Заметки с кладбища, Садовской Борис Александрович, Год: 1932

Время на прочтение: 5 минут(ы)

Борис Садовской

Заметки с кладбища

Из дневника Бориса Садовского

Сижу у могилы Гилярова-Платонова. Летний вечер. Пьяный молодой рабочий, шатаясь, подходит. ‘Здесь похоронены подлецы! Положительно, одни подлецы! Никита Петрович Гиляров-Платонов! Подлец! Положительно, здесь похоронены одни подлецы!’
Вот и Никита Петрович дождался эпитафии от русского народа.

* * *

Когда Протопопов являлся во дворец с докладом, Воейков его перехватывал, угощал шампанским, и Протопопов пьяный шел к Государю.

* * *

Зимний дворец весной 1917. В царскую спальню вбегает комиссар с портфелем. ‘Скажите, товарищ…’ К нему оборачивает строгое лицо седой камердинер. ‘Здесь покои Его Императорского Величества’, — говорит он глухим, замогильным голосом.

* * *

Летом в монастыре три раза видел тень Валерия Брюсова. Надо заметить, что на его могиле я так и не был.
Однажды в полдень Надежда Ивановна повезла меня в кресле. Вдруг, недалеко от колокольни, вырастает спиной ко мне какое-то смрадное подобие человека, слегка трепещущее, точно огромный листок. Пролежанные лохмотья, легкая плесень на маковке. Неизвестный поворачивает голову направо, и я узнаю профиль Валерия. Свернув за колокольню, он исчез.
Другой раз сидел я в сумерках у могилы Гилярова-Платонова. Вижу, идет Брюсов с дамой, на нем парусинная блуза, шляпы опять нет. У дамы вместо лица пятно. Не была ли это О.М. Соловьева?
Третий раз Брюсов днем, уже в шляпе и пиджаке, шел в обратном направлении, то есть от ворот к стене (к ограде нового кладбища, где его могила). И в эти оба раза он поворачивал ко мне профиль, но не взглянул на меня. Все эти разы имел он вполне приличный, но уже старческий <вид>. А я его видел последний раз в цвете сил и здоровья в январе 1915 г. в Кружке. Я явился в бархатной куртке и с длинными волосами. ‘На себя не похожи’, — сказал мне Брюсов.
Когда на вскрытии вынули ему мозг, у анатомов не оказалось ваты. Кто-то скомкал номер ‘Известий’ и забил Брюсову в череп. С этим номером его и похоронили.
Между прочим, Сергей Соловьев на погребении родителей держался корректно и с большим спокойствием. Про мертвого Брюсова он мне сказал, что лицо покойника имело сходство с подстреленной хищной птицей.

* * *

Рассказ Рюрика Ивнева. Сейчас у меня семейная трагедия. Анатолий хотел уйти на всю ночь, но почему-то вернулся и застал у меня Ростислава. Вышла сцена, и Ростислав бежал.
Я с Анатолием встретился в Петербурге. Сразу влюбился и посвятил ему стихи. Потом увез в Москву и жил с ним 8 дней в ‘Метрополе’. Тогда я продал роман и был богат.
Иннокентий Оксенов является ко мне, как поклонник, в гимназическом мундирчике с огромным воротником. ‘Ах, — думаю себе, — ты так: так я же тебя использую’. Беру его за талию, ласкаю нежно. Он вспыхнул и убежал. Минут через 15 звонок: Оксенов! Ну, думаю, либо раздумал, либо хочет отлить. На всякий случай сажаю его на кровать, приступаю к делу. Вдруг он:
— Я, кажется, забыл у вас калоши.
С тех пор, как увижу Иннокентия Оксенова, раздвигается лицо мое в широчайшую улыбку.
(Тоном ниже): — А теперь пойду куплю фаршированного перчику да хлебца, — закусим и ляжем.
— Михаил Александрович, отчего вы выбрали такой псевдоним?
— Видел во сне. А знаете загадку?
— Ну?
— Какая разница между Борисом Годуновым и Борисом Садовским?
— Какая же?
— Первый начинал свою карьеру в стенах Новодевичьего монастыря, второй ее здесь кончает.

* * *

26 сент. 1929. Пять лет со дня смерти Брюсова. Сижу на новом кладбище напротив могилы. День восхитительный. Сходбище почитателей назначено на 12 часов. В 11-м является Жанна Матвеевна с какой-то девушкой, обе приносят горшки с цветами и ставят их у подножия памятника. Жанна Матвеевна совсем старуха, но в короткой юбке и модных чулках. Обходит могилу, незаметно крестится католическим мелким крестом, садится на скамейку. Потом уходит куда-то. Толстая монахиня с перекошенным ртом, в синих очках, начинает протирать памятник, поплевывая на барельеф и надпись, чистит их тряпочкой, крестится. Я: ‘Чья это могила, матушка?’ Она: ‘Брюсова, писателя Валерия Яковлевича. Сегодня память ему’. — ‘Что же, будет что-нибудь?’ — ‘Как же — в двенадцать часов пани… будут читать про него’. — ‘Значит, он без отпевания похоронен?’ — ‘Да, только уж человек-то, говорят, больно был хороший, настоящий христианин, до 53-го года в монастыре. Помню, как Владимира Сергеевича Соловьева хоронили, тоже хороший был человек. Я всю семью их знала. Сестрица его, Надежда Сергеевна, все на него, бывало, жалуется, — опять все деньги нищим роздал’. Публика понемногу прибывает. Какой-то мальчик с портфелем в колесоподобных очках. Разговорились. Фамилия ему Зубов, 17-ти лет. ‘Где могила Владимира Соловьева?’ Объясняю. Юноша оказывается очень милым и достаточно сведущим. В кучке посетителей узнаю Григория Алексеевича Рачинского. Окликаю. Подошел, узнал. Долго говорим о том о сем. Ему 70 лет. Читать лекции уже не может. Прежней живости, хохота, румянца, подергивания ногой и в помине нет. ‘Григорий Алексеевич, правда ли, что Владимир Соловьев в гробу был непохож на себя?’ — ‘Нет, он был коротко острижен, и беззубый рот его был крепко сжат, так что губы запали, но ничего особенного не было’. Сообщил последние строки Соловьева — экспромт 15 июля 1900 при взятии аванса в каком-то философском издании:
Свою к журналу близость ощущаю,
И близость эта для меня не миф:
На чай в казенных знаках получив,
Я пью еще стакан действительного чаю.
‘Думаю, что уремия произошла у него не от вина, которого он вообще пил мало, дома же совсем не держал, а от употребления скипидара’. — ‘Какое впечатление произвел на вас Фет при первом знакомстве?’ — ‘Мне казалось, что я вижу мудрого, спокойного талмудиста. И в то же время чувствовался старый барин. Никогда никуда не спешил, разговаривал медленно и спокойно. Дряхлости не было, но чувствовалась усталость. Читая стихи, преображался, современность порицал. Был недоволен порядком. Большой был хлебосол’. Вспоминал еще словечки Островского. О Стрепетове: ‘Какой это актер? Это судорога’. О Южине: ‘Какой он актер? Это просто веселый барабан’.
Подходит ко мне Львов-Рогачевский, размашисто жмет мне руку. Цявловский и Локс. Когда я вспоминаю Цявловского, каким он был лет 35 назад, не могу удержаться от улыбки: черненький, худенький вьюн и седая, медлительная туша.
Начались речи. Первый Рачинский, говоривший когда-то над гробом Соловьева. О, жалкий старикашка! О, пустейший из пустых!
Затем резкий еврейский акцент какого-то Рощина (Гроссмана?). Еще речь, стишки. Вот она, гражданская панихида.
Во всех фигурах есть какая-то пришибленность, ободранность. Я не говорю о величии, которое дается только породой, не об изяществе, — результат воспитания, — в этих людях, стадно толпившихся вокруг безвкусной могилы бездарного стихотворца и слушавших, неизвестно зачем, набор утомительных пошлостей, было что-то сверхчеловеческое, какой-то сам по себе любопытный и поучительный букет идеальной лакейщины. Я думаю, их праотец Смердяков с негодованием бы от них отрекся. Ведь Смердяков читал библию, уважал по-своему культуру, понял идею сверхчеловека, даже сумел повеситься. Во сколько раз он выше Рачинского!
Чего стоят фигуры Мачтета, Локса, Рогачевского! Особенно противен Мачтет!

* * *

Одна курсистка явилась к Грушке на экзамен в сильном декольте. ‘Милостивая государыня, я затрудняюсь, что мне делать с вами, — экзаменовать или гильотинировать’. Девица в смущении ушла.
Студент, придя к Грушке, все время называл его по рассеянности Михаилом Михайловичем (имя Покровского). ‘Знаете, то, что вы называете меня Михаилом Михайловичем, — ничего, а вот если вы Михаила Михайловича назовете Аполлоном Аполлоновичем — это будет плохо’.
На заседании 1919 или 1920 г. Грушка провозглашает: ‘Привет университету от так называемого ‘губоно’. Представитель этого учреждения говорит вполголоса Грушке: ‘Не от так называемого, а от губернского отдела народного образования’. Грушка исправляется громогласно: ‘Господа, мы получили привет от расшифрованного губоно!’
Грушка, незадолго до смерти, впал в сатириазис. Писал себе от лица якобы своей любовницы письмо с перечислением всех видов разврата, шел на бульвар и обращался к встречным дамам: ‘Будьте добры прочитать мне вслух, у меня болят глаза’. Одна дама стащила его в милицию.

* * *

Двое мингрельских князей боролись перед толпою зрителей. Вдруг один из борцов издает неприличный звук. Зрители сразу, как один человек, побледнели. Кончив борьбу, князь зашел за кусты и там застрелился.

* * *

Обер-кондуктор рассказывал мне в Петербурге в 1923 г.: ‘Я видел, как Керенский провожал Государя на вокзал перед отъездом в Тобольск. Государь был в темном пальто, в коричневой фуражке. Прощаясь, Керенский протянул ему левую руку. Мы спросили его потом: ‘Почему вы подали Николаю Александровичу не ту руку?’ — ‘Мне так хотелось’.
С Государем ехал только один камердинер, сказавший: ‘На куски меня режьте, а я Его не оставлю’.

* * *

Поговорка Распутина: ‘По-доброму, по-хорошему…’ Баронесса Кусова не хотела есть с ним из общей чашки. ‘Ишь ты, говенная баронесса, — погоди, будешь помои жрать’.
Эти слова Кусова вспомнила в тюрьме после революции, когда принесли ей под видом похлебки отвратительную бурду.

* * *

П.И. Бартенев Снегиреву: ‘Два раза в году коленопреклоненно молиться о Его здоровье — вот ваша конституция!’
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека