Случайные заметки, Короленко Владимир Галактионович, Год: 1907

Время на прочтение: 59 минут(ы)

В. Г. Короленко

Случайные заметки

В. Г. Короленко. Собрание сочинений в десяти томах
Том девятый. Публицистика
М., ГИХЛ, 1955
Подготовка текста и примечания С. В. Короленко

СОДЕРЖАНИЕ

Соня Мармеладова на лекции г-жи Лухмановой
Новые возражатели
Морской штаб ‘на мирном положении’
Единство кабинета или тайны министерства внутренних дел
Возвращение генерала Куропаткина
Заботы доброго пастыря о грешной пастве
Генерал Думбадзе, ялтинский генерал-губернатор
О латинской благонадежности
Из записок Павла Андреевича Тентетникова

СОНЯ МАРМЕЛАДОВА НА ЛЕКЦИИ Г-ЖИ ЛУХМАНОВОЙ

Этот маленький эпизод имел место совсем недавно. Имя г-жи Лухмановой пользуется довольно широкой известностью. В последнее время эта писательница, не довольствуясь пером, обратилась также, к устному воздействию на общество: она объезжает разные города нашего обширного отечества и читает лекции о воспитании, о семье, о положении женщины, о нравственности… кажется, даже особенно о нравственности в разных областях нашей жизни. Мы лично не имели удовольствия слышать ни одной из этих лекций и потому не имеем об них собственного мнения. То, что писали по этому поводу провинциальные газеты, было по большей части весьма неодобрительно. Дело, однако, не в оценке лекций г-жи Лухмановой по существу, и потому отзывы газет оставляем на их совести. Факт состоит в том, что известная в литературе г-жа Лухманова, трактуя о разных проявлениях нравственности и безнравственности, добродетели и порока, коснулась, между прочим, и проституции.
Газеты говорят, что, рассматривая этот вопрос с высоты женских и семейных добродетелей, г-жа Лухманова была очень строга к бедным Магдалинам. Читатели помнят, быть может, некоторые черты из воспоминаний о Глебе Ивановиче Успенском, имеющие прямое отношение к данному вопросу. Покойный писатель с большим негодованием говорил о том, что он называл ‘бездушием добродетельных женщин’ по отношению к своим несчастным сестрам. Там, где происходит какая бы то ни было купля-продажа, всегда логически неизбежны две стороны: продающая и покупающая. И, значит, вина тоже двусторонняя, даже с точки зрения самой рафинированной добродетели. Но при этом всегда есть люди, готовые склонить чашку весов не в пользу более слабой и более несчастной стороны. Несмотря на то, что одни часто (ох, как часто) вынуждены продавать свое тело тяжкими условиями жизни, а другие хотят покупать его для так называемого ‘наслаждения’, ходячая мораль распределяет свое суждение, как подобает ходячей морали — в сторону наименьшего сопротивления. И оттого заведомые ‘покупатели’ свободно остаются в добродетельной среде и приходят слушать лекцию г-жи Лухмановой под руку с добродетельными женщинами, а заведомые ‘продавщицы’ ютятся в своих ‘вертепах’, иной раз даже не зная, какие громы летят на их головы с высоты иных кафедр, на которых лекторы или лектрисы трактуют вопросы нравственности и морали…
Если верить газетным отчетам, г-жа Лухманова стала как раз на ту точку зрения, которая Успенского приводила в такое негодование. Идеализировать мир падших женщин (как это сделал, например, Гаршин в своей повести ‘Надежда Николаевна’) нет никакой надобности. Да, это мир порока, гибели, разврата, разложения человеческой личности, быстро и страшно извращающий женскую душу. Однако — какова связь между этим разложением личности и самым явлением? Где тут причина и где следствие? Потому ли женщина попадает в эти ужасные условия, что она лично, по натуре, роковым и прирожденным образом склонна к пороку, или она становится порочна вследствие условий воспитания, нищеты, невежества, наконец, нередко, быть может, и прямо под давлением бремени, тяжкого и неудобоносимого, наложенного жизнью на слабые плечи?..
Газеты говорят, что г-жа Лухманова очень решительно и очень непреклонно стала на первую точку зрения, и с высоты кафедры, занятой женщиной-писательницей и моралисткой, сыпались громы осуждения на головы ‘несчастных’. ‘Добродетельная дама,— читаем мы, например, в ‘Волыни’, откуда я заимствую эти фактические сведения {‘Волынь’, 22 мая, No 41.},— уверяла аудиторию, что проституция — продукт женской (личной?) испорченности, а проституток называла ‘тварями’, ‘животными’ и тому подобными милыми словечками…’ В евангельском рассказе о суде Христа над блудницей, к сожалению, не говорится ничего о том, были ли в толпе, окружавшей Христа, также и женщины. Во всяком случае не было ни одной г-жи Лухмановой, иначе едва ли предложенье Христа ‘первому бросить камень’ осталось бы без соответствующего отклика…
Итак, г-жа Лухманова решительно осудила ‘тварей’ и ‘животных’, вероятно к большому удовлетворению добродетельных слушательниц и даже ‘слушателей’… Была, однако, среди слушательниц почтенной лекторши одна, которая не только не согласилась с ее выводом, но и позволила себе прислать печатное ‘возражение’.
Это была… Соня Мармеладова из романа Достоевского. ‘На другой день после лекции,— читаем мы в ‘Волыни’,— в редакции местной газеты было получено письмо следующего содержания:
‘Облегчая свое сердце, переполненное горечью несправедливых укоров по адресу нас, несчастных женщин, попрошу выслушать мою исповедь — защиту от того клейма, которое публично в своей лекции г-жа Лухманова накладывает, без разбора, на всех женщин, не устоявших в борьбе за свою жизнь и брошенных судьбой в проституцию, или иначе, принужденных продавать свое тело.
Судьба моя не сложна, и я могу рассказать ее вкратце. Я дочь слесаря, работавшего в одной из мастерских Харькова за 80 коп. в сутки. Я была старшею в семье, а после меня два брата и две сестры. Мать умерла, когда мне было 13 лет, после этого отец отправился в Севастополь, в надежде получить более выгодный заработок, и вот уже 6 лет, как о нем нет никаких вестей, умер ли он, или жив — не знаю. Эти шесть лет я выстрадала: голод, холод и самую отчаянную нужду. Чтобы не умерли с голоду мои сестренки и братья, еще малые, я поступила на табачную фабрику, где мне за день работы с 6 часов утра до 6 вечера, платят 25 коп., и я в месяц зарабатывала до 7 рублей, если нет только праздников, и эти деньги покрывали наши нужды. Но пять человек, которым надо одеться, кормиться и жить под крышей, в какой-либо конуре, как ни ухитрялись, как ни старались привыкнуть меньше есть, штопать дыры и прорехи и греться, где только возможно,— не могли долго вынести. Я, видя и слыша плач своих братишек, билась во всю мочь, напрягая свои силенки. Придя с фабрики, носила соседям воду из колодца за 50 коп. в месяц, мыла белье, если попадалась такая работа, но изнемогла совсем. По совету добрых, участливых людей ходила в разные харьковские общества помощи нуждающимся. Просила какого-нибудь места, как немного грамотная, служить хотела, но везде неудача: то обещали, то жалели, что нет у меня аттестата и т. п., а нужда добивала жизнь моих бедных сестер и братьев. Что делать? Я теряла голову. Надежд никаких. Читала я когда-то, еще в школе, что блажен тот человек, который жизнь свою отдаст за ближнего или друга своего…’
И вот дальше… обыкновенная история, с которой читатель знаком давно в изображении Сони Мармеладовой… ‘Ибо,— позволю себе привести слова старого пропойцы Мармеладова,— обращусь к вам (добродетельные моралистки) с вопросом приватным: много ли может, по-вашему, бедная, но честная девица честным трудом заработать?.. 25 копеек в день, сударыня, не заработает, если честна и не имеет особых талантов, да и то рук не покладая работавши… А тут ребятишки голодные’… ‘А тут уж Дарья Францовна, женщина злонамеренная и полиции многократно известная, раза три через хозяйку наведывалась…’ И вот, ‘этак часу в шестом, Сонечка встала, надела бурнусик и с квартиры отправилась, а в девятом часу и назад пришла… Ни словечка при этом не вымолвила, а взяла только большой драдедамовый платок, накрыла им совсем голову и лицо и легла на кровать лицом к стене и только плечики да тело все вздрагивают…’ После чего, как известно, один добродетельный человек в амбицию вломился: ‘Как, дескать, я с такой в одной квартире буду жить…’
Это, впрочем, все в романе. Та Соня Мармеладова, которая позволила себе прислать ‘возражение’ на лекцию известной моралистки г-жи Лухмановой, не умеет, очевидно, описывать так ярко, как Достоевский, и потому в ее письме сказано только, что она ‘вышла на улицу и отдалась первому прохожему, но утерла слезы братьям и сестрам. И с той поры,— продолжает она свою исповедь,— уже третий год, с восьми часов, придя с фабрики, которой я все-таки держусь, иду на улицу, в город. Один брат поступил в учение к сапожнику, другой дома, а две сестры одеты, по воскресеньям идут в воскресную школу, а в будни у печки стряпают и моют белье…’
Конец этой истории, как видите, значительно отличается от того, какой Достоевский придумал для своей Сони. Последняя, как известно, встречается с Раскольниковым, и перед ними мелькает впереди свет искупления, оправдания и новой жизни. Очевидно, даже ‘мучительный талант’ Достоевского почувствовал потребность смягчить ужас действительной жизни. И хотя в этом есть несомненная художественная правда, но действительная жизнь в подавляющем большинстве случаев остается чужда этому снисходительному смягчению. ‘Имя и фамилия несчастной девушки,— сказано в ‘Волыни’,— приведены были полностью. Навели справки: автор письма действительно служит на фабрике и содержит ‘на свои средства’ целую семью…’ Таким образом, перед нами своеобразное смешение, повидимому, совершенно несходных элементов: порок и грязь бьются у самого порога семьи. И сколько нужно нравственной силы, чтобы не дать грязному потоку хлынуть за этот порог, где ‘брат учится ремеслу, а сестры работают у печки и читают книжки, готовясь к воскресной школе’. И сколько таких девушек, которым никто не протянет руку помощи, никто не поможет избавиться от этого тяжкого бремени…
Свое письмо эта Соня Мармеладова действительной жизни заключает пожеланием, чтобы, вместо огульного осуждения, строгие моралистки, вроде г-жи Лухмановой, принимали в соображение еще многое другое, кроме испорченности этих ‘тварей’.
И нам кажется, что эта дерзкая возражательница права. Мы знали до сих пор о скорбно негодующем заступничестве Успенских, Достоевских, Толстых… Мы со слезами на глазах читали рассказ Достоевского о том вечере, когда Соня Мармеладова лежала, завернувшись с головой в драдедамовый платок, и как при этом вздрагивали ее плечики. И никто, даже Катков, даже кн. Мещерский не смели восставать против Сони Мармеладовой в романе и против того чувства, которое автор будил этим изображением в читателе. Теперь Соня Мармеладова из действительной жизни просит примерить к ней, к ее собственному положению эти наши чувства и эти вычитанные взгляды… И мы полагаем, что на это она имеет право и что вообще в этой своеобразной полемике неожиданная возражательница более права, чем г-жа Лухманова со всею своею ‘строгою моралью’, направленной, к сожалению, столь явно ‘в сторону наименьшего сопротивления’…
Июнь 1904 г.

НОВЫЕ ВОЗРАЖАТЕЛИ

Справка из журнального архива

Небольшой эпизод, рассказанный в предыдущей заметке, невольно вызывает один вопрос, связанный с некоторыми характерными особенностями нашей современности… Ведь вот эта бедная девушка не только пошла на лекцию, в которой трактовался предмет, так трагически касавшийся ее собственной жизни, не только заплатила за вход и внимательно выслушала все горькие для нее сентенции лекторши, но еще у нее явилось побуждение ответить, возразить, подать голос из глубины своего падения на интеллектуальные высоты, где образованные господа и дамы вели разговор о добродетели и пороке. И она прибегла к помощи местной газеты. Если даже допустить, что она не сама написала это ‘письмо в редакцию’ (хотя… отчего же и нет?), если даже ей составил кто-нибудь письмо совершенно так же, как добрые люди пишут ‘письма из деревни’, переводя на грамотный язык горькие излияния женского сердца,— то ведь и в этом случае нужно немало собственной инициативы и желания отозваться на обсуждаемый вопрос, чтобы мужественно отослать в редакцию эту автобиографию, не скрыв даже своей фамилии…
Явление, несомненно, новое, и возражение довольно неожиданное. И вот, вопрос состоит именно в том,— почему это так ново и так редко?
Правда, в ‘возраженьях’ и ‘опроверженьях’, как и в литературных процессах, пресса наша не только не чувствует недостатка, но, пожалуй, терпит от некоторого их излишества. ‘Россия такая чудная страна,— писал когда-то еще Гоголь,— что если скажешь что-нибудь об одном коллежском асессоре, то все коллежские асессора от Риги до Камчатки непременно примут на свой счет…’ И действительно — возражают, опровергают, обижаются, тащат в суд у нас часто и охотно. Возражают господа исправники, пристава, акцизные, священники, учителя, возражают за себя лично и от лица сословий, классов, должностей, мундиров… Но среди этих возражений и опровержений наблюдатель русской жизни не встречает ничего, или почти ничего, исходящего от так называемых ‘низших сословий’…
А между тем,— почему бы?.. Правда, когда-то в старину люди этих ‘низших сословий’ назывались прямо ‘подлыми’. ‘Людей подлого звания не убить и не увечить’,— этого было тогда достаточно для тогдашнего чувства справедливости: разумеется, об оскорблении чести человека, который уже с рождения признавался ‘подлым’, не могло быть и речи. Старинные законы считали ‘бесчестье’ (нынешнюю клевету, брань и диффамацию) наказуемым прямо пропорционально окладу жалованья, получаемого обиженным. Человек, не имевший благородного званья и не получавший жалованья, тем самым ставился вне действия этого закона.
Великая освободительная реформа уничтожила ‘подлое звание’, и с тех пор законы пишутся для всех одинаково. В том числе, разумеется, и законы о клевете в печати, злословии, брани и пресловутой диффамации.
Но одно дело — существование закона, другое — фактическое его применение. До сих пор еще пережитки старины, воспоминания о ‘благородстве’ одних и безнадёжной ‘подлости’ других живы в наших нравах и отражаются даже в печати, которая призвана бороться и вытравлять из жизни эти действительно подлые пережитки… Когда-то, непосредственно после реформы, покойный Фет ‘наполнял страницы ‘Русского вестника’ ‘злословьем и бранью’ по адресу своего бывшего крепостного, а в то время уже вольного и ‘равноправного’ человека, Семена. Каждый шаг этого злополучного субъекта заносился в дневник помещика-литератора и затем обсуждался печатно самым беспощадным и язвительным образом. И я уверен, что если бы современный юрист просмотрел эти писания Фета, то нашел бы в них материал для беспроигрышного процесса ‘по жалобе бывшего крепостного крестьянина Семена на отставного гвардии корнета Афанасья Шеншина в клевете и оскорблении в печати…’
Но, разумеется, ‘наглость’ этого безнравственного Семена до такой ужасной степени не доходила. И даже лет тридцать спустя тот же самый Фет самым беспечным образом обвинил жителей целой деревни (с точнейшими указаниями) в том, что они воры, разбойники и поджигатели. ‘Неужели и этим поджигателям,— спрашивал он в ‘Московских ведомостях’,— тоже выдадут казенную ссуду?..’ Обвинение было опровергнуто по пунктам, но не самыми обиженными, а земским начальником… И никому опять не приходило в голову, что эта легкомысленная клевета могла бы при другом объекте повлечь за собою несколько месяцев тюремного заключения для автора. Просмотрите еще теперь с этой точки зрения страницы любой газеты, и вы увидите, как она осторожна по отношению ко всем сословиям, кроме ‘низших’. Что же говорить, например, о ‘Гражданине’, чуть не каждый номер которого содержит очень точно квалифицируемую ‘клевету’ или хоть ‘злословье и брань’ по адресу меньшего брата с самыми определенными нередко указаниями.
И это, конечно, имеет свои глубокие причины. Одна из них — разобщенность печати и массы. Для фетовского Семена, для обличенных им ‘поджигателей’, для жителей той или другой деревни, относительно которой ‘пишут князю Мещерскому’ многочисленные его сотрудники из господ земских начальников, печать есть что-то отвлеченное, далекое, почти фантастическое, и оскорбление в печати, если они и узнают об нем, не будит никаких рефлексов… А это в свою очередь отражается на приемах печати…
В нашем архиве есть один очень характерный эпизод из этой области и относится он не к ‘Гражданину’ или ‘Московским ведомостям’, а к либеральной провинциальной газете. Было это года три назад, в Самаре. В то время в ‘Самарской газете’ писал фельетоны некто г. Б. (так начинался его псевдоним), человек, повидимому, очень развязный. За отсутствием ли материала, или теснимый ‘опроверженьями’ и ‘возраженьями’ со стороны культурных обывателей, фельетонист направил стрелы своего остроумия ‘в сторону наименьшего сопротивления’ и избрал предметом своей сатиры рабочего, да еще татарина, Мухаметзяна Ахметзянова. Татарин этот служил на городском элеваторе и по воскресеньям обучался русской грамоте в воскресной школе. В то время, о котором идет речь, общество взаимного вспомоществования ремесленников, открывшее воскресную школу, разослало своим членам извещение о возобновлении занятий с 15 октября, причем, называя их на печатных бланках ‘Милостивый государь’, сообщало о дне обычного в таких случаях молебствия. Татарин Мухаметзян Ахметзянов тоже получил это приглашение.
Откуда фельетонист узнал об этом, сказать не можем, но только самый факт, что рабочий назван ‘милостивым государем’,— а татарин получил приглашение на молебствие,— показался господину Б. необычайно ‘смешным’, и он подверг его некоторой ‘обработке’. Сообщив предварительно, что Ахметзянов слыл будто бы под кличкою ‘немца’, фельетонист нарисовал затем целую картину прихода почтальона на элеватор и чтения самого письма, причем обращение ‘Милостивый государь’ вызвало, будто бы, общий хохот среди рабочих, а сам ‘немец’ вел себя совершенным паяцем и дураком. ‘Скорчив пресерьезную мину и ударяя себя перстом в грудь, он слог за слогом, медленно и торжественно произнес: ‘Мы-ло-сты-вой государь!’ — после чего повернулся к присутствующим спиной, руки в боки и важно так удалился…’
Написав все это, фельетонист совершенно спокойно перенес свое остроумие на другие предметы, в полной уверенности, что осмеянный им татарин, как существо безгласное и безличное, или совершенно не узнает о фельетоне, или, если узнает, то останется нечувствительным к этому вороху коротеньких строчек, проникнутых беспредметной смешливостью по адресу живого человека. Оказалось, однако, что газета не только попала на элеватор, но была там прочитана со вниманием и дня через два редакция (тогдашняя) была неприятно удивлена, получив с элеватора ‘возражение’ за подписью Мухаметзяна Ахметзянова, написанное с большим достоинством и тактом.
‘Я действительно (писал этот скромный человек) состою учеником воскресной школы, открытой самарским обществом взаимопомощи ремесленников, и получил от правления общества письмо. Но при этом никаких нелепых телодвижений я не совершал, равно как ничьего хохота при чтении письма не раздавалось… письмо мне читал заведующий элеватором, и других служащих при этом не было.
Точно так же ‘немцем’ (или, как остроумно выражается автор фельетона, ‘нимса’) никто меня не называл. Сам я тоже не называл себя ‘нимса’, ибо ничего позорного (можно бы прибавить и смешного) в том, что я татарин по рождению, не вижу… Я очень благодарен правлению названного общества за то, что оно дает мне возможность учиться по-русски, равно как доволен и тем, что оно, обращаясь ко мне, маленькому человеку, употребило выражение ‘Милостивый государь’, а потому не придал никакого значения тому обстоятельству, что правление пригласило меня, природного мусульманина, ‘на молебен’, тем более что, во-первых, это меня ни к чему не обязывало, а во-вторых, произошло это, вероятно, потому, что правление, рассылая извещения всем ученикам школы, не сочло нужным посылать мне таковое в особливой редакции….’
Таким образом, читатели газеты узнали, что вся эта сцена с гоготаньем и кривляньем, в которой рисовалась какая-то полудикая толпа рабочих, а Мухаметзян Ахметзянов изображался полуобезьяной, явилась плодом вдохновения фельетониста. Правда, на этот раз уже несомненно, что письмо писал не сам Ахметзянов, только еще ‘обучавшийся русскому языку в воскресной школе’. Кто бы, однако, ни составлял письмо — товарищ рабочий, знакомый студент или заведующий элеватором,— несомненно все-таки, что на этот раз газета получила урок элементарного такта и даже либерализма и что урок этот исходил из рабочей среды, оскорбленной печатным отзывом.
Итак,— ‘падшая’ девушка в Харькове напоминает об элементарной гуманности просвещенной лектрисе, рабочий из самарского элеватора читает лекцию терпимости и такта либеральной газете. Нет сомненья, что эти два случая можно бы дополнить и другими иллюстрациями, хотя все-таки их еще слишком мало. Тем не менее, мы считаем их внутреннее значение гораздо более важным, чем их количество, которое, несомненно, будет расти. До сих пор печать разговаривала о народе так, как говорят о нем между собою просвещенные люди, не принимающие во внимание ‘людей’, стоящих за стульями. Теперь есть уже признаки, что это должно измениться. Книга, газета, даже журнал уже проникают в широкие массы, и нет сомнения, что мы накануне некоторых, быть может даже очень существенных, ‘поправок’ и ‘возражений’ из этой до сих пор для нас безличной и часто безразличной массы. А если это так, то нам придется и самим идти навстречу этим ‘поправкам’. И несомненно также, что это будет в интересах человечности и правды, а стало быть, и в интересах самой печати…
И значит,— новым возражателям, как их ни мало еще,— привет!
1904

МОРСКОЙ ШТАБ ‘НА МИРНОМ ПОЛОЖЕНИИ’

Н. А. Демчинский в ‘Слове’ рисует жанровую картинку, которая от наших тревожных дней после Порт-Артура, Ляояна, Мукдена и Цусимы, переносит воображение к добрым старым временам дореформенной обломовщины. Вы, конечно, помните: ‘Можно было пройти по всему дому насквозь и не встретить живой души…’ И далее: ‘Это был какой-то всепоглощающий, ничем не победимый сон, истинное подобие смерти…’ Это из гончаровского ‘Обломова’ {Полное собрание сочинений Гончарова, 1899 г., т. III, стр. 141.}.
Теперь послушайте, что рассказывает г. Демчинский уже прямо с натуры. Известно, что г. Демчинский — человек предприимчивый и беспокойный. Одно время он весь был поглощен предсказаниями погоды, которая, однако, решительно не оправдала его ожиданий. После этого он обратил свое внимание на предметы, более доступные человеческому воздействию. Он составлял проекты реформ, писал о войне, порицал Куропаткина и хотя, как русский человек, не мог обойтись без неумеренных (для равновесия) славословий по адресу других генералов, но все же в общем, повидимому, несколько ожесточился, и его статьи последнего времени писаны уже не пряно-патриотической водицей, а уксусом и желчью.
В таком настроении г. Демчинский отправился в один прекрасный день в главный морской штаб, чтобы навести справки по одному действительно интересному предмету. Дело в том, что, по распоряжению главного морского штаба, семьи офицеров, участвовавших в цусимском бою, лишены выдававшегося им прежде содержания…
Эта ‘гуманная мера’ практиковалась уже и ранее. В газетах много раз отмечались случаи, когда жены офицеров узнавали о смерти мужей на полях битв именно от полковых казначеев, которые, ‘за выбытием из строя по случаю смерти’, сразу прекращали осиротелой семье содержание… Таким образом, жены и дети оставались сразу не только без мужей и отцов, но также и без всяких средств к существованию. Это приказное бездушие вызывало в свое время негодование всей печати, и в газетах появилось ‘компетентное сообщение’, что против него уже приняты соответствующие меры. Мы не знаем в точности, как отразились эти меры на сухом пути, но относительно семей моряков влияние их выразилось в формах довольно неожиданных: прежде шла речь о лишении содержания семей офицеров, заведомо убитых, теперь, после цусимского боя, содержание прекращено и семьям живых. Штаб знает достоверно, что погибло ‘много’, но так как ему не известно, кто именно остался в живых, то ‘для большей вероятности’ перестали выдавать всем. Кто окажется жив, тому предоставляется доказывать законным порядком, что он не умер…
Гуманная экономия коснулась, между прочим, и родственницы господина Демчинского, почему последний отправился за справками в канцелярию главного морского штаба. Здесь он, разумеется, прежде всего обратился к курьеру, с которым и произошел у него нижеследующий замечательный диалог, достойный занесения на страницы истории:
— Кто начальник штаба? — спрашивает г. Демчинский.
— Рождественский.
— Он здесь?
— Никак нет… В Японии.
‘Тут только,— говорит г. Демчинский,— я сообразил, о каком Рождественском идет речь. До этого я никак не мог совместить эти две должности’.
— Ну, а теперь кто же начальник штаба?
— Адмирал Безобразов.
— Он тут?
— Никак нет, они в отпуску.
— Да кто же теперь-то начальник? — спросил г. Демчинский, уже с понятной досадой.
— Адмирал Вирениус.
— Он здесь?
— Никак нет. Третий день с дачи не приезжали.
— Да что ты: шутишь, что ли?
— Помощник ихний…
— Кто помощник?
— Адмирал… (фамилию г. Демчинский не расслышал).
— Здесь?
— Никак нет. И они не приезжают.
— Да кто же, чорт возьми (грубо, но… понятно), приезжает?
— Второй помощник, адмирал Нидермиллер. Только… они тоже ушли…
— Ну, дай мне адъютанта штаба!
— Старший адъютант Зилотти…
Припоминаем,— кажется, г. Зилотти несколько известен литературе: в похвальном рвении он выступал на защиту своего начальства против нападок капитана Кладо, причем несколько превысил меру усердия и подвергся даже взысканию… Весьма понятно, что… на вопрос г. Демчинского: ‘Ну, вот, давай Зилотти!’ — последовал опять тот же неизменный ответ:
— Их нет-с… Может быть, в третьем часу… иногда заезжают…
— Так с кем же мне говорить-то? — спрашивает т. Демчинский в отчаянии.
— Только вот дежурный чиновник.
Действительно, ‘в приемную вошел утомленный коллежский регистратор и подошел к очередной даме. Но тут,— говорит г. Демчинский,— я наступил ему на горло…’ — и только после этого энергичного воздействия г. Демчинскому удалось узнать, что ‘жалованье семьям офицеров не платят потому, что нет донесения о цусимском бое от старшего адмирала, а потому канцелярия не знает, кто жив и кто погиб'(!).
— Да ведь вы же сообщили списки в газетах!
— Да, но это по японским и французским сведениям, которые не могут служить оправдательным документом перед контролем!.. {‘Слово’. Заимствуем из ‘Спб. вед.’ — 21 авг. 1905, No 201.}
Превосходная система контроля и замечательное отношение к ‘иностранным источникам’. Прекратить выдачу содержания многим семьям на основании этих источников — можно. Но восстановить хоть одной семье — нельзя… Удивительно, что при столь экономическом контроле наш побежденный флот стоил все-таки в полтора раза дороже победоносного японского…
Господин Демчинский выражает желание, чтобы господин морской министр ‘хоть раз попал в главный штаб просителем’… Истинно российское упование на министров Гарун-аль-Рашидов… А между тем,— что бы произошло, если бы г. военный министр, хотя бы даже переодевшись капитаном Копейкиным, испытал на себе все тернии ‘просительства’ в штабах? Очень может быть, что мы прочитали бы еще один приказ, обличающий с бюрократических высот канцелярские порядки и вместе рисующий мудрую бдительность высшего начальства… И только. Бывало ведь это много раз, и приказы писались многократно. Мне вспоминается читанный где-то рассказ о том, как еще Петр Великий объехал однажды присутственные места, спустя два часа после законного срока для начала занятий, и не застал ‘господ присутствующих’ на местах. Петр Великий! Не адмиралу Бирилеву чета! И приказы он писал, как известно, очень выразительно. Например: когда бригадир Трубецкой и его товарищ Исаев промедлили два года с исполнением порученного им дела, то Петр послал им указ с угрозой: ‘Ежели сих дел не учините в пять месяцев или полгода, то ты (Трубецкой) и товарищ твой Исаев будете в работу каторжную посланы’ {Соловьев, 1-е издание Истории, т. XVII, стр. 178.}. Кажется, довольно сильно, но бывало и еще сильнее. Например, в 1711 году вице-губернатору города Москвы Ершову обещано было от сената: ‘и черевы на кнутьях выметать…’ {Там же, т. XVI, 182.} Однако канцелярские нравы плохо исправлялись канцелярскими же воздействиями и угрозами, так что преемникам Петра приходилось, в свою очередь, неустанно прибегать к весьма своеобразным мерам. Так, в 1734 году Мельгунов рапортом доносил о медленности губернаторов и воевод, ‘коим в 1732 и 1783 г. послано по двенадцать указов и, сверх того, подано на них в сенат три доношения, и по определениям сенатским последовало три указа’, и по тем указам ‘велено тех губернаторов и воевод за неприсылку рапортов держать под караулом, а секретарей и подьячих в оковах’(!) {Соловьев, 1-е издание Истории, т. XX, 183.}. Но… и после сего рапортов все же не прислано, и волокита тянулась та же, и никакие грозные указы не могли победить непобедимую канцелярскую бездеятельность…
С тех пор прошло два столетия… Никогда еще, кажется, не было ничего подобного тому, что пережила Россия на Дальнем Востоке. И что же? Все быстро вошло в колею. Даже гром цусимской канонады, возвестившей всему миру гибель целого флота, и небывалое торжество противника над русским флагом — ничто не могло преодолеть ‘ничем не победимый сон, истинное подобие смерти’ в обломовских канцеляриях военной бюрократии. Флот побежден, порядки морского штаба устояли! На беспримерные поражения главный морской штаб реагировал немедленным и огульным прекращением содержания семьям и живых, и пленных, и убитых офицеров без разбору, а сам… перешел на мирное дачное положение…
И вот в военной канцелярской пустыне бродит беспокойный партикулярный человек Н. А. Демчинский, заступаясь за права ‘ошибочно не погибших’ офицеров, и в раздражении восклицает:
— Да кто же, наконец, сюда, чорт возьми, приезжает? Давайте мне кого-нибудь… кого хотите, но давайте…
И на эти отчаянные вопли, точно бледное сновидение из глубины сонного царства, выходит… ‘утомленный коллежский регистратор’, унылое олицетворение порядка, при котором, по бессмертному выражению Николая I, ‘всем в стране правит столоначальник’…
Понятно, что и он, бедняга, утомился до смерти…
В заключение маленькое газетное сообщение из области той же военной экономии: ‘Слово’ сообщает, что генерал-лейтенант Сахаров, при оставлении поста военного министра, получил для переезда с казенной квартиры на частную пятнадцать тысяч рублей! Новый военный министр, генерал-лейтенант Редигер, для переезда с одной казенной квартиры на другую, казенную же (с Исаакиевской площади на Мойку, 67), получил десять тысяч рублей. Назначенный на новую должность начальника генерального штаба, генерал-лейтенант Палицын получил для переезда с одной казенной квартиры на другую, казенную же, десять тысяч рублей…
Это известие, первоначально оглашенное в ‘Слове’, я заимствую уже в перепечатке из провинциального ‘Южного слова’ (от 27 августа, No 60). Разумеется, это только ‘газетные известия’, и, наверное, тот самый контроль, которого так боится коллежский регистратор морского штаба, имеет по этому предмету самые точные сведения, исходящие на сей раз уже не из одних только японских и французских источников…
Но — и российский контроль давно и бесповоротно тоже… отправился на дачу…
1905

ЕДИНСТВО КАБИНЕТА

ИЛИ ТАЙНЫ МИНИСТЕРСТВА ВНУТРЕННИХ ДЕЛ

Сенсационный уголовно-политический роман

Уже по заглавию читатель видит, что роман плохой и едва ли заслуживает библиографического отзыва, так как кто же станет серьезно разбирать лубочные произведения? Это совершенно справедливо, и мы, конечно, не стали бы занимать внимание читателя разбором этой плохой стряпни, если бы… это было только произведение лубочной литературы, а не реальное явление лубочной политики.
Не так давно в газетах появилась первая глава этого плохого романа. Завязка, совершенно во вкусе Габорио или Монтепэна, состояла в том, что однажды граф Витте с одним из своих чиновников, проходя под покровом ночи мимо охранного отделения, услышал странный глухой шум. Заинтересованный этим шумом, граф вошел в отделение и там… застиг шайку охранных черносотенников, печатавших при трепетном свете керосиновых ламп хулиганские прокламации… Продолжение следует…
Продолжения, однако, не последовало, а последовало, как и нужно было ожидать, категорическое опровержение: граф Витте ночью мимо охранного отделения не ходил, глухого шума не слышал, в помещение не входил, черносотенную шайку за печатанием хулиганских прокламаций не застигал… И значит, как все плохие романы, и это начало охранно-уголовного романа оказалось нимало не похожим на действительность.
Однако русские газеты, лишенные просвещенного руководства цензуры, удивительно испортили свои литературные вкусы, и потому вскоре же продолжение сенсационного романа было вновь поднесено читающей публике в измененной редакции. Хотя первая глава была опровергнута и ‘Русским государством’, и официозным телеграфным агентством, но газеты с преступным упорством заявили, что в ней события были изложены лишь ‘несколько не точно’, по существу же завлекательное начало проникнуто не только художественной правдой, но в общем соответствует действительности. ‘Из источников, безусловно достоверных,— писали, например, в ‘Руси’ (No 10),— нам известно, что тайная типография была обнаружена не в охранном отделении, а в помещении департамента полиции (в доме No 16 по Фонтанке). В этой типографии печатались распространявшиеся затем по всей России черносотенного типа прокламации и воззвания против оппозиционной интеллигенции и евреев. Заведывал типографией жандармский офицер Комиссаров, под главным руководством г. Рачковского. Обо всем изложенном было доведено до сведения господина Витте, который и распорядился о немедленном закрытии типографии…’
‘И похоже это на правду и может это случиться на Руси?’ — спросит благонамеренный читатель, обладающий хоть каплей литературного вкуса и не читающий лубочных романов… В департаменте полиции!.. в учреждении, еще так недавно состоявшем под просвещенным директорством господина Дурново, ныне служащего украшением первого конституционного министерства Российской империи! Черносотенные прокламации!.. Призывы к погромам и убийствам!.. И читатель, конечно, с досадой кидает вторую главу плохого романа, ожидая нового опровержения…
Однако газеты, лишенные просвещенного руководства цензуры, продолжают уверять, что ‘все похоже на правду и все может случиться’ в нашем богоспасаемом отечестве. Это ведь сказал еще Гоголь, а Пушкин, как известно, прибавил: ‘Там чудеса, там леший бродит…’ Теперь же, кстати, над Русью распростерлась та самая предрассветная тьма, под кровом которой наиболее охотно бродят всякие призраки, пока их не вспугнет громкий крик петуха. Итак, газеты дают третью главу плохого романа.
Третья глава состоит в том, что господин Р-в, сотрудник ‘Руси’, шел по Невскому проспекту и встретил там одного своего приятеля. Дело, как видите, происходит днем и на людном месте. Приятель поздоровался и затем протянул ему листок.
— Предлагаю прочесть,— сказал он,— черносотенский chef d’oeuvre {Образцовое произведение (франц.).}, последняя прокламация.
Господин Р-в взял листок, развернул его, прочел и изумился. Заглавие его гласило: ‘Воззвание к русскому народу. Причина всех несчастий России. Меры пресечения зла от евреев. Цена 2 коп.’. Господин Р-в дает лишь краткое извлечение из этого замечательного произведения, но князь Мещерский знакомит с ним читателей подробнее. Вот, например, начало воззвания:
‘Знаете ли, братцы, рабочие и крестьяне, кто главный виновник всех ваших несчастий? Знаете ли, что жиды всего мира, ненавидящие Россию, армяне и затем Германия и Англия составили союз и решили разорить Россию дотла, разделить ее на мелкие царства и раздать ее врагам народа русского… Затем хотят позднее хитростью и обманом отобрать землю у русского мужика и самого его обратить в раба Мидовского, попов его расстричь, а православные церкви и монастыри обратить в жидовские хлевы и свинятники (sic)… A теперь решили разорить единственных защитников русского народа и его веры — православных русских помещиков, фабрикантов и купцов, чтобы потом без помехи жид все забрал в свои руки…’
В средине красуются следующие строки:
‘Как только явятся к вам эти христопродавцы, истерзайте вы их и избейте… Сейчас русские честные люди, любящие Россию, хлопочут у государя, чтобы он скорей согнал с президентского места (курсив наш) главного помощника жидовского…’
Здесь князь Мещерский ставит целомудренные точки, но господин Н. Р-в приводит и конец фразы, который гласит буквально: ‘главного помощника жидовского с его женой жидовкой…’
Главное, однако, волшебство в этой третьей главе лубочного романа заключается не в содержании этого дикого и бестолкового кликушества, а в том, что под листком напечатано мелким шрифтом: ‘Дозволено цензурою. Спб., 19 февраля 1906 г. Типография Спб. Градоначальства… Склад издания во всех магазинах ‘Нового времени’ и в редакции ‘Русское знамя’…’
‘По наивности, свойственной русским гражданам,— признается господин Р-в,— я заподозрил здесь злостную мистификацию и чуть было даже не обиделся за спб. градоначальство, но раздумал, отправился в магазин ‘Нового времени’, с трудом протискался сквозь толпу ‘женихов и невест’ и обратился к приказчику с просьбой продать мне воззвание. ‘Вам о жидах?’ — спросил он меня галантно и великолепным жестом указал на кипу лежащих на прилавке прокламаций…’
Итак, плохой лубочный роман оказался еще худшею действительностью. Что же после этого не похоже на истину и чего не может случиться на Руси на заре российской конституции? Все похоже на истину, и все может случиться…
‘В правительственных типографиях (восклицает другая газета) печатаются с дозволения цензуры призывы к избиениям. В казармах раздаются эти воззвания, по всей Руси рассылаются прямо из правительственной типографии, точно циркуляры, приглашения к погромам. Открыто продаются в притонах, вроде магазинов ‘Нового времени’ и редакции ‘Русского знамени’… Попросту говоря: среди бела дня, без помех и стеснений ведется агитация к погромам, и на каждом акте этой агитации имеется отчетливая надпись: ‘Дозволено цензурой…’ {‘Наша жизнь’, 3 марта, No 384.}
Лубочная действительность на этот раз превзошла самый лубочный вымысел: вместо ночной работы черносотенных охранников — оказалось легальное производство типографии градоначальства! Автор не какой-нибудь безвестный уголовный субъект из шайки Крушевана, а действительный статский советник Алексей Максимович Лавров, ‘состоящий при министерстве внутренних дел’.
В квартире его (ул. Жуковского, 28-12) оказался целый склад отпечатанных в типографии градоначальства черносотенных воззваний. ‘Г-н Лавров, по слухам, имеет близкое отношение к охранному отделению, он сослуживец В. М. Пуришкевича, чиновника особых поручений при том же министерстве внутренних дел, призывавшего в свое время, как это сообщалось в газетах,— на собраниях ‘Союза русского народа’ в манеже к избиению интеллигенции’ (‘Речь’, No 10).
Последняя глава этого сенсационного уголовно-политического романа переносит нас в заседание совета министров. Мы так много, еще до российской конституции, читали о необходимости ‘единого и солидарно-ответственного кабинета’, что было бы очень странно, если бы у нас не было такового и по объявлении конституции… Конечно, он есть, и это именно — кабинет Витте-Дурново. Понятно, что этот ‘единый и солидарный’ кабинет собрался, чтобы всем его членам совместно, как говорится, вкупе и влюбе дочитать любопытный роман и критически обсудить его достоинства и недостатки. Если бы Илье Ефимовичу Репину было предоставлено набросать картину этого замечательного собрания, то это несомненно была бы превосходная иллюстрация к политической истории наших дней… Председательствовал на президентском кресле (а быть может, между двух?) граф С. Ю. Витте, которому, конечно, было очень интересно услышать от своего солидарного сотрудника, министра внутренних дел, какими соображениями, относящимися до ‘единства действий’, руководствовались видные деятели его министерства, ставя имя ‘главы кабинета’ (и даже его супруги) во главе ‘внутренних врагов’, коих следует истребить? Правда, у П. Н. Дурново был готовый и весьма остроумный ответ, данный им ранее по другому случаю: стоит ли жалеть стекла в горящем доме? Но господин Дурново, как сообщают газеты, молчал. Говорили: петербургский градоначальник, генерал фон-дер-Лауниц, и начальник главного управления по делам печати, г. Бельгард. ‘Господин градоначальник просто объяснил, что типография градоначальства приняла к печатанию воззвание, как всякий частный заказ, не входя в обсуждение его содержания, так как на рукописи имелась разрешительная пометка цензора’. К тому же заказ был доставлен в типографию г. Лавровым, лицом, заведомо весьма благонадежным, приближенным к генералу Богдановичу и даже чиновником министерства внутренних дел.
Объяснение вполне, конечно, успокоительное. Речь начальника главного управления, к сожалению, была не столь гладкая. Если верить газетам, то господин Бельгард вынужден был признать, что ‘с прокламацией вышла некоторая неловкость и ошибка’. Но вместе с тем он счел необходимым указать на заслуги цензора. Последним оказался Николай Матвеевич Соколов, ‘известный, между прочим, как переводчик Канта, и не лишенный поэтического дарования’. Господин Бельгард мог бы прибавить, что цензор Соколов, кроме того, является видным членом ‘Русского собрания’… Графу Витте, вероятно, доставили большое, утешение эти объяснения господина Бельгарда: из них видно, что приглашение к истреблению премьер-министра и его супруги одобрено к печати не заурядным цензором, а лучшим из цензоров, переводчиком Канта (идеалист) и ‘не лишенным дарования поэтом’…
Каков будет эпилог этого лубочного, но все же очень интересного, фантастического, но и совершенно правдивого романа, состряпанного усилиями коллективного творчества господ чиновников министерства внутренних дел?.. У господина Лаврова уже произведен обыск и изъято известное количество прокламаций. Цензор H. M. Соколов получил аттестацию своих поэтических талантов… А далее?..
Многие полагают, что этим роман и кончается и что последние страницы его никому не принесут огорчения. Правосудие, в лице министра юстиции господина Акимова, слишком занято преследованием прогрессивных органов печати, чтобы обратить внимание на кровожадные печатные шалости благонадежных чиновников… Конечно, призыв к избиению премьер-министра есть уже некоторое излишество и ‘ошибка’ (по счастливому выражению господина Бельгарда), но… при ‘солидарности единого кабинета министров’ приходится прощать друг другу и не такие еще маленькие ‘ошибочки’…
Итак, да здравствует первый единый и солидарный кабинет российских конституционных министров!
1906

ВОЗВРАЩЕНИЕ ГЕНЕРАЛА КУРОПАТКИНА

‘Генерал Куропаткин вернулся с Дальнего Востока и скромно проехал в свое имение’. В этом коротеньком газетном известии — целая драма…
Генерал Куропаткин восемь лет был военным министром. Так как у министров самодержавного режима всегда и все должно обстоять благополучно, то все обстояло благополучно и по военному ведомству в министерстве генерала Куропаткина. Производились парады, учения, смотры, разъезжали инспектора, солдаты изучали ‘словесность’ (‘что такое хоругвь’ и ‘кто внутренний враг’), им внушалась самобытная тактика времен очаковских и покорения Крыма, вроде известного афоризма: ‘Пуля дура, штык молодец’, в офицерстве культивировалась ‘честь мундира’, ради которой дозволялось рубить более или менее безнаказанно беззащитных русских людей,— и все это называлось ‘духом армии’ или даже ‘духом непобедимой русской армии’… Генерал Куропаткин наследовал все эти традиции от своего предшественника, благодушного, но малообразованного старца генерала Ванновского, неожиданно для себя попавшего волею судеб сначала в военные министры, а затем в Вольтеры по ведомству просвещения… Как истинно русский служащий человек, не склонный к критике и отрицанию чего бы то ни было, генерал Куропаткин смиренно принял ковчег с военными традициями и беспечно понес его далее в том же направлении, в надежде, по достижении глубокой старости и самых высших чинов, благополучно сдать его в том же виде своему будущему заместителю… И когда на восточном горизонте стало появляться легчайшее облачко в виде безобразовско-корейской авантюры, то на вопросы о могуществе и готовности российской армии поддержать, в случае надобности, ‘престиж русского имени’ — счастливый преемник благодушного Ванновского имел полнейшую возможность, положа руку на сердце, сказать, что по всем имеющимся у него рапортам и донесениям всюду и все находится в наилучшем состоянии… {*}
{* Впоследствии в книге бар. фон-Теттау ‘Куропаткин и его помощники’, вышедшей, если не ошибаюсь, в 1913 году,— была приведена докладная записка ген. Куропаткина, представленная государю в февр. 1904 г., тотчас после начала русско-японской войны. Вот ее заключительный параграф:
‘ 12. Операционный план весьма прост. Борьба флота за господство на море.
Воспрепятствование высадке японцев.
Оборонительные действия и широкое развитие малой войны до сосредоточения достаточных сил.
Переход в наступление по его окончании, именно:
Вытеснение японцев из Манчжурии.
Вытеснение японцев из Кореи.
Высадка наших войск в Японии. Овладение главным городом Японии и взятие в плен микадо…’}
Случилось, однако, так, что перед самым началом уже надвигавшейся войны генерал Куропаткин был послан на Дальний Восток и проехал в Японию… Мы, штатские люди, не компетентны в оценке специальных военных талантов генерала Куропаткина. Однако не нужно быть ни Веллингтоном, ни Мольтке для того, чтобы, побывав на месте, увидеть воочию и сравнить наше военное благополучие и нашу готовность с грозными приготовлениями Японии… И вот генерал Куропаткин увидел все эти наши бумажные форты и крепости, напоминавшие отчасти уральские фортеции с их гарнизонами, описанные еще Пушкиным в ‘Капитанской дочке’… И, конечно, при этом зрелище министерский сон с приятными видениями должен был сразу рассеяться… Российский военный министр, генерал Куропаткин, проснулся и прозрел…
Пробуждение это должно было быть прямо ужасным для человека, хоть сколько-нибудь восприимчивого к идее отечества и его судеб…
Существует полулегендарный (но какая легенда у нас, в России, не может оказаться действительностью?) рассказ о том, как генерал Куропаткин мчался в поезде-молнии через великую Сибирь, стараясь обогнать Безобразова, чтобы первому сделать в Петербурге доклад о неблагополучии и предупредить столкновение с Японией. Говорят, в начале этой гонки военный министр был впереди авантюриста и если бы удержал это преимущество до конца, то, быть может, поспел бы со своим докладом ранее. Но,— так гласит легенда,— в Иркутске предстоял смотр… Проехать через центр военного округа и манкировать смотр — это до такой степени нарушает традиции, что генерал Куропаткин ни из каких видов не мог решиться на этот слишком смелый шаг. Он произвел смотр, он парадировал перед полками, полки с положенным по штату одушевлением кричали ‘ура’, а в это время Безобразов пролетел мимо, выиграл несколько дней, и оптимистический доклад безоглядного авантюриста опередил предостережения прозревшего военного министра… Роковые шаги были сделаны. Страшная ставка была поставлена в расчете на цельность, крепость, могущество и непобедимость армии. И она была бита.
Разумеется, очень может быть (и даже весьма вероятно), что этот рассказ действительно только легенда. И без этой гонки, без этого опоздания, какую силу могли иметь заявления министра, противоречившие всем его прежним рапортам о полном благополучии и готовности… Война началась, последовали неудачи. Они были приписаны неумелости верховного командования, и генерал Куропаткин был послан командовать доблестной армией, в которой у него в течение восьми лет все обстояло благополучно.
Это уже начиналась трагедия… Человек, который увидел прозревшими очами нашу неподготовленность и неизбежность поражения, получил приказ вести армию к победе… Это случилось с Куропаткиным, как случилось впоследствии с Рождественским, и по отношению к Куропаткину это было более справедливо: он был военный министр, у него в течение восьми лет было ‘все благополучно’, он брал на себя ручательство за всякие ‘победы и одоления’, он усыплял самодержавие, а с ним и страну, шаблонно патриотическими заверениями, и теперь суровая Немезида поставила его во главе армии, заранее обреченной на бедствия и поражения…
Куропаткин ли виноват в этих поражениях? Как главнокомандующий,— едва ли уже он мог поправить дело. Если бы даже Суворова послали командовать армией на Дальнем Востоке при данных условиях, то и Суворов едва ли избег бы поражения. Зато — как военный министр, как ближайший участник того строя, который привел Россию к страшному катаклизму внутри и позорнейшему поражению на полях и в горах Манчжурии,— Куропаткин не имеет оправдания…
И если, вообще, нужно страдание на этом свете, если оно может быть признано элементом справедливости в качестве возмездия за тяжкую вину, то мы должны признать, что унижение и бесславие, которые встречают теперь на родине этого ‘скромно проехавшего в свое имение’ человека,— вполне им заслужены и приготовлены его же многолетней деятельностью…
А унижение и бесславие очень велики… Мнение о человеке миллионов его соотечественников нельзя взвесить на весах и измерить вещественной мерой. Но оно ложится огромною, неизмеримою тяжестью, подавляющей теперь вчерашних ‘героев’ и архистратигов. Еще так недавно большинство русских газет превозносило (в кредит) таланты великого стратега… Теперь даже ‘Новое время’ не находит для него ничего, кроме горечи и упреков… А между тем один ли Куропаткин, в самом деле, виноват в этих беспримерных поражениях?
Этим вопросом задается один из военных людей в газете ‘Слово’ {8 марта, No 405.}. Автор этот, г. Родзевич, спрашивает, между прочим: не лежит ли часть вины на всей армии? ‘Во всем виноват Куропаткин!— восклицает он,— а мы-то все мелкая сошка: военные чиновники, офицеры, начальники частей,— жертвы вечерние? Мы свято, как могли и умели, исполняли свой долг?’
И господин Родзевич приводит примеры глубокой деморализации в офицерской среде. ‘В Харбине,— говорит он,— я слышал от сестер и врачей, что перед каждым большим боем с юга прибывали поезда, переполненные храбрыми офицерами, и все это устремлялось в госпитали. Так что наплыв в Харбин больных офицеров являлся здесь предвестником (а не последствием) больших сражений’.
Затем г. Родзевич приводит далее рассказы о своеобразных подвигах генерала Ренненкампфа, посылавшего в главную квартиру донесения о целых полках неприятелей там, где на самом деле японцев было две-три роты.
Из этого г. Родзевич делает вывод, не лишенный основательности, что в наших поражениях виноваты также и сотрудники главнокомандующего, и общий дух армии… Так. Но тогда невольно является вопрос: от кого же зависела подготовка армии в мирное время и кто устанавливал, поддерживал, направлял ее военное воспитание? Разумеется, главным образом все это зависело от военного министра.
Это до такой степени очевидно, что отрицать это не могут даже и защитники генерала Куропаткина. ‘Сам превратившись в придворного генерала,— говорит тот же автор,— он не смог за восемь лет своего управления министерством побороть чиновничьего духа, заразившего армию, как и другие сферы жизни (вопрос: а стремился ли он к этому? где признаки его борьбы?)… Повинен Куропаткин и в том, что в боевой жизни развел роскошь и изнеженность (не для солдат, конечно?), подавая к тому личный пример. Он жил не как великий солдат и учитель Суворов, а как большой русский барин, в роскошном поезде с электрическим освещением, салонами, ванной, кухней, с огромным штатом челяди и прихлебателей…’
Эта черта генерала Куропаткина, которой и одной было бы достаточно, чтобы поставить крест на всей репутации полководца, теперь является общепризнанной. ‘На войне барские нравы,— пишут, например, в ‘Новом времени’,— сослужили стране плохую службу. Все помнят такие подробности войны, как поезда, набитые цветами одного адмирала в страшные дни, когда не хватало поездов для снарядов, или батальон солдат, во время сражения поливающий водой вагон с генеральской коровой, не выносившей жары… Одною из главных причин мукденского погрома генерал Церпицкий считает привычку наших генералов к роскошной жизни. Полководцы жили в салонах, а солдаты мерзли в палатках! Как сытый голодного не понимает, так главнокомандующий не понимал состояния оборванных, закоченевших солдат — посылал их в бой иногда в двадцатиградусный мороз’…
Так пишет теперь о генерале Куропаткине недавно превозносившее его ‘Новое время’ {‘Нов. время’ 15 февраля. Цит. из ‘Биржев. ведомостей’, веч. изд., No 9198.}. Правда, это не устраняет вопроса о виновности и других, и цитированный выше г. Родзевич совершенно справедливо спрашивает, обращаясь к сотоварищам: ‘Ну, а мы все, товарищи офицеры, во имя справедливости и в интересах истинного обновления родной армии вспомним нашу мирную и боевую службу… и искренно покаемся,— есть в чем!..’
Да, конечно, есть в чем!.. И напомнить это тем необходимее, что русская армия после войны, обнаружившей ее страшные язвы, не только не думает о таком покаянии перед родиной, но еще волей изумительных российских судеб становится судьей, и судьей непомерно строгим над сынами этой же несчастной и растерзанной родины, повинными в том, что они сознали непригодность существующего строя жизни и стремятся к ее обновлению…
Повидимому, некоторые члены военной среды сознают это и, например, письма покойного Церпицкого дают много правдивых и горьких признаний. ‘Наша армия,— писал этот боевой генерал,— есть в сущности толпа рабов, руководимая людьми из светских гостиных, которые в военном деле ничего не понимают… Наша армия рабская, а ведь нет беды больше рабства. Благодаря этому наша необразованная, грязная и невоспитанная армия, в которой около двадцати процентов офицеров алкоголики, не способна к энтузиазму и одушевлению…’ {‘Наша жизнь’, No 373, 18 февр. 1906 г. Эти слова цитированы, между прочим, в приказе по войскам Туркест. округа. В том же приказе военное начальство распорядилось снять во всех частях округа портреты ген. Церпицкого.}
Много нужно было пережить и испытать, чтобы на склоне жизни, в конце своей боевой карьеры, написать слова, полные такой горечи. Но, если это так, то надо же отдать себе отчет в причинах явления. Там, где организация проникнута гнилью и разложением, несомненно виновны главные организаторы. Солдаты — лишь материал в руках офицеров. Офицеры зависят от генералов, генералитет формируется штабом и министерствами, через которых уже оно соприкасается с высшим правительством страны. Военный министр — в действительности глава военной организации, и хотя у нас не было, да и теперь еще нет ответственных министров, но — никакие отговорки не снимут с генерала Куропаткина тяжкой ответственности и перед родиной, и перед историей… Не было ни одного поражения на полях Манчжурии и нет ни одной победы над безоружными соотечественниками, ни одного бессудного расстрела в Голутвине или в Лифляндии, за которые генерал Куропаткин не нес бы своей доли ответственности — как военный министр, создававший ‘дух русской армии’ в долгие мирные годы… Излишняя уступчивость перед внешним врагом и излишняя суровость в отношении безоружных или разоруженных соотечественников — таковы два полюса этого режима, выработанного послемилютинским управлением Ванновского и Куропаткина.
Есть некоторые признаки, указывающие на то, что и сам генерал Куропаткин не прочь прикрыть свои неудачи как полководца, свалив их на плохие качества армии, которой ему пришлось командовать. Господин В. А. в газете ‘Слово’ приводит ряд фактов несправедливого отношения генерала Куропаткина к нижним чинам и даже ‘массового оскорбления Куропаткиным людей, выполнявших свой долг,— недоверием, поспешными выговорами и приговорами…’ ‘Так, отрешив полковника Громова от командования 22 полком за отступление под Тюренченом, ранее, чем следствие выяснило обстоятельства, при которых оно совершилось, генерал Куропаткин распространил свое неудовольствие и на солдат этого полка. Натыкаясь на них среди раненых (!) при обходе санитарного поезда, он никому не дал креста и, говорят, иронически спрашивал: ‘А ты японцев видел?..’ {‘Военный голос’. Цит. из ‘Слова’, 17 февр., No 386.}
Можно было бы отнестись скептически к этому карикатурному разговору так приятно разъезжавшего в салон-вагонах полководца с людьми, раненными на поле сражения, но, к сожалению, генерал Куропаткин уже перед самым отъездом из Манчжурии позаботился самолично и документально засвидетельствовать свое отношение к подчиненным. В одном из его последних приказов по 1-й манчжурской армии (от 2 февраля 1906 года) мы читаем между прочим:
‘В числе возвращающихся из плена в ряды вверенной мне армии господ офицеров и нижних чинов встречаются попавшие в плен не ранеными.— Предписываю во всех частях войск, куда прибыли пленные, произвести тщательные и подробные дознания об обстоятельствах их пленения и, в случае выяснения отсутствия уважительных причин к сдаче в плен, привлекать их к ответственности по 262 или 263 ст. XXII кн. с. в. п. изд. 3.

Подписал: командующий армией

генерал-адъютант Куропаткин’ {‘Слово’, 15 февр., No 402.}.

Итак, все без исключения офицеры и нижние чины, пережившие горечь плена и взятые, конечно, не в салон-вагонах, а на полях сражений, если только они не ранены, объявляются огульно заподозренными в позорной и беспричинной сдаче… Все бесправие и отсутствие уважения к низшим, весь произвол и безграничное самодурство высших, разъедающие нашу армию, сказались в этом коротком приказе генерала, который, вероятно, полагает, что сам он менее всех ответствен за расстройство и деморализацию русской армии, подготовленные годами его собственного высшего управления.
Впрочем, теперь он возвращается на родину ‘с эшелоном’… Прекрасная заботливость о ‘солдатике’, но… невольно приходит в голову неприятная мысль, что это ‘общение’ было бы гораздо уместнее во время войны.
1906

ЗАБОТЫ ДОБРОГО ПАСТЫРЯ О ГРЕШНОЙ ПАСТВЕ

Томский епископ Макарий проявляет трогательную заботу о душевном спасении своей паствы.
Томский епископ Макарий известен далеко за пределами своей епархии. Всюду, куда проникает газета, достигли в свое время отголоски октябрьского томского погрома и отблески томского зарева, а в связи с ними звучало и имя томского епископа. В день, когда толпа черносотенцев под руководством сыщиков обливала керосином и зажигала входы здания, где задыхались и горели люди, а толпа народа стояла тут же в немом ужасе и недоумении,— епископ Макарий в нескольких саженях совершал богослужение… К епископу Макарию, в стены храма с площади прибегали смятенные и плачущие люди, умоляя его выйти к толпе с крестом и словом евангелия, чтобы спасти ‘овец его паствы’, одних — от страшной гибели, других — от столь же страшного преступления. Но епископ Макарий не внял ни этим мольбам, ни треску пожара, ни крикам ярости и ужаса, доносившимся с улицы. ‘Яко твердый адамант’, он пребыл спокоен и продолжал с умиленным духом молиться, возглашать и воздевать горе пастырские руки. Впрочем, в некоторых газетных известиях сообщалось, будто епископ Макарий единожды все-таки изыде из храма и, став на паперти, благословил… неизвестно кого: умиравших в огне ‘козлищ’ или ‘добрых овечек’, убивавших и кидавших в огонь тех, кто спасался из пламени. И затем паки ушел священнодействовать во храме. Предоставляем будущим историкам современной российской церкви проверить сие ‘предание’, а пока считаем вероятным, что, ‘твердый в обрядех’, епископ просто не прервал для сих неважных происшествий важного священнодействования и продолжал умиленно возглашать во храме под вопли благочестивых убийц и стоны избиваемых ‘грешников’… Не достаточно ли и сей пастырской твердости для внесения имени епископа Макария на страницы церковной истории?
Теперь епископ Макарий вносит свое имя на скрижали церковной литературы. Просмотрев ‘исповедные росписи’, томский владыка с сокрушением сердечным усмотрел, что (в первый же великий пост после томских октябрьских событий?) многие из его пасомых не были у исповеди и причастия, отчего исповедные росписи имеют вид воистину плачевный. Чтобы не дать столь многим душам зле погибнуть в своем закоснении, епископ Макарий решил принять благопотребные меры. Но,— олХ времена антихристовы! — какие благопотребные меры остались ныне у пастырей казенной церкви, кроме обращения к светской власти? И вот епископ Макарий пишет нижеследующее послание к ‘господину начальнику железной дороги’:
‘Ваше превосходительство, милостивый государь. Усматривая из исповедных росписей, что не говевших и не исполнивших долга исповеди и св. причащения ныне (после октябрьских событий?) особенно много среди чиновных лиц и служащих в разных учреждениях, и озабочиваясь исполнением своего пастырского долга в отношении к таким членам томской православной общины, обращаюсь к вам, милостивый государь, с покорнейшей просьбой оказать мне ваше содействие приглашением состоящих в вашем ведении лиц к исполнению христианского долга исповеди и св. причащения в дни текущей четыредесятницы и распространением среди них прилагаемых листков ‘Поговейте!’. Призывая на вас благословение божие, остаюсь ваш, милостивый государь, покорнейшим слугою, Макарий, епископ томский’.
Мы не знаем, конечно, какие меры, с своей стороны, счел нужным принять начальник дороги, чтобы, следуя пастырскому призыву, зажечь в сердцах своих служащих яркое пламя религиозного усердия. Прежде в распоряжении власти были для сего кнуты, плети, колодки, кандалы, заточение, даже в экстренных случаях срубы, отчего ‘благочестие сияло паче звезд’ и ‘церковь процветала яко крин’. В наши злопагубные времена, как известно, все сие упразднено и даже, среди других призрачных свобод, в гибельном истекшем году как будто провозглашена, между прочим, также и свобода совести. Многие уповают, однако, что и за всеми сими суетными новшествами иного благочестивого начальника можно еще подвигнуть на служение церкви: в его распоряжении есть, например, увольнение со службы, лишение казенной квартиры, денежные штрафы и внушения… Опытный сердцевед, изучивший грешную человеческую природу, знает, какое благодатное действие может произвести в душе иного семейного грешника хотя бы простая угроза — выкинуть всю семью из казенной квартиры накануне светлого праздника. Очевидно, при некоторой благожелательной ревности начальствующего, вероисповедные списки могли бы значительно наполниться и принять вид почти прежнего отчетно-бумажного благополучия… Что и есть на потребу всякой консистории для надлежащего годичного синодского отчета…
Как уже сказано выше, нам неизвестно, какое действие произвело это пастырское послание и подвигнулся ли его превосходительство начальник дороги подвигом добрым на миссионерскую деятельность среди своих служащих. Нас только смущает невольное сомнение: не объясняется ли отчасти столь резкое и ‘особенное’ уменьшение говельщиков и исповедников в томской иерархии той истинно адамантовой твердостью, какую томский епископ проявил в достопамятные октябрьские дни? В самом деле,— быть может, одни из говельщиков не явились ‘за умертвием’, будучи убиты менее, чем во едином поприще от места пастырского священнослужения. Другие, пожалуй, сидят в тюрьмах или скрылись, как заведомые участники убийств. Третьи — оплакивают убитых родичей, четвертые — собственное заблуждение, и все вместе — смущаются тем равнодушием, какое проявили пастыри во главе с владыкой Макарием в темные дни, когда именно нужно было явить христианское участие к грешной жизни, когда, быть может, несколько евангельских слов могли образумить, прояснить души, вернуть им сознание любви и правды.
Тогда это слово не было сказано… Церковь замкнулась в своих холодных стенах, оглашаемых только обрядом, и теперь, кто знает, сколько недавних еще смиренных и простодушных говельщиков вспоминают евангельское слово: ‘Пастырь добрый душу полагает за овцы’ и говорят себе: где же были наши пастыри в дни смятения и ужаса? Яко облацы безводни, ветрогонимые,— так они, гонимые лишь ветром начальственных предписаний, напояют нас одними обрядами, и не от них ждать нам росы евангельской любви и добрых примеров самоотречения и братской любви…
Во всяком случае в этом предположении есть много вероятия. А если так, то… поможет ли в сем затруднительном случае его преосвященству, начальнику томской епархии, его превосходительство начальник железной дороги?..
1906

ГЕНЕРАЛ ДУМБАДЗЕ, ЯЛТИНСКИЙ ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОР

Двадцать шестого февраля на Ливадийском шоссе из дачи Новиковой в проезжавшего Думбадзе была брошена бомба. ‘Думбадзе легко контужен, преступник застрелился’,— гласят телеграммы официального агентства и к этому прибавляют, что ‘дача Новиковой горит’. Первоначально приходило в голову, что дача загорелась или от взрыва бомбы, или от поджога, с целью скрыть какие-нибудь следы преступления. Вскоре, однако, выяснилось, что дача сожжена полковником Думбадзе. Думбадзе вызвал из Ливадии стрелков и приказал им разгромить все имущество во всех квартирах и во всех комнатах не только той дачи Новиковой, из которой была брошена бомба, но и соседней дачи, отделенной от первой садом.

(Из журнальной заметки господина S.)

В предыдущей заметке господина S., из которой мы взяли приведенный выше эпиграф, дан общий свод известий об общественной и литературной деятельности неограниченного ялтинского владыки. Нам приходится дополнить характеристику несколькими позднейшими чертами.
В апреле месяце в газетах появились известия, что здоровье полковника Думбадзе улучшается. Останется или не останется полковник Думбадзе на своем посту?— этот вопрос, разумеется, очень волновал ялтинских жителей,.. Сначала казалось, что непременно останется, и притом не по иной какой-нибудь причине, как только для того, чтобы досадить А. А. Суворину, редактору газеты ‘Русь’. Так можно было заключить из любопытной переписки, которую храбрый полковник затеял с редактором тотчас после того, как на него было произведено покушение. Эпистола полковника гласит тако:
‘Поздравляю с успехом вашей травли: я ранен взрывом бомбы, со мной несколько человек. Но назло вам и вам подобным я с полком сумею послужить царю и родине. Полковник Думбадзе’.
‘Травлей’ полковник называл, очевидно, оглашение газетой его необыкновенных действий. Есть много людей, которые полагают, что делать известные вещи можно и они будут даже очень хороши, пока не оглашены во всеобщее сведение. Но когда оглашены, то немедленно является соблазн… И соблазн истекает отнюдь не от действий, а от их оглашений. У этих простодушных ‘начальников’ живо представление о Ное и его сыновьях. Они — добродетельные Нои, несколько опьяненные вином власти, пресса — непочтительный Хам, обнажающий патриархальные неприличия…
Однако — это только к слову… А. А. Суворин, получивший эту замечательную ‘поздравительную телеграмму’, тотчас же поместил ее в своей газете (вероятно, в интересах выяснения типичной физиономии ялтинского владыки) и снабдил ее с своей стороны следующим комментарием:
‘Мы искренно поздравляем полковника Думбадзе с избавлением от смертной опасности и глубоко сожалеем о пострадавших около него адъютанте и кучере. Но тем решительнее утверждаемся в мысли, что полковника Думбадзе необходимо освободить от непосильных ему административных обязанностей. Какой же уравновешенный администратор, только что уцелев от бомбы, станет рассылать по редакциям подобные телеграммы, читать которые трудно без жалости и к автору, и к той административной системе, которая всю и всякую вину готова переносить на газеты. Во всем газеты виноваты!.. Даже и те, что отрицают, как мы, всякую кровь. Полковник Думбадзе желает продолжать ‘назло’ нам. Было бы лучше — на пользу ялтинскому населению. А пока он вместо пользы сжег дом, откуда произошло покушение на него, хотя виновник покушения сам с собой покончил…
Во всяком случае, желаем полковнику Думбадзе успешно лечиться и выздороветь’.
Вскоре после этого в газетах появились известия, что полковник Думбадзе на свой пост, хотя бы даже назло А. А. Суворину, уже не вернется. Основывались эти предположения на одном разговоре полковника с врачом. Полковник спросил, как идет его выздоровление. Врач ответил: ‘Дело идет отлично. Вы скоро будете в состоянии вернуться к исполнению своих обязанностей’. На это полковник Думбадзе заметил якобы с задумчивым видом:
Полковник Думбадзе к исполнению обязанностей более не вернется…
‘Задумался’,— говорили по этому поводу обыватели. Повидимому, этот новый признак сведущие люди считали для полковника Думбадзе несколько необычным и ждали от него практических последствий. Действительно, ‘задуматься’ в положении полковника Думбадзе после всего, что он наделал без оглядки… это ведь своего рода душевная трагедия. Оказалось, однако, что толкователи впали в ошибку. Полковник Думбадзе вовсе не задумывался. За процесс рефлексии они приняли процесс некоего пророческого наития. Полковник Думбадзе, повидимому, просто провидел, что его за искусную бомбардировку ялтинского дома скоро сделают генералом. Так и вышло. Он повышен в чине и к должности вернулся уже не полковник, а генерал-майор Думбадзе.
И вот ‘назло А. А. Суворину’ генерал Думбадзе объявляет, что он вновь вступил в должность и намерен попрежнему ‘служить царю и родине’. Дальнейшую программу своих действий он излагает с ясностью, способною повергнуть в трепет всех домовладельцев и жильцов.
‘Установить строгий надзор на некоторые дома (обыкновенно надзор, по правилам русской грамматики, устанавливают за домами), в коих вожаки боевых дружин и анархисты-террористы имеют гостеприимство. Предупреждаю хозяев домов, что виновных в приеме кого-либо из числа злодеев-врагов порядка, желающих превратить этот курорт в гнездо разбоев, беспощадно буду наказывать, а дома их, служащие жилищем и складом оружия и боевого запаса, наподобие дома Новиковой, уничтожать без остатка. На улицах требую соблюдения порядка и тишины и ни под каким видом не позволяю сборища. Советую господам ‘освободителям-товарищам’ сбросить с себя широкие пояса и особый костюм боевой дружины (?!), в которых, оказывается, опять некоторые из них за время моей болезни начали щеголять и бравировать их ноской (sic!). Мальчишек и шатающихся по улицам с красными тряпками, наподобие флагов, драть за уши (!) и под расписку передавать их родителям, при повторении брать под стражу.
При возникновении где-либо беспорядков, приказываю исправнику действовать решительно и в тот же момент давать мне знать по условленному шифру телефоном для своевременной высылки рот стрелков для подавления беспорядков. Вас же, мирных жителей города и уезда, уверяю, что я со своими стрелками и полицией не будем дремать и без всякой устали постараемся оберегать ваше спокойствие. В этом мое назначение и вполне ручаюсь.
И. д. главноначальствующего, командир 16-го стрелкового императора Александра III полка, генерал-майор Думбадзе’ {‘Русь’. Цитируем из ‘Биржевых ведомостей’ 18 апреля (веч. вып.), No 9855.}.
Перспектива для ‘мирных жителей’ необыкновенно успокоительная! Вы приехали в Ялту лечиться, но прежде всего должны тщательно шпионить за соседями, которые ответят вам полной взаимностью. Стоит оказаться в одном доме с вами ‘анархисту-террористу’, и — генерал Думбадзе не дремлет: дом, в котором вы живете, будет, подобно дому Новиковой, уничтожен без остатка… Спать вам, на всякий случай, лучше всего одетым, багажа иметь поменьше, так как недремлющий генерал уничтожит его тоже без остатка.
Нам кажется, однако, что ялтинский генерал-губернатор недостаточно последователен: по его мнению, лица, виновные в недосмотре за анархистами, должны подвергаться бомбардировке жилищ и уничтожению имущества. Допустим, хотя и трудно допустить такую нелепость. Но тогда,— спросим мы,— кто же всех более обязан ‘следить’ и не допускать в городе разных ‘противообщественных проявлений’: партикулярные лица и случайные приезжие или — власти данного города? Ответ ясен: более всех виновны в таких недосмотрах именно власти. Отсюда логически следует, что, в случае обнаружения ‘недосмотров’,— вместо погромов партикуляных лиц и их жилищ генералу Думбадзе надлежало бы бомбардировать квартиры подчасков, помощника пристава, пристава, полицеймейстера и, наконец,— самого генерал-губернатора!..
История знает примеры подобной героической неуклонности. Известно, например, что в средние века людей, которые по недосмотру и недостатку бдительности допускали нечистой силе овладеть своими душами, подвергали истязаниям, а порой и казни. И вот однажды главный судья одного округа, некто Ремигий (имени-отчества и чина припомнить не могу), оглянувшись на себя самого и строго взвесив состояние своей души, решил, что он-то, главный страж чужой осмотрительности, сам провинился в недосмотре… Тогда он сказал себе: ‘Ремигий! Ты, как лицо официальное, поставленное на страже, несомненно повинен всех более’. И потому… он нарядил суд, заставив пытать себя, постановить приговор и сжечь на костре… Вот это был человек неуклонной последовательности, хотя многие и считают его сумасшедшим.
Не так давно Л. Ф. Пантелеев привел из Готского альманаха справку об образе правления в нашем отечестве. Оказалось, что этот образ правления есть самодержавно-конституционный. Всех особенностей этого строя, разумеется, ‘не поймет и не оценит гордый взор иноплеменный’. Ну, а мы, русские самобытные люди, отлично понимаем, в чем дело.
В Таврическом дворце — конституция… В остальной России — генералы Думбадзе.
К Таврическому дворцу приставлены поручики Пономаревы, как классные дамы к институткам, чтобы конституция не выходила за пределы дворца и не совалась, куда не надо.
За генералами Думбадзе никто не смотрит, и только от времени до времени их повышают в чинах.
Депутаты в Таврическом дворце поговаривают, генералы Думбадзе постреливают, и таким способом водворяется гармония властей — законодательной и исполнительной.
Только обыватели должны спать одетыми, часто вскакивают, кричат и подымают тревогу, не зная, откуда им ждать полного благополучия: снизу, сверху, справа или слева.
На нашем выразительном языке это называется — не житье, малина! Генерал Думбадзе ‘ручается’! После такого ручательства можно быть уверенным твердо в одном: что уцелеет от бомбы террориста, то генерал Думбадзе разрушит уже ‘без остатка’.
1907

О ЛАТИНСКОЙ БЛАГОНАДЕЖНОСТИ

‘Как солнце в малой капле вод!’

I

В Государственной думе говорят и в газетах пишут, что г. Шварц, ‘новый’ министр народного просвещения, ‘воздвиг новые барьеры на пути к высшему образованию’.
Всем, у кого есть учащиеся дети, нет нужды слышать думские речи и читать газетные статьи, мы в натуре знакомимся с этими интересными сооружениями, как новыми, изобретенными г. Шварцом, так и прежними, которые воздвигнуты усердием его почтенных предшественников. Так что мы можем довольно легко судить о ‘прогрессе’ в области этого ‘просветительного строительства’. И нужно отдать справедливость,— некоторые из этих остроумных заграждений способны привлечь внимание всякого наблюдателя.
Я, например, живу в Полтаве. Здесь окончили гимназию мои две дочери. Одна из них захотела держать ‘дополнительный экзамен’ по латыни и еще некоторым предметам, чтобы быть свободнее в выборе факультета.
Еще недавно — до ‘конституции’, до ‘успокоения’, до нового министра г. Шварца — это делалось сравнительно просто. Ведь речь идет даже не о новом аттестате, а лишь о прибавке трех-четырех отметок в аттестате, уже выданном. Прежде требовалось подать до 20 марта заявление с предъявлением аттестата. 20 марта совет рассматривал просьбы, а с 1 мая начинались экзамены.
Никаких официальных извещений о перемене этого установившегося порядка не было, и все заинтересованные считали, что и теперь этого достаточно. Поэтому десятки экстернов и экстернок явились в гимназию на прежних основаниях в первых числах марта.
Здесь их, однако, ждал сюрприз в виде ‘новых барьеров’. Новый директор полтавской гимназии г. Клюгге принял сколько-то прошений, а остальным отказал по разным причинам. Между прочим, некоторые просители и просительницы узнали, что… они явились слишком поздно.
Почему поздно? К какому сроку они опоздали? Совет еще только будет 20-го, экзамен начнется только 1 мая… Я, признаться, не поверил и 10 марта отправился, чтобы лично вручить г. директору просьбу моей дочери.
Господин директор принял у меня документы, пересмотрел их, не сказал, что ‘уже поздно’, но совершенно корректно выставил другой барьер: недостает еще… ‘свидетельства о благонадежности’.
Признаюсь, несмотря на мой почтенный возраст и разносторонний опыт, это требование г. директора гимназии меня несколько… ошеломило. Положим, как российский обыватель, я обязан был знать, что ‘благонадежность’ в нашем отечестве есть нечто очень важное и необходимое, как пища, как вода, как воздух, даже более — как паспорт. Без ‘благонадежности’ вы — человек, в сущности лишенный всех прав состояния. Вы, положим, окончили учительскую семинарию и получили ‘право’ заниматься учительством. Но если ‘администрация’ не пожелает признать вас ‘благонадежным’, вы потеряли годы учения напрасно: учителем вам не быть. Точно так же вам загражден доступ на службу государственную, земскую, а порой (при особенной энергии власти) даже и на частную. Одним словом, без особого милостивого разрешения полиции, называемого ‘свидетельством о благонадежности’, человеку остается порой одна торная дорога — в экспроприаторы. Разрешение на это не нужно, но зато самый ‘род деятельности’ не всякому по силам…
Сколько и каких драм разыгрывается на этой ‘благонадежной’ почве по лицу русской земли, какие ‘благонадежные’ чувства вызывает этот ‘порядок’ в сотнях и тысячах русских людей, встречающих его на первых же распутьях своей жизни,— это представить нетрудно. Мне рассказывали в одном провинциальном городе случай, когда один еще молодой, хотя и семейный человек, согласившись спеть ‘Ласточку сизокрылую’ на любительском литературно-музыкальном вечере, чуть не сгубил этим всю свою карьеру. Маловероятно, но просто: перед ‘утверждением афиши’ г. полицеймейстер наводит справку о ‘благонадежности’ исполнителей. Нельзя же в самом деле допустить, чтобы ‘Ласточку’ всенародно пело на эстраде лицо, политическая репутация коего, быть может, небезупречна. И вдруг — увы! — оказывается, что на политической репутации нашего молодого человека есть пятна… в прошлом. Что-то маловажное: он и сам не знал, Что когда-то, на заре юности, попал на замечание, внесен в секретный список и одно время состоял под секретным надзором. Кончил после этого гимназию, поступил на службу, был на хорошем счету, женился и жил незаметно, забытый до времени полицией. И вдруг — этот ужасный любительский вечер в пользу какой-то библиотеки!.. Роковое заблуждение юности всплывает… Разрешения на ‘Ласточку’ начальство не даст, преступное имя придется снять с афиши, поднимутся разговоры, узнает непосредственное начальство. О господи!.. Молодой человек в отчаянии, жена плачет, на месте недавнего семейного и служебного благополучия — трагедия…
Справедливость требует сообщить, что в данном случае дело кончилось благополучно: полицеймейстер оказался человеком снисходительным и, посоветовав молодому человеку вперед ‘быть осторожнее’, согласился на компромисс: молодой человек якобы сам отказался петь на вечере, афиша была перепечатана без излишней огласки мотивов, ‘Ласточку’ спел человек вполне благонадежный, а злополучная ‘справка о благонадежности’ NN утонула в забвении. Впредь до нового неосторожного шага.
Все это я, конечно, знал. Но… все-таки до сих пор справки требовались в случаях более ‘важных’: поступление на службу, учительство, ‘публичное выступление’ на эстраде. Что делать? Тут справки давно уже в ‘порядке вещей’. Мы свыклись с мыслью, что ‘порядок вещей’ есть нечто очень хрупкое и неустойчивое, вроде горных лавин, которые, как известно, обрушиваются иной раз от тихого ветерка, даже от громко сказанного слова. Выйдет вот этакий ‘недосмотренный’ начальством молодой человек, в прошлом которого было ‘что-то’, на эстраду н вместо ‘У меня ль была тоже ласточка’ споет нечто не по программе, например: ‘У меня ль была жизнь свободная’… Или скажет такое магическое ‘слово’, от коего ‘существующий строй’ рухнет внезапно с грохотом и треском и похоронит всех нас под своими обломками. И все это случится так стремительно, что даже злоумышленника не успеют подвергнуть законной или административной ответственности. Во избежание такого ужаса необходимо, значит, чтобы полиция тщательно проверяла секретные жизнеописания всех обывателей, дерзающих выступать публично с пением, чтением, декламацией…
Пусть так. Но экзамены… Да еще дополнительные. Ведь тут нет еще ни учительства, ни земской службы, ни публичных выступлений. Здесь в четырех стенах учебного заведения, в присутствии благонадежнейшего педагогического персонала, так сказать, с глазу на глаз и чуть не по секрету предстоит только спросить у юноши или девицы, какого он или она мнения о числе латинских спряжений, об imperfectum или ablativus absolutus {Латинские глагольные формы (прим. ред.).}, или, наконец, заставить его или ее перевести кусочек из Тита Ливия или Цицерона… Неужели и тут допускается возможность произнесения такого ‘слова’, от коего общественное спокойствие и государственная безопасность поколеблется в основаниях?! Ведь даже самое превратное истолкование сослагательного наклонения может прозвучать не далее благонадежных стен гимназии. И самым осязательным его результатом явится лишь отметка в экзаменационном листе. А если бы даже оказалось в конце концов, что какой-нибудь ужасно ‘неблагонадежный’ юноша получил удостоверение, что он знаком с Овидием ‘в пределах гимназического курса’, то неужели это так опасно?.. То есть так опасно, что из-за этой опасности необходимо тревожить г. местного губернатора? А тот в свою очередь потревожит полицеймейстера, а тот напишет частному пристабу ‘по месту жительства’, а тот адресуется секретно в жандармское управление… А если кандидат в ‘благонадежно экзаменующиеся’ выезжал хоть временно из города, то эта цепь изысканий поползет в уезд к исправнику, от него к становому, от станового к уряднику… И потом обратно вверх по административно-иерархической лестнице до самого губернатора. И это всякий раз, как юноша или девица пожелает ‘подвергнуться испытанию’.
Скажите, самые ‘благонадежные’ господа, хоть бы даже носящие мундир ведомства просвещения, неужели это не кажется вам полной бессмыслицей?..
Я позволил себе высказать одну сотую этих соображений г. директору… ‘Кажется, еще недавно такого свидетельства для дополнительных экзаменов не требовалось’… Господин директор, разумеется, не мог рассеять моих недоумений: ‘Общее правило:.. Требование свыше…’
Я понял: в этом выражается тот ‘прогресс’, который с своей стороны внес в дело средней и высшей школы г. Шварц. Прогресс очень знаменательный. Несколько лет назад, задолго еще до ‘конституции’, обнаружилось как-то, что в гимназиях завелась практика ‘секретных аттестаций’. Кроме официального аттестата, учебная администрация посылала в высшие учебные заведения тайные отзывы. Юноша приезжает в Петербург, Москву или Киев. Аттестат у него в порядке, начальство удостоверило ‘явно’, что поведение у него отличное. И вдруг — отказ в приеме. Это значит, подействовала тайная аттестация директора, произошло лишение прав по усмотрению, быть может, по личным счетам с родителями,— тех самых прав, которые официально удостоверены аттестатом.
Это показалось всем до такой степени… предосудительным и даже гнусным, что, помнится, даже кн. Мещерский приветствовал отмену этих аттестаций, как признак ‘оздоровления’ в области средней школы. Но ‘оздоровление’ было непродолжительно: через некоторое время тайные аттестации вновь водворились у порога средних учебных заведений. Только теперь они выдаются не директорами, а полицией и носят название ‘свидетельств о благонадежности’. Трудно сказать, что лучше. Так как и тут, и там действует ‘усмотрение’, тайно и бесконтрольно лишающее явно приобретенных прав, то многие не без основания думают, что это по существу одно и то же. Всевластное сыскное начало, прогнанное в одну дверь, преспокойно вошло в другую.
А теперь господин Шварц это еще ‘усовершенствовал’. Еще в прошлом году ‘свидетельство о благонадежности’ требовалось от экстерна для получения полного аттестата. Теперь оно нужно и для дополнительного экзамена хотя бы только по одной латыни.

II

Делать, однако, нечего. Приходится отправляться за ‘свидетельством о благонадежности’ в канцелярию г. губернатора. Прошение, гербовый сбор: две марки по 75 копеек.
Вежливый молодой чиновник принимает прошение, пробегает его и говорит с озабоченным видом:
— Таких просьб поступает к нам теперь много. Но… к двадцатому марта мы никак не поспеем, нужны справки…
— Как же, однако, быть экзаменующимся?
— А когда начинаются экзамены?
— Только с первого мая.
— Может быть, можно не к совету, а к экзамену?
Соображение, повидимому, справедливое: государственная безопасность достаточно обеспечивается, если ‘отзыв’ последует хотя бы к экзамену. В прошлые годы, до конституции и до г. Шварца, это так и делалось: экстерны допускались советом условно.
Теперь ‘прогресс’ и ‘реформа’: 20 марта состоялся педагогический совет, и всем, о ком отзыва о благонадежности не поступило, в допущении к испытаниям отказано. Допущено всего человек восемнадцать, которые удостоверили свою ‘благонадежность’ к 20-му числу. Позднейшая благонадежность по решению ли г. министра, или киевского попечителя г. Зилова, или же по усердию полтавского педагогического совета оказалась уже недействительной…
Во время одного из своих посещений гимназии по сему, как видит читатель, очень сложному, трудному и мудреному делу я увидел у гимназического крыльца кучку встревоженной молодежи. Это были кандидаты и кандидатки на полные или дополнительные экзамены. Шел взволнованный разговор о ‘новых барьерах’ и неожиданных препятствиях. Говорили о том, как все это сделано грубо, неожиданно и без предупреждения. И во всем видна одна тенденция: допустить к экзаменам как можно меньше. Одним просто отказали (‘поздно’). Другим указали, что по ‘новым правилам’ они должны держать экзамен ‘по месту рождения’, хотя бы учились и кончили гимназию в Полтаве… У третьих потребовали благонадежности к 20-му, что равносильно отказу… У некоторых собеседниц на глазах стояли слезы. Год потерян — год усилий, лишений, надежд… И к чему это? Для чего? С какой разумною или хоть благовидною целью?
Недоумение разрешил небольшой гимназист, только что вышедший из класса с двумя другими и остановившийся, чтобы послушать, о чем так горестно беседуют экстерны и экстернки. Вникнув в суть вопроса, он толкнул локтем товарища и беззаботно пошел от крыльца, уронив на ходу короткую обобщающую сентенцию: ‘Подсидели! Здор-рово!’
Это краткое изречение поразило меня своим удивительным значением. Юноша говорил, повидимому, вполне объективно: ему самому еще долго придется идти проторенным путем от класса к классу, и на сей раз ‘подсидели’ не его и не его товарищей. Но я подумал невольно: что если бы можно было в эту минуту заглянуть в этот юный мозг и отыскать там узелок, в котором формируются представления об ‘учебном’ начальстве, о педагогическом мире, о ‘наставниках, хранящих юность нашу’? Не оказалось ли бы там совершенно непредвиденное определение: педагогическое начальство вообще — это такие взрослые люди, которые за казенное жалованье ‘здорово подсиживают’ молодежь в ее стремлении к просвещению.
Если это психологический фундамент для радикального успокоения умов в среде учащейся молодежи, то, нужно признаться, фундамент очень своеобразный и едва ли устойчивый.

III

В заключение этого бесхитростного очерка не могу отказать себе в удовольствии привести небольшой эпизод из недавнего прошлого, о котором мне приходилось уже упоминать в другом месте {‘Русское богатство’, апр. 1907 г. ‘Случ. заметки’.}. Было это во второй половине 80-х годов, то есть в ‘спокойное’ царстзование Александра III. Московское студенчество что-то пошумело, и сотни полторы молодых людей были препровождены в Бутырскую тюрьму. Туда же попало сколько-то петербургских студентов за преступное намерение отслужить панихиду по писателе Добролюбове. Таким образом в Бутырках составилось многочисленное и шумное общество, которому пришлось разрешить некоторые отступления от обычных тюремных порядков. Молодежи отвели отдельный коридор, двери камер не запирались, происходили общие чтения, и даже издавалась рукописная газетка.
Я имел случай видеть несколько номеров этого органа тюремной гласности, и мне запомнились некоторые пародии ‘правительственных известий’, в которых непочтительная молодежь характеризовала тогдашние ‘реформы’ и бессилие правительственного ‘творчества’ в этой области. Так, под видом телеграммы из Петербурга сообщалось: ‘Министерство народного просвещения, считаясь с назревшими требованиями времени, проводит важную реформу в области среднего образования: отныне уроки греческого языка переносятся на место языка латинского и обратно: латинский язык будет преподаваться в часы, когда преподавался греческий’.
Однако в одном из следующих номеров появилось вскоре новое официальное известие: оказалось, что смелая реформа, произведенная министерством народного просвещения, не дала желаемых результатов: и юношество, и общество, и даже педагогический персонал оказались неподготовленными к важной перемене, которая может оказаться благодетельной только при высшем уровне культуры. Ввиду этого признано за благо: уроки греческого языка вновь перенести на место латинского и обратно!
‘Хотя, таким образом,— писали в передовой статье, комментировавшей важное известие,— все возвращено опять в первобытное дореформенное состояние, однако нельзя не видеть в этой кипучей деятельности нынешнего министерства признаков чуткости к запросам жизни. Кто, кроме самых крайних разрушителей, решится отрицать, что министерство, которое на расстоянии столь короткого времени провело две столь важные реформы, может быть обвиняемо в чем угодно, только не в косности и застое?’
Не могу поручиться за полную точность цитат. Боюсь даже, что ‘передовицу’ я изложил несколько вольно. Но самые пародии известий привожу точно, так как они тогда же поразили меня своей непосредственной меткостью, как и неожиданное обобщение полтавского гимназиста. Прошло более двадцати лет… Мы видели много ‘реформ’. Но не было ли это все переносом уроков греческого языка на место латинского в ‘либеральные’ периоды и возвращение к прежнему порядку в периоды ‘здоровой реакции’? Ввели родительские комитеты. Упразднили экзамены. Теперь собираются упразднить родительские комитеты. Ввели экзамены… Да, при добром желании это можно считать двумя, нет, даже четырьмя реформами на расстоянии короткого времени…
Кипучая реформаторская деятельность!
Наконец, пришел г. Шварц, человек науки, бывший профессор. Реформаторское творчество его проявилось тотчас же… постановкой еще нескольких барьеров из того же старого, потрескавшегося от долгого употребления материала. Потребовать свидетельство о благонадежности для дополнительных экзаменов… Дополнительные экзамены по месту рождения… Не пущать евреев, не пущать семинаристов, прогнать вольнослушательниц! О почтенный Мымрецов! Претендовал ли он когда-нибудь на то, что его формула превратится в лозунг российского реформаторского творчества!
И, разумеется, г. Шварц еще не сказал нам последнего слова, хотя г. Дубровин и приветствовал его, как истинно-русского министра, который, наверное, введет успокоение… И уже говорят об отставке г. Шварца. Можно думать, что на место г. Шварца придет кто-нибудь еще ‘истиннейший’ и еще руссейший. Он может называться Черновым или Вейссом. Дело не в фамилии, а в продолжении истинно-русских традиций. Придет этот Чернов или Вейсс, и г. Дубровин приветствует его как уже самого настоящего. А о г. Шварце, пожалуй, напишет, что он по ближайшем рассмотрении оказался инородцем и изменником и потому не довел успокоения до конца. При нем требовали одной ‘благонадежности’ для всех дополнительных экзаменов, которых могло быть четыре или пять. Чернов или Вейсс бесстрашно пойдет далее и потребует свидетельства о благонадежности на каждый предмет отдельно: выдержал экзамен по латыни — беги стремглав в полицию и хлопочи о благонадежности для географии. Потом пойдет благонадежность немецкая, французская, арифметическая, геометрическая, физическая, химическая и т. д., и т. д. Перспектива таких реформ очень длинна — вплоть до требования благонадежности при переходе из приготовительного класса в первый. Вот только когда можно будет поручиться за полное успокоение в области российского просвещения. При таком порядке скорее все нынешнее учащееся поколение вырастет, переженится, перестреляется и перемрет, чем хотя один ‘неблагонадежный’ юноша или таковая же девица получит официальное удостоверение в том, что он (или она) может удовлетворительно перевести цицероновское: Quousque tandem, Catilina?..
‘Прежде всего — успокоение’!
1908

ИЗ ЗАПИСОК ПАВЛА АНДРЕЕВИЧА ТЕНТЕТНИКОВА

I

ВМЕСТО ВСТУПЛЕНИЯ

Старинный знакомый отца моего, Павел Иванович Чичиков, будучи, при первом визите, спрошен его превосходительством генералом Бетрищевым об имени и отчестве, с присущею ему скромностию ответил:
— Должно ли быть знаемо имя человека, не ознаменовавшего себя доблестями?
На что сей снисходительный генерал милостиво возразил:
— Однако же… все-таки…
После чего уже Чичиков назвал себя, и тако имя его стало известно избранному обществу.
Через кого? Через генерала!
Тот же коллежский советник Чичиков доложил оному же генералу Бетрищеву и об отце моем, неслужащем дворянине Андрее Ивановиче Тентетникове. При сем случае, желая извлечь отца моего из гнусной неизвестности, в коей он в то время погрязал, сей истинно благонамеренный человек намекнул его превосходительству, якобы он, отец мой, сочиняет в тиши сельского уединения историю российских генералов. Каковое занятие от его превосходительства удостоилось милостивой апробации. Генерал Бетрищев с своей стороны не замедлил сообщить о сем знатному сочинителю Николаю Васильевичу Гоголю, а сей последний о таковом роде занятий отца моего опубликовал в ведомостях. И сим образом скромное имя Тентетниковых, никакими доблестями не ознаменованное, стало знаемо всему свету.
Паки спрошу: через кого? И отвечу: через генерала.
В сих мною выше изложенных обстоятельствах благосклонный читатель усмотреть может те причины, коими отец мой побуждаем был с тех самых пор и даже до преклонного своего возраста непрестанно посвящать перо свое прославлению генеральских доблестей. ‘Пою богу моему дондеже есмь’,— восклицал некогда вдохновенный псалмопевец. ‘Хотя, конечно, генеральское звание, при всех присвоенных оному преимуществах, не может, однако, приравниваемо быть к божественному,— так говаривал отец мой,— но потолику же и я, неслужащий дворянин, должен почитать себя прениже царственного псалмопевца. И тако — меньшему меньшее — пою и я генералам моим дондеже есмь, усматривая в том назначение моей скромной жизни. Не ознаменованная собственными доблестями, ниже отличиями по службе,— да озаряется доблестями российских генералов, преимущественно военных, однако же не обегая и штатских. Ибо иной хороший, хотя и штатский генерал стоит иного военного, который похуже’. Сие занятие по наследственной от отца склонности продолжаю и я, сын его от законного брака с девицею Ульяной Бетрищевой, генеральскою дочерью… {Восприемником был Павел Иванович Чичиков, оправданный по суду во внимание благонамеренности, в честь коего и я назван Павлом.} В последнее время, однако, увидел я себя вынужденным приобщить к сей летописи также полковников и даже капитанов. Ибо случается ныне, что полковник или капитан, состоя в сих чинах, попадают, однако, в генералы-губернаторы. (Пример — ялтинский Думбадзе.) То как же его не почтить?
А засим прибавлю еще в оправдание некоторой, быть может и излишней игры ума моего: ум, настроенный строем возвышенным, нередко восхищаемый в горние высоты, где приобщается к генералитету, приобретает наклонности к рассуждениям философическим, пиитическим, вообще скажу: трансцендентальным. Ширяя в сем состоянии, подобно орлу, подымается иной раз даже и превыше военного генеральства, а другой раз обозревает долины сей жизни, где влачат презренные дни свои люди штатского звания, в чинах малых, состояния бедного, а изредка — признаться ли? — вовсе без чинов и без состояния. ‘И о сих иной раз рассудить небесполезно’,— говаривал вышеупомянутый знакомец отца моего, коллежский советник Чичиков, который и сам, чин имея невысокий, был, однако, человек знающий и всякого внимания достойный. И так, предупредив, начинаю.

II

ДОБРОДУШИЕ ГЕНЕРАЛА Г-ЦКОГО

Генерал Г-цкой, по свидетельству всех, знавших сего геройского военачальника, имел нрав вспыльчивый, но отходчивый и великодушный. Будучи однажды чем-то приведен в ярость, внезапно напал на вошедшего к нему солдатика, коего и принялся бить по щекам. И только уже изрядно сего нижнего чина окровянив, стал несколько приходить в спокойствие духа, причем заметил, что в сем случае вышла ошибка. Ибо потерпевший в самую сию минуту был прислан к генералу от другого командира и не только не был виновен, но и о причине постигшего его злополучия ничего знать не мог.
И что же? Будучи в душе своей весьма справедлив и великодушен, генерал Г-цкой не только перестал злобствовать, но, милостиво потрепав солдатика по плечу, сказал с большою снисходительностию сии знаменательные слова:
— Успокойся, любезный. Я больше на тебя не сержусь.
Знают ли бездушные иностранцы примеры столь же трогательного истинно русского благодушия, от коего сей солдатик проливал слезы умиления и долго успокоиться не мог. Прибавлю, впрочем, что ныне при быстро действующем военно-полевом правосудии иной раз таковое генеральское благодушие может и запоздать. Ибо напрасно расстрелянного человека ничем уже ни умилить, ни утешить невозможно… {Писано до переименования военно-полевого правосудия в ‘военно-окружное’.— Записано со слов С. Д. Пр-ва.}

III

О ПОЛКОВНИКЕ (ЧТО НЫНЕ ГЕНЕРАЛ-МАЙОР) ДУМБАДЗЕ

Некогда писатель Нестор Кукольник, будучи спрошен, как мог он сочинить нечто из области, его дарованию совершенно несродной, ответил вопрошателю:
— Я русский человек. Прикажут — сделаюсь акушером.
Сие правило издавна вдохновляет многих наших деятелей, весьма часто и с великой готовностию попадающих из фельдфебелей прямо в Вольтеры. Так, в недавнее время бравый некий полковник (что ныне генерал-майор), по фамилии Думбадзе, объявился уездным генерал-губернатором Ялтинского уезда. Будучи обстрелян на сей позиции газетчиками, пытался дать оным отпор, однако вскоре заряды его словесности иссякли, почему на дальнейшую канонаду отвечать более не мог. Сей прискорбный для себя оборот уездный генерал-губернатор с благородною армейскою откровенностию объяснил читателям ссылкою на свой послужный список:
— Служил тридцать семь лет, в сражениях с неприятелем участвовал, ранен бывал, имел дело только со стрелками да с винтовками. Почему к писанию и отпискам весьма непривычен. Впрочем, и по военным артикулам в сем деле искусным быть не обязан.
Однако к управлению краем, по приказу начальства, способен в такой даже степени, что в краткое время уподобил Ялту республике известного древнего философа Платона. Ибо, разогнав и больных, и врачей, упразднил равно: и болезни, и необходимость лечения оных…
Из чего явствует, что истинно-русский человек, даже и в грамоте не искусный, по приказанию начальства одинаково легко может стать и бабкой-голландкой и общественным реформатором {Сведения сии почерпнуты из многих газет.}.

IV

О ГЕНЕРАЛЕ КАУЛЬБАРСЕ

О боевых подвигах сего генерала сказать не имею, ибо таковые весьма выразительно прославлены уже в сочинении генералиссимуса манчжурских армий Куропаткина. Не многим, однако, памятно, что сей истинно-русский генерал, с остзейскою фамилией, по приказанию начальства с таким же успехом подвизался на поприще дипломатическом. Ибо, когда замечено было, что в сердцах освобожденных нами болгар иссякает благодарность к освободителям, заменяясь стамбуловским злопыхательством, то генералу Каульбарсу поручено было похвальные чувства словом убеждения паки возжечь и должным образом направить. Почему, объезжая болгарскую страну, созывал на стогнах многое множество народа и перед оным усердно произносил пространные речи. И хотя за то получил полностию как суточное свое довольствие, так и прогоны по чину (лошадей предположительно на сорок),— однако другие плоды сей генеральской элоквенции были уже не столь для отечества нашего благопрятны. Скажу больше: они радовали токмо коварного Стамбулова. Ибо замечено было, что даже в тех местах, в коих население еще колебалось между добродетелью и злодейством,— после предик превосходительного ритора всякое колебание прекращалось и власть врагов наших укреплялась.
По сему поводу вспоминаю следующее: в городе Нижнем, при освящении новопостроенного одного парохода, владельцы оного устроили великое торжество, на которое приглашен был губернатор и многие градские знатные персоны. На коем пиршестве некий весьма известный красноречием купец, по фамилии Башкиров (который ко всякой своей речи имел обыкновение прибавлять: ‘а больше ничего’), встав с бокалом шампанского в руке и поклонясь губернатору, произнес со слезами на глазах следующие знаменательные слова:
— А теперь, почтенные господа, как мы здесь все истинно-русские люди, то позвольте поднять сей бокал за истинно же русского генерала Каульбарса, который (оратор утирает слезы) вдали от родины (паки утирает слезы) терпит, можно сказать… (еще слезы) знаменитые неудачи.
После чего изобильно оросив в последнее слезами крахмальный пластрон своей сорочки, прибавил, согласно своему обыкновению:
— А больше ничего!..
Все, на обеде бывшие, военные, а равно и штатские персоны сему необычайному тосту много смеялись, не подозревая в то время, что простодушный сей коммерсант несколькими словами своими успел охватить все существо как боевой, так равно и дипломатической деятельности не токмо прославляемого им в ту минуту, но и многих других генералов…
Ныне, когда генерал Каульбарс с равным тому успехом искореняет уже не болгарскую, а российскую крамолу, подвизаясь на поприще административном, уместно вспомнить и о красноречивом нижегородском ораторе.

V

БЕЗ ДЕНЕГ

Некий сибирский губернатор, объезжая вверенную губернию, застигнутый бураном на некоторой станции, стал просматривать на досуге расходную книгу, из коей увидел, что в числе расходов часто упоминалось: ‘На угощение проезжавшего начальства’. Будучи губернатор строг и справедлив, издал после сего циркуляр, в коем приказывалось, под страхом жестокого по законам наказания, дабы на станциях, при проездах чиновных лиц, угощение сим последним никоим образом не отпускалось ‘без денег’.
И что же? Когда после сего один исправник предпринял с своей стороны объезд своего округа, то ему все же подано было обильное угощение, а денег не спрошено и о циркуляре не напомнено. Но исправник, человек тоже строгий, сам вспомнил о губернаторском приказе и сказал тако:
— Это что? Разве вам не известен циркуляр его превосходительства, коим повелевается строжайше, дабы угощение начальствующим лицам ‘без денег’ отнюдь подаваемо быть не могло… Под страхом законной ответственности!
Почему с этих пор, кроме угощения, неизменно требовал еще и знатную сумму денег. А от него сей похвальный обычай позаимствовали и другие… {О случае сем писано в 1895 году в сибирской газ. ‘Окраина’.}

VI

О ГЕНЕРАЛЬСКОМ ЛИБЕРАЛИЗМЕ

Известно из гражданской истории, что некто Алкивиад (великий либерал, а впоследствии генералиссимус греческих войск) уже в молодости своей был снедаем честолюбием. И когда однажды заметил, что сограждане мало уже обращают внимания на его слова и поступки, то отрубил великолепной своей собаке хвост. И тогда о сем странном действии в городе паки стала быть молва, с упоминанием Алкивиадова имени…
Генерал Баранов, будучи нижегородским губернатором, для той же цели любил прибегать к разным экстренным мероприятиям, особенно же предпочитал публичное сечение обывателей в порядке административном. А так как при всяком таковом случае не токмо не скрывался, но еще сам печатал о сем приказы и приглашал на экзекуции корреспондентов, то приобрел репутацию великого либерала.
— Посмотрите,— писали о нем в газетах,— как сей прославленный генерал уважает гласность.

VII

ИСТОРИЧЕСКОЕ РАЗМЫШЛЕНИЕ ОДНОГО ВИЦЕ-ГУБЕРНАТОРА

Один знакомый мне вице-губернатор, любитель сочинений исторических, поучительных, преимущественно до вице-губернаторского и губернаторского звания относящихся, таким образом изъяснял мне сию свою склонность:
‘История,— говорил он,— не токмо поучает, но и утешает зрелищем возрастающего прогресса нравов. Поясню примерами: в 1719 году марта 24 дня Петр Великий послал с нарочным повеление ‘Смоленскому вице-губернатору с товарищи прислать надлежащие ведомости об окладных и неокладных приходех и расходех’. ‘А если,— прибавил сей весьма сурьезный монарх,— в мае месяце сего не исполните, то имеет сей посланный указ: всех вас, как вице-губернатора и протчих подчиненных, которые до сего касаются, сковать за ноги и на шею положить чепь и держать в Приказе потамест, покуда вышеписанного не исполните….’ {Зри: ‘Русская старина’, 1874, окт., стр. 370.}
‘Вспоминаю при сем,— добавил вице-губернатор,— другой, не менее прискорбный случай, когда, в царствование сего же великого, но слишком сурьезного монарха, Сенат на бумаге и со внесением в исходящий послал московскому вице-губернатору угрозу: ‘За молчание, проволочки и не дельные отписки,— черевы на кнутьях вымотать’.
Как сей вице-губернатор был уже стар и душу имел чувствительную, то, при сих горестных воспоминаниях, пролил изобильные слезы. Но тотчас же ободрился и с радостным видом заключил:
— О, сколь велик прогресс нравов со времени Петра и до наших дней! Возможно ли ныне даже самому разнузданному воображению представить себе вице-губернатора, скованного за ноги с старшим советником губернского правления и другими присутствующими, да еще вдобавок с чепью на шее!.. Нет, в наши гуманные времена таковой гнусности даже представить уже невозможно.
И засим, наклонясь ко мне и имея вид лукаво-радостный, старец прибавил тихим голосом:
— Ныне, наоборот, лично я знаю примеры, когда вице-губернаторы, особливо во время исполнения губернаторской должности,— сами ковали за ноги и налагали чепи на обывателей и при сем, благодаря гуманной снисходительности Сената, ни малейших за то неприятностей даже на бумаге не претерпевали…
Не есть ли это явный прогресс нравов!

П. А. Тентетников

1907

ПРИМЕЧАНИЯ

СЛУЧАЙНЫЕ ЗАМЕТКИ

Под этим общим заголовком Короленко объединил в шестом томе полного собрания сочинений, изд. А. Ф. Маркса, 1914 г., двадцать две статьи и заметки, написанные на различные общественно-политические темы и опубликованные в свое время в газетах и журналах. Многие из них представляют широкий интерес и сейчас, как отличные образцы публицистики.

СОНЯ МАРМЕЛАДОВА НА ЛЕКЦИИ Г-ЖИ ЛУХМАНОВОЙ

Статья впервые напечатана в 1904 году в шестой книге ‘Русского богатства’.
Стр. 672—673. Читатели помнят, быть может, некоторые черты из воспоминаний о Глебе Ивановиче Успенском, имеющие прямое отношение к данному вопросу.— См. в восьмом томе настоящего собрания сочинений статью ‘О Глебе Ивановиче Успенском’.
Стр. 677. Катков M. H.— См. восьмой том настоящего собрания сочинений, примечание к стр. 242.
Мещерский В. П.— См. восьмой том настоящего собрания сочинений, примечание к стр. 284.

НОВЫЕ ВОЗРАЖАТЕЛИ

Заметка впервые напечатана в шестой книге ‘Русского богатства’ за 1904 год, непосредственно за статьей ‘Соня Мармеладова на лекции г-жи Лухмановой’. В собрание сочинений изд. А. Ф. Маркса не вошла. На корректурном оттиске, хранящемся в архиве писателя, пометка рукой Короленко: ‘Можно будет поместить (если будет новое полное издание) вслед за Соней Мармеладовой’.
Стр. 679. ‘Россия такая чудная страна…’ и т. д.— несколько не точно приведенная цитата из повести Н. В. Гоголя ‘Нос’ (1836).

МОРСКОЙ ШТАБ ‘НА МИРНОМ ПОЛОЖЕНИИ’

Заметка впервые напечатана в девятой книге ‘Русского богатства’ за 1905 год.
Стр. 684. Демчинский Николай Александрович (1851—1915) — журналист. Широкую известность получил своими сенсационными, но весьма далекими от действительности метеорологическими предсказаниями, основанными на существующей якобы связи между изменениями погоды и фазами луны.
Куропаткин Алексей Николаевич (1848—1926).— См. в настоящем томе статью ‘Возвращение генерала Куропаткина’.
Стр. 685. Рождественский Зиновий Петрович (1848—1909) — адмирал, в 1903—1904 годах был начальником Главного морского штаба, во время русско-японской войны командовал 2-й Тихоокеанской эскадрой. Бездарное руководство Рождественского явилось одной из причин гибели русской эскадры в бою с японским флотом у Цусимы. Понеся поражение, Рождественский вместе со своим штабом сдался в плен.
Стр. 686. …он выступал на защиту своего начальства против нападок капитана Кладо.— Кладо Николай Лаврентьевич (1862— 1919) — моряк, литератор. В статье ‘Наши ‘государственные люди’ и новый пулльский инцидент’ (журн. ‘Современные записки’, 1906, кн. 1) Короленко писал: ‘Всем еще памятно шумное выступление капитана Кладо в период отправления балтийских эскадр. В бойких статьях его читающая публика встретила несколько обличительных черточек, которые сразу сделали его имя популярным. Но все эти писания сводились практически к необходимости прибавить к одной никуда негодной эскадре другую, еще более негодную…’
Стр. 687. Истинно российское упование на министров Гарун-аль-Рашидов — Гарун-аль-Рашид (736—809) — багдадский халиф, герой народных сказок ‘Тысяча одна ночь’, рисующих его мудрым правителем, неустанно заботящимся о благе своих подданных.
Капитан Копейкин — персонаж из первого тома поэмы ‘Мертвые души’ Н. В. Гоголя.

ЕДИНСТВО КАБИНЕТА ИЛИ ТАЙНА МИНИСТЕРСТВА ВНУТРЕННИХ ДЕЛ

Статья впервые напечатана в первой книге журнала ‘Современность’, март 1906 года, за подписью W. В статье ‘Нашим читателям’ (‘Русское богатство’, май 1906 года) Короленко писал: ‘Те наши читатели-друзья, которые в это время не потеряли связи с нами сохранят на память три разные обложки и названия: ‘Современные записки’, ‘Современность’ и опять ‘Русское богатство’. ‘Современность’ благополучно совершила свой переход от январского крушения ‘Современных записок’ до майской пристани, откуда, как видит читатель, вновь начинает свое плавание их старый знакомец ‘Русское богатство’. Автор имел в виду неоднократное закрытие журнала ‘Русское богатство’ и выход его под новыми названиями.
Позднее, в 1914 году, журнал ‘Русское богатство’ был снова приостановлен на все время войны и выходил под новым названием — ‘Русские записки’.
Стр. 690. Завязка совершенно во вкусе Габорио или Монтепэна.— Эмиль Габорио (1835—1873) — создатель жанра уголовно-сыщического романа во французской литературе. Ксавье Монтепэн (род. в 1824 г.) — весьма плодовитый французский писатель, произведения которого представляли смесь мелодрамы со скабрезным описанием парижских вертепов и изображением всяких ужасов, убийств, отравлений и т. п.
Стр. 691. …под главным руководством г. Рачковского.— Рачковский был в то время директором департамента полиции.
…в учреждении, еще так недавно состоявшем под просвещенным директорством г-на Дурново, ныне служащего украшением первого конституционного министерства Российской империи.— Дурново Петр Николаевич (1844—1915) — в 1884—1893 годах был директором департамента полиции, в 1905—1906 годах — министром внутренних дел в кабинете Витте. Известен своим жестоким подавлением революционного движения и как вдохновитель черносотенных организаций. Возглавлял группу крайних правых в Государственном совете.
Стр. 693. Крушеван Паволакий Александрович (1860—1909) — журналист, черносотенец, один из организаторов кишиневского погрома (см. в настоящем томе очерк ‘Дом No 13’ и примечания к нему).
Стр. 694. Пуришкевич Владимир Митрофанович (1870—1920) — ярый черносотенец, основатель погромных организаций: ‘Союз русского народа’ и ‘Союз Михаила Архангела’, депутат II, III и IV Государственной думы.

ВОЗВРАЩЕНИЕ ГЕНЕРАЛА КУРОПАТКИНА

Впервые статья напечатана в первой книге журнала ‘Современность’, в марте 1906 года, за подписью W.
Свое отношение к русско-японской войне Короленко высказал еще в 1904 году следующим письмом в редакцию газеты ‘Биржевые ведомости’ от 8 июля 1904 года: ‘Вы желаете знать, какое впечатление производит на меня настоящая война. Вопрос имеет огромное значение, и я не вижу причины для уклонения от ответа, тем более, что впечатление мое, как, я думаю, и многих еще русских людей, разных профессий и положений, совершенно определенное: настоящая война есть огромное несчастие и огромная ошибка. Приобретение Порт-Артура и Манчжурии я считаю ненужным и тягостным для нашего отечества. Таким образом даже прямой успех в этой войне лишь закрепит за нами то, что нам не нужно, что только усилит и без того вредную экстенсивность наших государственных отправлений и повлечет новое напряжение и без того истощенных средств страны на долгое, на неопределенное время. Итак — страшная, кровопролитная и разорительная борьба из-за нестоящей цели… Историческая ошибка, уже поглотившая и продолжающая поглощать тысячи человеческих жизней,— вот что такое настоящая война, на мой взгляд. А так как для меня истинный престиж, то есть — достоинство народа, не исчерпывается победами на поле сражений, но включает в себя просвещенность, разумность, справедливость, осмотрительность и заботу об общем благе,— то я, не пытаясь даже гадать об исходе, желаю прекращения этой ненужной войны и скорого мира для внутреннего сосредоточения на том, что составляет истинное достоинство великого народа’.
Стр. 696. Банковский Петр Семенович (1822—1904) — генерал, реакционер, в 1881—1898 годах — военный министр, в 1901 году, после убийства министра народного просвещения Боголепова, был назначен министром народного просвещения для ликвидации студенческих волнений и проведения ‘сердечного попечения о школе’.
Стр. 697. …на восточном горизонте стало появляться легчайшее облачко в виде безобразовско-корейской авантюры.— Безобразовско-корейской авантюрой Короленко называет деятельность ‘Русского лесопромышленного товарищества’, основанного статс-секретарем Безобразовым. Членами ‘товарищества’ были высокопоставленные лица, в том числе и несколько великих князей. На казенную субсидию в два миллиона рублей компания приобрела у корейского правительства концессию на эксплуатацию лесов по берегам реки Ялу. Компания столкнулась здесь с интересами Японии. Безобразов выступал за агрессивную политику против Японии, получая в этом поддержку со стороны министра внутренних дел Плеве. Последний полагал, что война отвлечет народ от нарастающей в стране революционной смуты. Война 1904—1905 года в значительной степени возникла в результате этой политики.
Веллингтон (см. примечание к стр. 396) и Мольтке Гельмут (1800—1891)—известные полководцы и организаторы военного дела.
Стр. 698. Рождественский — см. примечание к стр. 685.
Стр. 702. …таковы два полюса этого режима, выработанного после-милютинским управлением…— Милютин Дмитрий Алексеевич — см. шестой том настоящего собрания сочинений, примечание к стр. 15. Милютину не удалось завершить реорганизацию русской армии на новых, прогрессивных началах вследствие противодействия консервативных кругов высшего командования.

ЗАБОТЫ ДОБРОГО ПАСТЫРЯ О ГРЕШНОЙ ПАСТВЕ

Впервые напечатано во второй книге журнала ‘Современность’ за 1906 год за подписью В. К.
Стр. 704. В день, когда толпа черносотенцев… обливала керосином и зажигала входы здания…— Автор имеет в виду поджог черносотенцами в октябре 1905 года в Томске здания, в котором происходил организованный прогрессивными партиями митинг в связи с манифестом 17 октября.
Стр. 706. …убиты менее, чем во едином поприще от места пастырского священнослужения.— На церковнославянском языке поприще — путевая мера, около двадцати верст.

ГЕНЕРАЛ ДУМБАДЗЕ, ЯЛТИНСКИЙ ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОР

Статья впервые напечатана в пятой книге ‘Русского богатства’ за 1907 год. В журнале она следовала непосредственно за статьей о деятельности Думбадзе, написанной другим автором. Этим объясняется первоначальное заглавие статьи — ‘О том же предмете’. В собрании сочинений изд. А. Ф. Маркса автор изменил первоначальное заглавие.
В конце октября 1906 года в Ялте было введено положение о чрезвычайной охране, и полковник Думбадзе стал неограниченным в своем произволе властителем Ялты и Ялтинского уезда. Он терроризировал население Ялты и приезжих больных обысками, арестами и высылками, прибегал к самым жестоким мерам бессудной расправы. Думбадзе возглавлял ялтинский отдел ‘Союза русского народа’ и поощрял его погромную агитацию. 26 февраля 1907 года на Думбадзе было произведено покушение, причем он отделался царапиной. Столыпин покровительствовал Думбадзе, и запросу об его деятельности, внесенному октябристами в Думу, не был дан ход. В 1910 году Думбадзе был отстранен от занимаемой им должности, но вскоре был в ней восстановлен и вернулся в Ялту.

О ЛАТИНСКОЙ БЛАГОНАДЕЖНОСТИ

Впервые статья напечатана в 1908 году в газете ‘Русские ведомости’, No 137.
Стр. 714. Шварц Александр Николаевич (1848—1915) — министр народного просвещения в 1908—1910 годах, провел ряд реакционных мероприятий в отношении высшей, средней и низшей школы (отмена университетской автономии, ограничение возможности доступа к высшему образованию для женщин, строгое применение процентной нормы для евреев и т. п.).
Стр. 722. О, почтенный Мымрецов! Претендовал ли он когда-нибудь ни то, что его формула превратится в лозунг российского реформаторского творчества! — Формула Мымрецова (Г. Успенский, ‘Будка’) — ‘Тащить’ и ‘не пущать’.
Дубровин Александр Иванович (1855—1918) — врач, черносотенец, один из основателей и бессменный председатель ‘Союза русского народа’, редактор погромной антисемитской газеты ‘Русское знамя’. Принимал активное участие в организации еврейских погромов и убийстве ряда прогрессивных деятелей, членов Государственной думы — М. Я. Герценштейна, Г. Б. Иоллоса, А. Я. Караваева. После Октябрьской революции, осенью 1918 года, был расстрелян.
Стр. 723. Quousque tandem, Catilina…— начало фразы из речи знаменитого римского оратора и политического деятеля Цицерона, произнесенной им в римском Сенате против Каталины — организатора заговора с целью захвата власти. Вся фраза — Quousque tandem, Catilina, abutere patientia nostra? — означает: ‘Доколе, Каталина, ты будешь испытывать терпение наше?’

ИЗ ЗАПИСОК ПАВЛА АНДРЕЕВИЧА ТЕНТЕТНИКОВА

‘Из записок Павла Андреевича Тентетникова’ впервые напечатано в 4, 5 и 6 номерах еженедельного сатирического журнала ‘Пятница’, выходившего в Петербурге весною 1907 года. После выхода шестого номера, 30 июня 1907 года журнал был конфискован по распоряжению Главного управления по делам печати, с последующим арестом всех ранее вышедших номеров. ‘Записки Тентетникова’ впоследствии не перепечатывались и ни в одно издание сочинений Короленко не входили.
Соответственно трем номерам журнала, где они были помещены, текст рукописи разделен на три части, две из которых были подписаны (после заметок ‘Добродушие генерала Г-цкого’ и ‘О генеральском либерализме’) ‘Павел Тентетников’, а последняя — ‘П. А. Тентетников’.
В записной тетради Короленко 1890—1900 годов имеется ряд набросков заметок на злободневные темы, выписок из журналов и вырезок из газет с замечаниями автора. Часть их объединена заглавием ‘Из записок обывателя’. По замыслу и частично по содержанию ‘Из записок Павла Андреевича Тентетникова’ совпадает с этим материалом,
В первой главе, ‘Вместо вступления’, Короленко прибегает к образам поэмы Гоголя ‘Мертвые души’. Автор записок — сын Андрея Ивановича Тентетникова, персонажа второго тома ‘Мертвых душ’. Генерал Бетрищев и Ульяна Бетрищева также действующие лица из второго тома ‘Мертвых душ’. В ‘Записках’ встречаются также образы и других классиков русской сатиры — Грибоедова и Салтыкова-Щедрина.
Стр. 725. …восклицал некогда вдохновенный псалмопевец.— Имеется в виду Давид, царь иудейский (II век до нашей эры), автор древнееврейских религиозных песнопений.
Пример — ялтинский Думбадзе — см. в настоящем томе статью ‘Генерал Думбадзе, ялтинский генерал-губернатор’.
Стр. 726. Генерал Г-цкой.— Первоначально в рукописи стояла полная фамилия — Ганецкой. Автор, вероятно, имеет в виду генерала Ганецкого Н. С. (1815—1904), участника русско-турецкой войны 1877—1878 годов.
…при быстро действующем военно-полевом правосудии.— Военно-полевые суды были введены в России в августе 1906 года как одно из средств борьбы с революционным движением в местностях, объявленных на военном положении. Им было предоставлено право применения смертной казни. Судопроизводство велось ускоренным порядком — в течение не более двух суток, а приговор приводился в исполнение не позже суток со дня его объявления. Военно-полевые суды были отменены 20 апреля 1907 года. Короленко в сноске говорит ‘о переименовании’, очевидно, имея основание считать, что, несмотря на отмену их, положение дела по существу не изменилось.
Записано со слов С. Д. Пр-ва.— Протопопов Сергей Дмитриевич (1861—1933) — журналист, юрист по образованию. Хороший знакомый Короленко по Нижнему-Новгороду.
Кукольник Нестор Васильевич (1809—1868) — писатель, автор многочисленных ходульно-патриотических пьес. Приведенный здесь ответ Кукольника заимствован Короленко у Салтыкова-Щедрина. В введении к роману ‘Господа ташкентцы’ Щедрин пишет: ‘В рассказах Глинки (композитора) занесен следующий факт. Однажды покойный литератор Кукольник без приготовлений, ‘необыкновенно ясно и дельно’ изложил перед Глинкою историю Литвы, и когда последний… выразил свое удивление по этому поводу, то Кукольник ответил: ‘Прикажут — завтра же буду акушером’.— Ответ этот драгоценен, ибо дает меру талантливости русского человека. Но он еще более драгоценен в том смысле, что раскрывает некоторую тайну, свидетельствующую, что упомянутая выше талантливость находится в теснейшей зависимости от ‘приказания’.,.
Стр. 727. …уподобил Ялту республике известного древнего философа Платона.— Платон (427—347 до н. э.) —древнегреческий философ-идеалист. В своем учении о государстве он говорил об устройстве совершенного общества, которое управлялось бы по идее высочайшего блага для всеобщего счастья.
Истинно-русский человек.— ‘Истинно-русскими людьми’ называли себя члены ‘Союза русского народа’, ‘Союза Михаила Архангела’ и других погромно-монархических организаций. Этим выражением Короленко, в частности, иронически подчеркивает в ряде мест ‘Записок Тентетникова’ политическую сущность генералов с фамилией Думбадзе, Каульбарс и т. п.
Каульбарс Александр Васильевич (род. в 1844 г.) — генерал, родом из прибалтийских баронов (почему Короленко и говорит ‘с остзейской фамилией’), участник русско-турецкой и русско-японской войн. Генерал Куропаткин (см. в настоящем томе статью ‘Возвращение генерала Куропаткина’) в своих мемуарах, изданных по окончании войны с Японией, говорит о Каульбарсе как об одном из основных виновников поражения русской армии под Мукденом. По окончании войны, в 1905 году, А. В. Каульбарс возвратился на прежний пост — командующего войсками Одесского военного округа. Здесь он ревностно принялся за подавление революционного движения и укрепление черносотенных организаций.
Стр. 727—728. Когда замечено было, что в сердцах… болгар иссякает благодарность к освободителям, заменяясь стамбуловским злопыхательством, то генералу Каульбарсу поручено было похвальные чувства… паки возжечь…— После русско-турецкой войны и заключения в 1878 году Сан-Стефанского мира, по которому Болгария, в результате побед русского войска, получила национальную независимость, начался период борьбы России и Австрии за экономическое влияние в Болгарии. В 1886 году болгарский князь Александр Баттенбергский, державшийся австрийской ориентации, был низложен, и в Болгарии водворилось русофильское правительство. Но через несколько месяцев это правительство было свергнуто, и у власти оказалось регентство из трех человек во главе со Стефаном Стабуловым (1854—1895), связанным с австрийским промышленным капиталом. В связи с этими событиями в сентябре 1886 года был послан в Болгарию в качестве специального эмиссара царя Александра III с поручением добиться согласия болгарских регентов на возвращение к власти правительства, дружественного русскому царю,— не А. В. Каульбарс, как ошибочно думал Короленко, а брат его, генерал Николай Васильевич Каульбарс (1842—1905). Н. В. Каульбарс действовал неумело и еще больше испортил русско-болгарские отношения. Кончилось дело отозванием его и разрывом дипломатических отношений между Россией и Болгарией.
Стр. 729. Алкивиад (ок. 451—404 г. до н. э.) — афинский политический деятель и полководец. Отличался крайним честолюбием и беспринципностью. Рассказанный здесь эпизод с собакой упоминается во всех его биографиях.
Стр. 730. Баранов Николай Михайлович.— См. в настоящем томе очерки ‘В голодный год’ и примечания к ним.
Петр Великий послал с нарочным повеление…— Приведенный далее текст почти точно совпадает с указом Петра от 24 марта 1719 года, опубликованным археологом H. H. Мурзакевичем в октябрьской книжке ‘Русской старины’ 1874 года.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека