о существах безответных, которые трудятся, как видно, неутомимо над произведением на свет этих жалких ‘Сельских бесед’.
38. Юродивый мальчик в железном зеленом клобуке. Сочинение асессора и кавалера Афанасия Анаевского. Издание первое (?). Санкт-Петербург. В тип. Карла Фейерштейна. 1844. В 16-ю д. л. 24 стр.
Этот юродивый мальчик — явно беглец из дома умалишенных. Поэтому нимало не удивительно, что он бумажный колпак на голове своей вообразил железным зеленым клобуком: чего не представится сумасшедшему! А что он сошел с ума — в этом нет никакого сомнения: послушайте, какой вздор говорит он:
Так говорил юродивый мальчик, смотря на небо: ‘Здесь в красной день сквозь Солнца орашает маленький дождик — Гармония, Ирены — звук милый. Всё прельщает. — Я вижу там, в лесу, недалеко от монастыря, хор певчих. Их кадансы задались и вверх тонки голоса завились. Возле певчих дети какого-то фабриканта — много молодых военных офицеров, помещиков и баккалавр с ними. Верно, здесь, в лесу, составлена порядочная пирушка. Еще, что я вижу: баккалавр скидает верхнее платье и бегает по роще с молодежью. Вероятно, он это делает, чтоб несколько забыть свои горести и печали. Да здесь много разного сословия ученых людей и студентов. — Вот уже и речь какой-то говорит. — Беловолосые мальчики пошли цветы собирать. Они увидят меня — узнают — окружат меня — будут снимать с меня зеленый клобук и марать белый кафтан. Попрежнему станут шутить надо мной. Им смехи, а мне слезы. Как прокрасться? Где пройти мне в кустарники? Везде народ! Я скрыл свой язык, а говорю, и вот подслушивают меня. — Один уже приглашает товарищей для поимки меня. — Полечу в лес и скроюсь в темноте оного’.
Крик: ‘Юродивый! юродивый мальчик здесь. Бегите, бегите, поймаем его. Он уже говорит — я слышал сам’. Бегут толпою дети. Ищут его, но нигде не находят и возвращаются к своему стану.
‘Оставьте его, — сказал отец Александр: — вероятно, какая ни есть важная причина заставила его от людей скрываться’.
На сие возразил фабрикант: ‘Его могут здесь звери растерзать’.
Александр. ‘Провидение его сохраняет’.
Фабрикант. ‘Надо знать: чем он питается? Я ни за какое счастие не согласился бы жить в лесу, особо иметь одному ночлег в этих звериных убежищах. Признаюсь? для меня кажется: это ужасно! я сейчас прикажу дать знать начальнику монастыря и попрошу его, чтоб он приказал кому ни есть поймать сего лесного жителя, который юродствовал в городе и давно пропал из оного без вести’.
Александр. ‘Не опасайтесь! Обитатели лесные без произвола никому не вредят. Этот лес в древность был игралищем. В нем три помещика всю жизнь свою провели в забавах, роскошах и увеселениях, а при старости лет построили вот тот монастырь, — указав на него рукою: — назвали его по своему наименованию Трегуляй странноприемлющий. По выражению, что сами возле этого места всегда трое гуляли и принимали здесь гостей, хотя бы совсем им были незнакомы. Я пленяюсь сим отличным местоположением. Воспоминая свои горести, не нахожу другого утешения, как облечь себя в черную мантию. — Обет сей исполню твердо. — Мне более ничего не осталось. — По окончании наук в баккалаврской академии, проживши с супругой только один год, лишился ее. Она оставила после родов младенца. — Я оставлю его на произвол судьбы. Но чтоб не предаться унынию, малодушию и скучной печали, я развлекаюсь здесь, может, в последний раз, друзья, с вами!’
Фабрикант с гостями. ‘Ах, ваше преподобие, отец Александр! Ужели мы сладостных поучений ваших более не услышим?’
Александр: ‘Отчего? Кто мне воспретил говорить то, что приятно людям?’
Фабрикант с гостями. ‘Скажите теперь в последний раз что ни есть из своего сочинения, которое вы неоднократно с жаром говорили наизусть в публичных собраниях’.
Александр. ‘Нет! согласитесь вы со мной: напишите вы сами приличную песнь, приличную собранию сему. Избегайте в ней всякой критики и чтоб военные офицеры, находящиеся ныне между вас, изложили в ней благородный военный характер, который они получили при воспитании в корпусах. Коснитесь в песни предстоящей войны с иноплеменными державами, а вы, гг. дережеры, сочините на сию песнь новую музыку, и всё это, пока накрывают столы, пред обедом, чтоб было готово и певчие в память сего собрания нам с музыкой пропели б’.
Перед обедом певчие пели сначала ‘Боже, храни царя’. Через час, когда подали вотку, певчие запели с музыкой и с утонченным искусством новую песнь, сочиненную собранием ученых людей в следующем содержании:
Не отвергай здесь искрения совета,
Ты в нем найдешь здоровье и покой.
Творец продлит тебе несчетны лета,
Его десница будет над тобой.
Итак, любезный брат, покинь навеки
Вид мрачной скорби и печали злой,
Пусть ежедневно льются счастья реки
И все дары благие над тобой.
С тобой мы вместе торжество встречаем,
Надеясь счастьем пользоваться в ней,
С тобой мы чашу в поле разделяем,
И путь к блаженству мы с тобой найдем
Ликуйте с нами, все граждане.
Ликуйте в стогнах и среди полей.
Прославьте храбрость нашу вы заране,
Мы кровь прольем за вас и за царей.
Не удивляйтесь, читатели, всей этой галиматье: ведь ее говорят сумасшедшие. Фабрикант, гости и прочие — всё это такие же сумасшедшие, как и юродивый мальчик: оттого и нет никакого смысла в их прозе и стихах. Музыка должна быть того же свойства, но мы предоставляем судить о ней музыкантам — в доме умалишенных. К этой книжонке, неопрятно напечатанной на серой бумаге, приложена картинка работы юродивого мальчика, о которой тоже имеют право судить только живописцы из дома умалишенных.
Но в конце книжки находятся стихи, которые, без всякого сомнения, сочинены самим асессором и кавалером Аф()анасием Анаевским, и потому в них не видно никаких нехороших признаков. ‘Я (говорит оный асессор и кавалер) пропою вам песнь, которая сочинена для Ломоносова в следующем содержании:
Божественной лирой
Кто всех пленял,
Тот голос пред порфирой
Не изменял.
Не сам ли Ломоносов
Царям певал
И точно как философ
На камень стал.
За труд, им посвященный,
Прилична честь.
И в дар ему священный
Споем мы песнь,
Поем любовь и красоты,
И век златый.
Собрав из книг его цветы,
Зришь правоты.
Дан им урок, чтоб бога чтить,
Хвалить, любить,
Царя хранить, всех веселить
И дар излить.
И всё это напечатано на российском языке в 1844 году от рождества Христова!.. Да, г. асессор и кавалер Аф()анасий Анаевский — просто гений! Он победил и Федота Кузьмичева, сына природы, который берет мысли из-под черепа, и г. Классена, именующего себя бездарным и паровою затычкою, и г. Милькеева, упоительно воспевшего в громкой оде русскую сивуху, и г. Бранта, автора ‘Жизни, как она есть’, и всех бывших, сущих и будущих сочинителей в этом роде! Хвала ему! В его лице Петербург победил Москву с ее Орловыми, Кузьмичевыми, Классенами и со всею ее литературою и журналистикою в настоящее время!
Белинский Виссарион Григорьевич
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека