Переодетый, в статском платье, прохожу Варваркой мимо института.
Там идет обедня, становлюсь за дверью, но все узнают меня.
Товарищи начинают шептаться.
Громовой голос инспектора: ‘Сюда, поди сюда!’
Выскочив на улицу, пускаюсь бежать, оглянулся — вижу: учитель Голан с какою-то барышней.
Хочу поклониться и не могу. Ну, теперь не миновать мне карцера.
Дома встречаю того же Ролана, он беседует с мамой, кланяюсь.
— Давно бы так.
1894
Шелест крыльев, щебетанье, нежный свист.
Я в Щербинке в саду выпускаю из клеток малиновок, зябликов, щеглят.
Напоследок и сам я, радостно взвившись, лечу за ними. Солнце, птицы, весна. Какое счастье!
1894
На мне малиновый с застежками кафтанчик, по переходам и лесенкам гоняюсь за девушкой в голубом сарафане.
Вбежал в светелку и остановился.
Девушка, сидя на полу, закрывшись руками, горько плачет.
Крупные слезы бегут из-под смуглых пальцев, падают, льются, стучат по крыше.
Проливной дождь.
1899
Гуляю по Откосу, за мной мерные удары.
Не оборачиваясь, знаю: это гроб чиновника, схороненного утром.
Гроб стоймя догоняет меня, вероятно, и покойник кажется стоящим.
Осторожно прибавляю шагу, гроб отстал.
1905
В ясную морозную полночь на Плющихе в доме Фета звякнула парадная дверь, он вошел в шубе и шапке, сделал несколько быстрых шагов, расправил белую бороду, оглянулся, подпрыгнул и полетел.
1907
У моей кровати при тусклом ночнике садятся знакомые покойники, тут и недавно умерший Петр Николаевич Званцов.
На всех мертвецах погребальные саваны, все мертвецы неподвижны, между ними суетится Яворовский, он в черном сюртуке.
— Петр Николаевич, ведь Яворовский не умер, зачем же он с вами?
— У него прогрессивный паралич.
1908
Стая кобчиков, сорвавшись с телеграфных проводов, кидается на меня, кричит, терзает грудь когтями, расклевывает сердце.
1908
Невероятная кавказская гроза, с раскатами, с молнией, с потоками, разбила мой послеобеденный сон.
О, как понятны мне теперь и Лермонтов и дуэль его!
Сон оправдал, а гроза перестроила мистический ход роковых событий.
1908
Вечерней порой в Ореанде у развалин садится иногда бесформенный гигант. Он точно из дыма слеплен. Я на него не гляжу. Цикады стихают, и море перестает шуршать.
1908
…вся в жарких слезах, распустив роскошные косы, прижимаясь мокрыми щеками к моему лицу, умоляет, жалуется, шепчет, зовет куда-то…
1912
Сгорбленный, дряхлый старичок в широчайших белых панталонах заковылял из бакалейной лавочки мне навстречу. Мы поравнялись, и я узнаю себя. Как я постарел!
1913
— Михайлушка, что ты? — По-русски…
Это голосок поэтессы Львовой, стихи обрывает стон.
— Подражание Некрасову, — шепчу я в полусне.
За утренним чаем известие: Львова застрелилась.
1913
— Сколько вы платите за все?
— Рублей четыреста.
— Не может быть! Четыреста за белье!
— Ах, за белье! Pardon, madame! Мне показалось, вы спросили ‘за все’. За белье немного.
1914
[— Ну что, жилки жизни растягиваются?
— Растягиваются, профессор.
1914]
…и вот он кинулся в воздушный океан, блеснуло раз голубое крыло, два голубое крыло, какая свежесть и сила!
1914
Старый чиновник в поношенном фраке, в черепаховых очках, грозит мне пальцем.
Лица не разобрать: сливается с туманом.
— Да ведь это Вознесенский проспект: тут и Гоголь жил!
1916
Я бегу по московским улицам голый, в чем мать родила, под косым холодным дождем.
Тверская будто вымерла: ни души.
Скачу через лужи, подпрыгиваю, кривляюсь. Чего бояться?
1917
Наш институтский батюшка отец Николай подвел меня к отцу Иоанну Кронштадтскому.
Молча отец Иоанн достает из кармана в свертке артос и высыпает мне в подставленные пригоршни.
1917
На кресле у стола государь в тужурке без погон, задумчивый и грустный. А я на коленях, обливаясь слезами, целую его руки, клянусь ему в верности, обещаюсь умереть за него.
1918
Над очарованным снежным Тобольском лазурное небо и полный блестящий месяц.
Проходя по дворцовому залу в полонезе с великой княжной Марией Николаевной, вдруг вспоминаю: ведь этот роскошный месяц светит теперь на мою постель.
Открываю глаза, но месяц в окне безжизненный, побледневший.
1918
[К. Р. в расстегнутом военном сюртуке за пианино поет:
— Ликуйте, христиане,
Назначен Ориген.
1918]
…с высоты Голгофы и Гете нуль…
1918
В огромадной квартире Бориса Никольского ни мебели, ни картин, ни книг.
От зимнего солнца глаза режет.
Мы вдвоем в опустелой яркой столовой. Никольский громко толкует о писателях, о придворных сплетнях, хохочет, острит.
Между тем ослепительный солнечный блеск начал сменяться зловещим вечерним заревом.
Никольскому все равно.
Страшно подумать, как он проведет эту долгую ночь.
1919
Бывший полковник в рваном мундиришке с ощипанными эполетами, нагло глядя мне в глаза, назойливо твердит:
— Лобик-гробик!
Рядом приплясывает молодая полковница в грязной короткой юбке. Она готова на все.
1920
Едет лысый на плешивом,
Едет чистенький на вшивом.
1920
В пустой нечищеной ванне коротконогий кретин: как есть резиновая кукла. Скрипучим голосом он повторяет убогую фразу, больше ему ничего не дано сказать.
1920
Я в гостях.
У хозяина каждый седой волосок в бороде легко сосчитать, без труда различаю тончайшие морщинки на лице хозяйки, их молоденькая дочка раскрывает коробку конфет: мне издали виден розовый детский пушок на ее щеках.
Зеркало, диван, конфеты так и лезут в глаза, невозможная, болезненная четкость. И кажется, готов заговорить большой портрет государя в красном гусарском мундире.
1920
В Нижнем у нас семейное торжество.
Торопясь одеваться, ищу панталон: их нет. ‘Все подвенечное платье украдено!’ — доносится голос мамы.
Накинув пальто, отправляюсь просить панталон у графа Хвостова, по дороге целуюсь с какой-то толстой барыней.
Хвостов в меблированных комнатах, у него застал Крылова и еще двух-трех старинных литераторов.
Получив насмешливый отказ, клянусь отмстить эпиграммой и спешу в Ермолаевские бани. Банщица подозревает во мне жулика, но банщик заступается и очень любезно дарит свои штаны.
1929
Я уезжал, охранять мою комнату взялась Дунаева.
Вернувшись, вижу в переднем углу портрет Брюсова и декадентские картинки, рву их, топчу и тотчас же вместе с Дунаевой перелетаю в Третьяковскую галерею.
— Как она лежит! — патетически восклицает рослый блондин с великолепными усами, глядя на голую некрасивую натурщицу.
— Вы поляк?
— Да. Почему вы догадались?
— По вашему тону. Вы знаете Налепинского?
— Знаю. Он теперь уже старик.
1929
В носу у меня новый мир: предвкушение счастья.
Тщетно пытаюсь я что-то припомнить: счастье со мной, розовато-нежно-лилейное, травянисто-лебяжье. Райские птицы с кривыми хвостами, китайские вазы, гусли Алеши Поповича и неизъяснимый аромат.
1931
Митя Кузнецов разделся и бросился в печку. Я в ужасе.
Голос Лидии Васильевны: ‘Сгорел?’ — ‘Сгорел’.
Немного погодя заглядываю в печь. Митя живой и одетый спит, положив голову в ладони, тороплюсь разбудить.
Лидия Васильевна и тут равнодушна.
1931
Дождик прошел, палисадники, крыши блестят, переулок умылся, сиреневый дым выплывает из труб, в сенях шипят самовары.
У калитки лежит лицом вниз застрелившийся студент.
1931
Спускаюсь по отвесной глинистой горе.
Мне страшно, но я начал молиться и уверенно спустился, слегка запачкавшись глиной.
— Ну, это Надя отчистит.
1931
Владимир — надломленная плитка шоколада, на серебристую облатку брызнул румяный сок переспелого королька.
1932
Захожу, как бывало, в подвальный кабачок, на мне сюртук с атласными отворотами, но в подвале уже все не то.
Меня, улыбаясь, встречают незнакомцы, начинается чтение реферата и как будто обо мне.
Кланяюсь, но тотчас соображаю, что прославляется писатель Петров-Водкин.
Какой-то мальчишка глядит на меня в упор. ‘Садовской — Хитров рынок’. — ‘Да, я вас там встречал’. Все хохочут.
Между столиками вертится Суворов в потертой визитке, гримасничает, объясняет фокусы.
— Объясните табачок. — Не могу, слишком страшно.
Высокая загорелая красавица шлет мне воздушный поцелуй.
— Да разве я могу изменить моей Наде?
Незаметно удаляюсь, в передней вижу: у меня украдено пальто. Хочу снять с вешалки чужое, но не могу решиться.
1932
Всю ночь играли в дураки с Куропаткиным и его кухаркой. Вместо карт — пожелтевшие старые письма из моего архива. Как я их теперь подберу?
Расспросить Куропаткина о Скобелеве мне так и не пришлось.
1933
…религия есть соотношение явлений к Богу…
1933
— Что это за странные леденцы? — Финоги. — А, понимаю: из фиников.
1933
Ранняя весна. В уголке кладбища резвым столбиком вьются мошки.
Маленький кудрявый купидон, добродушно улыбаясь, налетел на мошек, разогнал их, покружился над могилами, задел крылом березовую ветку и утонул в розоватой полумгле.
1934
Занимается заря.
Буренин провожает меня по лестнице. Это не бельэтаж на Надеждинской, где был я когда-то, а кирпичный крымский домик, обвитый плющом.
Щурясь на багряные лучи, Виктор Петрович меня убеждает напомнить о чем-то.
Заря разгорается.
1936
Давид — ветка крупного синего сладкого изюма, филолог — блинчатый пирог с малиновым вареньем, прокурор — слоеный ливерный пирог.
1936
В пароходной столовой первого класса все трясется: стулья, люстра, бутылки, бумажные цветы на длинном столе.
У пианино Чехов в pince-nez внимательно читает.
От непрерывной тряски pince-nez ползет с носа и летит под стол.
1938
Осеннее небо, на сером заборе цепь мокрых ворон, на дворе рядами строятся солдаты в серых шинелях.