По городу Волоку текла речка Моша. Берега у ней были извилистые: будто пастушья плеть взвилась — и замерла на земле. От реки и Волок избочился весь. Прикорнул он к Моше горстями желтых и белых домишек, пристанями, перевозами, белянами, сорока богородицами на Верхнем и Нижнем Долу, Ильями-в-Каменье, Трифонами-на-Корешках, Стратилатами-во-Фрязинах.
Зимами его до коньков заносило, засугробливало. Только по одной Царской улице проходил человек и не зачерпывал в валенки. А в осеннюю пору в тумане над мокрым безлюдьем заливался малиновый звон на Владимирской звоннице. Во всякую пору на соборной колокольне качал языком колокол в три тысячи пудов: от Ивана Грозного подарок городу Волоку. Медный дядюшка раздельно, густо выговаривал:
Певчие… соборные… в кабак… в кабак пошли…
А ему поддакивали из улиц, тупиков, переулков, с площадей мелкотные колоколишки: наставлено было в Волоке церковья, как зерен на лопате. Кости боярские, посадские, купеческие услаждались под спудом медною славою — храмоздатели. Не для бедного люда был такой трезвон — испокон века кости бедного люда вывозили за околицу, на кладбище Горбачевское. От звона будто медная обшивка была на небе, а звезды — гвозди. От застав гудки заводские вмешивались в колокольную потасовку, путали, глушили благолепие…
Суматошливо катилась Моша, пароходы колесными гребнями чесали воду, у пароходных пристаней матросы отмывали пот, на плотах частила гармонья, а у бабы красное платье раздувал ветер, как конский хвост.
Стоял Волок на Моше тысячу лет — ровесник Москве — избяной и дряхлый, как старуха, повязанная в стародавние времена клетчатым платком с напуском, вот свалится, рассыплется… а стоял.
II
У Богородицы на Нижнем Делу, у ведвпреведчика Кенсарина Штукатурова баба родила сынишну, восьмого по счету.
Сидел Кенсарин в кабаке с другом задушевным и пьяненьким голоском говорил:
— Принесла Машуха моя парня. Г-герой! А я… я ничего. Прок-о-ормим! Водопроводчиком будет. Восьмерых пустили на свет за милую душу… Баба, брат, у меня печь, а не баба! Ровно пироги печет, лешачиха, с ребячьей начинкой!
— Медаль тебе дадут, — пьяненьким голоском отвечал друг задушевный Кирюшка-слесарь, — как двенадцать будет, так и медаль. И в газетах прочие сообщения. Бери, значит, еще стакан, за новорожденного!
— Наплевать нам на городовых! — кричал Кенсарин. — Мы за свои любезные. На трудовые! Качай, Кирюшка!
И качали.
Каждый год вспрыскивали родины то у Кирюшки, то у Кенсарина. А потом, перед запором кабака, Кенсарин плакал и горько шептал Кирюхе на ухо:
— Ребят, как щенят, у меня… и голодные и необутые, Кирюха, ребята… Что же это за наказание нашему брату?
— Да, — плакал Кирюха, — я, брат, сочувствую тебе… а ты мне… У меня пятеро мал мала меньше. А баба, как косточка. Прачка она. Господскую вонь стирает… А я… какой-то слесаришка, семь гривен в день. Маемся мы с тобой, маемся, голубок!
— Маемся!
Поп по сытинскому календарю выбрал имя новорожденному — Акиндин. Марья всплакнула. А семеро братишек стояли около постели матери, глядели на брата _и на разные голоса звали:
— Кенка!
— Кенушка!
— Кена!
— Агу, тю-тю, Кенка!
Поп строго и поучительно сказал роженице:
— Не родись в день празднования мученика Акинди-на. Из-за него не передвигать святцы. Мы следить должны, чтобы равномерно распределять имена по святцам, без обиды каждому угоднику. Вам бы все Иванов плодить?
Поводил вола Кенсарин, очухался — и за работу.
Переходил он из дома в дом, из квартиры в квартиру, паяя прохудалые водопроводные трубы, починяя раковины, бачки по уборным, лазил в колодцы на улицах, копался и рылся в грязи, пах ржавчиной, замазкой и водяной гнилью. Лет тридцать ладил Кенсарин железные водопроводные жилы, чтобы не мутнела ключевая вода и не осаживалась песком в человеческом брюхе.
А время бежало без передышки. Год-другой — и у штукатуровского домишка — с голым барабанчиком на кривых ножках дыбал Кенка и гукал отцу. Издали видел Кенка рыжий отцовский пиджак и кожаные опорки на босу ногу. Кенсарин вытирал ржавые руки о пиджак, подхватывал Кенку под мышки, вскидывал выше головы и весело запевал:
— Акинди-ик, Акинди-ин Кенсари-инович!
У Кенки захолынывало сердце, глаза круглились маленькими монетками, а на голове пушился белый пушок.
Отмахав Кенку, отец ставил его наземь и вел за руку в дом.
— Катись, катись, колесо!
Кенка взглядывал на отца и бормотал что-то непонятно?..
И, будто понимая, отец отвечал:
— Да, брат, кавалеристом, говорю, будешь: ноги ровно для седла сделаны! Ша-га-ай, ша-га-ай, малец! На ступеньку — раз, на другую — два. Вот как Кен-ка-то!
Кенка взвизгивал на отцовский голос, заглядывал отцу в лицо и широко заносил на ступеньку кривую ножку.
III
У Леонтия Ростовского, что в Дюдиковой пустыни, стоял особняк времен Александра Благословенного. Вывески на нем не было, а все знали хозяина: Каменков-Чефранов — председатель земской управы.
Тут, вдогонку Кенке, родился сороковой Каменков-Чефранов — Игорь. Под сороковым номером, голубыми, чернилами, в древней родословной его так и записали. А в кружочке поместили неподалеку мать — урожденную княжну Зубову-Бабушкину.
IV
Удил Кенка пескарей. Горя рыбу носил на веревочке.
Срывался пескарь, Кенка сквозь зубы чиркал слюной и кричал:
— Не-чи-и-стая сил-ла!
— Ушел? — тянул Горя.
— Отойди! Захлесну! Чего под рукой стоишь? Какая это ловля?
Горя отбегал и не сводил глаз с нырявшего поплавка. К ногам Гори летел пескарь за пескарем. Горя жадно хватал прыгавшую рыбку и рывком снимал с крючка.
Вдоль и поперек они исшастали Мошу. Солнце жгло с утра, как тысячи печек, нагоняло пот, шелушило носы… Поудят-поудят и побегут по желтому горячему песку — яйцо можно испечь — купаться к Соборной горе. Ноги у Кенки обросли коростой, черные, будто корень у старого дерева, в ссадинах, синяках, на штанах разноцветные заплаты. Горя в коротких панталончиках и в желтых сандалиях.
Кенка ловко умел плавать посаженкам, Горя — на спине. Колесили под Соборной горой, на сваи — от старого моста остаток на середине — вылезали посидеть. Ныряли — кто нырнет дальше. А то — кто больше просидит под водой. Потом изображали колесный пароход и в два голоса кричали: ту-ту-ту, потом брызгались.
Вылезут — и ну кататься на песке, кувыркались через голову, смотрели между ног друг на друга — и хохотали. Так целый день на реке.
Вечером делили поровну рыбу.
Горя тихонько шел домой, оглядывался, а Кенка — хвост трубой, удочки на плече — мчался конем, только песок летел из-под ног.
Дома Горю переодевали, все удивлялись на рыбу, мама приходила в спальню поцеловать на сон грядущий, папа трепал по щеке и делал буки. Кенка натаскивал матери на завтра с лесного склада щепок: в укромном месте под забором отодвигалась доска в сторону для лаза. Сторож будто не видел: посматривал на ворота — хозяина был нелегкая не принесла. Натаскает Кенка щепок, пять раз сходит на бассейку за водой, уберется спать на чердак. На чердачной лестнице, дожевывая кусок хлеба, он кричал:
— Мамка! Рыбу не позабудь вычисти! Труды пропадут даром!
— Вычистила! Завтра в пирог загнем.
— То-то!
Кенка на соломенный тюфяк — юрк, глаза заметало сном, а за глазами катилась большая-большая река, и тащил Кенка язя, вытащить не мог, удилище гнулось колесом, леска натягивалась, как телеграфная проволока, водил-водил Кенка язя, тяжело в руке — трах… обрывался, только взвивалась над головой легкая леска, без крючка.
Проснулся Кенка в испарине, вскочил… Светлынь. Пел фабричный гудок — уходили старшие братья на, работу, стучали двери, мать провожала сыновей, отец! сидел на кровати и прокашливался от махорки.
Кенка с тюфяка — прыг — и на Мошу. До полудень ловил один.
Вон торопился Горя.
— Со-о-ня! — встречал Кенка. — А у меня во какой, ушел лещ…
И показывал широко руками.
— Забирай рыбу. Аида на другое место! Горя угощал пирожками.
— Идем, идем: некогда пустяками заниматься, — кричал Кенка и смотрел на пирожок. — Давай, впрочем, — на ходу съедим!
Набивал за обе щеки — и вперед. Горя семенил за ним. Выбирались за город, за Богородицу на Верхнем Долу, в луга. Городское стадо бродило у реки.
Пастухи далеко сидели на кургане. Быки смотрели на ребятишек пристально и враждебно.
— Горя! Давай подразним? — говорил Кенка.
— Я боюсь.
— В случае чего — в реку!
— Страшно, Кена! Быки — кровожадные животные.
Кенка бросал палкой, кувыркался и мычал по-коровьи. Быки начинали реветь, ковыряли рогами песок, медленно шли на мальчиков… Тогда бросались в бегство. Прятались за поленницы дров и выглядывали. Быки ревели долго, становились на колени, топтали песок и начинали бодаться между собой.
— Ну их к лешему! И взаправду на песке выкатают. Ишь, дьявол, пудов на сорок будет! — говорил Кенка. — А места жалко. Пойдем на старое? А не то, тут? Крупной рыбы теперь до вечера не поймаешь: на гулянку она ушла.
Пескарей таскали решетами. По всему берегу ловили ребята — и у каждого на веревке была рыба. Посредине реки дяденьки ловили с лодок. Кенка кричал:
— Эй, дяденька!
— Что тебе?
— Перевези на тот берег?
— Я вот тебе перевезу!
— Не твои ли это перевезенные? А, дядя? Дяденька молчал. Горя тревожно глядел на дяденьку, готовясь бежать.
— Слышишь, что ли, рыбак? А рыбак?
Дяденька ворочался в лодке, опаздывал подсечь рыбу — и грозил кулаком. Кенка заливался смехом.
— Сноровки нет, сноровки нет у тебя, дяденька! Пусти на твое место! Тебе пескарей ловить!
— Ишь, какой ласковый, папаша, — отвечал Кен-ка. — Почему не кричать? Не в церкви здесь.
— Пошли вон! — уже ревел дяденька, оборачиваясь к ребятишкам с яростными глазами. — Стрелять буду!
— Ха-ха! — заливался Кенка. — Да ну? Из поганого ружья стрелять-то будешь? А, дяденька?
Горя уходил потихоньку. Рыбак начинал сниматься с якоря.
— Я вот тебе, сукин сын, задам сейчас! Погоди ужо!
Не беги, не беги!
Кенка пускал камнем около лодки — бульк, бульк, — и наутек.
Дяденька попусту снимался с места: отбежали уже далеко. Горя растерял на бегу всех пескарей. Кенка подбирал и вопил:
— Стой, стой, Горька! Опять сидит в лодке!
Горя упрашивал не дразнить дяденьку. Кенка плясал на берегу, размахивая руками. Рыболов грозил веслом и поднимался вверх по реке.
— Он нас заметил, — трусил Горя, — в следующий раз встретит и побьет.
— Меня побьет?
— И тебя и меня: он нас сильнее.
— А я убегу.
— Он догонит.
— Тебя догонит, а меня не-е-т!
— Он тебя не трогал? Зачем ты помешал ему?
— Ну и иди к черту, раз не согласен по-товарищески жить! Я с Никешкой буду ходить. Тот не такой трус. Проваливай! И рыбы не дам тебе. Я наловил, а не ты. Твое дело только терять. Побежал, как заяц, и рыбу потерял.
— Что думаешь — и уйду! Никешка, может, со мной. пойдет, а не с тобой!
— Никешка-то? С тобой? Нет, дудки! Мы, брат, с ним — водой не разольешь! Иди к своей матери пироги жрать. Гусь свинье не товарищ. Не рад и знакомству с тобой! Иди, говорю! А то запущу камнем.
Горя боязливо пятился и уходил недалеко. Кенка снова закидывал удочку. Клевал сорожняк. В воздухе сверкали серебряные полоски, прыгали и прискакивали на песке рыбы. Кенка не смотрел за спину. Горя крутил на пальце веревку — не мог оторваться от рыбы, незаметно переступая ногами.
— Горюшка-а! — вдруг орал Кенка изо всей силы. — Где ты-ы?
И ухмылялся.
И во весь голос отвечал Геря:
— Кенка-а, где ты-ы! И оба хохотали.
— Знаешь, Горя, — ласково говорил Кенка, — пойдем яблоки воровать! Я знаю сад у купца Кондратьева. Яблоков, яблоков — как на базаре. И все, понимаешь, красные, осинка, китайские есть. С переулка залезем: там амбары у него. Мы на амбар — ив сад.
— Увидят!
— Кто увидит?
— Хозяева. Воровать надо ночью.
— Сказал тоже! И настоящие-то воры зря воруют ночью. Днем — разлюбезное, дело. Купец думает: кто днем полезет? Никакой охраны потому нет. А мы тут дело и сделаем. Яблоки первый сорт. Мы с Никешкой в щелку смотрели. Ветер этак качнет ветку, а она, как язык у колокола, закачается. Тяжелая-тяжелая. А яблоко о землю чок — и напополам! Не пойдешь, я за Никешкой тогда сигану. И с тобой больше никуда. Какой мне расчет время зря тратить? Мы с Никешкой мигнем друг дружке — и пошла.
Кенка замотал леску, похлопал удилищем по воде.
— Идешь, говорю? Я и один залезу. Мне — хоть бы черт!
Пошли. У Гори колотилось сердце в груди. Как цыпленок в яйце стучит в скорлупу, стучала кровь.
Полезли. Кенка осмотрелся кругом и начал околачивать яблоки. Хватали. Горя набил карманы и насовал за лифчик. У Кенки рубаха оттопырилась пузырем.
Где-то кто-то в саду кашлянул. Прыснули. Вылезли в переулок — катились яблоки по дороге. А в переулке стоял важный такой старичок с белой бородой, с тросточкой, в шляпе, качал головой и говорил:
— Воришки, воришки, скверные воришки! Ах, нехорошо! Как нехорошо! Какой стыд! Какой срам посягать на чужое добро!
Горя не мог глаз поднять от сандалий. Кенка подобрал молча яблоки с земли, закусил самое большое яблоко, поглядел на старичка и цыкнул задорно и зло:
— Иди, иди своей дорогой, старина, помирать пора! Старик завизжал, замахал на Кенку тростью, сердито переступал ножками в брючках.
— Ах ты, хам! Ах ты, хамское отродье! Да как ты смеешь, негодяй! Горо-до-вой! Горо-до-вой!
Кенка сделал старику нос, похлопал себя по заду, толкнул Горьку — и побежали.
Оглянулись. Старик вытирался платком, присел на тумбу, грозил вдогонку тростью.
Кенка остановился, посмотрел нарочно между ног ка старика и запустил в него яблоком.
Наелись яблок до отвала. Перекидывали остатки через Николу Золотые Кресты, покуда сторож не выбежал из сторожки с бранью на церковное посрамление. Яблоки бились о железную крышу со звоном и перепугали стрижей. Стрижи исчертили весь воздух черными карандашами вокруг Золотых Крестов. — Потом залезли на огороды к огороднику Степке Махорке: воровали огурцы. Махорка спустил собак. У Гори псы оторвали штанину: удержалась на нитке, у Кен-ки куснули ляжку. Псы гнали до пристаней, едва совсем не съели. Горя расплакался. Кенка одной рукой тер ляжку, другой жрал огурцы.
— Из-за тебя, — нюнил Горя, — воруйте с Никешкой, а я не буду, не буду!
— Ну и не воруй! Эка беда — штаны разорвали. Мне вон мясо выкусили, а не плачу. Думаешь, не больно мне? Не плачь, говорю! Столько нет, так не ходи, сиди у матери под подолом!
— Не смей… не смей трогать маму! — бросился Горя с кулаками на Кенку.
Кенка ответил ему по уху. Шла мимо деревенская баба — разняла и каждому сунула по совку.
Пошли по разным сторонам улицы, грозили друг другу и переругивались с плачем.
— Вы безобразничать на улице? — закричал городовой.
Сразу понеслись опрометью, вопя звонко и резко:
— Селедка! Селедка! Селедка!
Городовой сорвался с поста, подбежал немного и бешено начал свистеть.
Тогда сбежались ребятенки вместе и скрылись за поворотом. Тут повстречалась нищая Даша-дурочка, большая, как колокольня, под зонтиком и в серых мужских валенках.
Кенка ее за платье сзади — дерг… а она его — зонтом…
— Провались! Провались! Провались!
— Даша двухэтажная! Даша двухэтажная! — орал Кенка.
— Двухэтажная, двухэтажная! — помогал Горя.
— Брысь, чертяки! Брысь, сатаняки! Фук, фук!
— Даша-дурочка! Дурочка Даша!
— Дурочка!
— Скаты безрогие, — промолвил купец, высовывая из окна большую волосатую грудь. — Петру-у-шка, поддай им по зашеям за святую женщину!
— А я вот чичас! — кто-то загорланил за воротами.
Кенка отдал честь купчине и гаркнул:
— Умой рожу-то, чертушка!
Купчина побагровел помидором и наполовину вылез из окна. А Горя запел:
— Пуд Иваныч! Пуд Иваныч!
Купчина долго рычал вслед:
— Хороших родителей! Нехороших родителей!..
Озоровали они весь день, пока не надрал им уши перевозчик Тит: застал на своей лодке, раскачивались они туда-сюда на воде, борта лодки стучали о камни, и вода всплескивалась, будто от громадных вальков.
V
К ночи ливень, словно плотину прорвало на небе, хлынул на ребятишек: не успели добежать до Рубцовской рощи. Ушли за пять верст от города.
Нагишом собирали дрова в чаще. Разожгли костер с масленицу: сушились. Грели чайник. Кидали в черно-звездное небо кровавые головни. Лазили, на деревья и качались на ветках. Перескакивали через костер. Кенка подпалил штанину — палениной понесло. Никешке — боролись — свернули шею: едва разгладил. Строили шалаш из ельника.
Лес надвинулся, насупился, как из-под шапки, и обступил немым темным обручем. Валились падунцы-звезды. Всполохи разговаривали за лесом. Задыхались над костром ночные мотыльки.
Кенка с Никешкой жевали картошку. Горя лежал на животе в шалаше и глядел на огонь. Ненарочно закрывались глаза. Глухо говорили, будто под землей. Кто-то крикнул. Вздрагивал. И опять глядел на огонь. Кенка и Никеша молчали.
Огонь в костре — тырк, тырк… Клал Горя на руку голову. Снилось — Кенка на голове ходил, как в цирке, а Никешка из-за костра вылезал весь’ красный, только лицо в пепле, и волосы дыбом. Горя ка-а-к крикнул! И схватился за нос.
Кенка с Никешкой от хохота катались по лугу. Горя выдернул из носу длинный канареечник. Вскочил на ноги и кинул в Кенку еловой веткой. А Никешка подкатился к Горе под ноги и опрокинул его.
— Чего, дура, спишь? — сердито сказал Кенка, когда устали тискать друг друга. — Пришел в лес на ночь, так нечего спать! Попробуй усни, мы те в штаны уголья накладем!
А Никешка: — — Накладем, ясно!
— Я вам накладу! Я палкой!
— Кто кого еще палкой сперва? Сидел бы дома, а то увяжется! Ну скажи, зачем пошел?
— А ты зачем?
— Я тут с тятькой, поди, с пяти годов хожу на ночь. В прошлом году мы лисицу тут видели.
— Да, видели! Наврешь ты!
— Я навру? Я навру? Ах ты, макака чертова! Пойдем, спроси у тятьки. На что спорить хочешь? У тебя есть гривенник?
— Есть.
— Давай на гривенник: если вру я — тебе гривенник, если не вру я — мне гривенник! Никешке разнимать!
— У тебя и гривенника-то нет: ты проиграешь и не отдашь!
— Я не отдам? Да я на целый полтинник могу биться. Рядом с нами живет старая барыня, все куриц жрет, а резать боится, я у ней резаком, Она мне вперед под куриц даст не то что гривенник, а рупь. Идет на полтинник? Ну?
— Ему жалко, — говорит пренебрежительно Никешка.
— А какой у лисицы хвост? — допытывался Горя.
— Хвост? Длинный и рыжий. А мордочка востренькая. Другие такие собаки у господ бывают. Ты тоже из господов, — у тебя нет такой собаки?
— У нас волкодав.
— Волкодав, а, поди, давит крыс! Хочешь, что ли?
— Нет, не хочу.
— То-то! В следующий раз по морде съезжу, если будешь зря задевать. Вру! Я никогда не вру. Тятька еще этой старой барыне — куриц-то любит — при мне рассказывал про лисицу. Барыня его сортир починять позвала. Я к отцу и забежал. Тятька говорит: ружья не было, по грибы ходили, — не ушла бы лисица — хороший мех. Барыня еще с ручками под платком поежилась так — сидит у сортира, чтобы отец не стянул, думает, чего из ее добра — и говорит: ‘Какой вы, Кенсарин, жестокий’. Выкает старая хрычевка, а сама отца вором считает. Так под ее глазами тятька весь день и проработал, не отошла, у сортира и пирожки кушала. Тятька, не будь глуп, ей на ответ: ‘Грубость наша, барыня, тому дело, — образования у нас никакого. Не то что зверя, человека для нас убить ничего не стоит’. Вот залил, черт! А сам усмехается. Я тут барыне — осерчал на нее — такая противная, пухлая, как квашня в ноздрях, к руке прилипает тестом, — не отскребешь… ‘Сама, небось, куриц, говорю, заставляешь резать…’ Отец на меня глазами как пальнет: ‘Тебе чего тут? Марш домой на наседала!’ А барыня ему: ‘Ничего ничего, Кенсарин, я не сержусь, я ему растолкую, он еще глупый мальчик’. Отец на меня замахнулся тряпкой, я из квартиры. Глупый! Старая сквалыжина! Долго потом не звала куриц резать — но обошлось, зовет. Прихожу на двор. На крылечке сидит. Ласково так улыбается. А я черт-чертом с топором. ‘Кенушка, — пиликает, — зарежь курочку, отруби ей головку’. ‘Где?’ — говорю. Куриц зовет: тю-тю, тютеньки! Курицы, дуры, около ее хохлами трясут. На коленки ей собираются. Пощупала, которая пожирнее — на вес подняла, поцеловала ее будто — и подает мне. Я, конечно, топором раз — и не копайся. Гляжу, старая червоточина глаза зажмурила и как плачет. Потом мертвую почала гладить, по-бабьи так запричитала: ‘Прости меня, курочка, прости, голубушка’. Во! А ты вру! Сам не видел, так думаешь и другие не видели?
— Я на картинке видел.
— На картинке что? Ты живую увидай! Это совсем другое дело. Чучела из лисиц делают. Есть в городе чучельщик Арсеньев — полная комната всяким зверьем заставлена. И лисицы есть. И шерсть настоящая, глаза только стеклянные, а того нет, как у живой вид.
Горя помолчал. Кенка подбросил хвороста в костер и сплюнул. Никешка запихал пальцы в рот и засвистал.
По лесу покатился горошинками свист, деревья будто испугались и зашелестели, Кенка заорал благим матом:
— Грабят! Грабят! Караул! Грабят!
И пока в лесу кричало эхо ‘грабят’, — оба хохотали. Горя испуганно оглянулся по сторонам и забился поглубже в шалаш.
— Давай, Никешка, убьем Горьку! — вдруг серьезно сказал Кенка, — у него гривенник есть. Убьем и зароем в лесу. Никто не узнает. А и узнают — ничего нам не будет — мы маленькие!
Горя торопливо ответил из шалаша:
— Я и так отдам. Я с вами последний раз дружусь, раз вы такие…
— Ты теперь в наших руках, что хотим, то и сделаем^
— Чего с ним разговаривать! — закричал Никешка. — Давай деньги!
Горя долго рылся в карманах, наконец подал Кенке серебряный гривенник.
— По пятаку на брата, Никешка, — спокойно говорил Кенка. — Славное дело сделали!
Горя всхлипывал.
— Экая баба! — возмутился Кенка. — Замолчи, дьявол! Говорят тебе, замолчи: все равно убьем! Понапрасные слезы! ,
Горя зажимал рот, голова тряслась, по рукам бежали слезы.
— И зачем ты только валандаешься с нами, плакса, — рассердился Кенка. — Попался теперь! Нечего! Мы, брат, с Никешкой тебя нарочно сюда заманили: нам деньги нужны!
Горя рыдал:
— Что я вам сделал, что я вам сделал?
Кенка с Никешкой шептались, Горя в ужасе забирался в глубину шалаша.
Никешка выхватил из кармана маленький перочинный ножик, плюнул на него шаркнул о рукав рубахи.
— Не вылезу, не вылезу! — бился Горя. Никешка пронзительно свистнул раз и другой, Кенка на четвереньках пополз в шалаш, Горя уцепился за стенку… Кенка сильно схватил Горю в охапку, прижал к себе и сказал:
— На тебе твой гривенник! Мы же в шутку!
И залился смехом. Горя не верил.
— Во дура! — удивлялся Никешка. — Поверил взаправду!
— Ну его!
Горя долго не мог успокоиться. Наконец он опустил гривенник в карман и тихонько выбрался к огню.
— Что, струсил? — спрашивал Кенка. — Педи, страшно было?
— Да-а, страшно! Я нарочно! Кенка и Никешка прыснули.
— Говори там’.
— Рассказывай…
— Во вывернуться хочет!
Горя молчал. Вдали закричала сова. Где-то свалилась сухая ветка. Горя пришел в себя и спросил:
— В лесу, как думаете, ребята, есть разбойники?
— Были да сплыли, — отвечал Кенка. — Какие в таком лесу разбойники? И лес-то с рукавицу!
— Ну, это ты напрасно, Кенка, — не согласился Никешка, — позапрошлый год тут, говорят, девку убили, титьки вырезали и всю одежду посымали.
— Так это не разбойники, свои же деревенские али цыгане. Разбойники, те шайкой нападают-.
— Чего на одну девку шайкой нападать? Дал ей раза — и пар вон!
— Какая девка! Другая девка с пятерыми справится. На девку разбойники и нападать не станут. Чего им от девки взять? Разбойники — те насчет купцов промышляют — из-за денег убивают. Они живут в дремучих лесах — по тропке ходят. Никому не добраться до их жила!
— А как они зимой живут в лесу, — ведь холодно?
— Холодно? А шубы на что? Зимою они с купцов зимние шубы сымают для тепла, а летом — пиджаки и жилетки. Так и живут!
— Пойдемте, ребята, в разбойники, — предлагал Горя, — оснуем шайку. Мне нисколько не страшно! Будем выходить на большую дорогу с ножиками.
— Ты не годишься, — сказал Кенка, — ты со страху всю шайку провалишь. Тебя только разве в кашевары заместо стряпухи, потому как у разбойников бабов не бывает.
— Я и без вас осную, — рассердился Горя, — а в кашевары не пойду. В кашевары можно взять нашего повара. Как у папы, на жалованье он пойдет.
— Разбойников из богачей не бывает, — засмеялся Никешка, — разбойники богачей грабят. После отца тебе, поди, папуша денег останется. Зачем тебе идти в разбойники? Нам с Кенкой — другое дело.
— Черт с ним, возьмем, — махнул рукой Кенка. — Деньги его в общую кассу. Я атаманом. Согласны, что ли?
Никешка пальцы в рот — и засвистал. Кенка с Горей дико закричали на невидимые жертвы разбойничьей шайки.
Ночь светлела.
Костер дотлевал. Ребятенки устали, забрались в шалаш и прижались друг к другу.
— Не уснуть бы, ребята, — беспокоился Кенка, — после дождика грибы в ночь растут. Проспим — деревенские все охватят. Можно много набрать сегодня.
По небу расстилались кудрявые шкуры белых облачных медведей, солнце чуть трогало их своей золотой кистью, красные солнечные реки текли из-за окоема, выходили из берегов и разливались золотым половодьем rio лазури. И вместе с солнцем проснулся ветер, подул на рощу широкими губами, и роща трепетала, гудела, кланялась, кудрявилась, листала зелеными гривами.
Ребятенки аукались, собирая грибы.
— Ребята! Ребята! Вот так боровик: с катаник будет! — кричал Кенка.