Салов И. А. Грачевский крокодил: Повести и рассказы / Сост., коммент. В. В. Танакова
М., ‘Современник’, 1984. (‘Из наследия’).
I
Как-то весной, в первых числах мая, зашел ко мне приятель-соловьятник, Флегонт Гаврилыч Павильонов.
— Я к вам-с! — проговорил он, расшаркиваясь и подавая мне руку.— Вы как-то желали на соловьиную ловлю посмотреть, так вот, не угодно ли? Соловьиный пролет начался, дело в самом разгаре.
— С удовольствием. Вы как будете ловить?
— Сетками-с. Ловят еще западками на яйца, да я той охоты не люблю… не стоит-с.
— А куда мы поедем?
— Чтобы далеко не забиваться, поедемте на Зеленый остров.
— Отлично.
— Так часиков в шесть, вечерком, вы пожалуйте на ‘Пешку’ {‘Пешкой’ в Саратове называют пеший базар. (Прим. И. А. Салова.)} в Красненький трактир, а я там буду поджидать.
— Идет.
— Смотрите, не забудьте только захватить с собою коврик и подушечку, потому на открытом воздухе ночевать придется, даже одеяльце советую взять. Днем-то жарко, а зорьки-то все-таки свеженькие бывают…
— Хорошо, захвачу.
— Захватите-с. А пока до свиданья: надо еще Павлу Осиповичу соловья занести. Просил бог знает как.
И, пожав мне руку, соловьятник сделал грациозный поворот, заглянул мимоходом в зеркало и, поправив височки, вышел из комнаты.
Однако прежде всего позвольте познакомить вас с этим соловьятником.
Флегонт Гаврилыч Павильонов был старик лет шестидесяти, худой, среднего роста, немного сутуловатый и поэтому всячески старавшийся держать себя как можно прямее. Когда-то Флегонт Гаврилыч состоял на службе в каком-то земском суде, затем служил писцом в дворянском депутатском собрании, получил чин коллежского регистратора, но по ‘слабости зрения’ вышел в отставку и предался исключительно соловьиному промыслу. Насколько промысел этот был выгоден, я не знаю, но думаю, что больших капиталов Флегонт Гаврилыч не имел, ибо всю жизнь колотился, как рыба об лед, часто недоедал и недопивал и еще чаще прибегал к займам, которые, по ‘знакомству’, редко оплачивал. Туалет Флегонта Гаврилыча состоял из какого-то длинного пальто с черным плисовым воротником и таковыми же отворотами, весьма похожего на халат, из однобортной жилетки с шалью и бронзовыми пуговками, из полосатых коротеньких панталон, вытянутых на коленках, и сапогов, покрытых заплатами, которые Флегонт Гаврилыч всегда тщательно старался как можно лучше начистить ваксой. Галстуков Флегонт Гаврилыч не носил, по крайней мере, мне никогда не приводилось видеть его в галстуке, зато белые воротнички ненакрахмаленной ночной сорочки, завязанной у горла тесемкой, он так живописно раскладывал по плисовому воротнику пальто, что в галстуках, право, не было никакой надобности. Несмотря, однако, на этот видимый недостаток в костюме, Флегонт Гаврилыч все-таки был кокет. Он никогда не проходил мимо зеркала, чтобы украдкой не заглянуть в него, и как бы мимолетен ни был этот взгляд, Флегонт Гаврилыч сразу замечал все погрешности своего костюма и немедленно же исправлял их: то у панталон пуговичку застегнет, причем слегка нагнется и непременно замаскирует это движение кашлем или каким-нибудь особенным движением головы и рук, то поправит височки и хохол, то закрутит усы. Височками Флегонт Гаврилыч занимался особенно тщательно и весьма оригинально зачесывал их. Несмотря на то что волос на голове его было довольно много, но все-таки для височков он брал волосы с затылка и, накрыв ими волосы, растущие спереди, загибал какими-то валиками вроде двух сосисок. Вследствие таковой манеры зачесываться, серые волосы Флегонта Гаврилыча (седыми назвать их нельзя, а именно серыми) были всегда густо намазаны фиксатуаром, издававшим сильный запах цедры. Ходил Флегонт Гаврилыч быстро, с припрыжкой, и выделывал ногами какие-то глисады, словно танцевал соло в пятой фигуре кадрили, он и руки держал так же закругленно, как держат их обыкновенно танцоры. Столь же быстры были и движения лица Флегонта Гаврилыча, а в особенности движения его маленьких серых глаз. Глаза эти ни на минуту не оставались в покое и, перебегая с одного предмета на другой, делались положительно неуловимыми. Что именно способствовало развитию этой неуловимости — служба ли (чиновники того времени обладали замечательно быстрыми взглядами), постоянное ли выслеживание соловьиного бега и полета — я не знаю, но думаю, что последнее играло немаловажную роль в этой необыкновенной беготне глаз. Флегонт Гаврилыч настолько был предан своему делу, что, кроме соловьев, ни о чем не говорил. Он знал всех любителей соловьиного пения, не только живущих в Саратове, но даже и в губернии, знал их по имени и по отчеству, знал всех соловьев в городе и в губернии, качества и недостатки в их пении, возраст соловья, кем именно и когда был пойман, за сколько, когда и где продан и проч. и проч., словом, в мире соловьятников Флегонт Гаврилыч был настолько необходимым человеком, что обойтись без него не было возможности. Его приглашали даже лечить соловьев, и хотя, в сущности, он редко помогал больному и, напротив, гораздо чаще только ускорял смерть пациента, тем не менее, как настоящий доктор, делал вид, что жизнь соловья в его руках и что только он один может спасти его от смерти. Он вспрыскивал больного водой, водкой (водку он предпочитал более, ибо в то же самое время возбуждал тем же медикаментом и собственные силы), дул соловью под хвост, совал в рот живых тараканов, и, когда, несмотря на это, соловей околевал, он опускал его в карман своего коричневого пальто, поправлял височки и объявлял, что против ‘предела’ никакой врач ничего сделать не может.
Такое постоянное вращение в мире соловьином превратило и самого Флегонта Гаврилыча в какого-то соловья. Как только наступала весна и соловьи прилетали к нам с ‘теплых вод’, так и Флегонт Гаврилыч принимал совершенно соловьиный образ жизни. Он забывал все: дом, семью, жену, детей, покидал, так сказать, свои ‘теплые воды’ и переселялся в лес. Ночь для него превращалась в день, утренние и вечерние зори были самыми торжественными моментами его жизни. Он даже днем спал весьма мало, ибо в это время занимался обделываньем своих соловьиных делишек, то есть продажею пойманных по зорям соловьев. Продажу эту Флегонт Гаврилыч облекал всегда какою-то особенною таинственностью: входил в дом с заднего крыльца, секретно вызывал хозяина, отворачивал полу пальто и, подмигнув на холстинный мешок с соловьиными клетками, объявлял шепотом: ‘Ночничок-с! Только для вас и берег!’ Торг совершался, Флегонта Гаврилыча угощали водочкой, чайком, и хотя ‘ночничок’ оказывался весьма часто самым обыкновенным соловьем, а иногда даже не самцом, а самкой, тем не менее, однако, никто на Флегонта Гаврилыча за это не претендовал по той простой причине, что все это было так мелко и так незначительно и вместе с тем так необходимо для поддержания существования целого семейства, что совестно было и претендовать. Соловьев Флегонт Гаврилыч ловил большею частью сам, для чего держал даже двоих рабочих, но, сверх того, он и покупал соловьев, если находил это выгодным. Он торговал клетками, которые делал сам в зимнее время, муравьиными яйцами, дудочками, свистками, западками, сетками и от всего этого получал небольшие барыши, на которые и содержал свою семью. Флегонт Гаврилыч был женат на второй жене и имел четырех детей, то есть был в семействе сам-шесть, но когда спрашивали его о численности его семейства, то он всегда отвечал: ‘сам-семь’, ибо и квартиру тоже причислял к членам семьи, как требующую содержания. Вторую жену свою Флегонт Гаврилыч любил, но о первой вспоминал и до сих пор с особенным восторгом. ‘Ах, что это была за дама! — говорил он.— Что это была за понятливая дама! Бывало, разбудит утром, поцелует и скажет: ‘Ну, супруг, пожалуйте чай кушать, все готово!’ И действительно: клетки, бывало, все вычищены, корм насыпан, вода налита! А вторая — баба, положим, добрая, хлопотунья, но уж понятия не спрашивай. Соловью овса насыпет, овсянке — яиц муравьиных… того и гляди, всех птиц переморит!..’
Вот этот-то Флегонт Гаврилыч и пригласил меня на соловьиную ловлю.
II
Часов в шесть вечера я с ‘ковриком, подушечкой и одеяльцем’ прибыл на место свиданья. Красненький трактирчик был битком набит народом и представлял собою нечто весьма оригинальное. Это был клуб птицеловов и охотников до птичьего пения. Никогда ничего подобного не встречал я в жизни. Тут были и чиновники, и купцы, и немцы, и русские, и армяне, и весь этот люд, сидя за чаем или за кружкой пива, только и толковал о птицах. Грязный до невозможности, пропитанный запахом водки, табачного дыма, пива и солдатских сапогов, трактирчик был весь увешан клетками, и в клетках этих метались птички всевозможных пород, оглашая залу всевозможными трелями. Тут заливались и жаворонки, и щеглы, и чижи, и канарейки, тут ‘мамакали’ перепела, свистали снегири и скворцы, и все это смешивалось с криком посетителей (просто говорить было нельзя, а надо было непременно кричать, так как обыкновенный говор заглушался птицами), с беготней половых и стуком чашек и тарелок. То же самое происходило и перед трактиром — в небольшом переулке, выходящем на Валовую улицу. Переулок этот пестрел двигавшимися толпами народа, теснившимися перед дощатым забором, буквально увешанным клетками. Словом, это был птичий рынок со всеми его атрибутами и характерными особенностями. Тут суетились дети, почтенные старцы, попы, дьячки с заплетенными косичками, солидные купцы с окладистыми бородами и молодые франты в цилиндрах и шляпах. Здесь продавались и клетки, и птичий корм, здесь обделывались все птичьи ‘гешефты’1, здесь была птичья биржа со своими специальными членами, старшинами и маклерами.
Когда я вошел в трактир, я был просто ошеломлен этим хаосом, я не знал, что делать, но голос Флегонта Гаврилыча вывел меня из недоумения.
— Пожалуйте-с… Я здесь! — кричал он, привстав с места.— Пожалуйте-с, мое почтение-с!
Я поспешил на зов.
— Ну, что же, едем? — спросил я.
— Непременно-с, сию же минуту-с. Пожалуйте, присядьте… Кружечку пивца не прикажете ли? А я покамест кликну своих молодцов и прикажу им собираться.
Проговорив это, Флегонт Гаврилыч засуетился, поправил височки, подбежал к растворенному окну, высунулся по пояс и крикнул на весь переулок:
— Эй ты, Ванятка! Убирай клетки, зови Василия: сейчас на охоту поедем! Мотри, не забудь чего, как намедни! Ни одного свистка не взяли… Да спроси жену, нет ли каленых яиц, да пирога не осталось ли? Коли осталось, так захвати… Ну, живо! Одна нога здесь, другая там! — сострил Флегонт Гаврилыч.
И потом, подавая мне стул, прибавил:
— Сейчас они придут-с… Пива не прикажете ли-с?
— Пожалуй, кружечку выпью.
— Отлично-с.
И, обратясь к буфету, Флегонт Гаврилыч крикнул:
— Эй! Макарыч! Вот барину пивца бутылочку подай… Или, может, парочку желаете?..
Сообразив, что Флегонт Гаврилыч хлопочет собственно о себе и что угощать пивом приходится мне, я согласился на ‘парочку’.
— Превосходно-с! — подхватил Флегонт Гаврилыч.— И я с вами кстати выпью. Вы какое больше уважаете: Калинкинское или Баварию?
— Баварию.
— И я того же мнения-с,— снова подхватил Флегонт Гаврилыч и мгновенно распорядился насчет пива.
За столом, кроме нас с Флегонтом Гаврилычем, сидел еще какой-то мрачного вида господин, опрятно одетый, в черном сюртуке, высоких белых воротничках, подпиравших уши, и с лимонного цвета волосами, жиденьким хохлом возвышавшимися на лбу. Господин этот левой рукой поглаживал пустую кружку, а правой перекидывал карандаш, ловко подхватывая его на лету. Мы сидели с ним визави2, посреди же нас, как раз против зеркала, висевшего в простенке, помещался Флегонт Гаврилыч. Зеркало это было причиною того, что Флегонт Гаврилыч ни минуты не просидел спокойно… Он то и дело поправлялся, приглаживался, обчищался, и только принесенные половым бутылки пива отвлекли его от этого занятия.
— Как на ваш вкус? — спросил он, разлив по кружкам пиво и сделав довольно основательный глоток.
— Пиво хорошее…
— Дельное пиво-с! — подхватил Флегонт Гаврилыч.— Нового привоза, из склада Дюбуа.
— Горонит чуточку! — глубокомысленно заметил господин с лимонным хохлом.
— Ой! — вскрикнул Флегонт Гаврилыч, привскочив с места, словно его кто иголкой кольнул.
И в ту же минуту на подвижном лице его изобразились и ужас, и отчаяние, и вместе с тем надежда сбыть другого соловья.
— Околел…
— Давно ли?
— Вчера вечером. Должно быть, самки хватил…
Флегонт Гаврилыч даже отшатнулся как-то.
— Пал Осипыч,— проговорил он, приложив руку к сердцу.— Как вам не грешно-с? Да теперь и самки-то еще не прилетели-с!.. Ни одной, как есть, не слыхал еще-с. Помилуйте! Разве я посмел бы сделать это-с? Нет-с, а просто его в платке несли, туго связали — он и сопрел-с… Что вы станете с этими мерзавцами делать! Сколько раз говорил им: в платке не носить соловьев… Чего лучше в бичайке… не в пример спокойнее! Так вот нет-с, лень бичайку-то таскать… Эхма! Жаль, жаль, соловей-то уж больно хороший был… ‘ночничок!..’ Сам выслушивал!
И потом, вдруг переменив тон, спросил:
— Может, прикажете другого подарить-с?
— А есть?
— Есть-с.
— Хороший?
— Горластый соловей.
— Утренничек или ночничок?
— Ночник. Всю ночь на весь Зеленый остров так и орал… даже спать не дал, проклятый.
— А дорог?
— Помилуйте, лишнего не возьму-с.
— Нет, однако?
— Сочтемся, чего тут… сочтемся, будьте спокойны-с… Мне с вас лишнего не надо-с.
— Хорош ли только?
Флегонт Гаврилыч даже обиделся.
— Пал Осипыч! — проговорил он, заглянув в зеркало и потом мгновенно перенеся взор на Павла Осипыча.— Неужто я могу что-нибудь такое говорить перед вами… низость какую-нибудь-с! Мне, собственно, соловья-то жалко, потому попадет к какому-нибудь курицыну сыну, который и толку-то в них не понимает, а соловей-то богатый…
— Ну, ладно, милочка, приносите, буду ждать.
— Слушаю-с, принесу-с.
И, снова посмотрев в зеркало и поправив ворот сорочки, спросил:
— А как тот-то, другой-ат, поет?
— Петь-то поет, только трещит очень…
— Ах, Пал Осипыч, без треску невозможно-с! Без треску-то тысячи две рублей заплатить надо-с, да у нас здесь и нет таких… За таким-то надо в Курск аль в Бердичев ехать… да и там, слышь, немного их. А что, яичками-то запаслись?
— Купил вчера немного.
— Вы бы вот сейчас купили-с, а то Поповы так и рвут-с. Намедни купили этих самых яиц муравьиных на восемьдесят копеек, а продали потом за четыре рубля… Вот ведь как деньги-то наживают-с, не то что мы… Право, запаситесь… Теперь бабы подгородние очень много их натащили, нипочем отдают… Вот бы еще овсяночку у меня купили-с… Она полезна будет и для кенара, и для соловья…
В эту самую минуту в залу трактирчика вошел мальчуган лет шестнадцати, смуглый, кудрявый, с плутовскими бегающими черными глазами, с улыбающимся веселым лицом. Он был в изодранной нанковой поддевке, в суконной фуражке, надетой на затылок, и с холстинным мешком, перевешенным через плечо. За поясом у мальчугана торчала сухая вобла, небольшая связка баранок и две бичайки (лубочные круглые клетки с холстинным колпачком, нечто вроде ридикюля). В руках у него был небольшой узелок и какая-то старая разодранная поддевка, вся в грязи и пятнах. Это был тот самый Ванятка, которому Флегонт Гаврилыч отдал приказание собраться на охоту и позвать Василия. Окинув залу быстрым взглядом и сразу разыскав Флегонта Гаврилыча, Ванятка крикнул:
— Готово, идемте!
Флегонт Гаврилыч вздрогнул, поспешно допил кружку и, обратясь к Ванятке, спросил:
— А Василий где?
— Он там на берегу ждет.
— Ладно. Все взял?
— Все.
— И свистки и дудочки?
— Все, и яиц, и пирога кусок.
И потом, подавая поддевку, Ванятка добавил:
— А вот это вам хозяйка прислала. Приказала пальто снять, а поддевку надеть. А то, говорит, последнее пальтишко издерет, по кустам-то лазимши…
Флегопт Гаврилыч даже вспыхнул.
— Ну, ну! — вскрикнул он.— Ты у меня не забывайся. Мне и в пальто хорошо будет. Я и сам знаю, меня учить поздно. Брось поддевку, отдай хозяину, пусть спрячет.
Ванятка ухмыльнулся, но все-таки поспешил исполнить приказание хозяина.
— Ну-с, пожалуйте-с! — проговорил Флегонт Гаврилыч, сконфуженный приказанием жены.— Пожалуйте-с… Так соловушка принести-с? — спросил он, обращаясь к мрачному господину.
— Да, милочка, принесите.
— И овсяночку-с?
— И овсянку.
— Слушаю-с. А затем до свиданья!
И, поправив свой туалет, он, как-то подпрыгивая и словно танцуя, направился к двери, на все стороны раскланиваясь своим знакомым.
Я расплатился за пиво, Ванятка подхватил мой сверток с ‘ковриком, подушечкой и одеяльцем’, и немного погодя мы были уже на берегу Волги, где и встретили ожидавшего нас Василия. Он успел уже нанять лодку, которую и причалил к исадам {Исадами называются садки с живой рыбой. (Прим. И. А. Салова.)}. Я сел в середину, Флегонт Гаврилыч на корму с рулевым веслом, а Ванятка с Василием поместились спереди и, взяв две пары весел, отчалили от исад. Волга была в разливе, шла камская пена, и течение было так быстро, что мы с трудом подвигались против, направляя лодку к Зеленому острову.
III
Весной, когда Волга разливается, словно море, на далекое пространство затопляя луговую сторону, когда слобода Покровская со своими церквами, высокими раскидистыми ветлами кажется словно плавающим городком, когда заходящее солнце уходит не за материк, а тонет в море разлива, обагряя запад пурпуром, Зеленый остров представляет собою одну из самых великолепнейших картин. Молодые зеленые перелески, обширные луга, пестреющие цветами, запах ландышей и фиалок, несколько рыбачьих землянок, в которых можно достать и самовар, и рыбу, и молоко, сотни соловьев, оглашающих воздух трелями — все это, вместе взятое, манит на Зеленый остров, превращая его в волшебный уголок любви и поэзии.
На северной стороне острова, параллельно берегу, возвышается так называемая ‘Сухая грива’ — песчаный вал, образовавшийся от прибоев воды. То возвышаясь, то понижаясь, грива эта тянется на далекое пространство и, покрытая деревцами осокори, дикорастущими вишнями, кустами черемухи, калины, шиповника, клена, представляет собою самый роскошный притон для соловьев и других пернатых певунов. Вечерними и утренними зорями перелески эти оглашаются тысячами голосов, покрываемых могучими и звучными трелями соловья. Можно подумать, что птицы всего мира собрались сюда и, собравшись, порешили воспеть красоту весны. Вы стоите на этой ‘гриве’, на одном из самых возвышенных ее курганов, внимаете концерту пернатых, а между тем перед вами, кругом вас и повсюду раскидываются картины одна другой грандиознее, одна другой живописнее. Прямо — целое море воды, со стоном плещущей о нагорный берег. Это море освещено закатом солнца, и в огне его чернеют чуть заметными линиями лодочки, шлюпки, душегубки, белеют паруса, снуют пароходы и, оглашая воздух стоном колес, кажутся гигантами среди лодок и косулей3. Звучные песни, иногда даже целые хоры долетают до вас с этого огненного моря, и вы слушаете не наслушаетесь их. Но вот солнце утонуло, огонь потух, море подернулось легкой рябью, вы смотрите направо — и перед вами амфитеатром возвышаются гряды своеобразных гор, одна другой живописнее. Горы эти, пестреющие обвалами, садами, зеленью, перелесками, непрерывной цепью тянутся на юго-восток и кончаются так называемой Увекской горой, чуть синеющей на прозрачном горизонте. Гора эта, спускающаяся острым мысом, далеко врезавшимся в зеркало воды, невольно восхищает вас своею причудливостью и вместе с тем легкостью своего контура. Что-то весьма похожее на эту гору видел я в Ницце, на берегу Средиземного моря, в стороне к каналу. Так же, как и здесь, горы расположены там амфитеатром и кончаются горой, похожею на Увекскую, только нет здесь того маяка, который возвышается там, на той горе, и горит яркой звездой во мраке ночи.
С наступлением ночи картина изменяется. В одном из углублений горы вы видите тысячи огней — это Саратов. Перед ним возвышаются целые леса мачт, и на мачтах этих дрожат сигнальные огоньки. Черные трубы пароходов грохочут, выбрасывая фонтаны искр. Зеленый остров словно окутан мраком, но он еще не заснул, ибо разложенные костры пылают здесь и там, и от костров этих долетают до вас и шумный говор и веселые песни приехавших на остров саратовцев. Толпы гуляющих рассыпаются по острову, и далеко за полночь слышатся еще и говор, и песни, и треск костров, и шепот влюбленных, и звук поцелуя…
Мы подчалили к острову часов в семь вечера. Передав на сохранение рыбаку свои вещи, мы с Флегонтом Гаврилычем пошли в глубь острова. Миновав землянку рыбака, перерезав наискось обширную поляну, покрытую молодою, сочною зеленью, в достигнув наконец ‘Сухой гривы’, мы пошли по ее опушке, поминутно останавливаясь и прислушиваясь к пению соловьев. Так как мы с Флегонтом Гаврилычем были только вдвоем и так как все наши сетки, свистки и дудочки находились у Ванятки и Василия, оставшихся при лодке, то я положительно не мог понять, для чего именно выслушиваем мы всех этих соловьев, не имея возможности ловить их. Флегонт Гаврилыч шел ‘передом’, а я следовал за ним. Забыв на этот раз про свои височки и не обращая даже ни малейшего внимания на то, что одна панталона была у него за голенищем сапога, а другая наружи, он весь как бы обратился в слух и сосредоточенность. Он едва переводил дыхание, словно замирал, сгибался, ступал неслышно, останавливался, что-то высматривал в кустах, когда приходилось кашлять, то поспешно накрывал рот полою пальто и сердито махал мне рукою, когда мне случалось чем-либо нарушать тишину. Мне было даже страшно как-то обратиться к нему с вопросом: что мы делаем? Так прошли мы версты две. Наконец Флегонт Гаврилыч остановился, снял с себя фуражку, отер пот со лба, поправил височки и, вынув из кармана окурок ‘цигарки’, проговорил с улыбкой:
— Слава богу-с!
— Что? — спросил я.
— Ничего, слава богу… есть-таки!
И, чиркнув по штанам спичкой, закурил ‘цигарку’.
— Послушайте,— проговорил я,— объясните мне, пожалуйста, для чего мы пришли сюда?
— Как для чего-с?
— Да так, я не понимаю. Как же будем мы ловить соловьев, когда сетки наши остались на берегу?
— Мы будем ловить их утром-с.
— А теперь что мы делали?
— Теперь мы выслушивали-с и выбирали-с, которые получше поют. А завтра придем и возьмем их-с. Нельзя же ловить, не послушавши соловья, этак такого хлама наловишь, что стыдно людям показаться. Однако давайте присядем, отдохнем…
Мы присели.
— Слышите вон того соловья, который сейчас в той черемухе поет? — проговорил он, указывая на большой куст черемухи, возвышавшийся среди кустов калины.
— Почему же вы знаете, что он именно в черемухе?.. Тут много и других кустов.
— Я слышу-с, я знаю-с… Ну-с, так вот этого соловья и ловить-то не стоит-с, потому трещит слишком и вдобавок старых песен. Любой дьячок приятнее его пропоет.
— Это что значит ‘старых песен’?
— Очень просто-с! — проговорил Флегонт Гаврилыч, снимая фуражку и бросая ее на землю.— Есть соловьи старых песен, которые по-старому поют, и есть новых песен, которые поют по-новому…
— Неужели и соловьи тоже совершенствуются?..
— А как же-с! — поспешно перебил меня Флегонт Гаврилыч.— Соловьи новых песен и поют лучше, и ценятся дороже. Мало ли какие есть соловьи! Есть ‘ночники’, которые поют по ночам, есть ‘утренники’, которые поют по утренним зорям. Ночники тоже ценятся дороже утренников. Как можно-с! Есть соловьи пролетные, которые только пролетом попадают сюда: нынче осыплет, а завтра пропадет, а есть ‘местовалые’, которые по нескольку лет кряду прилетают на одно место и детей выводят. Вот, к примеру, возле той землянки, к которой мы причалили, есть соловей в орешнике, уж он лет семь подряд сюда прилетает и сейчас опять здесь… За это самое мы его и не тревожим даже. Пущай себе поет!
— Почему же вы знаете, что это тот же самый?
— По пению-с.
— Мне кажется, они все на один лад поют.
Флегонт Гаврилыч даже расхохотался над моим невежеством.
— Как это возможно, помилуйте-с, господь с вами! У всякого соловья есть в пении какое-нибудь особенное колено, своя ухватка. Иной соловей весь ‘в дудках’-с, а иной ‘на свистах стоит’! И дудки и свисты опять-таки разные. У одного, к примеру, есть ‘кукушкин перелет’,— это самое лучшее колено считается, у другого ‘юлиная стукотня’, этак: тью-тью-тью, как птичка юла свистит, иной ‘пленькает’, иной ‘дробит’, а другой, наоборот, ‘раскатом’ берет. Как пустит этак: трррррр… да вдруг: тью-тью и в ‘лешеву дудку’ потом. Вот у соловьев-то новых песен все эти колена есть, и выходят они у них чисто, аккуратно, отчетливо-с…— И, вздохнув, он прибавил: — Только очень мало их было.
— Кого это?
— Да самых этих соловьев новых песен. За всю весну только троих господь и привел поймать!
— Может быть, еще поймаете.
— Нет уж, поздно-с. Теперь пошел соловей старых песен, значит, пролет кончился, шабаш!..
— Как это вы все замечаете!
Флегонт Гаврилыч даже улыбнулся от удовольствия.
— Пора научиться! — проговорил он.— Тоже годков пятьдесят — побольше занимаемся этим делом.
— Ах, в прошлом году пролет был хорош! — продолжал он с каким-то упоением.— Ах, как был хорош! Особливо один соловей уж больно хороший попался. Так выделывал ‘кукушкин перелет’, что заслушаться надо… Соловей был во всей форме: плечистый, нос толстый, глаз навыкате и большущий, на высоких ногах. Прозимовал у меня, а весной один купец отбил. ‘Ну, говорит, снимай с меня все, только крест оставь, соловья отдай’. Не поверите, даже слеза прошибла, когда самый этот купец приехал за ним! Словно осиротел я, словно детища родного лишился. Кабы не нужда, кажется, ни за что бы не расстался. А тут пасха подошла, деньги нужны были, у детишек обувь поистрепалась, жене надо было обновочку сшить… так и продал!
— И дорого взяли?
— Что там! Полусотку всего!
— Неужели пятьдесят рублей? — почти вскрикнул я.
— Гм! Так разве за такого соловья столько бы следовало?! Будь это в Москве аль в Питере… Ну-ка, подите-ка, попытайте-ка теперь у купца перекупить. Разве пьяным напоите, да и то меньше пятисот не отдаст. Ох и помучил же меня только этот самый соловей! Целых пять ночей подряд сидел под ним. И западками и сетью ловил. А держался он, надо вам доложить, на самом краю крутого-прекрутого оврага… Осыплешь, бывало, куст сетью, начнешь загонять — вершинит тебе, да и шабаш.
— Это что значит — ‘вершинит’?
— Это называется, когда соловей не по земле бежит, а по вершинкам перелетывает, сеть-то ведь внизу расставляется, по этому самому вершинника и трудно изловить. Уж чего я ни делал: и самкой-то свистал, и палочками-то старался его на землю согнать, и приваду-то сыпал — нет, не опускается, да и на-поди. Заберется на самую макушку да там, подлец, и заливается. Лихорадка даже сделалась. Бывало, он там поет, а я внизу валяюсь, зуб на зуб не попаду, даже подрался из-за него с одним портным, который тоже было под него подбираться вздумал, да спасибо ястреб помог… Хоть и расшибся я, а все-таки изловил…
— Как же вы расшиблись-то?
— А вот как-с! Кобёл4 черемухи рос на самой-то круче, кобёл отличный, раскидистый, и местечко сплошное такое, ‘убивистое’ было, а рядом с черемухой осинка, да такая тонкая, высокая и прямая, как конопля… И заметил я что с самой этой осинки соловей слетает на верхушку черемухи и, не падая на землю, перелетает на другой берег кручи. Вот я взял и осыпал черемуху-то сеткой, залег у сетки, а Ванятку с Василием загонять послал. Пригнали живо, вижу, сел на самую макушку осинки и затопился… Я лежу, а самого лихорадка так и треплет, зубами щелкаю, весь ходенем хожу, а он-то, подлец, сидит да разливается! Что тут делать? Палочкой в него бросить — боюсь, спугнешь… уж сколько раз так-то спугивал. Лежу да терзаюсь, плачу даже… Вдруг откуда ни возьмись ястреб! Соловей встряхнул крылышками, да с осинки-то шмыг на кобёл, а с кобла на землю, прыг, прыг, да в сетке и запутался!.. Я так со всех ног и бросился, схватил его, да как вдруг с кручины-то сорвался, да вниз и загремел… Всю рожу ободрал… Лечу это, а сам только руку кверху держу, чтобы как ни на есть соловья-то не убить,— о себе-то не думаю! И точно. Соловья сберег, а сам расшибся, как нельзя лучше! Целых три недели вздохнуть не мог, в постели лежал, повернуться нельзя было. Спасибо уж пиявками оттянули!
— Помню, помню! Как не помнить! — раздался вдруг чей-то голос позади нас.— Все за меня бог наказал!..
Мы обернулись и увидали молодого человека с испитым зеленоватым лицом, в коротеньком пиджаке и палевых панталонах, засученных за голенища сапог.
— И поделом! — продолжал он.— Не дерись вперед! Шуточное ли дело, как меня избил тогда!
— А! Владимир, здравствуй,— вскрикнул Флегонт Гаврилыч.— Что, аль тоже за соловьями?
— Нет, перепелятничать вздумал!
— Будет тебе врать-то!
— Чего мне врать!
— Уж беспременно выслушивать ходил.
— Ей-богу, нет… У меня и снасти-то перепелиные. На, смотри…— и он вытащил из мешочка сети и перепелиную дудку.— Да что! Перепелов-то нет. Мамакнул один, и шабаш. Подманивал-подманивал — так и не отозвался, словно в землю ушел. Что-то и дудка-то хрипит.
— Ну-ка, покажи!
Молодой человек подал дудку.
— И то хрипит! — заметил Флегонт Гаврилыч, ударив раз десять дудкой.— Засорилась — вот и все. У тебя иголки нет?
— Нет, кажись,— проговорил молодой человек, осмотрев лацкан пиджака.
— А еще портной! Иголки при себе не имеешь!
— Постой, может, в игольнике нет ли…
И молодой человек принялся шарить в карманах, причем выронил какую-то косточку, при виде которой Флегонт Гаврилыч вскрикнул:
— Стой! А это что?
— Что такое?
— Нешто с этим за перепелами ходят?
Портной расхохотался.
— Что же ты врешь-то? Чего глаза-то отводишь! — кричал Флегонт Гаврилыч, держа в руках косточку.— И где за перепелами с соловьиными дудками ходят! Эх ты, сволочь!
— Да это я так только…
— Заговаривай, заговаривай зубы-то!
— Ей-богу же!
— Будет, будет грешить-то!.. Ну, чего лжешь-то!
— Да право же, лопни мои глаза…
— Зачем же дудочка соловьиная?
— Да так, в кармане завалялась. Чудак-голова! Да она и не свистит даже.
Флегонт Гаврилыч приложил дудочку к губам и, убедившись, что она не издавала никаких звуков, успокоился совершенно.
— И то правда! — проговорил он не без удовольствия.— Не свистит…
— То-то и дело. Говорю, за перепелами. Я бы нешто не сказал… Чего скрываться? Я уж учен тобой…
— Ну-ну. Кто старое помянет, тому глаз вон!
— Да я так, к слову. Только счастье твое, что я в те поры сам-друг был, а то бы я тебя изуродовал…— И, подав Флегонту Гаврилычу иголку, он добавил: — На-ка! Нашел…
— Далеко ходил? — спросил Флегонт Гаврилыч, прочищая перепелиную дудку.
— Да так, к ольхам прошел. Устал, смерть. Хочу домой в Саратов ехать.
— Соловушки-то есть?
— Есть, да плохи: трещат, подлецы!..
Флегонт Гаврилыч ударил в дудку и, передавая ее молодому человеку, проговорил:
— На, бери… теперь не хрипит.
Молодой человек поблагодарил Флегонта Гаврилыча, а немного погодя встал, распростился и, объявив, что сейчас едет домой в Саратов, скрылся за кустами.
— Это кто такой? — спросил я.
— А тот самый портняжка, которого я в прошлом году побил. Так, сволочь, шушера. Однако сидеть-то нечего, довольно отдохнули… пойдемте-ка дальше. Портняжка и говорит, положим, что ни одного путного соловья не слыхал, да ведь ему верить-то тоже с опаской надо. Как раз обманет, подлец.
— А это разве случается у вас?
— Обманы-то?
— Да.
— Еще бы! Мы друг другу ни за что правды не скажем.
Мы встали.
— Папиросочки не одолжите-с?
— С удовольствием.
Я подал Флегонту Гаврилычу портсигар, из которого он и вынул штук пять папирос и, положив их в свой собственный, который, по словам его, он забыл дома, предложил идти дальше.
Не было, кажется, ни одного куста, ни одного дерева, ни одного кобла, из которого не вылетали бы соловьиные трели. Словно весь лес обратился в звуки и звучал каждой веткой, каждым листком. Мне никогда не удавалось слышать такого изобилия соловьев. Я слушал и восхищался, тогда как Флегонт Гаврилыч, наоборот, шел и ругался: ‘Ишь трещит, подлец! Хоть бы один путный попался. Ну, чего трещишь-то! Чего трещишь!..’
Мы вышли на полянку, окруженную лесом, и вдруг увидали прогуливавшуюся парочку, молодого человека в шелковом летнем костюме и в соломенной шляпе и молодую же дамочку в малороссийском наряде, со множеством бус на шее и с изящно повязанным платочком на голове. Они шли, чуть не обнявшись. Молодой человек что-то нашептывал своей даме, а дама слушала его, опустя голову. Мы шли сзади и потому долго оставались незамеченными.
— Ишь как рассыпается, подлец! — шепнул Флегонт Гаврилыч, подмигнув глазом.— Поди, тоже про любовь объясняет…
Мне сделалось неловко, и, чтобы дать знать им о присутствии посторонних, я громко кашлянул. Дама вздрогнула, отскочила в сторону, молодой человек оглянулся и, увидав нас, быстро выхватил из-под мышки книгу и громко прочел:
Шепот, робкое дыханье,
Трели соловья…
— Соловьятники тоже! — сострил Флегонт Гаврилыч, толкнув меня локтем.
Мы обогнали гулявших и вскоре скрылись от них за кустами черемухи. Но я шел и мысленно доканчивал начатое молодым человеком стихотворение:
В дымных тучках пурпур розы,
Отблеск янтаря,
И лобзания, и слезы —
И заря, заря!..5
Вдруг Флегонт Гаврилыч подпрыгнул, вздрогнул, остановился, махнул мне рукой и, упав на землю, словно замер. Глядя на него, прилег и я. Перед нами возвышалась группа ольховых деревьев с серыми, грязными стволами, с кочкарником и высокой прошлогодней осокой, а из ольх разлетались во все стороны роскошные, могучие трели соловья. Здесь пел только один соловей, здесь, кроме него, не было ни единой птицы, но, прислушиваясь к соловью этому, я понял, чего именно добивается Флегонт Гаврилыч. Я не мог отличить ни ‘юлиной стукотни’ ни ‘кукушкина перелета’, но понимал, что соловей этот не похож на тех, которых слышал я прежде. Старик даже шапку снял и так без шапки пролежал все время.
— Слышали-с? — спросил он наконец, вставая и подойдя ко мне.
— Слышал.
— Вот этот — настоящий-с!
IV
Совершенно уже стемнело, когда возвратились мы к землянке рыбака. Первое, что бросилось мне в глаза,— это небольшой стол, вокруг которого сидела компания, состоявшая из трех лиц, а именно: лысого господина, довольно тучного, одетого в парусинное пальто, и знакомых нам молодого человека в соломенной шляпе и молодой женщины в малороссийском костюме. На столике, освещенном грязной керосиновой лампой, стоял самовар, и вся компания пила чай.
— Хорошо, чудесно, превосходно! — кричал лысый толстяк, размахивая руками.— Что за ночь! что за воздух! что за ароматы! Что может сравниться с этой ночью? В каком клубе будет так вкусен чай? Только здесь и можно дышать! Только здесь и чувствуешь, что живешь… А соловьи-то! Ну, жена! — прибавил он, обращаясь к интересной малороссиянке.— Спасибо, что подняла меня, что вытащила меня сюда… Сам я никогда бы не собрался! Спасибо и тебе, племянничек, что поехал с нами… Ну, что, нагулялись ли?
— Отлично! — проговорил молодой человек.
— А я все сидел и удил рыбу. Однако вы долгонько-таки гуляли.
— Мы заплутались! — заметила молодая дамочка.— Зашли бог знает как далеко. Ну, что, господа, будете еще пить чай?
— Нет, спасибо, я сытехонек.
— А вы, Валериан Иваныч?
— Merci, ma tante {Спасибо, тетя (франц.).}, я больше не стану.
— Пей еще! — вскрикнул толстяк.
— Не хочу, дядюшка, благодарю. Больше двух стаканов я никогда не пью.
— Ну, как хочешь, после не пеняй!
И потом, вскочив со стула, он вдруг заговорил, размахивая руками:
— Ну-с, а теперь в лодку! В Покровское! Там поужинаем, переночуем, а завтра утром опять сюда! Я буду удить рыбу…
И потом, вдруг как будто вспомнив что-то, он поспешно проговорил, ударив себя по голове:
— Ах да! Ведь я и забыл сообщить вам, что осетры утащили у меня удочки…
— Как это? — вскрикнули почти одновременно и тетушка и племянник.
— После, после, расскажу дорогой, а теперь в лодку!.. Эй вы, гондольеры, гребцы! Где вы?
— Здесь! — послышались с берега голоса гребцов.
— Ну, идемте же! Я опять буду рулем править, а вы по-прежнему можете сидеть сложа ручки и любоваться луной. Ах, что за ночь! Как легко и просторно!.. Эй, гребцы, гондольеры, давай лодку!
И затем на берегу реки послышалось сопение, потом стук сапогов в лодке, всплеск воды и напоследок голос толстяка: