Сиверко, Евдокимов Иван Васильевич, Год: 1925

Время на прочтение: 68 минут(ы)

Иван Евдокимов

Сиверко

1

По городу Волоку текла речка Моша. Берега у ней были извилистые: будто пастушья плеть взвилась — и замерла на земле. От реки и Волок избочился весь. Прикорнул он к Моше горстями желтых и белых домишек, пристанями, перевозами, белянами, сорока богородицами на Верхнем и Нижнем Долу, Ильями-в-Каменье, Трифонами-на-Корешках, Стратилатами-во-Фрязинах.
Зимами его до коньков заносило, засугробливало. Только по одной Царской улице проходил человек и не зачерпывал в валенки. А в осеннюю пору в тумане над мокрым безлюдьем заливался малиновый звон на Владимирской звоннице. Во всякую пору на соборной колокольне качал языком колокол в три тысячи пудов: от Ивана Грозного подарок городу Волоку. Медный дядюшка раздельно, густо выговаривал:
Певчие… соборные… в кабак… в кабак пошли…
А ему поддакивали из улиц, тупиков, переулков, с площадей мелкотные колоколишки: наставлено было в Волоке церковья, как зерен на лопате. Кости боярские, посадские, купеческие услаждались под спудом медною славою — храмоздатели. Не для бедного люда был такой трезвон — испокон века кости бедного люда вывозили за околицу, на кладбище Горбачевское. От звона будто медная обшивка была на небе, а звезды — гвозди. От застав гудки заводские вмешивались в колокольную потасовку, путали, глушили благолепие…
Суматошливо катилась Моша, пароходы колесными гребнями чесали воду, у пароходных пристаней матросы отмывали пот, на плотах частила гармонья, а у бабы красное платье раздувал ветер, как конский хвост.
Стоял Волок на Моше тысячу лет — ровесник Москве — избяной и дряхлый, как старуха, повязанная в стародавние времена клетчатым платком с напуском, вот свалится, рассыплется… а стоял.

II

У Богородицы на Нижнем Делу, у ведвпреведчика Кенсарина Штукатурова баба родила сынишну, восьмого по счету.
Сидел Кенсарин в кабаке с другом задушевным и пьяненьким голоском говорил:
— Принесла Машуха моя парня. Г-герой! А я… я ничего. Прок-о-ормим! Водопроводчиком будет. Восьмерых пустили на свет за милую душу… Баба, брат, у меня печь, а не баба! Ровно пироги печет, лешачиха, с ребячьей начинкой!
— Медаль тебе дадут, — пьяненьким голоском отвечал друг задушевный Кирюшка-слесарь, — как двенадцать будет, так и медаль. И в газетах прочие сообщения. Бери, значит, еще стакан, за новорожденного!
И брали.
— Эй, товарищ половой! — кричал Кенсарин. — Давай другой графин безо всего!
Кирюшка горланил:
Пил бы, да ел бы,
Да спал бы, да гулял бы,
Да не работал бы
Н-никогды!
Ух-ты!
И ногой притопывал. Кенсарин ухмылялся.
— Почтенный, почтенный, потише, — останавливал половой, — запрещено в питейном заведении… И для других беспокойствие. Господин городовой могут войти!
— Фар-р-аон? — бормотал Кенсарин, — селедка? Пой, Кирюшка! В участок, так и в участок! Нам все равно, товарищ мой милой!
— Нам все равно! — махал рукой Кирюшка… — Н-нас не запу-га-е-шь!
— Безо всякого запугивания, — сердился половой. — Факты ежедневно.
— Наплевать нам на городовых! — кричал Кенсарин. — Мы за свои любезные. На трудовые! Качай, Кирюшка!
И качали.
Каждый год вспрыскивали родины то у Кирюшки, то у Кенсарина. А потом, перед запором кабака, Кенсарин плакал и горько шептал Кирюхе на ухо:
— Ребят, как щенят, у меня… и голодные и необутые, Кирюха, ребята… Что же это за наказание нашему брату?
— Да, — плакал Кирюха, — я, брат, сочувствую тебе… а ты мне… У меня пятеро мал мала меньше. А баба, как косточка. Прачка она. Господскую вонь стирает… А я… какой-то слесаришка, семь гривен в день. Маемся мы с тобой, маемся, голубок!
— Маемся!
Поп по сытинскому календарю выбрал имя новорожденному — Акиндин. Марья всплакнула. А семеро братишек стояли около постели матери, глядели на брата _и на разные голоса звали:
— Кенка!
— Кенушка!
— Кена!
— Агу, тю-тю, Кенка!
Поп строго и поучительно сказал роженице:
— Не родись в день празднования мученика Акинди-на. Из-за него не передвигать святцы. Мы следить должны, чтобы равномерно распределять имена по святцам, без обиды каждому угоднику. Вам бы все Иванов плодить?
Поводил вола Кенсарин, очухался — и за работу.
Переходил он из дома в дом, из квартиры в квартиру, паяя прохудалые водопроводные трубы, починяя раковины, бачки по уборным, лазил в колодцы на улицах, копался и рылся в грязи, пах ржавчиной, замазкой и водяной гнилью. Лет тридцать ладил Кенсарин железные водопроводные жилы, чтобы не мутнела ключевая вода и не осаживалась песком в человеческом брюхе.
А время бежало без передышки. Год-другой — и у штукатуровского домишка — с голым барабанчиком на кривых ножках дыбал Кенка и гукал отцу. Издали видел Кенка рыжий отцовский пиджак и кожаные опорки на босу ногу. Кенсарин вытирал ржавые руки о пиджак, подхватывал Кенку под мышки, вскидывал выше головы и весело запевал:
— Акинди-ик, Акинди-ин Кенсари-инович!
У Кенки захолынывало сердце, глаза круглились маленькими монетками, а на голове пушился белый пушок.
Отмахав Кенку, отец ставил его наземь и вел за руку в дом.
— Катись, катись, колесо!
Кенка взглядывал на отца и бормотал что-то непонятно?..
И, будто понимая, отец отвечал:
— Да, брат, кавалеристом, говорю, будешь: ноги ровно для седла сделаны! Ша-га-ай, ша-га-ай, малец! На ступеньку — раз, на другую — два. Вот как Кен-ка-то!
Кенка взвизгивал на отцовский голос, заглядывал отцу в лицо и широко заносил на ступеньку кривую ножку.

III

У Леонтия Ростовского, что в Дюдиковой пустыни, стоял особняк времен Александра Благословенного. Вывески на нем не было, а все знали хозяина: Каменков-Чефранов — председатель земской управы.
Тут, вдогонку Кенке, родился сороковой Каменков-Чефранов — Игорь. Под сороковым номером, голубыми, чернилами, в древней родословной его так и записали. А в кружочке поместили неподалеку мать — урожденную княжну Зубову-Бабушкину.

IV

Удил Кенка пескарей. Горя рыбу носил на веревочке.
Срывался пескарь, Кенка сквозь зубы чиркал слюной и кричал:
— Не-чи-и-стая сил-ла!
— Ушел? — тянул Горя.
— Отойди! Захлесну! Чего под рукой стоишь? Какая это ловля?
Горя отбегал и не сводил глаз с нырявшего поплавка. К ногам Гори летел пескарь за пескарем. Горя жадно хватал прыгавшую рыбку и рывком снимал с крючка.
Вдоль и поперек они исшастали Мошу. Солнце жгло с утра, как тысячи печек, нагоняло пот, шелушило носы… Поудят-поудят и побегут по желтому горячему песку — яйцо можно испечь — купаться к Соборной горе. Ноги у Кенки обросли коростой, черные, будто корень у старого дерева, в ссадинах, синяках, на штанах разноцветные заплаты. Горя в коротких панталончиках и в желтых сандалиях.
Кенка ловко умел плавать посаженкам, Горя — на спине. Колесили под Соборной горой, на сваи — от старого моста остаток на середине — вылезали посидеть. Ныряли — кто нырнет дальше. А то — кто больше просидит под водой. Потом изображали колесный пароход и в два голоса кричали: ту-ту-ту, потом брызгались.
Вылезут — и ну кататься на песке, кувыркались через голову, смотрели между ног друг на друга — и хохотали. Так целый день на реке.
Вечером делили поровну рыбу.
Горя тихонько шел домой, оглядывался, а Кенка — хвост трубой, удочки на плече — мчался конем, только песок летел из-под ног.
Дома Горю переодевали, все удивлялись на рыбу, мама приходила в спальню поцеловать на сон грядущий, папа трепал по щеке и делал буки. Кенка натаскивал матери на завтра с лесного склада щепок: в укромном месте под забором отодвигалась доска в сторону для лаза. Сторож будто не видел: посматривал на ворота — хозяина был нелегкая не принесла. Натаскает Кенка щепок, пять раз сходит на бассейку за водой, уберется спать на чердак. На чердачной лестнице, дожевывая кусок хлеба, он кричал:
— Мамка! Рыбу не позабудь вычисти! Труды пропадут даром!
— Вычистила! Завтра в пирог загнем.
— То-то!
Кенка на соломенный тюфяк — юрк, глаза заметало сном, а за глазами катилась большая-большая река, и тащил Кенка язя, вытащить не мог, удилище гнулось колесом, леска натягивалась, как телеграфная проволока, водил-водил Кенка язя, тяжело в руке — трах… обрывался, только взвивалась над головой легкая леска, без крючка.
Проснулся Кенка в испарине, вскочил… Светлынь. Пел фабричный гудок — уходили старшие братья на, работу, стучали двери, мать провожала сыновей, отец! сидел на кровати и прокашливался от махорки.
Кенка с тюфяка — прыг — и на Мошу. До полудень ловил один.
Вон торопился Горя.
— Со-о-ня! — встречал Кенка. — А у меня во какой, ушел лещ…
И показывал широко руками.
— Забирай рыбу. Аида на другое место! Горя угощал пирожками.
— Идем, идем: некогда пустяками заниматься, — кричал Кенка и смотрел на пирожок. — Давай, впрочем, — на ходу съедим!
Набивал за обе щеки — и вперед. Горя семенил за ним. Выбирались за город, за Богородицу на Верхнем Долу, в луга. Городское стадо бродило у реки.
Пастухи далеко сидели на кургане. Быки смотрели на ребятишек пристально и враждебно.
— Горя! Давай подразним? — говорил Кенка.
— Я боюсь.
— В случае чего — в реку!
— Страшно, Кена! Быки — кровожадные животные.
Кенка бросал палкой, кувыркался и мычал по-коровьи. Быки начинали реветь, ковыряли рогами песок, медленно шли на мальчиков… Тогда бросались в бегство. Прятались за поленницы дров и выглядывали. Быки ревели долго, становились на колени, топтали песок и начинали бодаться между собой.
— Ну их к лешему! И взаправду на песке выкатают. Ишь, дьявол, пудов на сорок будет! — говорил Кенка. — А места жалко. Пойдем на старое? А не то, тут? Крупной рыбы теперь до вечера не поймаешь: на гулянку она ушла.
Пескарей таскали решетами. По всему берегу ловили ребята — и у каждого на веревке была рыба. Посредине реки дяденьки ловили с лодок. Кенка кричал:
— Эй, дяденька!
— Что тебе?
— Перевези на тот берег?
— Я вот тебе перевезу!
— Не твои ли это перевезенные? А, дядя? Дяденька молчал. Горя тревожно глядел на дяденьку, готовясь бежать.
— Слышишь, что ли, рыбак? А рыбак?
Дяденька ворочался в лодке, опаздывал подсечь рыбу — и грозил кулаком. Кенка заливался смехом.
— Сноровки нет, сноровки нет у тебя, дяденька! Пусти на твое место! Тебе пескарей ловить!
— Не кричите, ребятишки! — ласково тянул дяденька. — Рыбу пугаете.
— Ишь, какой ласковый, папаша, — отвечал Кен-ка. — Почему не кричать? Не в церкви здесь.
— Пошли вон! — уже ревел дяденька, оборачиваясь к ребятишкам с яростными глазами. — Стрелять буду!
— Ха-ха! — заливался Кенка. — Да ну? Из поганого ружья стрелять-то будешь? А, дяденька?
Горя уходил потихоньку. Рыбак начинал сниматься с якоря.
— Я вот тебе, сукин сын, задам сейчас! Погоди ужо!
Не беги, не беги!
Кенка пускал камнем около лодки — бульк, бульк, — и наутек.
Дяденька попусту снимался с места: отбежали уже далеко. Горя растерял на бегу всех пескарей. Кенка подбирал и вопил:
— Стой, стой, Горька! Опять сидит в лодке!
Горя упрашивал не дразнить дяденьку. Кенка плясал на берегу, размахивая руками. Рыболов грозил веслом и поднимался вверх по реке.
— Он нас заметил, — трусил Горя, — в следующий раз встретит и побьет.
— Меня побьет?
— И тебя и меня: он нас сильнее.
— А я убегу.
— Он догонит.
— Тебя догонит, а меня не-е-т!
— Он тебя не трогал? Зачем ты помешал ему?
— Ну и иди к черту, раз не согласен по-товарищески жить! Я с Никешкой буду ходить. Тот не такой трус. Проваливай! И рыбы не дам тебе. Я наловил, а не ты. Твое дело только терять. Побежал, как заяц, и рыбу потерял.
— Что думаешь — и уйду! Никешка, может, со мной. пойдет, а не с тобой!
— Никешка-то? С тобой? Нет, дудки! Мы, брат, с ним — водой не разольешь! Иди к своей матери пироги жрать. Гусь свинье не товарищ. Не рад и знакомству с тобой! Иди, говорю! А то запущу камнем.
Горя боязливо пятился и уходил недалеко. Кенка снова закидывал удочку. Клевал сорожняк. В воздухе сверкали серебряные полоски, прыгали и прискакивали на песке рыбы. Кенка не смотрел за спину. Горя крутил на пальце веревку — не мог оторваться от рыбы, незаметно переступая ногами.
— Горюшка-а! — вдруг орал Кенка изо всей силы. — Где ты-ы?
И ухмылялся.
И во весь голос отвечал Геря:
— Кенка-а, где ты-ы! И оба хохотали.
— Знаешь, Горя, — ласково говорил Кенка, — пойдем яблоки воровать! Я знаю сад у купца Кондратьева. Яблоков, яблоков — как на базаре. И все, понимаешь, красные, осинка, китайские есть. С переулка залезем: там амбары у него. Мы на амбар — ив сад.
— Увидят!
— Кто увидит?
— Хозяева. Воровать надо ночью.
— Сказал тоже! И настоящие-то воры зря воруют ночью. Днем — разлюбезное, дело. Купец думает: кто днем полезет? Никакой охраны потому нет. А мы тут дело и сделаем. Яблоки первый сорт. Мы с Никешкой в щелку смотрели. Ветер этак качнет ветку, а она, как язык у колокола, закачается. Тяжелая-тяжелая. А яблоко о землю чок — и напополам! Не пойдешь, я за Никешкой тогда сигану. И с тобой больше никуда. Какой мне расчет время зря тратить? Мы с Никешкой мигнем друг дружке — и пошла.
Кенка замотал леску, похлопал удилищем по воде.
— Идешь, говорю? Я и один залезу. Мне — хоть бы черт!
Пошли. У Гори колотилось сердце в груди. Как цыпленок в яйце стучит в скорлупу, стучала кровь.
Полезли. Кенка осмотрелся кругом и начал околачивать яблоки. Хватали. Горя набил карманы и насовал за лифчик. У Кенки рубаха оттопырилась пузырем.
Где-то кто-то в саду кашлянул. Прыснули. Вылезли в переулок — катились яблоки по дороге. А в переулке стоял важный такой старичок с белой бородой, с тросточкой, в шляпе, качал головой и говорил:
— Воришки, воришки, скверные воришки! Ах, нехорошо! Как нехорошо! Какой стыд! Какой срам посягать на чужое добро!
Горя не мог глаз поднять от сандалий. Кенка подобрал молча яблоки с земли, закусил самое большое яблоко, поглядел на старичка и цыкнул задорно и зло:
— Иди, иди своей дорогой, старина, помирать пора! Старик завизжал, замахал на Кенку тростью, сердито переступал ножками в брючках.
— Ах ты, хам! Ах ты, хамское отродье! Да как ты смеешь, негодяй! Горо-до-вой! Горо-до-вой!
Кенка сделал старику нос, похлопал себя по заду, толкнул Горьку — и побежали.
Оглянулись. Старик вытирался платком, присел на тумбу, грозил вдогонку тростью.
Кенка остановился, посмотрел нарочно между ног ка старика и запустил в него яблоком.
Наелись яблок до отвала. Перекидывали остатки через Николу Золотые Кресты, покуда сторож не выбежал из сторожки с бранью на церковное посрамление. Яблоки бились о железную крышу со звоном и перепугали стрижей. Стрижи исчертили весь воздух черными карандашами вокруг Золотых Крестов. — Потом залезли на огороды к огороднику Степке Махорке: воровали огурцы. Махорка спустил собак. У Гори псы оторвали штанину: удержалась на нитке, у Кен-ки куснули ляжку. Псы гнали до пристаней, едва совсем не съели. Горя расплакался. Кенка одной рукой тер ляжку, другой жрал огурцы.
— Из-за тебя, — нюнил Горя, — воруйте с Никешкой, а я не буду, не буду!
— Ну и не воруй! Эка беда — штаны разорвали. Мне вон мясо выкусили, а не плачу. Думаешь, не больно мне? Не плачь, говорю! Столько нет, так не ходи, сиди у матери под подолом!
— Не смей… не смей трогать маму! — бросился Горя с кулаками на Кенку.
Кенка ответил ему по уху. Шла мимо деревенская баба — разняла и каждому сунула по совку.
Пошли по разным сторонам улицы, грозили друг другу и переругивались с плачем.
— Вы безобразничать на улице? — закричал городовой.
Сразу понеслись опрометью, вопя звонко и резко:
— Селедка! Селедка! Селедка!
Городовой сорвался с поста, подбежал немного и бешено начал свистеть.
Тогда сбежались ребятенки вместе и скрылись за поворотом. Тут повстречалась нищая Даша-дурочка, большая, как колокольня, под зонтиком и в серых мужских валенках.
Кенка ее за платье сзади — дерг… а она его — зонтом…
— Провались! Провались! Провались!
— Даша двухэтажная! Даша двухэтажная! — орал Кенка.
— Двухэтажная, двухэтажная! — помогал Горя.
— Брысь, чертяки! Брысь, сатаняки! Фук, фук!
— Даша-дурочка! Дурочка Даша!
— Дурочка!
— Скаты безрогие, — промолвил купец, высовывая из окна большую волосатую грудь. — Петру-у-шка, поддай им по зашеям за святую женщину!
— А я вот чичас! — кто-то загорланил за воротами.
Кенка отдал честь купчине и гаркнул:
— Умой рожу-то, чертушка!
Купчина побагровел помидором и наполовину вылез из окна. А Горя запел:
— Пуд Иваныч! Пуд Иваныч!
Купчина долго рычал вслед:
— Хороших родителей! Нехороших родителей!..
Озоровали они весь день, пока не надрал им уши перевозчик Тит: застал на своей лодке, раскачивались они туда-сюда на воде, борта лодки стучали о камни, и вода всплескивалась, будто от громадных вальков.

V

К ночи ливень, словно плотину прорвало на небе, хлынул на ребятишек: не успели добежать до Рубцовской рощи. Ушли за пять верст от города.
Нагишом собирали дрова в чаще. Разожгли костер с масленицу: сушились. Грели чайник. Кидали в черно-звездное небо кровавые головни. Лазили, на деревья и качались на ветках. Перескакивали через костер. Кенка подпалил штанину — палениной понесло. Никешке — боролись — свернули шею: едва разгладил. Строили шалаш из ельника.
Лес надвинулся, насупился, как из-под шапки, и обступил немым темным обручем. Валились падунцы-звезды. Всполохи разговаривали за лесом. Задыхались над костром ночные мотыльки.
Кенка с Никешкой жевали картошку. Горя лежал на животе в шалаше и глядел на огонь. Ненарочно закрывались глаза. Глухо говорили, будто под землей. Кто-то крикнул. Вздрагивал. И опять глядел на огонь. Кенка и Никеша молчали.
Огонь в костре — тырк, тырк… Клал Горя на руку голову. Снилось — Кенка на голове ходил, как в цирке, а Никешка из-за костра вылезал весь’ красный, только лицо в пепле, и волосы дыбом. Горя ка-а-к крикнул! И схватился за нос.
Кенка с Никешкой от хохота катались по лугу. Горя выдернул из носу длинный канареечник. Вскочил на ноги и кинул в Кенку еловой веткой. А Никешка подкатился к Горе под ноги и опрокинул его.
— Чего, дура, спишь? — сердито сказал Кенка, когда устали тискать друг друга. — Пришел в лес на ночь, так нечего спать! Попробуй усни, мы те в штаны уголья накладем!
А Никешка: — — Накладем, ясно!
— Я вам накладу! Я палкой!
— Кто кого еще палкой сперва? Сидел бы дома, а то увяжется! Ну скажи, зачем пошел?
— А ты зачем?
— Я тут с тятькой, поди, с пяти годов хожу на ночь. В прошлом году мы лисицу тут видели.
— Да, видели! Наврешь ты!
— Я навру? Я навру? Ах ты, макака чертова! Пойдем, спроси у тятьки. На что спорить хочешь? У тебя есть гривенник?
— Есть.
— Давай на гривенник: если вру я — тебе гривенник, если не вру я — мне гривенник! Никешке разнимать!
— У тебя и гривенника-то нет: ты проиграешь и не отдашь!
— Я не отдам? Да я на целый полтинник могу биться. Рядом с нами живет старая барыня, все куриц жрет, а резать боится, я у ней резаком, Она мне вперед под куриц даст не то что гривенник, а рупь. Идет на полтинник? Ну?
— Ему жалко, — говорит пренебрежительно Никешка.
— А какой у лисицы хвост? — допытывался Горя.
— Хвост? Длинный и рыжий. А мордочка востренькая. Другие такие собаки у господ бывают. Ты тоже из господов, — у тебя нет такой собаки?
— У нас волкодав.
— Волкодав, а, поди, давит крыс! Хочешь, что ли?
— Нет, не хочу.
— То-то! В следующий раз по морде съезжу, если будешь зря задевать. Вру! Я никогда не вру. Тятька еще этой старой барыне — куриц-то любит — при мне рассказывал про лисицу. Барыня его сортир починять позвала. Я к отцу и забежал. Тятька говорит: ружья не было, по грибы ходили, — не ушла бы лисица — хороший мех. Барыня еще с ручками под платком поежилась так — сидит у сортира, чтобы отец не стянул, думает, чего из ее добра — и говорит: ‘Какой вы, Кенсарин, жестокий’. Выкает старая хрычевка, а сама отца вором считает. Так под ее глазами тятька весь день и проработал, не отошла, у сортира и пирожки кушала. Тятька, не будь глуп, ей на ответ: ‘Грубость наша, барыня, тому дело, — образования у нас никакого. Не то что зверя, человека для нас убить ничего не стоит’. Вот залил, черт! А сам усмехается. Я тут барыне — осерчал на нее — такая противная, пухлая, как квашня в ноздрях, к руке прилипает тестом, — не отскребешь… ‘Сама, небось, куриц, говорю, заставляешь резать…’ Отец на меня глазами как пальнет: ‘Тебе чего тут? Марш домой на наседала!’ А барыня ему: ‘Ничего ничего, Кенсарин, я не сержусь, я ему растолкую, он еще глупый мальчик’. Отец на меня замахнулся тряпкой, я из квартиры. Глупый! Старая сквалыжина! Долго потом не звала куриц резать — но обошлось, зовет. Прихожу на двор. На крылечке сидит. Ласково так улыбается. А я черт-чертом с топором. ‘Кенушка, — пиликает, — зарежь курочку, отруби ей головку’. ‘Где?’ — говорю. Куриц зовет: тю-тю, тютеньки! Курицы, дуры, около ее хохлами трясут. На коленки ей собираются. Пощупала, которая пожирнее — на вес подняла, поцеловала ее будто — и подает мне. Я, конечно, топором раз — и не копайся. Гляжу, старая червоточина глаза зажмурила и как плачет. Потом мертвую почала гладить, по-бабьи так запричитала: ‘Прости меня, курочка, прости, голубушка’. Во! А ты вру! Сам не видел, так думаешь и другие не видели?
— Я на картинке видел.
— На картинке что? Ты живую увидай! Это совсем другое дело. Чучела из лисиц делают. Есть в городе чучельщик Арсеньев — полная комната всяким зверьем заставлена. И лисицы есть. И шерсть настоящая, глаза только стеклянные, а того нет, как у живой вид.
Горя помолчал. Кенка подбросил хвороста в костер и сплюнул. Никешка запихал пальцы в рот и засвистал.
По лесу покатился горошинками свист, деревья будто испугались и зашелестели, Кенка заорал благим матом:
— Грабят! Грабят! Караул! Грабят!
И пока в лесу кричало эхо ‘грабят’, — оба хохотали. Горя испуганно оглянулся по сторонам и забился поглубже в шалаш.
— Давай, Никешка, убьем Горьку! — вдруг серьезно сказал Кенка, — у него гривенник есть. Убьем и зароем в лесу. Никто не узнает. А и узнают — ничего нам не будет — мы маленькие!
Горя торопливо ответил из шалаша:
— Я и так отдам. Я с вами последний раз дружусь, раз вы такие…
— Ты теперь в наших руках, что хотим, то и сделаем^
— Чего с ним разговаривать! — закричал Никешка. — Давай деньги!
Горя долго рылся в карманах, наконец подал Кенке серебряный гривенник.
— По пятаку на брата, Никешка, — спокойно говорил Кенка. — Славное дело сделали!
Горя всхлипывал.
— Экая баба! — возмутился Кенка. — Замолчи, дьявол! Говорят тебе, замолчи: все равно убьем! Понапрасные слезы! ,
Горя зажимал рот, голова тряслась, по рукам бежали слезы.
— И зачем ты только валандаешься с нами, плакса, — рассердился Кенка. — Попался теперь! Нечего! Мы, брат, с Никешкой тебя нарочно сюда заманили: нам деньги нужны!
Горя рыдал:
— Что я вам сделал, что я вам сделал?
Кенка с Никешкой шептались, Горя в ужасе забирался в глубину шалаша.
— Вылезай! — скомандовал Кенка. — Конец твой приходит, Никешка, точи нож!
Никешка выхватил из кармана маленький перочинный ножик, плюнул на него шаркнул о рукав рубахи.
— Не вылезу, не вылезу! — бился Горя. Никешка пронзительно свистнул раз и другой, Кенка на четвереньках пополз в шалаш, Горя уцепился за стенку… Кенка сильно схватил Горю в охапку, прижал к себе и сказал:
— На тебе твой гривенник! Мы же в шутку!
И залился смехом. Горя не верил.
— Во дура! — удивлялся Никешка. — Поверил взаправду!
— Ну его!
Горя долго не мог успокоиться. Наконец он опустил гривенник в карман и тихонько выбрался к огню.
— Что, струсил? — спрашивал Кенка. — Педи, страшно было?
— Да-а, страшно! Я нарочно! Кенка и Никешка прыснули.
— Говори там’.
— Рассказывай…
— Во вывернуться хочет!
Горя молчал. Вдали закричала сова. Где-то свалилась сухая ветка. Горя пришел в себя и спросил:
— В лесу, как думаете, ребята, есть разбойники?
— Были да сплыли, — отвечал Кенка. — Какие в таком лесу разбойники? И лес-то с рукавицу!
— Ну, это ты напрасно, Кенка, — не согласился Никешка, — позапрошлый год тут, говорят, девку убили, титьки вырезали и всю одежду посымали.
— Так это не разбойники, свои же деревенские али цыгане. Разбойники, те шайкой нападают-.
— Чего на одну девку шайкой нападать? Дал ей раза — и пар вон!
— Какая девка! Другая девка с пятерыми справится. На девку разбойники и нападать не станут. Чего им от девки взять? Разбойники — те насчет купцов промышляют — из-за денег убивают. Они живут в дремучих лесах — по тропке ходят. Никому не добраться до их жила!
— А как они зимой живут в лесу, — ведь холодно?
— Холодно? А шубы на что? Зимою они с купцов зимние шубы сымают для тепла, а летом — пиджаки и жилетки. Так и живут!
— Пойдемте, ребята, в разбойники, — предлагал Горя, — оснуем шайку. Мне нисколько не страшно! Будем выходить на большую дорогу с ножиками.
— Ты не годишься, — сказал Кенка, — ты со страху всю шайку провалишь. Тебя только разве в кашевары заместо стряпухи, потому как у разбойников бабов не бывает.
— Я и без вас осную, — рассердился Горя, — а в кашевары не пойду. В кашевары можно взять нашего повара. Как у папы, на жалованье он пойдет.
— Разбойников из богачей не бывает, — засмеялся Никешка, — разбойники богачей грабят. После отца тебе, поди, папуша денег останется. Зачем тебе идти в разбойники? Нам с Кенкой — другое дело.
— Черт с ним, возьмем, — махнул рукой Кенка. — Деньги его в общую кассу. Я атаманом. Согласны, что ли?
Никешка пальцы в рот — и засвистал. Кенка с Горей дико закричали на невидимые жертвы разбойничьей шайки.
Ночь светлела.
Костер дотлевал. Ребятенки устали, забрались в шалаш и прижались друг к другу.
— Не уснуть бы, ребята, — беспокоился Кенка, — после дождика грибы в ночь растут. Проспим — деревенские все охватят. Можно много набрать сегодня.
— Нет… зачем спать… — бурчал сонный Никешкин голос.
— Я… нельзя, — бормотал Горя. Клевали носами, вздрагивали. Проснулись от холода. Вскочили.
По небу расстилались кудрявые шкуры белых облачных медведей, солнце чуть трогало их своей золотой кистью, красные солнечные реки текли из-за окоема, выходили из берегов и разливались золотым половодьем rio лазури. И вместе с солнцем проснулся ветер, подул на рощу широкими губами, и роща трепетала, гудела, кланялась, кудрявилась, листала зелеными гривами.
Ребятенки аукались, собирая грибы.
— Ребята! Ребята! Вот так боровик: с катаник будет! — кричал Кенка.

VI

Мама за обедом сказала:
— Горя, тебя папа видел на улице с каким-то уличным мальчишкой.
Горя весело ответил:
— Это Кенка.
— Кенка?
Мама подняла брови, как два крыла ласточки.
— Кто такой Кенка?
— Мой друг.
— Твой друг — уличный мальчишка?
— И совсем он не уличный мальчишка, — возмутился Горя.
— Но кто его отец?
— Я с отцом не дружусь. Он водопроводчик, пьянчужка. Хотя и он, по-видимому, мама, славный человек. Недавно подарил мне большой кусок олова. А какую я у них, мама, кашу ел! Никогда у нас не бывает так вкусно. Смешно, понимаешь, кушали все из большого! блюда деревянными ложками. Я сначала стеснялся, а потом ничего — у них очень просто!
Мама кончила кушать, в ужасе откинулась на стуле и пристально глядела на отца испуганными глазами. Каменков-Чефранов язвительно ухмылялся.
— Ты слышишь, Поль?
— Да, миленькая компания!
— Какой ужас! Горю надо к доктору!
— Я, мама, здоров, — вмешался Горя, — почему к доктору?
— К доктору не к доктору, а надо принять меры — прекратить это безобразие!
Отец сердито насупился и уставился злыми глазами на Горю.
— Скверный мальчишка! Я тебе запрещаю встречаться с хулиганами! Запереть его на неделю дома и не выпускать!
Горя низко наклонился над столом. Взволнованно дышала мама и терла себе виски.
— Поль, но если поздно?
— Что поздно?
— Он, может быть, заразился?
— Ерунда!
— Горя, когда ты кушал кашу? Горя трудно и тихо ответил:
— Я у них часто обедаю… И вчера, например. Вчера, положим, была овсянка…
Отец резко встал, сорвал салфетку из-за галстука, швырнул ее на стол и быстро ушел к себе в кабинет. Мама замигала глазами, укоризненно качая на Горю головой.
— Что ты наделал, Горя? Как тебе не стыдно расстраивать папу?
Горя высморкал нос и недоумевающе спросил:
— Но почему, мама, я не могу кушать кашу у моего друга? Я ему даю пирожков, у него пирожков нет, он меня угощает кашей…
— Ах, опять ты за .свое. Ты не должен, ты не смеешь водить с ним дружбу. Он — не пара тебе, Он — уличный мальчишка. Он — сын грязного рабочего… Ты для него — барин. Ты от него научишься одному низкому… —
— Неправда, неправда! — закричал Горя. — Ты не издаешь Кенки. Он — славный и благородный мальчик.
Вчера мы шли с Кенкой, — дворник у собора ткнул меня метлой: дворник подметал, я не заметил и помешал ему. А Кенка за меня в дворника камнем. Кенка — храбрый мальчик. Я ему, мама, даже завидую. Тут днем забрались мы в сад к купчишке Кондратьеву, а Кенка…
— Ты воровал яблоки?! — простонала мама.
Горя смутился.
— Нет… нет, не я… один Кенка. Я только подбирал яблоки. Он залез… По саду бежит сторож… Кенка видит, что бежит сторож, а еще и еще рвет яблоки. Только бы сторожу схватить его, Кенка — через забор. Вот какой храбрый! А я трус, я раньше убежал…
Горя показывал руками и глазами, как Кенка воровал яблоки, но мама рассердилась и строго сказала:
— Иди в свою комнату!
Она позвонила. Горя не успел ничего возразить, как вошла горничная.
— Паша! Горя наказан. Не выпускайте его на улицу! ,
Горя с плачем убежал из столовой. Он уткнулся в подушку и долго рыдал. Паша приходила успокаивать.
— Отстаньте, отстаньте! — кричал Горя. — Я несчастный, самый несчастный человек.
Между тем Кенка устал ждать Горьку на реке, пошел к дому своего друга и встал напротив. Долго никто не показывался в окнах. Кенка упорно ждал и негодовал на друга-обманщика. Вдруг в одном из окон мелькнула голова Горьки и скрылась, Кенка вздрогнул, поднял маленький камешек и осторожно бросил в окно. Горька подскочил к окну — и замер. Кенка делал недовольные знаки. За Горькой появилась какая-то женщина, отвела его внутрь комнаты и стала внимательно и .пристально разглядывать Кенку злыми глазами.
Кенка смутился — и тихонько пошел прочь. Вдруг из ворот выскочил дворник в красной рубахе и закричал вдогонку:
— Ты это што? Ты стекла бить?!
Кенка без оглядки бросился бежать вдоль улицы.
Целую неделю гулял Кенка с Никешкой и негодовал на друга.
— Ты понимаешь, Никешка, дворника на меня выслал! Я за ним пришел, а он на меня — дворника! Попадись он мне теперь, я ему дам взбучку. Хо-ро-шую дам взбучку!
— Может, не он, а мать выслала?
— Какая мать! Это он, он. Других себе, значит, друзей завел, дьявол! Я ему отомщу! Не все дома сидеть будет. Выслежу, куда ходит.
Никешка с Кенкой каждый день проходили по Горькиной улице, забегали с другой улицы к саду, перелезали через забор и высматривали или садились верхом на забор, давая -свистки, кричали по имени друга, но его не было.
— Не захворал ли? — говорил Кенка. — Парень он гнилой. А может, куда уехал? У него своя деревня есть.
Кенка удил один на Моше и часто думал о друге. Рыба была вздета на веревку, привязана была веревка к поясу — и не было помощника носить рыбу. Кенка ходил по тем местам, где раньше ловили с Горькой — не пробежал бы мимо, и место жалко менять.
Под Соборной горкой встретились после разлуки. Кенка глядел, как по высокому берегу бежал сломя голову Горька. У Кенки затукало сердце, он начал подсекать не вовремя, — все промашка. Горька подбежал и радостно сунул руку.
— Тебе кого? — с сердцем спросил Кенка. — Проваливай к черту, а то по едалу съезжу!
Горя опешил.
— Знаться с нами не желаешь? Я к тебе по-товарищески, а ты дворника?..
— Да ты с ума сошел, Кенка? Это не я!
— А кто?
— Мама велела прогнать.
— Сука г- твоя мать!
— Ты не смеешь, не смеешь! — возмущался Торя.
— Сука, сука и есть. Что ты мне за указчик?
— Ты дрянь, ты дрянь после этого! Мама у меня хорошая. Она добрая. Я ей все про тебя рассказал — она и поверила. Она тебя посмотреть хочет. А ты ее так называешь.
— Что я, зверь какой, буду твоей матери показываться? Пошла она к черту вместе с тобой! Мне и с Никешкой хорошо. Мы, брат, с ним змей мастерим — весь город увидит. Один хвост в две сажени сделали из нового мочала. И с трещоткой будет змей. Вот только бумаги настоящей нет, да найдем. К тебе не пойдем кланяться!
— Ты погоди, Кенка, — говорил Горя, — давай помиримся. Пойдем ко мне. Я тебе книгу покажу с картинками. Ящик у меня с музыкой есть. Заведем — он и заиграет. И мужичок выскакивает изнутри, кланяется на все стороны.
Кенка задумался.
— Поди, врешь, — ничего у тебя нет? Никакого ящика. Так просто заманиваешь?
— Честное слово, Кенка, есть! Пойдем! Вот увидишь — есть!
Кенка был в нерешительности.
— По роже дам, если наврал! Смотри, Горька!
— Пойдем, пойдем! Пошли.
Кенка несколько раз упирался, останавливался, поворачивал обратно, Горя уговаривал — шли. Чем ближе к дому, тем чаще Кенка упирался.
Горя в отчаянии тащил его за руку.
Дошли.
Горя судорожно зазвонил. Кенка опустил голову и мрачно смотрел на огромные дубовые двери. Горя не выпускал кнопки, одновременно стуча в дверь кулаками.
Кенка шептал:
— У тебя мать сердитая?
— Нет, нет, добрая!
Паша недовольно отворила дверь.
— Чего ломитесь? Звонок слышен на весь дом. Горя, сияющий, закричал:
— Вот, Паша, Кенка! Кенка пришел!
Паша процедила сквозь зубы:
— Эка невидаль ваш Кенка!
— Ты ничего не понимаешь! — возмущался Горя. Кенка бросился на улицу, но Горя крепко схватил его за рукав, а Паша захлопнула двери. Кенка был в плену.
Он покорно дал себя вести.
Мальчики расположились в комнате Гори. Он суетился, бегал, доставал книги, заводил ящик с музыкой, показывал все свои игрушки. Кенка пробовал пистолет, косился на книги, удивлялся на кланяющегося мужичка.
— Знатная штука, — шептал он, пораженный. — Как выделывает, сволочь!
Горя торопливо раскладывал по комнате рельсы, снаряжал поезд. Маленький паровоз пищал, трогались вагоны и упирались, разбегаясь, в угол. Кенка хохотал от изумления.
— Ну и ну! — говорил он. — Чудеса! Во. это — игрушка! Как настоящий поезд! Места только мало тут!
— Да, места мало. Знаешь что? Я сбегаю к маме и попрошу разрешения в зале пустить! Зало у нас большущее — с пять этих комнат. И папы нет дома.
Кенка тревожно глядел на дверь.
— Ну ее! Не надо. Не ходи! Здесь будем играть. Не зови матери: она у тебя — злющая.
Горя смеялся.
— Да нет же, нет, Кена, ты не бойся, она ничего тебе не сделает.
— А дворник меня не схватит? Ты без подвоха? А?
— Нет же, Кена, нет!
За дверями раздались шаги, послышались голоса — мальчики повернули головы. Двери отворились, Горя увидал маму и папу и покраснел. Кенка исподлобья, враждебно взглянул на вошедших, не двигаясь. Горя вскочил и лепетал:
— Кенка… вот, папа, Кенка… мама, Кенка…
— Хорошо, хорошо, Горя, — сказала мама, — успокойся, мальчик! Мы видим. ч
Кенка согнулся в три погибели к полу, Горя только успел шепнуть другу:
— Поздоровайся!
Кенка нехотя встал, не глядя подошел к вошедшим и молча подал им руку. Мама и папа засмеялись, не принимая руки. Горя охнул, вытянулся и даже подержал руку Кенки на весу.
Кенка стоял посреди комнаты, грязный, босой, без пояса, вихры лезли во все стороны, ему было неловко под взглядами старших.
— Игра-а-ете? — начал папа.
Кенка услышал голос и торопливо ответил:
— Глупости все! Родители переглянулись.
— Вам, молодой человек, не нравятся Горины игрушки? — продолжал папа, брезгливо разглядывая обветренные ноги Кенки.
Горя семенил около отца и восторженно вмешался в разговор:
— Что ты, папа, папа, он без вас смеялся и удивлялся, Он никогда не видал таких игрушек. Он раз двадцать заводил музыку. Он стыдится играть. Он — чудак. Представь, он не хотел, чтобы мама приходила сюда! Тебя, мама, он считает непременно злой. Вот какой Кенка!
Кенка делал знаки Горе и дергал его за рукав.
— Верно, верно! Нечего, не дергай! Вот ты увидишь, мама не рассердится!
— Скажите, мальчик, — протянула мама, — почему вы так дурно обо мне думаете? Скажите откровенно. Вы меня же не знаете!
Кенка злобно зашипел:
— А зачем дворника посылала меня бить? Мне Горька говорил, я знаю. Я ему чуть по шее из-за тебя не наклал: думал, он виноват, а это ты.
Горя в отчаянии взглядывал на отца и протягивал руки к Кенке.
— Мама, мама… он не то хотел сказать!.. Кенка рассердился:
— Чего не то? То, то, то! Сам же говорил. Чего ее прикрываешь? Молчи уж! Моя мамка как тебя любит, не меньше меня. Она так никогда не сделает. Скажи, неправда?
— Да я… я ничего, Кенка. Это правда!
— Вы ошибаетесь, мальчик, я вас не велела бить. Вас никто и не бил.
— Когда я удрал — и не били! Загривок у меня не купленный. Всякая баба рукам будет волю давать!
Отец вздрогнул и нетерпеливо зашевелился на стуле.
— Поль, что он говорит? — воскликнула мама. Папа брезгливо поморщился.
— Мальчик, зачем вы так грубо выражаетесь? Кто вас научил?
Кенка весело засмеялся.
— Чему тут учиться — не хитра штука! Тятька у нас такое загнет спьяна1 словцо — иконы выноси. Вот Горька слыхивал. Мы не благородные: нам можно!
— И Горя умеет так выражаться?
— Это Горька-то?
Горя стоял пунцовый, не поднимал глаз от полу. Кенка вдруг хитро улыбнулся.
— Нет, Горька и меня останавливает от руготни. Учит, значит, господскому обращению.
Горя весь расцвел и не спускал глаз с Кенки.
— И вы его слушаетесь?
— Не больно-то Я привышный. Где Горьке меня учить! Учи ученого — хлеба испеченого. А ты злая. По-што парня неделю взаперти держала? Мы все глаза проглядели: Никешка, Кирюшки-слесаря сын, да я. Все, все господа — злые. Старая чертовка барыня, — помнишь, Горька, я те рассказывал про барыню, у которой куриц-то режу, — наподобие всем…
Горя беспомощно разводил руками и растерянно прискакивал, мама покраснела, а Кенка злобно и прямо глядел на отца.
— Это черт знает что такое! — гаркнул папа. — В-о-о-н! Пошел сейчас же в-о-о-н, мерзкий мальчишка!
Папа вскочил со стула, поймал Кенку за ухо. Горя с плачем вцепился в отцовскую руку, мама тянула сына к себе… Кенка рванулся, громко взревел .и побежал к двери.
— Па-а-ша! — кричал папа. — Гони его! Да посмотри — не стянул бы в прихожей вещей!
Горя рыдал.
Мать возмущенно .сказала:
— Поль, это недопустимо! Какая несдержанность при мальчике!..
— Недопустимо? Недопустимо! — завизжал муж. — А допустимо такое общество для моего сына? Ты не видишь, он на побегушках у этого грязного чудовища!
Папа громко хлопнул дверью и удалился.
Горя пришел в ярость — он разметал ногами игрушки, растоптал поезд, разорвал на мелкие куски несколько книг, грубо отталкивал от себя испуганную мать.
— Люблю… люблю Кенку и буду любить! А вы злые, злые, богачи! Уйду от вас! Живите одни! Теперь Кенка будет дружиться с Никешкой из-за вас! Отец у Кенки пьянчужка, а не бьет его, а папа бил! Пьянчужка лучше, лучше, лучше… Кенка не вор, не вор, не вор. -Яблоки все мальчики воруют, и я воровал, и я такой же воришка! Уйдите, уйдите от меня, злые люди!
Ночью, лежа в кровати, думал Горя о Кенке, просил у него заглазно прощения, сжимал свои маленькие кулачки и краснел от стыда.

VII

В первый раз встретились осенью: Горя с ранцем шел в гимназию, Кенка с холщовой сумкой бежал в школу. Первый урок и просидели на бульваре.
Мама трепала Горю по щеке и часто говорила:
— Горя — умница. Горя хорошо учится!
Он нежно целовал маме ладонь.
А отцу говорила мама:
— Ах, дети, дети! Он уже забыл про этого уличного мальчишку. Какое у него нежное сердце! Как тогда рыдал мальчик! И все прошло.
Отец довольно усмехался.
— Дети уважают силу. Ты была недовольна моей резкостью. Кто же прав из нас? Надо было нарыв вскрыть сразу: я его вскрыл.
— Да. Я поняла. Горя даже имени его не произносит.
— Понимаешь, Кенка, — смеялся Горя у церковной сторожки, у Трифона-на-Корешках, — я этаким мелким бесом: ‘Мамочка, мне хочется ко всенощной помолиться, звонят у Трифона’. Она и отпустила. Я сюда — духом.
— Здорово! — хвалил Кенка. — Пойдем на гору. Я тебе припер лыко. Никешка стережет.
Ребята бежали по набережной к горе. Желтый фонарь качался им издали.
— Мне долго нельзя! — кричал Горя. — Только до конца всенощной.
— Время хватит! С акафистом, скажи, была всенощная — поп насилу кончил.
Добежали. Никешка тут. Шварк, шварк — один за другим понеслись с горы, пошли падать в сугробы, кувыркаться, исходить криком. Кенка на карачках съехал, Горька с Никешкой догнали девчонку, поставили на березку…
Падал лепешками снег. На берегу люди, как деревья, были запушены снегом. Колокола позванивали. Ребятишки со всего города бежали с санками: катались по ледяной горе гуськом, как обоз по зимней дороге. Повздорили с Зареченской слободой, сцепились артель на артель, кидались снегом и бились кулаками, пока с гиканьем и свистом не угнали их на другую гору.
Всенощная шла долго — еще и еще хотелось пронестись на обындевевшем лыке от этого до того берега.
Прощались долго, ворочались друг к другу, уговаривались на завтра.
Горя веселый входил в столовую.
— Горечка, — пел мамин голос, — почему ты не приглашаешь к себе школьных товарищей? Тебе, наверное, скучно одному?
— Нет, мамочка, мне не скучно.
— Странно! Тебе кто-нибудь нравится из мальчиков в гимназии?
— Мне все нравятся.
Мама в восторге прижимала голову Гори к своей груди, а ночью долго рассказывала отцу о сыне, изумлялась сама, изумляла отца.
— Чего его, черта, долго нет? — ругался Кенка, давно бегая по льду на одном старом коньке, подвязанном веревками к валенку. — Обещал придти. Видно, не удалось втереть очки тятысе с мамкой!
— Вотрет, — говорил Никешка, — он мастак на эти штуки! Давай около пролуби прокатимся у самого краишка, баб распугаем?
— Давай! Аида!
Они мчались со всего маха к проруби. Бабы полоскали белье измерзшими красными руками, визжали, лешихались, замахивались коромыслами.
— Неугомон вас возьми, дьяволят! Мало вам реки, сатанам?
— Попадете в пролубь, окоченеете, черти!
— Отцу с матерью горя не оберешься!
— Безобразники!
Ребята кружили около баб, показывали языки, хохотали.
— Хорошему, хорошему делу научились, неча сказать! — усовещивала маленькая старушонка. — Чего на вас только в школе смотрят!
— Вот я им штаны-то сдерну! — бежала за ребятами молодая баба и кидала льдинками.
Ребята бросались наутек — бабы грозили вслед и склонялись над прорубью, догоняя упущенное на ребят время.
Свистел и гудел молодой лед. Ребята мчались вдоль реки, вброд переходя заснеженные места, валенки были полны снега, ребята ловили друг друга, боролись, вставали на носки, рисовали вензеля, звонко шлепались на бугорках…
Горька прокрался с платного катка на реку, догнал друзей, и все трое кинулись из города по льду, где шире и свободнее были ледяные плесы Моши.
Убегались. Глотали лед. Сидели на снегу. Одежонка была нараспашку, пока ветер холодными пальцами не щекотал тела. Кенка вытаскивал из рваной дубленой шубенки щепотку махорки и свертывал ‘прямую’. Попеременно курили, жадно глядя на огонь, чтобы не перетянул кто-нибудь больше.
— Ты чаем заедай запах, Горька, — учил Кенка, — сухим чаем. Пожуй и конец. Никакой доктор не узнает. Мне сторож на лесопилке говорил. Хозяйский сын на лееопилке до страсти отца боится — отец старовер, — убьет за табак. По-ихнему, табак — чертово кушанье. Вот табак у сторожа и держит. Украдчи прибежит, насопается, а потом рот чаем набивает. И сторожу хорошо: готовый табак и чай. Пробавляется!
Горька закашливался от махорки, Кенка передразнивал, а Никешка колотил по спине.
— Ну, барин, не бери в себя, раз ухватки не достает! — кричал Кенка. — Это тебе не папиросы. Чего у отца седня не стянул папирос? Товарищей не грех угостить. А то цигару! Я за копейку покупал цигару, братцы, всю вытянул за один раз. Поди, с час курил. Весь день в башке, как на лошади с рельсами ездили. Во какой трезвон! Будто — за полтинник одна штука цигары продают. Такую бы опробовать ничего себе. Через нос только цигару нельзя курить — болезни в носу заводятся, наросты нарастают с кулак. У одного немца — немцы цигары обожают — второй нос вырос. Маеты было немчуре — не оберешься!
С реки ребята забирались к Кенке. Отогревались с мороза. Кенка вытаскивал из своего сундучка — в углу стоял — рваные черные карты.
И начиналась игра в свои козыри, в дураки, а то в ослы и акульку, чаще в акульку. Мамин клетчатый платок повязывали с одной головы на другую. Раззадоривали тятьку. Жульничали. Обыгрывали.
— Мне, ребята, платка не надо. Я так, — просил Кенсарин, — я не маленький. Што вы?
Как не отбивался Кенсарин — надевали. Марья хваталась за живот.
— Ой, ой, — кричала, — помру! Образина ты, образина!
— Го-го! — гоготали старшие сыновья. — Не суйся на старости лет, куда не спрашивают! А сами подсаживались — раздавали.
— Тятька — баба, баба! — визжал Кенка. Кенсарин и смеялся и сердился.
— Ну, ну, — ворчал он, — будет ужо! Играть так играть! Раздавай! Чего хайло открыл?
— Ой, — не унималась Марья, — связался черт с младенцем!
Кенсарин косился на Марью и подсмеивался:
— Ишь, ребята, матери завидно стало. Садись! Мы те наденем на голову корчагу заместо платка.
— И одного дурака будет, — отвечала со смехом Марья, — во раздикасился, черт!
Наигравшись в карты, начинали играть в ималки. Завязывали глаза Кенке тем же клетчатым платком, прятались в тесной комнатушке за стол, за стулья. Кенка шарашился, хватал руками воздух, подсовывали мамку — ухватывал, срывал с глаз платок, а мать не играла — не считалось. Шум, грохот, рев в комнатушке. Подставлял тятька Кенке ногу, тот об пол. Смех и слезы. Поочередно завязывали глаза всем.
Когда надоедало играть, ребятишки садились в угол, открывали книгу, находили сказки. Никешка не читал — представлял, — смотрели ему в рот, слушали, не шелохнувшись, одна Марья мешала — все разговаривала.
— Отстань ты, егоза! — махал рукой Кенсарин. — Дай послушать!
— Нашел занятие, — бормотала Марья, — ровно маленькой. Добро бы что серьезное, а то сказки…
Никешка откалывал одно колено за другим.
Брел Горя домой — улица была веселая, в фонарях, снег шушукал под ногами, коньки на плече — звонк, звонк, — отливали сияньем, шагал рядом Никешка — по пути ему.
А дома были огромные комнаты, лестница, переходы, глаза жмурились от света, будто душу видно, мебель бабушкина, дедушкина, тетушкина мешала пошевелиться, в столовой шумели гости — маленьким туда нельзя, — звенели стаканы, мама в зале играла на рояле, а папа пел на весь дом не своим голосом.
Горя затыкал уши и думал: ‘Вот такой голос у буксирного парохода’.
Дома скучно. Скорее бы шла ночь, наставало утро, а утром Кенка бежал в школу, Горя ему — навстречу. Как хорошо!
Высыпали из громаднейшего пузатого домища — гимназии — в три часа гимназисты и по широкой площади текли во все стороны серым гуськом, толкались, махали ранцами, перегоняли друг друга.
— Синяя говядина! Синяя говядина! — кричали мальчишки из городского.
Бросались приготовишки на них оравой, воинственно орали — и скоро сшибались в бою две стенки, а потом враги долго издали грозили кулаками друг другу и перекидывались конским замерзшим калом, отыскивая его на дорогах.
Горя мчался домой — скорее, скорее избавиться от скучных, обязательных занятий — отсидеть время за обедом, приготовить уроки и на улицу. А тогда, после всего обязательного, наставала настоящая жизнь. Как же тут не торопиться!
Был один такой день в неделю — четверг — самый ненавистный и враждебный день, когда Горя не спешил домой, шел с перевальцем, подолгу стоял на мосту, вырывал из тетради листы и пускал их по ветру, следя за полетом, сворачивал с прямой дороги в переулки, колесил по ним, чтобы дольше побыть на улице. В четверг бывала ванна: Горю не выпускали на прогулку.
А сколько было таких же враждебных дней в году из-за погоды: то мороз, то ветер срывал шапку и качал прохожих, то снежный буран наваливался на город мохнатой грудью.
Под большие праздники мама брала Горю с собой ко всенощной. Горя мрачно стоял рядом, вертелся по сторонам, разговаривал, кривлялся. Да разве перечтешь все потерянные дни? А в счастливые дни Горя надевал шубку и — на каток, за тетрадками, за карандашами, за книгами к товарищу…
Как много на свете слов, которыми можно уговорить маму!
Мама смотрела в окно, — тихо и степенно шел Горя, а глаза у Гори — не видать маме — бежали, сердце тут-тук-тук, у поворота сбивались и ноги, завертывали — и несли его вприпрыжку на условленное место.
С трех концов города сбегались ребята, издали кричали друг другу.
В праздник было раздолье — целый день вместе: утром — у обедни, днем — на катке, вечером — за вечерней у Трифона-на-Корешках, а рядом была ледяная гора, а поздним вечером папа и мама в театре или в гостях — друзья ждали на углу.
Когда наставали святки, не было счастливее двух морозных недель. После святок — ярмарка, тоже не худо.
Бежали, — словно облака на небе, — зимы, лета, опять зимы, опять лета, святки. Звонил в соборе густой колокол с колоколятами малыми по всем концам Волока, на ярмарке вертелись карусели, из балагана выскакивал рыжий клоун, пищал Петрушка в карусельном оконце и дрался палкой — нет конца, нет краю веселым дням Гориной жизни, знай себе бегай с Кенкой да Никешкой туда-сюда.

VIII

На святках ходили ряжеными. Горю нарядили в старый Марьин сарафан, Никешку вымазали сажей, Кенка выворотил шубу сзаду наперед, привесил кудельную бороду и привязал нос из красной бумаги за уши. Стрекали каждый вечер по всему городу.
Сначала напугали знакомого сторожа с лесного склада. Подкатились украдчи и забарабанили по будке палками. Сторож заорал с перепугу, чуть не убежал со склада.
— Ой, что вы, ребятишки, делаете, нелегкая вас возьми! Тьфу! Кого так в дрожь бросит! Уморить этак человека можно. Выдумали тоже игру!
Перепугались и сами ребятишки.
— Мы, дяденька, любя, любя, это…
— Знаю, что любя, а только — ну вас к ляду с такими шутками!
По городу разъезжали ряженые на дровнях, на санях, на парах и на тройках, бродили пешком поодиночке и артелями, то тут, то там в освещенных окнах мель-. кали маски.
Ребятишки приставали к взрослым ряженым и вместе с ними проникали в квартиры на вечера, на гостины, кричали и скакали, мешали танцевать, их выгоняли, грозили им, но ребятишки ухитрялись попадать снова. На одной вечеринке пьяная маска схватила Кенку за нос и сняла нагар. Кенка заплакал. Было больно и жалко красного разорванного носа. Сбегали домой, нос починили — и опять на гулянку.
Тятька Кенкин пьянствовал все святки. Попался им на улице — шел как река течет — криулинами, — они его и давай… Кенка его тащил сзади, тятька — орать, повалился в снег, брыкался ногами, тут ребята его принялись щекотать… Щекотали, щекотали, едва привели в чувство.
— Да ведь это ты, Кенка? — узнал тятька, как отстали. — Ах, шут тя дери! И Горька? И Никешка? Ребятишки!
Подняли кое-как тятьку, счищали с него снег, потом повели под руки домой. Тятька приплясывал и горланил на всю улицу:
Пускай моги-ла меня нака-ажет
За то, што я ее люблю…
И остановился… Он обнимал ребят, целовал -и бормотал плачущим голосом:
— Ребятенки вы мои милые, друзья закадышные, испил я маленько для праздника, испил! Простите вы меня, пьяницу. А вы не пейте! Скверное это занятие — пить водку! Очень даже нехорошее!
Шли дальше. Тятька дребезжащим голосом выл:
У церкви стояли каре-ты,
Там пышная свадьба была.
Все гости роскошно оде-ты…
и запинался…
— Дальше я, братцы, слов не знаю, как хотите меня судите! Хотите верьте, хотите нет. Д-да! Кенка, ты не знаешь?
— Знаю, да не скажу.
— Отцу родному не скажешь? Ты после этого будешь свинья! Родного отца потешить не жалашь? Я тебя помню вот какеньким…
Тятька с трудом приседал и показывал рукой невысоко от земли.
— Я, конечно, пьян, я сам — свинья… От свиньи и ты — свинья, Кенка!
Кенка обиженно говорил:
— Я мальчик, а не свинья.
— Нет, свинья. Ты, Кенка, не сердись! Я, братец, тебя люблю. Я так это, к слову. С пьяных глаз…
Ревела буря, дождь шумел…
Во мраке молния блистала,
И беспрерывно гром гремел —
И в дебрях буря бушевала.
снова ревел тятька и… обрывался.
— А ну вас, ребята, ко всем чертям. Што вы ко мне пристали? Чего вам надо от меня? Кто вы такие? Что у вас за рожи? К черту, к черту! Я один жалаю идти в кабак!
Тятька стал вырываться из рук, ребята прилипли к нему изо всех сил, он не мог оттрясти…
— Тятька, будет, пойдем домой! — взмолился Кепка. — Не ходи: замерзнешь на улице…
— А! — торжественно сказал тятька, — за-ме-е-рзнешь? Пожалел, сукин сын, отца! То-то! Кенка, Кенушка, — ты у меня, я вижу, парень хороший… отзывчивой. Это я люблю. За это спасибо. Мне кабак — што? Наплевать! Домой так домой. Держи меня, ребята. Ух, и сколько же, братцы, я водки вылакал сегодня! Лопнуть, братцы, недолго. Брюхо у меня, братцы, надулось. Брюхо у меня, братцы, лопнуть хочет, а жилетка не пускает. Спать мне, спатеньки, друзья мои милые, оченно, оченно хотится!..
Сдали тятьку мамке — и опять за свое. Горя промерз в сарафане, бежал, заплетался в подоле, устал, но не хотел отстать. Никешка рычал грубым голосом, Кенка звонил в звонки по парадным.
У театра стояли извозчики и господские кучера. Свисали бороды в сосульках, как с крыш. Молотили они рукавицами — хлоп-хлоп. Переступали ногами лошади от холода. Косили глаза на ряженых. Заливались собачонки лаем, норовили схватить за ногу.
— И эта шпана дурака валяет! — говорил извозчик.
— Драть некому.
— Пошли, пошли, щенята!
— Я вот их кнутом!
— И за коим дьяволом только это глумовство выдумано в святые дни?
— Говорят, запрет скоро будет. Попы, слышь, жалобу подают?
— Давно бы пора.
— Полгорода с ума сходит.
— Наша барыня — смерть не за горами — и та на себя дурацкую одежду наздевала. Лет сто, поди, будет одеже. Больше часу на дворе выколачивала горничная. Пыли в одеже было, как от стада на дороге! Барин жидом нарядился.
— И наши тоже.
— И наши.
— С жиру бесятся!
— Мерзни тут из-за дурацкого дела! Будто и всурь-ез какое представление!
— Пошли, пошли, дьяволята! Почто третесь тут?
— Чего лаешься? — задирал Кенка. — Тебе какое дело?
— Ах ты, едондар шиш, ты еще заедаться? Кучер выставлял громадный валенок из-под полсти, другие кучера орали: — Лови!
— Лови!
— Забегай!
Ребята в три голоса дразнили:
— Гужееды! Гужееды! Гужееды!
И — наутек. Извозчики, кучера негодующие грозили кулаками и кричали вдогонку. Извозчик нахлестывал лошадь, гнал за ребятами, они — в сторону, в снег, в первый попавшийся двор, на задворках вылезали — и дальше. Извозчик трусил на попятную.
У клуба — опять извозчики. Качались медные трубы, I музыкантов в окнах, доносилась музыка на мороз. Подъезжали и подъезжали ряженые. Горя видел папина Султана, малиновые санки, кучера Нефеда. Горя шептал испуганно:
— Ребята, наши тут! Нефед сюда смотрит. Бежим! Перебегали от света в темноту.
— Славная у тебя лошадь, — говорил Кенка, — вот бы катнуть разик!
— Папа дал три тысячи.
— Султаном зовут?
— Да. Как стрела летит. Мама боится одна ездить.
— Какие деньги: три тысячи! — удивлялся Никеш-ка.
— У твоего отца денег куры не клюют, а у тебя ни шиша, — смеялся Кенка. — И отец твой — дрянь. Вором меня назвал. За уши драл, прощелыга!
Горя ничего не отвечал: ему было стыдно и больно за отца. Он торопился увести Кенку от клуба, от Султана.
Бежали дальше по Царской улице, встречались с партией ряженых мальчиков и девочек, дразнили друг друга и дружно гурьбой мчались на гору. Гора убрана елками. Между елками — на проволоке подвешены были разноцветные бумажные фонарики, они покачивались, будто кланялись, разноцветно светили на полированный лед. На горе за обзаведение брали плату. Поскакали, поскакали около, заходили с реки: не могли пробраться. На горе больше взрослые — кавалеры и барышни. Катались по двое.
— Одни бабы и девки, — выругался Кенка, — к молодцам вприжимку. Пошли дальше! Завтра пораньше придем. Леший с ними, раз не пускают. Все фонари к черту сымем! Разорим!
— Разорим!
Запустили градом ледяшек по фонарям и повернули в город. Отогревались у Кенки. Переиграли во все игры, потом гляделись в зеркало, лили воск — выходили ребятам белые барашки.
Под крещенье наряжались последний раз.
— Горя, ты доволен святками? — спрашивала мама. — Ты много гулял, катался на коньках, на горе… Погоди, немножко подрастешь, будешь маскироваться, танцевать, ездить на балы…
Горя весело улыбался, глядел в пол — и целовал мамину ручку.

IX

Над ярмарочным домом плыл флаг.
Поочередно, за раз прокатиться, мальчики вертели карусели. Львы, тигры, лошадки, собаки несли на себе сбоку и в обшарашку катальщиков. Разгармонивали гармонисты. Бутылочник играл под гармонью на бутылках. Карусельный сарафан блестел блестками, золотом, и серебром, всякими разноцветами. Заповедное медное кольцо показывало краешек — схватишь на лету — бесплатное катанье. Ребята напружились к кольцу, раз, другой, — мимо, мимо — надо снять черные кольца — дорога к медному кольцу.
Как останавливалась карусель и хозяин шел собирать кольца, жалко было расставаться с медным кольцом, хотелось всему народу показать на вытянутой руке. И показывали.
Вокруг карусели была другая карусель — человечья — не хотелось девкам и бабам отойти от карусельного удовольствия.
Сбитенщик зазывал почтенную публику отогреться. Самовар, как пароход, чадил столбом. Сбитень шипел, ходил ходуном взаперти за медной самоварной стенкой. На балагане с белой рожей прыгал клоун, на голове поднимался рыжий кошачий хвост. Хвалил честной народ клоуна, гоготал на шутки его, подбадривал бородами, бородками, шапками, оскаленной пастью. Петрушка колотил попа по маковке деревянной колотушкой на всю карусельную площадь. В цирке ревели звери.
Лавки, лавчонки, ларцы, палатки отдавали халвой, ситцами, красками, вяземскими пряниками, рогожами, пенькой да веревкой.
Колокола у Оловянишникова мужики пробовали стречком. Везли шестериком на дровнях большой колокол.
Словно из облака выпало на ярмарку людей, лошадей, собак — поперемешалось, поперепуталось, гудело-звенело, кричало, галдело.
Сидели бок о бок на возах мужики с бабами, разносчики несли на плече шафры зеленые, красные, верховой из цирка в полосатом армяке бренчал в бубен, вели верблюда о двух горбах, у барынь на головах выросли хвосты, качался по серой дороге, как изжеванная ореховая халва, ярмарочный народ.
Торговала ярмарка месяц. У кабаков лежали костры порожних бочек. Сидели лавочники на морозе, будто никогда с места не сходили, так тут и выросли, — сначала голова лезла, потом из земли корпус назрел — и выдавило.
— Ситчики, ситчики! Мануфактура первый сорт!
— Прикажите, господин хороший?
— Иваново-вознесенские! Морозовские товары-с!
— А вот мадеполан! Шали пярсидские! Рупь с гривной. Рупь с гривной.
— Распродажа, распродажа! Последний, день распродажи!
— Пряники медовые! Орехи сахарные!
— Халва! Халва!
— Всемирная панорама! Пять копеек. Обозрение не-обозреваемых стран!
— Коники-лошадки — шалунам сладки. Побалуйте ребятишек!
— Подайте на погорелое место!
— Задавили!.. Задавили!..
— Городо-вой!
— Лукошки! Лукошки!
— Вишь, ребенок — прешься, дьявол!
— Дома сиди с ребятами, пузо!
— Пожалуйте, пожалуйте, почтенные покупатели!
— Остатки, остатки! Кому остатков надо?
— Посторонись, деревня!
— Три копейки, девичье счастье — тяни-вытягивай!
— Беспроигрышная лотерея!
— Полное собрание сочинений митрополита Макария.
— Севрюга копченая! Севрюга копченая!
— Тещин язык! Кому тещин язык?
Сидели ребятенки в школе до трех часов: в голове гудела ярмарка. Уши у ребят были наглухо завешены. Учителя сердились и кричали.0
Звонили к вечерням: Кенка на коне сидел, Горя — на тигре. Новый задачник Горин спустили за двугривенный: на карусели, на рожки, на пряники. Ныряли мимо тетенек и дяденек, прятались друг от друга.
В ярмарочном доме тек по лестницам народ, как вода из трубы. Загляделись ребята на игрушки, раскрыли рты, трогали руками, поглаживали.
— Купите, купите, барыни-сударыни, детям подарки! Ванька-встанька! Есть и Михайло Иванович! Куколки, куколки разные!
— Детские барабаны! Ружья-самопалы!
— Железные изделия! Железные изделия! Износу не будет!
— Пудра, пудра, пудра!
— Ридикюльчики дамские!
— Ножи, ножницы! Ножи, ножницы! Кенка и Горя не могли отойти от стойки.
— Это за сколько?
Игрушечник показывал товар лицом, нахваливал, нахвалиться не мог, откладывал ребятам кучу игрушек. Ребята попусту рылись в карманах, мялись.
Игрушечник покрикивал:
— Айдате, айдате! Отчаливай! Мамку зови с кошельком! Кыш, кыш! Товар ломкой у нас! Не дотрагивайся, не дотрагивайся зря!
Отходили нехотя и смотрели издали.
— Сколько всего навезли, — говорил удивленно Кенка, — не раскупишь!
— Раскупят!
— Мы, что ли, с тобой? У нас в кармане вошь на аркане. Не много озолотишься!
— Мама мне уже порядочно купила. Мы тут вчера были. На Султане приезжали. Я тебе подарю, Кенка, лошадку.
— Подаришь уехал в Париж! Чем бы говорить другой давно бы принес — знаешь, у меня нету!
— Я забыл.
— Рассусоливай там! Жалко жидомору!
— Ничего не жалко! Поиграю немножко и принесу.
— Мне тогда и не надо — не возьму. Мне играной и не надо. Я не нищий. Ты новую давай. Не игранную. Старая у меня не хуже твоей новой есть. К чертям такие подарки от вашего брата! Забирай все один.
— Музыкальные ящики! Музыкальные ящики!
— Роговые изделия! Роговые изделия!
— Не торгуйтесь, мадам, благодарить будете. Товар — что-нибудь особенное.
— Пятиалтынный, пятиалтынный игральные карты и прочие детские развлечения!
— Наперсточки! Иголочки! Ниточки!
— Вернитесь, мадам, не пожалейте полтинника — дешевле не найдете нашего.
— Ишь старбень, — злобствовал Кенка, — губы отвесила: выторговывает копейку. Денег, поди, девать некуда!
Горя заступился за старуху:
— Может быть, у нее очень мало денег.
— У этой клячи-то мало денег? Да у нее — сундук денег. Смотри, какая на ней одежа! В каракулях ходит.
— Это ничего не значит. Может быть, она чье-нибудь поносить взяла!
Кенка хохотал.
— Да што ты, дурак неотесанный? Кто тебе этакие каракули даст поносить? Вот тебе лошадки жалко, а и лошадка-то стоит грош, а ты каракулей захотел! Молчи уж! Ничего не понимаешь!
— Ты много понимаешь!
— Побольше тебя!
— Все хвастаешься только! Что тебе от старухи надо — не твои деньги.
— В морду ей надо. Сразу видать — сквалыга старуха. Отнять у нее деньги — и дралова. Ей на что деньги: не сегодня-завтра окочурится! Вишь, руки трясутся: раскошелилась, достает из мошны! Уговорил-таки чертовку торгаш — обделает сейчас, гнилой товар всучит. Не торгуйся потом, ведьма!
— Кисея, кружево! Ленточки модные!
— Духи! Духи резеда! Духи заграничные!
— Мыло душистое!
— Плюш! Плюш! Плюш!
— Нечего на чужую кучу глаза пучить, — бубнил Кенка. — Пойдем, может, на галерку в цирк проберемся! Эх, Горька, денег у нас с тобой нету, а то накупили бы мы товаров воз!
— Где бы достать денег, Кенка? — спрашивал Горя.
— Где? Я на твоем месте в два счета достал бы. Знаешь, где у отца деньги лежат? И бери. Понемногу надо брать, чтобы не догадался. Чего его жалеть — не убудет. У него, поди, бумажник толще брюха. Все равно деньги-то не его — плутовством достает.
Горя краснел, задыхался…
— Папа… папа… по-твоему, плут… берет чужие… деньги?
Глаза у Гори горели, он боком пододвигался к Кенке, наступал…
— Ясно чужие! Тятька мой говорит, Горький отец мужиков околпачивает. Ты што думаешь — все господа на мужиках едут да на рабочих! Чужие деньги нам и воровать не грех.
— Пьянчужка… пьянчужка твой отец! — кричал Горя, — и ты пьяницей будешь. Я воровать не стану у папы! Деньги его, его! Не такой у меня папа!
— А ну, дай ему в ухо! — подзадоривал большой парень в полушубке из-за стойки. — Дербалызни его!
— Цепись, цепись, малец!
— Настоящий петух, настоящий петух!
— Как окрысился!
— Чево, чево тут? Нашли место хулиганить! Я вот вас метлой! — сердился сторож.
— За мной не ходи! — кричал угрожающе Кенка, — не то дам!..
Кенка шмыгал в двери, толкался на лестнице, пролезал между шуб, платков, поддевок, ротонд…
Выбрался на улицу — и дожидался.
Горя вышел: расстроенный и грустно глядел по сторонам.
— Подходи, что ли? — кричал воинственно Кенка. — Не испугался заморыша!
Горя жался к стенке.
— Говорю, плут — и буду говорить. Тебе что за дело? Я ведь не тебе говорю! Чего кочевряжишься? Сразу и в драку — при народе. Ухватки тоже, у черта! А я разразить могу с одного раза. Мы рабочие…
Горя молчал. Кенка бушевал.
— Богачи, тятька говорит, кровь нашу пьют стаканами. Им на земле, как в раю. Умирать неохота. На постельках поляживают: кишку ростят. И твой отец не чище. Вот тебе и раз! Я, брат, все знаю. Думаешь, хожу с тобой, так мне интерес какой есь? Наплевал на тебя совсем! Тебя и зовут-то по-дурацки — на отличку от простого народа — Горькой, от редьки происходишь!
— А ты нищий, нищий! У тебя и валенки-то чужие! И ничего у тебя нет своего, — задыхался скороговоркой Горя, — твоего отца прогонят с работы — тебе и есть нечего будет. Что, взял? Думаешь, боюсь!
— Не бойся, да опасайся! — важно сказал Кенка. — Ишь чему обрадовался? К тебе не пойду просить. Ты што думаешь, мне завидно богачам? Плевал я на них с высокой лестницы! И на тебя плевал!
— А я на тебя!
— ‘Ну плюнь! Ну плюнь. Попробуй!
— Сам попробуй!
— Вот попробую!
Кенка подумал немного и тише сказал:
— При народе нехорошо только — я бы тебе задал…
— Дорогу, дорогу конвою! — раздались голоса. Народ хлынул к ярмарочному дому, притискивая
мальчиков к стене.
По освободившейся дороге в частоколе обнаженных и запотевших от мороза шашек двигались арестованные: в шляпах, в кепках, в картузах. Шли и пересмеивались между собою. Ребятишки поднялись на цыпочки у стены, впиваясь любопытными взглядами в проходящих.
— Тетенька, вы не знаете, отчего они не в арестантской одежде? — спросил Горя какую-то даму.
— Голова! — пренебрежительно бросил Кенка. — Это политические! Они совсем не арестанты.
— С тобой не разговаривают! — огрызнулся Горя.
— А скажи-ка, мальчуганчик, почему это они не арестанты? Кто же они такие? — запела тонюсеньким голоском тетенька.
— Сама ты мальчуганчик! — резко брякнул Кенка. — Они за рабочих стоят. Царю ножку подставляют. Вот они кто!
— Ах ты, грубое животное! — взвизгнула тетенька. — Постарше себя человеку так отвечать! От земли не видно, — он уже все знает. По-твоему, дрянь ты этакая, хорошо против царя идти?
На Кенку и тетеньку начали оглядываться.
— Ну и гусь! — сказал некто в шубе.
— Вот они — современные дети! — поддакнуло пальто с котиковым воротником.
— Отправить его в участок, там ему расчешут кудри городовые! — прошипел благообразный старичок.
— Чего навалились на парня артелью? — усовещивал рабочий. — Долго ли ребенка зря запугать? Иди, малец, иди себе своей дорогой, за своим делом!
Рабочий вытащил Кенку из обступившего его народ и малость подтолкнул вперед. Кенка подмигнул Горе, и мальчишки бросились догонять миновавшее ярмарочный дом шествие.
Оставшийся народ напустился на рабочего:
— Нашел ребенка: это не ребенок, а жеребенок!
— Крамольников защищает!
— Может, сам крамольник?
— Видать птицу!
— А вы кто такие? Чево шныряете по ярмарке и к слову придираетесь? Не нашли постарше — на ребят кинулись?
За рабочего вступился его товарищ.
— Чего спрашиваешь — кто такие? Союз русского народа. Видишь, на них богатства сколько навешено!
Народ сочувственно заусмехался.
— Ловко пришпилил!
— Аи да саданул!
— Без ножа ножиком!
— Безо всякого сумления, из союзников!
— Забастовщики! Забастовщики! — затрещала тетенька.
Народ пугливо начал отодвигаться от ярмарочного дома.
— Во тетка неуем!
— Остановись, остановись, баба, — засмеялся рабочий. — Что у тебя под задорником-то сидит, не знаешь?
Народ загоготал.
Тетенька от злости, как рыба на сковороде жарится, изошла ш-ш-ш-ш-шипом. Благообразный старичок плюнул, пошел и на ходу бросил:
— Су-щее без-зобразие!
А ему вдогонку закричали:
— Эй, старче, тетеньку-то возьми!
— Она те живот погреет!
Рабочие весело стрекотнули на злую тетеньку глазами и сняли шапки.
— Прощай, тетка, жалко расставаться, да ребята дома пищат, хлеба просят, некогда!
Усмехаясь, рабочие пошли по дороге. Тетенька не могла успокоиться, бабам деревенским жаловалась на обиду.
— Совсем, совсем, матушки мои, захулили, за то, что. я за государя императора заступилась. Нынче до того дошло, что ни царя, ни бога не признают.
— Какие страсти!
— И чего это полиция только смотрит?
— Нашли на кого надеяться!
— Што полиция — продажные души! Бабы двинулись с тетенькой по улице.
Кенка с Горей догнали политических, забежали вперед, пропустили и — опять забежали. Ярмарка глазела во все глаза.
Народ шептал:
— Политические!
И в этом шепоте было ненасытное любопытство. Ребята провожали политических через всю ярмарку. У цирка Кенка рассказывал потом Горе:
— Они ничего на свете не боятся — один черт им! Под самого царя бомбы подкладывают. Рабочих и мужиков подбивают богачей резать. Твоему отцу кишки тоже выпустят.
Горя недоверчиво смотрел на Кенку. ‘ — К тятьке ходят заводские. Я слышал. То ли еще будет — подожди! Увидишь!
— И маму, по-твоему, убьют?
— Баб не станут трогать. Еще ребят не тронут: бабы и ребята — безвинные.
Горя задумался.
В цирке играла музыка. Слышно было, как кричал звонкий-звонкий голос:
— Парад! Алле!
— Борцы выходят, — вздыхал Кенка, — начинается! Как бы это попасть?
Народ валил в цирк, торопился, давил друг друга, подхватывал ребятишек, нес к освещенной двери. Мальчики нагибались пониже и проскальзывали, будто две кошки, под руками контролера.
— Степан Пирогов — волжский богатырь! Непобедимый и неустрашимый! Чемпион России! — возглашал арбитр.
Степан Пирогов грузно вывалился из шеренги борцов, стоявших на арене сломанной подковой, наклонил маленькую, как головка сыру, голову и сделал ножкой, откидывая тяжелый зад.
— Ванька-Каин — грузчик! Чемпион Сибири! Железный гриф! Рост — два аршина тринадцать вершков!
— О! о! о! — неслось по цирку.
— Это да! — шептал Кенка. — Оглобля! Ванька-Каин стыдливо кланялся, не трогаясь с места.
— Бесов — профессор атлетики! Невиданный силач. Останавливает скачущую тройку на полном скаку! Одно ребро сломано при состязании на международном чемпионате недобросовестным противником, применившим запрещенный прием!
— Бесов! Бесов! — ревел цирк и хлопал. Бесов кланялся в пояс.
— Этот даст — не обрадуешься! — шептал Кенка. — Нащет тройки-то, поди, врут!..
— Черная маска, неизвестно откуда прибывшая для участия в чемпионате города Волока!
Черная маска прикладывала широкую ладонь к сердцу. Борцы внимательно ее рассматривали.
— Будто не знаешь, откуда приехала? — раздался бас из глубины галерки. — Надуватели!
Цирк засмеялся.
Арбитр невозмутимо провозглашал:
— Парад! Алле!
Музыка играла марш. Борцы, напружив мускулы, выдувая груди вперед, уходили гуськом с арены.
Началась борьба. Мальчики, не отрывая глаз от борцов, следили за каждым движением. Черная маска с места кидалась на свою жертву, бурно через голову швыряла противника и стремительно клала на обе лопатки.
— Не дожал! Не дожал! — выл цирк.
— Браво, браво!
И другой и третий борцы трепетали под Черной маской.
Победителю кидали из лож расфранченные дамы цветы, а с галерки запустили в него яблоком.
— Сколько заплатили за полежалое? — загудел тот же бас.
— Вывести его! Вывести его! — возмутился цирк.
На арену вышел директор цирка — укротитель зверей пустыни, — щелкнул хлыстом по лакированным сапогам бутылками и держал речь:
— Ежели которые находятся, почтенная публика, нащет сумления в Черной маске, Маска, чили, значит, вызывает бороться с ей любова, чили, из цирка. И кладет, чили, сто рублей для своего ручательства. Дирех-ция, чили, от себя победителю предоставляет почетной диплом.
— А-а-а! — шипел цирк.
— Выходи, дядя, чево голову под воротник прячешь?
— Тука слаба?
— Остановку делаешь пошто, трясун?
— Не жалей костей — он те дно выставит! Директор цвел на арене.
— Госпожа публика! — говорил он. — Дирехция, чили, нащет промедления представления ни при чем — и за всякий народ, чили, которые для не борьбы ходят в цирку, а для всякого пустого, чили, хулиганства, ручательства, чили, не дает.
— Пра-а-а-авильно-о! — кричал цирк. — Правильно! Начи-на-й!
— Маску! Маску!
Черная маска скромно вышла на арену, навстречу оглушительному хлопанью и крикам.
Мальчики были влюблены в Черную маску, они пронзительно орали:
— Браво! Браво! Бис! Бис!
В утихшем цирке боролся Ванька-Каин с Пироговым. Публика замерла. Слышно было, как фыркали лошади в конюшне. Осел иногда резко кричал свою ослиную жалобу. Над борцами стоял столбом пар. Шлеп-шлеп-шлеп — раздавалось на арене. Борцы пыхтели, катались по ковру, мялись друг на друге, гнули друг другу шеи, выламывали руки…
Время ползло томительно… Борцы свирепели, дрались, у одного треснуло трико, арбитр предупреждающе звонил в колокольчик…
— Неправильно! Неправильно!
— Галстук!
— Гриф!
Цирк возмущался, боролся сам.
Время истекало: ничья. Усталые борцы, шатаясь, уходили с арены под рукоплескания и сторонников и врагов.
Народ валил на мороз. Ярмарка полыхала огнями каруселей, лавчонок, у балаганов дымили плошки, на американских качелях выпускали бенгальские огни, с неба повисли подкрашенные тяжелые облака.
Тут же у цирка мальчики боролись. Кенка делал ‘мост’, ноги у него дрожали, Горя наваливался на него и долго не хотел выпускать с ‘обеих лопаток’.
— Сознавайся!
— Ты обманом взял! Я тебя три раза положил-!
Начинали снова. Кенка садился на Горю, запорашивал его снегом, совал снег за пазуху, Горя царапался, кусался…
— Да! Ты запрещенным приемом победил! Это не в зачет!
— Силы у тебя нет. У кого хочешь спроси. Я по-правильному.
— Сам спрашивай! Не знаю я? За горло берешь…
— А Черная маска не так, не так положила?
— Так, да не так!
— С тобой разве сговоришься?
— И с тобой тоже!
Ребятенки враждебно расходились до завтра.
Мальчики продавали карандаши, книги, Кенка забрал у барыни вперед за незарезанных куриц, Горя занимал у Паши, у Нефеда, забыл папа рубль на столе — и этот рубль пригодился, — мама каждый день давала деньги, а все было мало, все не хватало.
Каждый день мальчики стыли у цирка, топтались на морозе, терли носы. Когда они не могли заплатить билетеру за пропуск, они заглядывали ему в глаза, упрашивали пропустить в долг, бегали ему за папиросами на ярмарку, отталкивали других, лезущих в цирк задарма мальчишек, услужливо подымали уроненные билетером билеты… только бы не пропустить борьбы. Иногда билетер их пускал… А то, исчерпав все надежды попасть в цирк, они лезли на крышу, прилипали глазами к узенькой щелке и смотрели на своих героев. Забывались — ворочались на крыше, гремели, — конюха выскакивали из конюшен, снимали их и давали затрещины.
Был Горя с папой и мамой в цирке: сидел в ложе. В антракт выклянчил у мамы денег на пирожное, выскочил к поджидавшему у подъезда Кенке, сунул ему деньги — и обратно. Отыскал потом глазами Кенку на галерке — переглядывались, перемигивались.
Когда на Султане после цирка ехали домой — обогнал Горя Кенку и чуть не крикнул, оглянулся на него. Тот изобразил фу-ты ну-ты, начал загребать перед брюхом руками — представлял папин большой живот. Горя засмеялся.
— Что тебе весело, Горя? — спросила мама.
— На Ваньку-Каина, — слукавил Горя, — у него лицо как лошажья голова.
— Лошадиная — надо говорить, Горя, а не лошажья.
— Отвратительные окорока! — произнес папа.
— Нет, почему же? Некоторые хорошо сложены! — не согласилась мама.
— Некоторые дамы без ума от этих потных туш, я знаю! — рассердился папа.
Мама замолчала. Горя враждебно отодвинулся от отца. Тот бурчал:
— Мне было стыдно, когда этот идиотский марш… и это мясо выходило из конюшни на свой дурацкий парад-алле. Я запрещаю показывать Горе эту мерзость!
У Гори екнуло внутри.
Султан мчался, санки легко летели за его хвостом, снег бил в лицо. Горя скрывался за Нефедовым большим задом, на котором висели небольшие круглые часы в футляре. Стекло часов запотело. Горя коснулся стекла пальцами, отодвинулся, охватил взглядом всего Нефеда и подумал: ‘Как башня с часами’.
Папа ругал борцов, цирк, ярмарку, погоду, Султана, раскидывавшего копытами снег.
Горя ночью бредил:
— Парад-алле! Черная маска! И жалобно просил:
— Пропусти, дяденька!
Днем, после уроков, мальчики слонялись около каруселей, балагана, лазили на мачту с подвешенными наверху призовыми часами, забредали в ярмарочный дом, но с первыми огнями они уже торчали у цирка.
Ярмарка близилась к концу.
Черную маску клали поочередно и Пирогов, и Ванька-Каин, и Бесов. Ванька-Каин шутя смял ее — и руки растянул по ковру, как на кресте.
Мальчики едва не захныкали, когда Ванька-Каин сорвал с незнакомца черную маску и оскалился.
Цирк повскакал от неожиданности с мест.
— Ешь его, ешь его, Ваня! — сказал бас с галерки. Ванька-Каин разошелся, потрясал маской, хотел
уничтожить обидчика-баса. Длинное его лицо вытянулось на пол-аршина, бросил колокольчик с судейского стола на ковер. Ваньку-Каина насилу увели с арены.
Цирк вызывал Черную маску.
Пестрый веснушчатый парень разводил руками с удивлением на свое поражение и даже плакал, просил реванш. Потом и в реванш клали Маску.
— Жулики и есь! — сердился Кенка. — А мы, дураки, взаправду приняли! Твоя Маска у них конюхом служит. Степка, говорят, по имени.
— И твоя она была!
— Когда? Я с самого начала догадался!
— Как нехорошо, Кенка, врать! — возмущался Горя. — Догадался? Чего тогда нос два раза поморозил? Еще говорил — я за Маску хоть бы весь замерз. Нечего уж отпираться. И все попались. Один бас догадался.
— Да, все! И бас-то, поди, ихний — для завлекания публики!
Пришел и такой день — увидали мальчики голые крылья у карусели, лежали в груде на снегу лошадки и львы, на балагане висел замок, разбирали лавочники палатки, по разбитым дорогам тянулись воза с недопроданной кладью, а на ярмарочном доме сторож убирал флаг.
На ярмарочной площади скоро остались одни извозчики — жгли костер, да прохаживался городовой с красным шнуром на шее.
Испокон веку на масленой, в субботу, в городе бывало катание. По широкой Царской улице версты на две двигались тысячи лошадей. От колокольцев, бубенцов и ширкунцов в ушах стоял густой и липкий звон. Лошади помахивали разукрашенными гривами, хвостами и поблескивали серебряными сбруями. Новые дуги разных цветов колыхались из стороны в сторону: то прямо словно по телеграфным столбам вытягивались во всю Царскую улицу — и замирали в неподвижности, — то трогались опять в путь, кланялись друг дружке. Седоки на лошадей тпрукали, подергивали вожжами. Девки, молодайки показывали саки, ротонды, бархатные дипломаты, плюшевые, на лисьем меху. Так вроде огромного царского кренделя и катались с полуден до ночи по Царской улице.
С панели смотрел народ — выбирал невест, пускал словцо прилипчивое, как хворь, на ветер.
Кенка с Горей не один раз обогнули по кренделю, покатали их Кенкины деревенские родственники, высадили у выезда из города.
Постаивали тут ребята, поглядывали, как подъезжали и подъезжали из полей новые парочки.
Засмотрелись они на жеребца с норовом — выскочил из оглобель, смял весь круг, вывалил невесту в сугроб. Горя забыл отскочить от Кенки — наехали папа с мамой на Султане. Как назло, ребятенки стояли обнявшись.
Мама покачала головой, а папа Нефеду в спину перчаткой: приказал остановиться. Нефед с облучка глядел жалостливо. Кенка увидал злые глаза своего обидчика, уперся нахально в него и усмехался во весь рот.
Папа отвертывался, вздрагивал, закутывался полстью.
С отпущенной головой сел Горя в санки.
— Аресто-ван-ный! Аресто-ван-ный! — вдруг заорал Кенка. — Загра-ба-а-стали!
И плюнул раз и другой по пути.
Он видел, как белый Султан мчался, работая ногами, словно били на молотьбе цепы. Отец размахивал руками. Мать прикорнула носом в тальмочку. Нефед оглядывался. Кенка сучил кулаки, еще раз злобно плюнул на дорогу — глаза не глядели на катанье, — нахлобучил на глаза рваную заячью шапку и тихонько побрел домой.
Одному было хорошо дома — все ушли на катанье — поплакать от злости. Печально лились звоном колокола к вечерне у Богородицы на Нижнем Долу, соборный колокол гудел густо за двойными зимними рамами, в комнате темнело. Кенка сидел на отцовской кровати, слышал душный запах ржавчины и замазки от подушки, от одеяла, из глаз лились обидные слезы. Вспоминал Кенка светлые комнаты Гори, игрушки, Султана, Нефеда с часами, большую медвежью полсть. Кенка злобно думал, как хорошо бы прибежать в комнату друга, распинать, растоптать и железную дорогу, и лошадок, и ящик с музыкой, подпалить со всех четырех сторон дом, вывести Султана из конюшни, вскочить на него, свистнуть — и был таков.
Кенка чувствовал, что и Султан и дом мешают ему дружиться с Горькой по-настоящему, по-хорошему, не украдкой, как с Никешкой.
Пришли отец с матерью, старшие братья, мать вздула огонь.
— Домовничаешь, Кенка? Ключ-то сразу нашел? — спросила мать. — Сторож хороший! Всех собак, что ль, перегонял засветло?
Кенка молчал.
— Был на катанье-то? — спрашивал отец.
— Был.
— Невесту себе не выбрал?
— Выбрал.
— Этакой парень разве прозевает! — смеялся отец.
— Не тревожь его, тятька, — сказал старший сын, — ишь, в горях парень — жениться хочет.
Кенка начал плакать.
— Ну вот, расквилили мальца, — недовольно протянула мамка.
— А сама… а сама… — захлебываясь слезами, булькал Кенка, — не первая начала… не смеялась?
Мать подошла к Кенке, села с ним рядком, обняла его за голову, а он отталкивал, сопротивлялся ласке.
— Не плачь, дурачок, я ведь нарошно сказала. И тятька шутит. И братик шутит. Какой ты еще жених — из краюхи!
— Я не о том плачу.
— О чем же тогда, Кенушка?
— От жизни плачу…
Мать и тятька и братья залились смехом. А Кенка плакал…
— Все злые, дьяволы… сволочи…
Кенка прижался к матери в коленки и выл.
— Тебя кто, Кенка, обидел? — серьезно спросил отец.
— Все обидели.
— Не друг ли закадышный?
— К черту его, барское отродье! Ему меня обидеть, гнилому!
— Видно, што вышло у вас?
— Чего выходить? Гуляли мы — отец его застал нас. На лошади ехал — увез.
— Эка штука, подумаешь, случилось! Плюнь ты на это дело! Я те говорил — не пара барчук тебе. Отец у него первый прохвост в уезде. Барин из баринов. Евон-ный сын да с каким-то водопроводчиковым сыном в дружбе! Мыслимое ли дело? Пойми, Кенка! Сам связался!
— Не я к нему лезу, он ко мне льнет как банный лист, — плакал Кенка.
— Уладится, Кенка, помиритесь, — ласково гладила по вихрастой голове мать. — Ты с Никешкой больше дружись. Господа нам не ко двору. Ну их! У них своя жизнь, у нас — своя.
Отец вдруг рассердился на Кенку и закричал:
— Молчок! Будет нюни распускать! Рано тебе еще плакать — потом наплачешься! Пошел в сени, ежели рот не закроешь! Не вяжись, с кем не следоват, стервец! А то вот шарахну ремнем!
Отец расстроился.
— Отдохнуть не дадут для праздника!
— Не расходись, не расходись, — вставила мать, — напугать нас можешь!
— Потаковщица ты, вот што!
— Без вина скушно стало, — язвила жена, — оттого и яришься? Виданное ли дело, — на масленице, да и не пьяной!
— Ладно! Отвязывайся! Старший сын тихо смеялся.
— Смотри, — не унималась Марья, — и Степка над тобой зубы скалит.
Отец невесело взглянул на Степку. Кенка утих на коленях у матери. Родное тепло разлилось ему по лицу от коленок, охватил он их, крадучи целовал теплое мамкино платье. Мамка нежно освободилась от него, встала и опять
подзадорила мужа:
— Так-то, Кенсарин Петрович, скучать изволишь!
Отец в сердцах закричал:
— Фефёла, будешь накрывать на стол-то… заместо бабьего разговору?
— Успеешь! Брюхо не убежит!
Отец подошел к кровати.
— Кыш ты! Освобождай помещенье! Дай отцу с устатку спину потешить!
Тятька завалился на кровать. Кенка пересел в ноги и задумчиво слушал, как мать возилась на кухне с самоваром, наливала воду, ломала лучину, надевала с жестяным треском самоварную трубу на спину самовару, и как скоро запел самовар свою жадную самоварную песню. Степка помогал матери.
— Тяга сегодня здоровая, — говорила мать, — во как разошелся! Не хуже отца в пьяном виде!
— Будет, мать, — ласково предупреждал Степка, — не трожь старика!
В это время в Дюдиковой пустыни бушевала буря, гремел гром, молнии сверкали из папина кабинета и летали по затопленным электрическим половодьем комнатам.
Горя прижимался к холодному оконному стеклу щекой и со скрипом водил пальцем взад и вперед. Потом он закутался в оконную штору и резко обрывал бахрому кисточка за кисточкой.

XI

Текли унылые однообразные дни в жизни Гори. Одними и теми же улицами скакал Султан каждое утро с маленьким седоком в гимназию, к трем часам дня Горя видел в гимназическое окошко, как выезжал Нефед в легких санках из-за церкви Зосимы и Савватия. Садился Горя в тюремные санки. И его везли мимо ненавистных домов, колоколен, полицейских будок.
Мама не расставалась с ним, водила его на прогулку, в церковь, в театр или каталась с ним по городу на Султане.
Горе было тошно, скучно. Папа уже отгремел, шутил с ним, называл его карапузом. Горя чуждался его, насильно улыбался и отвечал, глядя в сторону.
‘Милый Кенка, — писал Горя письмо, — я в плену, а люблю тебя. Меня никуда не пускают. Не забывай Горьку, твоего друга. С Никешкой не дружись, так как люблю я тебя.
Твой несчастный узник Горька’.
Кенка хранил письмо на дне сундучка и часто его читал мамке.
— Он, видишь, меня любит, — рассуждал Кенка, — а родители — злые разлучники. Все отец, черт. Смерти ему не приходит. Мать-то ничего. Как все женщины: она для сына на все пойдет.
Мамка смеялась.
— На все, говоришь?
Весеннее солнце ворошило городской снег золотыми лопатами, разгребало до земли.
Против гимназии, на пустынной площади вылезал из-под снега бугорок клумбы. Горя щурился из гимназического окна на него и скучал под скучные латинские слова учителя.
Пересекал раз площадь какой-то человек с трубой на плече, все ближе и ближе. Горя узнал Кенсарина, улыбнулся, готов был закричать ему через рамы, а за Кенсарином показался ленивый и толстый Нефед на Султане, обогнул площадь и остановился у парадного.
Урок тянулся медленно, словно время нарочно остановилось и все маятники перестали качаться. Но нет, — вот сторож позвонил у дверей. Учитель сложил тетради, книги, слез с кафедры, выкинул последние латинские слова. Горя торопился. Он выбежал к Нефеду. Нефед открыл полсть.
— Нефед? — спросил мальчик.
— Что прикажете, барин?
— Тебе мама ничего не говорила?
— Про што?
— Она забыла. Нам надо заехать в одно место.
— Так что же, заедем! Пожалуйте садиться! Горя суетливо юркнул в санки.
— Куда?
— На Дегтярку.
Нефед вдруг оборотился и пристально посмотрел на мальчика. Горя побледнел.
— К кому там?
Мальчик привскочил, поправил на спине ранец, заволновался.
— Так к… одному человеку.
— Я боюсь, барин! Чего бы не вышло! Мне велено вас не слушать, а прямо домой отвозить.
Мальчик покраснел и пробормотал:
— Мама… мама же велела… Она рассердится. Нефед в нерешительности тронул Султана, еще раз оборотился, быстро оглядел площадь, как будто усмехнулся и пустил Султана.
Султан несся, Горино сердце выколачивало быстрые удары под курточкой.
Стрельнули мимо Богородицы на Нижнем Долу, качнулись в глубоком ухабе — Султан подскочил к знакомому домику.
— Стой! — закричал Горя. — Я сейчас!
Он юркнул за ворота — и остолбенел: там Кенка на дворе делал из снега бабу, втыкал угли вместо глаз, а Никешка уминал снег большими валенками.
— Горька, Горька! Ты как?
— Я… я на минуточку! Я на Султане! Я, понимаешь, обманом!..
Никешка выбежал к воротам, открыл калитку, глядел на Султана. Кенка с Горей уже кинулись в квартиру.
— Мамка! — орал Кенка. — Горька приехал! Обманом… Посмотри, какая у него лошадь!
Мать оторвалась от работы, радовалась радости Кенки и ласково улыбалась.
Мальчики смотрели друг на друга и ничего не говорили, потом смеялись, держали друг друга за руки.
— Давно не бывали, — говорила мамка, — Кенка соскучился.
— Ты письмо мое получил?
— Вот оно!
Кенка бросился к сундучку и бережно достал письмо.
— Я тебе и еще напишу! Ворвался Никешка с улицы.
— Горька, тебя кучер зовет!
— Мне пора… пора, — лепетал Горя. — Прощайте, проводите меня, ребята!
Голос у него дрожал, глаза были светлы и влажны, он быстро мазал по ним рукой.
— Что-то попало!
— Не иначе, пыль, — говорила с усмешкой мамка. — Я тут, старая дура, напылила — половики прибирала…
Горя помчался в двери — ребята за ним, — взглянул на снежную бабу — и за ворота.
Неловко забрался в сани, стучали в ранце карандаши, ручки, Кенка с Никешкой щупали полсть руками.
— Обманщики! Обманщики! — укоризненно говорил Нефед.
И вдруг весело закричал ребятам:
— А ну, садись, ребята, покатаю! Век вам не езжать на господских лошадях! Один ответ!
Ребята — грудой. Султан бросился, снежное облако сыпалось фонтаном на маленьких седоков. Горя шептал в уши ребятам:
— Милый, милый Нефед.
Еще сильнее обратно гнал Нефед Султана. На углу остановил — и мрачно скомандовал ребятам:
— Ну, марш! Влопался теперь с вами!
— Приезжай еще! — кричал Кенка.
Скрылись из глаз. Горя схватился за кушак Нефеда, тот приостановил лошадь и недовольно бурчал:
— Чего вам еще?
Горя обнял его и дрожал:
— Как я люблю тебя, Нефед! Ты не говори маме! Никто не узнает! Какой ты добрый и славный!
— Ладно уж, садитесь! Сами помалкивайте — наказанье с вами! Большая просрочка во времени вышла.
— Что не случилось ли? — тревожно спрашивала мама. — Ты запоздал?
Мальчик весело и бойко отвечал:
— Латинист задержал: спряжение проходили. Кенка с Никешкой не доделали сегодня снежную бабу.
— Ну и катнули, мамка, — сиял Кенка. — Нефед посадил. Хороший мужик. А лошадь — как и не знаю што. Пуля, а не лошадь, Султаном прозывается.
Рассказывая мамке, как они катнули, Кенка нетерпеливо ждал тятьку, братьев, чтобы рассказать им о своем счастье.
— Горька шельма: он теперь повадится! Он приедет!
— Конешно, приедет, — поддакивала мамка. Каждый день теперь Горя выходил из гимназии с
трепетом и вопросительно глядел на Нефеда. Тот откидывал равнодушно полсть.
— Нефед? Не поедем туда?
— Садитесь, садитесь! — сердился Нефед. — Однова побаловались — и будет. Не приказано!
— Мы не скажем!
— Пожалуйте садиться!
Снова тюремные санки везли его только домой. Шла весна. Нефед выезжал за Горей уже в коляске. Горя неустанно просил:
— Нефед!
— Дудки! Дудки! Кенка напрасно ожидал..
В городе иногда Кенка видел, как белый Султан стоял у магазинов, у клуба, ожидая Горькиных родителей, он тогда гордо похвалялся ребятишкам:
— Это Султан. Я на нем ездил. Знатная лошадь! А кучер — Нефед.

XII

Шли года вперед безостановочным ровным шагом. Кенка кончил школу — и детства не стало.
Как завывала в окна с петухами сирена на чугунолитейном заводе Парикова, вставал он с постели, совал кусок хлеба за пазуху — и торопился по Дегтярке на завод. Приходил поздно вечером. Уставал. Изредка по будним дням сидел он за воротами до ужина, упрется глазами в Богородицу на Нижнем Долу, на летающих стрижей — и спать. Свобода осталась под праздники и по воскресеньям.
Кенка был уже взрослый, возмужал за работой. Недалеко было то время, когда он станет помощником отцу, на то и готовили. Старшие братья жили уже раздельно, переженились. Отец — работал все хуже и хуже: часто хворал, пропил здоровье и оставил на водопроводных трубах.
На Горю заглядывались пожилые дамы, писали письма без подписи гимназистки и епархиалки. Когда он ехал на Султане по городу, в новеньком гимназическом пальто, в серых перчатках, выставляя маленькую ногу в ботинке, встречные папины знакомые думали:
‘Какой стройный юноша!’
Горя был в старших классах, у него была своя библиотека, без стука к нему не входили ни папа, ни мама, Горя имел свои карманные деньги. По воскресеньям, по старой памяти, Горя иногда заходил к Кенке. Чаще всего он стучал в окно, вызывая Кенку.
Марья высовывалась в окно и говорила:
— Что не заходите-то, Игорюшка, не погнушайтесь! Горя смеялся.
— В комнатах душно. Лучше мы погуляем с Акинди-ном.
— Как знаете! Кенка, ты скоро, что ли? Игорюшка дожидается. Сапоги-то опять стянуло! Не можешь напялить!
— Сейчас! Сейчас!
— Нога, видно, растет у тебя? Давно ли сапоги делали — опять малы!
Акиндин полусмущенно выходил.
— Помаленьку гуляйте-то! — наставительно говорила Марья.
— Ладно уж, будет! — сердился сын.
Горя угощал Акиндина папиросами, брал его под руку. Шли за город в загородный сад. Горя платил за вход. Акиндин неловко лез за кошельком. Горя его останавливал.
— Нет, Акиндин, я тебя позвал, я и должен платить.
В саду играла музыка. Горе кричали со всех сторон гимназисты и гимназистки, он часто ‘на минуточку’ отставал, Акиндин дожидался его на скамейках, рассматривал свои большие сапоги, обожженные работой руки, злился на себя, краснел.
Он резко надумывал уходить. Горя слабо и нехотя его удерживал, словно боялся, что он останется дольше.
Акиндин крупно шагал на Дегтярку и насупленными глазами глядел себе под ноги.
— Нагулялись? — спрашивала Марья.
— Нагулялись! — горько отвечал сын и потом злобно кричал: — Придет ежели опять, скажи, что дома нету! Ну его к черту! Извивается, как червяк, тьфу!
— Што ты, Кенка, он такой благородной!
— Плевать мне на его благородство! Противный он! Не пара нашему брату. Обра-зован-ный!
— Што я говорил? — скрипел Кенсарин. — Яблочко от яблони недалеко падает. Не нашего покроя они. Для разглуски они ведутся с нашим братом. Мы от них, как редька от Ладожского озера. Раскусить их надо только.
Горя весело хохотал у пруда с товарищами. Кидали в косы гимназисткам репейником, толкались, подставляли друг другу ножку.
— С каким ты это михрюткой гулял? — острил одноклассник.
— Он со своим кучером любит гулять, — отвечал за него другой гимназист. — Кучер, что ли?
— Горя смеялся.
— Так… тут один рабочий знакомый. Вместе с детства… Хороший парень, только мало сознательный!
— Просвещаешь, значит?
— Да… немножко!
Горе было стыдно, он краснел и в страхе оглядывался — не вернулся ли Акиндин.
Раздавались выстрелы. За прудом с шипением и свистом взрывались огненные звезды, уносились в небо, переплетались, сталкивались и, угасая, падали на землю. Огненным ливнем вертелось колесо на пруду. Зеленое лоскутное одеяло пруда дрожало, колыхались кувшинки, багровели вокруг деревья. Сотни цветных птиц летали в небе. Веселым и довольным табунком шли гимназисты в город.
Горя ворочался ночью на кровати, вспоминал Кенку маленьким своим другом. Вот вместе удили они рыбу, воровали яблоки. Потом Горя в полусне видел, как в двери входил большой Акиндин и неловко снимал картуз. Горе было скучно с ним, он закрывал глаза и смеялся за опущенными веками.
Снова сходились они. Хорошо было смеяться над веселым прошлым. Настоящего не было.
И все реже и реже были встречи. Горя шел на Дегтярку — и ворочался обратно. Постаревший Нефед возил его знакомой улицей. Горя вспоминал свое детство, но лошадь уже была другая, никогда не стоявшая у Кенкина домишка.
Пьяный Никешка остановил Горю на улице, грубо схватил за руку и, дыша ему водкой в лицо, угрожающе кричал:
— Ты старых товарищей не признаешь! Зазна-ался! Бла-го-род-ная кровь, едят тя мухи с комарами!
Горя в гневе оттолкнул его и закричал:
— Как вы смеете! Я вас не знаю!
Никешка налезал:
— Меня… меня ты не знаешь?
Горя быстро шел… Никешка не успевал за ним, отставал, останавливался нетвердо и грозил кулаком.
— Сви-с-т-у-н!
У Гори дрожали губы, он трудно дышал, морщился от отвращения.
Никешка горланил на бульваре сзади:
Ванька клюшник, злой разлушник,
Разлучил князя с женой…
Раздавались свистки полицейских, крики. Мимо Гори везли в участок Никешку. На нем сидел городовой и бил его. Никешка кричал во все горло:
— Ка-ра-ул-л! Караул-л!
Горя отвернулся с злой усмешкой. Никешка с Акиндином работали в одном цехе, дружили.
— Правда, я тоже по-свински сделал, — рассказывал Никешка, — но, понимаешь, увидал его, тонконогого, с тросточкой и в эдаком костюмчике с бантом, тошно стало, не стерпел.. Он мне выкать. Не знаком-де! Ах, черт тя возьми! Потом я в участок попал. Бока болят. Фараоны насовали за милую душу!
Акиндин смеялся.
— Да, брат, а было время — водой не разольешь!
— Было да сплыло. Другой класс, Кенка. Большой сволочью будет: обучат папеньки да маменьки.
— Просветят!

XIII

Осторожно переходя с одной окраинной улицы на другую, замирая в темноте у заборов, перебегая светлые площадки у керосиновых фонарей, Кенка с Никешкой расклеивали прокламации РСДРП.
Вышли они на работу после полуночи. И час и другой все клеили и клеили по знакомым с детства углам и закоулкам рабочего района белые бумажки. Никто не мешал — окраины спали после трудового дня: улицы были темны и пусты.
— Много еще? — шептал Никешка.
— Хватит! — шепотом отвечал Кенка. — Городовым завтра работа…
И опять молча продолжали…
Пугались собственных шагов, вздрагивали и застывали на месте от каждого шороха, от шелеста бумаги, от собачьего лая проснувшейся дворняжки.
— Как снегу высыпало! — восторженно шептал Никешка.
— Ничего себе, — отвечал Кенка, — только дождя бы не было: всю музыку испортит.
— Не будет: погода холодная.
— Клей у тебя крепкий?
— Мать делала — она знает.
— В Заречье, поди, ребята, кончают расклейку!
— Впятером работают.
— Надо в центр пробраться, Никешка. Хоть бы немного расклеить.
— Опасно. Там живо на городовика нарвешься.
— В случае чего — бежать. Только, смотри, в разные стороны уноси ноги. Идем, была не была! Больно уж форсисто выйдет: в самое пекло голос подадим.
— Не сорвать бы дело, Кенка? Не велели зря дразнить фараонов.
— Ничего, сойдет. Не на нос городовому наклеивать будем!
Пробрались в центр и наскоро раскидали прокламации, наклеили на двери богатых парадных подъездов по Царской улице, на зеленые ворота лабазов, на афишные щиты… Никешка осмелел — и наклеил прокламацию на полицейскую будку.
Как уходили — тихо смеялись и перешептывались.
— У меня, Кенка, как у пекаря, рука залипла от теста.
— Чем мы с тобой не пекаря? Вон сколько испекли!
— Завтра будет разговору на заводах.
— Полицию нагонят. Обыски начнутся опять. Прижмут ссыльных.
— Прижимай не прижимай — дело сварганили. Вышлют дальше. На их место других пришлют. Полиция ведь — дура. В мастерской ты молчок: шпики есть, из нашего брата кто-то продался, доносит.
— Полно! Поди, пустяки!
— Ничего не пустяки, а самая настоящая правда. Каждое лишнее слово жандармам известно. Степка Куракин отмочил насчет религии словцо, на другой день в баню ходил — глядит, шпик сзади — проводил туда и обратно. Степка девчонку свою огородами выпроваживал на улицу смотреть за шпиком. Больше месяца под охраной ходил. Потом с обыском были.
— Я не слыхал.
— Степка с тех пор зарок дал не говорить в мастерской. Ты ко мне тоже зря не подходи: можем влопаться.
— Ясно.
Разошлись по домам. Марья ворчала на Кенку:
— Полуношник! Добегаешься до дела! Кто кормить меня на старости лет будет? Одна дорога — побираться! Отец-покойник был пьяница, сыновья хуже того.
— Прокормимся, неча тужить.
— Не осилить, Кенка, их, окаянных, понапрасну жизнь можно загубить. В тюрьме сгноят. Бросить бы надо, сынок.
— Ладно, ладно, мать. Ложись-ка на боковую — рано встаешь.
— Я-то лягу… ты-то, ложись, неуема! Кенка смеялся.
Утром будила его париковская сирена: не опаздывал никогда проснуться париковский кошелек. Кенка спросонья еще слышал тревожный гуд — иди-иди-иди-иди.
Весело барабанили ноги по мостовой — висели белые бумажки повсюду. Кенка видел, как кое-где рабочие останавливались около них, читали, наклонялись почти к самым прокламациям, и сторожко оглядывались по сторонам. Вон одна наполовину отстала, ветер трепал ее. Хотелось подскочить и снова наклеить, чтобы не пропадала зря… А боязно… И затаивался.
У завода насыпано было густо листков, ночная смена жадно подбирала, уходя с завода, и рассовывала по карманам.
— О, черти!
— Опять вылезли.
— Здорово, ребята!
Из заводской конторы уже звонили в жандармское отделение.
К обеденному перерыву у заводских ворот прогуливался околоточный и дежурил наряд городовых.
Рабочие посмеивались.
— Гости!
— Третья смена, ребята!
— Спозаранок, поди, поднялись!
— Рыщут!
— Ищи-свища ветра в поле!
На Дегтярке два городовых соскабливали прокламации ножами.
Кенка подошел к ним.
— Проваливай, проваливай, чего глаза пучишь, — кричал городовой.
Кенка серьезно спрашивал:
— Разве что запрещенное, господин городовой?
— Много будешь знать, скоро состаришься! Кенка, удерживая радостный смех, отошел и, оглядываясь на городовых, спешил домой.
— На бассейке я была, — тревожно говорила Марья, — два городовых на лошадях проскакали по нашей улице, а потом жандарм проезжал. Все этак по сторонам, тыкали, на наклейки-то по заборам. Ой, что и будет?! Принесло этих политических в город — одна смута.
Кенка молча и жадно ел, торопился управиться до гудка.
Марья стояла около стола.
— На заводе-то ничего, все благополучно?
— Все.
— Смотри, не держи при себе бумажек этих! Не лезь на глаза-то никому: живо попадешь! Вас, молодых-то, ловят так!
— Кто ловит?
— А все ловят, кто поумнее. В заводе всякого народу много. В душу каждому не заглянешь: чего у него в душе-то!
— Ладно, учи знай!
— Кому, как не матери, и учить-то! У детей сердце-то в камне, а у матери в детях. Домой и не подумай носить бумажек, как ономеднясь, — выкину сама в сортир. Не ровен час, нагрянут! Думаешь, мало вас по Владимирке грязь уминают!’
Кенка смеялся.
— Тебе все смешки, — сердилась мать, — как бы плакать не пришлось да волосья на голове драть. Туда ворота широкие, дружок, а оттуда узкие. Смотри, Кенка!
— Ну-у, пошла!
Мать убирала со стола, с тревогой глядела на бодрое и веселое лицо Кенки, потом провожала сына на работу, шутливо суя ему кулаком в спину:
— Не останавливайся на дороге после работы: домой иди сразу, лучше будет!
Несли молодые ноги Кенку на завод. В мастерской скорее шла работа сегодня. Неприметно для чужих глаз делились радостью свои ребята, сторонясь чужаков.
Перед ночной сменой ввалилась полиция — делали обыск, шарили по карманам, под рубахами. Шарили долго, копотливо, злобно косясь на лица рабочих.
Выпускали на задний двор поодиночке, а в проходной будке обыскивали идущую ночную смену.
Задержали несколько человек с листками. Околоточный махал у носа белыми бумажками и кричал:
— Где подобрал? Зачем подобрал? Знаем, как подобрал! Почему я не подобрал?
— Мы ни при чем! — оправдывались рабочие. — На дороге валялись.
— Разберем там! Веди, Шаров.
Денную смену выпустили в калитку. Мимо вели арестованных товарищей. Молча встречались глазами, молча провожали отряд городовых. Городовые не смотрели, сбивались с ноги, покрикивали на отстающих, заплетались в шинелях. Темная толпа рабочих шла по пятам.
Ночью Кенке стучал в окно Никешка.
Марья испуганно ворчала:
— Ково там несет нелегкая?
Дрожащими руками открыла форточку в темную ночь.
— Это я… я, тетка Марья, не бойся, буди Кенку!
— Никешка, что ли?
— Да, да, Никешка.
— Чего тебе? Пошто будить-то? Парень только уснул.
— Надо, надо скорее! Дело сурьезное есть до него.
— Дела-а ваши, разбойники! Отворить, што ли?
— Нет, некогда, высылай сюда!
Кенка торопливо встал. Марья вздувала огонь. Никешка снова постучал в стекло.
— Сейчас, сейчас, нетерпежка! — высовываясь в форточку, сердилась Марья.
Никешка шептал:
— Огонь надо погасить! Гаси скорее!
Марья в испуге отвечала:
— Новое дело! Свой огонь не зажигай! Спятил ты?
— Полиция на улице — заметят! Где Кенка-то? Что он, умер?
Марья задула лампу, суетилась по комнате и торопила сына:
— Окошеливайся поживее! Ишь, полиция идет! В штаны попасть, што ли, не можешь? Ох, наказанье! Доигрались! Допрыгались!
— Ну, ну, брось панику, мать, раньше времени, — говорил Кенка, — навредить можешь!
Он шарил в темноте двери в сени. Марья шептала:
— Кенка, Кенушка, воротись потом, скажи. Двери-то я не запру… Ох, что и будет!
Никешка вполголоса говорил на крыльце:
— Всю полицию на ноги подняли. Вторую улицу обыскивают. У меня сейчас ищут. Я домой шел, увидел в окошко — айда. Егора арестовали и других ссыльных. Што делать-то? У тебя ничего нет?
— Нет.
Неподалеку раздались свистки полицейских.
— Надо уходить, Кенка!
Кенка молчал.
— Али дома останешься для отводу глаз?
— Нет, зачем? Подожди тут, я сейчас выйду.
— Скорее, скорее!
Кенка быстро говорил матери в комнате:
— Полиция обыски делает. У Никешки обыск. Придут ежели, говори — в ночную на рыбалку ушел. Не спутайся!
— Нет, нет, иди скорее! — торопила дрожащая Марья. — Не утоните там!
Кенка схватил в привычном месте в сенях удочки, корзину.
Марья озабоченно спрашивала:
— На работу-то поспеешь? К свистку-то?
— Как же, поспею. Прощай, матка!
— С богом, с богом! Удильщики тоже, отчаянные головы!
Марья слышала, как смеялся тихо Никешка, как сапоги быстро отбивали по дороге дробь в темноте, корзина поскрипывала на руке у Кенки.
Марья вздыхала всю ночь и ждала. Вдруг она рассмеялась весело в темноту и долго не могла уняться.
— Выдумщик! Выдумщик! — шептала она. — Хи-и-и-трой!
И стало ровнее, спокойнее.
Марья легла на кровать, тихо ждала, гадала — придут, не придут, — думала о Кенке, прислушивалась к тараканьему шуму за шпалерами и к мышьей визгливой беготне под полом.
Ночь тихо вышагивала минутами, часами, у Марьи сердце билось ровно: раз-раз.
У Бесова ручья, недалеко за городом, померкивал костер. Никешка с Кенкой коротали ночь. Поставлены были донки на съедение ершам. Как разжигали костер, нашли немного червяков и насрдили.
Кенка шутил:
— Ненароком на рыбалку угодили! Возьмем утро, может, расходы оправдаем!
Никешке было не до смеху. Он беспокойно посматривал в темноту и вздыхал,
— Поди, засада у меня? Как думаешь?
— Плюнь, по пути зашли! И меня зря взбаламутил. На что им тебя? Они почище бобров найдут!
— Под порогом у меня лежит твоя книжка, не нашли бы, проныры!
— Невдомек им будет.
— Черт их ведь знает!..
— Чего уж тут задумываться — что будет, то будет. Вот насчет червяков надо смекать. Как посветлеет, пойдем искать… До свистка часа полтора верных ловли. Время хоть и не подходящее, а может дуром дернуть важнецкая рыба. На городовиков, ежели караулят, с рыбой иди прямо: рот разинут!
В окошко порошил свет, как мукой, Марья глядела на часы-ходики, на черные усы-стрелки — прыгающие со ступеньки на ступеньку, все ближе и ближе к заводскому гудку, выглядывала в форточку на улицу… все было тихо, безмолвно. Даже не слышно было собак.
Когда пришел свет, она ходила, пошатываясь из стороны в сторону, голова была налита тяжестью, давила на глаза невыспанная ночь, но ей было легко и радостно…
— Клюет, ей-богу, у меня клюет, Никешка! Смотри, смотри, повело!..
Кенка подсек, леска натянулась, Никешка застыл на месте, боялся переступить, чтобы не вспугнуть рыбу.
Кенка осторожно подводил рыбу к берегу и тревожно говорил:
— Ой, кажется, уйдет! Нет подсашника! Вот незадача будет!
— Ты не торопись, — шипел Никешка, — не тяни зря, пусть ухаживается.. Леска не гнилая?
— Нет. Но какая здоровая, тянет, как якорь. Должно быть, не взять, не взять…
Рыба отходила от берега, Кенка давал ей слабину, изгибался весь над водой, вытягивал руку, легонько останавливал рыбу и начинал водить по кругам.
— Не отпускай, не отпускай далеко! — сердито бормотал Никешка. — На дно, в глубину бросится!
Рыба тянула леску. Кенка погружал удилище в воду до половины, норовя угадать рыбий ход под водой, затем снова выводил рыбу наверх, делая все меньше и меньше круги, вдруг рыба взвилась над поверхностью, плеснулась и стремительно кинулась в сторону…
— Есть! — шепнул Кенка весело. — Тут! Заглотила!
— Здоровая щука, фунта на три, — с восторгом бормотал Никешка. — Не опусти, не опусти… Подводи к берегу, в траву… Под водой и бери руками, а то сорвется… Дай я!
Кенка боязливо отвечал:
— Нет, не подходи близко, присядь, чтобы не видала тебя…
Никешка присел. Кенка бережно взял в руки леску и потихоньку перебирал ее руками.
Никешка почти с плачем бормотал:
— Не бери за леску, уйдет, рванется и уйдет. Ну кто так ловит? Разве можно за леску? За удилище надо — оно гибкое!
Кенка молча запустил руку в воду, ощупал рыбу, схватил ее и вдавил в песок.
— Помогай! Помогай! — закричал он.
Никешка ухватился обеими руками за рыбу, и вместе с Кенкой они выкинули щуку.
— Ого-го! Ого-го! Аи да ну! Аи да щучка!
Потом торопливо закинули удочки и напряженно ждали…
Быстро надвигалось утро, розовели облака, розовели крыши в городе, пел за Турундаевским плесом пароходный свисток, дымились фабричные трубы, и дым качался над городом черными кучками.
— Конец, — сказал Кенка, — сиди не сиди — ничего не высидишь. Поехали-ка домой! Недолго осталось и до гудка: только-только добежать. Улов — не плохой!
— Поехали так поехали. Складывай амуницию. Кенка сильно греб, Никешка помогал кормовым.
— Ежели на завод, а не в другое какое место попадем.. — тревожно шептал Никешка, привязывая лодку у Дегтярки. — Мне сегодня боязно… хоть тресни — боязно… неохота и на дом свой глядеть…
— Брось, тебе говорю, — чему быть, тому быть! Не век нам на реке сидеть. И на реке возьмут, когда понадобимся. Вали-ка домой, а я к себе… Городовые, поди, теперь спят — пузырь наспали. Не до нас! А мы дурака сваляли — струхнули. Ты все, осина! Шагай!
Марья поджидала Кенку у окна. Увидала. Бросилась отпирать.
— Не были, не были, никого не было! Никешка набрехал!
— А я харчей тебе принес, — смеялся Кенка.
— Ну?
— Гляди, щучина в корзине на десятерых.
Мать вытащила щуку и радовалась.
— Какая! В обед тебя угощу ей. Как и поймал-то такую?
— Так и поймал! На шесть волосков вытянул, — гордо и довольно отвечал Кенка.
— Устал не спамши, поди? Сон дороже не такой еще щуки, а хоть бы с пуд. Никешка твой зря начадил. Скоро гудок — чайку не успеешь полакать из-за ево.
— Он не худого мне хотел, чего ты, мать!
— Сам не спит и людям спать не дает! Городовых и для блезиру не было. И я всю ночь на бобочек не уснула.
— Ты-то совсем зря: спала бы себе, спала.
— Уснешь тут с вами!
Пришло время, и Кенка поскакал на завод, застегивая на ходу пальтишко.
— Что те конь понес! — говорила Марья про себя, наклонясь в окошко. — Будто с постели сорвался!
И весело глядела в сутуловатую спину сына, бежавшего по Дегтярке.
На заводе недосчитались многих товарищей: взяли ь мочь. Взяли и Никешку, как пришел с рыбалки: под порогом нащупали недозволенную книжку. Мать к Марье приходила поплакать о Никешке.
— Усатый такой жандарма, мать моя, все переворочал. В нужник не посовестился, башку прямо в дыру за-пкхал. Он и порожек с изъяном усмотрел, а она там и поляживает. Уж потом и началось шаренье — ив тру-Г)У, и в печку, и за иконы, меня-то всю ощупали… Я — стыдить, а как главный-то ногой об пол раз… да такого матюка сказал, — от своих отроду не слыхивала… К.и-рюха мой как дерево сидит — будто отродясь немой… Никешка к утру подошел — его-то им и надо… Попрощаться пожелал с отцом, с матерью — и то не дали.
— Дадут ли!
Кенка злой воротился с завода.
Вечером навел полную квартиру заводских и фабричных мужиков и баб, завесили рамы, сидели сторожа у ворот на лавочке — грызли семечки, приходили длинноволосые политические, долго говорили, говорил Кенка. Марья пришла в удивление.
Степка — старший — стоял в дверях на кухню, будто с завистью шептал матери:
— Что выливается из рыболова-то?
Политических вывели задворками, поодиночке, расходились кто куда, Кенка долго сидел, как проводили всех, со сторожами у ворот.
С этого и начались у Кенки собрания. Марья недовольно бормотала:
— Остепенись, парень, до добра это дело не доведет. Плакать поздно будет. От работы отобьешься. Што тебе за корысть молодость свою губить? Жиби как все — тебе больше других надо? Отстань, говорю! Поумнее вас не могут осилить, а вам-то и подавно.
Кенка посмеивался, таскал домой книги, бумажки пачками, револьверы, мать на чердаке в дымоход прятала — было складено лишнее колено в дымоходе.
Поп от Богородицы на Нижнем Долу Марье говаривал по соседству:
— Направленье у твоего сына, Штукатулиха, вредное. Слухи ходят. Как бы гром не грянул!
Мать в сердцах отвечала попу:
— За своими ребятами гляди, отец Иван! Похабники они у тебя. Вторую девку на Дегтярке испортили. А мой Акиндин женщине слова озорного не скажет.
Отец Иван впал в краску, а язык, как у пьяного ноги, начал заплетаться.
— За… за такие речи, Штукатуриха, заштукатурить в каменный мешок мало…
Марья засмеялась над попом.
— Што, што, не по нутру! Заугрожался? Не напраслина, не напраслина, батюшка отец Иван, а истинная правда про твоих чад. За правду ответ не страшен. И на тебя через них тень падает: народ и то говорит — поп с проповедями, а поповичи за девками. А еще образованье получают. На то им и образованье дается, што-бы юбки загинать? А слухи всякие, кому не лень, про человека распустить можно. Хорошая слава в лукошке лежит, худая слава по дорожке бежит, отец Иван!
— Ладно уж, ладно уж, Штукатуриха, — мягчел поп, — я ведь так сказал, к слову, по соседству… в пре-дупрежденье…
— Да и я, отец Иван, — ухмыльнулась Марья, — не с сердца какого, случай пришел, мать ты во мне растревожил, вот я и забормотала…
— Ох, дети, дети! — вздохнул поп. — Трудное это дело.
— И не говори, батюшка, какое трудное, — поддакнула Марья, — другая мать ночей не спит из-за них, как бы все по-хорошему жить, а другой матери утешенье и радость дети…
— Да, да! Однако слухов остерегаться надо!
Поп пошел от Марьи широкими шагами, опустив на грудь кудластую голову. Марья глядела на шмыгающие под рясой начищенные сапоги, незаметно плюнула вслед и подумала злобно: ‘Жеребячья порода! Следит… слухи подбирает подолом!’
А Кенке говорила в страхе:
— Достукался? Поп упреждал! Ты бы для отвода глаз в церковь сходил раз-другой. Попы, сам говоришь, за правительство. Подзовет городового и шепнет…
Когда на Пасхе пришел поп славить, Кенка долго с ним разговаривал о заводских делах л все величал его батюшкой, с почтением и уважением.
Поп, самодовольно поблескивая глазками, снисходительно сказал на крыльце провожавшей Марье:
— Рассудительный работник! Из него будет хороший семьянин! А не пьет?
— Нет, отец Иван, он у меня как красная девушка!
— То-то! Отец-то был пьяница. Вино — это зло.
— Как не зло, батюшка? Какое еще и зло-то! Псаломщик и поп, покачиваясь, перешли на соседний двор.
‘Христос воскресе из мертвых’, — неслось в открытые окна от соседей торопливое пение славильщиков. Кенка морщился, а Марья весело хвалила сына.
— Так-то лучше — лишнево глаза и нет! А поповский глаз — завидущий, злой… Попы всегда силу имели. На што уж наш поп никудышный, как только поповское званье не сымут, а сам губернатор к ручке подходил, как осматривать в церковь приезжал нащет старины.
— За гриву бы его да об земь! — резко ответил Кенка. — Околпачивают народ чурками! Придет время, погодите!..
— Посуленного три года жди, Кенушка, не бывать этому! Да и грех, великий грех убивать людей — будь они того хуже. Очкнись, что ты! За это не похвалит никто!
Кенка махнул рукой.
На всех колокольнях и звонницах ребята всех приходов кто во что горазд названивали в колокола. Еще недавно Кенка не сходил с колокольни, звонил по очереди с ребятами, — теперь он слушал колокольную суматоху, и ему была противна многоголосая медная пасхальная глотка.
— Как в набат бьют! — сказал Кенка. — Поснимать бы все колокола!
Мать не на шутку рассердилась.
— Не говори не дело-то, не заговаривайся. Руки отсохнут!
— Не отсохнут.
— Больно умен стал, выше головы!
После праздников завод Парикова работал все хуже и хуже. Кричала сирена в одни и те же часы, торопились к проходной будке входящие и выходящие по сменам рабочие, бригадиры и мастера глаз не сводили с рабочих, но по цехам как будто в шуме станков передавалось беспокойство и напряжение.
В заводской лавке продавали гнилую треску. Рабочие разбили бочку и закидали треской приказчиков. Арестовали зачинщиков. С завода увольняли ежедневно то одного, то другого рабочего. В получку рабочим недодали. Гулом покатился по цехам крикливый, размахивающий руками, остро блистающий глазами ропот. Ночь не проходила без арестов. Цехи редели. В рабочем районе пошли казачьи патрули. Подпольная типография выпускала новые и новые листки. Выслали ссыльных из города на Печору — листки выходили. Их получали по почте знатные городские особы, их рассовывали по карманам в театрах, в конках, на базарах, расклеивали по заборам, на телеграфных столбах, засыпали заводы, фабрики, казармы, вокзалы. Город шептал, говорил, шумел — рабочие, рабочие, рабочие!
И прорвалось.
В котельной погибли двое. Наехало начальство. Расследовали, осматривали… У проходной будки городовые сменились казаками. Весь завод поднялся на похороны. Полиция тайно в ночь похоронила погибших. Рабочих заперли по мастерским. На второй день бросили работу, мастеров вывезли на тачках, загудела отчаянно сигнальная сирена. Рабочие поползли из заводских корпусов на двор, и тысячи голосов негодующие запели:
Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног…
Из толпы вырвались белые листовки. Их расхватали сотни рук, глаз. И тут же поднялся над толпой маленький язык пламени — красный носовой платок на тонком железном пруте.
У Ефимкина на мануфактуре рабочие разнесли сушилку, покрыв тысячами изорванных клочьев миткаля и непробойки фабричный двор. В железнодорожных мастерских свой казенный поп усовещивал на собрании рабочих, махал крестом:
— Товарищи! Граждане! Братцы! Рабочие! Други и друзини!..
Кто-то, шутя, издали набросил попу на шею аркан, стащили попа с ящика и оставили развязываться на свободе.
Потемнели заводы и фабрики стеклами, напрасно звали сирены, трубы чуть-чуть курились в небе, словно потухающие деревья в лесном пожаре, город замолк, затаился углами, переулками, тупиками. Мужики не выезжали в базарные дни.
Кенка не ночевал на Дегтярке.

XIV

За Горбачевским кладбищем, на усторонье, был такой тонкий, сквозной березнячок. Подходило к нему болото кочками, кустиками, зыбунами. Кто не знал верной дороги, ходил в обход, от реки или от большака. А за березняком шел густой и темный лес в Хорохоринские волока, на сто верст.
Рабочие собирались в березнячке с давних пор, как только фабрики и заводы зачадили в Волоке. Полюбилось им недоступное место, тихое и безлюдное. Норовил горожанин обойти стороной это место, отчаянный, рабочий человек шел туда, как к себе на квартиру. В месте условном, на горбыле, рабочие и сходились.
Вторую неделю стояли заводы. Бастовали дружно и согласно. Один мыловаренный, Пеункова, не выдержал — варил под охраной мыло. Да чернорабочие у Парикова встали на работу — от нечего делать чистили двор. Раньше чем выйти домой, выглядывали они с опаской из проходной будки: не стерегут ли товарищи?
Марья жила под наблюдением. Расхаживали сыщики по ту сторону Дегтярки.
На маевку первого мая сошлись в березнячок париковские, ефимкины, железнодорожные, кожевенники, свистуновские, кирпичный завод, мукомолы Вахромкины.
Подергивалось новенькое красное знамя на высоком шесте. Ораторы, приезжие и свои, кричали под знаменем. В березнячке, за ветром, были глухи и укромны слова. Стояли, сидели, лежали…
Ораторы настойчиво и однообразно заканчивали одним: ‘ — Долой самодержавие!
И в ответ сотнями голосов взрывалось по березняку:
— Долой! Долой! Долой!
И если бы никто не говорил, и если бы все молчаливо сидели в ногах у знамени, каждый согласно с другим думал и чувствовал. Там, за лесом, были те, от кого они прятались, кто должен был когда-то встретиться с ними в последней и неизбежной борьбе.
Массовка заканчивалась. Начали расходиться небольшими кучками. И вдруг кто-то где-то крикнул:
— Казаки!
Толпа замерла, обомлела, испуганно сжалась, некоторые побежали, некоторые полезли на деревья… Кенка опомнился и закричал:
— Провокация, товарищи! Успокойтесь! Не поддавайтесь провокации!
Но в это время с разных сторон в лесу затопало, застучало, закричало:
— Товарищи! Товарищи!
На горбыль ворвались бледные и взволнованные рабочие.
— Товарищи! Мы окружены полицией и казаками!
— Товарищи! Я пробрался из города! В городе погром. Бьют евреев. Горит Народный дом. Горит наша чайная. Горит библиотека. Надо идти в город.
Будто внезапно рвануло вихрем голосов:
— Идем! Идем! Все вместе!
— Прорвем цепи!
— Товарищи, обсудить надо! 94
— Не время, не время!
— Товарищи!
— Берите знамя!
— Вперед!
— Знамя вперед!
— Долой палачей!
— Долой самодержавие!
Запели жадными, злыми голосами марсельезу — и двинулись из березняка.
Поодаль от опушки, во всю ширину прохода стояли цепи городовых, а за ними отряд казаков.
Рабочие шли прямо на цепи, выстраиваясь на ходу и беря друг друга под руки. Красное знамя, как на носу корабля, хлесталось впереди. Казаки построились. Лошади заржали. Городовые взяли наизготовку винтовки. Околоточный замахал руками, требуя остановиться. Рабочие упорно шли, но в задних рядах начали отставать. Толпа разорвалась на две половины. Некоторые по полянке скосили обратно к березняку, но из лесу выходила, посмеиваясь, новая цепь городовых.
Толпа смялась, снова сгрудилась черным, упругим комком, кричала, знамя опустилось ниже. Тогда сзади выстрелили… Околоточный резко свистнул. Цепь городовых раздалась.
Казаки, гикнув, понеслись. Знамя кувыркнулось над толпой и упало. Нагайки вспороли воздух. Толпа разбегалась по полянке, к лесу, к болоту. Городовые били прикладами. А когда казаки прижали толпу к зыбунам и она остановилась, замерла, — заголосили работницы, некоторые упали на колени.
Вся опушка была усыпана картузами, платками, калошами, тростями: кое-где неподвижно, не шевелясь, лежали убитые и раненые…
— Расстрелять сволочей! — кричал хорунжий. ? — Начистую расстрелять!
Городовые начали подбирать охапками одежду и со смехом несли ее к толпе.
— В болото, в зыбуны вас! — орал хорунжий.
Рабочие молчали.
— Кто стрелял, выходи! Запорю всех до одного!
Рабочие не двигались.
— Зачинщиков давай! Кто зачинщик? Что в рот воды набрали?
— Разбирай одежду! — командовал околоточный.
— Живо!
— Стройся!
— Бабы, вперед!
Рабочие в кольце городовых и казаков быстро пошли. На полянке осталось лежать несколько товарищей. Вышли на дорогу, оглядывались назад: около лежавших ходили городовые и наклонялись к ним.
— Не моргать по сторонам, сволочи! — бесился хорунжий. — Ребята, гляди в оба! В нагайки ослушников!
Над городом плыл черный густой дым и подкрашивался огненными каплями. На Горбачевском кладбище, как проходили мимо, мирно бил колокол к вечерне. Старухи в трауре посторонились с дороги и, жуя желтыми беззубыми ртами, неудоумевающе глядели на шествие.
— Куда вас, батюшки, ведут-то? — не удержалась одна старуха.
—-В рай! — крикнул Кенка.
Хорунжий позеленел.
— Старая кочерга, прочь с дороги!
И пнул ее ногой в лицо.
Старуха упала в канаву и застонала.
Рабочие разом остановились — задние ряды прижались к передним, раздвинули цепи городовых, рабочие закричали:
— Палач!
— Негодяй!
Казаки угрожающе вертелись в седлах, поднимая нагайки. Сдавили теснее толпу и повели дальше.
Старухи, подняв товарку, смотрели вслед, покачивали головами и долго разводили руками, указывая на церковь.
Рабочие миновали предместье. Все чаще и чаще попадался быстро идущий тревожный народ. Смотрели наскоро — и спешили скрыться.
Чем ближе к центру, тем яснее рабочие слышали гул голосов, крики, звон стекла, надрывный плач детей и резкие свистки.
— Держи цепи! — командовал околоточный.
— Ребята! — кричал хорунжий казакам. — Будь начеку.
На Царской улице летел, как снег, пух перин, подушек, на дороге валялись кадки, скрипки, одежда, из окон домов летели тарелки, горшки и рассыпались со звоном о камни мостовой.
Внутри домов кричали женщины, подбегали с растрепанными волосами к выбитым окнам, их оттаскивали в глубину комнат, зажимали рот…
Пьяная толпа, в поддевках, солдатских шинелях, в пиджаках, топталась на мостовой, орала одним сплошным ревом, качалась от одного дома к другому, вздымала кулаки, опускала их, трепала в клочья еврейские лавки, лавочки, магазины, била смертным боем евреев, вырывала бороды, разбивала, раскачав жертву, о камни, евреек волочила за косы и топталась на животах матерей, девушек, старух…
Городовые спокойно стояли на постах и отвертывались от погромщиков.
Толпа заметила рабочих, отхлынула от домов, запрудила поперек улицу:
— Забастовщики!
— Крамольники!
— Да здравствуют казаки!
— Смерть жидам!
— Бей крамольников!
В рабочих полетели камни, грязь, плевки… Хорунжий скомандовал казакам очистить проход, и рабочих провели сквозь строй пьяных, обезумевших от вина и разбоя погромщиков.
И как шли, родилось неудержимое волнение — одним дыханием, одной грудью закричали рабочие:
— Долой самодержавие!
Все смешалось, завыло, опрокинулось, казаки били погромщиков, рабочих, толпа бежала, хорунжий в бешенстве выхватил шашку и рубанул направо и налево. Погромщики были оттеснены.
Поредевшую толпу рабочих уводили почти бегом.
А они продолжали кричать:
— Допой черную сотню!
— Долой самодержавие!
Позади пьяные гнусавые глотки тянули: Спаси, господи, люди твоя…
Кенка шел в передних рядах. У него было рассечено лицо. Кровь лилась за ворот, он прижимал рану платком.
Он слышал тяжелые шаги товарищей за собой, цоканье копы с лязганье шашек. Он шел, шатаясь и дрожа от гнева и усталости.
А как подводили к тюрьме, в городском предместье, у Турундаевского плеса, вдруг навстречу выехало из переулка ландо. Седой Нефед придержал лошадь. В ландо сидел Горя с букетом фиалок. Рядом с ним, в белом платье, с голубым развевающимся газом на шляпе сидела молодая девушка. Горя и Кенка встретились глазами. Горя побледнел, пошевелился, а девушка, прищурив глаза, стала внимательно разглядывать рабочих. Она вскинула тонкую и узкую руку в белой перчатке, застраняя солнце.
Кенка громко и подчеркнуто крикнул:
— Здорово, Нефед! Во-о-зишь?
Нефед снял шляпу с зеленым пером, растерянно улыбнулся и боязливо покосился на своего барина.
Потом дернул лошадей, словно торопясь скрыться от погони. Ландо сверкнуло, кинулось… Серая густая пыль закрутилась под колесами и обдала экипаж. Он будто переехал костер — и за дымовой завесой стал невидим.
Входя в ворота тюрьмы, Кенка оглянулся: вдали мелькнула еще раз шляпа девушки с голубым газом. ? Вечером над тюрьмой было грозовое облачное небо и часто разрывался весенний жадный гром. Зажигались малиновым светом решетки. Грусть прокапала в сердце Кенки. Он стоял у окна, не слышал голосов за собой и все вспоминал и Нефеда, и Горю, и девушку с голубым газом за плечами.
За сырыми и темными стенами, может быть, надолго остался родной Волок с детством и отрочеством и юностью. Пришла новая, трудная и неизбежная жизнь. Кенка вздохнул.
Москва
1924 — 1925

Примечания

В настоящее издание после долгого перерыва в публикациях входят самые ранние произведения И. Евдокимова повесть ‘Сиверко’ и роман ‘Колокола’.
Сиверко. Повесть. Впервые — ‘Октябрь’, 1925, No 5, с. 7 — 82. Майский номер журнала вышел в свет 11 июня 1925 года (ЦГАЛИ, ф. 1246, оп. 3, ед. хр. 131, л. 38). В этой публикации, как и в первом отдельном издании (Сиверко. М. — Л., ГИЗ, 1925, 126 с), авторское определение жанра произведения отсутствовало. Повесть входила в сборник ‘У Трифона-на-Корешках’ (Харьков, 1927, с. 148 — 243), ею открывался первый том Собрания сочинений писателя (Зеленые горы. Повести и рассказы. М. — Л., ‘Земля и фабрика’, 1928, с. 35 — 128). В этих изданиях повесть датировалась автором: Москва. 1924 — 1925.
Текст повести для Собрания сочинений переписан заново, настоящее время сменено на прошедшее, произведена большая стилистическая правка, сделаны купюры, переработаны финальные страницы. Учтены замечания М. Горького и хорошо встретившей повесть критики.

————————————————————————

Источник текста: Колокола : [Роман] / И.В. Евдокимов, [Вступ. ст., с. 5-26, и примеч. В.В. Гуры Худож. Р.С. Климов]. — Архангельск : Сев.-Зап. кн. изд-во, 1983. — 351 с. : ил. , 21 см. — (Серия ‘Русский Север’)
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека