Слово, Бажин Николай Федотович, Год: 1904

Время на прочтение: 19 минут(ы)

Николай Бажин

Слово

I.

Был одиннадцатый час ночи: теплой, даже душной июньской ночи. Маленький уездный городок Ивановcк укладывался или собирался укладываться спать.
Портной Губин, пожилой уже человек, сидевший c соседом на лавочке у его ворот, протяжно зевнул и, перекрестив рот, сказал:
— Пожалуй, что и в самом деле пора спать.
— Всего лучше: правду говорят: больше спишь, меньше грешишь, — согласился его собеседник, старик, уже с полчаса расписывавший самыми греховными красками некоторых обидевших его ближних.
Губин прошел в свой старый, дедовский, но вполне исправный домишко. Ни в одной из его трех комнат не было видно огня, ни в одном углу не слышалось человеческого голоса или хоть присутствия. Жену свою Губин похоронил лет десять назад: старуха тетка, заправлявшая его хозяйством, уже с час назад улеглась на покой в своем теплом углу около кухонной печки.
Кроме этой тетки, у Губина была еще семнадцатилетняя дочь, Анюта, но она не любила сидеть дома, и то проводила время у своих здешних подруг и знакомых, то уезжала в губернский город Норск, к приятельницам, которых завела себе в то время, когда стала учиться в норском повивальном институте. Теперь она была здесь, в городе, и всего с час назад вертелась с двумя своими приятельницами около ворот, но потом опять куда-то пропала. Куда пропала?.. Уставшему за день Губину было неприятно, что из-за нее нельзя запереть ворота и спокойно укладываться спать. Да мало ли что было ему неприятно! Дочь уж давно ушла из-под его власти и привыкла делать все по-своему. Сказать ей в сотый раз, что нужно же ему, старику, отдохнуть после работы с пяти часов утра, она ответит: ‘Отдыхайте! Кто вам мешает? Ворота и я сумею запереть, когда ворочусь!..’ Построже прикрикнуть на нее, — она только вильнет пренебрежительно хвостом и уедет на неделю-другую из города к своим приятельницам…

II.

Однако Анюта была дома.
Года три назад, Губин, когда переделывал погреб, устроил над ним маленький чердачок, для склада разных вещей, до поры до времени ненужных в хозяйстве. В нем он держал новые метлы, веники, соломенные ковры для парника, кое-какую развалившуюся или лишнюю мебель. От погреба, находившегося под ним, на чердачке было довольно прохладно, а если растворить настежь дверку, то в нем оказывалось и довольно светло. Анюта, для которой летом было ‘чистое мученье’ сидеть дома, в крошечных комнатах, до духоты нагретых не только солнцем, но еще кухонной печкой, — нередко спасалась на этом чердачке от жары и мух. Из соломенных ковров она устроила себе нечто вроде дивана, большой пустой ящик служил ей столом: в углу висело даже кое-какое ее старое платье, и от него слегка пахло духами.
В этот поздний вечер, когда отец не знал, — подождать ли ему ее еще немного или махнуть на нее рукой и ложиться спать, она тоже была на чердачке, да еще с гостьями, — с двумя своими подругами. Одной из этих подруг, Мане, понадобилось поскорее, а главное — в самом строгом секрете от всех домашних и посторонних людей написать письмо сестре, жившей в Норске. Анюта с готовностью взялась помочь ей в этом маленьком деле. Воспользовавшись тем временем, пока отец сидел за воротами у соседа, она пронесла на чердак лампу, чернильницу, перо. Затворили дверь, зажгли лампочку, поместили ее вместе с письменными принадлежностями на ящик, и все трое принялись соединенными силами за составление письма. Дело пошло и довольно быстро, и весело. Придумывали всякие глупости и смешные слова, тихонько хохотали, зажав себе рты, толкали друг друга. Становилось все веселее, веселее, оставалось дописать только последнюю строчку смешного послания, как вдруг стоявшая на самом краю ящика маленькая стеклянная лампочка сдвинулась с него, упала на пол и зазвенела всеми своими разлетевшимися в стороны осколками.
— Ах!..
Но свет на чердачке не погас совсем, а тотчас стал делаться ярче и ярче. Загорался керосин, разлившийся по щелям, загорались политые им доски пола, вспыхнули края соломенных ковров… Обезумевшие от ужаса девушки, как овцы, метнулись все разом к дверке чердачка, кое-как протеснились через нее на приставную лестницу и скорее свалились, чем сошли, на землю.
— Молчите!.. Будто ничего и не было!.. Маня, Лиза, слышите?.. Никому ни одного словечка! — повелительно шепнула бледная и хмурая Анюта своим подругам, торопливо шедшим к воротам.
Она заперла за ними калитку, покосилась на темный еще покуда чердачок, дверь которого успела затворить за собой, и пошла в комнаты.
— Слава Богу, пришла, наконец, — сонным голосом проворчал из своей каморки Губин. — Хоть ворота, сени-то заперла ли?
— Конечно, — ответила Анюта сквозь плотно сжатые зубы и села на постель, сложив на коленях руки, до боли стиснув похолодевшие, как лед, пальцы, одни другими.
У нее была одна только мысль: неужто же узнают, с чего загорелось?..

III.

Губин сейчас же заснул: Анюта по-прежнему сидела на своей постели, прислушиваясь к каждому звуку, раздававшемуся на улице. В ее томительном ожидании, время тянулось для нее так медленно, что она стала, наконец, подумывать: да уж не погас ли каким-нибудь чудом огонь?.. Но, вот ей послышалось, что где-то что-то закричали, кто-то бежит по улице… Да, прямо к их дому… Вот, этот кто-то рванул запертую калитку, потом бросился к крайнему окну и забарабанил в него так быстро и сильно, что посыпались разбитые стекла.
— Горите!.. Горит у вас! Отпирайте скорей ворота! — раздался по всей квартире чей-то прерывистый голос, показавшийся Анюте страшно злым и грозным.
Губин чуть не свалился с кровати: Анюта стремглав бросилась на крыльцо и прежде всего взглянула на чердачок. Над ним, а также над крышей почти примыкавшего к нему соседнего строения, вздымался дым, и кое-где, сквозь щели, виднелись уже тонкие струйки пламени. Загорались два двора разом.
Город, только что начавший было засыпать, опять просыпался. Заскрипели и застучали калитки: забегали и стали тревожно перекликаться люди: зазвонил набатный колокол, послышался тяжелый стук колес едущей пожарной команды. Словно разбуженный всей этой суетней и рассерженный, что ему не дали выспаться, опять поднялся ветер, дувший весь день с утра и притихший только с наступлением сумерек.
— Ну, ветер!.. Еще задул ветер! — с отчаянием говорили люди в ближних к пожару улицах и, махнув рукой, шли по домам, спасать из них, что можно было спасти.
Через какие-нибудь полчаса пламя охватило уже три двора, и с каждой новой минутой приобретало все больше и больше силы, ползло в стороны, вскидывалось выше и выше кверху, перебрасывалось по ветру через улицы. Наступало царство горя и ужаса. Истерически вскрикивали и рыдали женщины, плакали дети: жалобно мычали коровы, бились лошади, упрямо не хотевшие выходить из своих помещений: тесно сбившись кучами, мотались из улицы в улицу ошалевшие овцы.

IV.

Взошло солнце, наступило утро, ясное, теплое, хотя все еще несколько ветреное. Пожар, уничтожив почти четверть города, остановился, так как идти дальше ему было некуда: спереди и с боков у него оказались две речки, а сзади расстилалось выжженное дочиста и словно выметенное обширное пространство с высившимися на нем одними только закоптелыми трубами.
Губин и его тетка, со всем скарбом, какой успели вынести из дома, приютились пока на площади, у церковной ограды. Портной все еще не пришел в себя и не был в состоянии понять, как это могло случиться, что у него вдруг не стало дома, — дома, в котором он родился, вырос и прожил всю свою жизнь. Старуха-тетка его, погоревшая уже два раза на своем веку, была спокойнее, но она устала, не выспалась, чувствовала себя не совсем здоровой и, закутавшись с головой в большой теплый платок, уткнувшись лбом в узел с платьем, то дремала, то просыпалась и тоскливо вздыхала.
‘Никогда-то ей не было покоя, нет его и на старости лет!’
Анюта не сидела с ними. Она то уходила куда-то, то приходила на минутку, и с каждым своим новым появлением смотрела все более хмурой и злой. Оказывалось, что Маня, из-за несчастного письма которой пошла вся эта история, ‘спятила с ума’, когда увидела разбушевавшийся пожар, разревелась и стала кричать своим домашним, — пусть ее бросят в огонь, так как это из-за нее горят люди… В огонь ее, конечно, не бросили, а обстоятельно допросили и все узнали.
— Что же тут торчать, на площади?.. Поеду я лучше в Норск… Кстати, вон и пароход идет, — сердито сказала отцу Анюта, тотчас же понявшая, что, чем скорее и дальше уберется она от своих сограждан, тем спокойнее будет для нее.
Отец только посмотрел на нее с некоторым недоумением и вяло махнул рукой.
— И с чего, с чего могло загореться? — проговорила его тетка, подняв голову с узла. — Не от нас же. У нас вчера никто ни в сарай, ни в погреб даже и не заглядывал. Весь день стояли они заперты на замки…
Губин молчал. Анюта тоже ничего не сказала, только начала еще торопливее и сердитее укладывать вещи, которые хотела взять с собой. Старуха, опять уткнулась было лбом в узел, но через минуту снова подняла голову и сказала:
— Не иначе, как это Аграфена Васильевна со своими жильцами всем удружила. Либо папиросу где-нибудь бросили, не затушивши, либо ходили со свечкой на чердак… Откуда больше было взяться огню?
Анюта взяла увязанные ею вещи, торопливо простилась с отцом, с бабушкой и быстро ушла, подозрительно покосившись на приближавшуюся к ним, из-за угла церковной ограды, высокую женщину в черном платье, с черным платком на голове и с ребенком на руках.

V.

Это приближалась только что помянутая теткой Губина, соседка их, Аграфена Васильевна, вдова недавно умершего мелкого уездного чиновника. Высокая, полная, она шла медленною поступью и, к тому же, еще беспрестанно останавливалась, чтобы поговорить с копошившимися около церковной ограды погорельцами. Говорила она мягким, несколько певучим голосом, полным, по-видимому, одной только глубокой скорби, но в то же время глаза ее посматривали не столько печально, сколько злобно.
Приблизившись к Губину и его тетке, Аграфена Васильевна приостановилась и отвесила им низкий, пренизкий поклон.
— Вот вы где схоронились! — заговорила она еще мягче и певучее, чем говорила с другими. — А я смотрю, смотрю, — все глаза проглядела, высматривая вас. Очень уж мне хотелось поблагодарить вас… Спасибо!.. Спасибо, дорогие соседушки! — повторила она, отвесив новый глубокий поклон и постепенно возвышая голос. — Облагодетельствовали до конца жизни!.. Одна только надежда и была у меня, — на мой домик. Думала, что покуда он цел у меня, проживу как-нибудь с моими детишками, выращу их… Вот тебе и надежда!.. Сожгли надежду!.. Хоть бы уж научили меня, по крайней мере, что же теперь мне делать, с ребятишками-то на руках… Пойти наниматься белье стирать да полы мыть… или придумаете еще что-нибудь другое?.. Уж сделайте такую великую милость, — посоветуйте!..
Так как все были убеждены, что, кроме дома, у нее остались после мужа и кое-какие деньжонки, на которые можно было выстроить новый дом, то к ее причитаниям никто не относился серьезно. Но совсем другое действие производило ее обвинение Губина и его домашних в том, что это именно они сожгли всех. Ошеломленный портной, выпучив свои бесцветные глазки, с великим недоумением посматривал то на нее, то на тетку, то на угрюмые лица собиравшихся около них других погорельцев и ничего не понимал.
— Господь с вами, Аграфена Васильевна!.. Мы-то тут при чем?.. Сами сгорели! — проговорил он, наконец.
— Перекрестись, перекрестись. Аграфена! — сказала, даже рассердившись, и его тетка. — Не с больной ли головы сваливаешь на здоровую?.. Мы только сию минуту говорили, что не твои ли жильцы заронили куда-нибудь огонь… Откуда ему было взяться?..
Аграфена Васильевна засмеялась злым смехом, словно показывая ей свои белые, острые зубы.
— О, да никак они в самом деле не знают, что творилось у них под носом! — с торжеством произнесла она, видя, что может нанести им порядочно тяжеловесный удар. — Не мои жильцы, а вы сожгли!.. У Анютки вашей было целое собрание на чердаке над погребом!.. Гостьи!.. С лампой сидели!.. Лампу разбили!.. Вот откуда взялся огонь!..
У Губина, действительно, жестоко пораженного этим неожиданным ударом, затряслись и руки, и его жиденькая, наполовину седенькая бороденка.
— На чердаке… над погребом?.. Лампу разбили? — растерянно повторил он, не зная — верить или не верить этой злющей женщине, способной по одному только вдохновению взвести на человека что угодно.
— Так точно… Уселись, изволите видеть, на этом чердаке писать письмо… нашли место!.. Разбили лампу, — вот откуда и взялся огонь!.. Анютку эту вашу, проклятую, надо было бы, по ее заслугам, в огонь бросить… да не вдруг, не прямо, а связать ей ноги, руки да подсунуть ее поближе к горяченьким головешкам, чтобы сначала повертелась да покорчилась хорошенько… Вот что с ней следовало бы сделать! — почти уже кричала своим певучим голоском Аграфена Васильевна, делаясь все более свирепой и чуть не страшной.
Собравшаяся на крик Аграфены, теперь уже довольно густая, толпа погорельцев, преимущественно женщин, волновалась и шумела. Две-три бабы в одно время подтверждали, что на этот раз Аграфена ничего не выдумала, а действительно, все так и происходило: обе подруги Анюты, бывшие с нею на чердаке, сознались во всем… Ахали, проклинали и грубо ругали Анюту, расписывали самыми черными красками дурные и сомнительные стороны ее характера, спрашивали: да куда она задевалась, проклятая?.. Когда же стало известно, что она благоразумно уехала из города, чуть не все разом повернулись к удалявшемуся вниз по реке пароходу, женщины, точно обезумев, грозили вслед ему кулаками, выкрикивали на воздух пожелания беглянке всяческих бед и болезней, какие только могут посетить человека…
— А по-настоящему, нечего с нее много и спрашивать, — вдруг заговорил закоптевший от пожарного дыма столяр, все время молча куривший трубку. — Что она?.. Девчонка!.. Ей хоть половину уезда сжечь, так и то ничего… Разве она что строила, хозяйствовала, наживала своими трудами… или чего-нибудь понимает?.. Да ничего! Что с нее ваять?.. А кто виноват больше всего, так вот этот старый хрыч, ее батюшка… Вот кто!
— Господи, ты, Боже мой! — восклицал своим слабеньким голосом Губин, у которого беспрестанно навертывались на глаза слезинки. — Да я-то, я-то чем виноват?!.
— Еще спрашивает: чем!.. Да сперва — тем, что распустил девчонку: а дальше — тем, что, распустивши, не смотрел за нею… Вот чем!.. Ведь неловко сказать, не поверят: дочка, глядя на ночь, натащила к себе гостей, а он даже и не знал, что делается у него во дворе!.. Хорош хозяин!.. Вот тебя, ржавую иголку, точно что не мешало бы поучить хорошенько… Хоть бы забрать эти твои сундуки, узлы, машину да и спровадить их в тот же огонь, что слизал наше добро…
— У, Павел! — сказал, махнув рукой, другой мещанин, его приятель и сосед. — Много ли толку-то будет из этого?.. У него, брат, не как у нас с тобой, есть деньги, на сбережении в казначействе. Обзаведется всем новеньким, да и станет опять поживать не хуже прежнего. Пожалуй, еще нам же с тобой придется поплатиться… Только и всего!..
— Только и всего!.. А по-настоящему, следовало бы вздуть его хорошенько, переломать ему руки, пальцы, да так, чтобы ему нечем было взять не только иголку, а и кусок хлеба! Вот тогда стал бы он на всю жизнь помнить, какой был день вчера! — запела опять Аграфена Васильевна, но достигла этим вмешательством лишь того, что значительно охладила возбужденную толпу.
И ее самое все не любили, и ‘ломать пальцы’ хилому старику никто не чувствовал особенного расположения.

VI.

Понемногу толпа рассеялась и на некоторое время оставила Губина в покое. Изруганный на все лады, словно оплеванный, наслушавшийся самых скверных вещей о себе самом, о дочери и даже о своей покойнице-жене, он сидел среди своего скарба, тяжело вздыхая, а по временам крестясь и вытирая слезинки, навертывавшиеся на его старых глазах. Наконец, тетка напомнила ему, что не мешало бы перебраться с площади куда-нибудь под кровлю. Он тоскливо охнул, предчувствуя, что в поисках квартиры ему снова придется натерпеться всего: и брани, и глумлений, и попреков. Но так как рано или поздно нужно же было позаботиться о жилье, то, поохав еще немного и пообсудив с теткой, где лучше было попробовать ему нанять квартиру, он отправился приискивать ее.
Предчувствия его оказались вполне основательными. Одни из домохозяев, к которым он заходил, были в родстве, в кумовстве, в приятельских отношениях с погорельцами и встречали его, как своего личного ‘злодея’. Другие были восстановлены и ожесточены против него страхом, которого натерпелись прошлою ночью, во время пожара. Третьи не хотели наживать себе неприятностей со стороны озлобившихся на него соседей. Отовсюду, куда ни заходил Губин, его выпроваживали, — где двумя, тремя холодными словами, вроде: ‘Проходи, проходи мимо!’ — где бранью, насмешками и издевательствами. Одна баба, торговка, как будто с самым серьезным и даже благожелательным видом спросила с него три рубля в день за комнату с кухней. Другой согражданин, сапожник, предложил ему помещение у себя в огороде, в старом, негодном колодце, который ‘все равно, надо чем-нибудь заваливать’…
В то время, как Губин ходил таким образом из дома в дом на одном конце улицы, на другом ее конце вышел за ворота своего двора бондарь Судаков, порядочно уже пожилой человек, — высокий, сухощавый, жилистый, с суровыми, пристально и твердо смотревшими глазами, с русою бородкой, с такими же усами, ровно подстриженными посредине над верхней губой, чтобы они не мешали есть и не попадали в рот при еде. Так как Судаков не собирался идти куда-нибудь, а вышел за ворота только затем, чтобы посмотреть, совсем ли улегся дым над пожарищем, то одет он был по-домашнему, — в серой рубахе, подпоясанной шерстяным пояском, в стареньких суконных брюках и в старых же резиновых калошах на босую ногу. Посмотрев на легкий дымок, все еще продолжавший подниматься в той стороне, где был пожар, Судаков обратил внимание па собравшуюся около соседнего дома кучку мужчин и женщин. Все они с большим любопытством наблюдали за чем-то, происходившим на другом конце улицы, и злорадно посмеивались. ‘Что еще там приключилось? Чему они обрадовались?’
— К Возжину теперь идет, — говорили в кучке. — Однако, как бы Возжин не сдал ему свою квартирочку. Он давно плачется, что она который уж месяц стоит у него пустая. Он жаден на деньги…
— Жаден да не посмеет… Небось, понимает, что ему проходу не дадут, пусти он его…
Вглядевшись попристальнее, Судаков узнал в человеке, переходившем вдали через улицу, старика Губина и понял, в чем было дело. Он прислонился плечом к воротам и стал ждать, что будет дальше. Меньше, чем через минуту, Губин вышел от Возжина обратно на улицу. Следившая за ним глазами кучка людей у соседних ворот захохотала.
— И оттуда вылетел!.. Да как живо!.. Должно быть, там и разговаривать с ним не стали!.. То-то, голубчик! Видно, придется тебе поставить себе для житья шалашик на берегу, в кустах, да покормить собой комаров и мошек…
— Да еще лихорадку хорошую нажить!.. Поделом!.. Не жги людей! — угрюмо сказал тот же погоревший столяр, который недавно находил, что следовало бы спровадить в огонь все уцелевшие у Губина вещи.
Судакову, мало уважавшему своих сограждан, взятых ли поодиночке или всех вместе, стало, наконец, досадно слушать их.
— Да разве он вас сжег? — резко спросил он, не удостаивая обернуться к ним прямо, а смотря на них через плечо.
— А то кто же? — спросил столяр.
— ‘Кто же!..’ Не знаешь?.. Бог наказал, — вот кто! Терпел, терпел, глядя на все наши мерзости, да видно, и Его долготерпению пришел конец…
— Да… ладно!.. Тебе хорошо рассуждать! Ты не горел! — проворчал столяр.
— Как не горел?.. Дом-то у меня чуть не новенький, еще почернеть не успел… Всего четыре года выстроен после пожара… Забыл?.. Тогда болтали, будто твой же дядя сжег с пьяных глаз и себя, и меня, и еще шесть дворов… Да я и тогда ни на кого не злился и не плакал…
— Да ты уж не думаешь ли пустить к себе на квартиру этого кривоногого? — как будто даже с некоторой угрозой спросил столяр, опять переменяя предмет разговора.
Но послышавшаяся в его словах угроза произвела на Судакова только то действие, что он решил не отказывать Губину, если тот будет проситься к нему на квартиру.
— Отчего мне его не пустить? — насмешливо отвечал он. — Старик он смирный, водки вашей поганой в рот не берет, табаку не курит, сидит себе с утра до ночи, поджавши ноги, да ковыряет своей иголкой… Жильца лучше его, пожалуй, и нарочно не выдумаешь…
Далеко не смирный, очень любивший выпить, покурить, порядочно ленивый, — столяр хотел скачать еще что-то, но только махнул рукой и плюнул. Стоявшие вместе с ним мужчины и женщины хмуро поглядели друг на друга, поворчали, но так сдержанно и тихо, что несколько глуховатый бондарь почти ничего не расслышал.
Между тем, Губин, напрасно побывавший еще в одном доме и надумавшийся пойти лучше поискать квартиру в другой, более отдаленной и бедной, части города, — приблизился к ним. Увидев Судакова, он на ходу поклонился ему и хотел пройти дальше, но бондарь остановил его.
— Нашел квартиру? — спросил он.
— Нет… нигде не пускают, — со вздохом отвечал портной и, опять сняв фуражку, стал вытирать пот со лба и с лица.
Судаков посмотрел сверху вниз на этого маленького, хиленького старикашку, на его седенькую бороденку, на печально мигающие глазки, и ему стало даже жалко его. ‘Нашли, на кого напуститься целым городом!..’
— Бери у меня переднюю половину, если хочешь. Как будто она подходящая для тебя: не велика, и не мала, — сказал он.
Губин точно еще больше съёжился и опечалился. Он робко покосился на угрюмую толпу, продолжавшую стоять у соседних ворот, потом — на Судакова, думая, что и этот всегда серьезный человек собирается поиздеваться над ним.
‘Эк… не верит!’ — сказал про себя бондарь и продолжал уже вслух, успокоительным тоном:
— И лишнего я не возьму с тебя ничего. Как прежде брал с других по пяти рублей, так и с тебя буду спрашивать. Пользоваться чужим несчастьем не стану. Пойдем, посмотри квартиру.

VII.

Портной перебрался к Судакову и, таким образом, получил возможность хоть отдохнуть и привести в некоторый порядок свои спутавшиеся мысли. Отдохнуть ему пришлось, впрочем, очень немного. В тот же день, к ночи, когда Губин собирался ложиться спать, в закрытое окно к нему влетел, вместе с разбитыми стеклами, камень. Пришлось закрыть ставнями окна, выходившие на улицу. На другой день, утром, в его квартиру вбежал видимо негодующий маленький мальчик, лет семи, и с сердцем вскричал:
— Мамка велела тебе сказать: отдай мне сейчас мою одёжу, что ты сжег!.. Нечего надеть!..
Еще через день, в праздник, когда Губин рискнул пойти к обедне, рассчитывая, что, авось, хоть в церкви оставят его в покое, — совсем крошечные девочки, присматривавшие на церковной площади за гусенятами, принялись кричать:
— Зажига!.. Бесстыжий старый зажига идет!..
‘Даже этаких-то ребятишек настроили против него!’
Губину стало так горько, что он остановился, подумал и, повесив голову, воротился обратно на квартиру. Лучше уж никуда не показываться. Он сел в угол, у закрытого ставнями окна, и задумался, — задумался не на несколько минут или часов, а на несколько дней.
‘За что люди травят его, как крысу? — думалось ему. — Говорят, будто он распустил дочь. Но разве он баловал ее? Смотрел сквозь пальцы на все то дурное, что она позволяла себе, а не останавливал ее от этого дурного?.. Или подавал ей нехороший пример своею собственною жизнью?.. Чем же он виноват, что она вышла своевольною девушкой?.. Ведь они нынче чуть не все такие. Другие еще посвоевольнее, похуже, пораспущеннее, чем она!..
‘Говорят, будто он не смотрел за нею и не знал, что делается у него в доме… Да разве можно уследить за каждым шагом своих домашних?.. Ведь он человек рабочий, весь день занят своим делом, да и не может всегда сидеть дома: приходится относить работу к заказчикам, случается уезжать в Норск за разным материалом. Как же ему усмотреть за всем?.. Да и кто может это? Разве те люди, которые винят его, всегда знают, куда забрались их дети и что делают они где-нибудь на чердаке, в сарае или на сеновале?..’
Все тоскливее, тоскливее делалось на сердце у старика от сознания этой вопиющей несправедливости со стороны людей, которым он никогда не делал ничего дурного.
Часто вспоминалось ему также о его сгоревшем старом доме. ‘Какой дом-то был!..’ Теплый, сухой, уютный, никакие ветры, ни морозы, ни дожди не были ему страшны!.. Из какого редкостного дерева-то был выстроен!.. Когда ему, Губину, вздумалось одно время произвести кое-какие переделки в сенях, оказалось, что ни топор, ни пила не берут старые бревна, из которых были сложены стены. ‘Только огонь одолел их!’ — думал старик, со слезами вспоминая об огне, пожиравшем его дом, и тоска все глубже да глубже забиралась в его сердце, как червь въедается в яблоко.
Если бы у него была, по крайней мере, хоть работа, к которой он привык так же, как к тому, что его легкие дышат, а сердце бьется: она не дала бы тоске овладеть им и понемногу, понемногу вытеснила бы ее. Ему тогда было бы некогда много думать о чем-нибудь, кроме нее. За работой время идет быстро, и каждый час дорог… Но работы не было…
По целым, бесконечно тянувшимся дням Губин сидел в комнате, не смея выглянуть в окно на улицу, тревожно настораживаясь каждый раз, когда кто-нибудь входил во двор, и думая все об одном и том же: о травле, которую устроили на него люди, о сгоревшем доме, о том, что жизнь его словно уперлась в какую-то стену и остановилась… Хоть бы уж смерть пришла!..

VIII.

Он почти ничего не ел, старуха тетка его сначала была очень довольна, что можно было в такие жары не топить кухонную печку и не возиться со стряпней, а без хлопот пробавляться чаем с хлебом. Но когда прошла целая неделя, когда стало значительно попрохладнее, особенно по утрам и по вечерам, а Губин по-прежнему не хотел есть, старуха начала поглядывать на него все более и более тревожными глазами. ‘Не расхварывается ли он, сохрани Бог!’
— А что… строиться-то ты разве еще не собираешься? — спросила она однажды утром, когда они пили чай.
Губин рассеянно взглянул на нее, помолчал и потом нехотя сказал, глядя в сторону:
— Для чего?.. Анюта, все равно, не останется здесь жить, а мне самому… умирать надо, не строиться…
Судаков чуть не круглые сутки проводил в своем светлом, нарочно приспособленном для летней работы, просторном сарае. В нем, среди развешанных по стенам и разложенных на полках разнообразных инструментов, — среди стружек, щепок, клепок, обручей, бочонков, больших и маленьких кадушек, — он работал, принимал посетителей, пил чай, спал и только пообедать да поужинать заходил в свою квартиру. Неразговорчивый, мало сообщительный, предпочитавший в свободное время, в праздник, лучше почитать свою старинную, времен Александра I, славянскую библию, чем ‘чесать язык’ с соседями, он словно забыл о своем новом жильце тотчас же, как только пустил его к себе на квартиру, и ни разу ни наведался к нему, не сказал с ним двух десятков слов, при случайных встречах.
Как-то под вечер к нему в сарай заглянула тетка Губина. Переждав, покуда Судаков, набивавший обруч на починяемую им кадку, перестал стучать, она тихонько, точно по секрету от кого-то, сказала, что не знает, что и делать, — очень ее заботит племянник.
— А что он? — без особенного любопытства спросил Судаков, сняв рукавицу с вспотевшей руки.
Старуха сообщила, что племянник почти ничего не ест, не разговаривает, сидит по целым дням, задумавшись, строиться не собирается, а говорит, что пора умирать.
— Да работы-то у него нет? — осведомился Судаков. Она подтвердила, что работы действительно нет.
— Ну, так что ж тут такого?.. Ежели бы у меня вдруг не стало работы, так и я бы перестал есть и стал собираться умирать, — сказал Судаков и, надев рукавицу, опять принялся набивать обруч.
Однако, некоторое время, он все еще продолжала, думать о своем жильце, покуда не вспомнил, по поводу его положения, кое-что из своего прошлого и не задумался о своей собственной жизни.
В сумерках, когда Судаков пошел запирать ворота и проходил мимо квартиры жильца, Губин, вышедший посидеть на ступеньках крыльца, так испуганно вскочил с них и шарахнулся в сторону, что заставил вздрогнуть и своего хозяина.
— Чего ты?.. Не узнал меня? — спросил Судаков.
— Не заметил, я, как ты подошел ко мне… задумался, — отвечал портной своим тихим голосом, сделавшимся за последние дни как будто еще тише и слабее.
Судаков поглядел в его осунувшееся лицо, в тревожные глаза, смотревшие несколько дико, и слегка качнул головой, направившись дальше, к воротам. ‘Эк, до чего затравили старика!.. Как бы совсем не погубили его… Бывает, не Бог знает как редко, что человек сидит-сидит так-то, понурив голову, задумывается-задумывается, да и додумывается до того, что повесится где-нибудь на чердаке или в ближнем лесу, на дереве’…
Судакову опять стало жалко Губина, еще более жалко, чем в то утро, когда портной бродил по улице из дома в дом, нигде не находя себе пристанища.

IX.

На другой день был праздник. Утром, после обедни, Судаков неожиданно явился к портному, сидевшему, задумавшись, у окна, ставни которого были закрыты.
— Здравствуй!.. Пришел к тебе в гости… Что-то мне кажется, будто ты очень уж заскучал, сидя все один, да один, — сказал бондарь, усмехаясь.
Маленькие глазки Губина тревожно забегали по сторонам, как перепуганные мышенята, старающиеся поскорее и понадежнее спрятаться.
— Нет… ничего… Вот только все еще не могу… привыкнуть, — с запинками проговорил он.
— Только! — с усмешкой повторил Судаков, садясь у другого окна. — Э, брат, разве я не понимаю!.. Прожил на свете не меньше твоего… Тоже и у меня было такое-то время, что ‘никак не мог привыкнуть’… Помнишь ты тот год, когда у нас по всему уезду бродила горячка?
— Как не помнить… сколько тогда людей перемерло, — уже гораздо спокойнее отвечал Губин, видя, что речь пошла не о нем.
— Ну, так вот… у меня тоже померли тогда и жена, и дочь… Одна за одной… точно торопились, чтобы не отстать друг от дружки… Только что похоронил одну, надо провожать и другую… Вот тогда-то я и сел в угол, как ты теперь сидишь. Тоже никак не могу привыкнуть к тому, что была у меня семья, — жена, дочь, два сына, — и вдруг никого не осталось. Пусто в доме! Голоса человеческого не слышно!.. А я сижу, как ты теперь сидишь, и все не могу привыкнуть к тому, что придется жить одному… Думаю, что и жить-то теперь не стоит!..
— Что это у меня все спуталось в памяти, — сказал Губин. — Разве тогда уже не было у тебя твоих сыновей?
— Не было… Старший сын еще раньше помер, а младший не то был жив, не то нет… не знал я… Как не знаю и теперь, лежит ли он давно на кладбище или сидит где в кабаке и пьет водку…
Губин сочувственно покачал головой. Младший сын Судакова был горький пьяница и, конечно, не мог жить вместе с суровым и строгим отцом, не терпевшим пьяниц, бездельников и беспутников. Старший тоже пил, хотя несколько поменьше, и умер оттого, что свалился пьяный в воду с барки.
— И что сделалось, что сделалось с ними? — проговорил Губин. — Помню, еще подростками какие были они рослые, здоровенные, веселые!..
— Что сделалось!.. Эти же псы паршивые, что накинулись теперь на тебя, переделали их по-своему!.. Трудно ли споить мальчишку! — задрожавшим от гнева голосом отвечал Судаков, сжав кулак и указывая им в окно на улицу. — В старое время, помню, отец пошлет меня, бывало, за водкой для какого-нибудь гостя, так потом мои же сверстники, ребятишки, не дают мне проходу: ‘А, ты в кабак ходишь!.. Что, хорошо там пахнет?.. Да ты, может, часто там сидишь?..’ Засмеют, хоть плачь!.. А теперь?!. Мужчины, бабы, мальчишки — все пьют… Иной мальчишка, лет четырнадцати, выпьет рюмку водки, а старается показать, что он напился пьян-распьян, еле держится на ногах. Хвастается этим!.. Нынче смеются не над тем, кто пьет водку, а над тем, кто ее не пьет!..
Совсем рассердившийся Судаков махнул рукой и встал со стула, как будто хотел уйти, чтобы не волноваться напрасно из-за того, чего ему, все равно, не переделать, но тотчас же опять сел.
— Слушай… что я хотел тебе сказать… Принимайся-ка ты, брат, отстраиваться, — сказал он, все еще продолжая хмуриться, но уже более спокойным и деловым тоном.
Губин тревожно замигал глазами и заерзал на стуле.
— Право… уж не знаю… Как будто не стоит… Не для чего, — проговорил он.
— Как это ‘не для чего’?.. Да для себя!.. Ведь ты всю жизнь прожил в своем доме, привык, чтобы у тебя был свой угол. Что же тебе под старость таскаться по чужим домам?.. А потом у тебя — дочь. Кто знает, — помыкается-помыкается она: с места на место, потрется между чужими людьми, натерпится от них всякого горя, да и вспомнит тогда, что у нее есть свой человек, отец… есть свой угол, в котором можно отвести душу и успокоиться… Стройся, покуда нет другого дела!.. А потом, когда будет опять работа, придется тебе метаться из стороны в сторону: и работать надо, и за стройкой нельзя не присмотреть… Замучишься!..
— Будет ли еще она, работа-то, — уныло проговорил портной.
Судаков засмеялся.
— Да неужто ты думаешь, что они так никогда и не опомнятся? — сказал он, пренебрежительно указывая глазами на улицу. — Пол-но!.. Разве они рассудили что-нибудь, прежде чем на тебя накинулись?.. Дурак ушибся, ему хоть стенку да надо побить. Вот и они накинулись на тебя, как на стенку, благо — знают, что ты — смирный и не дашь им сдачи… Подожди еще немного, — опомнятся, опять к тебе же пойдут, когда, им понадобится что-нибудь сшить… К кому им больше идти? К Петрову? К Уткину?.. Так ведь тем некогда сидеть над работой так, как ты над ней сидишь: то в гости надо сбегать, то в карты охота поиграть, то голова болит с похмелья, то хорошо бы было сходить порыбачить… Пообещают сделать работу через неделю, а сделают через месяц. Да и сделают-то кое-как, потому что все некогда, все торопятся… Пол-но!.. Скорехонько все обойдется и опять пойдет по-старому. Живо опомнятся, как только увидят, что ты им нужен!..
Судаков опять повел глазами на окно, на улицу, и с той же пренебрежительной усмешкой прибавил:
— Да уж наполовину опомнились… Сегодня, смотрю, — все повеселели, такие ласковые стали… Думаю: что такое?.. А оказывается, управа надумалась дать каждому из погорельцев, которые победнее, по шестидесяти бревен на стройку… Это даром. Да еще по пятидесяти рублей деньгами, — это в долг, в рассрочку… на четыре года, кажется…
— Что ты?!. — в радостном возбуждении вскричал Губин, душу которого все же немало тяготила и мысль о том, что многие бедняки погорели — если не по его вине, то по вине его дочери.
— Да… верно… Опять будут с домишками… Начнут теперь строиться… Принимайся строиться и ты!.. А если не хватит своих денег, возьми у меня. Все равно лежат в сберегательной кассе из трех с половиной процентов. Такие-то проценты и для тебя будет не тяжело уплатить мне… Стройся!..

X.

По-видимому, не было ровнехонько ничего особенного во всем том, что Судаков сказал Губину. И однако же, портной, поговорив с ним, точно проснулся от какого-то тягостного сна и с радостным удивлением увидел, что в действительности не было ничего из того, что преследовало и мучило его в этом тяжелом сне. ‘И с чего, с чего он сошел с ума?..’ С того, что у него сгорел дом?.. Или с того он так истосковался, что на него накинулись, как собаки, все ивановцы?.. ‘Господи, ты, Боже мой! Разве он не знал давным-давно, что они — как волны в их Великом озере, куда их погонит ветер, в тот берег они и заплетутся, а утихнет ветер, — и они успокоятся!..
Старик не только ожил, но даже расхрабрился, точно Судаков вдохнул в него частичку своей стойкой души.
1904 г.

—————————————————-

Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал<.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека