Сны, Садовской Борис Александрович, Год: 1944

Время на прочтение: 10 минут(ы)

Борис Садовской

Приложение

Сны

Была коза и в девушках осталась.
Случевский

Переодетый, в статском платье, прохожу Варваркой мимо института.
Там идет обедня, становлюсь за дверью, но все узнают меня.
Товарищи начинают шептаться.
Громовой голос инспектора: ‘Сюда, поди сюда!’
Выскочив на улицу, пускаюсь бежать, оглянулся — вижу: учитель Голан с какою-то барышней.
Хочу поклониться и не могу. Ну, теперь не миновать мне карцера.
Дома встречаю того же Ролана, он беседует с мамой, кланяюсь.
— Давно бы так.
1894
Шелест крыльев, щебетанье, нежный свист.
Я в Щербинке в саду выпускаю из клеток малиновок, зябликов, щеглят.
Напоследок и сам я, радостно взвившись, лечу за ними. Солнце, птицы, весна. Какое счастье!
1894
На мне малиновый с застежками кафтанчик, по переходам и лесенкам гоняюсь за девушкой в голубом сарафане.
Вбежал в светелку и остановился.
Девушка, сидя на полу, закрывшись руками, горько плачет.
Крупные слезы бегут из-под смуглых пальцев, падают, льются, стучат по крыше.
Проливной дождь.
1899
Гуляю по Откосу, за мной мерные удары.
Не оборачиваясь, знаю: это гроб чиновника, схороненного утром.
Гроб стоймя догоняет меня, вероятно, и покойник кажется стоящим.
Осторожно прибавляю шагу, гроб отстал.
1905
В ясную морозную полночь на Плющихе в доме Фета звякнула парадная дверь, он вошел в шубе и шапке, сделал несколько быстрых шагов, расправил белую бороду, оглянулся, подпрыгнул и полетел.
1907
У моей кровати при тусклом ночнике садятся знакомые покойники, тут и недавно умерший Петр Николаевич Званцов.
На всех мертвецах погребальные саваны, все мертвецы неподвижны, между ними суетится Яворовский, он в черном сюртуке.
— Петр Николаевич, ведь Яворовский не умер, зачем же он с вами?
— У него прогрессивный паралич.
1908
Стая кобчиков, сорвавшись с телеграфных проводов, кидается на меня, кричит, терзает грудь когтями, расклевывает сердце.
1908
Невероятная кавказская гроза, с раскатами, с молнией, с потоками, разбила мой послеобеденный сон.
О, как понятны мне теперь и Лермонтов и дуэль его!
Сон оправдал, а гроза перестроила мистический ход роковых событий.
1908
Вечерней порой в Ореанде у развалин садится иногда бесформенный гигант. Он точно из дыма слеплен. Я на него не гляжу. Цикады стихают, и море перестает шуршать.
1908
…вся в жарких слезах, распустив роскошные косы, прижимаясь мокрыми щеками к моему лицу, умоляет, жалуется, шепчет, зовет куда-то…
1912
Сгорбленный, дряхлый старичок в широчайших белых панталонах заковылял из бакалейной лавочки мне навстречу. Мы поравнялись, и я узнаю себя. Как я постарел!
1913
— Михайлушка, что ты? — По-русски…
Это голосок поэтессы Львовой, стихи обрывает стон.
— Подражание Некрасову, — шепчу я в полусне.
За утренним чаем известие: Львова застрелилась.
1913
— Сколько вы платите за все?
— Рублей четыреста.
— Не может быть! Четыреста за белье!
— Ах, за белье! Pardon, madame! Мне показалось, вы спросили ‘за все’. За белье немного.
1914
[— Ну что, жилки жизни растягиваются?
— Растягиваются, профессор.
1914]
…и вот он кинулся в воздушный океан, блеснуло раз голубое крыло, два голубое крыло, какая свежесть и сила!
1914
Старый чиновник в поношенном фраке, в черепаховых очках, грозит мне пальцем.
Лица не разобрать: сливается с туманом.
— Да ведь это Вознесенский проспект: тут и Гоголь жил!
1916
Я бегу по московским улицам голый, в чем мать родила, под косым холодным дождем.
Тверская будто вымерла: ни души.
Скачу через лужи, подпрыгиваю, кривляюсь. Чего бояться?
1917
Наш институтский батюшка отец Николай подвел меня к отцу Иоанну Кронштадтскому.
Молча отец Иоанн достает из кармана в свертке артос и высыпает мне в подставленные пригоршни.
1917
На кресле у стола государь в тужурке без погон, задумчивый и грустный. А я на коленях, обливаясь слезами, целую его руки, клянусь ему в верности, обещаюсь умереть за него.
1918
Над очарованным снежным Тобольском лазурное небо и полный блестящий месяц.
Проходя по дворцовому залу в полонезе с великой княжной Марией Николаевной, вдруг вспоминаю: ведь этот роскошный месяц светит теперь на мою постель.
Открываю глаза, но месяц в окне безжизненный, побледневший.
1918
[К. Р. в расстегнутом военном сюртуке за пианино поет:
— Ликуйте, христиане,
Назначен Ориген.
1918]
…с высоты Голгофы и Гете нуль…
1918
В огромадной квартире Бориса Никольского ни мебели, ни картин, ни книг.
От зимнего солнца глаза режет.
Мы вдвоем в опустелой яркой столовой. Никольский громко толкует о писателях, о придворных сплетнях, хохочет, острит.
Между тем ослепительный солнечный блеск начал сменяться зловещим вечерним заревом.
Никольскому все равно.
Страшно подумать, как он проведет эту долгую ночь.
1919
Бывший полковник в рваном мундиришке с ощипанными эполетами, нагло глядя мне в глаза, назойливо твердит:
— Лобик-гробик!
Рядом приплясывает молодая полковница в грязной короткой юбке. Она готова на все.
1920
Едет лысый на плешивом,
Едет чистенький на вшивом.
1920
В пустой нечищеной ванне коротконогий кретин: как есть резиновая кукла. Скрипучим голосом он повторяет убогую фразу, больше ему ничего не дано сказать.
1920
Я в гостях.
У хозяина каждый седой волосок в бороде легко сосчитать, без труда различаю тончайшие морщинки на лице хозяйки, их молоденькая дочка раскрывает коробку конфет: мне издали виден розовый детский пушок на ее щеках.
Зеркало, диван, конфеты так и лезут в глаза, невозможная, болезненная четкость. И кажется, готов заговорить большой портрет государя в красном гусарском мундире.
1920
В Нижнем у нас семейное торжество.
Торопясь одеваться, ищу панталон: их нет. ‘Все подвенечное платье украдено!’ — доносится голос мамы.
Накинув пальто, отправляюсь просить панталон у графа Хвостова, по дороге целуюсь с какой-то толстой барыней.
Хвостов в меблированных комнатах, у него застал Крылова и еще двух-трех старинных литераторов.
Получив насмешливый отказ, клянусь отмстить эпиграммой и спешу в Ермолаевские бани. Банщица подозревает во мне жулика, но банщик заступается и очень любезно дарит свои штаны.
1929
Я уезжал, охранять мою комнату взялась Дунаева.
Вернувшись, вижу в переднем углу портрет Брюсова и декадентские картинки, рву их, топчу и тотчас же вместе с Дунаевой перелетаю в Третьяковскую галерею.
— Как она лежит! — патетически восклицает рослый блондин с великолепными усами, глядя на голую некрасивую натурщицу.
— Вы поляк?
— Да. Почему вы догадались?
— По вашему тону. Вы знаете Налепинского?
— Знаю. Он теперь уже старик.
1929
В носу у меня новый мир: предвкушение счастья.
Тщетно пытаюсь я что-то припомнить: счастье со мной, розовато-нежно-лилейное, травянисто-лебяжье. Райские птицы с кривыми хвостами, китайские вазы, гусли Алеши Поповича и неизъяснимый аромат.
1931
Митя Кузнецов разделся и бросился в печку. Я в ужасе.
Голос Лидии Васильевны: ‘Сгорел?’ — ‘Сгорел’.
Немного погодя заглядываю в печь. Митя живой и одетый спит, положив голову в ладони, тороплюсь разбудить.
Лидия Васильевна и тут равнодушна.
1931
Дождик прошел, палисадники, крыши блестят, переулок умылся, сиреневый дым выплывает из труб, в сенях шипят самовары.
У калитки лежит лицом вниз застрелившийся студент.
1931
Спускаюсь по отвесной глинистой горе.
Мне страшно, но я начал молиться и уверенно спустился, слегка запачкавшись глиной.
— Ну, это Надя отчистит.
1931
Владимир — надломленная плитка шоколада, на серебристую облатку брызнул румяный сок переспелого королька.
1932
Захожу, как бывало, в подвальный кабачок, на мне сюртук с атласными отворотами, но в подвале уже все не то.
Меня, улыбаясь, встречают незнакомцы, начинается чтение реферата и как будто обо мне.
Кланяюсь, но тотчас соображаю, что прославляется писатель Петров-Водкин.
Какой-то мальчишка глядит на меня в упор. ‘Садовской — Хитров рынок’. — ‘Да, я вас там встречал’. Все хохочут.
Между столиками вертится Суворов в потертой визитке, гримасничает, объясняет фокусы.
— Объясните табачок. — Не могу, слишком страшно.
Высокая загорелая красавица шлет мне воздушный поцелуй.
— Да разве я могу изменить моей Наде?
Незаметно удаляюсь, в передней вижу: у меня украдено пальто. Хочу снять с вешалки чужое, но не могу решиться.
1932
Всю ночь играли в дураки с Куропаткиным и его кухаркой. Вместо карт — пожелтевшие старые письма из моего архива. Как я их теперь подберу?
Расспросить Куропаткина о Скобелеве мне так и не пришлось.
1933
…религия есть соотношение явлений к Богу…
1933
— Что это за странные леденцы? — Финоги. — А, понимаю: из фиников.
1933
Ранняя весна. В уголке кладбища резвым столбиком вьются мошки.
Маленький кудрявый купидон, добродушно улыбаясь, налетел на мошек, разогнал их, покружился над могилами, задел крылом березовую ветку и утонул в розоватой полумгле.
1934
Занимается заря.
Буренин провожает меня по лестнице. Это не бельэтаж на Надеждинской, где был я когда-то, а кирпичный крымский домик, обвитый плющом.
Щурясь на багряные лучи, Виктор Петрович меня убеждает напомнить о чем-то.
Заря разгорается.
1936
Давид — ветка крупного синего сладкого изюма, филолог — блинчатый пирог с малиновым вареньем, прокурор — слоеный ливерный пирог.
1936
В пароходной столовой первого класса все трясется: стулья, люстра, бутылки, бумажные цветы на длинном столе.
У пианино Чехов в pince-nez внимательно читает.
От непрерывной тряски pince-nez ползет с носа и летит под стол.
1938
Осеннее небо, на сером заборе цепь мокрых ворон, на дворе рядами строятся солдаты в серых шинелях.
Карканье снявшейся стаи, крики бегущих солдат.
1939
[Дверь на почту то и дело хлопает. Мне уже известно, что скрывается за ней.
Так и есть: на деревянной скамейке задыхается маленький, дряхлый, как лунь седой Фет в черном суконном картузике.
Сию минуту он умрет.
1939]
…в Екатеринин день на канале завсегда парад. И государь, бывало, раздавал солдатикам лук да картошку. А нынешний год государя убило бомбой…
1939
Волк с лицом писателя Пяста пробил головой мне грудь, застрял и начал биться между ребрами.
Я делаю усилие, волк выскочил из спины.
1940
Незнакомая комната. В дверях — Константин Леонтьев, на ходу, картавя, договаривает что-то. Толстенький, быстрый, седой, в буржуазном пиджачке.
А в комнате компания учтивых москвичей.
Долго беседую с моложавым, поседевшим Черногубовым, наконец, замечаю: передний зуб у него вставной.
1941
Где-то в яицких степях разрывают могилу Пугачева.
Земляной пласт легко отвалился, под ним деревянный квадратный ящик с пунктирным изображением истлевшего трупа, схожего с обликом Пугачева, немного жидкости и неразрезанная новая, изящно отпечатанная книжка: 1924 год.
— И здесь побывали!
1941
Кружок писателей сороковых годов.
Распознаю силуэты Григоровича, Тургенева, Панаева. Ко мне подскакивает Писемский:
— Зуб замучил!
— Попробуйте полоскать холодной водой.
1941
Неужели это Коля Алфераки? Молодой, сияющий, веселый, в красном костюме испанского гранда с кружевным воротником.
— Ну, как же ты жил эти двадцать пять лет, рассказывай.
— Рассказывай прежде ты.
Торопимся, перебиваем друг друга, смеемся и все никак не начнем.
1941
Кто-то сообщил мне под величайшим секретом, будто император Николай Павлович отбывает в один из отдаленных городов, окольными дорогами скачу туда.
В неуютном, как сарай, дворянском собрании низкий потолок, деревянные стены. Смущаюсь, разглядев на себе истрепанный сюртучок. Но и стоящие полукругом дворяне одеты точно так же.
Смотрят они на меня неодобрительно и сурово.
1942
Роскошно изданная книга Лескова. Она только что вышла и прогремела на весь мир.
На богато разукрашенной пестрой обложке — Лубянский пассаж, фигурки людей шевелятся.
— Вот Некрасов, — замечает Лиза.
Действительно, одна из чуть видных фигурок имеет сходство с Некрасовым.
Внезапно пассаж принял соответствующий размер, совпадая в то же время с обложкой книги.
1942
Я — Гринев, сейчас меня повесят.
Плачет обо мне не Савельич, а какая-то старушка.
Но, зная, что Гринев не должен умереть, я смело лезу в петлю.
Она из ваты и мгновенно расползается.
1942
Я и мой покойный учитель истории медленно проходим необозримое мелководное озеро, похожее на лужу.
Укорив историка свободомыслием, яростно кричу:
— Будь проклят Александр II с его дурацкими реформами!
Обернувшись, вижу стоящего в черном пальто, со свернутым зонтиком Константина Петровича Победоносцева. Он осторожно улыбается.
1942
В рассказе Грина кто-то снимает комнату, где вещи рассматривать можно, но трогать нельзя. Под конец выясняется, что вся обстановка была зеркальным отражением.
Впросонках придумал заглавие: ‘Зеркало’.
1942
Аукцион. Распродаю гравюры в ценных рамах, покупатели — армяне.
— Вот портрет моего законоучителя.
— Да вы нам что-нибудь армянское покажите.
— Я сам армянин.
— Как так?
— Я учился при Делянове.
Общий хохот.
1942
Проезжаю проселочной дорогой и вижу в сторонке озаренный нежно-розовый полудворец, полухрам, восхищенно любуюсь им.
А сбоку сидит на скамье пожилой бородатый Фет и тоже любуется.
1942
Развешивая у себя в кабинете царские портреты, говорю тоном няньки стоящему подле мальчику:
— И поехали цари на войну и взяли с собой Пушкина, чтобы им сказки рассказывал…
В руках у меня неизвестно откуда пушкинский портрет.
И вот уже вместо царей красуется Пушкин.
— Вся комната загажена!
1942
[— Цявловский похож на каскад: он вечно рассыпается. А надо бить сильной струей прямо в рот.
Мой собеседник молчит. Присмотревшись, узнаю самого Цявловского.
1942]
Лиза разрезала пышный, горячий пирог с говядиной.
— Принеси-ка портвейну: подлить в начинку.
Пока она ходила, я не вытерпел и с жадностью съел жирный, душистый ломоть.
1942
У меня званый вечер.
Юноша в смокинге рекомендуется:
— Фияксен, покойник.
Меня разбирает смех, хотя я отлично вижу, что юноша не лжет.
Обращаюсь к гостям:
— Фияксен, покойник.
Юноша всех их обходит, жмет каждому руку. Мне смешно.
1942
‘Долиновская’ — значится на углу широкой пустынной улицы.
— Это не в честь ли актера Долинова? — спрашиваю графа Павла Сергеевича Шереметева. Вместо ответа граф на глазах у меня расплывается туманом.
— Однако, где я?
Подхожу к оборванному смуглому парню, лежащему в траве.
— Какой это город?
Грызя соломинку, он скалит белые зубы:
— Коли бутылку осадишь, не то покажется.
Неторопливо бреду по Долиновской, со мной незнакомец.
— Я здешний церковный староста.
Лавочки, пассажики, будки. У киоска беседует с продавцом сухощавый красивый старик в белом дамском платье.
— Это наш архиерей.
Из клетушки вышла стройная блондинка тоже в белом. На груди — большая круглая брошка, в этой брошке весь смысл и разгадка земной жизни.
— А вот блаженная.
С улыбкой она смотрит на меня. Проходит дальше. На террасе пьет чай другая блаженная, брюнетка, злое лицо. Горничная недовольно замечает хозяйке:
— От этой много не наживешь.
…после смерти вы узнаете, что время есть вечный момент…
1942
У Фета на Плющихе.
Выходит он в коричневой паре, здоровый, коренастый, дышит тяжело.
Молодой человек, половиной лица похожий на Цявловского, представил меня.
Бросаюсь поцеловать Фету руку.
— Уж больно ты порывисто целуешь, скромнее надо, — качает головой Полуцявловский.
— Скромно целуют только у высочайших особ.
Фет смеется, берет мою руку и крепко, с одышкой жмет.
Один миг — и мы в Воробьевке. Вдруг я превращаюсь в Фета, но он исчез не совсем и порой появляется, при нем я опять становлюсь собой.
Множество поклонников и все молодые, между ними дряхлый, в лохмотьях Лев Толстой.
— Поэт Тентелелеев.
— Фамилия дворянская: проси.
— Как вы думаете, сколько Борису Александровичу лет? — говорит Полуцявловский какой-то поэтессе. — Ведь он ровесник Льва Николаевича Толстого.
Надя недовольна, она вообще не любит, когда заходит речь о моих годах.
1942
Получаю предложение участвовать в газете.
С кипой номеров стою на перекрестке, торговля идет бойко: газета нарасхват. Только вместо денег мне дают какие-то билетики.
Принимаюсь неистово хохотать, от хохота падаю и катаюсь по мостовой.
1942
Коля Садовский и я рассматриваем ярко раскрашенный лист, киноварью подписанный: Иоасаф, епископ Белгородский.
Перевернув страницу, входим в келью. Против окна спиной к нам сидит святитель Иоасаф, светлая ряса, прекрасные густые волосы. В углу жестяной плоский ящик.
— Вот скрыня.
Коля указывает на потолок:
— А это кривля?
— Да, кровля, — поправляю я, держа ладонь наготове: при первом кощунственном слове дать Коле затрещину.
Коля молчит.
Между тем святитель продолжает стоять неподвижно лицом к окну, спиной к нам.
1942
В книжной лавке сочинения Ивана Коневского с моим экслибрисом, черновые манускрипты Сковороды.
Еще магазин. В дубовом шкапу немецкие журналы, солидно переплетенные, тут же читальня, много народу. И все кто-то нет-нет да погладит меня по голове.
Оборачиваюсь: это хозяйка-немка, немолодая, не лишенная приятности.
— Бедный мальчик.
— Ошибаетесь: я только кажусь худощавым.
— Бедный.
1942
На подоконнике огромный паук с лицом старого шляхтича. Касаюсь его концом трости, он, вспыхнув, сгорает, но неподвижный взгляд обугленных глаз все так же угрюм и зол.
1942
Могильная надпись: родители неделимому сыну.
1943
Скворцова привезла сорочки
В подарок для мамзель фон Л.
На них узорные листочки
Вырезывает Даниэль.
1943
…снежинка, коснувшись земли, превращается в грязь…
1944

Примечания

Публикуется впервые по рукописи с карандашной правкой Садовского. В квадратных скобках восстанавливаются некоторые зачеркнутые автором фрагменты
Подзаголовок ‘Приложение’ может говорить о том, что ‘Сны’ должны были дополнять издание ‘Записок’ либо ‘Дневника’ Садовского.
Эпиграф — Из вариантов к ‘Апокрифическому преданию’ К. К. Случевского ‘Элоа’.
С. 441. Львова — Надежда Григорьевна, автор книги стихов ‘Старая сказка’. Виновником ее самоубийства современники называли В. Я. Брюсова. Судьба Львовой отразилась в поэме Садовского ‘Наденька’ (сборник ‘Морозные узоры’) и стихотворениях ‘В санатории’ (‘Самовар’) и ‘Невеста’ (‘Полдень’).
Артос — большой пшеничный хлеб, сохраняемый всю Святую пасхальную неделю в церкви и раздаваемый кусками в следующее за Пасхой воскресенье приходящим в церковь.
С. 442. К. Р. — поэтический псевдоним великого князя Константина Константиновича. При посещении великим князем Нижнего Новгорода в 1900 году Садовской поднес ему свои стихи.
Ориген (ок. 185—254) — христианский богослов и философ, оказавший огромное влияние на формирование христианской догматики и мистики, в 543 г. его учение было осуждено как еретическое.
С. 444. Митя Кузнецов — писатель Д. Кузнецов, из нижегородского кружка молодых литераторов, собиравшихся в 1920-е гг. у Садовского. Автор романа ‘Елизавета’, написанного по мотивам брюсовского ‘Огненного ангела’ с перенесением действия в Россию времен гражданской войны, роман посвящен Борису Садовскому.
С. 446. Черногубов — Николай Николаевич, хранитель Третьяковской галереи, владелец коллекции, где были и рукописи Фета. Садовской посвятил ему стихотворение ‘Самовар в Москве’ (сборник ‘Самовар’).
Коля Алфераки — гимназический товарищ Садовского, которому посвящено немало страниц в ‘Записках’.
С. 450. Коля Садовский — младший брат Садовского, умерший 5 сентября 1912 года.

———————————————————————

Источник текста: Садовской Б. А. Лебединые клики. — М.: Советский писатель, 1990. — 480 с.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека