Семья Поланецких, Сенкевич Генрик, Год: 1894

Время на прочтение: 708 минут(ы)

СЕМЬЯ ПОЛАНЕЦКИХЪ.

Романъ Генрика Сенкевича.

Былъ часъ пополуночи, когда Поланецкій приближался къ барскому дому въ Кшемен. Во время своего дтства онъ былъ два раза въ этой деревн, куда его мать, дальняя родственница первой жены теперешняго владльца Кшеменя, возила его на вакацію. Поланецкій теперь усиливался припомнить эту мстность, что доставалось ему съ трудомъ. Ночью, при лун, все окружающее принимало другія формы. Надъ зарослями, лугами и кочками низко лежалъ блый туманъ, обращавшій всю мстность въ безбрежное озеро, и этотъ обманъ увеличивался еще боле, благодаря хорамъ лягушекъ. Ночь была іюльская, погожая, освщенная полною луной. По временамъ, когда лягушки смолкали, слышенъ былъ крикъ дергачей, играющихъ на росистой трав, а иногда, издали, отъ болотистыхъ прудовъ, скрытыхъ за ольхами, доносился, точно изъ-подъ земли, голосъ выпи. Поланецкій не могъ противиться очарованію этой ночи. Отъ нея вяло чмъ-то роднымъ и эту родственность онъ ощущалъ тмъ живе, что только годъ назадъ возвратился изъ-за границы, гд провелъ первые годы молодости, а потомъ занимался торговыми длами. Теперь, когда онъ възжалъ въ эту спящую деревушку, ему припомнилось его дтство, припомнилась мать, которая умерла пять лтъ тому назадъ, и вс непріятности и горести этого дтства показались совершенными пустяками въ сравненіи съ настоящими.
Бричка, наконецъ, въхала въ деревню, которая начиналась крестомъ, стоящимъ на песчаномъ холму. Крестъ уже сильно наклонился и грозилъ паденіемъ. Поланецкій помнилъ этотъ крестъ потому, что когда-то въ этотъ песокъ закопали удавленника, котораго нашли на суку въ ближайшему лсу, а потомъ люди стали бояться проходить мимо этого мста.
За крестомъ начинались первыя хаты. Но люди уже спали. Ни въ одномъ окн не было видно свта. Покуда глазъ хватаетъ, на темномъ фон неба свтятся облитыя луннымъ свтомъ крыши, которыя въ этомъ блеск кажутся серебристо-срыми. Иныя хаты были обмазаны известью и казались свтло-зелеными, другія, укрывшіяся въ вишневыхъ садахъ, въ гущ подсолнечниковъ или фасоли, едва выдлялись изъ тни. На дворахъ тявкали собаки, но какъ бы сквозь сонъ, словно акомпанируя кваканью лягушекъ, крику дергачей, выпей и всмъ тмъ голосамъ, которыми отзывается лтняя ночь и которые еще боле усиливаютъ впечатлніе, производимое тишиною.
Бричка, медленно подвигающаяся по песчаной дорог, въхала, наконецъ, въ темную аллею, испещренную и тамъ, и сямъ пятнами свта, проникающаго сквозь листву. На конц аллеи посвистывали ночные сторожа. Показался блый домъ, въ которомъ нсколько оконъ было освщено. Когда бричка загремла колесами передъ крыльцомъ, изъ дома выбжалъ мальчикъ и началъ высаживать Поланецкаго. Потомъ появился ночной сторожъ и дв блыхъ собаки, видимо, очень молодыя и добродушныя, потому что, вмсто лая, он ласкались къ гостю, прыгали ему на грудь и по поводу его прибытія выказывали такую радость, что сторожъ долженъ былъ умрять ихъ изліянія при помощи палки.
Мальчикъ взялъ изъ брички вещи Поланецкаго, а самъ онъ черезъ нсколько минутъ очутился въ столовой, гд его ожидалъ чай. Здсь ничего не измнилось со временъ его дтства. У одной стны стоялъ орховый буфетъ, рядомъ съ нимъ часы съ большими гирями и кукушкой, на другой сторон висли два плохихъ портрета дамъ въ платьяхъ восемнадцатаго столтія, посередин стоялъ столъ, покрытый блою скатертью и окруженный креслами съ высокими спинками. Эта комната, ярко освщенная, наполненная паромъ, выходящимъ изъ самовара, казалась уютной и веселой.
Поланецкій началъ прохаживаться вдоль стола, но скрипъ его сапогъ не гармонировалъ съ этою тишиной. Онъ подошелъ къ окну и началъ смотрть на освщенный луною дворъ, на которомъ дв собаки, встртившія его такъ ласково, теперь гонялись другъ за другомъ.
Черезъ нсколько минутъ двери сосдней комнаты отворились, вошла молодая двушка. Поланецкій догадался, что это дочь владльца Кшеменя отъ второй жены. При ея появленіи онъ вышелъ изъ углубленія окна, подошелъ въ своихъ скрипучихъ сапогахъ къ столу и назвалъ свою фамилію.
Двушка протянула ему руку и сказала:
— Мы изъ телеграммы знали о вашемъ прізд. Папа немного нездоровъ и долженъ былъ лечь въ постель, но утромъ будетъ очень радъ видть васъ.
— Не моя вина, что я пріхалъ такъ поздно, — отвтилъ Поланецкій, — поздъ только въ одиннадцать часовъ приходитъ въ Чернёво.
— А отъ Чернёва еще дв мили до Кшеменя. Отецъ говорилъ мн, что вы здсь не въ первый разъ.
— Я прізжалъ сюда съ матерью, когда васъ еще не было на свт.
— Знаю. Вы родственникъ отца.
— Я родственникъ первой жены пана Плавицкаго.
— Отецъ очень цнитъ вс родственныя связи, хотя бы и самыя дальнія,— отвтила двушка.
Она начала разливать чай, отгоняя отъ времени до времени свободною рукой струю пара, которая вырывалась изъ самовара и устремлялась ей прямо въ глаза. Когда разговоръ прекратился, слышно было только тиканье часовъ. Поланецкій, котораго интересовали молодыя женщины, присматривался къ панн Плавицкой. То была двушка средняго роста, довольно стройная, волосы у нея были темные, лицо кроткое, но какъ будто чмъ-то затуманенное, щеки загорлыя отъ солнца, голубые глаза и прекрасно очерченный ротъ. Вообще то было лицо женщины спокойной и мягкой. Поланецкій, которому хозяйка показалась ни безобразной, ни красивой, подумалъ, что она, все-таки, довольно мила, добра, можетъ быть, и что подъ этою наружностью, не особенно блестящею, кроется множество особенностей, свойственныхъ деревенскимъ барышнямъ. Хотя онъ былъ молодъ, но жизнь научила его одному правилу, что женщины, при ближайшемъ знакомств, вообще выигрываютъ, а мужчины вообще проигрываютъ. Онъ также слышалъ о панн Плавицкой, что все хозяйство въ Кшемен, почти разоренное, лежитъ на ней, и что это одно изъ самыхъ занятыхъ существъ на свт. И вотъ, принимая въ соображеніе вс непріятности, которыя тяготли на ней, Поланецкій нашелъ ее спокойной и ясной. Кром того, онъ подумалъ, что, вроятно, ей хочется спать. Это было видно даже по ея глазамъ, невольно смыкавшимся отъ свта висячей лампы.
Экзаменъ вообще кончился бы въ ея пользу, еслибъ вести разговоръ съ нею не было такъ трудно, но это отчасти объяснялось тмъ, что они видлись въ первый разъ въ жизни. Кром того, она принимала гостя одна, что молодой двушк могло казаться затруднительнымъ. Наконецъ, она знала, что Поланецкій пріхалъ не съ визитомъ, а за деньгами. Такъ оно и было на самомъ дл. Его мать дала когда-то давно нсколько тысячъ рублей подъ закладную Кшеменя и теперь Поланецкій хотлъ получить ихъ обратно, во-первыхъ, потому, что проценты ему платили страшно неаккуратно, а, во-вторыхъ, въ качеств товарища одного торговаго дома въ Варшав, онъ вступилъ въ разныя дла и нуждался въ капитал. И онъ заране общалъ себ не длать никакихъ уступокъ и получить то, что ему надлежало. Въ длахъ подобнаго рода ему всегда хотлось проявить себя человкомъ непреклоннымъ. Можетъ быть, онъ не былъ такимъ по природ, но изъ непреклонности онъ создалъ себ правило и, вмст съ тмъ, обратилъ ее въ дло личнаго самолюбія. Вслдствіе этого, онъ часто пересаливалъ, какъ всегда длаютъ люди, навязавшіе себ что-нибудь. И теперь, смотря на эту милую, хотя и полусонную двушку, вопреки участію, которое начинало пробуждаться въ немъ, онъ повторялъ себ:
‘Все это отлично, но вы должны будете разсчитаться со мною’.
И черезъ минуту онъ сказалъ:
— Я слышалъ, что вы здсь всмъ занимаетесь. Разв вы такъ любите хозяйство?
— Я очень люблю Кшемень,— отвтила она.
— И я любилъ Кшемень, когда былъ мальчикомъ. Но хозяйничать бы я въ немъ не сталъ… Такія тяжелыя условія…
— Тяжелыя, тяжелыя… А, все-таки, мы длаемъ все, что въ нашихъ силахъ.
— То-есть вы длаете то, что въ вашихъ силахъ?
— Я помогаю отцу,— онъ часто хвораетъ.
— Я въ этихъ длахъ ничего не понимаю, но изъ того, что вижу и слышу, заключаю, что большая часть землевладльцевъ не можетъ разсчитывать на будущее.
— Мы разсчитываемъ на Провидніе…
— Это позволительно, но кредиторовъ нельзя отсылать къ Нему.
Лицо панны Плавицкой покрылось румянцемъ. Настала минута неловкаго молчанія.
А Поланецкій сказалъ самому себ:
— Коли началъ, то иди дальше.
И проговорилъ вслухъ:
— Вы позволите мн объяснить вамъ цль моего прізда?
Двушка посмотрла на него взглядомъ, въ которомъ Поланецкій могъ прочесть: ‘Ты только что пріхалъ, время позднее, я чуть жива отъ усталости,— неужели самая простая деликатность, не удержитъ тебя отъ такого разговора?’
Но громко она отвтила:
— Я знаю, зачмъ вы пріхали, но, можетъ быть, будетъ, лучше, если вы переговорите объ этомъ съ отцомъ.
— Хорошо, извините меня,— сказалъ Поланецкій.
— Это я прошу у васъ извиненія. Люди имютъ право требовать свое и я признаю это правильнымъ. Но сегодня суббота, а въ субботу столько хлопотъ. Наконецъ, въ длахъ такого рода… вы понимаете сами… Когда прізжаютъ жиды, я улаживаю дло одна… Но въ этомъ случа я хотла бы, чтобъ вы переговорили съ. отцомъ. Вамъ обоимъ будетъ легче.
— Такъ до утра,— сказалъ Поланецкій, у котораго не хватило мужества сказать, что въ денежныхъ длахъ и онъ хочетъ быть, третированнымъ какъ жидъ.
— Можетъ быть, вы еще позволите налить вамъ чаю?
— Нтъ, благодарю. Покойной ночи.
Онъ всталъ и протянулъ руку, двушка подала ему свою гораздо мене сердечно, чмъ въ первую минуту свиданія, такъ что Поланецкій едва коснулся конца ея пальцевъ. Уходя, она сказала:
— Слуга укажетъ вамъ комнату.
Поланецкій остался одинъ. Онъ чувствовалъ себя какъ-то неловко, былъ недоволенъ собою, хотя внутренно не хотлъ признаться въ этомъ. И онъ началъ внушать себ, что поступилъ хорошо, потому что пріхалъ сюда не для совершенія какого-нибудь акта вжливости, а за деньгами. Что ему панна Плавицкая? Ни тепло ему отъ нея, ни холодно. Будетъ она считать его человкомъ грубымъ, и прекрасно, всегда такъ бываетъ, что чмъ боле противенъ кредиторъ, тмъ скоре желаютъ отдлаться отъ него.
Но неловкость была сильне этого разсужденія. Какой-то голосъ шепталъ Поланецкому, что тутъ дло шло не только о приличномъ воспитаніи, но и о капл состраданія къ измученной женщин. Онъ чувствовалъ, притомъ, что, поступая такъ прямолинейно, онъ удовлетворялъ только своей страсти позировать, а отнюдь не своему сердцу, не своимъ врожденнымъ инстинктамъ. Онъ былъ золъ также и на панну Плавицкую, тмъ боле, что она ему понравилась. Какъ въ этой уснувшей деревушк, какъ въ этой лунной ночи, такъ и въ этой двушк онъ нашелъ что-то родное, чего напрасно искалъ въ заграничныхъ женщинахъ и что волновало его больше, чмъ онъ могъ ожидать. Но люди часто стыдятся своихъ добрыхъ чувствъ. Поланецкій, прежде всего, стыдился душевныхъ волненій, и потому ршилъ быть неумолимымъ и завтра прижать старика Плавицкаго, не обращая вниманія ни на что.
Мальчикъ проводилъ его въ спальню. Поланецкій сейчасъ же отпустилъ его и остался одинъ. Комната была та самая, которую ему отводили прежде, когда, при жизни первой жены пана Плавицкаго, онъ прізжалъ сюда съ матерью. И воспоминанія снова нахлынули на него. Окна выходили въ садъ, за садомъ искрился прудъ, въ вод отражалась луна,— и прудъ былъ теперь виднъ лучше, чмъ прежде. Тогда его заслонялъ большой старый ясень, теперь, вроятно, его свалила буря, потому что на этомъ мст торчалъ только пень съ свжимъ изломомъ наверху. Лунный свтъ, казалось, сосредоточивался на этомъ излом. Вообще, все производило впечатлніе полнаго спокойствія. Поланецкій, который жилъ въ город, среди торговыхъ занятій, въ постоянномъ напряженіи умственныхъ и физическихъ силъ, а вмст съ тмъ и въ постоянной тревог, невольно чувствовалъ настроеніе окружающей его деревни, какъ испытываешь пріятное ощущеніе теплой ванны посл утомительной работы. Въ душу вступала какая-то отрада. Пробовалъ онъ думать о своихъ длахъ, о томъ, какой оборотъ они примутъ, принесутъ ли ему убытокъ, или пользу, потомъ о своемъ товарищ, Бигел, и о томъ, какъ онъ управится одинъ во время его отсутствія,— и не могъ. За то онъ сталъ думать о панн Плавицкой. Положимъ, она произвела на него хорошее впечатлніе, но онъ былъ къ ней равнодушенъ, хотя бы потому, что едва познакомился съ нею. Она заинтересовала его, но какъ типъ. Поланецкому было лтъ тридцать слишкомъ, а это тотъ возрастъ, когда инстинктъ, съ силою почти неодолимой, влечетъ мужчину къ устройству домашняго очага, къ жен, къ собственной семь. Величайшій пессимизмъ безсиленъ передъ этимъ инстинктомъ, отъ него не охраняютъ ни художественныя увлеченія, ни какія бы то ни было жизненныя задачи. Вслдствіе этого женятся мизантропы, несмотря на свою философію, художники, несмотря на искусство, точно также какъ и вс люди, утверждающіе, что они посвящаютъ своей цли не половину, а всю свою душу. Исключенія подтверждаютъ правило, что общество не можетъ жить условною ложью и плыть противъ теченія природы. По большей части не женятся только т, у которыхъ на дорог къ женитьб стоитъ та же самая, сила, какая связываетъ людей, то-есть обманутые любовью. У стараго холостяка если не всегда, то по большей части есть какая-нибудь скрытая трагедія.
Поланецкій не былъ ни мизантропомъ, ни художникомъ, ни человкомъ, проповдующимъ теоріи, противныя браку. Напротивъ, онъ хотлъ жениться и былъ убжденъ, что обязанъ сдлать это. Онъ чувствовалъ, что время его подошло, и искалъ вокругъ себя женщины. Изъ этого вытекалъ тотъ огромный интересъ, какой въ немъ пробуждали женщины, а въ особенности двушки. Хотя онъ провелъ нсколько лтъ во Франціи и въ Бельгіи, но никогда не искалъ любви замужнихъ женщинъ, разв только самыхъ доступныхъ. Это былъ человкъ живой и дятельный, который утверждалъ, что вести романы съ замужними женщинами могутъ только люди, не имющіе дла, что вообще осада чужихъ женъ возможна только тамъ, гд у человка много денегъ, мало совсти и никакого занятія, то-есть въ обществ, гд издавна существуетъ классъ богачей, погрязающихъ въ прихотливомъ бездйствіи и, вмст съ тмъ, глубокой безнравственности. Онъ самъ, дйствительно, былъ страшно занятъ, любить хотлъ лишь за тмъ, чтобы жениться, и поэтому только незамужнія женщины будили въ немъ какъ психическое, такъ и физическое любопытство. Когда онъ встрчалъ двушку на своей дорог, то, прежде всего и въ первую же минуту, задавалъ себ-вопросъ: ‘не эта ли?’ — или, по крайней мр: ‘не такая ли?’ Теперь его мысли такимъ же образомъ кружились около панны Плавицкой. Передъ этимъ еще онъ слышалъ о ней многое отъ одной родственницы, живущей въ Варшав, и слышалъ нчто не только хорошее, но и трогательное. Ея тихое, кроткое лицо вырисовывалось передъ его глазами. Онъ припоминалъ ея руки, очень красивыя, съ длинными пальцами, хотя и нсколько загорлыя, ея темно-голубые глаза, а вмст съ тмъ и маленькое черное родимое пятнышко надъ губою. И голосъ ея понравился ему. Притомъ, хотя онъ и повторялъ общанія, что не сдлаетъ ни малйшихъ уступокъ и возьметъ свое, онъ злился на судьбу, которая привела его въ Кшемень въ качеств кредитора. Говоря купеческимъ языкомъ, онъ повторялъ себ: сортъ хорошъ, но разсматривать его я не стану,— не за тмъ пріхалъ.
И, все-таки, онъ ‘разсматривалъ’, да такъ, что, раздвшись и улегшись въ постель, долгое время не могъ заснуть. Птухи начали пть, въ окна заглянулъ разсвтъ, а Поланецкій сквозь закрытыя рсницы все еще видлъ гладкій лобъ панны Плавицкой, ея родинку надъ губою и руки, разливающія чай. Потомъ, когда сонъ уже началъ овладвать имъ, ему все казалось, что онъ держитъ эту руку въ своей и притягиваетъ къ себ, а панна Плавицкая пятится назадъ и повертываетъ голову въ бокъ, какъ будто хочетъ избгнуть поцлуя. На другой день онъ проснулся поздно и, вспомнивъ панну Плавицкую, подумалъ: ‘Ага! такъ вотъ она какая!’

II.

Собственно говоря, Поланецкаго разбудилъ мальчикъ, который принесъ ему кофе и взялъ чистить платье. Когда онъ вернулся назадъ, Поланецкій спросилъ, существуетъ ли въ дом обычай сходиться въ столовой къ завтраку.
— Нтъ,— отвчалъ мальчикъ, — паненка встаетъ рано, а старый панъ спитъ долго.
— Паненка встала?
— Она въ костел.
— А, правда,— сегодня воскресенье. А паненка не здитъ въ костелъ съ старымъ паномъ?
— Нтъ, старый панъ здитъ къ поздней обдн, а потомъ идетъ къ канонику, а паненка любитъ здить къ ранней обдн.
— Что господа длаютъ по воскресеньямъ?
— Сидятъ дома. Къ обду прізжаетъ панъ Гонтовскій..
Этого Гонтовскаго Поланецкій зналъ мальчикомъ. Въ то время его называли ‘медвженкомъ’, потому что это былъ мальчикъ толстый, неуклюжій и ворчливый. Козачокъ объявилъ, что отецъ пана Гонтовскаго умеръ пять лтъ назадъ и что молодой баринъ самъ хозяйничаетъ въ Ялбжиков.
— И прізжаетъ сюда каждое воскресенье?— спросилъ Поланецкій.
— Иногда и по буднямъ, вечеромъ.
‘Женихъ!’ — подумалъ Поланецкій и спросилъ черезъ минуту:
— Старый панъ всталъ?
— Звонилъ уже. Юзефъ пошелъ къ нему.
— Какой Юзефъ?
— Камердинеръ.
— А ты что такое?
— А я его помощникъ.
— Такъ ступай спроси, когда я могу видть пана.
Козачокъ вышелъ и черезъ минуту возвратился.
— Старый панъ приказалъ сказать, что какъ однется, то попроситъ васъ.
— Хорошо.
Козачокъ вышелъ, Поланецкій остался одинъ и ждалъ или, врне сказать, скучалъ довольно долго. Терпнію его начиналъ приходить конецъ, онъ хотлъ было уже пойти въ садъ, какъ появился Юзефъ, доложилъ, что старый панъ проситъ гостя къ себ, и черезъ сни провелъ его въ комнату, расположенную на другой сторон дома.
Поланецкій вошелъ и въ первую минуту не узналъ пана Плавицкаго. Онъ помнилъ его мужчиной въ цвт лтъ и чрезвычайно красивымъ, а теперь передъ нимъ стоялъ старикъ, съ лицомъ сморщеннымъ, точно печеное яблоко, которому выкрашенные усики тщетно старались придать видъ моложавости. Какъ эти усы, такъ и волосы, черные, съ боковымъ проборомъ, доказывали еще неугасшія претензіи на что-то.
Панъ Плавицкій раскрылъ объятія:
— Стахъ! Какъ поживаешь, дорогой мальчикъ? Сюда!
И, указавъ на свою блую рубашку, онъ обхватилъ голову Поланецкаго и прижалъ къ своей сильно волнующейся груди.
Объятіе продолжалось долго, для Поланецкаго даже очень долго. Наконецъ, панъ Плавицкій сказалъ:
— Позволь мн посмотрть на тебя. Вылитая Анна! Вылитая Анна! Моя бдная, дорогая Анна!
И панъ Плавицкій всхлипнулъ, отеръ среднимъ пальцемъ рсницу, на которой, между прочимъ, не было слезы, и повторилъ:
— Вылитая Анна!… Твоя мать была для меня самою лучшею и самою преданною родственницей.
Поланецкій стоялъ передъ нимъ сконфуженный, ошеломленный и пріемомъ, котораго не ожидалъ, и запахомъ фиксатуара, пудры и разныхъ духовъ, которыми благоухали лицо, усы и рубашка папа Плавицкаго.
— Вы какъ поживаете, дядюшка?— спросилъ онъ, думая, что тотъ титулъ, какимъ онъ во время своего дтства величалъ пана Плавицкаго, какъ нельзя лучше придется къ торжественному тону пріема.
— Какъ я поживаю?— повторилъ панъ Плавицкій,— немного осталось мн жить, немного! Но поэтому я тмъ сердечне привтствую тебя въ своемъ дом… по-отцовски!… И если благословеніе человка, стоящаго одною ногой въ гробу, а вмст и старшаго члена семьи, иметъ въ твоихъ глазахъ какую-нибудь цну, то прими это благословеніе.
Онъ вторично схватилъ голову Поланецкаго, поцловалъ и перекрестилъ. На лиц молодого человка выразилось еще больше неудовольствія. Его мать была родственницей и подругой первой жены пана Плавицкаго. Съ нимъ самимъ, насколько Поланецкій помнилъ, ее не связывали никакія сердечныя отношенія, и потому торжественность пріема, къ которой онъ, однако, невольно долженъ былъ подлаживаться, была ему несказанно противна. Самъ Поланецкій не питалъ къ пану Плавицкому никакихъ родственныхъ чувствъ и поэтому думалъ про себя: ‘Эта обезьяна благословляетъ меня, вмсто того, чтобы говорить о деньгахъ’. И его охватила злость, которая, впрочемъ, могла быть полезна для ясной постановки дла. Тмъ временемъ панъ Плавицкій сказалъ:
— Садись, дорогой мальчикъ, и будь какъ дома.
Поланецкій слъ и заговорилъ:
— Милый дядюшка, мн очень пріятно провдать васъ, конечно, я сдлалъ бы это и безъ всякаго практическаго соображенія, но вы знаете, что я пріхалъ также и по тому длу, которое моя мать…
Тутъ панъ Плавицкій неожиданно положилъ ему руку на колно.
— А кофе ты пилъ?
— Пилъ,— отвтилъ сбитый съ толку Поланецкій.
— Мариня рано вызжаетъ въ церковь. Извини меня, что я не уступилъ теб своей комнаты, но я старикъ… привыкъ спать здсь. Здсь мое гнздо…
И онъ плавнымъ движеніемъ руки указалъ на комнату. Поланецкій невольно провелъ глазами за этимъ жестомъ. Когда-то эта комната была для него вчнымъ искушеніемъ, потому что въ ней висло оружіе пана Плавицкаго. Съ тхъ временъ измнились только обои, которые были теперь розовые, представляющіе въ безконечномъ числ квадратовъ молодыхъ пастушекъ, въ костюм Vatteau, ловящихъ рыбу удочкой. Въ амбразур окна стоялъ туалетъ, съ блою покрышкой, съ зеркаломъ въ серебряной рам, весь заставленный множествомъ баночекъ, коробочекъ, флаконовъ, щетокъ, гребней, пилокъ для ногтей и т. д. Рядомъ, въ углу, подставка для трубокъ съ янтарными мундштуками, на стн, надъ диваномъ, кабанья голова, подъ нею дв двустволки, сумки, охотничья труба и, вообще, охотничьи приборы, въ глубин столъ съ бумагами, дубовыя полки съ книгами, повсюду множество вещей, боле или мене нужныхъ и красивыхъ, и доказывающихъ, вмст съ тмъ, что обитатель этой комнаты — ось, вокругъ которой обращается все въ дом, и что онъ самъ о себ очень заботится. Однимъ словомъ, это была комната стараго холостяка и эгоиста, полнаго еще не угасшихъ надеждъ и мелочной заботливости о своихъ удобствахъ. Поланецкому не много нужно было догадливости, чтобы понять, что панъ Плавицкій ни за что и ни для кого не уступилъ бы своей комнаты.
Но гостепріимный хозяинъ спрашивалъ дальше:
— Удобно теб было тамъ? Какъ провелъ ночь?
— Благодарю, отлично, всталъ поздно.
— Недльку какую-нибудь проживешь у меня?
Поланецкій,— онъ былъ очень нетерпливъ,— подскочилъ на стул.
— Разв вы не знаете, что у меня въ Варшав есть дла и товарищъ, который теперь одинъ занимается всмъ? Я долженъ выхать отсюда какъ можно скоре и хотлъ бы еще сегодня окончить то дло, для котораго пріхалъ сюда.
На это панъ Плавицкій отвтилъ хотя сердечно, но важно:
— Нтъ, мой мальчикъ. Сегодня воскресенье, а кром того родственнымъ чувствамъ должно отдавать предпочтеніе предъ длами. Сегодня я привтствую и принимаю тебя какъ родственника,— завтра, если хочешь, ты можешь выступить какъ кредиторъ. Да. Сегодня пріхалъ ко мн мой Стахъ, сынъ моей Анны. До завтра! Такъ должно быть, Стахъ! Теб говоритъ старшій родственникъ, который любитъ тебя и для котораго ты долженъ сдлать это…
Поланецкій слегка поморщился, но немного погодя отвтилъ:
— Пусть будетъ завтра.
— Теперь твоими устами говоритъ Анна… Ты куришь трубку?
— Нтъ. Курю только папиросы.
— Врь мн, ты плохо длаешь. Но для гостей у меня есть и папиросы.
Разговоръ былъ прерванъ стукомъ колесъ экипажа.
— Это Мариня пріхала отъ ранней обдни,— сказалъ панъ Плавицкій.
Поланецкій взглянулъ въ окно и увидлъ, какъ молодая двушка въ соломенной шляпк выходила изъ шарабана.
— Познакомился съ Мариней?— спросилъ панъ Плавицкій.
— Имлъ удовольствіе,— вчера.
— Дорогое дитя! Мн не нужно говорить, что я живу только для нея одной.
Въ эту минуту дверь немного отворилась и молодой голосъ спросилъ:
— Можно?
— Можно, можно, здсь Стахъ!— отвтилъ панъ Плавицкій. Мариня быстро вошла въ комнату, обняла отца и подала руку Поланецкому. Въ розовомъ ситцевомъ плать она казалась очень хорошенькой и стройной. Отъ нея вяло и праздничнымъ настроеніемъ, и свжестью утра, а утро было погожее и ясное. Волоса ея немного растрепались, щеки покрылись румянцемъ,— это было прямое олицетвореніе молодости. Поланецкому она показалась и боле веселою, и боле красивою, чмъ была вчера.
— Поздняя обдня сегодня будетъ позже,— сказала она отцу,— каноникъ посл ранней обдни похалъ на мельницу исповдовать Сятковскую. Ей очень плохо. У васъ еще съ полчаса времени.
— Хорошо,— отвтилъ Плавицкій,— за это время вы ближе познакомитесь со Стахомъ Поланецкимъ. Говорю теб, вылитая Анна! Впрочемъ, ты ее никогда не видала. Помни, Мариня, что завтра онъ, если захочетъ, будетъ нашимъ кредиторомъ, но сегодня — это только родственникъ и гость.
— Хорошо,— отвтила двушка,— у насъ будетъ веселое воскресенье.
— Вы такъ поздно пошли вчера спать,— сказалъ Поланецкій,— а сегодня были у ранней обдни.
Мариня отвтила весело:
— У ранней обдни бываю я и поваръ, чтобъ у насъ осталось время подумать объ обд.
— Я забылъ вчера сказать, что привезъ вамъ поклонъ отъ пани Эмиліи Хвастовской.
— Я не видала Эмиліи полтора года, но переписываемся мы съ нею довольно часто. Она должна была выхать въ Рейхенгалль для своего ребенка.
— Когда я видлъ ее, она уже совсмъ собралась.
— А двочка какъ?
— Для своихъ двнадцати лтъ выросла не въ мру и очень малокровна. По виду, не очень здорова.
— Вы часто бываете у Эмиліи?
— Довольно часто. Это почти единственный мой знакомый домъ въ Варшав. И, притомъ, я очень люблю пани Эмилію.
— Скажи мн, мой мальчикъ,— спросилъ панъ Плавицкій, укладывая пару своихъ перчатокъ въ карманъ визитки,— чмъ ты собственно занимаешься въ Варшав?
— Я то, что называютъ ‘аферистомъ’. У меня коммиссіонно-торговый домъ въ компаніи съ нкіимъ Бигелемъ. Мы спекулируемъ хлбомъ, сахаромъ, иногда лсами,— чмъ придется.
— Но я слышалъ, что ты инженеръ.
— Я техникъ. Но, возвратившись сюда, я не могъ найти занятія ни при какой фабрик и пустился въ торговлю, тмъ боле, что и о ней имлъ кое-какое понятіе. Но моя спеціальность, это — красильное дло.
— Какъ ты говоришь?— спросилъ панъ Плавицкій.
— Красильное дло.
— Теперь такія времена, что за все приходится браться,— съ достоинствомъ сказалъ панъ Плавицкій.
Поланецкій, къ которому съ появленіемъ молодой двушки возвратилось хорошее расположеніе духа и котораго разсмшила ‘grandezza’ пана Плавицкаго, улыбнулся, показывая свои здоровые зубы, и отвтилъ:
— Это слава Богу.
Пани Мариня также улыбнулась и сказала:
— Эмилія,— она очень васъ любитъ,— писала мн, что вы очень хорошо ведете свои дла.
— Здсь только съ жидами трудно, а вообще конкурренція легка. Но и съ жидами, если только не издавать антисемитскихъ манифестовъ и спокойно длать свое дло, тоже можно поладить. Но что касается пани Эмиліи, то она понимаетъ въ длахъ столько же, сколько ея маленькая Литка.
— Да, она никогда не была практична. Если бы не братъ ея мужа, панъ Теофиль Хвастовскій, она бы потеряла все свое состояніе. Но панъ Теофиль очень любитъ Литку.
— Кто Литку не любитъ? Я первый очарованъ ею. Это такой милый ребенокъ.. Я говорю вамъ, что питаю къ ней большую слабость.
Пани Мариня внимательно посмотрла на его искреннее, живое лицо и подумала:
— Можетъ быть, онъ и рзокъ немного, но сердце у него доброе.
Тмъ временемъ панъ Плавицкій замтилъ, что пора собираться къ обдн, и началъ прощаться съ панной Мариней такъ, какъ будто бы собирался выхать на нсколько мсяцевъ, наконецъ, перекрестилъ ее и взялъ шляпу. Двушка пожала руку Поланецкаго искренне, чмъ при утреннемъ свиданіи, а онъ, садясь въ кабріолетъ, мысленно повторялъ:
— О, очень хороша, очень симпатична!…
Прохавъ аллею, которую Поланецкій видлъ еще вчера, экипажъ выхалъ на дорогу, только кое-гд обсаженную старыми,.дуплистыми березами, стоящими въ неравныхъ разстояніяхъ другъ отъ друга. По одной сторон тянулось поле, засаженное картофелемъ, по другой — огромное пространство ржи, съ отяжелвшими и поникшими колосьями, которые, казалось, спали подъ пригрвомъ солнца. Между деревьями перепархивали сороки. Вдали было видно, какъ по межамъ идутъ деревенскія двки съ красными платками на головахъ, точно движущіеся цвты мака.
— Хорошая рожь,— сказалъ Поланецкій.
— Недурная. Длаешь все, что въ твоихъ силахъ, а что Богъ дастъ, то и дастъ. Ты молодъ, дорогой мой, и я теб дамъ совтъ, который теб не разъ пригодится въ будущемъ: сдлай все, что отъ тебя зависитъ, а въ остальномъ положись на Господа Бога. Онъ лучше знаетъ, что намъ нужно. Урожай этого года будетъ хорошій, и я зналъ объ этомъ заране, потому что если Богъ захочетъ меня наказать чмъ-нибудь, то посылаетъ мн знаменіе.
— Что такое?— съ удивленіемъ спросилъ Поланецкій.
— За этажеркой съ трубками,— не знаю, замтилъ ли ты, гд она стоитъ,— передъ тмъ, какъ со мной должно случиться что-нибудь дурное, появляется мышь, нсколько дней подрядъ.
— Должно быть, въ полу есть дыра?
— Дыры нтъ, — сказалъ панъ Плавицкій, закрывая глаза и таинственно покачивая головою.
— А если бы вы завели кошку?
— Не заведу, потому что если Богу угодно, чтобы эта мышь была для меня знаменіемъ и предостереженіемъ, то я не хочу идти противъ Его воли. Вотъ въ этомъ году ничего не появлялось. Я говорилъ это Марини… Можетъ быть, Богъ захочетъ показать какимъ-нибудь образомъ, что бдитъ надъ нашею семьей. Слушай, дорогой мой: я знаю, люди говорятъ, что мы разорены или, по крайней мр, что дла наши очень плохи. А вотъ послушай меня: Кшемень, вмст со Скоками, съ Магерувкой и Сухоциномъ,— около двухсотъ пятидесяти влукъ {Влука — около 15 десят. Прим. пер.}. На всемъ этомъ долгу около тридцати тысячъ обществу земельнаго кредита, не больше, и около ста тысячъ по закладнымъ, считая и твою. Такимъ образомъ, сто тридцать тысячъ. Теперь считай только по три тысячи рублей за влуку,— это составитъ семьсотъ пятьдесятъ тысячъ, а вмст восемьсотъ восемьдесять тысячъ…
— Какъ?— съ изумленіемъ перебилъ Поланецкій, — вы и долгъ причисляете къ своему имуществу?
— Еслибъ имущество ничего не стоило, то подъ него никто бы и гроша не далъ,— значитъ, я долженъ причислить долгъ къ стоимости имнія…
Поланецкій подумалъ: ‘Сумасшедшій, съ которымъ нечего толковать’.
А панъ Плавицкій продолжалъ:
— Магерувку я хочу продать. И мельницу продамъ, а въ Скокахъ и Сухоцин у меня есть мергель,— и знаешь, на сколько я сосчиталъ его? На два милліона рублей.
— У васъ есть покупатель?
— Два года назадъ прізжалъ сюда нкто Шаумъ и разсматривалъ поля. Правда, онъ ухалъ, не сказавъ ни слова о дл, но я увренъ, что онъ возвратится. Иначе мышь опять показалась бы за этажеркой…
— Гм… быть можетъ, и возвратится.
— Знаешь, что мн приходитъ въ голову? Коль скоро ты ‘аферистъ’, то возьмись за это дло. Найди только товарищей.
— Это дло черезъ-чуръ крупно для меня.
— Такъ найди мн покупателя: я теб дамъ десять процентовъ съ чистой пользы.
— Что панна Марія говоритъ объ этомъ мергел?
— Мариня, какъ Мариня. Золотой ребенокъ, но ребенокъ. Но, однако, и она вритъ, что Провидніе бдитъ надъ нашею семьей.
— Я слышалъ это отъ нея вчера.
Экипажъ приближался уже къ Вонторамъ и расположенному посередин липъ костелу. У подножія пригорка стояло нсколько ршетчатыхъ крестьянскихъ телгъ, помщичьихъ бричекъ и шарабановъ.
Панъ Плавицкій перекрестился.
— Это нашъ костелъ, ты долженъ его помнить. Вс Плавицкіе лежатъ здсь, и я скоро буду лежать. Нигд такъ хорошо нельзя молиться, какъ здсь.
— Кажется, народу много будетъ,— сказалъ Поланецкій.
— Тутъ бричка Гонтовскаго, коляска Зазимскихъ, шарабанъ Ямишей и еще нсколько другихъ. Посл обдни я провожу тебя на могилу своей первой жены, помолись за нее, потому что это, все-таки, твоя тетка… Достойная была женщина, упокой ее Господь!
Тутъ панъ Плавицкій снова поднялъ палецъ, чтобы отереть правый глазъ, и Поланецкій спросилъ, чтобы перемнить разговоръ:
— А пани Ямишъ была когда-то очень хороша. Это та самая? Лицо пана Плавицкаго сразу прояснилось. На минуту онъ высунулъ кончикъ языка изъ-подъ крашеныхъ усиковъ, потомъ потрепалъ Поланецкаго по колну и сказалъ:
— Еще хоть кого въ грхъ введетъ… да, введетъ…
Они обошли костелъ и, не желая протискиваться черезъ толпу, прошли черезъ ризницу. Господа сидли на боковыхъ лавкахъ. Панъ Плавицкій занялъ переднюю лавку, на которой сидли только панъ и пани Ямишъ: онъ, кажущійся совершеннымъ старикомъ, съ умнымъ, измученнымъ лицомъ, она — женщина подъ шестьдесятъ лтъ, одтая почти такъ же, какъ панна Мариня,— въ ситцевомъ плать и соломенной шляп. По глубокому поклону, который отвсилъ ей панъ Плавицкій, и по любезной улыбк, съ которой она кивнула ему головой, можно было заключить, что между ними существуютъ отношенія близкія, основанныя на взаимномъ обожаніи. Пани поднесла лорнетъ къ глазамъ и начала разглядывать Поланецкаго, видимо, не понимая, кто бы это могъ сопровождать пана Плавицкаго. На задней лавк одинъ изъ сосдей, пользуясь тмъ, что обдня еще не начиналась, продолжалъ повствованіе о какой-то охот, и нсколько разъ повторилъ другому сосду: ‘мои собаки хорошо гонятъ…’ Затмъ оба заговорили о Плавицкомъ и пани Ямишъ такъ громко, что каждое слово доходило до ушей Поланецкаго.
Вышелъ ксендзъ и обдня началась. И этотъ костелъ, и эта обдня вновь направили память Поланецкаго къ дтскимъ годамъ, когда онъ бывалъ здсь съ матерью. Невольно зарождалось въ немъ удивленіе, какъ мало въ деревн измняется все, кром людей. Однихъ укладываютъ на Божьей нив, другіе родятся, но новая жизнь выливается въ старыя формы, и кто прізжаетъ сюда посл долгаго отсутствія, издалека, тому кажется, что то, что онъ видлъ, было вчера. Костелъ былъ тотъ же самый, и пространство за лавками такъ же наполнено людьми въ срыхъ свиткахъ и разноцвтныхъ платкахъ, такъ же пахло ладономъ и свжимъ аиромъ. За однимъ изъ оконъ росла та же самая береза, втеръ шелестилъ ея листьями, нагибалъ ея втки къ окну, и тогда костелъ наполнялся зеленоватымъ свтомъ. Только люди были не т же самые: одни спокойно разсыпались въ прахъ, другіе въ вид травы поднимались надъ землею, а т, которые остались, какъ-то сгорбились, сдлались меньше, точно мало-по-малу вростали въ землю. Поланецкій гордился тмъ, что избгаетъ общихъ вопросовъ, а, въ сущности, по привычк, свойственной всякому славянину, у котораго голова еще не достаточно освободилась отъ идеи о всесуществованіи, вчно занимался ими, теперь думалъ о томъ, какая огромная пропасть лежитъ между врожденною людямъ страстью къ жизни и неизбжностью смерти. Онъ думалъ, что, можетъ быть, поэтому вс философскія системы проходятъ какъ тни, а обдня совершается попрежнему, что она одна общаетъ остаться вчною.
Самъ онъ, воспитанный за границей, не очень врилъ въ это,— по крайней мр, не былъ увренъ. Онъ чувствовалъ въ себ, какъ и вс теперешніе, новйшіе люди, непреодолимое отвращеніе къ матеріализму, но выхода еще не нашелъ и, даже боле того, ему казалось, что онъ и не ищетъ. Онъ былъ безсознательнымъ пессимистомъ, какъ т, которые ищутъ чего-то, чего не могутъ найти. Онъ одурялъ себя занятіями, къ которымъ привыкъ, и только въ минуты большого прилива этого пессимизма спрашивалъ себя: ‘На что все это? На что нужно пріобртать состояніе, работать, жениться, плодить дтей, коль скоро все кончается могилой?’ Но это было временно и не обращалось въ общее правило. Отъ этого его спасала молодость,— не первая, но еще и не угасающая, извстная упругость духовная и физическая, инстинктъ самосохраненія, привычка къ труду, живость характера и та элементарная сила, которая влечетъ мужчину въ объятія женщины. И теперь, отъ воспоминаній дтства, отъ мысли о смерти, отъ сомнній въ разумности брака онъ перешелъ къ тому, что если въ немъ, Поланецкомъ, и есть что-нибудь хорошее, то, все равно, этого некому отдать. Затмъ его мысль вернулась къ панн Марин, и ея розовое ситцевое платье, обтягивающее молодое, стройное тло, такъ и мелькало передъ его глазами. Вспомнилъ онъ, что когда халъ сюда, пани Эмилія Хвастовская, большая пріятельница его и панны Марини, смясь, сказала ему: ‘Если вы будете въ Кшемен и не влюбитесь въ Мариню, то я запру передъ вами свою дверь’. Онъ отвчалъ ей, также смясь, что детъ только выколотить деньги, а не влюбляться, но это была неправда. Если бы въ Кшемен не было панны Плавицкой, то онъ и дальше осаждалъ бы пана Плавицкаго письмами или обратился бы къ суду. Дорогой онъ думалъ о томъ, какова она на самомъ дл, и злился на себя, что детъ только за деньгами. Онъ ршилъ быть твердымъ въ такихъ длахъ, ршилъ, прежде всего, добиться принадлежащаго ему и скоре готовъ былъ пересолить въ эту сторону, чмъ сдлать какое-нибудь послабленіе. Онъ общалъ себ это, въ особенности въ первый вечеръ, потому что Мариня хотя и понравилась ему, но не произвела на него такого большого впечатлнія, какого онъ ожидалъ или, врне сказать, впечатлніе-то произвела, но не такое. Но сегодня утромъ она очаровала его. ‘Прелестна, какъ утро,— думалъ онъ,— и сама знаетъ, что прелестна! Женщины всегда знаютъ это!’
Это послднее открытіе привело его въ нетерпливое настроеніе, онъ жаждалъ какъ можно скоре возвратиться въ Кшемень, чтобъ и дальше изучать всхъ женщинъ вообще по тому образцу, который обиталъ въ Кшемен. Обдня скоро кончилась и панъ Плавицкій вышелъ тотчасъ же посл отпуста, потому что передъ нимъ лежали еще дв обязанности: первая — помолиться на могил двухъ своихъ женъ, вторая — проводить пани Ямишъ къ экипажу. Такъ какъ онъ не хотлъ отказываться ни отъ того, ни отъ другого, то и долженъ былъ сообразоваться съ временемъ. Поланецкій вышелъ съ нимъ вмст и вскор очутился передъ двумя каменными плитами, вдланными, рядомъ другъ съ другомъ, въ стну костела. Панъ Плавицкій преклонилъ колна, помолился, потомъ всталъ, отеръ слезы,— на этотъ разъ он дйствительно показались на его рсницахъ,— и, наконецъ, взявъ Поланецкаго подъ руку, сказалъ:
— Да, я утратилъ обихъ… и долженъ жить.
Въ это время въ дверяхъ костела показалась пани Ямишъ въ сопровожденіи мужа, двухъ сосдей, которые разговаривали о ней во время обдни, и молодого пана Гонтовскаго. При вид дамы панъ Плавицкій наклонился къ уху Поланецкаго и сказалъ:
— Когда она будетъ садиться въ экипажъ, посмотри, какова еще у нея нога!
Черезъ минуту они оба присоединились къ остальному обществу, начались поклоны и привтствія. Панъ Плавицкій представилъ Поланецкаго, и потомъ, обращаясь къ пани Ямишъ, прибавилъ съ улыбкою человка, который говоритъ то, чего не каждому сказать удастся:
— Мой родственникъ, который пріхалъ прижать дядюшку къ своей груди и… прижать вообще.
— Мы разршаемъ только первое, иначе придется имть дло съ нами,— отвтила дама.
— Но Кшемень {Кшемень — по-русски кремень. Прим. пер}, вдь, твердъ,— продолжалъ Плавицкій,— племянникъ мой молодъ, но сломаетъ на немъ зубы.
Пани Ямишъ полузакрыла глаза.
— Эта легкость, съ какою вы сыплете искрами… c’est inoui! Какъ вы себя чувствуете сегодня?
— Въ эту минуту я чувствую себя молодымъ и здоровымъ.
— А Мариня?
— Она была у ранней обдни. Мы ждемъ васъ въ пять часовъ. Моя маленькая хозяйка ломаетъ голову надъ какою-то тамъ закуской. Чудесный день…
— Мы прідемъ, если моя невралгія позволитъ… и если мой мужъ позволитъ.
— Вы что скажете, сосдъ?— спросилъ панъ Плавицкій.
— Конечно, съ удовольствіемъ, конечно!— отвтилъ подавленнымъ голосомъ сосдъ.
— Значитъ, au revoir!
— Au revoir!— отвтила пани Ямишъ, и, обратившись къ Поланецкому, протянула ему руку:— Мн очень пріятно познакомиться съ вами.
Панъ Плавицкій предложилъ ей руку и довелъ до экипажа. Два сосда также ухали, а Поланецкій остался на нсколько минутъ съ паномъ Гонтовскимъ, который посматривалъ на него не особенно дружелюбно. Поланецкій помнилъ его неуклюжимъ мальчикомъ, а теперь ‘медвженокъ’ преобразился въ дюжаго мужчину, можетъ быть, и не съ особенно ловкими манерами, но очень приличнаго, съ красивыми русыми усами. Поланецкій не начиналъ бесды, ожидая, что заговоритъ Гонтовскій, а тотъ засунулъ руки въ карманы и упорно молчалъ.
‘Однако, у него остались прежнія манеры’,— подумалъ Поланецкій и въ свою очередь почувствовалъ непріязненное чувство къ этому упрямцу.
Панъ Плавицкій, возвратившись отъ экипажа Ямишей, прежде всего, спросилъ у Поланецкаго: ‘Замтилъ?’ — а потомъ сказалъ:
— Ну, Гонтось, ты подешь въ своей бричк, у насъ только два мста.
— Я поду въ бричк, потому что везу собаку панн Маріи,— отвтилъ молодой человкъ, поклонился и ушелъ.
Черезъ минуту Плавицкій и Поланецкій катились по дорог въ Кшемень.
— Этотъ Гонтовскій, вроятно, какой-нибудь родственникъ вашъ?— спросилъ Поланецкій.
— Десятая вода на кисел. Они обднли. У этого, Адольфа, одинъ хуторокъ, а въ карманахъ втеръ свищетъ.
— Ну, а въ сердц врно втеръ не свищетъ.
Панъ Плавицкій поморщился.
— Тмъ хуже для него, если онъ мечтаетъ о чемъ-нибудь. Можетъ быть, онъ и добрый человкъ, но простякъ. Ни образованія, ни воспитанія, ни состоянія. Мариня любитъ его, врне, сноситъ,
— А! сноситъ?
— Видишь, дло стоитъ такъ: я жертвую собою ей и сижу въ.деревн, она жертвуетъ собою мн и сидитъ въ деревн. Здсь — пустыня, пани Ямишъ значительно старше Марини, молодежи вообще нтъ, жизнь скучная, но что же длать? Помни, мой мальчикъ, что жизнь — это рядъ жертвъ. Нужно это правило носить и въ сердц, и въ голов. Въ особенности т, которые принадлежатъ къ почтеннымъ и боле виднымъ фамиліямъ, не должны забывать объ этомъ. Гонтовскій у насъ всегда обдаетъ по воскресеньямъ, а сегодня, какъ ты слышалъ, везетъ еще и собаку.
Они замолчали. Экипажъ медленне катился по песку. За ними халъ въ своей бричк Гонтовскій, который въ эту минуту думалъ о Поланецкомъ и думалъ такъ:
‘Если онъ пріхалъ прижимать ихъ, какъ кредиторъ, я сверлу ему шею, если пріхалъ какъ женихъ, тоже сверну’.
Съ самаго дтства онъ питалъ къ Поланецкому непріязненныя чувства. По временамъ они встрчались, и тогда Поланецкій смялся надъ нимъ, и даже поколачивалъ, такъ какъ былъ на два года старше.
Наконецъ, пріхали въ Кшемень и черезъ полчаса оказались вс, вмст съ панной Мариней, въ столовой. Молодой щенокъ, привезенный Гонтовскимъ, пользуясь привилегіями гостя, вертлся подъ столомъ, а по временамъ прыгалъ на колни присутствующихъ съ величайшею доврчивостью и радостью, причемъ отчаянно вертлъ хвостомъ.
— Это гордонъ, сетеръ,— говорилъ Гонтовскій,— онъ пока еще глупъ, но вообще это умная порода и необыкновенно привязчивая.
— Онъ очень красивъ и я вамъ чрезвычайно благодарна,— отвчала панна Плавицкая, глядя на лоснящуюся, черную шерсть и желтыя пятна подъ глазами собаки.
— Черезъ-чуръ ужь онъ любезенъ,— добавилъ панъ Плавицній, покрывая колни салфеткой.
— И на охот онъ также лучше обыкновенныхъ сетеровъ.
— Вы охотитесь, панна Марія?— спросилъ Поланецкій.
— Нтъ, и не имю ни малйшаго желанія. А вы?
— Я охочусь иногда. Но, вдь, я живу въ город.
— У многихъ бываешь?— спросилъ панъ Плавицкій.
— Почти нигд. У пани Эмиліи, у моего товарища, Бигеля, у Васковскаго, который когда-то былъ моимъ профессоромъ, а теперь обратился въ большого чудака,— вотъ и вс. Конечно, я иногда навщаю людей, если понадобится, по длу.
— Это нехорошо, мой мальчикъ. Молодой человкъ обязанъ, поддерживать хорошія отношенія съ обществомъ, когда онъ иметъ право на это. Кому-нибудь, можетъ быть, и приходится карабкаться кверху, но ты, какъ Поланецкій, можешь бывать всюду. Я врно говорю теб. Съ Мариней у меня вчно та же самая исторія. Два года назадъ, когда ей сравнялось восемнадцать лтъ, я повезъ ее на зиму въ Варшаву. Понимаешь, что даромъ это не длается, что это потребовало нкоторыхъ пожертвованій съ моей стороны. И что же? Она по цлымъ днямъ сидла у пани Эмиліи и читала книжки. Дикаркой она родилась у меня, дикаркой и останется,— можете подать другъ другу руки.
— Подадимъ другъ другу руки!— весело воскликнулъ Поланецкій.
А она, смясь, отвтила:
— По совсти говоря, я не могу, потому что это было не совсмъ такъ: правда, я читала книжки съ Эмиліей, но мы съ папа вызжали много и я натанцевалась на всю жизнь.
— Не давайте зарока.
— Нтъ, я зарока не даю, я только не тоскую по танцамъ.
— Вроятно, вы не вывезли много воспоминаній.
— Конечно. Осталась память, но это дло совсмъ другое.
— Простите меня,— я этого не понимаю.
— Память, это — складъ, въ которомъ лежитъ прошедшее, а воспоминаніе является тогда, когда войдешь въ этотъ складъ, чтобы достать что-нибудь.
Тутъ панна Мариня испугалась смлости, съ которой пустилась въ философское опредленіе разницы между памятью и воспоминаніемъ, вслдствіе чего раскраснлась, а Поланецкій подумалъ: ‘И не глупа, и мила’ — и сказалъ вслухъ:
— Мн и въ голову не приходило… а какъ это врно!
И онъ окинулъ ее глазами, полными симпатіи. Дйствительно, она была очень мила, улыбающаяся, нсколько сконфуженная похвалою и, вмст съ тмъ, искренно обрадованная ею. Она покраснла еще боле, когда смлый молодой человкъ сказалъ:
— Завтра, передъ отъздомъ, я попрошу у васъ о мст… хотя бы въ склад. Но онъ говорилъ это такъ весело, что на него невозможно было обижаться и панна Мариня отвтила ему не безъ оттнка кокетства:
— Хорошо, но и я въ свою очередь прошу о томъ же.
— Въ такомъ случа, я ходилъ бы въ свой складъ такъ часто, что предпочитаю сразу поселиться тамъ навсегда.
Это панн Плавицкой показалось нсколько смлымъ для такого недавняго знакомства, но панъ Плавицкій въ свою очередь отозвался:
— Ты мн нравишься, мальчикъ. Я тебя предпочитаю Гонтосю, который сидитъ точно въ воду опущенный.
— Я умю говорить только о томъ, что могу взять въ руки,— съ оттнкомъ грусти отвтилъ молодой человкъ.
— Тогда возьми вилку въ руки и шь.
Поланецкій улыбнулся, панни Мариня не улыбнулась, потому что ей стало жаль Гонтовскаго, и она тотчасъ же свела разговоръ на т вещи, которыя можно взять въ руки.
‘Или кокетка, или у нея доброе сердце!’ — промелькнуло въ толов Поланецкаго.
Но панъ Плавицкій, который, видимо, увлекся воспоминаніями о своей послдней поздк въ Варшаву, спросилъ:
— Скажи мн, Стахъ, ты знаешь Букацкаго?
— Какъ не знать. Онъ мн ближе сродни, чмъ вамъ.
— Мы со всмъ свтомъ въ родств, буквально со всмъ свтомъ. Букацкій былъ самымъ ревностнымъ кавалеромъ Марини. Они отплясывали на всхъ вечерахъ.
Поланецкій разсмялся.
— И въ награду за это онъ отправился въ складъ, въ пыль. Ну, этого-то, по крайней мр, пылить нельзя,— онъ такъ собой занимается, какъ, напримръ, вы, дядюшка. Это первый щеголь въ Варшав. Что онъ подлываетъ? Завдуетъ свжимъ воздухомъ, то-есть, когда хорошая погода, то выходитъ или вызжаетъ на прогулку. Притомъ, ужасный оригиналъ, у котораго въ голов все какія-то перегородки. Онъ подмчаетъ такія вещи, которыми никто другой не сталъ бы интересоваться. Когда, посл его поздки въ Венецію, я встрчаю его и разспрашиваю, что онъ тамъ видлъ, онъ отвчаетъ мн: ‘видлъ на Riva degli Schiavoni, какъ однажды плавали половинка скорлупы отъ яйца и половина лимона, они встрчались, сталкивались другъ съ другомъ, расходились, сближались, наконецъ — пафъ! лимонъ попалъ въ скорлупу и они поплыли вмст. Видишь, что такое значитъ гармонія!’ Вотъ чмъ занимается Букацкій, хотя онъ человкъ образованный, въ искусств большой знатокъ.
— Говорятъ, что у него большія способности.
— Можетъ быть, но онъ не уметъ ни къ чему примнить своихъ способностей. стъ онъ свой хлбъ,— вотъ и все. Еслибъ онъ хоть былъ веселымъ человкомъ, но, въ сущности, онъ меланхоликъ. Я забылъ сказать еще: и влюбленъ въ пани Эмилію.
— Эмилія много принимаетъ?— спросила панна Мариня.
— Нтъ. Бываю я, Васковскій, бываетъ Букацкій… ну, и еще Машко, адвокатъ, тотъ, который покупаетъ и продаетъ земельные участки.
— Она не можетъ много принимать,— сколько времени она должна посвящать Литк.
— Бдняжечка!— сказалъ Поланецкій,— еслибъ Богъ далъ, чтобъ ей помогъ Рейхенгалль!
И веселое лицо его въ одну минуту покрылось неподдльною грустью. Теперь и панна Мариня взглянула на него глазами, полными симпатіи, и въ свою очередь подумала во второй разъ:
‘А онъ, должно быть, и въ самомъ дл добрый’.
Панъ Плавицкій заговорилъ какъ бы самъ съ собою:
— Машко, Машко… И этотъ тоже увивался около Марини. Но она его не любила. Что касается земли, то цны теперь такія, что упаси Богъ.
— А Машко говоритъ, что при этихъ условіяхъ ихъ хорошо покупать.
Обдъ кончился и вс перешли въ гостиную пить кофе. Въ. это время панъ Плавицкій имлъ обыкновеніе подшучивать надъ Гонтовскимъ. Молодой человкъ сносилъ это довольно терпливо, благодаря своимъ отношеніямъ къ панн Марин, но съ миной, которая говорила ясно: ‘Эхъ, если бы это не твоя дочь, то я повытрясъ бы изъ тебя вс кости!’ Посл кофе панна Мариня сла за фортепіано, а ея отецъ сталъ раскладывать пассьянсъ.. Мариня играла не особенно хорошо, но ея ясная и спокойная головка такъ чудесно вырисовывалась изъ-за пюпитра инструмента. Время подходило къ пяти часамъ. Панъ Плавицкій посмотрлъ на часы и сказалъ:
— Ямиши не прідутъ.
— Прідутъ еще,— отвтила Мариня.
Но онъ постоянно поглядывалъ на часы и объявлялъ, какъ величайшую новость, что Ямиши не прідутъ. Наконецъ, около шести часовъ онъ сказалъ гробовымъ голосомъ:
— Должно быть, случилось какое-нибудь несчастье.
Поланецкій стоялъ въ это время около панны Марини и она тихо шепнула ему:
— Какъ это непріятно! Тамъ, вроятно, ничего не случилось, а папа до вечера будетъ въ дурномъ расположеніи духа.
Поланецкій хотлъ было отвтить, что папа, когда выспится, придетъ въ хорошее расположеніе духа, но увидалъ неподльную заботу на лиц двушки и сказалъ:
— Насколько я помню, до Ямишей недалеко. Пошлите кого-нибудь освдомиться, что тамъ такое.
— Послать кого-нибудь, папа?
Но панъ Плавицкій горько улыбнулся и отвтилъ:
— Вы вс черезъ-чуръ любезны. Я поду самъ.
Онъ позвонилъ, приказалъ запрягать лошадей, потомъ подумалъ съ минуту и сказалъ:
— Enfin, въ деревн можетъ случиться, что кто-нибудь прідетъ и застанетъ молодую двушку одну въ дом. Вдь, это не городъ. Кром того, ты родственникъ. Гонтовскій, ты можешь пригодиться мн, подемъ, пожалуйста, вмст.
Пану Гонтовскому это было, видимо, крайне непріятно. Онъ провелъ рукой по голов и отвтилъ:
— Садовникъ никакъ не можетъ столкнуть въ воду лодку, что стоитъ на берегу пруда. Я общалъ панн Маріи, что спущу лодку, но въ послднее воскресенье дождь лилъ какъ изъ ведра.
— Такъ бги скоре и попробуй. До пруда тридцать шаговъ. Черезъ дв минуты ты возвратишься.
Гонтовскій, длать нечего, пошелъ въ садъ, а панъ Плавицкій, не обращая вниманія на Поланецкаго и Мариню, повторялъ, расхаживая по комнат:
— Невралгія въ голов, я готовъ держать пари, что невралгія въ голов, Гонтовскій, въ случа надобности, можетъ сбгать за докторомъ. Этотъ растрепа, этотъ совтникъ безъ совта, конечно, не догадается послать.
И, видимо, желая сорвать на комъ-нибудь злость, онъ прибавилъ, обращаясь къ Поланецкому:
— Ты и поврить не можешь, что это за безструнная балалайка.
— Кто такой?
— Да Ямишъ.
— Папа…— начала было Мариня.
Но панъ Плавицкій не далъ ей докончить и продолжалъ съ возростающимъ гнвомъ:
— Знаю! Теб не нравится, что она проявляетъ ко мн немного пріязни. Читай сколько угодно агрономическія статьи пана Ямиша, обоготворяй его, ставь ему монументы, но позволь мн остаться при моихъ симпатіяхъ.
Тутъ Поланецкій могъ удостовриться, насколько простирается кротость панны Марини. Вмсто того, чтобъ обидться, она подбжала къ отцу и, подставляя свой лобъ къ его накрашеннымъ усикамъ, зачастила:
— Сейчасъ запрягутъ, сейчасъ, сейчасъ! Можетъ быть, нужно, чтобъ и я похала? А пока извольте перестать сердиться, гадкій папа,— это вамъ вредно.
Панъ Плавицкій, который дйствительно былъ привязанъ къ дочери, поцловалъ ее въ лобъ и сказалъ:
— Я знаю, что у тебя доброе сердце… А что же это тамъ Гонтовскій длаетъ?
Онъ подошелъ къ открытой двери, ведущей въ садъ, и началъ звать Гонтовскаго. Тотъ вернулся черезъ минуту и сказалъ:
— Въ лодк набралось много воды, кром того, она стоитъ далеко отъ берега. Я пытался спустить ее и не могъ.
— Бери шапку, демъ. Я слышу, что подаютъ экипажъ.
Черезъ минуту Поланецкій и молодая хозяйка остались одни.
— Папа привыкъ къ боле изысканному обществу, чмъ можно найти въ деревн,— сказала панна Мариня,— поэтому и любитъ пани Ямишъ, но и панъ Ямишъ очень хорошій и умный человкъ.
— Я видлъ его въ костел. Онъ кажется какимъ-то пришибленнымъ.
— Да, онъ и въ самомъ дл болнъ и, кром того, утомленъ работой.
— Такъ же, какъ и вы?
— Нтъ, панъ Ямишъ превосходно ведетъ хозяйство и, кром того, много пишетъ объ агрономіи. Это — свточъ нашего околотка. Она тоже хорошая женщина, только, по моему мннію, немного жеманна.
— Ех-красавица!
— Да. И на это жеманство вліяетъ отчасти деревенская жизнь, отъ которой человкъ какъ-то покрывается ржавчиной. Я думаю, что въ город вс человческія странности и смшныя особенности легче стираются, въ деревн люди чаще обращаются въ оригиналовъ. Понемногу отвыкаешь отъ общества, пріобртаешь странную манеру въ обращеніи съ людьми и доходишь до нежелательной крайности. Столичнымъ людямъ мы вс должны казаться заржаввшими и немного смшными.
— Не вс! Вовсе нтъ!— отвтилъ Поланецкій.— Вотъ вы, напримръ, вовсе нтъ!
— И это придетъ со временемъ,— сказала Мариня и улыбнулась.
— Время тоже можетъ принести какую-нибудь перемну.
— У насъ все такъ мало измняется, и по большей части къ худшему.
— Но въ жизни двушекъ, вообще, перемны очень возможны.
— Прежде всего, мн хотлось бы, чтобы мы съ папа какъ-нибудь уладились съ Кшеменемъ.
— Значитъ, папа и Кшемень — это дв главныя, единственныя цли въ вашей жизни?
— Да. Но я мало могу помочь въ чемъ-нибудь, потому что мало знаю.
— Папа, Кшемень… и больше ничего?— повторилъ Поланецкій.
Нсколько минутъ прошло въ молчаніи. Потомъ панна Мариня предложила Поланецкому пройтись въ садъ, и вскор они очутились на берегу пруда. Поланецкій, привыкшій за границей къ разному спорту, спустилъ на воду лодку, съ которой Гонтовскій не могъ справиться, но оказалось, что лодка была дырявая и кататься въ ней нельзя.
— Вотъ вамъ обращикъ моего хозяйства!— разсмялась Мариня.— Везд и повсюду протекаетъ вода. И я не нахожу даже возможности оправдываться, потому что садъ и прудъ состоятъ въ исключительномъ моемъ завдываніи. Но я, все-таки, прикажу починить лодку передъ тмъ, какъ станутъ спускать прудъ.
— Чуть ли эта лодка не та самая, къ которой мн не дозволяли приближаться, когда я былъ ребенкомъ.
— Очень можетъ быть. Вы замтили, что вещи измняются гораздо меньше и существуютъ дольше, чмъ люди. Иногда грустно и подумать объ этомъ.
— Будемъ надяться, что мы просуществуемъ дольше этой полусгнившей лодки. Если это та же, что была здсь въ моемъ дтств, то мн положительно нтъ удачи съ нею. Прежде мн не позволяли кататься на ней, а теперь я поранилъ себ руку о какой-то старый гвоздь.
Онъ досталъ платокъ и началъ двою рукой обвязывать палецъ правой. Но длалъ онъ это такъ неловко, что панна Мариня сказала:
— Вы не умете, нужно вамъ помочь.
И она начала обвязывать его руку, а Поланецкій старался продлить это,— ему было такъ пріятно чувствовать прикосновеніе ея нжныхъ пальцевъ. Она замтила, что ей мшаютъ, посмотрла на него, но когда глаза ихъ встртились, она поняла соображенія Поланецкаго, раскраснлась и опустила голову. Поланецкій почувствовалъ тепло, исходящее отъ нея, и его сердце забилось живе..
— У меня сохранились необыкновенно отрадныя воспоминанія о вакаціяхъ, которыя я провелъ здсь, но теперь я увезу съ собой еще большее. Вы очень добры… вы цвтокъ въ этомъ Кшемен. Честное слово, я не преувеличиваю.
Панна Мариня поняла, что молодой человкъ говоритъ это чистосердечно,— немного смло, можетъ быть, но скоре по своей природной живости, чмъ по другимъ соображеніямъ. Она не обидлась и только сказала своимъ милымъ, тихимъ голосомъ:
— Пожалуйста, не говорите мн любезностей, потому что, во-первыхъ, я плохо обвяжу вашу руку, а, во-вторыхъ, убгу.
— Въ такомъ случа, обвяжите мн руку плохо, но останьтесь. Вечеръ такой чудесный.
Мариня кончила свое дло и они пошли дальше. Вечеръ, дйствительно, общалъ быть чудеснымъ. Солнце опускалось, прудъ, замершій, какъ зеркало, горлъ огнемъ и золотомъ. Вдали, за водой, виднлись спокойныя ольхи, ближайшія деревья до мельчайшихъ подробностей вырисовывались на розовомъ фон заката. На двор, за домомъ, кричали аисты.
— Милый Кшемень, очень милый!— повторялъ Поланецкій.
— Очень,— отвтила Мариня.
— Теперь я понимаю вашу привязанность къ этому мсту. Притомъ, чмъ больше вкладываешь во что-нибудь своего труда, тмъ больше привязываешься къ этому. Я понимаю, что и въ деревн бываютъ хорошія минуты. Вотъ, какъ эта, напримръ. Но и вообще тутъ хорошо. Въ город охватываетъ изнеможеніе, въ особенности одинокихъ, тхъ, которые, какъ я, по уши погрузились въ свои счета. У Бигеля, моего товарища, жена и дти,— это хорошо. А я что? Я не разъ говорилъ себ: работаешь ты, работаешь, а для чего? Допустимъ, у меня будутъ деньги, а дальше что?— ничего. Завтра то же самое, что и сегодня: работа и работа. Видите ли, если человкъ втянется во что-нибудь, какъ, напримръ, въ наживаніе денегъ, то ему и кажется, что это цль. Не бываютъ минуты, когда я думаю, что мой чудакъ Васковскій правъ, и что никто съ фамиліей, оканчивающейся на скій или вичъ, не можетъ вложить въ это всей своей души и ограничиться только исключительно этимъ. Онъ говоритъ, что въ насъ еще свжа память прежняго существованія и что вообще у славянъ иная миссія. Васковскій — большой чудакъ, и философъ, и мистикъ. Я съ нимъ грызусь, наживаю деньги, какъ умю, но теперь, когда я хожу съ вами по этому саду, мн кажется, что онъ правъ.
Онъ замолчалъ. Закатъ становился еще боле румянымъ и заливалъ своимъ блескомъ лица Поланецкаго и панны Марини. Между ними начинало возникать что-то, зарождаться добрыя, пріязненныя чувства. Имъ было какъ-то хорошо другъ съ другомъ, спокойно.
Поланецкій, видимо, ясно сознавалъ это, потому что сказалъчерезъ нсколько минутъ:
— То, что говорила мн пани Хвастовская, совершенная правда. А говорила она, что спустя часъ посл перваго знакомства всякій сближается съ вами и начинаетъ питать къ вамъ больше доврія, чмъ къ кому-нибудь другому черезъ мсяцъ. Теперь я удостоврился въ этомъ. Мн кажется, что я знаю васъ давнодавно, и думаю, что только люди необычайно добрые могутъ производить такое впечатлніе.
Панна Мариня отвтила просто:
— Эмилія очень любитъ меня, поэтому и хвалитъ. Хотя бы то, что говоритъ она, и была правда, я не думаю, что съумла бы показаться такою всякому человку.
— Вчера, конечно, вы показались мн не такою, но вы были утомлены и вамъ хотлось спать.
— Да, я утомилась немного.
— Отчего вы не пошли спать? Слуга съумлъ бы налить мн чаю, да, наконецъ, дло обошлось бы и безъ этого.
— Нтъ, мы не настолько уже не понимаемъ, что такое гостепріимство. Папа говорилъ, что кто-нибудь изъ насъ обязанъ васъ встртить. Я боялась, что онъ самъ будетъ ожидать васъ, а это ему вредно, и ршила замнить его.
Поланецкій подумалъ: ‘Въ этомъ отношеніи ты могла бы быть спокойна, но, все-таки, ты добрая, что охраняешь стараго эгоиста’. И онъ сказалъ вслухъ:
— Я прошу у васъ прощенія и за то, что сейчасъ же заговорилъ о длахъ. Это купеческая привычка. Но сейчасъ же я сказалъ самому себ: ‘ахъ, ты, такой-сякой!’… Мн очень стыдно, я прошу извиненія.
— Не за что, вашей вины никакой нтъ. Вамъ сказали, что я завдую всми длами, и вы обратились ко мн.
Черезъ нсколько времени они возвратились домой и сли на балкон. Поланецкій принесъ изъ гостиной скамеечку и подставилъ ее подъ ноги пани Марини.
— Благодарю васъ, — сказала она, наклоняясь и оправляя платье,— какъ вы добры, благодарю васъ.
А онъ отвтилъ:
— Я по натур человкъ, мало обращающій вниманіе на другихъ, и знаете, кто меня научилъ быть хоть немного внимательнымъ? Литка. Ее нужно оберегать ото всего и пани Хвастовская должна помнить объ этомъ.
— Она помнитъ,— проговорила пани Мариня,— и вс мы будемъ помогать ей въ этомъ. Еслибъ она не похала въ Рейхенгалль, я пригласила бы ее къ намъ.
— А я пріхалъ бы вслдъ за Литкой безъ приглашенія.
— Отъ имени папа я приглашаю васъ разъ навсегда.
— Не говорите этого такъ необдуманно, потому что я могу злоупотреблять вашею любезностью. Мн здсь очень хорошо, и если въ Варшав когда-нибудь сдлается плохо, то я прибгу сюда, подъ вашу защиту…
Теперь Поланецкій зналъ уже, что слова его сказаны съ умысломъ, чтобы сблизить ихъ, водворить между ними симпатію. Онъ говорилъ это и съ полнымъ разумніемъ, и, вмст съ тмъ, искренно, и, говоря, смотрлъ на это молодое, кроткое лицо, которое, при лучахъ заходящаго солнца, казалось еще боле спокойнымъ, чмъ прежде. Панна Мариня подняла на него свои голубые глаза, въ которыхъ какъ будто промелькнулъ вопросъ: ‘случайно ты говоришь это, или обдуманно?’ — и отвтила, понизивъ голосъ:
— Хорошо.
И они оба смолкли, чувствуя, что, дйствительно, что-то завязывается между ними.
— Меня удивляетъ,— наконецъ, сказала панна Мариня,— что папа такъ долго не возвращается.
Солнце зашло, въ пруду заквакали лягушки, въ потемнвшемъ воздух безшумно кружилась большая сова.
Поланецкій ничего не отвтилъ на замчаніе двушки, но, точно погруженный въ свои мысли, заговорилъ:
— Я не анализирую жизни, потому что у меня нтъ времени для этого. Когда мн хорошо,— какъ, напримръ, въ настоящую минуту,— я чувствую, что мн хорошо, а когда плохо, я чувствую, что плохо, — вотъ и все. Но пять или шесть лтъ назадъ было не такъ. Насъ была кучка людей, которые сходились толковать о значеніи жизни. Было нсколько ученыхъ и одинъ литераторъ, теперь довольно извстный въ Берлин. Мы задавали себ вопросы: куда мы идемъ, какой смыслъ имютъ вс явленія, какую цну и какой конецъ? Мы читали философовъ пессимистическаго направленія и терялись въ разныхъ вопросахъ,— бездонныхъ вопросахъ, какъ говорилъ одинъ мой знакомый, ассистентъ при каедр астрономіи. Онъ потомъ такъ затерялся въ междупланетныхъ пространствахъ, что совсмъ обезумлъ. Ему все казалось, что его голова движется по парабол въ безконечности. Посл онъ выздоровлъ и сдлался патеромъ. Мы также ни до чего не могли дойти, ни на чемъ остановиться… Совсмъ какъ т птицы, которыя летятъ черезъ море и не могутъ ни на чемъ уссться. Но, наконецъ, я замтилъ дв вещи: прежде всего, что мои бельгійцы принимаютъ все это къ сердцу не такъ, какъ я,— мы боле наивны… Во-вторыхъ, что у меня пропадаетъ охота къ работ и я становлюсь немощнымъ, безсильнымъ. Тогда я взялъ себя въ руки и принялся отчаянно раскрашивать ситцы. Потомъ я сказалъ себ такъ: жизнь — это право природы,— жизнь умныхъ или глупыхъ, все равно, но это такъ. Жить нужно, значитъ, отъ жизни нужно взять все, что она даетъ. И я хочу взять кое-что. Правда, Васковскій говоритъ, что мы, славяне, не можемъ ограничиться этимъ, но, вдь, это одна болтовня. Что однми деньгами мы ограничиться не можемъ, съ этимъ приходится мириться съ грхомъ пополамъ. Но я сказалъ себ, что, кром денегъ, есть еще дв вещи: спокойствіе и,— знаете еще что?— женщина. Нужно, чтобы человку было съ кмъ подлиться всмъ этимъ. Потомъ придетъ смерть,— хорошо! Но гд начинается смерть, тамъ кончается человческое разумніе. ‘That’s not my business!’ {Это не мое дло.}, какъ говорятъ англичане. А, вдь, отдать-то кому-нибудь нужно то, что у человка есть и что онъ добываетъ,— деньги ли, почести ли, славу… Если на лун есть брилліанты, то все равно, еслибъ ихъ и не было, потому что нтъ никого, кто бы оцнилъ, сколько они стоятъ. Такъ и человкъ долженъ имть кого-нибудь, кто бы его цнилъ. Я и думаю: кто меня оцнитъ, если не женщина? Только чтобы она была безконечно добра, безконечно врна мн, совсмъ моя, и совсмъ бы любила меня. Это все, чего можно хотть, изъ этого вытекаетъ спокойствіе, а спокойствіе — единственная вещь, которая иметъ смыслъ. Я это говорю не какъ поэтъ, а какъ человкъ положительный и купецъ. Имть около себя дорогое существо — вотъ цль. А потомъ будь, что будетъ,— вотъ моя философія.
Поланецкій утверждалъ, что говоритъ, какъ купецъ, но говорилъ, какъ мечтатель,— такъ вліяли на него и лтній вечеръ, и присутствіе молодой двушки, которая такъ близко подходила къ взглядамъ, только что высказаннымъ имъ. Вроятно, онъ и самъ понялъ это, потому что обратился къ ней прямо и сказалъ:
— Я думаю такъ, но обыкновенно не высказываюсь такъ передъ людьми. Сегодня меня что-то наталкиваетъ на это и, повторяю, пани Эмилія была права: съ вами въ одинъ день больше сблизишься, чмъ съ другими въ цлый годъ. Должно быть, вы баснословно добры. Какую я глупость сдлалъ бы, если бы не пріхалъ въ Кшемень! И я буду прізжать часто, если вы позволите.
— Пожалуйста… прізжайте.
— Благодарю.
Онъ протянулъ руку и панна Мариня подала ему свою, какъ будто въ знакъ примиренія.
О, и онъ ей такъ понравился, со своимъ искреннимъ лицомъ, темными волосами, живыми глазами и бодрымъ мужествомъ! Кром того, онъ привезъ съ собою то, чего не было въ Кшемен: какіе-то новые горизонты, забгающіе далеко за прудъ и ольхи, которыя замыкали кшеменьскій горизонтъ. И онъ сдлался въ теченіе дня такимъ дорогимъ ей, какимъ только возможно сдлаться.
За ольхами показался какой-то свтъ. Мариня протянула руку и сказала:
— Луна.
— А, луна!— повторилъ Поланецкій.
Луна медленно выплывала изъ-за ольхъ, красная, круглая, словно большое колесо. Но вотъ залаяли собаки, на двор послышался стукъ колесъ экипажа и въ гостиной,— туда уже принесли лампы,— появился панъ Плавицкій. Мариня пошла въ гостиную, Поланецкій за нею.
— Ничего не случилось,— сказалъ панъ Плавицкій.— Пріхала къ нимъ Хромецкая, они думали, что она скоро удетъ, поэтому и не извстили насъ. Ямишъ немного расхворался, но завтра собирается въ Варшаву. Она общала пріхать посл-завтра.
— Значитъ, все благополучно?— спросила Мариня.
— Все благополучно. А вы что подлывали?
— Слушали лягушекъ,— отвтилъ Поланецкій.— Намъ было очень хорошо.
— Господь Богъ зналъ, для чего и лягушекъ сотворить, и хотя он не даютъ мн спать ночью, но я не ропщу. Мариня, прикажи подавать чай.
Чай былъ готовъ въ слдующей комнат. Панъ Плавицкій услся за столъ и сталъ разсказывать подробности о визит къ Ямишамъ. Молодые люди молчали и молча простились.
Панна Мариня чувствовала себя утомленной, какъ будто этотъ день измучилъ ее, но какое это пріятное и отрадное утомленіе! Потомъ, когда ея голова уже опустилась на подушку, она не думала о томъ, что завтра понедльникъ, что начинается новая недля мелкихъ заботъ, — она думала о Поланецкомъ, и въ ушахъ ея звучали его слова:
‘Кто меня оцнитъ, если не женщина? Только чтобы она была безконечно добра, безконечно врна мн, совсмъ моею и совсмъ любила бы меня’.
А Поланецкій говорилъ себ, лежа въ постели и закуривая папиросу:
— Хороша она, прелестна, мила,— гд найдешь такую другую?

III.

Въ понедльникъ утро было срое, и панна Плавицкая проснулась съ угрызеніями совсти. Ей казалось, что вчера она подчинилась какому-то теченію, дозволила ему унести себя дале, чмъ слдовало, и вообще вела себя съ Поланецкимъ какъ кокетка. Это ощущеніе было тмъ боле непріятно, что Поланецкій пріхалъ сюда какъ кредиторъ. Вчера она забыла объ этомъ, а сегодня говорила себ: ‘Конечно, ему придетъ въ голову, что я хотла завлечь его или смягчить’,— и при одной этой мысли кровь приливала къ ея щекамъ. Натура у нея была прямая, было и самолюбіе, и вотъ оно-то возмущалось при одной мысли, что кто-нибудь можетъ заподозрить ее въ неблаговидномъ разсчет. Теперь, повривъ въ возможность такого предположенія, она сразу почувствовала, что какъ будто обижается на Поланецкаго. Была и еще одна вещь невыразимо непріятнаго свойства: она знала, что въ кшеменецкой касс вообще копйка за копйкой гоняется, что денегъ нтъ, и даже если имъ удастся Магерувку разбить на участки и продать, то отецъ ея будетъ и дальше отлынивать, потому что другія свои обязательства считаетъ боле важными, чмъ долгъ Поланецкому. Правда, она общала себ, что сдлаетъ все, зависящее отъ нее, чтобы Поланецкаго удовлетворили раньше всхъ, но знала, что ея усилія едва ли къ чему приведутъ. Отецъ охотно предоставлялъ ей веденіе хозяйства, но денежными длами завдывалъ самъ и рдко слушался ея совта. Его роль состояла въ томъ, что онъ вывертывался всми средствами отъ всхъ кредиторовъ, общаній не исполнялъ никогда и только рисовалъ передъ ними пышныя картины своего будущаго. Такъ какъ взысканіе по закладнымъ вообще вещь трудная и медленная, а защита легка, то панъ Плавицкій и держался въ Кшемен благодаря своей систем. Въ конц-концовъ, все это грозило неизбжнымъ и полнйшимъ крушеніемъ, но пока старикъ считалъ себя ‘дльною головой’ и съ большимъ неудовольствіемъ выслушивалъ совты и замчанія дочери, подозрвая, что она питаетъ какія-то сомннія относительно его ‘головы’. Это въ высшей степени уязвляло его самолюбіе.
Панна Мариня, по милости этой ‘головы’ и ея пріемовъ, уже испытала не мало униженій. Ея жизнь только на видъ казалась идилліей труда и хозяйственныхъ занятій. Здсь не было недостатка ни въ горести, ни въ непріятностяхъ, и ея спокойное лицо могло выражать не только кротость характера, но и его силу и, кром того, огромную духовную выдержку. Но униженіе, которое грозило ей сейчасъ, было гораздо боле невыносимымъ, чмъ предшествующія.
‘Пускай хоть онъ-то меня ни въ чемъ не заподозритъ!’ — говорила она себ. Но что могла она сдлать? Первою ея мыслью было вызвать Поланецкаго на объясненіе, прежде чмъ онъ увидится съ ея отцомъ, объяснить ему все положеніе вещей, какъ объясняютъ человку, къ которому питаютъ довріе. Потомъ въ голову ей пришло, что такой разговоръ былъ бы ничмъ инымъ, какъ просьбой о снисхожденіи,— значитъ, тоже униженіемъ. Панна Мариня, какъ женщина, понимающая вс движенія своего сердца, чувствовала на половину сознательно, на половину инстинктивно, что между нею и этимъ молодымъ человкомъ что-то начинается, что-то завязывается, а въ особенности, что это въ будущемъ могло и должно быть неизбжнымъ. Еслибъ положеніе вещей было не таково, то она осуществила бы свою мысль, но теперь она чувствовала себя не въ состояніи сдлать это. Ей оставалось только одно: увидаться съ Поланецкимъ, сегодняшнею тактикой стереть вс впечатлнія вчерашняго дня, порвать вс нити нарождающейся между ними симпатіи и предоставить ему полную свободу дйствій. Такой способъ казался ей наилучшимъ, и, узнавъ отъ горничной, что Поланецкій всталъ, напился чаю и вышелъ гулять, она ршила отыскать его.
Это было не трудно, потому что онъ уже возвратился съ утренней прогулки и, стоя у крыльца, поросшаго дикимъ виноградомъ, разговаривалъ съ собаками, которыя такъ ласкались къ нему въ день его прізда. Мариню замтилъ онъ не сразу, и она, стоя на ступеняхъ, слышала его слова:
— Такъ вы получаете жалованье за охраненіе дома, а? На всемъ готовомъ? А на чужихъ не лаете, только ласкаетесь къ нимъ? Ахъ вы, глупые псы, ахъ вы, дармоды!
И онъ слегка трепалъ, собакъ по блымъ головамъ, но вдругъ увидалъ Мариню, подпрыгнулъ, какъ камень, выброшенный изъ пращи, и сталъ передъ нею веселый и сіяющій.
— Добрый день. А я тутъ съ собаками разговариваю. Какъ вы провели ночь?
— Благодарю васъ.
Она холодно протянула ему руку, а онъ смотрлъ на нее глазами, въ которыхъ ясно выражалось, какое великое и глубокое наслажденіе испытываетъ онъ при вид ея.
И онъ не мене понравился бдной панн Марин. Сердце ея сжалось отъ огорченія, что на его сердечное привтствіе ей необходимо отвчать такъ церемонно и холодно.
— Можетъ быть, вы идете по хозяйству? Въ такомъ случа, если позволите, пойдемъ вмст. Сегодня я долженъ возвратиться въ городъ, поэтому мн дорога каждая минута, какую я проведу въ вашемъ обществ. Но теперь я уже знаю дорогу въ Кшемень.
— Мы будемъ очень рады, когда время позволитъ вамъ навстить насъ.
Поланецкій только теперь замтилъ, что отъ ея словъ и отъ ея лица ветъ холодомъ, и съ удивленіемъ посмотрлъ на нее. Но если панна Мариня разсчитывала, что онъ поступитъ такъ, какъ поступаютъ вс люди, и тотчасъ же настроится на ея тонъ, то ошиблась. У Поланецкаго было достаточно живости и смлости, чтобы подвергнуть ее допросу. Онъ посмотрлъ ей прямо въ глаза:
— Что съ вами?
Мариня смшалась.
— Ничего особеннаго, вы ошибаетесь.
— Нтъ. Я хорошо вижу и вы хорошо знаете, что я не ошибаюсь. Вы относитесь ко мн такъ же, какъ въ первый вечеръ, когда я пріхалъ. Но тогда я былъ виноватъ, потому что не во-время началъ разговоръ о деньгахъ. Вчера я просилъ у васъ извиненія за это, и мн было хорошо,— о, какъ хорошо! А сегодня пошло на старое… Почему это, скажите мн?
Никакая, самая искусная дипломатія не могла бы такъ сбить съ толку панну Мариню. Ей-казалось что своею тактикой она можетъ охладить его, отдалить отъ себя, а онъ, предлагая ей въ упоръ такіе вопросы, приближался къ ней еще больше. Поланецкій продолжалъ тономъ человка, которому оказываютъ несправедливость:
— Скажите мн прямо, что это значитъ? Скажите прямо! Вашъ отецъ говорилъ, что вчера я долженъ былъ быть гостемъ, а сегодня кредиторомъ. Но, вдь, это глу… это ничего не значитъ, хотлъ я сказать. Я ничего не понимаю въ такихъ тонкостяхъ, кредиторомъ вашимъ, панна Марія, никогда не буду… Разв должникомъ, потому что уже долженъ вамъ и признателенъ за вашу вчерашнюю доброту, и видитъ Богъ, какъ мн важно всегда считать себя вашимъ должникомъ.
И снова онъ внимательно смотрлъ ей прямо въ глаза, не появится ли въ нихъ вчерашняя улыбка, но Мариня, у которой сердце сжималось вс боле и боле, шла дальше по избранному ею пути, во-первыхъ, потому, что она уже избрала его, а, во-вторыхъ, изъ опасенія, что, согласившись съ Поланецкимъ, она принуждена будетъ вступить съ нимъ въ объясненія.
— Увряю васъ,— наконецъ, проговорила она съ нкоторымъ усиліемъ,— что вы или вчера ошибались, или ошибаетесь сегодня. Я всегда одинакова, и мн всегда будетъ пріятно, если вы увезете отсюда добрыя воспоминанія.
Слова были ласковы, но говорила эта двушка такъ не похожая на вчерашнюю, что на лиц Поланецкаго начинали выступать нетерпніе и гнвъ.
— Если вамъ угодно,— сказалъ онъ,— чтобъ я притворился, будто врю вамъ, то пусть будетъ по-вашему. Но, все-таки, я уду съ убжденіемъ, что понедльникъ совсмъ не похожъ на воскресенье.
Мариню кольнули эти слова. Похоже было на то, что Поланецкій дозволялъ себ мечтать о какихъ-то правахъ по поводу ея вчерашняго обращенія съ нимъ. Она отвтила скоре съ печалью, чмъ съ гнвомъ:
‘Что же я могу сдлать?
И она ушла, подъ предлогомъ, что должна повидаться съ отцомъ. Поланецкій остался одинъ, оттолкнулъ собакъ, которыя снова попытались ласкаться къ нему, и разозлился окончательно.
‘Что это такое?— мысленно спрашивалъ онъ самого себя.— Вчера хорошо, сегодня скверно! Совсмъ другая женщина. И какъ все это глупо, какъ пошло! Вчера — родственникъ, сего дня — кредиторъ! Что ей за дло до этого? Зачмъ она третируетъ меня, какъ собаку? Ограбилъ я кого-нибудь, что ли? Она и вчера знала, зачмъ я пріхалъ. Хорошо же! Вы хотите видть во мн кредитора, а не Поланецкаго? Отлично! Чтобъ чортъ побралъ все это дло!’
Мариня прибжала въ комнату отца. Панъ Плавицкій уже всталъ и сидлъ въ халат у стола, заваленнаго бумагами. На минуту онъ оторвался, чтобъ отвтить на привтствіе дочери, но потомъ тотчасъ же углубился въ свое занятіе.
— Папа,— сказала Мариня,— я пришла поговорить о пан Поланецкомъ… вы какъ?…
Но онъ перебилъ ее, не сводя глазъ съ бумаги:
— Я твоего Поланецкаго сожму въ рук, какъ воскъ.
— Я сомнваюсь, что это такъ легко. Наконецъ, я хотла бы, чтобъ вы ему заплатили раньше всхъ, хотя бы съ величайшими пожертвованіями.
Панъ Плавицкій повернулся, посмотрлъ на Мариню и холодно спросилъ:
— Извини. Это опека надъ нимъ или надо мною?
— Это вопросъ нашей чести.
— Въ чемъ, какъ ты думаешь, я нуждаюсь въ твоемъ совт?
— Нтъ, папа, но…
— Что за патетичный день! Что съ тобою?
— Я только умоляю васъ всмъ на свт.
— И я также умоляю тебя, чтобъ ты оставила меня. Ты отстранила меня отъ хозяйства, и я уступилъ, потому что т два года, которые остается мн жить, я не хочу спорить съ родною дочерью. Но оставь мн хоть этотъ уголъ въ дом, хоть эту единственную комнату и позволь устраивать т дла, которыя устраиваются здсь.
— Папа, дорогой, вдь, я прошу только…
— Чтобъ я перешелъ на хуторъ? Въ какой изб прикажешь мн жить?
Панъ Плавицкій, говоря о ‘патетическомъ’ дн, очевидно, не хотлъ, чтобы кто-нибудь длилъ съ нимъ монополію, привсталъ въ своемъ персидскомъ халат, словно король Лиръ, и схватился за ручки кресла, давая знать непочтительной дочери, что безъ этой опоры онъ, пораженный ея непочтительностью, повергся бы на землю. Слезы набгали на глаза Марини, а горькое сознаніе собственнаго безсилія охватывало ея сердце. Съ минуту простояла она, борясь съ горемъ и едва удерживая рыданія, потомъ тихо сказала:
— Простите меня, папа,— и вышла изъ комнаты.
Черезъ четверть часа въ ту же дверь, по приглашенію хозяина, вошелъ Поланецкій, злой, раздраженный, но усиливающійся сдерживать себя.
Панъ Плавицкій поздоровался съ нимъ, усадилъ его на заране приготовленный стулъ и спросилъ:
— Стахъ, во всякомъ случа, ты не сожжешь этотъ домъ? Меня, который раскрылъ теб объятія какъ родственникъ, не заржешь? Дитя мое не сдлаешь сиротою?
— Нтъ,— отвчалъ Поланецкій,— домъ я не сожгу, васъ не заржу и никакое дитя сиротою не сдлано. Я даже прошу васъ, чтобы вы не говорили со мной такимъ образомъ, потому что мн это противно, а вамъ пользы никакой не принесетъ.
— Хорошо,— отвтилъ панъ Плавицкій, нсколько оскорбленный тмъ, что его тонъ и способъ выраженія не находитъ надлежащей оцнки,— помни только, что ко мн и въ этотъ домъ ты прізжалъ еще ребенкомъ.
— Я прізжалъ потому, что меня привозила мать, а она прізжала посл смерти тети Елены потому, что вы не платили процентовъ. Но все это не иметъ никакого отношенія къ длу. Закладная существуетъ уже двадцать одинъ годъ. Съ недоплаченными процентами это составляетъ около двадцати четырехъ тысячъ рублей. Для круглаго счета скажемъ двадцать тысячъ ровно, эти двадцать тысячъ мн необходимы, я за ними пріхалъ.
Панъ Плавицкій съ покорностью наклонилъ голову.
— За этимъ пріхалъ?… Да… Но почему же вчера ты былъ совсмъ другимъ, Стахъ?
Поланецкій, который полчаса назадъ задалъ такой же вопросъ панн Марин, даже подскочилъ на стул, но сдержался еще разъ и сказалъ:
— Прошу васъ, перейдемъ къ длу.
— Я не отступаю отъ него, только позволь мн сказать нсколько словъ и не перебивай меня. Ты говоришь, я не платилъ процентовъ. Правда. Но знаешь ли ты, почему? Твоя мать отдала мн не все свое состояніе, да и не могла сдлать этого безъ разршенія семейнаго совта. Можетъ быть, тмъ хуже для васъ… ну, да дло не въ томъ. И такъ, взявъ эти деньги, я сказалъ себ: женщина осталась одна на бломъ свт, съ единственнымъ ребенкомъ,— неизвстно, какъ она устроится, неизвстно, что выпадетъ на ея долю,— пускай эти деньги останутся ея запаснымъ фондомъ, пусть он ростутъ… пригодятся ей современемъ. И съ той поры я сталъ какъ бы вашею сберегательною кассой. Твоя мать дала мн двнадцать тысячъ, теперь ты имешь за мной почти двадцать четыре. Вотъ результаты. А теперь: неужели ты заплатишь мн неблагодарностью?
На это Поланецкій отвтилъ:
— Дорогой дядюшка, пожалуйста, не считайте меня ни за дурака, ни за сумасшедшаго. Я вамъ скажу прямо: не поймаете вы меня на эту мякину. Вы говорите, что у меня двадцать четыре тысячи, гд же он? Я требую ихъ… и, пожалуйста, безъ болтовни, да еще такого сорта!
— А я требую отъ тебя терпнія и умренности,— съ достоинствомъ и видомъ оскорбленной гордости сказалъ панъ Плавицкій.
— Мой товарищъ черезъ мсяцъ вноситъ двадцать тысячъ на извстное дло, и я долженъ внести столько же. Я говорю это ясно и заявляю, что посл двухлтней безсмысленной переписки я не могу и не буду ждать больше.
Панъ Плавицкій положилъ локти на столъ, закрылъ лицо руками и молчалъ. Поланецкій смотрлъ на него, ждалъ отвта,— смотрлъ съ негодованіемъ все боле и боле возростающимъ и думалъ про себя: что, онъ дуракъ или пройдоха? эгоистъ, такъ влюбленный въ себя, что и добро, и зло мряетъ только мркою своей выгоды, или все это вмст?
А панъ Плавицкій все держалъ лицо закрытымъ и молчалъ.
— Наконецъ, я хотлъ бы знать что-нибудь,— началъ Поланецкій.
Но панъ Плавицкій только махнулъ рукой, давая знать, что хочетъ еще остаться съ своими мыслями.
Вдругъ онъ поднялъ свой сіяющій ликъ.
— Стахъ, зачмъ мы съ тобой ссоримся, когда намъ представляется такой простой выходъ?
— Какой?
— Бери мергель.
— Что?
— Привези сюда своего компаньона, привези какого-нибудь спеціалиста, мы оцнимъ мой мергель и составимъ компанію втроемъ. Твой… какъ онъ тамъ называется? Бигель, что ли?… заплатитъ мн столько, сколько придется на его долю, ты или что-нибудь доплатишь, или нтъ, а польза можетъ быть огромная.
Поланецкій всталъ.
— Извините меня,— сказалъ онъ,— къ одной вещи я не привыкъ, это именно, чтобы кто-нибудь насмхался надо мною. Я не хочу вашего мергеля, я требую только свои деньги, а то, что вы мн говорите, я считаю просто за недостойныя или безумныя увертки.
Наступилъ моментъ тяжелаго молчанія. Юпитеровскій гнвъ началъ омрачать чело и брови пана Плавицкаго. Съ минуту онъ. бомбардировалъ дерзкаго своими очами, потомъ подбжалъ къ стн, на которой висло оружіе, схватилъ охотничій ножъ и, подавая его Поланецкому, изрекъ:
— Есть и другой способъ: рази!
Онъ широко размахнулъ халатъ, но Поланецкій, уже не владющій собой, оттолкнулъ руку вмст съ ножомъ и заговорилъ громкимъ голосомъ:
— Это просто пошлая комедія, ничего больше! Съ вами жалко тратить и слова, и время. Я узжаю, довольно съ меня и васъ, и вашего Кшеменя, но я довожу до вашего свднія, что свою претензію продамъ хотя бы за полцны первому попавшемуся жиду, который съуметъ поладить съ вами.
Правая рука пана Плавицкаго воздвиглась торжественнымъ жестомъ:
— Иди!— сказалъ онъ, — продавай! Впусти жида въ родное гнздо, но памятуй, что проклятія мое и тхъ, которые жили здсь, найдутъ тебя повсюду!
Поланецкій выбжалъ изъ комнаты блдный отъ злости и бранился, на чемъ свтъ стоитъ, отыскивая шляпу. Шляпа нашлась, и онъ хотлъ выйти посмотрть, не пріхала ли бричка, какъ дверь гостиной отворилась и вошла Мариня. При вид ея Поланецкій немного укротился, но, вспомнивъ, что она ведетъ въ Кшемен вс дла, сказалъ:
— Прощайте. Дло съ вашимъ батюшкой я окончилъ. Я пріхалъ сюда за своею собственностью, онъ сначала угостилъ меня благословеніемъ, потомъ мергелемъ, а потомъ проклятіемъ. Хорошій способъ платить долги!…
Была минута, когда Мариня хотла протянуть ему руку и сказать: ‘Я понимаю вашъ гнвъ, за минуту я также была у отца и умоляла его заплатить вамъ раньше всхъ. Поступайте съ нами и съ Кшеменемъ какъ вамъ будетъ угодно, но не обвиняйте меня, не думайте, что я принадлежу къ заговору противъ васъ, имйте ко’ мн хоть каплю уваженія’. И ея рука уже готова была протянуться впередъ, слова готовы были слетть съ губъ, когда Поланецкій, кипятясь все боле и снова теряя спокойствіе духа, добавилъ:
— Я сообщилъ вамъ это потому, что когда въ первый разъ хотлъ поговорить съ вами, вы оскорбились и отослали, меня къ своёму отцу. Я очень благодаренъ за этотъ совтъ, но такъ какъ. онъ принесъ вамъ пользы больше, чмъ мн, то я о будущемъ подумаю самъ.
Губы Марини поблднли, въ глазахъ показались слезы негодованія и сознанія глубокой обиды. Она подняла голову и сказала:
— Вы можете оскорблять меня сколько угодно,— за меня никто не вступится…
Она повернулась къ дверямъ, съ душою, полною униженія и почти отчаянія. Вотъ каковы плоды ея труда, въ который она вкладываетъ вс. свои силы, весь энтузіазмъ своей молодой, безхитростной души. Поланецкій замтилъ, что онъ перешелъ вс границы. Онъ былъ очень отходчивъ, поэтому въ одну минуту отъ гнва перешелъ къ сожалнію и хотлъ было бжать за нею, просить прощенія, но было поздно. Мариня уже вышла изъ комнаты.
Это повергло его въ новый припадокъ злости. Но на этотъ разъ онъ злился и на самого себя. Не простившись ни съ кмъ, онъ слъ въ бричку и выхалъ изъ Кшеменя. Въ душ его клокоталъ такой гнвъ, что одно время онъ не могъ думать ни о чемъ, какъ только о мести. ‘Продамъ свою закладную, хотя бы за треть цны,— повторялъ онъ себ, — пусть васъ растащутъ по кускамъ! И даже если не нужно будетъ, все-таки, продамъ, на зло вамъ!’
Поланецкій не былъ изъ числа тхъ людей, которые не сдерживаютъ общаній, данныхъ кому бы то ни было, самому себ или другому человку. Теперь его интересовало только одно, найдется ли охотникъ пріобрсти его претензію. Это было не легко: для того, чтобы получить деньги по закладной, нужно было, въ буквальномъ смысл, разгрызть Кшемень.
Бричка выхала уже изъ аллеи на открытое пространство. Поланецкій, нсколько успокоившійся, началъ вновь думать о Марин, но думы его складывались въ какую-то странную мозаику. Тутъ смшивалось и впечатлніе, какое произвели на него ея лицо и фигура, и воспоминаніе о вчерашнемъ разговор, и озлобленіе, и состраданіе, и, наконецъ, недовольство самимъ собою. Послднее было сильне всего и еще боле заставляло его негодовать на Мариню. Но по временамъ одно чувство брало верхъ надъ другими и окрашивало ихъ своимъ цвтомъ. То ему припоминалась высокая фигура Марини, ея глаза, ея темные волосы, ея красиво очерченный, хотя, можетъ быть, и немного большой ротъ, наконецъ, выраженіе ея лица,— и тогда его охватывалъ порывъ симпатіи къ ней. Онъ думалъ, что отъ нея ветъ удивительно чистою двственностью, но, вмст съ тмъ, и въ губахъ ея, и въ плечахъ, и во всхъ очертаніяхъ кроется что-то женственное, и это влечетъ къ ней съ неудержимою силой. Онъ припомнилъ ея мягкій голосъ, ея спокойный взглядъ, ея несомннную доброту. Тогда, при мысли, какъ онъ былъ рзокъ съ нею, какимъ тономъ говорилъ, Поланецкій начиналъ бранить себя. ‘Если ея отецъ — старый ломака, комедіантъ и глупецъ,— говорилъ онъ самому себ,— и если она все это чувствуетъ, тмъ несчастіе ея больше. Что же слдуетъ изъ этого? А то, что каждый человкъ съ малйшимъ намекомъ на сердце понялъ бы это, сжалился бы надъ ней, не нападалъ бы на бднаго ребенка, а я этого не понялъ!’ И ему хотлось надавать себ пощечинъ, потому что онъ понималъ, какой бы оборотъ приняло дло при другихъ условіяхъ, какъ бы они сблизились, какая бы удивительная нжность водворилась между ними, еслибъ онъ, посл грызни съ ея отцомъ, отнесся бы къ ней какъ слдуетъ, то-есть съ величайшею деликатностью. Да, да… она, прощаясь, подала бы ему об руки, онъ бы поцловалъ ихъ, и они разошлись бы какъ близкіе люди. ‘Чтобъ черти побрали вс деньги, — мысленно повторялъ онъ,— а теперь пускай они возьмутъ и меня!’ Онъ чувствовалъ, что натворилъ вещей, которыхъ уже нельзя поправить, это сознаніе лишало его послдняго нравственнаго равновсія и еще сильне толкало на ту дорогу, неправильность которой была ему очевидна. И снова онъ начиналъ произносить такіе монологи: ‘Если все пропало, то пусть все и провалится сквозь землю. Продамъ закладную какому-нибудь жиду,— пусть онъ ихъ слопаетъ, выброситъ на улицу, пускай старикъ идетъ въ чиновники, а она въ гувернантки или замужъ за Гонтовскаго’… И онъ сразу почувствовалъ, что согласится на что угодно, только не на это. Гонтовскій!… да онъ ему шею на сторону свернетъ. Пусть ее беретъ кто угодно, только не такой медвдь, не такой дуракъ, не такой болванъ… И на голову бднаго Гонтовскаго посыпался цлый рядъ подобныхъ эпитетовъ, какъ будто онъ былъ виною всего. Поланецкій пріхалъ на желзно-дорожную станцію въ такомъ людодскомъ настроеніи, что встрть онъ Гонтовскаго, то, какъ другой Уголино, впился бы ему зубами ‘туда, гд черепъ сростается съ плечами’. Къ счастію, вмсто черепа Гонтовскаго, онъ увидалъ нсколько желзно-дорожныхъ служащихъ, нсколько крестьянъ, нсколько мужиковъ и, въ углу, умное, исхудалое лицо совтника Ямиша, который, благодаря своему знакомству съ служащими, увелъ его къ себ, въ отдльное купе.
— Я зналъ еще вашего отца,— заговорилъ онъ, когда поздъ тронулся,— и зналъ въ блестящіе дни его существованія. Моя жена — его сосдка. Помню, тогда ему принадлежали Змихувъ, Бженчонца, Моцаже и Розводы въ Люблинской губерніи. Хорошее состояніе! Вашъ ддъ былъ однимъ изъ крупныхъ землевладльцевъ въ той мстности, но это должно было перейти въ другія руки.
— Это было уже давно. Мой отецъ при жизни потерялъ все свое состояніе. Онъ былъ человкъ болзненный, жилъ въ Ницц, ни за чмъ не наблюдалъ,— все и ушло межь пальцевъ. Еслибъ не наслдство, которое мать получила посл его смерти, намъ пришлось бы плохо.
— Но вы хорошо ведете свои дла. Я знаю вашъ торговый домъ и былъ съ вами въ сношеніяхъ черезъ Абдульскаго по поводу хмеля.
— Абдульскій былъ вашимъ коммиссіонеромъ?
— Да, и я остался очень доволенъ. Вы отнеслись ко мн хорошо и я вижу, что вы ведете дла какъ слдуетъ.
— Иначе и нельзя, никто не удержится. Мой компаньонъ, Бигель, порядочный человкъ, да и я не какой-нибудь панъ Плавицкій.
— Какъ это такъ?— заинтересовался Ямишъ.
Поланецкій, еще не остывшій отъ раздраженія, разсказалъ ему все дло.
— Гм…— протянулъ Ямишъ,— если вы говорите о пан Плавицкомъ такъ откровенно, то позвольте и мн поступать такъ же, хотя онъ и сродни вамъ.
— Самъ онъ мн вовсе не сродни, его первая жена была родственницей и другомъ моей матери,— вотъ и все.
— Я его знаю со временъ его дтства. Это скоре человкъ испорченный, чмъ злой. Онъ былъ единственнымъ сыномъ, поэтому отецъ съ матерью страшно избаловали его, а потомъ баловали жены. Об он были женщины тихія, кроткія, для обихъ онъ былъ божествомъ. Цлые годы вещи складывались такъ, что онъ былъ солнцемъ, вокругъ котораго вращаются другія планеты, и, наконецъ, пришелъ къ убжденію, что онъ можетъ требовать отъ міра все, а люди отъ него ничего. При такихъ условіяхъ, когда зло и добро измряешь только мркою собственнаго удобства, нтъ ничего легче, какъ потерять моральный смыслъ. Плавицкій — это смсь торжественности и распущенности: торжественности потому, что вчно куритъ себ иміамъ, распущенности потому, что позволяетъ себ ршительно все. Это почти стало его второю натурой. Потомъ обстоятельства измнились къ худшему, подошли тяжелыя времена, съ которыми можетъ бороться только человкъ съ характеромъ, а у него характера никогда не было. Началъ онъ прибгать къ разнымъ уверткамъ и, въ конц-концовъ, привыкъ къ нимъ. Насъ, панъ Поланецкій, земля облагороживаетъ, но, вмст съ тмъ, земля и портитъ. Мн одинъ мой знакомый,— банкротъ онъ былъ,— говорилъ: ‘это не я верчусь, это мое состояніе вертится, а я только за него говорю’. И это отчасти врно. Въ нашемъ дл боле разочарованія, чмъ въ какомъ-нибудь другомъ.
— Представьте себ,— отвчалъ Поланецкій, — хотя я веду родъ свой отъ земли, но не чувствую ни малйшаго желанія заняться земледліемъ. Я знаю, что оно будетъ, потому что должно быть, но въ его теперешней форм я не вижу для него никакой будущности. Вы вс должны погибнуть.
— Я тоже смотрю на все это не черезъ розовыя очки. Я не говорю о томъ, что вообще во всей Европ земледліе стоитъ на низкомъ уровн,— подумайте только вотъ о чемъ: у помщика четверо сыновей,— значитъ, каждый изъ нихъ получитъ только четвертую часть отцовскаго состоянія. А какъ обставлено дло? Каждый, привыкшій къ отцовской норм жизни, хочетъ жить, какъ жилъ отецъ,— значитъ, развязку легко предвидть. Еще примръ: если у помщика четверо сыновей, то боле способные избираютъ различныя спеціальности, а при земл,— я готовъ держать пари,— остается наимене способный. Въ-третьихъ, то, что цлый рядъ поколній заработалъ, промотаетъ одна шальная голова. Въ-четвертыхъ, мы не дурные сельскіе хозяева, но плохіе администраторы, а хорошая администрація значитъ больше хорошей обработки поля. Какое же отсюда заключеніе? Земля остается, а мы, которые являемся ея представителями подъ видомъ крупныхъ землевладльцевъ, должны уйти отъ нея. Уйти-то мы уйдемъ, но, можетъ быть, современемъ и вернемся.
— Какъ это такъ?
— Вотъ вы говорите, что васъ не тянетъ къ земл: это — заблужденіе. Земля притягиваетъ, и притягиваетъ съ такою силой, что каждый человкъ, вошедшій въ извстный возрастъ и нажившій себ извстное состояніе, не можетъ противиться желанію пріобрсти хоть клочокъ земли. И съ вами будетъ то же самое. И это очень естественно. Наконецъ, на всякое богатство, кром земли, можно смотрть какъ на фикцію. Изъ земли все выходитъ и все существуетъ только для нея. Какъ банковый билетъ есть ничто иное, какъ квитанція на металлическую монету, лежащую въ государственномъ банк, такъ и промыселъ, и торговля, и что вы хотите, ничто иное, какъ видоизмненная форма земли. Что же касается васъ, которые вышли изъ нея, то вы должны къ ней и вернуться.
— Я, по крайней мр, не думаю.
— Какъ вы можете знать? Теперь вы заботитесь о томъ, что бы нажить состояніе, а когда вы наживете его, тогда что? Поланецкіе были земледльцами,— теперь одинъ изъ нихъ избралъ себ другую спеціальность. Большая часть дтей земледльцевъ должна идти такъ же, потому что иначе нельзя. Часть ихъ пропадетъ, часть добьется извстнаго положенія и вернется, — вернется не только съ деньгами, но и съ новою энергіей и съ тмъ запасомъ административныхъ знаній, которыя вырабатываются спеціальными профессіями,— возвратится, благодаря тому притяженію, которое оказываетъ земля, наконецъ, благодаря чувству обязанности, о которомъ мн нтъ надобности говорить вамъ.
— Въ томъ, что вы говорите, есть и хорошая сторона. Значитъ, мой дядюшка-не-дядюшка, Плавицкій, тоже принадлежитъ къ такимъ, обреченнымъ на гибель?
Панъ Ямишъ задумался на минуту, потомъ сказалъ:
— Нитка тянется и тянется, пока не оборвется, но, наконецъ, должна будетъ оборваться. Они, по моему мннію, не удержатъ Кшемень, хотя бы и распродали Магерувку по участкамъ. Кого мн жаль, такъ это Мариню. Хорошая, добрая двушка. Вы не знаете, что старикъ, два года назадъ, хотлъ продать Кшемень и перехать въ городъ, а если не продалъ, то отчасти по настоянію Марини. Потому ли, что ей дорога память матери, которая похоронена тамъ, потому ли, что она начиталась объ обязанности держаться земли, но только Мариня длала, что могла, чтобы не допустить продажи имнія. Бдняжка вообразила, что нужно только посвятить вс свои силы труду, чтобы добиться желаемаго результата. И дйствительно, она отреклась отъ всего свта для Кшеменя. Для нея будетъ страшный ударъ, когда, наконецъ, нить порвется, а она должна порваться… Жалко, она такъ молода еще.
— Вы добрый человкъ, панъ совтникъ!— воскликнулъ Поланецкій со свойственною ему живостью.
Старикъ усмхнулся.
— Я люблю эту двочку, она моя ученица по агрономической части. Скучно будетъ, когда ея не станетъ.
Поланецкій закусилъ усы и сказалъ:
— Пусть выйдетъ замужъ за кого-нибудь изъ сосдей, тогда и останется.
— Выйдетъ, выйдетъ… Разв это такъ легко двушк безъ приданаго? Кто у насъ женихи? Гонтовскій? Этотъ бы взялъ ее. Добрый человкъ и вовсе не такой ограниченный, какъ говорятъ о немъ. Но у нея нтъ любви къ нему, а безъ любви она не выйдетъ замужъ. Ялбжиковъ — маленькое имніе, а старику, притомъ, кажется, что Гонтовскіе ниже Плавицкихъ, да и Гонтовскій въ это увровалъ. Вы знаете, какъ это длается у насъ: тотъ считается знатнымъ человкомъ, кому угодно считаться такимъ. Посмются, посмются, а потомъ поврятъ. Кром того, одинъ задираетъ носъ потому, что наживаетъ состояніе, другой потому, что растрачиваетъ его, да ему ничего другого и не остается. Ну, да объ этомъ говорить нечего. Я знаю только одно: кто возьметъ Мариню, тотъ возьметъ жемчужину.
Поланецкій въ эту минуту и самъ чувствовалъ, что это такъ. Онъ погрузился въ задумчивость и началъ воображать себ Мариню.
И вдругъ ему представилось, что онъ будетъ скучать по ней, но онъ вспомнилъ, что такія вещи случались уже не разъ, а потомъ время разсивало эти иллюзіи. Тмъ не мене, онъ думалъ о ней и тогда, когда поздъ подходилъ къ станціи, и, выходя изъ вагона въ Варшав, ворчалъ сквозь зубы:
— И какъ все это глупо сложилось, какъ глупо!…

IV.

Первый вечеръ по возвращеніи въ Варшаву Поланецкій провелъ въ дом своего компаньона, Бигеля, съ которымъ его соединила и личная пріязнь, какъ со старымъ школьнымъ товарищемъ. Бигель — по происхожденію чехъ, но потомокъ рода, который уже издавна поселился въ Польш, велъ до соединенія съ Поланецкимъ небольшое торговое дло и пользовался репутаціей купца,— правда, не особенно предпріимчиваго, по честнаго и необычайно аккуратнаго. Когда Поланецкій вошелъ къ нему въ компанію, торговый домъ значительно расширилъ свою дятельность и сдлался солидною фирмой. Компаньоны отлично пополняли другъ друга. Поланецкій, несравненно боле способный и поворотливый, могъ легче окидывать однимъ взглядомъ сущность всякаго дла, фантазіи у него бы по больше, за то Бигель лучше велъ исполнительную часть. Когда дло касалось того, чтобы проявить энергію или прижать кого-нибудь къ стн, Поланецкій былъ незамнимъ, за то, если нужно было подумать, осмотрть дло не спша, терпливо, со всхъ сторонъ, тамъ начиналась роль Бигеля. По характеру они были совершенно различны и, можетъ быть, вслдствіе этого ихъ и связывала искренняя дружба. Преимущество, все-таки, было на сторон Поланецкаго. Бигель врилъ въ его недюжинныя способности, а нсколько идей, которыя провелъ Поланецкій посл вступленія въ товарищество,— идей, дйствительно, весьма удачныхъ для торговаго дома, еще боле укрпили эту увренность. Мечтой обоихъ было составить такой капиталъ, чтобъ устроить ситцевую фабрику, въ которой Поланецкій велъ бы дла, а Бигель завдывалъ бы администраціей. Но такъ какъ оба они могли считаться людьми только что достаточными, то до осуществленія этой мечты было еще далеко. Поланецкій, мене терпливый и имющій боле связей, попробовалъ было, сейчасъ же по прізд, расшевелить такъ называемые ‘мстные’ капиталы. Но его встртило всеобщее недовріе. При этомъ онъ замтилъ одну странную вещь. Его фамилія, правда, открывала ему почти вс двери, но скоре вредила, чмъ помогала его длу. Казалось, у тхъ людей, къ которымъ онъ обращался, не умщалось въ голов, какимъ образомъ человкъ изъ общества, да еще изъ хорошаго дома, съ фамиліей, оканчивающейся на скій, можетъ заниматься какимъ-нибудь дломъ. Сначала это злило Поланецкаго такъ, что благоразумный Бигель долженъ былъ гасить его вспышки и втолковывать ему, что подобное недовріе основано на долголтнихъ и грустныхъ опытахъ. И, хорошо зная исторію различныхъ торгово-промышленныхъ предпріятій, онъ привелъ цлый рядъ боле или мене извстныхъ именъ. ‘Время еще не пришло,— говорилъ Бигель,— но оно придетъ или, врне, уже подходитъ. До сихъ поръ было только аматерство и дилетантизмъ, и только теперь появляются настоящіе спеціалисты’.
Поланецкій, несмотря на свой темпераментъ, обладалъ достаточно развитыми наблюдательными способностями и теперь сдлалъ рядъ удивительныхъ открытій въ той сфер, которая была доступна ему, благодаря его связямъ. Его повсюду одобряли за то, что онъ длалъ. Его даже восхваляли, восхваляли съ особеннымъ удареніемъ, но въ этомъ одобреніи слышалась какая-то снисходительность. Каждый давалъ ясно понять, что онъ соглашается на это, что считаетъ это полезнымъ, но никто не держалъ себя такъ, какъ будто фактъ, что Поланецкій чмъ-то занимается, есть вещь совершенію обыкновенная и естественная. ‘Они протежируютъ мн!’ — говорилъ Поланецкій. И это была правда. Онъ пришелъ къ убжденію, что, еслибъ, напримръ, попробовалъ присвататься къ двушк изъ такъ называемаго ‘общества’, то его банкирско-торговый домъ и прозвище ‘афериста’, несмотря на все уваженіе къ этому занятію, скоре повредили бы ему, чмъ были бы полезны. Если бы, вмсто выгоднаго предпріятія, у него было обремененное долгами имніе, если бы онъ жилъ большимъ бариномъ, тратилъ бы проценты съ своего капитала, а то и самый капиталъ, то ему скоре отдали бы руку любой двушки.
Сдлавъ нсколько дюжинъ подобныхъ наблюденій, Поланецкій началъ рже бывать въ обществ, а въ конц и совсмъ пересталъ, ограничиваясь домомъ Бигелей, пани Эмиліи Хвастовской и тхъ людей, какіе были ему необходимы при его холостой жизни. Обдалъ онъ у Франсуа съ Букацкимъ, старикомъ Васковскимъ и съ адвокатомъ Машко, съ которымъ постоянно разговаривалъ и спорилъ о разныхъ вопросахъ, часто бывалъ въ театрахъ и на различныхъ зрлищахъ. Вообще онъ жилъ особнякомъ и поэтому, несмотря на большое и ясно сознаваемое желаніе и приличныя средства, до сихъ поръ еще не женился.
Изъ Кшеменя онъ почти прямо пріхалъ къ Бигелямъ, прежде всего, излилъ всю свою злость на ‘дядюшку’ Плавицкаго, думая, что въ лиц хозяина найдетъ сочувствующаго слушателя, но Бигель мало взволновался разсказомъ товарища и сказалъ:
— Я знаю такіе типы. Наконецъ, сказать правду, откуда Плавицкій возьметъ деньги, коли ихъ нтъ? Съ долгами по закладной нужно обладать ангельскимъ терпніемъ. Земельная собственность легко поглощаетъ деньги, но отдаетъ ихъ съ величайшимъ трудомъ.
— Слушай, Бигель,— сказалъ Поланецкій,— съ тхъ поръ, какъ ты началъ жирть и спать посл обда, съ тобой тоже нужно имть ангельское терпніе.
— Скажи по совсти,— продолжалъ невозмутимый Бигель,— теб необходимы эти деньги? У тебя нтъ въ распоряженіи той суммы, которую каждый изъ насъ обязался внести?
— Интересно, какое дло теб или Плавицкому до этого? Онъ долженъ мн, я получу свое и — длу конецъ.
Онъ разгорячился и сказалъ бы еще что-нибудь, но тутъ вошла пани Бигель съ цлою кучей дтей. То была еще молодая женщина, темноволосая, голубоглазая, очень добрая и очень запятая дтьми. Дтей у нея было шестеро и Поланецкій очень любилъ ихъ всхъ. За то и пани Бигель была его большою пріятельницей, также, какъ и пани Эмилія Хвастовская. Об барыни, знающія Мариню Плавицкую, ршили выдать ее замужъ за Поланецкаго, об энергически уговаривали его хать въ Кшемень, и теперь пани Бигель сгорала отъ любопытства, какое впечатлніе произвела на Поланецкаго эта поздка.
Но, по милости дтей, къ разспросамъ приступить было невозможно. Младшій изъ тхъ, которые ходили на своихъ ногахъ, Ясь, ухватился за ногу Поланецкаго, дв двочки, Ева и Іоася, безъ церемоніи вскарабкались къ нему на колни, а Эдзя и Юзя просили его быть судьей въ ихъ дл. Дти читали Завоеваніе Мексики и играли въ завоеваніе Мексики. Эдзя, воздвая руки гор, горячо говорилъ:
— Хорошо, я буду Кортесомъ, а Юзя — рыцаремъ на кон. Ну, а если ни Ева, ни Іоася не хотятъ быть Монтесумой, то какъ же это? Вдь, нельзя такъ играть, правда? Кто-нибудь долженъ быть Монтесумой, а то кто же будетъ предводительствовать мексиканцами?
— А мексиканцы гд?— спросилъ Поланецкій.
— Ну, мексиканцы — стулья, и испанцы также.
— Такъ подожди, я буду Монтесумой, а теперь завоевывайте Мексику!
Тутъ начался неописуемый содомъ. Живость Поланецкаго давала ему возможность моментально обращаться въ ребенка. Онъ такъ энергически сопротивлялся Кортесу, что Кортесъ началъ отрицать за нимъ право на такое сопротивленіе, утверждая не безъ исторической справедливости, что если Монтесума былъ побитъ, то онъ и долженъ дать себя побить. На это Монтесума отвчалъ, что исторія его мало интересуетъ, и продолжалъ сражаться.
Пани Бигель не могла дождаться конца игры и спросила мужа:
— Какъ поздка въ Кшемень?
— Онъ сдлалъ то, что длаетъ теперь,— флегматично отвчалъ Бигель,— перевернулъ кверху ножками вс стулья и ухалъ.
— Говорилъ онъ теб что-нибудь?
— О панн Маріи я не могъ разспросить его,— времени не было,— но съ Плавицкимъ онъ разстался какъ нельзя хуже. Онъ хочетъ продать свою закладную, что, очевидно, повлечетъ за собою прекращеніе всхъ отношеній.
— Жаль,— сказала пани Бигель, и за чаемъ, когда дти ушли спать, начала прямо разспрашивать Поланецкаго о Марин.
— Не знаю,— отвчалъ Поланецкій,— можетъ быть, она хороша, можетъ быть — нтъ, я не думалъ объ этомъ.
— Это неправда,— сказала пани Бигель.
— Если угодно, неправда. Если угодно, она мила, хороша, все, что вы хотите. Въ нее можно влюбиться, на ней можно жениться, но моя нога больше у нихъ не будетъ. Я знаю отлично, зачмъ вы посылали меня туда. Только лучше было бы заране предупредить меня, что такое ея отецъ. Она характеромъ, должно быть, похожа на него, а если это такъ, то покорно благодарю!
— Обдумайте, что вы говорите: ‘она хороша, мила, на ней можно жениться’, а потомъ: ‘должно быть, похожа на отца’… Это какъ-то не вяжется одно съ другимъ.
— Можетъ быть, мн все равно! Нтъ у меня счастья — и конецъ.
— А я вамъ скажу дв вещи: первое, что вы возвратились подъ сильнымъ впечатлніемъ Марини, во-вторыхъ, что это одна изъ самыхъ лучшихъ двушекъ, которыхъ я видла въ жизни, и счастливъ будетъ тотъ, кто возьметъ ее.
— Почему же до сихъ поръ ее никто не взялъ?
— Потому что ей двадцать одинъ годъ и она недавно стала показываться въ свтъ. Но вы не думайте, чтобъ у нея не было жениховъ.
— Такъ пускай и выходитъ замужъ за кого-нибудь другого.
Но Поланецкій сказалъ это неискренно, такъ какъ мысль, что ее можетъ взять кто-нибудь другой, была для него въ высшей степени непріятна. Въ глубин души онъ чувствовалъ признательность къ пани Бигель за ея похвалы Марин.
— Пускай,— прибавилъ онъ,— но вы врный другъ.
— Не только Марин, но и вамъ, и вамъ. Я прошу васъ только быть откровеннымъ, совершенно откровеннымъ: произвела она на васъ впечатлніе или нтъ?
— Произвела ли впечатлніе? Откровенно сказать вамъ, огромное.
— Вотъ видите ли!— отвтила пани Бигель, и лицо ея просіяло.
— Что вижу? Ничего не вижу! Понравилась она мн страшно, правда. Вы и понятія не имете, какое это симпатичное и привлекательное существо! Ну, и что же изъ этого? Вдь, въ другой разъ я не могу хать въ Кшемень. Я выхалъ такой злой, говорилъ не только Плавицкому, но и ей такія непріятныя вещи, что это невозможно.
— Много длъ натворили?
— Скоре много, чмъ мало.
— Это можно смягчить письменно.
— Чтобъ я сталъ писать къ Плавицкому и просить извиненія? Ни за что на свт! Наконецъ, онъ меня проклялъ.
— Какъ проклялъ?
— Какъ глава рода. Отъ имени своего и всхъ предковъ. Онъ мн до такой степени противенъ, что я не могъ бы и двухъ словъ къ нему нацарапать. Старый, патетическій комедіантъ! У нея я попросилъ бы прощенія, но на что это нужно? Она должна держаться отца. Это и я понимаю. Въ самомъ лучшемъ случа она отвтитъ мн, что ей это очень пріятно,— на томъ и порвутся наши отношенія.
— Какъ только Эмилія возвратится изъ Рейхенгалля, мы подъ какимъ-нибудь предлогомъ вытащимъ сюда Мариню, и тогда будетъ уже ваше дло прекратить вс недоразумнія.
— Поздно, поздно!— проговорилъ Поланецкій.— Я далъ себ слово, что продамъ закладную, и продамъ.
— Можетъ быть, такъ и лучше будетъ.
— Нтъ, это будетъ хуже,— вставилъ Бигель.— Я его уговариваю не продавать закладную. Кром того, я надюсь, что онъ не найдетъ покупателя.
— А тмъ временемъ Эмилія кончитъ лечить Литку.
Тутъ пани Бигель обратилась къ Поланецкому:
— Вы увидите сами, какими вамъ будутъ казаться вс остальныя двушки посл Марини. Я съ ней не такъ близка, какъ Эмилія, но постараюсь найти первый подходящій поводъ, чтобы написать ей и узнать, что она думаетъ о васъ.
На этомъ разговоръ кончился. Поланецкій, возвращаясь домой, замтилъ, что, однако, Мариня заняла вовсе не послднее мсто въ его сердц. Говоря правду, онъ ни о чемъ другомъ и думать не могъ. Вмст съ тмъ, онъ чувствовалъ, что ихъ отношенія начались при неблагопріятныхъ условіяхъ и что ему лучше было бы выкинуть изъ головы эту двушку, пока еще есть время. Какъ человкъ скоре твердый духовно, чмъ слабый, не привыкшій предаваться мечтаніямъ только потому, что они сладки, онъ ршилъ трезво оцнить свое положеніе и разсмотрть его со всхъ сторонъ. Двушка, дйствительно, обладала почти всми особенностями, которыя онъ требовалъ отъ будущей своей жены, и сильно пришлась ему по сердцу. Но, кром того, у нея былъ и отецъ, котораго Поланецкій выносить не могъ, да еще истинное бремя въ вид Кшеменя. ‘Съ этою торжественною старою обезьяной я не уживусь никогда и не могу ужиться,— думалъ Поланецкій,— потому что съ нимъ дло нужно вести или такъ, чтобы подчиняться ему, на что я безусловно не способенъ, или трясти его за шиворотъ, какъ я трясъ его въ Кшемен. Въ первомъ случа, я, человкъ независимый, пошелъ бы въ несносное рабство къ старому эгоисту, во второмъ — роль моей жены была бы трудна, невыносима и наше сожительство оказалось бы непрочнымъ’.
‘Надюсь,— продолжалъ онъ разговаривать самъ съ собою,— что эти разсужденія трезвы и логичны. Они были бы ошибочны только тогда, еслибъ я уже любилъ ее. Но я думаю, что это не такъ. Я заинтересованъ ею, а не влюбленъ въ нее. Это дв вещи разныя. Ergo, нужно перестать думать о ней и пусть ее беретъ кто-нибудь другой!’
При послдней мысли его опять сильно кольнуло непріятное чувство, но онъ подумалъ:
‘Я ею такъ заинтересованъ, что мн больно сказать это. Но такъ какъ я проглотилъ не одну непріятность въ жизни, то проглочу и эту. Я могу даже допустить, что эта непріятность будетъ съ каждымъ днемъ уменьшаться’.
Но вскор онъ замтилъ, что, кром непріятности, у него остается еще и сожалніе по поводу исчезновенія тхъ перспективъ, которыя открывались передъ нимъ. Ему казалось, что передъ нимъ подняли завсу будущаго, показали, что могло бы быть, а потомъ завсу сразу опустили и его жизнь должна была возвратиться на старую дорогу, ни къ чему не ведущую, или, врне, ведущую къ пустот. Поланецкій чувствовалъ, что, какъ бы то ни было, а старый философъ Васковскій былъ правъ, и что нажива денегъ можетъ быть только средствомъ, а не цлью. Да и, кром того, жизненная загадка должна быть разгадана какъ-нибудь иначе. Должна быть какая-нибудь цль, какая-нибудь видимая задача, исполняемая просто и достойно, ведущая къ духовному успокоенію. Это успокоеніе — душа жизни, а безъ него жизнь, прямо говоря, не иметъ никакого смысла. Поланецкій въ нкоторомъ отношеніи былъ дитя вка, то-есть и онъ носилъ въ себ часть той безконечной тревоги, которая въ нашу эпоху паденія стала бичомъ человчества. И въ немъ подгнилъ тотъ фундаментъ, на которомъ до сихъ поръ основывалась жизнь. И онъ усомнился, что спотыкающійся на каждомъ камн раціонализмъ можетъ замнить вру, а вры до сихъ поръ не нашелъ. Отъ современныхъ декадентовъ онъ отличался, однако, тмъ, что не былъ влюбленъ въ себя, въ свои нервы, въ свои сомннія, въ свою духовную драму и не выдалъ себ открытаго листа на лежебочничанье и ничегонедланье. Напротивъ, у него было боле или мене сознательное ощущеніе, что жизнь, какова бы она ни была,— тайна ли она, или не тайна,— должна быть рядомъ трудовъ и дяній. Онъ думалъ, что хотя отвтить себ на всевозможныя ‘зачмъ?’ невозможно, длать что-нибудь, все-таки, нужно,— самое дло до нкоторой степени можетъ быть отвтомъ. Пусть этотъ отвтъ — нелпость, но, по крайней мр, человкъ, который такъ отвчаетъ, слагаетъ съ себя обязанность. И такъ, что же остается? Устройство семьи и общественный трудъ. И то, и другое, должно быть, лежитъ въ законахъ природы, ибо иначе люди не женились бы и не сплачивались бы въ общества. Такого рода философія, подкрпляющая разсудительныя воззрнія Поланецкаго, указывала ему на бракъ, какъ на одну изъ главныхъ цлей жизни. Его воля была давно напряжена и направлена къ этой цли. Одно время панна Мариня показалась ему тою пристанью, ‘къ которой въ туманную ночь стремится корабль’. А теперь, когда онъ объяснилъ себ, что огни этой пристани были зажжены не для него, что нужно плыть дале, снова начинать странствованіе по незнакомымъ морямъ, его охватило и утомленіе, и сожалніе. Но его выводы казались ему логичными и онъ возвратился домой почти съ совершенно сложившимся убжденіемъ, что это — ‘еще не то’ и ‘еще не теперь’.
На другой день въ ресторан онъ нашелъ Васковскаго и Букацкаго. Не много погодя пришелъ и Машко съ своимъ надменнымъ лицомъ и моноклемъ въ глазу. Посл обмна первыхъ привтствій вс начали разспрашивать Поланецкаго о путешествіи къ Плавицкому,— вс отчасти знали, почему дамы особенно настаивали на томъ, чтобъ Поланецкій халъ самъ.
Выслушавъ отвтъ, блдный, какъ пластинка сервскаго фарфора, Букацкій сказалъ со свойственною ему флегмой:
— Значитъ, война? Эта двушка дйствуетъ на нервы и теперь самая лучшая пора атаковать ее. Женщина на каменистой дорог легче принимаетъ предлагаемую ей руку, чмъ на ровномъ пути.
— Такъ подай ей,— съ нкоторымъ неудовольствіемъ сказалъ Поланецкій.
— Видишь, дорогой мой, у меня три препятствія. Во-первыхъ, на мои нервы еще боле дйствуетъ пани Эмилія, во-вторыхъ, каждое утро я чувствую боль въ затылк, что предвщаетъ душевную болзнь, въ-третьихъ, я нищъ и убогъ.
— Ты нищъ?
— По крайней мр, теперь. Я купилъ нсколько Фальковъ, все avant la lettre и истощился на цлый мсяцъ, а если получу изъ Италіи одного Мазачча, котораго торгую въ настоящее время, то разорюсь на годъ.
Васковскій,— онъ до нкоторой степени былъ похожъ на Машко, только гораздо старше, съ лицомъ, исполненнымъ кротости,— устремилъ свои голубые глаза на Букацкаго и сказалъ:
— И это болзнь вка. Коллекціонерство и коллекціонерство во вс стороны.
— Ого! будетъ дло!— замтилъ Машко.
— У насъ ничего лучшаго нтъ,— отвтилъ Поланецкій.
Букацкій поднялъ перчатку.
— Что вы имете противъ коллекціонерства?
— Ничего,— отвтилъ Васковскій.— Это стариковскій, достойный нашихъ временъ, способъ обожанія искусства. А вы не думаете, что въ немъ кроется что-то устарлое? По моему мннію, это очень характерно. Когда-то существовалъ энтузіазмъ къ великому искусству, его любили, гд оно встрчалось,— въ музеяхъ, въ церквахъ,— теперь его водворяютъ въ собственномъ кабинет. Прежде дло кончалось коллекціонерствомъ, теперь оно начинается имъ и кончается чудачествомъ. Я не говорю о Букацкомъ, но теперь всякій мальчикъ, коли у него заведутся деньжонки, начинаетъ собирать, да предметы искусства, а проявленія его эксцентричности, а порою и прямо всякіе пустяки. Видите, дорогіе мои, мн всегда казалось, что любовь и аматерство — дв вещи различныя, и я допускаю, напримръ, что великій аматеръ женщинъ не способенъ къ возвышенному чувству.
— Можетъ быть. Здсь есть частица правды,— сказалъ Поланецкій.
— Я могу сказать,— проговорилъ Машко, расчесывая пальцами свои англійскіе бакенбарды,— что здсь, прежде всего, слышится ворчаніе стараго педагога на новыя времена.
— Педагога?— повторилъ Васковскій.— Прежде всего, съ тхъ поръ, какъ мн, точно съ неба, свалился кусокъ хлба, я отрекся отъ истребленія младенцевъ и роли Ирода, во-вторыхъ, вы ошибаетесь, что я ворчу. Я почти съ радостью вижу и заношу въ память все новыя и новыя доказательства, что мы у конца одной эпохи и что вскор наступитъ другая.
— Мы въ открытомъ мор и не скоро придемъ къ берегу, — пробормоталъ Машко.
— Оставь,— проговорилъ Поланецкій.
Но непобдимый Васковскій продолжалъ:
— Аматерство приводитъ къ излишней утонченности, а въ излишней утонченности великіе идеалы гибнутъ и уступаютъ мсто страсти къ обладанію. Все это ничто иное, какъ язычество. Никто себ не отдаетъ отчета, до какой степени мы вс сдлались язычниками, но что-нибудь-то осталось?— остался арійскій духъ, который не коснетъ, не застываетъ никогда,— духъ, согртый дуновеніемъ Божіимъ,— и этому духу уже тсно въ языческихъ оковахъ, и реакція уже начинается, и возрожденіе явится какъ на этой почв, такъ и на другихъ,— возрожденіе во Христ… Это несомннно.
И Васковскій, съ своими дтскими глазами, отражающими вншнія явленія и вмст съ тмъ, устремленными въ безконечность, теперь началъ смотрть въ окно, на срыя тучи, сквозь которыя кое-гд пробивался солнечный лучъ.
Букацкій отвтилъ:
— Жаль, что у меня голова побаливаетъ, это была бы интересная эпоха.
Машко, который не любилъ Букацкаго за его рчи и вздохи по всякому пустяшному поводу, а то и безъ всякаго повода, досталъ изъ бокового кармана сюртука сигару, откусилъ кончикъ и, обратившись къ Поланецкому, сказалъ:
— Слушай, Стась, ты, дйствительно, продалъ бы закладную на Кшемень?
— Ршительно. Зачмъ ты спрашиваешь?
— Я можетъ бы ‘обдумалъ’ это дло.
— Ты?
— Да. Знаешь, я часто ‘обдумываю’ дла подобнаго рода. Мы можемъ потолковать съ тобою объ этомъ. Сегодня я ничего не могу сказать наврное, но завтра я разсмотрю бумаги, касающіяся Кшеменя, и скажу теб, возможная ли это вещь, или нтъ. Можетъ быть, завтра посл обда ты придешь ко мн пить кофе, тогда мы и придумаемъ что-нибудь.
— Хорошо, если мы условимся, то я хотлъ бы, чтобъ это было какъ можно скоре. Тогда я устрою свои дла съ Бигелемъ и уду.
— Куда ты собираешься?— спросилъ Букацкій.
— Не знаю. Въ город ужь очень жарко. Куда-нибудь, гд есть деревья и вода.
— Тоже старый предразсудокъ,— сказалъ Букацкій,— въ город всегда по одной сторон улицы тнь, а въ деревн этого нтъ. Я всегда хожу по тнистой сторон и мн хорошо, поэтому на лто я никогда не вызжаю изъ города.
— А вы, профессоръ, узжаете куда-нибудь?— спросилъ у Васковскаго Поланецкій.
— Можетъ быть. Пани Эмилія соблазняла меня хать въ Рейхенгалль. Можетъ быть, я и выберусь.
— Тогда подемъ вмст. Мн все равно, куда ни хать. Я люблю Зальцбургъ, кром того, мн будетъ пріятно увидать пани Эмилію и Литку.
Букацкій протянулъ свою прозрачную руку, взялъ изъ стаканчика зубочистку и заговорилъ своимъ холоднымъ и равнодушнымъ голосомъ:
— Во мн кипитъ такая бшеная буря ревности, что и я готовъ хать съ вами. Поланецкій, берегись, чтобъ я не взорвался, какъ динамитъ.
Между этими словами и тономъ Букацкаго былъ такой забавный контрастъ, что Поланецкій расхохотался и сказалъ:
— Мн и въ голову не приходило, что въ пани Эмилію можно влюбиться… Благодарю тебя за идею.
— Горе вамъ обоимъ!— отвтилъ Букацкій, продолжая чистить зубы.

V.

На другой день, посл ранняго обда у Бигелей, Поланецкій отправился къ Машко. Его, видимо, ожидали, потому что въ кабинет былъ приготовленъ изящный кофейный сервизъ и рюмки для ликера. Самъ Машко не показывался,— онъ, по словамъ слуги, принималъ какую-то даму, и дйствительно, изъ сосдней комнаты доносился его голосъ и голосъ какой-то женщины. Тмъ временемъ Поланецкій началъ разсматривать предковъ Машко, портреты которыхъ висли по стнамъ кабинета и подлинность которыхъ возбуждала сомннія въ друзьяхъ молодого адвоката. Въ особенности одинъ раскосый аббатъ доставлялъ Букацкому много матеріала для остротъ, но Машко не смущался этимъ. Онъ ршилъ навязать свту, во что бы то ни стало, себя, своихъ предковъ, свою геніальность въ веденіи длъ, зная, что въ томъ обществ, съ которымъ онъ жилъ, кое-кто будетъ подтрунивать надъ нимъ, но ни у кого не хватитъ энергіи активно выступить противъ его претензій. А у него самого энергія была, было и нахальство безъ границъ и, дйствительно, много дловитой ловкости. И онъ ршилъ выбиться въ люди при помощи этихъ средствъ. Люди, которые его любили, называли его безстыднымъ, онъ и былъ такимъ, но былъ сознательно. Потомокъ семьи, едва ли даже дворянской, онъ третировалъ людей, происходящихъ отъ несомннно древнихъ родовъ, какъ будто его родъ былъ безъ сравненія лучше ихъ рода,— людей богатыхъ такъ, какъ будто былъ богаче ихъ. Это ему иногда удавалось,— тактика длала свое дло. Онъ опасался только одного, какъ бы не попасть въ смшное положеніе, но и для этого поставилъ себ очень широкія границы. Въ конц онъ дошелъ до того, чего хотлъ: его повсюду принимали, кредитъ у него былъ большой. Нкоторые обороты приносили ему большую пользу, но денегъ онъ не собиралъ. Онъ думалъ, что для этого еще время не пришло и что онъ еще долженъ жертвовать будущему, съ тмъ, чтобъ оно заплатило ему такъ, какъ онъ желаетъ. Правда, деньгами онъ не сорилъ, не роскошествовалъ, понимая, что такимъ образомъ въ свтъ входятъ только выскочки, но гд было нужно, тамъ показывался, по его собственнымъ словамъ, ‘солидно-щедрымъ’. Онъ былъ на счету человка очень сговорчиваго въ длахъ и необыкновенно точнаго.
Положимъ, точность его была основана на кредит, но за то поддерживала его на высокомъ уровн, и это дозволяло ему длать крупные обороты. Онъ не останавливался ни передъ чмъ. Кром отваги и ршительности, устраняющей долгія размышленія, у него была еще и вра въ свое счастье. Удача еще боле укрпила эту вру. Онъ не зналъ самъ, каково его состояніе, но ворочалъ большими деньгами и люди считали его богатымъ.
Вообще, главною пружиной его было скоре тщеславіе, чмъ жадность. Правда, онъ хотлъ быть богатымъ, но прежде всего жаждалъ слыть большимъ бариномъ на англійскій манеръ. Онъ приспособилъ къ этому даже свою наружность и чуть не гордился своимъ безобразіемъ, потому что оно казалось ему аристократичнымъ. И дйствительно, если не необыкновенное, то что-то своеобразное было въ этихъ широкихъ губахъ, широкихъ ноздряхъ и красноватыхъ пятнахъ на его лиц. Чувствовалась какая-то сила и суровость, какая порою замчается у англичанъ, и это выраженіе усиливалось еще тмъ, что Машко носилъ монокль и ради этого долженъ былъ часто задирать голову кверху, а когда расчесывалъ пальцами свои свтлые бакенбарды, то задиралъ ее еще боле. Поланецкій сначала не выносилъ его и даже не скрывалъ этого, но потомъ привыкъ къ нему, тмъ боле, что Машко обращался съ нимъ иначе, чмъ съ другими, отчасти, можетъ быть, ради симпатіи, которую втайн питалъ къ нему. Кром того, онъ понималъ, что сразу набиваться къ человку, такому вспыльчивому и прихотливому, рискованно,— можно получить отповдь, и очень непріятнаго свойства. Въ конц-концовъ, встрчаясь часто, молодые люди привыкли къ взаимнымъ слабостямъ и начали выносить другъ друга. И сегодня, когда Машко отпустилъ свою даму и показался въ дверяхъ кабинета, то сразу сбросилъ съ себя величіе и заговорилъ какъ простой смертный, а не какъ большой баринъ или англичанинъ.
— Съ бабами! съ бабами!— c’est toujours une mer boire. Я пристроилъ ихъ капиталецъ и плачу имъ проценты регулярнйшимъ образомъ. Такъ нтъ! Приходитъ, по крайней мр, разъ въ недлю освдомляться, не было ли какого-нибудь землетрясенія.
— А мн что ты скажешь?— спросилъ Поланецкій.
— Прежде всего, выпей кофе.
Онъ зажегъ спиртъ въ машинк.
— Съ тобой, по крайней мр, не нужно тянуть канитель. Закладную и опись я видлъ. Деньги взыскать не легко, но пропавшими ихъ считать нельзя. Очевидно, взысканіе поведетъ за собою расходы, поздки и такъ дале, поэтому я не могу теб дать всего полностью, но даю дв трети и выплачу ихъ въ три срока въ теченіе года.
— Такъ какъ я сказалъ себ, что раздлаюсь съ закладной и еще съ большею уступкой, то я согласенъ. Когда первый срокъ?
— Черезъ три мсяца.
— Я оставлю довренность Бигелю на случай, если мн придется ухать.
— А теперь ты дешь въ Рейхенгалль?
— Вроятно.
— Эге! кто знаетъ, и въ самомъ дл не внушилъ ли теб Букацкій какой-нибудь мысли?
— У каждаго свое. А ты, напримръ?… Зачмъ ты покупаешь закладную на Кшемень? Вдь, это для тебя самое пустое дло.
— Между большими длами длаются и маленькія. Но съ тобой я буду откровененъ. Ты знаешь, что положеніе мое и кредитъ вовсе не изъ послднихъ, но и то, и другое укрпится, когда у меня будетъ кусокъ земли, да, къ тому же, еще такой большой. Когда-то я слышалъ самъ отъ папа Плавицкаго, что онъ готовъ былъ бы продать Кшемень. Я думаю, что теперь онъ еще боле готовъ, и все имніе можно купить дешево, даже очень дешево, съ какою-нибудь разсрочкой, да съ небольшою наличною суммой, съ прибавкой rente viag&egrave,re. Во всякомъ случа, я увижу. Потомъ, Кшемень, подправивши немного, какъ лошадь для ярмарки, можно будетъ продать, а пока я буду пользоваться титуломъ собственника, а это мн, entre nous, очень важно.
Поланецкій съ видимымъ принужденіемъ слушалъ Машко и потомъ сказалъ:
— И я теб долженъ сказать откровенно: купить Кшемень не такъ легко. Панна Плавицкая противъ продажи. Она, какъ и вс женщины, влюблена въ свой Кшемень и сдлаетъ все, что будетъ въ ея силахъ, чтобы онъ остался въ рукахъ ея отца и въ ея рукахъ.
— Въ самомъ худшемъ случа я сдлаюсь кредиторомъ пана Плавицкаго и не думаю, чтобы деньги мои пропали. Прежде всего, и я, слдуя твоему примру, могу продать закладную, во-вторыхъ, у меня, какъ у адвоката, гораздо больше средствъ выручить свое. Я могу найти какой-нибудь способъ уплаты и указать его Плавицкому.
— Ты можешь купить Кшемень съ публичнаго торга.
— Могъ бы, еслибъ былъ кмъ-нибудь другимъ, но для Машко это дьявольски неудобно. Нтъ, найдутся другія средства и, можетъ быть, панна Плавицкая, которую я, впрочемъ, весьма цню, охотно согласится на нихъ.
Поланецкій,— онъ въ эту минуту допивалъ кофе,— сразу поставилъ чашку на столъ.
— А, можно и такимъ образомъ дойти до титула собственника!
И снова его охватило чувство отвращенія и гнва. Въ первую минуту онъ хотлъ встать, сказать Машко: ‘я не продаю закладную’ и уйти, но сдержался. Машко расчесалъ свои бакенбарды и отвтилъ:
— А почему бы и не такъ?… Могу тебя заврить словомъ, что пока еще такого плана у меня нтъ, по крайней мр, я еще ясно не поставилъ его себ. Но… а если бы? Съ панной Плавицкой я познакомился когда-то въ Варшав зимою и она мн очень понравилась. Фамилія хорошая, состояніе разстроенное, но большое,— его можно поправить. Кто знаетъ? Это такая же мысль, какъ и всякая другая. Я съ тобой всегда лойяленъ, какъ, впрочемъ, и со всми. Ты похалъ какъ будто за деньгами, но я зналъ, для чего тебя направили наши барыни. Но возвратился ты злой, какъ чортъ, и я допускаю, что у тебя не было никакихъ намреній. Если ты мн скажешь, что я ошибаюсь, то я тотчасъ же отступаю, не отъ плана, потому что, какъ я заврилъ тебя, его еще нтъ, но даже и отъ размышленія о немъ, какъ о чемъ-нибудь возможномъ. Даю теб слово въ этомъ. Только въ противномъ случа не держись же правила: ‘ни мн, ни другимъ’ и не заграждай двушк дороги. А теперь я слушаю тебя.
Поланецкій вспомнилъ свои вчерашнія разсужденія, подумалъ, что Машко правъ, говоря, что въ такомъ случа нельзя заграждать двушк дорогу, и отвтилъ:
— Нтъ, у меня нтъ никакихъ видовъ на панну Плавицкую. Можешь жениться на ней или нтъ. Но я скажу теб откровенно: есть одна вещь, которая мн не по вкусу, хотя она выгодна для меня. Это то, что ты покупаешь закладную. Я врю, что у тебя нтъ никакого намренія, но вдругъ оно явится? Это будетъ какъ-то странно… Похоже на какое-то насиліе, на какую-то сть… Впрочемъ, это твое дло…
— Настолько мое, что еслибъ мн сказалъ это кто-нибудь другой, а не ты, я разсчитался бы съ нимъ. Но я могу теб ручаться, что еслибъ у меня явилось такое намреніе, въ чемъ я сомнваюсь, то я не потребовалъ бы руки панны Плавицкой, какъ процентовъ по моему взысканію. Коль скоро я по совсти могу сказать себ, что купилъ бы закладную во всякомъ случа, то въ силу этого я имю право купить ее. Прежде всего, дла стоятъ такъ, что я хочу купить Кшемень потому, что онъ мн нуженъ, и, значитъ, могу прибгнуть ко всякимъ добросовстнымъ средствамъ, которыя меня приведутъ къ цли.
— Ну, хорошо. Я продаю закладную. Прикажи приготовить договоръ и пришли ко мн или принеси самъ.
— Договоръ я приказалъ написать моему помощнику. Онъ готовъ, нужно только подписать его.
Черезъ четверть часа договоръ былъ подписанъ. Въ этотъ день Поланецкій сидлъ вечеромъ у Бигелей и былъ золъ, какъ никогда. Пани Бигель не могла скрыть своего страха, а панъ Бигель, обдумавъ все дло, сказалъ подъ конецъ вечера съ обычною медленностью:
— Что у Машко и тотъ планъ готовъ, это не подлежитъ сомннію. Дло только въ томъ, обманываетъ ли онъ тебя, или и себя также?
— Да сохранитъ ее Богъ отъ Машко,— отозвалась пани Бигель.— Мы вс видли, что она очень понравилась ему.
— Я предполагалъ, — сказалъ Бигель,— что такой человкъ, какъ Машко, будетъ искать состоянія, но могъ и ошибиться. Можетъ быть, также, что онъ захочетъ взять жену изъ хорошей, старой фамиліи, чтобъ укрпить свое общественное положеніе, завязать новыя связи и современемъ забрать въ свои руки вс дла извстной сферы общества. Это также недурной разсчетъ, въ особенности, если онъ захочетъ воспользоваться своимъ кредитомъ для Кшеменя, то современемъ, при своей изворотливости, можетъ очистить его отъ долговъ.
— Вы говорите, что панна Плавицкая сильно понравилась ему,— сказалъ Поланецкій.— Я теперь припоминаю, что и Плавицкій говорилъ мн что-то объ этомъ.
— Ну, такъ что же?— переспросила пани Бигель.— Какъ будетъ дло?
— Будетъ такъ, что панна Плавицкая, если захочетъ, то выйдетъ за пана Машко,— отвтилъ Поланецкій.
— А вы?
— А я пока уду въ Рейхенгалль.

VI.

И дйствительно, спустя недлю Поланецкій выхалъ въ Рейхенгалль, но еще до отъзда получилъ письмо отъ пани Эмиліи, гд она разспрашивала его о поздк въ Кшемень. На письмо Поланецкій не отвчалъ, имя въ виду личное объясненіе. Онъ узналъ, что Машко выхалъ въ Кшемень наканун его отъзда, и это извстіе повліяло на него сильне, чмъ онъ разсчитывалъ. Правда, онъ говорилъ себ, что не дальше, какъ въ Вн, онъ уже забудетъ объ этомъ, но забыть не могъ. Голова его была такъ забита мыслью о томъ, выйдетъ ли панна Плавицкая за Машко, или нтъ, что онъ изъ Зальцбурга написалъ письмо къ Бигелю, какъ будто о длахъ, а на самомъ дл требовалъ свдній о Машко. Черезъ пятое на десятое онъ слушалъ разсужденія сопровождавшаго его Васковскаго о взаимномъ отношеніи австрійскихъ національностей и о миссіи современныхъ народовъ вообще. Иногда онъ былъ такъ погруженъ въ мысли о Марин, что даже не отвчалъ на вопросъ. Его удивляло, что теперь онъ видитъ ее такъ ясно, какъ будто она стоитъ передъ нимъ, не только какъ хорошая картина, а какъ живое существо. Онъ видлъ ея милое, кроткое лицо съ прелестнымъ очертаніемъ рта и маленькою родинкой надъ верхнею губой, ея спокойные глаза, полные сосредоточенности и вниманія, съ какимъ она прислушивалась къ его словамъ, видлъ всю ея фигуру, стройную, гибкую, чувствовалъ, какъ отъ нея ветъ тепломъ двичьей молодости. Онъ припоминалъ ея свтлое платье и кончикъ ноги, выглядывающій изъ-подъ этого платья, ея тонкія, хотя и слегка загорлыя руки, и темные волосы, которыми игралъ легкій втерокъ. Никогда онъ не разсчитывалъ, чтобы могло существовать такое воспоминаніе, почти реальное, и еще воспоминаніе о существ, которое онъ видлъ въ теченіе такого короткаго времени. Онъ понималъ, что это служитъ доказательствомъ, какое дйствительно глубокое впечатлніе произвела она на него, и когда по временамъ ему приходило въ голову, что все, что такъ запечатллось въ его памяти, можетъ достаться Машко, то ему почти не хотлось врить въ это. Въ такія минуты первымъ его побужденіемъ, — впрочемъ, согласнымъ съ его дятельною натурой,— было непреоборимое желаніе помшать этому. Онъ долженъ былъ напомнить себ, что это дло уже не зависитъ отъ его воли и что онъ уже ршилъ отказаться отъ панны Плавицкой.
Въ Рейхенгалль они пріхали раннимъ утромъ и, прежде чмъ справились объ адрес пани Эмиліи, встртили ее самое, вмст съ Литкой, въ мстномъ парк. Пани Хвастовская не ожидала ихъ, въ особенности Поланецкаго, и очень обрадовалась. Радость ея омрачало только то, что Литка, ребенокъ необыкновенно впечатлительный и, кром того, страдающій болзнью сердца и астмой, обрадовалась еще больше, настолько, что съ ней случился припадокъ сердцебіенія и чуть не обморокъ.
Но эти припадки бывали у нея часто, и когда приступъ миновалъ, лица у всхъ прояснились. Возвращаясь домой, двочка держала за руку ‘пана Стаха’ и въ ея обыкновенно угрюмыхъ глазахъ свтилась глубокая радость. Отъ времени до времени она сжимала его руку, точно хотла удостовриться, дйствительно ли онъ пріхалъ въ Рейхенгалль и находится возл нея. У Поланецкаго ршительно не было времени поговорить съ пани Эмиліей, потому что Литка показывала ему Рейхенгалль, щебетала безъ умолку и хотла сразу познакомить его со всми красивыми мстами. Поминутно она повторяла:
— Это еще ничего. Thum-see еще лучше, но мы пойдемъ туда только завтра утромъ.
И потомъ она обращалась къ матери:
— Мама, ты позволишь, правда? Я теперь могу много ходить. Это не далеко. Ты позволишь?
Она отстранялась немного отъ Поланецкаго, впрочемъ, не выпуская его руки, смотрла на него своими большими глазами и повторяла:
— Панъ Стахъ, панъ Стахъ!
Поланецкій, съ своей стороны, выказывалъ ей величайшую нжность, которую только можетъ проявить старшій братъ, и лишь отъ времени до времени добродушно ворчалъ на нее:
— Да не бги ты такъ, котенокъ, а то я задохнусь.
А она прижималась къ нему, протягивала впередъ губки, въ знакъ того, что нисколько не сердится, и отвчала:
— Я пойду тихо, панъ Стахъ.
Поланецкій, все-таки, посматривалъ на ясное лицо пани Эмиліи, какъ будто желая дать знать, что хочетъ поговорить съ нею, по сдлать это было невозможно, потому что пани Эмилія не хотла омрачать веселости Литки и предпочитала оставить ихъ общаго друга въ ея исключительномъ распоряженіи. Лишь посл обда въ саду, среди зелени и щебетанья воробьевъ, когда Васковскій началъ разсказывать Литк о птицахъ, о любви, которую питалъ къ нимъ св. Францискъ Ассизскій, а ребенокъ, положивъ голову на руку, совершенно заслушался стараго философа, Поланецкій обратился къ пани Хвастовской:
— Не хотите ли пройтись до конца сада?
— Хорошо,— отвтила она.— Литка, останься на минутку съ паномъ Васковскимъ, мы сейчасъ возвратимся.
Они пошли. Пани Эмилія спросила:
— Ну, что?
Поланецкій началъ разсказывать, но или потому, что хотлъ представиться въ глазахъ пани Эмиліи въ лучшемъ свт, или дйствительно послднія мысли о Марин настроили его на боле мягкій ладъ, но кончилось тмъ, что онъ извратилъ все дло. Правда, онъ признался, что поссорился съ паномъ Плавицкимъ, но умолчалъ о томъ, что передъ выздомъ изъ Кшеменя и съ Мариней обошелся крайне грубо. За то онъ не щадилъ ей похвалъ и заключилъ:
— Такъ какъ этотъ долгъ сразу сталъ поводомъ недоразумнія между мной и Плавицкимъ, что должно было отразиться и на панн Марин, то я захотлъ продать его и, дйствительно, передъ отъздомъ продалъ Машко.
Пани Эмилія, которая не имла ни малйшаго понятія въ денежныхъ длахъ, а вмсто того обладала почти ангельскою простотой, отвтила:
— Это вы хорошо сдлали. Между вами не должно быть такихъ вещей, какъ денежные счеты.
Но Поланецкій устыдился, что вводитъ въ обманъ такую чистую душу, и сказалъ:
— Да!… Врне сказать, нтъ! Я думаю, что сдлалъ дурно. Бигель того же мннія… Машко можетъ ихъ прижать, можетъ предъявить разныя требованія, можетъ продать Кшемень съ публичнаго торга. Нтъ, пани Эмилія, этотъ поступокъ нельзя считать деликатнымъ, такимъ, который могъ бы сблизить насъ, и я не сдлалъ бы этого, еслибъ не пришелъ къ убжденію, что это разъ навсегда нужно выбить изъ головы.
— О, нтъ! Не говорите этого. Я врю, что все заране предназначено и что Провидніе предназначило васъ другъ для друга.
— Этого я не понимаю. Если такъ, то не зачмъ хлопотать о чемъ бы то ни было, потому что я во всякомъ случа долженъ жениться на панн Плавицкой.
— Нтъ. У меня женская голова, я, можетъ быть, немного нелогична, но мн кажется, что Провидніе хочетъ и обдумываетъ все такъ, чтобы складывалось самымъ лучшимъ образомъ, но оставляетъ людямъ волю, а т часто не хотятъ идти за тмъ, что имъ предназначено, и отъ этого такъ много несчастныхъ.
— Можетъ быть. Трудно, однако, идти за чмъ-нибудь другимъ, какъ не за собственнымъ убжденіемъ. Разумъ — это тотъ же фонарь, который Богъ далъ намъ въ руки. Притомъ, кто мн поручится, вышла ли бы за меня панна Мариня?
— Я должна была имть отъ нея извстіе о вашемъ посщеніи и удивляюсь, почему до сихъ поръ не получила его. Я думаю, что письмо придетъ завтра, потому что мы переписываемся разъ въ недлю. Она знаетъ, что вы похали въ Рейхенгалль?
— Нтъ. Когда я былъ въ Кшемен, я и самъ не зналъ этого.
— Это хорошо. Она будетъ чистосердечна, хотя она и такъ была бы правдива.
На этомъ разговоръ перваго дня окончился. Вечеромъ, по просьб Литки, была проектирована прогулка на Thum-see. Нужно было выйти утромъ, пообдать надъ озеромъ и возвратиться въ экипаж, или если Литка не будетъ утомлена, то пшкомъ, но чтобы быть дома до захода солнца.
Васковскій и Поланецкій были у дачи пани Эмиліи въ девять часовъ утра. Мать и дочь были уже готовы и казались такими неземными явленіями, что даже старый педагогъ, и тотъ пришелъ въ изумленіе.
— Иногда Господь Богъ изъ людей творитъ настоящіе цвты!— сказалъ онъ, указывая издали на обихъ.
Дйствительно, пани Эмилія и Литка были предметомъ удивленія для всего Рейхенгалля. Первая, съ своимъ одухотвореннымъ, ангельскимъ лицомъ, была олицетвореніемъ любви, материнской нжности, а, вмст съ тмъ, и экзальтаціи, другая, съ угрюмыми, большими глазами, свтлыми волосами и необычайно тонкими чертами лица, казалась скоре артистическимъ вымысломъ, чмъ живою двочкой. Декадентъ Букацкій говорилъ о ней, что она создана изъ мглы, слегка зарумяненной разсвтомъ. И дйствительно, въ двочк было что-то неземное, и это впечатлніе еще боле усиливалось ея болзнью, ея необыкновенною впечатлительностью и тактомъ. Мать любила ее слпо, окружающіе точно такъ же, но ребенокъ, необыкновенно кроткій по натур, не поддался порч.
Поланецкій, который въ Варшав видалъ пани Эмилію нсколько разъ въ недлю, былъ очень привязанъ къ обимъ. Въ город, въ которомъ женская честь уважается мене, чмъ гд бы то ни было на свт, по этому поводу составлялись сплетни, конечно, наинелпйшія, потому что пани Эмилія во всхъ отношеніяхъ была чиста, какъ ребенокъ, и носила свою экзальтированную головку въ заоблачномъ эир, какъ будто не зная того, что зло существуетъ на свт. Она была такъ чиста, что даже не понимала необходимости обращать вниманіе на такъ называемыя приличія. Она съ радостью принимала тхъ, кого любила Литка, но отказалась отъ нсколькихъ хорошихъ партій, ясно выражаясь, что лично ей, кром Литки, никого не нужно. Только одинъ Букацкій утверждалъ, что пани Эмилія дйствуетъ на его нервы, а Поланецкій такъ приспособился къ эиру, который окружалъ эту кристальную женщину, что никогда не приближался къ ней съ мыслью, омраченною соблазномъ.
И теперь, посл замчанія Васковскаго, онъ отвтилъ просто:
— Да, нчто сказочное.
И, поздоровавшись съ пани Эмиліей, онъ сказалъ ей почти то же самое, какъ будто дло шло о постороннемъ явленіи, обратившемъ его вниманіе. Она улыбнулась и осталась очень довольна, потому что похвала относилась также и къ Литк.
— Я получила утромъ письмо и нарочно взяла его съ собой, чтобы показать вамъ,— сказала она.
— Можно прочесть сейчасъ?
— Можно. Пожалуйста.
Они пошли лсною дорогой къ Thum-see,— пани Эмилія, Васковскій и Литка впереди, Поланецкій за ними, съ головою, склоненною надъ письмомъ.
Письмо гласило слдующее:
‘Дорогая Эмилія! Сегодня я получила цлое поминанье твоихъ вопросовъ и отвчаю сейчасъ же, потому что и мн нужно подлиться съ тобою своими мыслями. Панъ Поланецкій выхалъ отсюда въ понедльникъ,— значитъ, два дня тому назадъ. Въ первый вечеръ я приняла его такъ, какъ принимаю всхъ, и ничего не пришло мн въ голову, но на другой день былъ праздникъ, у меня было много свободнаго времени и мы почти все посл-обда провели одинъ-на-одинъ, потому что папа похалъ къ Ямишамъ. Что я теб должна сказать? Панъ Поланецкій такой симпатичный, такой искренній и, притомъ, такой правдивый! Изъ того, что онъ говорилъ о Литк и о теб, я сразу поняла, что у него доброе сердце. Мы ходили долго по саду, возл пруда. Я ему обвязывала руку,— онъ поранилъ ее о лодку. Онъ говорилъ такія умныя вещи, что я заслушалась его. Ахъ, милая Эмилія, мн стыдно признаться, но моя бдная голова слегка закружилась въ этотъ вечеръ. Ты, вдь, знаешь, насколько я здсь одинока, поглощена работой и какъ рдко вижу подобныхъ людей. Мн казалось, что это пріхалъ гость изъ какого-то другого, лучшаго міра. Онъ мн не только понравился, но такъ покорилъ меня своею сердечностью, что я не могла заснуть и все думала о немъ. Правда, на другой день они поссорились съ папой, да и мн немного досталось, хотя, видитъ Богъ, чего бы только я ни дала, чтобы между нами не было длъ подобнаго рода. Въ первую минуту это меня сильно уязвило, и еслибъ этотъ гадкій человкъ зналъ, сколько я проплакала въ своей комнат, то пожаллъ бы меня. Но потомъ я подумала, что онъ, должно быть, очень горячъ, что папа былъ неправъ, и теперь уже не сержусь. И скажу теб по секрету: какой-то голосъ все шепчетъ мн, что онъ никому не продастъ своей закладной, хотя бы для того, чтобы пріхать сюда еще разъ. Что они не хорошо простились съ папа, это ничего. Самъ папа не принимаетъ этого къ сердцу, потому что это касается его дловыхъ пріемовъ, а не чувства и не убжденія. Во мн панъ Поланецкій можетъ видть искренняго друга, который сдлаетъ все, что будетъ имть возможность сдлать, чтобы немедленно посл продажи Магерувки прекратились вс поводы къ недоразумнію и вообще вс эти противныя денежныя дла. Тогда онъ долженъ будетъ пріхать, хотя бы для полученія своихъ денегъ,— вдь, правда? Можетъ быть, и я немного понравилась ему, а если человкъ такой горячій иногда и скажетъ что-нибудь непріятное, этому нечего удивляться. Ты ничего не говори ему, когда его увидишь, и не брани, сохрани тебя Богъ. Не знаю почему, но я уврена, что онъ не сдлаетъ зла ни мн, ни папа, ни моему милому Кшеменю, и думаю, что хорошо было бы на свт, если бы вс люди были похожи на него. Крпко обнимаю тебя, моя дорогая, и Литку. Напиши мн подробно о ея здоровь и люби меня, какъ я люблю тебя’.
Поланецкій кончилъ читать, сунулъ письмо въ боковой карманъ сюртука, потомъ застегнулъ его, потомъ сдвинулъ шляпу на затылокъ, потомъ почувствовалъ сильное желаніе изломать свою палку на мелкіе кусочки и бросить ихъ въ ручей, но ограничился только тмъ, что проворчалъ сквозь зубы:
— Да? Хорошо! Знаешь ты Поланецкаго!… Разсчитывай на него, что онъ тебя не обидитъ! Много пользы получишь!
Потомъ онъ обратился къ самому себ:
— Подломъ теб: она ангелъ, и ты ея не стоишь.
И снова его охватило желаніе изломать палку. Теперь онъ увидалъ ясно, что душа этой двушки готова была отдаться ему со всею врой и упованіемъ, а онъ подготовилъ ей одно изъ такихъ страшныхъ и обидныхъ разочарованій, воспоминаніе о которыхъ остается разъ навсегда и вчно причиняетъ страданіе. Продать закладную — это ничего, но продать человку, желающему купить ее съ такимъ намреніемъ, которое было у Машко, это значило сказать двушк: ‘Я не хочу тебя, иди за него, если теб это нравится’. Что за горькое разочарованіе для нея посл всего, что онъ говорилъ въ то достопамятное воскресенье, посл этихъ пріязненныхъ, откровенныхъ словъ, долженствующихъ дойти до ея сердца! Вдь, такой разсчетъ былъ, и Поланецкій чувствовалъ, что она поняла это. Теперь онъ могъ повторять себ сколько угодно, что слова его ни къ чему не обязываютъ, что въ первое посщеніе и въ первомъ разговор съ женщиной мужчина только выставляетъ рога, какъ улитка, и пробуетъ, на какую почву попалъ онъ. Теперь это не доставляло ни малйшаго утшенія. Наконецъ, онъ вовсе не былъ въ расположеніи оправдываться передъ собою, а скоре хотлъ поколотить самого себя. Въ первый разъ онъ увидалъ ясно и отчетливо, что могъ бы завоевать и сердце, и руку Марини, и чмъ эта возможность представлялась боле реальной, тмъ утрата казалась боле невознаградимой. Къ довершенію всего, посл прочтенія письма въ немъ начался новый переворотъ. Собственныя разсужденія о томъ, что онъ долженъ оставить Мариню, казались ему и плоскими, и убогими, вмст съ тмъ. У Поланецкаго, несмотря на вс его недостатки, сердце было благородное, и письмо Марини взволновало его въ высочайшей степени тою добротой и всепрощеніемъ, тою готовностью любить, которыя крылись въ каждомъ слов. Вслдствіе этого, воспоминаніе о Марин въ сердц и памяти его окрасилось такимъ розовымъ свтомъ, что онъ подумалъ:
‘Теперь я влюблюсь въ нее, какъ Богъ святъ!’
И его охватила такая жалость къ Марин, передъ которой даже злоба на самого себя должна была уступить. Онъ присоединился къ остальной компаніи, отошелъ съ пани Эмиліей на нсколько шаговъ впередъ и сказалъ:
— Подарите мн это письмо.
— Съ величайшимъ удовольствіемъ. Правда, какое милое письмо? А вы мн не признались, что и ей досталось при вашемъ вызд? Но я не буду длать вамъ выговоровъ, коль скоро она сама беретъ васъ подъ защиту.
— Пани Эмилія, еслибъ это помогло, я просилъ бы, чтобъ вы меня побили. Но теперь говорить уже нечего,— это дло непоправимое.
Но пани Эмилія не раздляла этого мннія. Напротивъ, видя волненіе Поланецкаго, она преисполнилась увренностью, что дло, въ которомъ об стороны чувствуютъ такъ горячо, стоитъ въ самомъ лучшемъ положеніи и должно окончиться хорошо. При одной мысли объ этомъ ея прекрасное, кроткое лицо прояснилось радостью.
— Это мы увидимъ черезъ нсколько мсяцевъ, — сказала она.
— Почемъ вы знаете, что мы можемъ увидать?— отвтилъ Поланецкій, думая о Машко.
— Помните только одно,— сказала пани Эмилія:— кто разъ пріобртетъ сердце Марини, тотъ не ошибется никогда.
— Врю,— съ грустью отвтилъ Поланецкій,— но такія сердца, разъ они были оскорблены, не возвращаются къ старому.
Дальше они разговаривать не могли, потому что Литка и панъ Васковскій подошли къ нимъ. Вскор двочка, по обыкновенію, завладла Поланецкимъ въ свое исключительное распоряженіе. Лсъ, тонущій въ мягкомъ утреннемъ свт погожаго дня, необыкновенно интересовалъ ее и она начала разспрашивать о разныхъ деревьяхъ.
Дорога пошла внизъ и наша компанія увидала у себя подъ ногами Thum-see. Черезъ полчаса вышли на битую дорогу, идущую по самому берегу. Кое-гд виднлись доски, однимъ концомъ прикрпленныя къ берегу, а другимъ выходящія надъ водою. Литка заявила желаніе поближе посмотрть на большихъ рыбъ, которыя виднлись въ прозрачной вод. Поланецкій взялъ ее за руку и повелъ по одной доск.
Рыбы, привыкшія къ крошкамъ хлба, которыя имъ бросали прохожіе, вмсто того, чтобъ убжать, приближались еще больше и вскор цлая толпа ихъ собралась у ногъ Литки. Въ голубоватой вод были видны темно-золотистыя спины карповъ и срая, испещренная крапинками кожа лососей, которые глядли на двочку своими круглыми глазами, точно просили ее о чемъ-то.
— На обратномъ пути мы возьмемъ много булокъ,— сказала Литка.— Какъ они странно смотрятъ! Что они думаютъ?
— Они думаютъ очень медленно,— сказалъ Поланецкій,— и только черезъ часъ или два скажутъ: ‘Ага! тутъ стояла какая-то двочка съ русыми волосами, въ розовомъ платьец и черныхъ чулочкахъ’.
— А о васъ что они подумаютъ?
— Подумаютъ, что я цыганъ, потому что у меня нтъ русыхъ волосъ.
— Нтъ. У цыганъ нтъ даже домовъ.
— И у меня нтъ дома, Литка. Я могъ бы обзавестись домомъ, но продалъ его.
Поланецкій сказалъ послднія слова необычнымъ для него манеромъ, да и вообще въ голос его слышалась грусть. Двочка внимательно посмотрла на него и тотчасъ же ея впечатлительное личико отразило его грусть такъ же, какъ гладь озера отражала ея фигуру. Потомъ, когда они присоединились къ своимъ, она отъ времени до времени поднимала на Поланецкаго свои угрюмые глаза съ выраженіемъ вопроса и безпокойства. Наконецъ, крпко стиснувъ его руку, она спросила:
— Что съ вами, панъ Стахъ?
— Ничего, дточка. Я смотрю на озеро и поэтому ничего не говорю.
— А я такъ радовалась вчера, что покажу вамъ Thum-see.
— Ну, и что же? Хотя здсь нтъ скалъ, но очень хорошо… А вонъ тотъ домикъ, на противуположной сторон!
— Мы тамъ будемъ обдать.
Въ это время пани Эмилія весело разговаривала съ паномъ Васковскимъ, который шелъ со шляпой въ рук и, поминутно отирая лысину, разсказывалъ свои наблюденія надъ Букацкимъ.
— Онъ все покупаетъ картины и гравюры и думаетъ, что этимъ наполнитъ свою пустоту. Охъ, пани Эмилія, на что я смотрю? Вдь, эти дти вка носятъ въ душ такую бездну, какъ, напримръ, это озеро, и думаютъ, что ее можно наполнить картинами, аквафортами, аматерствомъ, дилетантизмомъ, Бодлэромъ, Ибсеномъ, Метерлинкомъ, наконецъ, научнымъ диллетантизмомъ. Бдныя птицы, разбивающія головы о стны клтки! Это тоже самое, какъ бы я, желая наполнить это озеро, бросилъ въ него вонъ тотъ камешекъ.
— А что же можетъ наполнить жизнь?
— Всякая боле широкая идея, всякое большое чувство, но подъ однимъ условіемъ, чтобъ оно было зачато во Христ. Еслибъ Букацкій по-христіански любилъ искусство, то оно дало бы ему спокойствіе, котораго онъ невольно ищетъ.
— А вы говорили ему это?
— И то, и много другихъ вещей. Я и его, и Поланецкаго всегда уговариваю читать житіе св. Франциска Ассизскаго. Они не хотятъ и смются надо мной. А, тмъ не мене, это былъ величайшій человкъ и величайшій святой среднихъ вковъ,— съ него началось возрожденіе міра. Если бы теперь нашелся подобный, возрожденіе во Христ совершилось бы еще шире и въ боле полномъ смысл.
Приближался полдень, а вмст съ нимъ и жара. Лсъ благоухалъ, озеро успокоилось совершенно и, отражая лазурь безъ малйшаго облачка, казалось погруженнымъ въ дремоту.
Наконецъ, вс дошли до домика, въ которомъ находился ресторанъ, и сли подъ тнью бука, за накрытымъ столомъ. Поланецкій позвалъ кельнера въ засаленномъ фрак, заказалъ ему обдъ и молча началъ смотрть на озеро и окружающія его горы.
Въ двухъ шагахъ отъ стола росла цлая группа ирисовъ, а на нихъ падала струя фонтана, устроеннаго между камешками.
Пани Эмилія посмотрла на цвты и сказала:
— Когда я вижу такое озеро и, кром того, смотрю на ирисы, мн кажется, что я въ Италіи.
— Потому что нигд нтъ столько озеръ и столько ирисовъ,— сказалъ Поланецкій.
— Ни столько упоенія для всякаго человка,— прибавилъ Васковскій.— Вотъ уже сколько лтъ я зжу туда, каждый годъ осенью, отыскивать убжище на послдніе дни моей жизни. Долгое время я колебался между Перуджей и Ассизомъ, но въ послдній разъ въ моемъ мнніи перевсилъ Римъ. Это какъ бы преддверіе въ другой міръ, откуда уже виднется его лучезарный свтъ. Я ду туда въ октябр.
— Искренно завидую вамъ,— сказала пани Эмилія.
— Литк двнадцать лтъ…— началъ Васковскій.
Но Литка перебила его:
— И три мсяца.
— И три мсяца, хотя она для своихъ лтъ очень мала и, кром того, великая втреница, пора бы показать ей разныя вещи,— продолжалъ Васковскій.— Ничто не запоминается такъ, какъ виднное въ дтств. Многаго не поймешь, не почувствуешь, но это придетъ позже, и придетъ очень пріятно, какъ будто бы кто-нибудь сразу освтилъ впечатлнія, погруженныя во мракъ… Подемте со мною въ октябр въ Италію.
— Въ октябр не могу,— у меня есть свои, чисто-женскія, соображенія, которыя задержатъ меня въ Варшав.
— Какія?
Пани Эмилія засмялась.
— Первое и самое главное, — сказала она, указывая на Поланецкаго,— женить вотъ этого господина, который сидитъ такой печальный, да и на самомъ дл… сильно влюбленъ.
Поланецкій очнулся отъ задумчивости и махнулъ рукою.
А Васковскій спросилъ со свойственною ему дтскою наивностью:
— Въ Мариню Плавицкую?
— Да,— отвтила пани Эмилія.— Былъ онъ въ Кшемен и напрасно сталъ бы отрицать, что она сильно затронула его сердце.
— Я могу и не отрицать,— сказалъ Поланецкій.
Литк сдлалось дурно. Вдругъ дыханіе у нея стиснуло и начался обычный припадокъ сердцебіенія, который заставлялъ опасаться за ея жизнь всхъ, даже докторовъ. Пани Эмилія схватила ее на руки, Поланецкій побжалъ въ ресторанъ за льдомъ, Васковскій съ усиліемъ подтащилъ къ столу садовую скамью, чтобъ ребенокъ могъ лечь на нее и дышать свободне.
— Утомилась, крошечка, да?— спрашивала поблднвшими губами пани Эмилія.— Видишь, дорогая, что это было черезъ-чуръ далеко… Однако, докторъ позволилъ… Такъ жарко! Но это ничего… Это пройдетъ, пройдетъ… Сокровище мое, дорогая моя!…
И она начала осыпать поцлуями влажный лобъ двочки. Поланецкій возвратился со льдомъ, а потомъ прибжала хозяйка ресторана съ подушкой. Двочку уложили на скамью и въ то время, когда пани Эмилія завертывала ледъ въ салфетку, Поланецкій наклонился надъ больной:
— Ну, что, котенокъ?
— Только дышать трудно, а то ничего, — отвтила Литка, открывая, какъ рыба, ротъ для того, чтобъ набрать побольше воздуха.
Однако, ей было не особенно лучше, потому что даже сквозь платье было видно, какъ страшно бьется ея маленькое, больное сердце.
Какъ бы то ни было, но подъ вліяніемъ льда припадокъ мало-по-малу ослабвалъ и, наконецъ, совсмъ окончился, оставивъ посл себя только сильную слабость. Литка снова начала улыбаться матери и пани Эмилія немного опомнилась отъ страха. Подали обдъ, къ которому, кром Литки, почти никто не прикасался. Вс смотрли на нее съ затаеннымъ опасеніемъ, не повторится ли припадокъ. Такимъ образомъ прошелъ часъ. Въ ресторанъ начали прибывать постители. Пани Эмилія хотла возвратиться домой, но нужно было ждать экипажъ, за которымъ Поланецкій послалъ въ Рейхенгалль.
Наконецъ, пріхалъ и экипажъ, но дорогой пани Эмиліи представилось новое безпокойство. Хотя лошади шли крайне медленно и по очень гладкой дорог, даже маленькое сотрясеніе отзывалось на Литк, такъ что около Рейхенгалля у нея опять начало стснять дыханіе. Она просила, чтобъ ей позволили выйти изъ экипажа, но оказалось, что и пшкомъ она идти не можетъ. Тогда пани Эмилія ршилась нести ее, но Поланецкій, предупреждая материнскую жертву, которая, кром того, была и не подъ силу пани Эмиліи, сказалъ:
— Литусь, иди сюда, я понесу тебя, иначе мама утомится и будетъ больна.
Не дожидаясь отвта, онъ поднялъ ее и понесъ совершенно свободно, на одной рук, чтобы показать и ей, и пани Эмиліи, что это вовсе не утомляетъ его. Идя, онъ весело шутилъ:
— Когда такой котенокъ ходитъ по земл, то кажется вовсе небольшимъ, а теперь, вонъ, ишь какъ ножищи болтаются. Держи меня за шею, будешь меньше трястись.
Онъ шелъ какъ можно боле ровно, но вмст шибко, чтобы скоре показать ее доктору. Онъ чувствовалъ, какъ ея сердце бьется на его плеч, и она, держась за шею своими худыми ручонками, повторяла:
— Пустите меня! Я не могу!… Пустите меня!
Онъ отвчалъ:
— Не пущу! Видишь, какъ нехорошо утомляться прогулкой. Съ сегодняшняго дня мы будемъ брать съ собою большое, удобное кресло на колесахъ, и когда двочка утомится, мы посадимъ ее, и я буду подталкивать кресло сзади.
— Нтъ, нтъ!— отвтила Литка со слезами въ голос.
Онъ несъ ее такъ нжно, какъ можетъ только старшій братъ или отецъ. Сердце у него было переполнено: во-первыхъ, онъ дйствительно любилъ двочку, во-вторыхъ, ему пришло въ голову то, о чемъ онъ до сихъ поръ не думалъ или, по крайней мр, чего не ощущалъ сознательно, именно, что супружество открываетъ также пути отцовскому чувству и всмъ тмъ сокровищамъ счастья, которыя умщаются въ немъ. Теперь, неся эту дорогую, хотя и чужую ему двочку, онъ понялъ, что Богъ сотворилъ его для семейной жизни, не только мужемъ, но и отцомъ,— понялъ, что собственно цль и значеніе жизни въ этомъ и заключаются.
И вс его мысли улетли къ Марин. Теперь онъ чувствовалъ съ удвоенною силой, что изъ всхъ женщинъ, которыхъ онъ встрчалъ до сихъ поръ, онъ только ее избралъ бы себ въ жены и только ее хотлъ бы видть матерью своихъ дтей.

VII.

Слдующіе дни Литка не была больна, но чувствовала себя утомленной, впрочемъ, она выходила, потому что докторъ непремнно предписывалъ ей ходить немного подъ гору. Васковскій нарочно пошелъ къ доктору освдомиться, каково состояніе здоровья больной. Поланецкій ждалъ его въ читальн, но уже по его лицу сразу догадался, что хорошаго онъ ничего не приноситъ.
— Докторъ не видитъ немедленной опасности, — сказалъ старикъ,— но приговариваетъ ребенка къ ранней смерти и вообще приказываетъ наблюдать за нимъ, потому что, какъ онъ говоритъ, нельзя угадать ни дня, ни часа.
Поланецкій закрылъ глаза рукою.
— Что за несчастіе! что за ударъ!… Мать не переживетъ ея. Смерть надъ такимъ ребенкомъ… врить не хочется!
У Васковскаго на глазахъ были слезы.
— Я спрашивалъ,— сказалъ онъ,— должна ли она при этомъ сильно страдать. Докторъ отвтилъ, что это необязательно и что она можетъ угаснуть тихо, будто заснетъ.
— Матери онъ не говорилъ о состояніи ея здоровья?
— Не говорилъ. Сказалъ, что у нея порокъ сердца, но прибавилъ, что у дтей такія болзни иногда проходятъ безъ слда. Самъ онъ не надется.
Но Поланецкій не легко поддавался несчастью.
— Какой это докторъ?— оказалъ онъ.— Нужно спасать ребенка, пока есть хоть искра надежды. Докторъ могъ не такъ понять болзнь. Нужно ее повезти въ Мюнхенъ, къ спеціалисту, или его выписать сюда. Пани Эмилія испугается, но длать нечего. Подождите. Можно и этого избгнуть. Я его вызову, и сейчасъ. Пани Эмиліи мы скажемъ, что одинъ знаменитый докторъ пріхалъ сюда къ кому-то и что есть возможность посовтоваться съ нимъ о Литк. Нельзя же оставить ее безъ помощи. Нужно только написать ему, чтобъ онъ зналъ, какъ говорить съ матерью.
— А къ кому вы хотите писать?
— Къ кому? Почемъ я знаю? Мстный докторъ укажетъ спеціалиста. Пойдемъ къ нему сейчасъ, чтобы не терять времени.
И дло было устроено въ тотъ же самый день. Вечеромъ друзья пошли къ пани Эмиліи. Литка была здорова, но нахмурена и больше молчала. Правда, она улыбалась матери и своему другу, выказывала благодарность за попеченіе, какимъ ее окружали, но и Поланецкій не могъ ее развеселить. Весь занятый мыслью объ угрожающей ей опасности, онъ невольно считалъ это уныніе за знакъ развивающейся болзни, за предчувствіе близкой смерти и съ ужасомъ говорилъ самому себ, что она уже не такая, какъ обыкновенно, словно нкоторыя изъ нитей, соединяющихъ ее съ жизнью, уже были порваны. Ужасъ его еще боле увеличился, когда пани Эмилія сказала:
— Литка чувствуетъ себя хорошо, но знаете, о чемъ она просила меня сегодня?— чтобъ мы возвратились въ Варшаву.
Поланецкій усиліемъ воли подавилъ свое безпокойство и, обратившись къ ребенку, сказалъ съ притворною веселостью:
— Ахъ, ты, негодное созданіе! И теб не жаль Thum-see?
Двочка покачала своею русою головкой.
— Нтъ!— отвтила она, немного погодя, и слезы навернулись на ея глазахъ, но она закрыла рсницы, изъ опасенія дать замтить, что она плачетъ.
‘Что съ ней?’ — подумалъ Поланецкій.
А дло было очень простое. Въ Thum-see она узнала, что у нея хотятъ отнять ея друга, ея ‘пана Стаха’, ея милаго товарища. Она услыхала, что онъ любитъ Мариню Плавицкую, а до сихъ поръ была уврена, что онъ любитъ только ее и маму. Она услышала, что мама хочетъ его женить на Марин, а до сихъ поръ считала его своею собственностью. Не отдавая себ хорошенько отчета въ томъ, что ей угрожало, она чувствовала, что этотъ ‘панъ Стахъ’ отойдетъ отъ нея, и это будетъ несправедливость,— первая, какую она испытывала въ жизни. И хоть бы кто-нибудь другой поступилъ съ ней такъ несправедливо,— это меньше бы уязвило ее,— но мама и ‘панъ Стахъ’! Это былъ заколдованный кругъ, изъ котораго бдный ребенокъ выйти не умлъ и не могъ. Какъ имъ пожаловаться на нихъ же самихъ? Видно, они такъ хотятъ, такъ желаютъ, это имъ нужно, они будутъ счастливы, если это такъ устроится. Вонъ мама сказала, что ‘панъ Стахъ’ любитъ панну Мариню, а онъ не спорилъ,— значитъ, нужно уступить, подавить слезы и молчать даже передъ мамой.
И Литка замкнула въ себя первую жизненную горесть. Да, да, она должна уступить…Но такъ какъ горесть плохое лкарство для больного, да еще страдающаго сердцемъ, то эта уступка могла быть полною и боле трагическою, чмъ могъ предполагать кто-нибудь изъ окружающихъ ее.
Докторъ-спеціалистъ пріхалъ изъ Мюнхена, прожилъ два дня въ Рейхенгалл и вполн подтвердилъ мнніе мстнаго доктора. Пани Эмилію онъ успокоилъ, Поланецкому же сказалъ, что жизнь ребенка можетъ продлиться мсяцы и годы, но будетъ всегда висть какъ на нитк, которая можетъ порваться каждую минуту. Онъ приказалъ устранять ребенка отъ всхъ волненій, какъ веселыхъ, такъ и грустныхъ, и наблюдать за нимъ съ величайшимъ вниманіемъ.
И ее окружили надзоромъ и попеченіями. Ее устраняли это всхъ, даже самыхъ малйшихъ волненій, но крупныхъ для нея не жалли, а поводомъ къ нимъ служили письма панны Марини. Отголосокъ того, что пришло недлю спустя, достигъ до ея, теперь бдительно настороженныхъ, ушекъ. Правда, это письмо могло разсять ея опасенія относительно ‘пана Стаха’, но сильно потрясло ее. Пани Эмилія колебалась цлый день, показать ли Поланецкому это письмо. А онъ освдомлялся каждый день, нтъ ли извстія изъ Кшеменя, и пани Эмилія должна была солгать, если отвтитъ отрицательно. Наконецъ, она считала себя обязанною сказать Поланецкому правду для того, чтобъ онъ зналъ, какія встртитъ трудности.
На другой день, вечеромъ, уложивъ Литку, она сама завела разговоръ.
— Мариня очень приняла къ сердцу, что вы продали закладную на Кшемень.
— Значитъ, было письмо?
— Да.
— Вы можете показать мн его?
— Нтъ. Я могу прочесть вамъ выдержки изъ него. Мариня совсмъ убита.
— Она знаетъ, что я здсь?
— Она, вроятно, до сихъ поръ не получала моего письма, но меня удивляетъ, что панъ Машко не сказалъ ей объ этомъ.
— Машко выхалъ въ Кшемень раньше меня и не былъ увренъ, поду ли я въ Рейхенгалль, да, кром того, я говорилъ ему, что, по всей вроятности, измню свой проектъ.
Пани Эмилія принесла портфель съ письмами, сла за столъ, поправила лампу, вынула письмо изъ конверта, но, прежде чмъ начала читать, сказала:
— Видите ли, для нея важна не самая продажа закладной. Но вы знаете… Въ голов ея зародились мечтанія,— значитъ, это имло для нея и другое значеніе… Ее, дйствительно, встртило большое разочарованіе!
— Пани Эмилія, — сказалъ Поланецкій, — кому-нибудь я не признался бы, но вамъ признаюсь откровенно. Я сдлалъ одну изъ величайшихъ глупостей въ жизни, но ни за одну я и не былъ такъ наказанъ.
Она съ сочувствіемъ подняла на него свои добрые, блдно-голубые глаза.
— Бдный! Васъ дйствительно такъ заинтересовала Мариня? Я не изъ любопытства спрашиваю, а только изъ сочувствія… Я старалась бы все поправить, но мн нужно быть увренной…
— Вы знаете, что меня добило?— стремительно перебилъ Поланецкій.— Ея послднее письмо! Въ Кшемен она понравилась мн. Я началъ думать о ней. Я говорилъ себ: это лучше и миле всхъ, такая, какую я ищу. И что же? Я себ давно говорилъ: не буду мягкимъ человкомъ, не уступлю своего. Вы понимаете, что разъ создашь себ изъ чего правило, то и держишься его, хотя бы изъ самолюбія. Притомъ, въ каждомъ изъ насъ сидятъ два человка, изъ которыхъ одинъ критикуетъ то, что длаетъ другой. Вотъ этотъ первый и началъ мн говорить: ‘Оставь, съ отцомъ не выдержишь’. А отецъ поистин несносный человкъ. И я ршилъ оставить, и поэтому развязался съ закладною. Вотъ какъ было. Только посл я замтилъ, что не могу развязаться съ мыслью о панн Плавицкой и что у меня остается то же самое впечатлніе: ‘она такая, какую ты искалъ’. И я понялъ, что сдлалъ глупость. И мн стало жаль. Потомъ, когда пришло это письмо, когда я убдился, что и съ ея стороны что-то завязывалось, что она могла меня полюбить и быть моею, то и я ее также полюбилъ. И даю вамъ слово, что или я теряю голову, или это правда! Когда человкъ мечтаетъ о чемъ-нибудь, это еще ничего, но когда онъ увидитъ, что и съ другой стороны ему готовы открыть объятія, то это огромная разница. Добило меня это письмо, и что длать мн-по знаю!
— Я предпочитаю не читать вамъ письма цликомъ,— сказала, немного погодя, пани Эмилія.— Понятно, она пишетъ, что короткій сонъ окончился горькимъ пробужденіемъ раньше, чмъ она ожидала. О пан Машко она говоритъ, что онъ очень деликатенъ въ денежныхъ длахъ, хотя желаетъ, чтобъ они принесли ему пользу.
— Выйдетъ она за него, какъ Богъ святъ!
— Вы ее не знаете. А о Кшемен она пишетъ вотъ что: ‘Папа желаетъ продать имніе и поселиться въ Варшав. Ты знаешь, какъ я люблю Кшемень, какъ срослась съ нимъ, но въ виду того, что случилось, я и сама усомнилась, могъ ли къ чему-нибудь пригодиться мой трудъ. Попробую еще охранять дорогой кусокъ земли. Папа, однако, говоритъ, что совсть не позволяетъ ему томить меня въ деревн,— и это очень горько, какъ будто дло идетъ обо мн. Право, жизнь иногда переходитъ въ иронію. Панъ Машко даетъ папа три тысячи пожизненно и всю сумму, вырученную изъ продажи Магерувки. Меня не удивляетъ, что онъ ищетъ собственной выгоды, но при такомъ условіи онъ получилъ бы имніе почти задаромъ. Самъ папа сказалъ ему: ‘Въ такомъ случа, если я проживу годъ, то получу за Кшемень всего три тысячи, потому что Магерувка и такъ моя’. Но панъ Машко отвтилъ, что при теперешнемъ положеніи вещей деньги за Магерувку возьмутъ кредиторы, но если папа согласится на его предложеніе, то получитъ наличными и, кром того, можетъ прожить лтъ тридцать или еще больше. И это тоже правда. Я знаю, что папа въ принцип этотъ проектъ правится, его занимаетъ только то, чтобы больше выторговать. Во всемъ этомъ одно утшеніе, что если мы поселимся въ Варшав, то я буду чаще видть тебя и Литку. Люблю я васъ обихъ всею душой и врю, что на ваше сердце, по крайней мр, я могу всегда разсчитывать’.
Наступила минута молчанія. Потомъ Поланецкій сказалъ:
— Значитъ, такъ. Я отнялъ у нея Кшемень, за то послалъ ей обожателя.
Говоря это, онъ и не догадывался, что Мариня въ своемъ письм написала почти т же слова и что пани Эмилія изъ сожалнія къ нему пропустила ихъ. Машко, еще во время послдняго пребыванія Плавицкихъ въ Варшав, длалъ попытки присвататься къ панн Марин и ей не нужно было обладать большою проницательностью, чтобы догадаться, что значитъ это пріобртеніе закладной и пріздъ къ нимъ въ деревню. Въ этомъ собственно и крылась вся горечь, обливающая ея сердце, и чувство глубокой обиды.
— Все это непремнно нужно выяснить, — сказала пани Эмилія.
— Я послалъ ей обожателя, — говорилъ Поланецкій.— Я не могу оправдываться даже тмъ, что не зналъ о намреніяхъ Машко.
Пани Эмилія съ минуту повертла въ своихъ тонкихъ пальцахъ письмо Марини, потомъ сказала:
— Это такъ не можетъ оставаться! Я хотла соединить васъ ради пріязни, которую питаю къ вамъ обоимъ, но теперь еще однимъ поводомъ больше,— это ваше огорченіе. Это было бы вчнымъ упрекомъ для меня и я не могу оставить дло въ такомъ положеніи. Не теряйте надежды… Есть одна пословица,— по-французски прекрасная, по-польски гадкая,— о могуществ и вол женщины. Право, я очень хочу помочь вамъ!
Поланецкій схватилъ ея руку и поднесъ къ своимъ губамъ.
— Вы лучшее и самое доброе существо, какихъ я только встрчалъ на свт.
— Я была очень счастлива,— отвтила пани Эмилія,— а такъ какъ думаю, что къ этому ведетъ только одна дорога, то и хотла бы, чтобъ мои ближніе пошли по ней.
— Вы правы. Или та дорога, или никакой. Коль скоро живешь, то хочется, чтобъ эта жизнь кому-нибудь пригодилась.
— А я, если въ первый разъ взялась за роль свахи, то хочу также, чтобы на что-нибудь пригодилась,— сказала пани Эмилія.— Только нужно подумать, что длать теперь.
И она подняла глаза кверху. Свтъ лампы падалъ на ея еще очень молодое лицо, на ея свтлые волосы, слегка спутавшіеся надо лбомъ, въ ней было что-то и торжественное, и, вмст съ тмъ, двственное, такъ что Поланецкому, хотя его голова была занята совсмъ, пришло на память то прозвище, которое Букацкій давалъ пани Эмиліи: вдова-двица.
— У Марини много прямоты,— сказала она посл минутнаго раздумья,— и она лучше пойметъ меня, если я напишу ей истинную правду. Я скажу ей то, что вы говорили мн: что вы ухали, очень заинтересовавшись ею, что то, что вы сдлали, то сдлали не подумавши хорошенько, подъ вліяніемъ только той мысли, что не могли бы примириться съ ея отцомъ, но что теперь вы искренно жалете объ этомъ, просите, чтобъ она не ставила этого вамъ въ счетъ и не отнимала надежды, что позволитъ вамъ испросить прощенія.
— А я напишу Машко, что выкуплю у него закладную съ тою пользой, какую онъ пожелаетъ.
Пани Эмилія засмялась.
— Вотъ такъ трезвый, разсчетливый панъ Поланецкій, который хвалится, что отршился отъ польскаго характера и польской легкомысленности!
— Ну, да, ну, да!— выкликнулъ уже повеселвшимъ голосомъ Поланецкій.— Разсчетливость состоитъ въ томъ, чтобы не жалть затратъ на дло, которое стоитъ этого.
Но черезъ минуту онъ опять насупился.
— А какъ она отвтитъ, что дала слово Машко?
— Я не могу допустить этого. Панъ Машко, можетъ быть, и превосходнйшій человкъ, но не по ней. Она не выйдетъ замужъ безъ привязанности, а я знаю, что панъ Машко совершенно не понравился ей. Этого никогда не будетъ. Вы Марини не знаете. Сдлайте только то, что въ вашихъ средствахъ, а насчетъ пана Mniко не безпокойтесь.
— Вмсто того, чтобы писать, я телеграфирую ему. Онъ не можетъ долго жить въ Кшемен безотлучно и долженъ будетъ получить мою телеграмму въ Варшав.

VIII.

Отвтъ Машко, полученный Поланецкимъ два дня спустя, гласилъ: ‘Вчера я купилъ Кшемень’. Хотя изъ письма Марини можно было предвидть, что дло приметъ такой, а не другой оборотъ, и Поланецкій долженъ былъ быть подготовленъ къ этому,— телеграмма Машко произвела на него впечатлніе громоваго удара. Ему казалось, что случилось какое-то неожиданное и невознаградимое несчастье, вся отвтственность за которое падаетъ на него. Пани Эмилія, боле, чмъ кто-нибудь другой, знающая привязанность Марини къ Кшеменю, тоже испытывала предчувствіе и даже не съумла скрыть его, что, по милости этой продажи, дло сближенія молодыхъ людей необыкновенно затрудняется.
— Машко, если онъ и не женится на Марин,— сказалъ Поланецкій,— то обдеретъ Плавицкаго такъ, что свою репутацію спасетъ, а старика оставитъ безъ гроша. Еслибъ я продалъ закладную первому встрчному ростовщику, то старикъ вывертывался бы, кое-что уплачивалъ, еще боле кормилъ бы общаніями и паденіе Кшеменя оттянулось бы на цлые годы. Въ это время дла могли бы принять желательный оборотъ,— во всякомъ случа, можно было бы продать Кшемень за боле выгодную цну. Теперь же, если они останутся нищими, то это будетъ моя вина.
Но пани Эмилія смотрла на дло еще и съ другой стороны.
— Плохо не только то, что Кшемень проданъ,— сказала она.— Еслибъ кто-нибудь другой довелъ ихъ до этого, а не вы, да еще вслдъ за первымъ своимъ посщеніемъ,— все дло не имло бы такого значенія, но въ томъ-то и бда, что Мариня ужь никакъ не ожидала отъ васъ этого.
Поланецкій также хорошо понималъ это, а такъ какъ онъ привыкъ отдавать себ отчетъ во всякомъ положеніи, то понималъ, что Мариня для него утрачена. Оставалось только одно: признать, что это такъ, забыть о Марин и искать себ другую жену. Но вся душа Поланецкаго бунтовала противъ этого. Его чувство къ Марин, хотя и возникшее сразу, не укрпленное ни временемъ, ни ближайшимъ ознакомленіемъ, основанное скоре почти на физическомъ влеченіи, сильно возросло за послдніе дни. Отчасти повліяли на это и ея письмо, и пробуждающееся въ Поланецкомъ убжденіе, что онъ поступилъ съ ней несправедливо. Ему было жаль ея и онъ не могъ думать о ней безъ волненія,— вслдствіе этого и самое чувство его увеличилось еще двумя элементами, играющими чрезвычайно важную роль въ каждомъ мужскомъ сердц. Кром того, этотъ энергичный, мускулистый человкъ никогда не могъ пассивно отдаваться стеченію обстоятельствъ. Природа его положительно не могла выносить этого, а сознаніе трудности еще боле побуждало къ дятельности. Наконецъ, отказаться отъ Марини ему не дозволяло и его самолюбіе. Мысль, что онъ долженъ признать передъ самимъ собою, что былъ только орудіемъ въ рукахъ какого-нибудь Машко, однимъ изъ средствъ для достиженія его цлей, приводила его въ бшенство. Хотя бы Машко не добился руки Марини, хотя бы дло ограничилось однимъ Кшеменемъ,— и это для Поланецкаго было больше, чмъ онъ могъ выдержать. Теперь его разбирала непреоборимая охота выступить противъ Машко, набросать каменьевъ ему подъ ноги, по крайней мр, разрушить его дальнйшіе планы и показать ему, что его адвокатская ловкость не выдержитъ при столкновеніе съ настоящею мужскою энергіей.
Вс эти, и очень благородныя, и мене благородныя, соображенія толкали Поланецкаго съ неудержимою силой къ принятію какихъ-нибудь мръ, къ какому-нибудь дйствію. А положеніе было таково рода, что длать ему было почти нечего. Въ этомъ-то несоотвтствіи собственно и крылась драма. Сидть въ Рейхенгалл, дозволить Машко осуществлять свои планы, раскидывать свои сти, добиваться руки панны Плавицкой,— нтъ, ни за что! А что же именно длать? Но на этотъ послдній вопросъ не было отвта. Въ первый разъ въ жизни Поланецкій испытывалъ такое чувство, будто его привязали на цпь, и чмъ мене онъ привыкъ къ такому положенію, тмъ трудне выносилъ его. Въ первый разъ въ жизни онъ узналъ, что такое безсонница и разстроенные нервы. А такъ какъ и Литка въ послдніе дни чувствовала себя хуже, то надъ всмъ маленькимъ обществомъ тяготла тяжелая, какъ свинецъ, атмосфера тревоги, жизнь въ которой становилась невыносимою.
Черезъ недлю пришло новое письмо Марини. На этотъ разъ въ немъ не упоминалось ни о Поланецкомъ, ни о Машко. Мариня только сообщала о продаж Кшеменя безъ малйшей жалобы, безъ малйшаго объясненія, какъ о дл совершившемся. Но изъ этого-то собственно и можно было видть, какъ глубоко затронула ее эта продажа.
Поланецкій предпочиталъ бы, чтобъ она обвиняла его. Притомъ, онъ хорошо понималъ, что молчаніе о немъ доказываетъ, какъ ршительно онъ вычеркнутъ изъ сердца этой двушки, тогда какъ молчаніе о Машко могло доказывать что-нибудь совсмъ противуположное. Наконецъ, если ей ужь такъ необходимъ этотъ Кшемень, то она можетъ возвратиться въ него, отдавъ свою руку его теперешнему владльцу, можетъ быть, теперь она собственно и боролась съ этою мыслью. У старика Плавицкаго, правда, были свои шляхетскія предубжденія и Поланецкій разсчитывалъ на нихъ, но, считая его эгоистомъ, допускалъ, что въ данномъ случа онъ пожертвуетъ для своего удобства и дочерью, и предубжденіями.
Въ конц-концовъ, сиднье въ Рейхенгалл со сложенными руками и ожиданіе извстія, благоугодно ли будетъ пану Машко предложить свою руку панн Плавицкой, для Поланецкаго стало просто-на-просто невыносимымъ. Литка тоже отъ времени до времени повторяла свою просьбу вернуться въ Варшаву, и Поланецкій ршилъ, что ему нужно хать, тмъ боле, что приближался срокъ, когда они съ Бигелемъ должны были начинать новое дло.
Ршеніе это сразу облегчило его. Онъ возвратится въ Варшаву, заглянетъ длу прямо въ глаза и, можетъ быть, что-нибудь предприметъ. Во всякомъ случа, это лучше, чмъ сидть въ Рейхенгалл. И пани Эмилія, и Литка приняли извстіе о его отъзд безъ удивленія. Они знали, что онъ пріхалъ на нсколько недль и разсчитывалъ скоро увидаться съ ними въ Варшав. Пани Эмилія тоже должна была выхать въ половин августа. Остатокъ мсяца она ршила провести съ Васковскимъ въ Рейхенгалл, а потомъ хать прямо въ Варшаву. Она общала Поланецкому, что извститъ его о состояніи здоровьи Литки и, кром того, напишетъ Марин и разузнаетъ, какъ она относится къ Машко.
Въ день отъзда Поланецкаго провожало все маленькое общество. Когда онъ услся уже въ вагонъ, то почувствовалъ, что ему жаль узжать. Какъ бы то ни было, онъ не узнаетъ, что будетъ въ
Варшав, а тутъ его окружали самые преданные ему люди. Высунувшись изъ окна, онъ смотрлъ на грустные глаза Литки, обращенные на него, на доброе лицо пани Эмиліи съ такимъ чувствомъ, будто это была его семья. И снова его поразила необычайная красота молодой вдовы, ея удивительно изящныя черты лица и совершенно двственный станъ, обтянутый чернымъ платьемъ.
— Будьте здоровы, — говорила пани Эмилія, — и напишите намъ изъ Варшавы. Недли черезъ три увидимся.
— Черезъ три недли,— повторилъ Поланецкій.— Непремнно напишу. До свиданія, Литусь.
— До свиданія. Кланяйтесь Ев и Іоас.
— Хорошо.
И онъ еще разъ протянулъ руку въ окно.
— До свиданія. Помните о своемъ друг.
— Не забудемъ, не забудемъ! Хотите, мы будемъ молиться о васъ?— съ улыбкой спросила пани Эмилія.
— Благодарю и за то. Хорошо. До свиданія, профессоръ.
Поздъ двинулся. Пани Эмилія и Литка махали зонтиками до тхъ поръ, пока дыханіе локомотива не заволокло клубами дыма и пара окно, въ которое выглядывалъ Поланецкій.
— Мама,— спросила Литка,— правда, что нужно читать молитвы за пана Стаха?
— Нужно, Литусь. Онъ такъ добръ къ намъ. Нужно просить Бога, чтобъ онъ былъ счастливъ.
— А разв онъ несчастливъ?
— Нтъ… то-есть… видишь, у всякаго человка свои огорченія, и у него свои.
— Я знаю, я слышала на Thuinsee,— отвтила двочка.
И черезъ минуту она прибавила тихо:
— Я буду читать молитвы.
А профессоръ Васковскій, который, несмотря на вс свои достоинства, не умлъ держать языка за зубами, сказалъ пани Эмиліи, когда Литка ушла впередъ:
— Это золотое сердце, и обихъ васъ онъ любитъ, какъ братъ. Теперь, когда спеціалистъ сказалъ намъ, что нтъ ни малйшаго опасенія, я могу все сказать. Вдь, это Поланецкій нарочно выписалъ его,— такъ онъ безпокоился посл прогулки на Thum-see.
— Онъ?— спросила пани Эмилія.— Ну, видите, какой это человкъ?
И слезы благодарности навернулись у нея на глазахъ. Немного погодя она прибавила:
— Но я заплачу ему за это, я ему отдамъ Мариню.
Поланецкій узжалъ тоже съ сердцемъ, переполненнымъ преданности и благодарности къ пани Эмиліи, потому что человкъ, которому не повезетъ въ чемъ-нибудь и который вслдствіе этого испытываетъ горестное чувство, тмъ сильне принимаетъ къ сердцу доброту близкихъ людей. И теперь, сидя въ углу вагона, подъ неостывшимъ впечатлніемъ послдняго свиданія съ пани Эмиліей, онъ говорилъ себ:
— Вотъ, еслибъ я въ нее влюбился! Что за спокойствіе, что за увренность въ своемъ счасть! И цль жизни была бы найдена: я зналъ бы, для кого тружусь, зналъ бы, для чего живу, что мое существованіе иметъ какой-нибудь смыслъ. Правда, она говоритъ, что не выйдетъ замужъ, но за меня… кто знаетъ?… Та, можетъ быть, совершенство, но можетъ быть, что у нея сухое сердце.
Тутъ онъ вдругъ почувствовалъ, что, однако, объ этой можетъ думать спокойно, а при каждомъ воспоминаніи о той его охватываетъ какая-то тревога, и мучительная, и отрадная, въ одно и то же время. Онъ чувствовалъ, что что-то влечетъ его къ той. Недавно еще онъ пожималъ руку пани Эмиліи, и это пожатіе не произвело на него никакого впечатлнія, тогда какъ онъ еще до сихъ поръ помнитъ тепло, исходящее отъ руки панны Марини, и по тлу его пробгаетъ дрожь при одномъ воспоминаніи объ этомъ.
И до самаго Зальцбурга онъ думалъ только о ‘той’. Мысли его начали даже принимать форму если не ршеній, то вопросовъ, какъ онъ долженъ поступать по отношенію къ ней и что при такомъ стеченіи обстоятельствъ является его обязанностью?
— Нельзя отрицать, что я — главная причина продажи Кшеменя,— говорилъ онъ себ.— Кшемень для нея представлялъ не только денежную стоимость, какую можно было бы извлечь изъ него, еслибъ не предстояла надобность въ скорой продаж, но и ту цнность, которая привязывала къ нему ея сердце. И вотъ я лишилъ ее и того, и другого, короче сказать — поступилъ съ ней несправедливо. Я дйствовалъ на законномъ основаніи, но для совсти, состоящей изъ чего-то большаго, чмъ разные параграфы, этого недостаточно. Я виноватъ и признаюсь въ этомъ, а коль скоро такъ, то долженъ исправить это какимъ-нибудь образомъ. но какъ? Для того, чтобы выкупить Кшемень у Машко, я недостаточно богатъ. Я могъ бы сдлать это, еслибъ прекратилъ товарищество съ Бигелемъ и взялъ вс свои деньги, но это физически невозможно. Дла Бигеля отъ этого могутъ разстроиться, и я этого не сдлаю. Остается мн только одно: поддерживать отношенія съ Плавицкимъ какимъ-нибудь образомъ, а потомъ, въ самомъ непродолжительномъ времени, посвататься къ панн Плавицкой. Если мн откажутъ, то я, по крайней мр, сдлаю то, что отъ меня зависитъ.
Но тутъ другой человкъ потребовалъ своей очереди и заговорилъ въ немъ:
— Не прикрывайся вопросомъ совсти. Еслибъ панна Плавицкая была на десять лтъ старше и безобразна, то ты могъ также послужить причиною продажи Кшеменя, лишить ее всего, чего лишилъ, и теб въ голову бы не пришло добиваться ея руки. Признайся же себ, что панна Плавицкая тянетъ тебя къ себ, какъ клещами, при помощи своего лица, глазъ, губъ, рукъ, всей фигуры, и не обманывай себя.
Но Поланецкій этого другого, внутренняго человка держалъ въ ежовыхъ рукавицахъ, по временамъ относился къ нему не особенно любезно, и теперь, согласно со своею методой, отвтилъ ему такъ:
— Прежде всего, ты, дуракъ, не знаешь, постарался ли бы я даже и въ такомъ случа загладить свою несправедливость. Если теперь я хочу загладить ее, предлагая свою руку двушк, то это очень естественно. Люди всегда длаютъ предложеніе женщинамъ, которыя нравятся имъ, а не тмъ, къ которымъ питаютъ отвращеніе. Если боле умнаго ты не можешь сказать, то молчи.
Внутренній человкъ осмлился сдлать нсколько робкихъ замчаній, что, напримръ, панъ Плавицкій можетъ приказать спустить пана Поланецкаго съ лстницы, что, въ самомъ благопріятномъ случа, не приметъ его, но панъ Поланецкій не испугался этого. ‘Люди,— думалъ онъ,— въ настоящее время не прибгаютъ къ подобнымъ средствамъ, а если Плавицкіе меня не примутъ, тмъ хуже для нихъ’.
Во всякомъ случа, онъ предполагалъ, что если у нихъ есть хоть капля такта, то его примутъ. Наконецъ, онъ зналъ, что будетъ видть Мариню у пани Эмиліи. Съ такими мыслями онъ дохалъ до Зальцбурга. До прихода мюнхенскаго позда, съ которымъ Поланецкій долженъ былъ хать въ Вну, оставался цлый часъ и онъ ршилъ пройтись по городу, но вдругъ въ буфет увидалъ свтлый клтчатый пиджакъ Букацкаго, его монокль и его маленькую голову, прикрытую еще меньшею шляпой.
— Букацкій или его духъ?— крикнулъ онъ.
— Успокойся, Поланецкій,— флегматично отвчалъ Букацкій, будто они разстались часъ тому назадъ.— Какъ поживаешь?
— А ты что длаешь тутъ?
— мъ котлету на маргарин.
— Въ Рейхенгалль?
— Да. А ты домой?
— Да.
— Не длалъ предложенія пани Эмиліи?
— Нтъ.
— Тогда я прощаю тебя. Можешь хать.
— Прибереги остроты для боле удобнаго времени. Литка опасно больна.
Букацкій сдлался серьезнымъ, поднялъ брови и сказалъ:
— Ай-ай! И это совершенно врно?
Поланецкій вкратц сообщилъ ему мнніе докторовъ.
Букацкій помолчалъ съ минуту, потомъ сказалъ:
— Извольте тутъ не быть пессимистомъ! Бдный ребенокъ, бдная мать! Если случится несчастіе, я и не знаю, какъ она перенесетъ его.
— Она очень религіозна, но я боюсь и думать объ этомъ.
— Пойдемъ въ городъ,— сказалъ Букацкій.— Здсь можно задохнуться.
Они пошли. По дорог Букацкій все повторялъ:
— И человкъ не долженъ быть пессимистомъ! Что такое Литка? Голубь кроткій! Всякій бы пожаллъ ее, только смерть не пожалетъ.
Поланецкій молчалъ.
— Ни самъ теперь не знаю,— продолжалъ Букацкій,— хать ли въ Рейхенгалль. Когда пани Эмилія въ Варшав, то и я могу сдерживаться. Разъ въ мсяцъ я длаю ей предложеніе, разъ въ мсяцъ получаю отказъ,— такъ и живу себ отъ перваго до перваго числа. Теперь первое число прошло и я затосковалъ по своемъ жалованьи… Мать знаетъ о состояніи здоровья двочки?
— Нтъ. Двочка безнадежна, но, можетъ быть, проживетъ года два.
— Гм… Можетъ быть, и намъ остается не больше. Скажи мн, ты часто думалъ о смерти?
— Нтъ. Разв это поможетъ? Я знаю, что долженъ проиграть это дло, и не ломаю надъ нимъ головы, въ особенности раньше времени.
— Въ томъ-то и дло, что мы должны проиграть, а, однако, тягаемся до конца. Вотъ и весь смыслъ жизни, которая безъ этого была бы скучнымъ фарсомъ, тогда какъ теперь она — глупая драма. Что касается меня, то у меня на выборъ три вещи: или повситься, или хать въ Рейхенгалль, или отправиться въ Мюнхенъ еще разъ посмотрть на Бёклина. Еслибъ я былъ логиченъ, то избралъ бы первое, но такъ какъ я не логиченъ, то выбираю Рейхенгалль. Пани Эмилія стоитъ Бёклина, и какъ рисунокъ, и какъ колоритъ.
— Что слышно въ Варшав?— спросилъ Поланецкій, у котораго этотъ вопросъ вертлся на язык съ начала разговора.— Видлъ Машко?
— Видлъ. Онъ купилъ Кшемень и теперь — крупный собственникъ, но такъ какъ у него есть умъ, то онъ употребляетъ вс усилія, чтобы не казаться черезъ-чуръ крупнымъ. Онъ мягокъ, доступенъ, уступчивъ, ласковъ со всми, то-есть измнился въ пользу… не мою, конечно,— потому что мн-то какое дло до этого?— но несомннно въ свою собственную.
— Онъ не женится на панн Плавицкой?
— Слышалъ, что иметъ желаніе. Твой компаньонъ, Бигель, говорилъ что-то и объ этомъ, и о томъ, что Кшемень перешелъ къ Машко на очень выгодныхъ для него условіяхъ. Но, можетъ, ты узнаешь это врне.
— Гд теперь Плавицкіе?
— Въ Варшав. Живутъ въ гостиниц ‘Римъ’. Двочка совсмъ не уродъ. Я былъ у нихъ въ качеств кузена и говорилъ о теб.
— Ты могъ бы выбрать боле пріятный для нихъ предметъ бесды.
— Плавицкій,— онъ очень радъ случившемуся,— говоритъ, что ты оказалъ ему услугу,— конечно, не желая, но оказалъ… Спрашивалъ я у панны Маріи, какимъ образомъ она познакомилась съ тобою только въ Кшемен. Она отвтила, что во время ея пребыванія въ Варшав ты, должно быть, былъ за границей.
— Дйствительно, по нашимъ торговымъ дламъ я узжалъ въ Берлинъ и прожилъ тамъ долго.
— Ну, а что они обижаются на тебя, этого я не замтилъ. Я столько наслышался о любви панны Маріи къ сельскимъ занятіямъ, что допускаю, что она, можетъ быть, немного сердита на тебя. Но, во всякомъ случа, она не выказываетъ этого.
— Можетъ быть, выкажетъ только мн, а возможность у ней будетъ, потому что сейчасъ же по прізд я отправлюсь къ нимъ.
— Въ такомъ случа, окажи мн маленькую услугу. Женись на ней, потому что изъ двухъ золъ я выбираю меньшее и предпочитаю быть твоимъ кузеномъ, чмъ кузеномъ этого Машко.
— Хорошо,— коротко отвтилъ Поланецкій.

IX.

По возвращеніи въ Варшаву, Поланецкій, прежде всего, отправился къ Бигелю, и тотъ подробно разсказалъ ему, на какихъ условіяхъ состоялась продажа Кшеменя. Условія эти были чрезвычайно выгодны для Машко. Онъ общался заплатить по истеченіи года тридцать пять тысячъ рублей, которыя должны были получиться отъ продажи Магерувки, и, кром того, выдавать три тысячи рублей ежегодно до смерти пана Плавицкаго. Поланецкому съ перваго взгляда это не показалось очень невыгоднымъ для пана Плавицкаго, но Бигель былъ иного мннія.
— Я поспшно не вывожу мннія о людяхъ,— сказалъ онъ,— но, несомннно, старикъ Плавицкій — старый эгоистъ, который для собственнаго удобства пожертвовалъ будущностью дочери, и, кром того, человкъ легкомысленный. Его трехтысячная рента основана какъ будто на Кшемен, но Кшемень, какъ имніе разстроенное, представляетъ фиктивную стоимость. Если Машко приведетъ его въ порядокъ, то это хорошо, а если нтъ, то въ самомъ лучшемъ случа будетъ оттягивать платежи и Плавицкій въ теченіе многихъ лтъ можетъ и гроша не увидть. Что онъ сдлаетъ тогда? Отберетъ Кшемень обратно. Но Машко до этого времени запутается въ новые долги, хотя бы для того, чтобъ уплатить старые, и, въ случа его несостоятельности, Богъ всть сколько кредиторовъ протянутъ руки къ Кшеменю. Въ конц-концовъ, все зависитъ отъ добросовстности Машко. Очень можетъ быть, что онъ порядочный человкъ, но дла ведетъ рискованно и одинъ неврный шагъ можетъ погубить его. Кто знаетъ, самое пріобртеніе Кшеменя не приведетъ ли къ этому, потому что Машко, если захочетъ упорядочить имніе, долженъ будетъ вычерпать весь свой кредитъ? Я видалъ такихъ, которымъ долго все удавалось, пока они не набрасывались на пріобртеніе крупной земельной собственности.
— У Плавицкихъ, все-таки, останутся деньги за Магерувку,— сказалъ Поланецкій, точно желая отогнать свои опасенія за будущность Плавицкихъ.
— Если старикъ не проживетъ ихъ, не проиграетъ, не прокутитъ.
— Я долженъ подумать объ этомъ. Я былъ причиной продажи, я и долженъ помочь имъ какъ-нибудь.
— Ты?— спросилъ съ изумленіемъ Бигель.— Я думалъ, что ваши отношенія порваны.
— Я попробую завязать ихъ снова. Завтра я буду у нихъ.
— Не знаю, рады ли они будутъ видть тебя.
— И я не знаю.
— Хочешь, я пойду съ тобой? Нужно проломить ледъ. Одного тебя могутъ не принять… Жаль, что моей жены нтъ въ город… Теперь вс вечера я просиживаю одинъ и играю на віолончели, но днемъ у меня времени много и я могу пойти, куда угодно.
Но Поланецкій не пожелалъ воспользоваться этимъ предложеніемъ и на другой день, одвшись съ величайшею тщательностью, пошелъ одинъ. Онъ зналъ, что онъ недуренъ собою, и хотя обыкновенно не много думалъ объ этомъ, но теперь ршился не пренебрегать ничмъ, что могло бы идти ему въ пользу. По дорог онъ все думалъ о томъ, что скажетъ, что сдлаетъ въ такомъ-то и такомъ-то случа, и старался угадать, какъ его примутъ.
‘Я буду какъ нельзя боле простъ и откровененъ,— говорилъ онъ себ.— Во всякомъ случа, это самый лучшій способъ’.
И, самъ не зная какъ, онъ очутился передъ гостинницей ‘Римъ’. Сердце его забилось сильне.
‘А не дурно было бы, однако, еслибъ я не засталъ ихъ дома,— подумалъ онъ.— Оставилъ бы карточку и потомъ посмотрлъ бы, отдастъ мн Плавицкій визитъ или нтъ’.
Но тутъ же онъ сказалъ самому себ: ‘не трусь’, вошелъ въ дверь, узналъ отъ швейцара, что панъ Плавицкій дома, и послалъ свою карточку. Его попросили наверхъ.
Панъ Плавицкій сидлъ у стола и писалъ письма, отъ времени до времени потягивая дымъ изъ чубука съ большимъ янтарнымъ мундштукомъ. При вид Поланецкаго онъ поднялъ голову, посмотрлъ на него чрезъ золотое pince-nez и сказалъ:
— Милости просимъ!
— Я узналъ отъ Бигеля, что вы въ Варшав, и пришелъ засвидтельствовать вамъ свое почтеніе,— сказалъ Поланецкій.
— Это очень любезно съ твоей стороны,— отвтилъ Плавицкій,— и, правду сказать, я не ожидалъ этого. Разстались мы при очень непріятныхъ условіяхъ, и это по твоей вин. Но такъ какъ ты почувствовалъ себя обязаннымъ постить насъ, то я, какъ старшій, снова открываю теб свои объятія.
На этотъ разъ открытіе объятій ограничилось подачею руки, которую Поланецкій и пожалъ, причемъ подумалъ про себя:
‘Чортъ бы меня побралъ, если я пришелъ сюда къ теб и если я чувствую какую-нибудь обязанность къ теб!’
— Вы перезжаете въ Варшаву?— спросилъ онъ вслухъ.
— Да. Я, старая деревенщина, привыкъ вставать съ солнцемъ, привыкъ къ моимъ сельскимъ занятіямъ… мн тяжело будетъ въ вашей Варшав. Но нельзя же мн было держать въ тюрьм дочь и я принесъ еще одну великую жертву.
Поланецкій провелъ дв ночи въ Кшемен и припомнилъ, что панъ Плавицкій вставалъ около одиннадцати часовъ, и если интересовался длами Кшеменя, то отнюдь не хозяйственными. Но онъ прошелъ это молчаніемъ, такъ какъ голова его была занята совсмъ другимъ. Открытая дверь номера пана Плавицкаго вела въ другой, въ которомъ должна была помщаться панна Мариня. Поланецкому, который косился на эту дверь съ первой минуты своего прихода, пришло на умъ, что, можетъ быть, она не хочетъ выйти къ нему, и онъ спросилъ:
— А я не буду имть удовольствія видть панну Марію?
— Мариня вышла посмотрть квартиру,— я ее послалъ сегодня утромъ. Придетъ сейчасъ,— это два шага отсюда. Вообрази себ, игрушка, а не квартира! У меня будетъ кабинетъ и спальня, у Марини премилая комнатка… Столовая, правда, темновата, но за то гостинная — настоящая бонбоньерка!
Панъ Плавицкій принялся описывать квартиру съ многословіемъ ребенка, котораго забавляетъ что-нибудь, или стараго привередника, которому улыбается перемна къ лучшему. Въ конц онъ сказалъ:
— Едва только осмотрлся, ужь и квартиру нанялъ. Варшавочка — моя старая пріятельница и я хорошо ее знаю.
Въ это время кто-то вошелъ въ сосднюю комнату.
— Это, наврное, Мариня,— сказалъ Плавицкій и крикнулъ:
— Мариня, это ты?
— Я,— отозвался молодой голосъ.
— Иди сюда, у насъ гость.
Панна Мариня показалась въ дверяхъ, увидала Поланецкаго и на лиц ея выразилось удивленіе.
Поланецкій всталъ, поклонился, и когда Мариня приблизилась къ столу, протянулъ ей руку. Она подала ему свою, такъ же вжливо, какъ и холодно, потомъ обратилась къ отцу, будто въ комнат не было никого другого.
— Видла квартиру,— сказала она,— хорошо и удобно, не знаю только, не очень ли шумна эта улица.
— Вс улицы шумны,— замтилъ панъ Плавицкій.— Это не деревня.
— Извините, я пойду снять шляпу,— сказала Мариня.
Она ушла въ свою комнату и не показывалась долгое время.
‘Больше не покажется!’ — думалъ Поланецкій.
Но она, вроятно, поправляла волосы передъ зеркаломъ, потому что вошла опять и спросила:
— Я не мшаю?
— Нтъ,— сказалъ Плавицкій,— у насъ уже нтъ никакихъ длъ, чему я, говоря между прочимъ, необыкновенно радъ. Панъ Поланецкій былъ такъ любезенъ, что пришелъ провдать насъ.
Поланецкій слегка покраснлъ и, желая перемнить предметъ разговора, сказалъ:
— Я пріхалъ изъ Рейхенгалля и привезъ вамъ поклонъ отъ пани Хвастовской и отъ Литки. Это тоже одно изъ обстоятельствъ, по поводу которыхъ я осмлился придти сюда.
На минуту холодное спокойствіе исчезло съ лица панны Марини.
— Эмилія писала мн о болзни Литки,— сказала она.— Какъ она чувствуетъ себя теперь?
— Другого припадка не было.
— Я разсчитывала получить письмо, можетъ быть, оно и пришло, но я не получила его, потому что Эмилія, вроятно, адресовала его въ Кшемень.
— Тогда намъ пришлютъ его,— сказалъ Плавицкій.— Я распорядился, чтобъ намъ присылали все, что будетъ получено на наше имя.
— Вы боле уже не возвратитесь въ деревню?— спросилъ Поланецкій.
— Нтъ, не возвратимся, — отвтила панна Мариня, и глаза ея вновь приняли выраженіе холоднаго спокойствія.
Наступила минута молчанія. Поланецкій смотрлъ на молодую двушку и, казалось, боролся самъ съ собой. Ея лицо привлекало его къ себ съ незнакомою ему дотол силой. Онъ чувствовалъ все ясне, что въ ней онъ нашелъ бы удовлетвореніе всхъ своихъ вкусовъ, что ее онъ могъ бы полюбить всею душой, что она представляетъ для него желанный типъ женщины, и ея холодность тмъ боле становилась для него невыносимой. Онъ далъ бы Богъ знаетъ что, чтобы снова отыскать на этомъ лиц то выраженіе, какое онъ видлъ въ Кшемен,— этотъ интересъ къ его словамъ, это вниманіе, это любопытство, сверкающее въ прозрачныхъ, улыбающихся глазахъ. Онъ далъ бы Богъ знаетъ что, чтобы все это вернулось, и не зналъ, какою дорогой идти къ тому, скорою или медленною, потому и не колебался. Онъ, наконецъ, выбралъ ту, которая боле всхъ подходила къ его природ.
— Я зналъ,— сказалъ онъ вдругъ,— какъ вы любили Кшемень, и, несмотря на то, можетъ быть, повліялъ на его продажу. Если это такъ, то я скажу вамъ открыто, что необыкновенно жалю объ этомъ и не перестану жалть. Въ свою защиту я не могу даже сказать и того, что сдлалъ это въ раздраженіи, необдуманно. Напротивъ, я долго размышлялъ, только размышленія мои были злы и безразсудны. Тмъ больше моя вина и тмъ больше я прошу васъ простить меня.
Онъ сказалъ это и всталъ. Щеки его разгорлись, въ глазахъ виднлась искренность и правда, но слова его не произвели никакого впечатлнія. Поланецкій шелъ по ошибочной дорог. Слишкомъ мало зналъ онъ женщинъ вообще, чтобъ уяснить себ, насколько ихъ сужденія, въ особенности о мужчинахъ, зависятъ отъ ихъ чувствъ, мимолетныхъ или прочныхъ, все равно. Въ силу этихъ чувствъ все можетъ быть принято за настоящую или фальшивую монету, все объясняется въ хорошую или дурную сторону, глупость можетъ быть сочтена за умъ, умъ за глупость, эгоизмъ за самоотверженность, самоотверженность за себялюбіе, грубость за откровенность, откровенность за отсутствіе деликатности. Мужчина, который въ данную минуту внушаетъ женщин непріязненное чувство, не можетъ имть для нея никакого значенія, не можетъ быть чистосердечнымъ, не можетъ быть справедливымъ, не можетъ быть даже хорошо воспитаннымъ. И панна Мариня, которая съ момента прізда Машко въ Кшемень почувствовала глубокую непріязнь къ Поланецкому, теперь отнеслась прямо недоброжелательно къ его откровенности. Первою ея мыслью было: ‘Что это за человкъ, который считаетъ безразсуднымъ и злымъ то, что нсколько дней назадъ сдлалъ съ полнымъ разумніемъ?…’ Наконецъ, Кшемень, его продажа, пріздъ Машко и значеніе этого прізда,— а она угадала его,— все это была рана, которая разболвалась все сильне. И теперь ей казалось, что Поланецкій разбередилъ эту рану со всею неделикатностью человка грубой натуры и грубыхъ нервовъ.
Онъ всталъ и, съ глазами, обращенными на нее, ждалъ, не протянетъ ли она ему пріязненную и прощающую руку, ждалъ, съ яснымъ пониманіемъ, что дло идетъ о его судьб, но ея глаза потемнли будто отъ боли и гнва, а лицо стало еще боле холоднымъ.
— Пожалуйста, не заботьтесь объ этомъ,— отвтила она съ леденящею вжливостью.— Папа, напротивъ, очень доволенъ договоромъ и всми отношеніями къ пану Машко.
Она также встала, какъ бы разсчитывая, что Поланецкій хочетъ удалиться. Но онъ остался еще на минуту, пораженный, обманутый, полный чувства униженія, которое испытываетъ человкъ, котораго оттолкнули, полный гнва и сознанія, что его оскорбили.
— Если такъ,— сказалъ онъ,— то и мн не остается длать ничего другого.
— Да, да! Я обдлалъ хорошее дло!— закончилъ панъ Плавицкій.
Поланецкій вышелъ и, переступая черезъ нсколько ступеней сразу, съ низко нахлобученною шляпой, повторялъ про себя:
— Нога моя больше у васъ не будетъ.
Онъ чувствовалъ, что если вернется домой, то его задушитъ злоба, и потому пустился впередъ, не думая о томъ, куда несутъ его ноги. Въ эту минуту ему казалось, что онъ не любитъ Мариню, даже ненавидитъ ее, но, однако, онъ думалъ о ней, и, еслибъ думалъ спокойне, то уяснилъ бы себ, что одинъ видъ ея глубоко потрясъ его. Онъ видлъ ее снова, смотрлъ на нее, сравнивалъ съ дйствительностью тотъ образъ, который носилъ въ памяти, и этотъ образъ, ставшій еще боле яснымъ, еще боле привлекающимъ къ себ, тмъ сильне дйствовалъ на него. И, несмотря на гнвъ, въ глубин его души росли восторгъ и восхищеніе. Теперь для него существовали какъ будто дв Марини: одна — кроткая, пріязненная, внимательно слушающая и готовая любить,— Мариня изъ Кшеменя, другая — та ледяная двушка изъ Варшавы, которая оттолкнула его. Женщины часто раздваиваются такъ въ мужскомъ сердц, которое въ такомъ случа готово простить этой жестокой ради той любимой. Поланецкій даже не допускалъ, чтобы Мариня съумла быть такою, какою явилась передъ нимъ сегодня, и поэтому къ его гнву примшивалось и нкоторое изумленіе. Поланецкій,— онъ зналъ себ цну и былъ порядочно самонадянъ,— носилъ въ душ убжденіе, въ которомъ, впрочемъ, не признался бы и передъ самимъ собою, что ему достаточно протянуть руку, чтобъ за нее ухватились. А теперь вышло иначе. Кроткая панна Мариня вдругъ выступила не только въ роли судьи, который изрекаетъ ршеніе и можетъ погубить подсудимаго, но и въ роли королевы, у которой можно быть въ милости и въ немилости. Поланецкій не могъ освоиться съ этою мыслью и боролся съ ней, но такова ужь природа человческая, что когда онъ узналъ, что для этой двушки онъ не является уже такимъ желаннымъ, какъ онъ думалъ, что она не только не цнитъ его очень высоко, но считаетъ стоящимъ ниже себя, то, несмотря на злобу, обиду и гнвъ, цна Марини возросла въ его глазахъ. Его самолюбіе было задто, но, съ другой стороны, его воля, дйствительно сильная, готова была ринуться въ борьбу со всми преградами и расщепить ихъ. Вс эти мысли теперь безпорядочно кружились въ его голов, скоре ощущенія, чмъ мысли, гнетущаго свойства и гнетущія другъ друга. Онъ повторялъ себ сто разъ, что броситъ все, что долженъ и хочетъ бросить, и, вмст съ тмъ, былъ настолько слабъ, что въ ту же минуту гд-то въ затаеннйшемъ уголк души разсчитывалъ на пріздъ пани Эмиліи и на помощь, которую можетъ принести ему этотъ пріздъ.
Погруженный въ душевную борьбу, онъ опомнился только на Създ. Тогда онъ задалъ вопросъ: ‘За коимъ чортомъ я шелъ на Прагу?’ — и остановился. День былъ ясный и склонялся къ вечеру. Висла вся горла въ золотистомъ блеск, а за нею и за ближайшими островками тянулась обширная равнина, окутанная на горизонт розовою и синеватою мглой. А. тамъ, за этою мглой, былъ Кшемень, который Мариня такъ любила и который потеряла. Поланецкій долго смотрлъ въ этомъ направленіи и сказалъ себ:
— Интересно знать, что бы она сдлала, еслибъ я отдалъ ей его?
Но онъ не могъ себ представить этого ясно, за то вспомнилъ, что утрата этого куска земли была для нея великимъ несчастіемъ, и ему стало жаль ея. Въ этой жалости начала расплываться его обида и заволакиваться мглою. Совсть начала шептать ему, что онъ терпитъ по заслугамъ.
Онъ пошелъ назадъ и сказалъ себ: ‘Однако, я все время объ одномъ и томъ же думаю’.
Такъ оно и было на самомъ дл. Никогда, въ самыхъ важныхъ денежныхъ длахъ, онъ не испытывалъ такого безпокойства, никогда не погружался въ свои мысли такъ глубоко. И снова ему въ голову пришло то, что говорилъ Васковскій, что природа его, Поланецкаго, не въ состояніи вложить всю душу въ наживу денегъ. Никогда онъ не сознацалъ боле ясно, что могутъ быть дла важне этого, просто-на-просто боле положительныя.
Было около девяти часовъ, когда онъ пришелъ къ Бигелю. Бигель, одинъ въ большой, пустой квартир, сидлъ у дверей, выходящихъ на садовую террасу, и игралъ на віолончели такъ, что все въ дом ходенемъ ходило. Увидавъ Поланецкаго, онъ прервалъ тремоло и спросилъ:
— Былъ сегодня у Плавицкихъ?
— Былъ.
— Какъ панна Марія?
— Какъ графинъ замороженной воды. Въ такой жаркій день это очень пріятно, но, вообще, они вжливые люди.
— Я предвидлъ это.
— Играй дальше.
Бигель началъ играть Trumerei, и, проводя смычкомъ по струнамъ, то закрывалъ глаза, то устремлялъ ихъ на луну. Въ глубокой тиши музыка, казалось, наполняла сладкими звуками домъ, садъ и самую ночь.
Онъ окончилъ, помолчалъ съ минуту и потомъ сказалъ:
— Знаешь что? Когда пани Эмилія возвратится, жена моя пригласитъ ее къ себ въ деревню, а вмст съ ней и панну Плавицкую. Можетъ быть, тогда ледъ между вами растаетъ.
— Сыграй еще разъ Trumerei.
Звуки віолончели опять полились, спокойные и мечтательные. Поланецкій былъ настолько молодъ, что не могъ не быть хоть отчасти мечтателемъ. Онъ воображалъ, что Мариня вмст съ нимъ слушаетъ Trumerei, съ рукою въ его рукахъ, съ головою на его груди, любящая и любимая больше всего на свт.

X.

Панъ Плавицкій былъ человкомъ, что называется, хорошо воспитаннымъ и на третій день отдалъ визитъ Поланецкому. Не на другой, потому что такая поспшность указывала бы на желаніе поддерживать близкія отношенія, не на четвертый или на пятый, потому что это обозначало бы незнаніе свтскихъ обычаевъ, онъ отдалъ визитъ въ срокъ, согласно требованіямъ ‘savoir vivre’. Панъ Плавицкій всю жизнь гордился знаніемъ этихъ требованій и свойственныхъ имъ оттнковъ и твердое исполненіе этихъ требованій считалъ за величайшую человческую мудрость. Какъ человкъ разсудительный, онъ, впрочемъ, позволялъ существовать и другимъ отраслямъ знанія, однако, подъ условіемъ, чтобъ они не придавали себ чрезмрной цны, а въ особенности не имли бы претензіи навязываться людямъ, дйствительно хорошо воспитаннымъ.
Поланецкій, для котораго все было желательнымъ, что связывало бы нить его дальнйшихъ отношеній къ панн Марин, съ трудомъ съумлъ скрыть радость, которую ему доставило прибытіе пана Плавицкаго. Радость эта отразилась, однако, и въ его любезномъ обращеніи съ гостемъ. Да и дйствительно, его удивилъ панъ Плавицкій и вліяніе, которое произвелъ на него городъ. Волоса его лоснились, какъ вороново крыло, маленькіе усики торчали кверху, по красот своей споря съ волосами, туго накрахмаленная рубашка покрывала грудь, а пунцовая гвоздика въ петлиц чернаго жакета придавала какой-то праздничный блескъ всей его фигур.
— Честное слово, я не узналъ васъ сразу!— воскликнулъ Поланецкій — Я думалъ, что пришелъ какой-то молодой человкъ.
— Bonjour, bonjour!— отвтилъ панъ Плавицкій.— День пасмурный, здсь немного темно, и, можетъ быть, поэтому ты принялъ меня за молодого человка.
— Пасмурно или ясно, но что за фигура!— и Поланецкій безъ церемоніи схватилъ за бока пана Плавицкаго и началъ повертывать его.
— Талія, какъ у двушки. Хотлъ бы я, чтобъ у меня была такая!
Панъ Плавицкій, весьма огорченный такимъ безцеремоннымъ привтствіемъ, но еще боле обрадованный тмъ изумленіемъ, которое возбудила его фигура, проговорилъ, сопротивляясь:
— Voyons! ты съ ума сошелъ! Я могу обидться! Право, съ ума сошелъ!
— Ну, и сведете же вы нашихъ дамъ съ ума… сколько вамъ будетъ угодно.
— Что ты говоришь?— спросилъ панъ Плавицкій, усаживаясь въ кресло.
— Я говорю, что вы пріхали сюда побждать,
— Вовсе и не думаю объ этомъ. Сумасшедшій!
— А пани Ямишъ? Точно я не видалъ собственными глазами.
— Что?
Панъ Плавицкій зажмурилъ одинъ глазъ и облизнулся, но продолжалось это одно мгновеніе. Потомъ онъ поднялъ брови и сказалъ:
— Видишь ли, пани Ямишъ… это хорошо для Кшеменя. Между тмъ, я не выношу аффектаціи, потому что это всегда припахиваетъ провинціей. Да проститъ Господь Богъ пани Ямишъ, какъ она меня измучила своею аффектаціей! Женщина должна имть храбрость состариться, тогда вс отношенія кончаются, переходятъ въ простую дружбу, иначе становятся невыносимыми, рабствомъ какимъ-то.
— И вы чувствовали себя мотылькомъ въ узахъ?
— Только, пожалуйста, не говори такъ,— съ достоинствомъ сказалъ панъ Плавицкій,— и не воображай, чтобъ между нами что-нибудь было. Да еслибъ и было, ты не услыхалъ бы отъ меня объ этомъ ни слова. Врь мн, большая разница между вами и нами, людьми предшествующаго поколнія. Мы, можетъ быть, и не были святыми, по умли молчать, а это великое достоинство, безъ котораго то, что называется истиннымъ благородствомъ, не существуетъ.
— Отъ этого я заключаю, что вы не признаетесь мн, куда пойдете отъ меня съ этою красною гвоздикой въ петлиц.
— Напротивъ, напротивъ… Машко сегодня пригласилъ на завтракъ меня и еще кое-кого. Сначала я отказался,— мн не хотлось оставлять Мариню одну,— но я столько лтъ просидлъ для нея въ деревн, что дйствительно заслужилъ кое-какого развлеченія. А ты не приглашенъ?
— Нтъ.
— Меня это удивляетъ. Ты, какъ самъ говоришь,’аферистъ’, но носишь приличную фамилію. Да и Машко самъ только адвокатъ. Но вообще я скажу теб, что не думалъ, что онъ съумлъ бы стать въ такое положеніе.
— Машко съуметъ стать даже на голов.
— Всюду бываетъ, вс его принимаютъ… А я когда-то былъ предубжденъ противъ него.
— А теперь у васъ нтъ предубжденій?
— Я долженъ признаться, что во всемъ этомъ дл съ Кшеменемъ онъ поступалъ со мною, какъ джентльменъ.
— И панна Марія такого же мннія?
— Конечно… хотя я думаю, что Кшемень все еще лежитъ на ея сердц… Для нея я это сдлалъ, для нея разстался съ нимъ, но молодость не все это съуметъ понять. Наконецъ, я уже предвидлъ это и готовъ перенести всякую несправедливость. Что касается Машко, то, конечно… она не можетъ ни въ чемъ упрекнуть его. Онъ купилъ Кшемень, это правда, но…
— Но готовъ отдать его?
— Ты нашъ родственникъ и, говоря между нами, я думаю, что такъ оно и есть… Мариня его очень заинтересовала еще во время нашего перваго прізда, но дло какъ-то не шло на ладъ. Двушка была еще очень молода, онъ ей не особенно понравился, да и я самъ немного морщился, потому что мн наговорили о его фамиліи… Букацкій всегда острилъ на его счетъ, — вотъ и кончилось ничмъ…
— Не кончилось, потому что начинается съизнова.
— Да, потому что я убдился, что онъ изъ очень хорошей фамиліи, итальянской… Они когда-то назывались Маско, пришли сюда съ королевой Боной и потомъ поселились въ Блоруссіи. У него, если ты замтилъ, и лицо до нкоторой степени итальянское.
— Нтъ, скоре португальское.
— Ну, это ужь все равно… Потомъ подумай: продать Кшемень и, все-таки, удержать его, это, вдь, не всякій придумаетъ… Что касается Машко — да, я думаю, что таково его намреніе, но Мариня странная двушка. Непріятно мн говорить это, но всякій человкъ пойметъ скоре чужого, чмъ свое собственное дтище. Однако, если она скажетъ себ: ‘Paris vaut la messe’, какъ сказалъ Талейранъ…
— Да? Я думалъ, что это сказалъ Генрихъ IV.
— Потому что ты ‘аферистъ’, человкъ новыхъ временъ. Вамъ, молодымъ людямъ, исторія и дянія старины не по вкусу, и вы предпочитаете наживать деньги… Тогда все будетъ зависть отъ Марини, но я не буду настаивать, не буду, потому что при нашихъ связяхъ ей можетъ представиться еще лучшая партія. Нужно будетъ потереться между людьми и отыскать старыхъ знакомыхъ. Конечно, это трудно и утомительно, но что нужно, то нужно. Ты думаешь, я съ удовольствіемъ иду на этотъ завтракъ? Нтъ. Но я долженъ принимать у себя и молодежь. Надюсь, что ты не забудешь о насъ.
— Нтъ, не забуду.
— Знаешь, что мн сказали о теб? Что ты чертовски зарабатываешь деньги. Ну, ну, не знаю, въ кого ты уродился, — не въ отца! Во всякомъ случа, не я тебя буду преслдовать, — нтъ, нтъ!… Ты душилъ меня безъ милосердія, обращался со мной, какъ волкъ съ ягненкомъ, но въ теб есть что-то такое, что мн нравится, я питаю къ теб какую-то слабость.
— И я къ вамъ тоже,— сказалъ Поланецкій.
Панъ Плавицкій на самомъ дл не лгалъ. Онъ питалъ инстинктивное уваженіе къ деньгамъ, и этотъ молодой человкъ, который наживалъ ихъ, возбуждалъ въ немъ нкоторое удивленіе, граничащее съ симпатіей. То былъ не первый попавшійся родственникъ, который потребовалъ бы помощи, и поэтому панъ Плавицкій, хотя и не имлъ на него пока никакихъ видовъ, ршилъ сохранить съ нимъ добрыя отношенія.
Въ конц своего посщенія онъ еще разъ осмотрлъ комнату, въ которой сидлъ.
— Ты хорошо живешь,— сказалъ онъ.
Это была правда. У Поланецкаго была такая квартира, какъ будто онъ намревался жениться. Одно устройство на такой ладъ доставляло ему удовольствіе, потому что придавало видъ дйствительности его желаніямъ.
Плавицкій, осмотрвъ гостиную, за которою виднлась другая, меньшая, обставленная очень роскошно, спросилъ:
— Отчего ты не женишься?
— Я сдлаю это какъ можно скоре.
Панъ Плавицкій проницательно улыбнулся, потрепалъ Поланецкаго по колну и зачастилъ:
— И я знаю, на комъ, знаю, на комъ!
— Вотъ это такъ голова, — воскликнулъ Поланецкій,— поди-ка, скрой что-нибудь отъ такого дипломата!
— Ага, что? На вдовушк, на вдовушк, а?
— Дорогой дядюшка!…
— А? Да благословитъ тебя Богъ, какъ я благословляю. А те перь я иду, пора завтракать, а вечеромъ концертъ въ Долин.
— Въ компаніи съ Машко?
— Нтъ, съ Мариней, но и Машко будетъ.
— И мы съ Бигелемъ собираемся.
— Тогда, значитъ, увидимся. Гора съ горой не сходятся, а человкъ съ человкомъ всегда могутъ сойтись.
— Какъ сказалъ Талейранъ?
— И такъ, до свиданія.
Поланецкій иногда любилъ послушать музыку, но на концертъ не собирался, и лишь когда Плавицкій сказалъ ему объ этомъ, его охватило желаніе увидть Мариню. Посл ухода Плавицкаго онъ нсколько минутъ думалъ, идти ли ему, или нтъ, но думалъ, такъ сказать, для формы, потому что заране зналъ, что не выдержитъ и пойдетъ. Бигель, который пришелъ къ нему посл полудня для финансовыхъ конференцій, легко далъ себя уговорить и они около четырехъ часовъ были уже въ Долин. День, хотя и августовскій, былъ теплый и погожій, людей собралось много и все общество было на лтнемъ положеніи. Всюду яркія платья, яркіе зонтики,— молодыя женщины казались разноцвтными бабочками, пригртыми солнцемъ. Среди этого роя существъ, предназначенныхъ для любви, можетъ быть, уже любимыхъ и любящихъ, должна была находиться и Мариня. Поланецкому припомнились студенческіе годы, когда онъ влюблялся въ незнакомыхъ и выискивалъ ихъ въ толп, ежеминутно сбиваясь съ толку, благодаря сходству шляпокъ, во,осъ, очертанію фигуры. И теперь ему пришлось принять за Maриню нсколькихъ женщинъ, боле или мене на нее похожихъ, и теперь, какъ прежде, всякій разъ, когда онъ говорилъ себ: ‘это она!’ — онъ испытывалъ какую-то дрожь около сердца, такое же безпокойство, какое испытывалъ встарь. Но сегодня его, вмст съ тмъ, разбирала и злость, потому что ему это представлялось смшнымъ. Кром того, онъ чувствовалъ, что такая погоня за встрчами, поглощающая человка и сосредоточивающая его мысли на одномъ существ, увеличиваетъ интересъ, который оно возбуждаетъ и тмъ боле привязываетъ къ нему.
Оркестръ уже началъ играть, прежде чмъ онъ нашелъ въ толп тхъ, кого отыскивалъ. Нужно было ссть и слушать, и Поланецкій долженъ былъ сдлать это, въ глубин души злясь на Бигеля, который внималъ звукамъ оркестра съ закрытыми глазами безъ малйшаго движенія. Только посл окончанія нумера онъ, наконецъ, увидалъ блестящій цилиндръ и черные усики пана Плавицкаго, а за нимъ профиль Марини. Третьимъ сидлъ Машко, спокойный, полный достоинства, съ миной англійскаго лорда. По временамъ онъ говорилъ что-то Марин, а она обращалась къ нему и утвердительно кивала головой.
— Плавицкіе здсь,— сказалъ Поланецкій,— нужно пойти повидаться.
— Гд ты видишь ихъ?
— Вонъ тамъ, съ Машко.
— Да, врно. Пойдемъ.
И они пошли. Панна Мариня очень любила пани Бигель, и потому очень ласково отвчала на привтствіе Бигеля и начала разговаривать съ нимъ, а Поланецкому только поклонилась, но не такъ холодно, чтобъ это могло обратить чье-нибудь вниманіе. Бигель очень горячо началъ упрашивать и старика Плавицкаго, и его дочь, чтобъ они пріхали къ нему на дачу въ будущее воскресенье.
— Моя жена будетъ счастлива, очень счастлива, — повторялъ онъ.— Можетъ быть, и пани Эмилія къ этому времени возвратится.
Мариня попробовала было отказаться, но папъ Плавицкій, который искалъ развлеченій и во время своего послдняго пребыванія въ Варшав слышалъ, что Бигели живутъ прилично, принялъ приглашеніе. Ршено было, что они прідутъ къ обду, а возвратятся въ Варшаву вечеромъ. Путешествіе было не длинное,— дача Бигеля находилась близь первой станціи желзной дороги.
— А пока садитесь возл насъ,— сказалъ панъ Плавицкій,— рядомъ нсколько свободныхъ стульевъ.
Передъ этимъ Поланецкій обратился къ Марин:
— Вы получали письма отъ пани Хвастовской?
— А я только что хотла спросить васъ объ этомъ.
— Нтъ, но завтра я освдомлюсь о здоровь Литки.
И разговоръ перервался. Бигель слъ около пана Плавицкаго, а Поланецкій съ краю. Мариня снова повернулась къ Машко, такъ что Поланецкій могъ видть только ея профиль, да и то не вполн. Ему показалось, что она похудла, по крайней мр, за эти нсколько недль въ город, поблднла, отчего ея длинныя рсницы казались еще боле густыми, выдавались сильне. Вся ея фигура стала какъ будто боле изящной, благодаря боле изысканному костюму и новой прическ. Прежде она носила косу низко, теперь ея волосы были причесаны по-модному, высоко, подъ самую шляпку. Поланецкій не спускалъ съ нея глазъ, восхищался всею душой ея прелестью, проглядывающею во всемъ, даже въ томъ, какъ она держала руки на колняхъ. И онъ снова съ непреодолимою силой почувствовалъ, что если каждый мужчина носитъ въ себ свой типъ женскаго обаянія, то Мариня для него близка къ этому типу, почти совпадаетъ съ нимъ. Глядя на нее, онъ повторялъ про себя:
‘Вотъ такую бы жену, такую бы жену!’
Но она все обращалась къ Машко и, можетъ быть, пересаливала въ этомъ. Еслибъ Поланецкій сохранялъ хладнокровіе, то могъ бы подумать, что она длаетъ это нарочно, на зло ему. Кажется, что такъ оно и было на самомъ дл. Но разговоръ былъ несомннно оживленный, потому что на лиц Марини отъ времени до времени появлялся легкій румянецъ.
‘Да она просто кокетничаетъ съ нимъ’,— думалъ Поланецкій, стискивая зубы.
Ему во что бы то ни стало хотлось услыхать, что они говорятъ, но это было трудно. Публика во время длиннаго антракта шумла довольно порядочно. Мариню Поланецкій вовсе не могъ слышать, за то посл окончанія новаго номера ему удалось разслышать нсколько отрывочныхъ замчаній Машко, который имлъ обыкновеніе ставить акцентъ на каждомъ слов, чтобы придать ему большій всъ.
— Я его люблю,— говорилъ Машко.— У всякаго своя слабость, его слабость — деньги… Я благодаренъ ему, что онъ уговорилъ меня… Кшемень… Но при этомъ я думаю, что онъ расположенъ къ вамъ, потому что не щадилъ… И, признаюсь, онъ возбудилъ мое любопытство…
Мариня отвчала на это что-то съ большою горячностью, посл чего Поланецкій вновь разслышалъ конецъ отвта Машко:
— Характеръ еще не выработанный, умъ, можетъ быть, меньшій, чмъ энергія, но натура скоре добрая…
Поланецкій отлично понималъ, что говорятъ о немъ, и также отлично видлъ тактику Машко. Судить какъ будто бы хладнокровно и безпристрастно, скоре хвалить, чмъ бранить, приписывать человку хорошія качества и, вмст съ тмъ, лишать его всякаго обаянія, — такова была всмъ извстная манера молодого адвоката. Благодаря этому, онъ становился въ положеніе судьи, положеніе исключительное и высокое. Поланецкій зналъ также, что Машко говоритъ не столько изъ желанія унизить его, сколько для того, чтобы возвыситься самому, и что, очень вроятно, онъ говорилъ бы то же самое о всякомъ другомъ молодомъ человк, въ которомъ подозрвалъ бы возможнаго соперника.
Можетъ быть, при данномъ положеніи вещей, и самъ Поланецкій прибгъ бы къ такой тактик, но это не мшало ему въ настоящую минуту считать Машко олицетвореніемъ вроломства и ршить заплатить ему тмъ же, если представится возможность.
По окончаніи концерта онъ могъ еще разъ замтить, какъ далеко Машко вошелъ въ роль жениха. Когда панна Мариня, завязывая вуаль, положила на колни перчатки, а он свалились на земь, Машко поднялъ ихъ, снялъ съ ручки кресла накидку, чтобы подать Марин при выход изъ сада,— однимъ словомъ, былъ совершенно заинтересованъ ею, хотя и при этомъ сохранялъ хладнокровіе и тактъ истинно свтскаго человка.
При этомъ онъ казался самоувреннымъ и счастливымъ. Дйствительно, посл нсколькихъ минутъ, посвященныхъ разговору съ Бигелемъ, Мариня, когда не слушала музыки, все время разговаривала только съ Машко. Когда вс двинулись къ выходу, она шла съ Машко же, и Поланецкій видлъ ея улыбающійся профиль, обращенный къ нему. Разговаривая, они смотрли другъ другу въ глаза. Ея лицо было оживлено, вниманіе сосредоточено исключительно на томъ, что говорилъ онъ. Дйствительно, она кокетничала съ Машко. И Машко видлъ это, не допуская ни на минуту, несмотря на свою догадливость, что она могла длать это только для уязвленія Поланецкаго.
У воротъ ждалъ экипажъ. Машко подсадилъ Плавицкаго и Мариню и сталъ прощаться. Но Мариня нагнулась къ нему и сказала:
— Какъ такъ? Вдь, вы, папа, приглашали пана Машко, да?
— Мы такъ условились,— сказалъ панъ Плавицкій.
Машко слъ въ экипажъ и ухалъ, обмнявшись поклонами съ Бигелемъ и Поланецкимъ. Двое друзей долгое время шли молча, наконецъ, Поланецкій сказалъ, стараясь придать спокойствіе своему голосу:
— Интересно знать, обручены они?
— Не думаю,— сказалъ Бигель,— но дло идетъ къ тому.
— Это и я вижу.
— Я думалъ, что Машко будетъ искать денегъ. Но онъ влюбленъ. Не со всякимъ человкомъ, который только и думаетъ, что о своей карьер, это случается. Машко влюбленъ. Притомъ, женившись на ней, онъ освободится отъ платы за Кшемень. Впрочемъ, нтъ, и дло-то не такъ плохо, какъ кажется… А панна Мариня очень красива, что правда, то правда!…
И они снова замолчали. Но Поланецкому было такъ тяжело, что онъ не могъ дольше выдержать.
— Я скажу теб откровенно,— отозвался онъ, — меня просто мучитъ та мысль, что она выйдетъ за него. И эта безпомощность! Я предпочелъ бы все, чмъ такую безпомощность. Какую смшную и глупую роль я разыгралъ во всей этой исторіи!
— Ты зарвался, а это со всякимъ можетъ случиться. Что ты былъ кредиторомъ ея отца,— это скоре вина страннаго стеченія обстоятельствъ. У тебя совсмъ другія понятія о такихъ длахъ, чмъ у него… Вы люди съ двухъ различныхъ планетъ, поэтому почва для недоразумнія была готова. Ты, можетъ быть, поставилъ вопросъ ребромъ, но я, взвшивая вс обстоятельства, вижу, что ты и не могъ бы быть мягкимъ, хотя бы и ради панны Плавицкой. Если бы ты сдлалъ очень большія уступки, то сдлалъ бы для нея,— не правда ли? И что же вышло бы изъ этого? То, что она помогала бы отцу, обманывая тебя. Нтъ, это дло нужно было окончить.
Тутъ многоопытный панъ Бигель остановился на минуту, задумался и сказалъ:
— Что касается твоей роли, то теб одинъ выходъ: отстраниться совершенно, предоставить дло его естественному теченію и сказать себ, что все идетъ, какъ теб желательно.
— Что это мн поможетъ!— раскипятился Поланецкій,— что я скажу себ это, коли все не идетъ, какъ мн желательно, не идетъ! Идетъ противъ моего желанія!… А что я въ глупомъ положеніи, то и этому помочь ничмъ нельзя. Какъ такъ? Я самъ все это сдлалъ, а теперь хочу передлывать? Я всю жизнь зналъ, чего хотлъ, а теперь дйствовалъ такъ, какъ будто бы не зналъ.
— Есть обстоятельства, о которыхъ забываютъ.
— Хорошо, дорогой мой, но у меня падаетъ интересъ къ жизни. Ты думаешь, меня такъ же, какъ прежде, интересуетъ, буду ли я здоровъ или болнъ, богатъ или бденъ? Мн тошно становится при одной мысли о будущемъ. Ты установился, ты связанъ съ жизнью, а я что? Было у меня что-то въ виду, а теперь и этого нтъ.
— Да, вдь, наконецъ, не одна панна Плавицкая на свт.
— Что тутъ толковать! Теперь она одна, потому что если бы была другая, то я объ этой другой и думалъ бы. Что тутъ толковать! Въ этомъ-то все дло, въ этомъ вся злость, что именно она одна. Черезъ годъ, можетъ быть, крыша свалится мн на голову, можетъ быть, найдется другая, но того, что будетъ завтра, я не знаю, а что теперь мн чортъ знаетъ какъ скверно, это знаю. Во вншней жизни нужно имть обезпеченный кусокъ хлба,— правда? И во внутренней жизни то же самое. Это дло не терпитъ отлагательства, но я его откладываю до женитьбы, я понимаю, что новыя условія вырабатываютъ новый способъ мышленія, и, наконецъ, хочу покончить съ однимъ, прежде чмъ начать другое. А тутъ все мшается, и не только мшается, но исчезаетъ. Едва появится что-нибудь, такъ и исчезаетъ. Такъ и теперь. Живу я въ неувренности. Я предпочиталъ бы, чтобъ они были уже помолвлены, потому что въ такомъ случа все кончилось бы само собою.
— Я теб скажу только одно,— проговорилъ Бигель,— когда, во время дтства, мн приходилось защепить себ руку, то мн было мене больно, когда я самъ вытаскивалъ занозу, чмъ когда это длалъ кто-нибудь другой.
— Въ этомъ ты правъ,— сказалъ Поланецкій.
Но черезъ минуту онъ прибавилъ:
— Только, видишь, занозу можно вытащить тогда, когда она сидитъ неглубоко и дастъ себя захватить. Впрочемъ, какія тутъ сравненія! Когда вытащишь занозу, то ничего не теряешь, а у меня вс надежды на будущее пропадаютъ.
— Это правда, но если нтъ никакого средства…
— Вотъ съ этимъ-то собственно и тяжело согласиться всякому, кто не считаетъ себя ничтожествомъ.
Разговоръ прекратился. И только когда друзья начали прощаться, Поланецкій сказалъ:
— Знаешь что? Я предпочитаю не быть у васъ въ воскресенье.
— Можетъ быть, и хорошо сдлаешь,— отвтилъ Бигель.

XI.

Дома Поланецкаго ждалъ сюрпризъ — телеграмма пани Хвастовской слдующаго содержанія: ‘Пріду завтра. Литка здорова’.
Возвращеніе было неожиданное, по крайней мр, очень поспшное, но такъ какъ телеграмма заключала въ себ извстіе, что Литка здорова, то Поланецкій понялъ, что пани Эмилія возвращается только для того, чтобы заняться его дломъ. И при этой мысли сердце его наполнилось чувствомъ благодарности къ ней. ‘Вотъ это правдивая натура,— говорилъ онъ себ,— вотъ это другъ!…’ И на ряду съ благодарностью въ сердц его возродилась такая надежда, какъ будто пани Эмилія обладала волшебнымъ кольцомъ или магическимъ жезломъ, при помощи которыхъ могла бы въ одну минуту измнить сердце панны Марини. Поланецкій не видалъ ясно, какъ это сдлается, но зналъ, что, по крайней мр, кто-нибудь, весьма къ нему расположенный, будетъ ходатайствовать за него, будетъ его оправдывать, превозносить достоинства его сердца и характера и сглаживать предубжденія противъ него,— предубжденія, нагроможденныя ходомъ обстоятельствъ. Онъ разсчитывалъ, что пани Эмилія будетъ вести себя очень стойко въ этомъ дл и что для нея это будетъ вопросомъ обязанности. Человкъ, у котораго что-нибудь болитъ, всегда желаетъ отыскать тхъ, на кого бы свалить отвтственность за это. Такъ и Поланецкому, въ особенности въ минуты прилива горечи, казалось, что пани Эмилія должна нести отвтственность за его отношенія къ панн Марин. Еслибъ она не показала письма, изъ котораго было видно, что панна Мариня готова полюбить его, то онъ еще былъ бы въ состояніи оторвать отъ нея и свою мысль, и сердце. До нкоторой степени это, можетъ быть, такъ и было, потому что въ исторіи его любви это письмо, дйствительно, играло ршающую роль. Письмо показало ему, какъ счастье было близко, почти реально, какъ искренно она отдавала ему свое сердце и душу. Трудно отказаться отъ счастья, не только желаннаго, но и близкаго къ осуществленію, и если бы не это письмо, то, можетъ быть, Поланецкій, дйствительно, меньше жаллъ бы о случившемся, легче бы забылъ его, легче примирился бы съ своимъ положеніемъ. Теперь онъ не помнилъ, что онъ самъ вынудилъ пани Хвастовскую показать ему это письмо, только думалъ, несмотря на всю любовь и уваженіе къ ней, что она должна помогать ему всми своими, силами. Наконецъ, онъ понималъ, что многое будетъ длаться само собою, разсчитывалъ часто видться съ панной Мариней, да еще при условіяхъ весьма для себя благопріятныхъ, то-есть въ дом, въ которомъ его любили, цнили и въ которомъ подобныя чувства могли сообщиться и каждому гостю. Все это укрпило надежды Поланецкаго съ новою силой, но, вмст съ тмъ, укрпило и т нити, которыя связывали его мысли съ Мариней. Еще недавно онъ далъ себ слово, что не будетъ у Бигелей, а теперь измнилъ свое ршеніе, предполагая, что пани Эмилія, если ей позволитъ здоровье, тоже приметъ участіе въ этой поздк. Но, помимо соображеній относительно панны Марини, онъ былъ радъ отъ всей души, что увидитъ эти дорогія лица,— пани Эмиліи и Литки,— его величайшей привязанности.
Въ этотъ же вечеръ онъ написалъ пану Плавицкому нсколько словъ о полученной имъ телеграмм въ разсчет, что панна Мариня будетъ ему благодарна за это сообщеніе, далъ знать въ квартиру пани Эмиліи, чтобы ей приготовили чай, и заказалъ удобный экипажъ отвезти дамъ. На слдующій день въ пять часовъ онъ былъ уже на вокзал.
Утро было холодное и Поланецкій, въ ожиданіи позда, скорыми шагами расхаживалъ по платформ, чтобы согрться. Даль, желзно-дорожныя постройки и вагоны, стоящіе на ближайшихъ линіяхъ, тонули во мгл. Эта мгла, густая внизу, становилась розовою и свтящеюся вверху и предвщала хорошій день. На платформ, кром желзно-дорожныхъ служащихъ, никого не было, благодаря раннему времени, но потомъ началъ прибывать и посторонній народъ. Вдругъ передъ Поланецкимъ изъ мглы вырисовались дв фигуры, и онъ съ сильно бьющимся сердцемъ узналъ панну Мариню, которая, вмст съ горничной, пріхала встртить пани Эмилію. Онъ не разсчитывалъ на такую встрчу и сильно смшался. Она также остановилась на мст, точно удивленная или пораженная непріятностью. Черезъ минуту, однако, Поланецкій подошелъ къ ней и подалъ ей руку.
— Добрый день!— сказалъ онъ.— И дйствительно онъ будетъ добрый для обоихъ насъ, если наши путешественницы прідутъ.
— Разв это не наврное?— спросила Мариня.
— Наврное, если только не произойдетъ чего-нибудь неожиданнаго. Вчера я получилъ телеграмму и послалъ извстіе пану Плавицкому въ разсчет, что васъ обрадуетъ пріздъ пани Эмиліи.
— Благодарю. Такая пріятная неожиданность!…
— Поэтому и вы встали такъ рано.
— Я еще не отвыкла вставать рано.
— Мы оба черезъ-чуръ поторопились. Поздъ придетъ только черезъ полчаса, а пока я совтую вамъ не стоять на мст,— утро холодное, хотя день общаетъ быть хорошимъ.
— Туманъ опускается, — сказала панна Мариня, поднимая кверху свои голубые глаза, которые показались Поланецкому, при утреннемъ свт, фіолетовыми.
— Хотите пройтись по платформ?
— Благодарю васъ. Я подожду въ зал.
Она кивнула ему головой и ушла. Поланецкій снова началъ бгать по платформ. Ему было до нкоторой степени непріятно, что она не хотла остаться съ нимъ, но онъ объяснялъ себ, что, можетъ быть, это и дйствительно такъ слдовало, и еще большая надежда загорлась въ немъ, какъ сильно пріздъ пани Эмиліи будетъ сближать ихъ, сколько разъ доставитъ имъ возможность видться. Какія-то странныя упованія возростали въ немъ съ каждою минутой, вмст съ хорошимъ расположеніемъ духа. Онъ думалъ о фіолетовыхъ глазахъ панны Марини, объ ея лиц, разрумяненномъ утреннимъ холодомъ, и, пробгая мимо оконъ залы, въ которой она сидла, говорилъ себ почти весело:
— Ага, сиди тамъ, прячься,— найду я тебя!
И онъ чувствовалъ съ большею силой, чмъ когда бы то ни было, какъ дорога бы она могла быть ему, еслибъ захотла быть хоть немного боле доброю.
Пробилъ звонокъ и черезъ нсколько минутъ въ туман, который еще держался у поверхности земли густою пеленой, хотя небо окрасилось уже голубымъ цвтомъ, вырисовывались неясныя очертанія позда. Локомотивъ, дышащій клубами дыма, все боле и боле замедляющимся движеніемъ подошелъ къ станціи, остановился и съ шумомъ и свистомъ началъ выбрасывать ненужный паръ подъ переднія колеса.
Поланецкій подбжалъ къ спальному вагону, и первое лицо, которое мелькнуло передъ нимъ въ окн, было лицо Литки.
При вид его двочка прояснла, какъ будто на нее упалъ лучъ солнца, и радостно замахала ручонками Поланецкому, который въ одну минуту очутился въ вагон.
— Котенокъ мой милый!— закричалъ онъ, схватывая руки Литки.— Выспалась? здорова?
— Здорова! И домой мы пріхали! И жить будемъ вмст! Добрый день, панъ Стахъ!
За двочкой стояла пани Эмилія, у которой панъ Стахъ горячо поцловалъ руку и заговорилъ такъ часто, какъ обыкновенно говорятъ въ первыя минуты свиданія.
— Добрый день, дорогая пани Эмилія. У меня есть экипажъ. Вы можете сейчасъ же хать, мой слуга получитъ вашъ багажъ. Дома васъ ждетъ чай. Позвольте квитанцію. Панна Плавицкая тоже здсь.
Панна Плавицкая дйствительно ожидала у вагона и долго пожимала руку пани Эмиліи. Литка съ минуту смотрла на панну Мариню, какъ бы въ нершимости, потомъ и она бросилась ей на шею съ прежнею сердечностью.
— Мариня, ты подешь съ нами пить чай?— сказала пани Эмилія.— У меня готовъ чай, а ты, должно быть, выхала на тощахъ. Хорошо, да?
— Вы, вроятно, утомлены, хали цлую ночь.
— Мы спали отъ границы, какъ убитыя, потомъ только что успли умыться и одться. Во всякомъ случа, мы должны будемъ напиться чаю, значитъ, ты намъ не помшаешь.
— Тогда хорошо. Съ величайшимъ удовольствіемъ.
Литка дернула мать за платье.
— Мамочка, а панъ Стахъ?
— Понятно, и панъ Стахъ тоже. Онъ думалъ обо всемъ, благодаря ему, мы найдемъ все готовымъ, значитъ, и онъ долженъ хать съ нами.
— Долженъ, долженъ!— закричала Литка, обращаясь къ Поланецкому.
— И вовсе не долженъ, а хочу.
Черезъ минуту вс четверо сидли въ карет. Поланецкій былъ въ отличномъ расположеніи духа: напротивъ него сидла Мариня, рядомъ съ нимъ Литка. Ему казалось, что ясность утра входитъ въ него и что для него начинаются лучшіе дни. Онъ чувствовалъ, что отнын будетъ принадлежать къ маленькому кружку людей, связанныхъ общею жизнью и пріязнью, а въ этомъ кружк будетъ и Мариня. Вотъ теперь она сидла противъ него, на его глазахъ, объединенная съ нимъ любовью, какую они оба чувствовали къ пани Эмиліи.
Вс четверо разговаривали очень весело.
— Что случилось, Эмилія,— спросила Мариня,— почему ты пріхала раньше времени?
— Литка каждый день просила, чтобы возвращаться.
— Не любишь заграницы?— спросилъ Поланецкій.
— Да.
— Скучала по Варшав?
— Да.
— А по мн, а? Говори скоре, а то плохо будетъ!
Литка посмотрла на мать, на Мариню, на Поланецкаго и только тогда отвтила:
— И по васъ также.
— Вотъ теб за это!— сказалъ Поланецкій.
И, схвативъ ея руку, онъ хотлъ поцловать ее, но Литка сопротивлялась, какъ могла. Наконецъ, ей удалось спрятать свои руки, а Поланецкій обратился къ Марин и, показывая свои здоровые, блые зубы, сказалъ:
— Видите, мы вчно воюемъ, но любимъ другъ друга.
— Такъ всегда и бываетъ,— отвтила Мариня.
Онъ прямо и искренно посмотрлъ ей въ глаза.
— Эхъ, еслибъ такъ всегда было!
Панна Мариня слегка покраснла и сдлалась серьезна, но не отвтила ему ничего и начала разговаривать съ пани Эмиліей.
А Поланецкій спросилъ у Литки:
— Гд профессоръ Васковскій? Въ Италію похалъ?
— Нтъ, остался въ Ченстохов и возвратится посл-завтра.
— Здоровъ?
— Здоровъ.
Тутъ двочка посмотрла на своего друга и сказала:
— А вы похудли. Мама, правда, панъ Стахъ похудлъ?
— Дйствительно, вы похудли,— сказала пани Эмилія.
Поланецкій за послднее время немного перемнился, потому что плохо спалъ, а причина его безсонницы сидла передъ нимъ въ карет. Но онъ началъ приписывать эту перемну разнымъ непріятностямъ и занятіямъ въ контор. Тмъ временемъ экипажъ подъхалъ къ квартир пани Эмиліи.
На минуту, когда хозяйка пошла повидаться съ прислугой, а Литка побжала за нею, Поланецкій остался съ панной Мариней наедин въ маленькой столовой.
— У васъ есть боле близкіе знакомые, чмъ пани Эмилія?
— Нтъ ни такихъ близкихъ, ни такихъ любимыхъ.
— Въ жизни необходима доброта, а пани Эмилія очень добра и доброжелательна ко всмъ. Напримръ, я,— у меня родственниковъ нтъ,— считаю этотъ домъ роднымъ. Варшава мн кажется совсмъ другою, когда пани Эмилія и Литка здсь…
Потомъ онъ прибавилъ, но уже мене врнымъ голосомъ:
— А теперь я и за васъ радуюсь ихъ прізду, а также и тому, что, наконецъ, между нами будетъ что-нибудь общее и непререкаемое.
Онъ посмотрлъ на нее съ мольбою въ глазахъ, какъ будто хотлъ сказать ей: ‘Я не могу такъ жить! Подай мн руку въ знакъ примиренія, будь добра и ко мн, коль скоро намъ выпалъ такой счастливый день!’
Но она именно потому, что не могла быть къ нему совершенно равнодушной, все дальше шла по пути недоброжелательства. Чмъ больше онъ выказывалъ доброту сердца, чмъ больше былъ симпатичнымъ, тмъ боле его отношенія къ ней казались ей неслыханно дерзкими, тмъ боле обида росла въ ея сердц.
Натура у Марини была деликатная,— робкая, врне сказать,— и, ясно сознавая, что черезъ-чуръ рзкимъ отвтомъ она нарушила бы гармонію дня, она предпочитала молчать, но онъ и не требовалъ отвта, потому что прочелъ въ ея глазахъ:
‘Чмъ меньше ты будешь стараться улучшить наши отношенія, тмъ они будутъ лучше, а самыми лучшими они будутъ тогда, когда станутъ самыми далекими’.
И радость Поланецкаго угасла въ одну минуту, мсто ея замнили гнвъ и горесть, еще боле сильная, чмъ гнвъ, потому что она проистекала изъ того ничмъ непобдимаго обаянія, которому онъ поддавался все сильне, и изъ убжденія, что пропасть между нимъ и Мариней, дйствительно, становится съ каждымъ днемъ шире.
Смотря теперь на ея кроткое и доброе лицо, онъ чувствовалъ, что она такъ же дорога ему, какъ и безповоротно утрачена имъ.
Къ счастью, прибжала Литка и положила конецъ сцен, въ высшей степени невыносимой для Поланецкаго. Двочка прибжала радостная, съ растрепанными волосами, со смхомъ на губахъ, но, увидавъ Мариню и Поланецкаго, сразу остановилась, оглянула одного и другого своими темными глазами и, наконецъ, тихо сла у чайнаго столика. Веселость ея исчезла, хотя Поланецкій, затаивъ боль въ сердц, старался быть за завтракомъ веселымъ и разговорчивымъ.
Онъ почти не обращался къ Марин, разговаривалъ только съ пани Эмиліей и Литкой, и, странное дло, Мариня сочла это оскорбленіемъ. Къ числу обидъ прибавилась еще одна.
На другой день пани Эмилія и Литка были вечеромъ у Плавицкихъ. Панъ Плавицкій пригласилъ и Поланецкаго, но тотъ не пришелъ. И такова ужь природа человческая, что это снова уязвило Мариню. Недоброжелательство, какъ и любовь, требуютъ близкаго присутствія объекта, на котораго они обращены. Мариня невольно весь вечеръ поглядывала на двери, а съ наступленіемъ часа, когда Поланецкаго ожидать было уже невозможно, начала кокетничать съ Машко такъ, что привела пани Эмилію въ полное изумленіе.

XII.

Машко былъ человкъ очень ловкій, но, вмст съ тмъ, преисполненный самолюбія, наконецъ, у него не было ни малйшаго повода не принимать за чистую монету любезности, которыя оказывала ему Мариня. Не всегда одинаковое достоинство этихъ любезностей онъ приписывалъ отчасти кокетству, отчасти перемнчивому настроенію двушки, и хотя это послднее и причиняло ему нкоторое безпокойство, но не настолько сильное, чтобъ удержать его отъ ршительнаго шага.
Бигель угадывалъ дйствительное положеніе вещей, утверждая, что Машко былъ влюбленъ. Такъ и было на самомъ дл. И передъ тмъ уже панна Плавицкая понравилась ему въ высшей степени, потомъ, подведя итоги всмъ за и всмъ противъ, онъ убдился, что категорія за превозмогаетъ. Правда, молодой адвокатъ цнилъ состояніе, но, одаренный трезвостью мысли и знающій хорошо условія, среди которыхъ онъ вращался, онъ пришелъ къ убжденію, что невсты очень съ большимъ приданымъ онъ не найдетъ и не заполучитъ. Очень богатыя двушки находятся или среди родовитой аристократіи,— а этотъ порогъ былъ черезъ-чуръ высокъ для его ногъ,— или въ финансовомъ мір, который въ свою очередь искалъ связи съ семействами, носящими боле или мене громкія фамиліи. Машко зналъ отлично, что его размалеванные аббаты и рыцари, надъ которыми подтрунивалъ Букацкій, не въ состояніи открыть ему несгораемые сундуки банкировъ. Онъ понималъ, что еслибъ они были и мене фантастичны, самая его адвокатская профессія составляла бы нкоторую ‘deminutionem capitis’ въ глазахъ финансовыхъ тузовъ. Съ другой стороны, онъ дйствительно чувствовалъ нкоторое расовое отвращеніе къ связямъ подобнаго рода, тогда какъ двушки изъ хорошей фамиліи представляли для него необыкновенное обаяніе, какъ это всегда бываетъ съ выскочками,
У панны Плавицкой не было приданаго или, по крайней мр, приданое было, но очень небольшое. По, женившись на ней, Машко тмъ самымъ освобождался отъ всхъ обязательствъ, въ которыя вошелъ при покупк Кшеменя. Во-вторыхъ, породнившись съ хорошею дворянскою фамиліей, онъ постарался бы заграбастать всю дворянскую кліентуру, что представляло бы пользу весьма реальную. Наконецъ, благодаря семейнымъ связямъ Марини, онъ современемъ могъ бы получить дла нсколькихъ родовъ дйствительно состоятельныхъ, а это было давно цлью его стремленій.
Плавицкіе, какъ вс немного боле чмъ среднія деревенскія фамиліи, правда, обладали и такими родственниками, которыхъ признавали не особенно охотно, но за то обладали и такими, которые и къ нимъ относились такъ же. Длалось это не изъ гордости, а какъ-то само по себ, на основаніи извстнаго общественнаго подбора, въ силу котораго всякій подыскиваетъ себ знакомыхъ, находящихся въ боле или мене одинаковыхъ условіяхъ жизни, какъ и онъ. Но, однако, крупныя семейныя торжества на время соединяютъ эти разъединенныя отношенія, и Машко не только было пріятно думать о томъ, что въ числ гостей на его свадьб будутъ люди съ очень громкими фамиліями, но онъ видлъ, что изъ этого впослдствіи для него могутъ выйти большія выгоды. Дло только одной ловкости — подсунуть этимъ людямъ мысль, что съ ихъ стороны будетъ хорошо, а для нихъ самихъ выгодно и безопасно вврить свои дла человку, извстному своею энергіей, и, вмст съ тмъ, своему родственнику. Это также приданое, какое они могли бы дать за небогатою кузиной. Машко, соображаясь со своими силами, надялся, что современемъ съуметъ навязаться къ будущимъ родственникамъ, а потомъ и одолть ихъ. Онъ зналъ, что тотъ и этотъ сначала придутъ за совтомъ, который можно получить въ разговор съ знакомымъ или дальнимъ родственникомъ, который случайно оказывается знающимъ человкомъ, потомъ, поскольку совты окажутся хорошими, будутъ приходить чаще, а потомъ и совсмъ отдадутся ему въ руки. Такимъ образомъ, помогая другимъ, онъ могъ самъ выплыть на широкій фарватеръ, современемъ очистить Кшемень, нажить хорошее состояніе, наконецъ, бросить свою адвокатуру,— онъ ее не любилъ и считалъ только средствомъ для достиженія цли, — и стать въ высшихъ общественныхъ кружкахъ человкомъ независимымъ и, вмст съ тмъ, представителемъ крупной и основательной земельной собственности.
Все это онъ предвидлъ, взвсилъ и высчиталъ, прежде чмъ ршилъ добиваться руки панны Плавицкой.
Не предвидлъ онъ только одной вещи, именно того, что влюбится до такой степени, до которой влюбился онъ.
Отчасти это сердило его, онъ думалъ, что черезъ-чуръ сильное чувство является чмъ-то несоотвтственнымъ съ тмъ равновсіемъ, которое человкъ изъ высшаго общества всегда обязанъ сохранять. Это равновсіе было однимъ изъ его заблужденій. Еслибъ ему не нужно было втираться въ высшій свтъ, или еслибъ онъ родился въ немъ, то онъ позволилъ бы себ любить, насколько хватитъ его сердца. Несмотря на весь свой умъ, онъ не понималъ, что одна изъ величайшихъ привилегій свта, считающагося высшимъ, это — свобода. Поэтому онъ былъ не особенно доволенъ, когда его сердце таяло въ присутствіи панны Марини. Но, съ другой стороны, самая цль, къ которой онъ стремился, все боле и боле объединялась съ личнымъ счастьемъ, граничащимъ чуть ли не съ упоеніемъ.
Для него это дло было новое,— настолько новое, что блескъ этихъ незнакомыхъ горизонтовъ ослплялъ его. Машко прожилъ тридцать слишкомъ лтъ, не зная, что такое значитъ восхищеніе. Теперь онъ понялъ, сколько прелести и счастья заключается въ этомъ слов, и восхищался панной Маризей отъ всей души. Когда случалось, что панъ Плавицкій принималъ его въ своей комнат, а Мариня была въ сосдней, Машко такъ устремлялся къ ней своими мыслями, что съ трудомъ понималъ, что говоритъ панъ Плавицкій. Когда она приходила, въ его душ пробуждались совершенно до сихъ поръ незнакомыя чувства, трогательныя и мягкія, длали его лучшимъ, чмъ онъ былъ обыкновенно. Его голубые глаза въ то время мняли свой обычный стальной и холодный блескъ на выраженіе мягкости и упоенія, пятна на лиц выступали еще сильне, вся фигура теряла видъ неподвижности и свои свтлыя баки онъ разсчесывалъ пальцами не какъ англійскій лордъ, а какъ простой влюбленный смертный. Въ конц онъ возвысился до такой степени, что желалъ не только своего добра, но и ея добра, конечно, не представляя его иначе, какъ только съ собою и благодаря себ.
Онъ былъ такъ влюбленъ, что, въ случа отказа въ своихъ искательствахъ, могъ сдлаться опаснымъ, въ особенности при отсутствіи моральной выработки и при наличности большой энергіи и безпощадности. До сихъ поръ онъ не любилъ такъ никогда, и Мариня первая разбудила въ немъ то, что было способно любить. Она не была блестящею красавицей, но обладала въ высшей степени прелестью женщины, и эта женственность была главнымъ поводомъ, почему она притягивала къ себ въ особенности энергическія натуры. Въ ней было что-то, напоминающее вьющееся растеніе, лицо у нея было спокойное, глаза прозрачные, губы немного чувственныя,— все это на первый взглядъ не производило большого впечатлнія, но черезъ минуту всякій, даже самый равнодушный человкъ замчалъ, что въ ней кроется что-то особенное, заставляющее думать, что передъ нимъ женщина, которая могла бы быть любимою.
Но насколько Машко чувствовалъ себя и былъ на самомъ дл лучшимъ въ этомъ період своей жизни, настолько духовный уровень Марини понизился со времени ея прибытія въ Варшаву. Продажа Кшеменя отняла у нея работу и лишила ея жизнь моральнаго основанія. Ей не хватало теперь возвышенной цли. Кром того, стеченіе обстоятельствъ нагромоздило въ ней много горечи и злобы, которыя обыкновенно портятъ человческое сердце. Панна Мариня сама ясно чувствовала это и, спустя нсколько дней посл вечера, когда Поланецкій не пришелъ на ихъ приглашеніе, сама заговорила съ пани Эмиліей, когда въ срую вечернюю пору он остались наедин въ маленькой гостиной, прилегающей къ комнат Литки.
— Я вижу,— сказала она,— что мы съ тобой не такъ откровенны, какъ были раньше. Хотла я говорить съ тобой открыто, и не могла собраться съ духомъ,— мн все казалось, что я уже не стою твоей любви.
Пани Эмилія приблизила свое кроткое лицо къ голов панны Марини и поцловала ее въ високъ.
— Ахъ, Мариня, Мариня! Что ты говоришь,— ты, такая разсудительная и спокойная?
— Потому что въ Кшемен я стоила больше, чмъ теперь. Ты не повришь, какъ я была привязана къ этому углу. Вс дни мои были заняты и у меня была какая-то странная надежда, что современемъ случится что-то очень счастливое. Теперь все это пропало, я потеряла себя въ этой Варшав, потеряла свое достоинство. Я видла, какъ ты удивлялась, когда я кокетничала съ паномъ Машко. Не говори мн, что ты не замтила этого. А ты думаешь, сама-то я знаю, почему это длала? Разв только потому, что я скверная, разв только изъ злости къ нему, къ себ и ко всму свту… Я не люблю его, не пойду за него, значитъ, я поступаю дурно и со стыдомъ сознаюсь въ этомъ, но приходятъ минуты, когда я хотла бы — и совершенно сознательно — кому-нибудь причинить зло. Ты должна порвать со мною старую дружбу, потому что теперь я не та, чмъ была прежде.
По лицу панны Марини текли слезы и панни Эмилія тмъ боле начала утшать и успокоивать ее и, наконецъ, сказала:
— Панъ Машко, видимо, заинтересованъ тобою и, признаюсь, я думала, что ты хочешь принять его предложеніе. Теперь я скажу теб откровенно, что это привело меня въ ужасъ. Это человкъ не по теб, но я знала, какъ ты любила Кшемень, и предполагала, что ты хочешь возвратить его такимъ способомъ.
— Сначала, правда, у меня была такая мысль. Я хотла убдить себя, что панъ Машко нравится мн, я не хотла отталкивать его. Мн нужно было что-то другое, но и Кшемень былъ нуженъ. Однако, я не могла себя убдить. За такую цну я не хочу даже Кшеменя, но въ этомъ-то и заключается все зло. Въ такомъ случа, зачмъ же я ввожу въ заблужденіе пана Машко, зачмъ обманываю его? Вдь, это безчестно.
— Не хорошо, что ты его вводишь въ заблужденіе, но, мн кажется, я понимаю, откуда это происходитъ. Изъ обиды на кого-то другого, вдь, такъ? Успокойся, зло еще можетъ быть исправлено, потому что ты съ завтрашняго же утра можешь измнить свою тактику по отношенію къ пану Машко… И нужно измнить, Мариня, пока есть время, пока не сказано ршительнаго слова.
— Я знаю, Эмилія, я понимаю это, только, видишь, когда я возл тебя и чувствую себя, какъ когда-то, правдивою и честною двушкой, то понимаю, что не только слово, но и поступки обязываютъ къ чему-то. И онъ можетъ сказать мн это…
— Тогда ты можешь отвтить, что старалась принудить себя полюбить его и не могла. Во всякомъ случа, это единственный путь…
Наступила минута молчанія, но и Мариня, и пани Эмилія чувствовали, что не начали разговора о томъ, что интересовало ихъ боле всего, по крайней мр, пани Эмилію. И вотъ она взяла руку Марини и сказала:
— Теперь признайся, Мариня, что ты кокетничала съ Машко отчасти и потому, что обижаешься на пана Станислава?
Мариня отвтила глухо:
— Да.
— Значитъ, впечатлніе его перваго прізда въ Кшемень и первыхъ вашихъ бесдъ еще не изгладилось?
— Лучше было бы, еслибъ изгладилось.
Пани Эмилія провела рукой по ея волосамъ.
— Ты не повришь, какой это добрый, хорошій и благородный человкъ. Съ нами онъ былъ всегда друженъ, всегда любилъ Литку, за что я благодарна ему отъ всей души. Но ты знаешь, что дружба — чувство не только не горячее, но даже и не теплое. А онъ и въ этомъ случа составляетъ исключеніе. Повришь ли, когда Литка захворала въ Рейхенгалл, онъ выписалъ изъ Мюнхена знаменитаго доктора, а самъ, чтобы не испугать насъ, сказалъ, что докторъ пріхалъ къ другому больному, что нужно только воспользоваться случаемъ. Подумай, какая это заботливость и доброта! Это человкъ врный, на котораго можно опереться, и энергичный, и правдивый. Бываютъ люди умные, но безъ энергіи, у другихъ энергія есть, но нтъ деликатности сердца. А у него и то, и другое. Я забыла теб сказать, что когда состоянію Литки угрожала опасность и когда братъ моего мужа взялся спасать его, то наибольшую помощь нашелъ въ пан Поланецкомъ. Еслибъ Литка была взрослая, я никому бы не отдала ее съ большею увренностью, чмъ ему. Я даже не съумю высказать, сколько добра мы видли отъ него.
— Если столько, сколько я видла зла, то очень много.
— Мариня, онъ не хотлъ этого. Еслибъ ты знала, какъ онъ страдаетъ за свою необдуманность и какъ искренно признаетъ, что виноватъ передъ тобою.
— Онъ самъ сказалъ мн это,— отвтила Мариня.— Я долго думала объ этомъ… сказать правду, ни о чемъ другомъ и не думала, и не нахожу, чтобъ онъ чмъ-нибудь провинился передо мною. Въ Кшемен онъ былъ добръ ко мн, такъ добръ, что мн казалось… Теб одной я скажу это, да и писала о томъ, что вечеромъ въ воскресенье, которое онъ провелъ у насъ, я пошла спать съ головой и сердцемъ, такъ переполненными имъ, что теперь мн стыдно говорить объ этомъ… И я чувствовала, что еще одинъ день, еще одно доброе слово съ его стороны — и я полюблю его на всю жизнь… Казалось мн, что и онъ… На другой день онъ ухалъ разсерженный… Тутъ была вина моего отца, была и моя,— я съумла это понять,— и помнишь, какое письмо написала я теб въ Рейхенгалль? Видишь, такое же точно довріе, какое ты питаешь къ нему, питала и я. Онъ ухалъ. Сама не знаю почему, я думала, что онъ возвратится или напишетъ. Онъ не возвратился и не написалъ. Что-то говорило мн, что онъ не отниметъ у меня Кшемень, но онъ отнялъ… И потомъ… Я знаю, что панъ Машко говорилъ съ нимъ открыто, а онъ его поощрялъ и уврялъ, что самъ ничего не думаетъ… Охъ, Эмилія!… Если хочешь, онъ ни въ чемъ не провинился, но сколько зла принесъ мн! Благодаря ему, я потеряла нетолько дорогой уголъ, въ которомъ мн было такъ хорошо работать, но и что-то большее: вру въ жизнь, въ людей… въ то, чтобы лучшее и справедливое брало на свт верхъ надъ злымъ и пошлымъ. И сама я стала хуже. Я теб правду говорю, не могу я отыскать, самоё себя. Имлъ ли онъ право поступить такъ, какъ поступилъ?— хорошо. Я сама это говорю и не признаю за нимъ никакой вины. Только онъ порвалъ во мн какую-то жизненную нить. И тутъ уже длать нечего, этого нельзя поправить. Да и какъ? Что мн изъ того, что въ немъ потомъ произошла перемна, что онъ раскаивается и готовъ былъ бы даже жениться на мн? Что мн изъ того, если я, которая его почти уже любила, теперь не только не люблю, но должна бороться съ отвращеніемъ? Это хуже, чмъ еслибъ я была къ нему равнодушна… Я знаю, что теб нужно, но, вдь, жизнь можно основывать на любви, а не на не нависти. Какъ я могу подать ему руку съ этою обидой въ душ, съ этимъ горькимъ сознаніемъ, что, благодаря ему,— виноватъ ли онъ, не виноватъ ли, все равно,— столько надеждъ моихъ погибло? Ты думаешь, я не замчаю его ухаживаній? Но что же мн длать? Чмъ больше я ихъ вижу, тмъ меня сильне отталкиваетъ отъ него, и еслибъ я должна была выбирать, то выбрала бы пана Машко, хотя онъ отбитъ меньше. На все, что ты мн можешь сказать хорошаго о немъ, я соглашусь, но на все отвчаю теб: не люблю его я и никогда не полюблю…
Теперь и пани Эмилія заплакала въ свою очередь.
— Бдный панъ Стахъ!— сказала она какъ бы про себя.
Но черезъ минуту она спросила:
— И теб его ничуть не жаль?
— Жаль мн его, когда я думаю о немъ, какимъ онъ былъ въ Кшемен, жаль мн его также, когда онъ не со мной, но съ минуты, когда я увижу его, я чувствую къ нему… отвращеніе.
— Потому что ты не знаешь, какъ онъ былъ несчастенъ въ Рейхенгалл, а теперь еще боле несчастенъ. У него никого нтъ на свт…
— У него твоя дружба и привязанность къ Литк.
— Мариня моя, это совсмъ другое! Я отъ всей души благодарна ему за привязанность къ Литк, но, опять-таки, это совсмъ другое, и ты сама понимаешь, что онъ тебя любитъ иначе и во сто разъ больше, чмъ Литку.
Въ комнат было совершенно темно, но слуга принесъ лампу, поставилъ ее на столъ и ушелъ. При огн пани Эмилія замтила какую-то блую фигуру, съежившуюся на козетк у двери, ведущей въ дтскую.
— Кто тамъ? Ты, Литка?
— Я, мамочка.
Въ голос ея было что-то необычайное. Пани Эмилія встала и поспшно подошла къ ней.
— Когда ты пришла? Что съ тобою?
— Мн такъ грустно и нехорошо.
Пани Эмилія сла на козетку и, прижавъ къ себ двочку, замтила слезы на ея глазахъ.
— Литусь, ты плачешь? Что съ тобой?
— Такъ грустно! Такъ грустно!
И, прильнувъ головою къ плечу матери, она заплакала. Ей было, дйствительно, грустно,— она узнала, что ‘панъ Стахъ’ еще боле несчастенъ, чмъ въ Рейхенгалл, и что онъ Мариню любитъ во сто разъ больше, чмъ ее.
Въ тотъ же вечеръ, отправляясь спать, она вскарабкалась, въ одной рубашонк, на кровать пани Эмиліи и шепнула ей на ухо:
— Мамочка, у меня большой грхъ на совсти.
— Крошка ты моя, что тебя безпокоитъ?
Литка сказала еще тише:
— Я не люблю панну Мариню…

XIII.

Пани Эмилія съ Литкой и Мариней, а съ ними и панъ Плавицкій хали обдать къ Бигелямъ на дачу. День былъ сентябрьскій, легкія нити паутины носились въ воздух и осдали на жнивахъ. На деревьяхъ еще держались свжіе листья, но посреди древесныхъ насажденій то и дло попадались желтые и красные букеты. Панн Марин эта блдная и золотистая осень напоминала ея сельскія занятія, запахъ ржи въ сускахъ, поля, усянныя скирдами, и прозрачную даль луговъ, оканчивающихся гд-то тамъ, далеко, линіей ольшняка. Загрустила она и по этой жизни, и по этому спокойствію, въ сравненіи съ которымъ городъ, несмотря на трудъ, которымъ кипитъ его жизнь, казался ей чмъ-то безцльнымъ и нелпымъ. Мариня, впрочемъ, и не понимала этого труда. Она сознавала теперь, что жизнь, въ которой человкъ сознаетъ свою цнность и свою заслугу передъ другими, для нея безповоротно потеряна, и, кром того, передъ ней не маячитъ ничто, могущее вознаградить ее и замнить сущность прежней жизни. Правда, она могла бы возвратиться къ ней, выйти замужъ за Машко, но при одной мысли объ этомъ сердце ея обливалось горечью и Машко, вмст со своею самоувренностью, вмст съ своими красными пятнами на лиц, вмст съ своимъ обезьянничаньемъ англійскаго лорда, представлялся ей прямо противнымъ. Никогда она не чувствовала большаго негодованія къ Поланецкому, который отнялъ у нея Кшемень и посадилъ на это мсто Машко. Этотъ былъ противенъ ей въ настоящую минуту, того, казалось ей, она ненавидла. Она видла передъ собою жизнь съ отцомъ на варшавскихъ улицахъ безъ цли, безъ труда, безъ идеала, съ горькимъ сожалніемъ о прошломъ и безъ всякой надежды на будущее. Поэтому-то ясный осенній день, вмсто того, чтобъ успокоить ее, наполнилъ ея сердце грустью и горечью. Вообще, путешествіе было не изъ веселыхъ. Литка сидла нахмуренная, потому что ‘пана Стаха’ не было въ вагон. Пани Эмилія все вниманіе обращала на нее и опасалась, не находится ли дурное состояніе ея духа въ зависимости отъ общаго состоянія ея здоровья? Только одинъ панъ Плавицкій чувствовалъ себя вполн въ своей тарелк, въ особенности въ первыя минуты. Прежде всего, въ своемъ наглухо застегнутомъ сюртук, съ красною гвоздикой въ петлиц, въ свтломъ пальто и съ иглообразно нафабренными усиками, онъ чувствовалъ себя бодрымъ и здоровымъ (погода стояла хорошая и ревматизмъ не давалъ себя знать). Во-вторыхъ, противъ него сидла одна изъ самыхъ красивыхъ женщинъ во всей Варшав, и онъ думалъ, что она не останется равнодушной къ нему, по крайней мр, настолько, что съуметъ понять и оцнить его. Пускай, по крайней мр, она скажетъ себ: ‘Ахъ, какой это былъ когда-то красивый мужчина!’ Въ самомъ худомъ случа панъ Плавицкій удовлетворился бы и этимъ. Въ надежд на это, онъ былъ очарователенъ, то по-отцовски возвышенъ, то фамильяренъ. Выходя изъ положенія, что теперешняя молодежь не можетъ быть любезна съ женщинами, онъ въ своихъ любезностяхъ къ пани Эмиліи касался даже миологіи, что до нкоторой степени подходило къ длу, потому что онъ смотрлъ на нее, какъ сатиръ.
Но все это принималось съ блдною улыбкой, съ самымъ ничтожнымъ количествомъ вниманія. Панъ Плавицкій, въ конц-концовъ, обидлся и заговорилъ совсмъ о другомъ, о томъ, что, благодаря связямъ дочери, онъ знакомится съ ‘буржуазіей’, чему, впрочемъ, онъ до нкоторой степени радъ, потому что такое общество прежде онъ видалъ только на сцен, а въ жизни нужно сталкиваться съ разными людьми,— отъ всякаго чему-нибудь да научишься. Наконецъ, онъ прибавилъ, что извстныя сферы обязаны не отталкивать отъ себя людей, но, напротивъ, привлекать ихъ къ себ, чтобы такимъ образомъ вндрять въ нихъ здравыя понятія. И онъ, который всегда старался исполнять свои общественныя обязанности, не отступитъ передъ такою миссіей. Къ благородному выраженію его лица прибавился оттнокъ меланхоліи и сохранился вплоть до прибытія на дачу Бигелей.
Она стояла въ густомъ сосновомъ лсу, окруженная другими дачами, посреди старыхъ сосенъ, группирующихся по одиночк или цлыми десятками. Сосны, казалось, удивлялись, что творится среди нихъ,— стоитъ новый домъ, но гостепріимно укрывали его отъ втра, а въ погожіе дни изливали на него потоки смолистаго благоуханія.
Бигели, вмст съ кучею дтей, вышли гостямъ на встрчу. Пани Бигель, — она очень любила Мариню, — горячо обняла ее. Панъ Плавицкій, который во время своего предъидущаго пребыванія въ Варшав познакомился съ Бигелями у пани Эмиліи и только обмнялся съ ними визитными карточками, теперь оказался такимъ благосклоннымъ вельможей, какимъ можетъ быть только самый благовоспитанный человкъ, да, кром того, носитель миссіи ‘привлеченія буржуазіи’. У пани Бигель онъ поцловалъ руку, а Бигелю сказалъ съ благосклоннымъ добродушіемъ:
— Въ теперешнія времена всякому пріятно очутиться подъ кровлей такого дома, какъ вашъ, а мн тмъ боле, что мой родственникъ, Поланецкій, пошелъ по торговой стез и сдлался вашимъ товарищемъ.
— Поланецкій дльный человкъ,— просто отвчалъ Бигель и пожалъ облеченную въ перчатку руку пана Плавицкаго.
Дамы на минуту вошли въ комнату, потомъ возвратились на террасу, потому что погода стояла теплая.
— А пана Поланецкаго нтъ еще?— спросила пани Эмилія.
— Панъ Станиславъ здсь съ самаго утра, — отвтила пани Бигель,— теперь онъ пошелъ навстить пани Краславскую. Это рядомъ,— прибавила она, обращаясь къ Марин,— меньше полуверсты… Здсь много дачъ, а пани Краславская наша близкая сосдка.
— Я помню панну Терку Краславскую еще съ масляницы,— отвтила Мариня.— Она всегда была очень блдна.
— О, она и до сихъ поръ анемична. Прошлую зиму она провела въ По.
Маленькіе Бигели, которые до смерти любили Литку, вытащили ее играть на площадку передъ домомъ. Они наперерывъ показывали Литк свои сады, насажденные на песк между соснами,— сады, въ которыхъ ничто не хотло рости. Двочки при этомъ становились на цыпочки и цловали Литку, которая нагибала свою хорошенькую головку и ласково отвчала на поцлуи поцлуями.
Но и мальчикамъ хотлось получить свою долю. Прежде всего, они опустошили вс георгины, ростущіе передъ домомъ, выбирая лучшіе экземпляры, потомъ подрались за то, во что Литка любитъ играть, и пошли на судъ къ пани Эмиліи. Эдзя, который имлъ привычку говорить очень громко и, притомъ, закрывать глаза, заявлялъ:
— Извините меня, я говорю, что она больше всего любитъ серсо, только мы не знаемъ, позволите ли вы серсо.
— Только бы она не бгала,— это ей вредно.
— Нтъ, мы будемъ бросать такъ, чтобы вс обручи катились прямо къ ней, тогда ей не нужно будетъ бгать. А если Юзя не уметъ, то пусть бросаетъ къ кому-нибудь другому.
— И я хочу бросать къ ней,— жалобно отвтилъ Юзя.
Губы его приняли форму подковы и начали дрожать, но Литка предупредила взрывъ горя и сказала:
— И я буду бросать къ теб, Юзя, часто буду бросать.
Влажные глаза Юзи улыбнулись.
— Они не обидятъ ее, — сказалъ Бигель пани Эмиліи.— Странное дло, мальчики — великіе сорванцы, что называется, но къ ней необыкновенно внимательны. Но это ужь Поланецкій воспиталъ ихъ въ такомъ культ.
Дти собрались въ кучу для распредленія обручей и палокъ. Посредин кучки стояла боле высокая и старшая годами Литка, и хотя дти Бигеля принадлежали скоре къ числу красивыхъ, двочка съ своимъ кроткимъ, поэтическимъ личикомъ, съ своими необыкновенно тонкими чертами казалась существомъ съ другой планеты. Пани Бигель первая обратила вниманіе на это.
— Смотрите,— сказала она, — разв это не настоящая царевна? Откровенно говоря, я никогда не могу на нее насмотрться.
Пани Эмилія смотрла на свою двочку взглядомъ, въ которомъ было цлое море любви. Дти разбжались и установились въ кругъ. На сромъ фон хвои, подъ огромными соснами они казались маленькими разноцвтными грибками.
Панна Мариня сошла съ террасы и стала возл Литки, чтобы помогать ей ловить обручи и, такимъ образомъ, охранять ее отъ усталости.
Въ это время на широкой лсной дорог, ведущей къ дач, показался Поланецкій. Дти сразу не замтили его, но онъ, окинувъ взглядомъ веранду и дворъ, увидалъ подъ сосной свтлое платье Марини и ускорилъ шагъ. Литка знала, что маму безпокоитъ каждое ея рзкое движеніе, стояла почти не двигаясь съ мста и ловила на палочку только т обручи, которые летли прямо на нее, а панна Мариня бгала за падающими дальше. Отъ бготни волосы ея распускались каждую минуту, такъ что она должна была поправлять ихъ, и въ ту минуту, когда Поланецкій входилъ въ ворота, она стояла немного отклонившись назадъ, съ высоко поднятыми руками.
Онъ не спускалъ съ нея глазъ и только одну ее и видлъ. На этомъ широкомъ двор она показалась ему меньше ростомъ, боле молодою, но, притомъ, такою двственною, такъ невыразимо привлекательною, такъ подходящею къ нему, что онъ обнялъ бы ее и прижалъ къ своей груди, какъ женщину и какъ самое дорогое существо въ мір. И никогда съ такою силой онъ не чувствовалъ, какъ любитъ ее.
Дти при вид его побросали обручи, палки и съ крикомъ бросились къ нему на встрчу. Игра прекратилась. Литка въ первую минуту тоже рванулась было къ нему, но вдругъ остановилась и начала глядть своими большими глазами то въ сторону Поланецкаго, то на панну Мариню.
— А ты не бжишь повидаться съ паномъ Поланецкимъ?— спросила панна Мариня.
— Нтъ.
— Отчего, Литусь?
— Оттого, что…
И щеки ея слегка покраснли, хотя бдная двочка не умла или не смла высказать своей мысли, которую можно было бы выразить словами:
‘Потому что онъ не меня больше всхъ любитъ, а тебя и на тебя только и смотритъ’.
Онъ приближался къ нимъ, отстраняя дтей и повторяя:
— Не цпляйтесь, шалуны, всхъ повалю на земь.
Онъ протянулъ руку Марин, смотря ей въ глаза съ мольбой о пріязненной улыбк, объ отвт хотя бы чуть-чуть мене холодномъ, чмъ обыкновенно, и только тогда обратился къ Литк:
— А ты, котенокъ, здорова?
Литка при вид его и при звук его голоса забыла о всхъ треволненіяхъ своего маленькаго сердечка и протянула ему руки.
— Да, да, здорова. А вчера вы не пришли къ намъ… было такъ скучно… а теперь я поведу васъ къ мам,— что вы ей скажете?
Черезъ минуту вс были на террас.
— Какъ поживаютъ пани Краславскія?— спросила пани Эмилія.
— Здоровы и собираются сюда посл обда,— отвтилъ Поланецкій.
Передъ самымъ обдомъ пріхалъ профессоръ Васковскій и привезъ съ собой Букацкаго, который только наканун пріхалъ въ Варшаву. Его добрыя отношенія къ Бигелямъ дозволяли ему пріхать безъ приглашенія, а присутствіе у нихъ пани Эмиліи было черезъ-чуръ большимъ соблазномъ, чтобъ онъ могъ противиться ему. Но повидался онъ съ ней безъ малйшаго проявленія чувства, скоре шутливо, по своему обыкновенію. Пани Эмиліи было пріятно видть его,— онъ забавлялъ ее своею оригинальностью и манерой выражать свои мысли.
— Вы хотли хать въ Мюнхенъ и въ Италію?— спросила пани Эмилія, когда сли за столъ.
— Да,— отвтилъ Букацкій,— но я забылъ дорожный ножикъ для разрзыванія книгъ и вернулся за нимъ.
— О, это важный поводъ!
— Меня всегда бсило, что люди длаютъ все только по важнымъ поводамъ. Что за привилегія у важныхъ поводовъ, чтобы всякій долженъ былъ къ нимъ приспособляться? Наконецъ, хотя случайно, я исполнилъ свои обязанности по отношенію къ одному своему другу. Вчера я былъ на похоронахъ Лисовича.
— Это тотъ маленькій, худой спортсменъ?— спросилъ Бигель.
— Тотъ самый,— отвтилъ Букацкій,— и, представьте себ, я до сихъ поръ не могу выйти изъ недоумнія, какъ человкъ, который всю жизнь игралъ роль шута, могъ ршиться на такое серьезное дло, какъ смерть. Ей-Богу, я не узнаю своего Лисовича! На каждомъ шагу разочарованіе!
— А мн Краславскія разсказывали, что Плошовскій, тотъ, въ котораго вс варшавскія женщины влюблялись, застрлился въ Рим,— сказалъ Поланецкій.
— Это мой родственникъ,— проговорилъ панъ Плавицкій.
Извстіе это сильно взволновало только одну пани Эмилію. Самого Плошовскаго она почти не знала, но нсколько разъ видала его тетку, у которой старшій братъ мужа пани Эмиліи былъ главноуправляющимъ. Она знала о слпой привязанности тетки къ племяннику.
— Господи, какое несчастье!— сказала она.— Да правда ли это? Человкъ молодой, такой богатый, такой способный… Бдная панна Плошовская!
— И такое огромное состояніе останется безъ наслдниковъ,— сказалъ Бигель.— Я знаю дла Плошовскихъ, они жили недалеко отъ Варшавы. У старой панны Плошовской было двое родственниковъ, Леонъ Плошовскій, близкій, и пани Бромицкая, та дальняя. И обоихъ нтъ на свт.
Эти слова заставили пана Плавицкаго насторожиться. Онъ. дйствительно, былъ далекимъ родственникомъ панны Плошовской и даже когда-то видлъ ее два или три раза въ жизни, но отъ этихъ свиданій у него осталось только воспоминаніе страха, потому что она каждый разъ высказывала ему горькія истины безъ всякихъ обиняковъ или, говоря прямо, бранила его, сколько влзетъ. Поэтому онъ старательно избгалъ ея, вс связи между ними были порваны, хотя при удобномъ случа онъ любилъ вставить слово о своемъ родств съ такою извстною и богатою фамиліей. Онъ принадлежалъ къ категоріи тхъ людей, которыхъ такъ много у насъ и которые думаютъ, что Господь Богъ легкую дорогу пріобртенія наслдства нарочно проложилъ только для нихъ, и поэтому всякую возможность въ этомъ случа считаютъ за достоврность. Панъ Плавицкій торжественнымъ взглядомъ обвелъ всхъ присутствующихъ и изрекъ:
— Можетъ быть, Провидніе ршило, чтобы эти богатства перешли къ другимъ людямъ, которые найдутъ имъ лучшее употребленіе.
А Поланецкій сказалъ:
— Я Плошовскаго встртилъ одинъ разъ за границей и онъ произвелъ на меня впечатлніе совершенно недюжиннаго человка.
Я отлично припоминаю его себ.
— Онъ былъ такой блестящій и привлекательный,— прибавила пани Бигель.
— Да смилостивится надъ нимъ Богъ,— сказалъ Васковскій,— зналъ его и я,— онъ былъ изъ рода арійцевъ.
— Изъ рода озоріевъ,— сказалъ панъ Плавицкій.
— Аріецъ,— повторилъ профессоръ.
— Озорія…— съ удареніемъ и достоинствомъ поправилъ панъ Плавицкій.
Два старика начали посматривать другъ на друга съ недоумніемъ, не зная, чего они хотятъ другъ отъ друга, и къ великой утх Букацкаго, который вставилъ себ монокль въ глазъ и спросилъ:
— Какъ же это такъ? то или другое?
Конецъ недоразумнію положилъ Поланецкій. Онъ объяснилъ, что Озорія — это названіе герба фамиліи Плошовскихъ, что можно быть, въ одно и то же время, и арійцемъ, и озоріемъ, на что панъ Плавицкій согласился неохотно и сдлалъ мимолетное замчаніе, что кто носитъ порядочное имя, тому нечего стыдиться или коверкать его.
Букацкій обратился къ пани Эмиліи и заговорилъ свойственнымъ ему холоднымъ голосомъ:
— Только одно самоубійство я признаю резоннымъ, это — самоубійство отъ любви. Сколько лтъ я принуждаю себя къ этому, но все напрасно!
— Говорятъ, что самоубійство, это — трусость,— вставила Ma риня.
— Да, вдь, и я не лишаю себя жизни отъ избытка отваги.
Но Бигель сказалъ:
— Будемъ говорить не о смерти, а о жизни, и о томъ, что въ ней лучше всего,— о здоровь. За здоровье пани Эмиліи!
— И Литки!— прибавилъ Поланецкій и обратился къ панн Марини:— За здоровье нашихъ общихъ друзей!
— Съ удовольствіемъ,— отвтила панна Мариня.
Онъ нсколько понизилъ голосъ и продолжалъ:
— Видите ли, я считаю ихъ не только своими друзьями, но также и… какъ бы это сказать?… защитницами. Литка еще ребенокъ, но пани Эмилія знаетъ, кому отдать свою пріязнь, и если бы кто нибудь былъ предубжденъ противъ меня, хотя и справедливо, еслибъ я поступилъ съ кмъ-нибудь не то, что не хорошо, а прямо дурно, еслибъ я раскаивался въ этомъ поступк, страдалъ, то и тогда могу думать, что я не самый дурной человкъ во всемъ свт, коль скоро пани Эмилія сохранила ко мн свое расположеніе.
Панна Мариня смшалась, но, вмст съ тмъ, ей стало жаль Поланецкаго, а онъ закончилъ еще тише:
— А я, вдь, дйствительно, страдаю. Мн это очень, очень тяжело.
Прежде чмъ она отвтила, панъ Плавицкій провозгласилъ тостъ за здоровье пани Бигель и произнесъ маленькую рчь такого содержанія: царица творенія есть никто иной, какъ женщина, поэтому передъ женщиной, какъ передъ царицей, всякій обязанъ преклонить голову, и онъ первый всегда склонялъ свою голову передъ всми женщинами, а теперь въ особенности склоняетъ ее передъ пани Бигель.
Поланецкій въ глубин души желалъ ему подавиться. Онъ чувствовалъ, что могъ бы получить доброе слово отъ панны Марини, и чувствовалъ, что благопріятная минута миновала. Дйствительно, панна Мариня пошла обнять пани Бигель и, возвратившись, не продолжала начатаго разговора, а онъ не смлъ въ упоръ требовать отъ нея отвта.
Сейчасъ же посл обда пріхали Краславскія,— мать, женщина лтъ пятидесяти, живая, самоувренная, словоохотливая, и панна,— прямая противуположность матери,— неподвижная, сухая, холодная. Говорила она ‘дэ’, вмсто ‘да’, но вообще своимъ красивымъ, хотя и блднымъ лицомъ напоминала Гольбейновскихъ мадоннъ.
Поланецкій со зла началъ занимать ее, но, поглядывая отъ времени до времени на свжее лицо и голубые глаза Марини, говорилъ про себя: ‘Хоть бы ты мн слово доброе сказала! Охъ ты… безжалостная!’
И онъ злился все боле, а когда панна Краславская разъ сказала ‘мэмэ’, вмсто ‘мама’, рзко спросилъ у нея:
— Кто это такой?
А ‘мэмэ’ выгружала весь запасъ своихъ свдній, врне сказать, измышленій о самоубійств Плошовскаго.
— Представьте себ,— горячилась она,— мн сейчасъ же пришло въ голову, что онъ застрлился по поводу смерти Бромицкой. Упокой ее Господи, но она была кокетка и я никогда не любила ея. Она кокетничала съ нимъ такъ, что я боялась возить Терку туда, гд они были вмст, потому что это для молодой двушки… это, согласитесь, дурной примръ. Что правда, то правда!… Упокой Господи ея душу!… И Терка не питала къ ней симпатіи.
— Ахъ, пани Краславская!— сказала пани Эмилія.— Я всегда слышала, что она была ангелъ.
Букацкій, который никогда не видалъ пани Бромицкой, повернулся къ пани Краславской и флегматично сказалъ:
— Madame, je vous donne ma parole d’honneur, что она была архангелъ.
Пани Краславская умолкла на минуту, не зная, что отвчать, потомъ окрысилась и отвтила бы какою-нибудь дерзостью, еслибъ Букацкій, какъ человкъ состоятельный, не могъ быть хорошею партіей для панны Терки. Одинаковыми шансами въ ея глазахъ пользовался и Поланецкій, и для нихъ-то она лтомъ поддерживала знакомство съ Бигелями, которыхъ, однако, при случа и не узнавала на улиц.
— У васъ, мужчинъ,— наконецъ, отвтила она,— всякая красивая женщина или ангелъ, или архангелъ. Я не люблю, когда даже о Терк говорятъ это. Пани Бромицкая могла быть хорошею женщиной, но такта у нея не было,— въ томъ вся и сила!
Такимъ образомъ, разговоръ о Плошовскомъ прекратился, тмъ боле, что все вниманіе пани Краславской обратилось теперь на Поланецкаго, который занималъ панну Терку. Занималъ онъ ее отчасти на зло себ, отчасти на зло панн Марин и старался убдить самого себя, что ему хорошо, старался даже открыть въ панн Краславской особыя достоинства и открылъ, что у нея тонкая шея и глазки какъ будто угасшіе, но которые оживляются и вопросительно обращаются къ нему, когда какой-нибудь вопросъ является неумстнымъ. Онъ замтилъ также, что она можетъ быть молчаливою тиранкой: когда мать начинала говорить черезъ-чуръ громко, панна Терка приставляла лорнетъ къ глазамъ и смотрла на нее такъ внимательно, что мать, подъ вліяніемъ этого взора, понижала голосъ или окончательно умолкала. Вообще панна Терка надола ему несносно, и если онъ обращалъ на нее вниманіе боле, чмъ когда-нибудь, то длалъ это съ отчаянія, чтобъ возбудить хоть тнь ревности въ панн Марин. Даже и вполн разумные люди хватаются за такія плохія средства, когда горе черезъ-чуръ прижметъ ихъ къ стн. Эти средства вообще вызываютъ противу положныя послдствія, потому что, съ одной стороны, затрудняютъ сближеніе и устраненіе недоразумній, съ другой — только усиливаютъ чувство въ душ того, кто ихъ употребляетъ. Поланецкій въ конц такъ стосковался по Марин, что согласился бы услыхать отъ нея какое-нибудь непріятное слово, но только чтобы подойти къ ней, а теперь это казалось ему трудне, чмъ было часъ тому назадъ.
Онъ вздохнулъ глубоко, когда вечеръ кончился и гости начали собираться узжать. Передъ этимъ Литка подбжала къ матери, обняла ее и начала что-то шептать ей на ухо. Пани Эмилія кивнула головой и потомъ сказала Поланецкому:
— Панъ Станиславъ, если у васъ нтъ намренія ночевать здсь, то подемте съ нами. Мы съ Мариней посадимъ Литку къ себ, мста будетъ достаточно.
— Хорошо, я не могу ночевать и очень вамъ благодаренъ,— отвтилъ Поланецкій.
Онъ легко догадался, кто былъ авторомъ этого проекта, и обратился къ Литк:
— Ты, котенокъ мой милый!…
А она, держась за платье матери, подняла на Поланецкаго свои глаза, на половину грустные, на половину радостные и тихо спросила:
— Хорошо, панъ Стахъ?
Черезъ нсколько минутъ вс ухали. Посл яснаго дня наступила еще боле ясная ночь, немного холодная, но вся осеребренная свтомъ луны. Поланецкій, который день провелъ скучно, безъ всякой пользы, вдыхалъ теперь полною грудью и чувствовалъ себя почти счастливымъ рядомъ съ двумя существами, которыхъ любилъ сильно, не говоря уже о третьей, которую любилъ больше всего на свт. При свт луны онъ видлъ ея лицо, и теперь оно казалось ему спокойнымъ и ласковымъ. Онъ подумалъ, что чувства панны Марини въ настоящую минуту такъ же спокойны и что ея нерасположеніе къ нему таетъ среди разлитаго вокругъ умиротворенія.
Литка нырнула въ глубину экипажа и, казалось, заснула. Поланецкій прикрылъ ея ноги и нсколько минутъ вс хали молча.
Наконецъ, пани Эмилія заговорила о Плошовскомъ. Всть о его смерти произвела на нее сильное впечатлніе.
— Право, во всемъ этомъ кроется какая-то необыкновенно печальная драма,— сказалъ Поланецкій, — и пани Краславская, можетъ быть, права, что смерть Плошовскаго и пани Кромицкой стоятъ въ зависимости другъ отъ друга.
На это панна Мариня отвтила:
— Въ самоубійств ужасно то, что мы должны осуждать его, а при осужденіи нтъ никакого мста для сочувствія.
А Поланецкій отвтилъ:
— Сочувствіе нужно питать къ тмъ, которые еще сознаютъ себя, значитъ, къ живымъ.
Разговоръ опять прервался. Прозжая мимо освщенныхъ оконъ дома, стоящаго посреди парка, Поланецкій сказалъ:
— Это дача пани Краславской.
— Я не могу ей простить того,— сказала пани Эмилія,— что она говорила о бдной пани Кромицкой.
— Это просто какая-то хищная женщина, — перебилъ Поланецкій, — а знаете отчего? Оттого, что у нея есть дочь. Весь міръ она считаетъ фономъ, который хотла бы сдлать какъ возможно боле чернымъ, чтобы панна Терка рельефне выступала на немъ. Быть можетъ, мамаша когда-нибудь мтила въ Плошовскаго, быть можетъ, она считала пани Кромицкую преградой,— отсюда и ея ненависть къ покойниц.
— Панна Краславская очень красивая двушка, — сказала Мариня.
— Есть люди, для которыхъ за предлами жизни такъ называемаго ‘общества’ начинается другой міръ, гораздо боле обширный, а для нея не начинается ничего, врне сказать, все кончается. Это совершенный автоматъ, у котораго сердце бьется только тогда, когда мамаша заведетъ его ключомъ. Наконецъ, такихъ двушекъ много на свт, да и т даже, которыя кажутся не такими, въ сущности, совершенно такія же… Вчная исторія Галатеи… Поврите ли вы мн, что въ эту куклу, въ эту угасшую свчу два года тому назадъ влюбился безъ памяти одинъ молодой врачъ, мой знакомый. Дважды онъ сватался и дважды получалъ отказъ, потому что барыни смотрли куда-то выше. Наконецъ, онъ поступилъ на службу въ Голландію и, должно быть, гд-нибудь умеръ отъ лихорадки, потому что сначала писалъ ко мн, освдомлялся о своемъ автомат, а потомъ письма прекратились.
— Панна Краславская знаетъ объ этомъ?
— Знаетъ, потому что какъ увидитъ меня, такъ разспрашиваетъ о немъ. И это характерно, что воспоминаніе о немъ ни на секунду не смущаетъ спокойствія ея духа. Говоритъ она о немъ какъ о первомъ встрчномъ. Если онъ разсчитывалъ хоть на какое-нибудь сожалніе посл своей смерти, то и въ этомъ обманулся… Я долженъ показать вамъ его послднее письмо. Я пробовалъ объяснить ему чувства панны Краславской, а онъ отвтилъ мн: ‘Я о ней сужу здраво, но не могу души своей оторвать отъ нея’… А, вдь, это былъ скептикъ, человкъ позитивный, дитя послднихъ временъ… Но оказывается, что чувство смется надъ всякою философіей, надъ всякими теченіями… Все проходитъ, а оно было, есть и будетъ… Потомъ онъ писалъ мн: ‘Я предпочиталъ бы быть несчастнымъ съ нею, чмъ счастливымъ съ другою’… Да что тутъ толковать? Человкъ смотритъ трезво, но не можетъ души оторвать, тмъ и кончилось.
И разговоръ ихъ тоже окончился. Теперь они выхали на дорогу, обсаженную каштанами, которые казались розовыми при свт фонарей экипажа.
— А надъ кмъ стряслась бда, тотъ долженъ терпть,— прибавилъ въ конц Поланецкій, какъ будто бы слдуя за теченіемъ своихъ мыслей.
Тмъ временемъ пани Эмилія наклонилась надъ Литкой.
— Спишь, двочка?— спросила она.
— Нтъ, мамочка,— отвчала Литка.

XIV.

— О богатств я никогда не заботился,— говорилъ панъ Плавицкій,— но если Провидніе въ своихъ неисповдимыхъ путяхъ предначертало, чтобы хотя часть этихъ богатствъ перешла въ наши руки, то я не хочу преграждать Ему дороги… Мн-то немного достанется, скоро мн нужны будутъ только четыре доски и тихая слеза дтища, которому я посвятилъ всю свою жизнь. Дло идетъ о Марин.
— Позвольте обратить ваше вниманіе на то,— холодно сказалъ Машко,— что, во-первыхъ, ваши шансы очень сомнительны…
— Но принимать ихъ въ соображеніе, все-таки, слдуетъ?
— Во-вторыхъ, панна Плошовская еще жива…
— Но изъ нея песокъ сыплется… Старый грибъ!
— Въ-третьихъ, она можетъ завщать состояніе на благотворительныя дла.
— Разв противъ этого нельзя протестовать?
— Въ-четвертыхъ, ваше родство самое дальнее. Если считать такъ, то въ Польш вс сродни другъ другу.
— Однако, боле близкихъ родственниковъ у нея нтъ.
— Поланецкій также вашъ родственникъ?
— Ничуть! Ей-Богу, ничуть! Онъ родственникъ первой моей жены, не мой.
— А Букацкій?
— Оставьте меня въ поко! Букацкій кузенъ жены моего шурина.
— Другихъ родственниковъ нтъ?
— Набивались было Гонтовскіе изъ Ялбжикова… Что вы подлаете? Люди говорятъ то, что имъ нравится… Но съ Гонтовскими и считаться нтъ надобности.
Машко нарочно преувеличивалъ трудности, чтобы показать краешекъ надежды, и потомъ сказалъ:
— У насъ люди охочи на наслдства, — лишь откроется какое-нибудь наслдство, какъ вс слетятся, точно воробьи на пшеницу… Въ такихъ случаяхъ все дло въ томъ, кто первый заявится, съ чмъ заявится и, наконецъ, кто представляетъ его интересы… Помните, что человкъ ловкій и знающій изъ ничего можетъ создать нчто, тогда какъ человкъ безъ энергіи и знанія дла съ важными данными ничего не сдлаетъ.
— Я знаю это по опыту. Я всю жизнь по сихъ поръ былъ заваленъ длами.
Панъ Плавицкій провелъ себ рукою по горлу, а Машко добавилъ:
— Кром того, вы можете сдлаться добычею адвокатовъ, васъ могутъ эксплуатировать безъ конца…
— Въ такомъ случа, я разсчитывалъ бы на ваше личное расположеніе къ намъ.
— И не ошиблись бы,— важно сказалъ Машко.— И къ вамъ, и къ панн Маріи я питаю глубокое расположеніе, какъ будто вы принадлежали къ моей семь.
— Отъ имени сироты благодарю,— сказалъ панъ Плавицкій.
Волненіе не позволяло ему говорить боле.
Машко сдлался еще боле серьезенъ и сказалъ:
— Если вы хотите, чтобъ я защищалъ ваши права и въ этомъ случа, который, какъ я сказалъ, можетъ не привести ни къ чему, и въ другихъ, то дайте мн и право…
Молодой адвокатъ схватилъ руку пана Плавицкаго.
— Панъ Плавицкій, — сказалъ онъ,— вы догадываетесь, о чемъ я хочу говорить съ вами, и поэтому выслушайте меня терпливо до конца.
Онъ понизилъ голосъ и, хотя въ комнат никого не было, заговорилъ очень тихо. Говорилъ онъ съ силою, авторитетомъ, но, вмст съ тмъ, съ умренностью человка, который никогда не забываетъ, что онъ и что предлагаетъ. Панъ Плавицкій то смыкалъ глаза, то пожималъ руку Машко и, посл его словъ, сказалъ:
— Идите въ гостиную, я пришлю туда Мариню. Не знаю, что она отвтитъ вамъ, но пусть будетъ то, что Богу угодно… Я всегда умлъ цнить васъ, теперь цню еще больше, и… позвольте…
Объятія пана Плавицкаго широко раскрылись. Машко склонился къ нимъ, повторяя не безъ волненія, хотя и съ сохраненіемъ высокаго достоинства:
— Благодарю, благодарю.
Черезъ минуту онъ былъ уже въ гостиной.
Панна Мариня вышла съ совершенно поблднвшимъ лицомъ, но спокойная. Машко придвинулъ ей стулъ, самъ слъ на другомъ и заговорилъ:
— Я здсь съ согласія вашего отца. Мои слова не скажутъ вамъ ничего такого, чего бы раньше не высказало молчаніе, смыслъ котораго вы угадывали. Но приспла минута, когда я долженъ назвать по имени мои чувства, и я длаю это съ полною врой въ ваше сердце. Я — человкъ, который любитъ васъ, на котораго можно положиться,— я отдаю вамъ въ руки всю свою жизнь и изъ глубины души прошу васъ согласиться идти со мною вмст.
Панна Мариня молчала съ минуту, какъ будто подбирая слова, потомъ сказала:
— Я должна ясно и чистосердечно отвтить вамъ, отвтъ мой будетъ тяжелъ, очень тяжелъ для меня, но я не хочу, чтобы такой человкъ, какъ вы, заблуждался. Я не люблю васъ, не люблю и женою вашей не буду никогда, хотя бы мн никогда не пришлось выйти замужъ.
Воцарилось долгое молчаніе. Пятна на лиц Машко разгорлись сильне. Глаза вспыхнули холоднымъ стальнымъ блескомъ.
— Отвтъ вашъ такъ же ршителенъ, какъ горестенъ для меня. Я не ожидалъ этого,— сказалъ онъ.— Вмсто того, чтобъ отвергать меня сразу, не согласитесь ли вы предоставить себ нсколько дней для размышленія?
— Вы сами сказали, что я угадывала ваши чувства, значитъ, у меня было время подумать, и отвтъ, который я даю вамъ,— я даю совершенно сознательно.
Голосъ Машко теперь сдлался сухимъ и острымъ.
— И вы думаете при этомъ, что ваша тактика по отношенію ко мн не давала права предъявить къ вамъ такія требованія, какія предъявилъ я?
Въ эту минуту онъ былъ увренъ, что панна Мариня отвтитъ ему, что ея поведеніе онъ объяснилъ неправильно,— въ немъ не было ничего такого, что могло бы поощрить къ какой-нибудь надежд,— однимъ словомъ, что она пойдетъ дорогою кокетокъ, которыя должны искупать свое кокетство ложью, но Мариня подняла на него глаза и сказала:
— Моя тактика никогда не была такою, какою должна была быть. Я признаю свою вину и это всей души прошу у васъ прощенія.
Машко замолкъ. Женщина, которая вывертывается, возбуждаетъ презрніе, женщина, признающаяся въ проступк, вырываетъ оружіе изъ рукъ противника, у котораго въ натур или даже хотя бы въ воспитаніи кроется хоть капля рыцарства. Кром того, единственный способъ въ подобномъ случа взволновать сердце женщины, это — не признать великодушія ея поступка.
Машко, хотя и видлъ передъ собою бездну, сообразилъ это и ршилъ поставить все на послднюю карту.
— Я зналъ, что вы любите Кшемень,— сказалъ онъ,— и купилъ его единственно для того, чтобы сложить его у вашихъ ногъ. Вижу, что шелъ ошибочною дорогой и возвращаюсь назадъ, хотя съ безконечною скорбью. Не вы, а я долженъ просить прощенія. Вины съ вашей стороны не было и нтъ никакой. Спокойствіе ваше дороже мн собственнаго счастья и поэтому я прошу васъ объ одной милости — не длайте себ никакихъ упрековъ. Прощайте.
И онъ ушелъ.
Мариня долго сидла неподвижно, съ блднымъ лицомъ, съ чувствомъ какого-то изнеможенія въ душ. Она не ожидала найти въ немъ столько благородныхъ чувствъ. И тотчасъ же въ голову ей пришла такая мысль: ‘Тотъ отнялъ у меня Кшемень, чтобы спасти свои деньги, а этотъ купилъ, чтобы возвратить его мн’. И никогда Поланецкій такъ низко не падалъ въ ея мнніи.
Въ это время она не соображала, что, во-первыхъ, Машко купилъ Кшемень не у Поланецкаго, а у ея отца, во-вторыхъ, что купилъ его выгодно, въ-третьихъ, что хотя и собирался отдать его ей, но, вмст съ тмъ, и получить обратно, съ ея рукою. Она теперь смотрла на дло по-женски и противупоставляла Машко Поланецкому, чрезмрно возвышая перваго и наказывая послдняго высокою мрой наказанія. Поведеніе Машко взволновало ее до такой степени, что еслибъ она не чувствовала къ нему положительнаго отвращенія, то призвала бы его обратно. Одну минуту ей казалось, что она должна сдлать это, но у нея не хватило силъ.
Она не знала, что Машко спускался съ лстницы съ бшенствомъ и отчаяніемъ въ душ. Дйствительно, передъ нимъ разверзлась бездна. Вс разсчеты его оказались ошибочными: женщина, которую онъ искренно полюбилъ, не хотла его и оттолкнула, и хотя старалась щадить его въ своемъ отвт, онъ чувствовалъ себя униженнымъ, какъ никогда въ жизни. До сихъ поръ все, что онъ ни предпринималъ, онъ осуществлялъ на дл въ сознаніи собственной силы и собственнаго ума, съ непоколебимою увренностью, что ему все вывезетъ. Отказъ Марини лишилъ его и этой увренности. Въ первый разъ онъ усомнился въ себ, въ первый разъ почувствовалъ, что его звзда начинаетъ блднть и что, можетъ быть, ему предстоитъ рядъ пораженій на всхъ поприщахъ, на которыхъ онъ выступалъ до сихъ поръ. Это и начиналось даже. Машко купилъ Кшемень на очень выгодныхъ условіяхъ, но это было черезъ-чуръ большое имніе по его средствамъ. Если бы Мариня не отвергла его, то онъ, можетъ быть, какъ-нибудь и справился бы, тогда ему не нужно было бы думать ни о пожизненной рент пану Плавицкому, ни объ уплат Марин за Магерувку, согласно договору. Теперь онъ долженъ платить Марин, Поланецкому, выплачивать долги, лежащіе на Кшемен, и выплачивать какъ можно скоре, потому что, благодаря ростовщическимъ процентамъ, они росли съ каждымъ днемъ и грозили полнйшимъ банкротствомъ. Средство противъ этого было одно — кредитъ, правда, до сихъ поръ не подорванный, но натянутый, какъ струна, а Машко чувствовалъ, что если эта струна когда-нибудь лопнетъ, то онъ погибъ безповоротно.
И минутами, рядомъ съ озлобленіемъ на Мариню, рядомъ съ болью, которую испытываетъ человкъ посл утраты счастья, его охватывалъ гнвъ безграничный, бшеный и, вмст съ тмъ, неудержимая жажда мести. Машко былъ человкъ въ душ энергичный, въ природ котораго лежало стремленіе платить зломъ за несправедливость. Поэтому, входя къ себ въ квартиру, онъ шепталъ сквозь стиснутые зубы:
— Если ты не будешь моею женой, я не прощу теб того, что ты со мною сдлала,— если будешь… также не прощу.
Тмъ временемъ панъ Плавицкій вошелъ въ комнату, въ которой сидла Мариня, и сказалъ:
— Ты отказала ему, иначе онъ пришелъ бы ко мн.
— Да, папа.
— И не дала ему никакой надежды въ будущемъ?
— Нтъ… Я уважаю его, какъ никого въ свт, но не дала никакой надежды.
— Что онъ сказалъ теб тогда?
— Все, что могъ сказать порядочный человкъ.
— Новое несчастье!… Кто знаетъ, не лишаетъ ли это меня послдняго куска хлба подъ старость?… Но я зналъ, что съ этимъ ты не будешь считаться.
— Я не могла, не могла поступить иначе.
— Я не хочу тебя приневоливать, а свою скорбь иду повергнуть туда, гд каждая слеза старца будетъ сочтена.
И онъ ушелъ въ кафе Люрса смотрть, какъ играютъ на билльярд. Онъ примирился бы съ искательствомъ Машко, но, въ сущности, не считалъ его очень блестящею партіей и, думая, что Марин можетъ представиться лучшая, не особенно огорчался случившимся. А Мариня черезъ полчаса прибжала къ пани Эмиліи.
— Одна тяжесть свалилась у меня съ сердца,— сказала она на порог,— сегодня я ршительно отказала пану Машко.
Пани Эмилія молча обняла ее.
Мариня продолжала дальше:
— Жаль мн его… Онъ поступилъ со мною такъ благородно и деликатно, какъ могъ поступить только такой человкъ, и еслибъ я питала къ нему хоть малйшую искру чувства, то вернула бы его сегодня же.
И она передала пани Эмиліи весь свой разговоръ съ Машко. Дйствительно, его нельзя было ни въ чемъ упрекнуть, и пани Эмилія не могла освободиться отъ удивленія, потому что приписывала Машко бшеный характеръ и не ожидала, чтобы въ такую ршительную минуту онъ съуметъ быть сдержаннымъ и благороднымъ. А панна Мариня сказала:
— Эмилія, я знаю твою привязанность къ пану Поланецкому, но суди ты этихъ людей по ихъ дламъ, а не по словамъ, и сравни ихъ другъ съ другомъ.
— Я никогда не буду ихъ сравнивать, — отвтила пани Эмилія.— Здсь нельзя длать сравненій. Для меня панъ Станиславъ существо во сто разъ высшее, чмъ Машко, и ты осуждаешь его несправедливо. Ты, Мариня, не имешь права говорить: ‘одинъ отнялъ у меня Кшемень, другой хотлъ возвратить его’. Панъ Поланецкій не отнималъ его у тебя никогда, а теперь, если бы могъ, возвратилъ бы его теб со всею охотой. Это предубжденіе противъ него говоритъ въ теб.
— Не предубжденіе, а дйствительность, а ее измнить ничто не можетъ.
Пани Эмилія посадила ее рядомъ съ собою и сказала:
— Да, нтъ, Мариня, предубжденіе, и я скажу теб, почему. Ты до сихъ поръ неравнодушна къ нему.
Панна Мариня вздрогнула, какъ будто кто-нибудь дотронулся до ея болящей раны, и отвтила измнившимся голосомъ:
— Я неравнодушна къ пану Поланецкому… Ты права… Все, что могло быть симпатіею къ нему, обратилось въ отвращеніе и слушай, Эмилія, что я скажу теб теперь: еслибъ мн предстоялъ выборъ между двумя этими людьми, я безъ малйшаго колебанія выбрала бы пана Машко.
Пани Эмилія опустила голову. Черезъ минуту руки панны Марини обвились вокругъ ея шеи.
— Какъ это мн невыносимо, что я доставляю теб такую непріятность, но я должна говорить правду. Я знаю, что въ конц и ты перестанешь любить меня и я останусь совсмъ одна на свт.
И дйствительно, длалось что-то похожее на это. Об молодыя женщины разстались съ объятіями и поцлуями, но какъ-то почувствовали пропасть между собою, почувствовали одновременно, что между ними порвалась какая-то связь и что отношенія ихъ не имютъ такого сердечнаго оттнка, какъ прежде.
Пани Эмилія колебалась нсколько дней, повторить ли Поланецкому слова Марини, но онъ такъ настойчиво просилъ разсказать всю правду, что она сочла за лучшее не скрывать ничего. Поланецкій выслушалъ и сказалъ:
— Благодарю васъ. Если панна Плавицкая презираетъ меня, то я долженъ примириться съ этимъ. Я только съ тмъ не могу примириться, чтобы сталъ самъ презирать себя. Дорогая пани Эмилія, вы знаете, что если я провинился передъ ней, то старался попросить у нея прощенія и загладить свою вину. Дальше обязанности мои не простираются. Тяжело мн будетъ,— я этого не скрываю отъ васъ,— но я не калка, калкой не былъ и съумю собраться съ духомъ, чтобы вс свои чувства къ панн Плавицкой выбросить за окно, какъ вещь въ моей комнат неподобающую. Въ этомъ я даю вамъ торжественную клятву.
— Я врю вамъ, но сколько страданія…
А онъ отвтилъ почти весело:
— Ну, вотъ! Если обжогъ будетъ сильно донимать меня, то я попрошу васъ сдлать перевязку и знаю, что если эту перевязку сдлаетъ добрая рука, то боль пройдетъ. Литусь поможетъ вамъ, а я и не пикну.
Онъ вернулся къ себ, внутренне полный сознанія воли и энергіи. Ему казалось, что онъ съумстъ переломить свое чувство, какъ ломаютъ палку о колно.Этимъ размахомъ и прожилъ онъ нсколько дней, не показывался нигд, за исключеніемъ конторы, да и талъ разговаривалъ съ Бигелемъ только исключительно о длахъ, работалъ съ утра до ночи и днемъ не позволялъ себ даже и думать о панн Марин.
Но въ безсонныя ночи онъ не могъ оборониться отъ этого. Тогда онъ ясно сознавалъ, что Мариня могла любить его, могла выйти за него, могла быть самою лучшею женой, что онъ могъ быть счастливъ съ ней, какъ ни съ кмъ не будетъ, и любилъ бы ее какъ свое наивысшее благо.
Скорбь, которая нарождалась отъ этихъ размышленій, пропитывала все его существованіе и не оставляла уже его, а такъ какъ скорбь грызетъ душу и здоровье, какъ ржа желзо, то Поланецкій началъ чахнуть. Онъ замтилъ, что изломъ чувства приводитъ къ несомннному результату — къ излому счастья. Никогда онъ не видалъ передъ собой такой пустоты, никогда съ такою силой не сознавалъ, что ему ничмъ не удастся наполнить ее. Онъ замтилъ также, что женщину можно любить не такою, какая она на самомъ дл, а такою, какою она могла бы быть. И, въ конц-концовъ, онъ тосковалъ безконечно.
Но, благодаря своему самообладанію, онъ избгалъ Марини. Онъ зналъ, когда она бываетъ у пани Эмиліи, и тогда запирался у себя дома.
Только когда Литка захворала, онъ началъ ходить къ пани Эмиліи и просиживать у нея по цлымъ днямъ, вмст съ панной Мариной, у постели больного ребенка.

XV.

А бдная Литка, посл припадка, боле грознаго, чмъ предшествующіе, никакъ не могла оправиться. Дни она проводила на кушетк, потому что докторъ и пани Эмилія согласились не томить ее цлый день въ постели. Она любила, когда Поланецкій сидлъ около нея, и разговаривала съ нимъ и съ матерью обо всемъ, что приходило ей въ голову. Съ Мариней она больше молчала, за то по временамъ долго всматривалась въ нее, а потомъ поднимала глаза къ потолку, какъ бы задумываясь надъ чмъ-то, какъ будто усиливаясь что-то понять, отдать себ отчетъ въ чемъ-то. Не разъ эта задумчивость находила на нее и тогда, когда она оставалась одна съ матерью, и однажды, какъ-то въ полдень, она точно проснувшись отъ сна и, обращаясь къ матери, сказала:
— Мамочка, садись здсь около меня, на диван.
Пани Эмилія сла. Двочка обняла руками ея шею, припала головой къ плечу и заговорила ласковымъ, слегка ослабленнымъ голосомъ:
— Я хотла у тебя спросить объ одной вещи, только не знаю, какъ это сказать.
— Что теб нужно, двочка?
Литка молчала съ минуту, собирая мысли, потомъ спросила:
— Если, мамочка, кто-нибудь кого-нибудь любитъ, тогда что?
— Если кто-нибудь кого-нибудь любитъ, Литусь?
Пани Эмилія повторила вопросъ, не понимая, о чемъ именно спрашиваетъ двочка, но та не умла ясне выразить свои мысли.
— То что, мамочка?…
— То желательно было бы, чтобъ этотъ другой былъ здоровъ, вотъ какъ я желаю, чтобы ты была здорова.
— А еще что?
— Чтобы онъ былъ счастливъ, чтобъ ему на свт было хорошо, и если случится какое-нибудь несчастіе, то хотлось бы страдать самому за него.
— А еще что?
— Хотлось бы имть его всегда при себ, такъ какъ ты при мн, и хотлось бы, чтобъ онъ такъ любилъ, какъ ты меня любишь.
— Теперь я понимаю,— посл минутнаго раздумья сказала Литка.— И я сама думала, что это такъ.
— Такъ, котенокъ.
— Видишь, я еще въ Рейхенгалл… помнишь, мамочка?… на Thum-see слышала, что панъ Стахъ любитъ панну Мариню, и теперь знаю, что онъ долженъ быть несчастливъ, хотя никогда не говоритъ объ этомъ.
Пани Эмилія, боясь, что Литка взволнуется, сказала:
— Тебя не утомляетъ этотъ разговоръ?
— Ни капельки! Я теперь понимаю. Онъ хотлъ бы, чтобъ она его любила, а она не любитъ его, хотлъ бы, чтобъ она была всегда при немъ, а она живетъ съ отцомъ и не хочетъ жениться на немъ.
— Выйти за него…
— Выйти за него. Онъ этимъ огорчается. Правда, мамочка?
— Конечно, дточка.
— Теперь я все знаю. А еслибъ она вышла за него, то любила бы его?
— Конечно, онъ такой добрый человкъ.
Двочка закрыла глаза и пани Эмилія подумала, что она засыпаетъ, но Литка начала разспрашивать снова:
— А еслибъ панъ Стахъ женился на Марин, то пересталъ бы любить насъ?
— Нтъ, Литусь. Онъ любилъ бы насъ точно также.
— Но Мариню больше?
— Мариня тогда была бы ближе ему, чмъ мы. Зачмъ ты, котенокъ, разспрашиваешь объ этомъ?
— Это не хорошо?
— Нтъ, въ этомъ ничего дурного нтъ, я только боюсь, что ты утомишься.
— О, я и такъ все думаю о пан Стах! Только ты ничего не говори объ этомъ Марин.
Разговоръ кончился. Въ теченіе нсколькихъ дней посл этого она была молчалива, только еще упорне, чмъ прежде, всматривалась въ Мариню. Иногда она брала ее за руку, какъ будто хотла спросить ее о чемъ-то, иногда, когда они вмст съ Поланецкимъ сидли возл ея постели, переводила взглядъ то на него, то на нее и потомъ закрывала глаза. Поланецкій и Мариня приходили часто, каждый день, иногда нсколько разъ на день, желая помочь пани Эмиліи, которая проводила вс ночи безъ сна и засыпала только днемъ, да и то лишь по настоянію Литки. Однако, пани Эмилія и сама не знала, какъ далеко заходитъ опасность, угрожающая больной, а докторъ, не увренный въ исход болзни, успокоивалъ мать по просьб Поланецкаго.
Какъ бы то ни было, пани Эмилія подозрвала, что состояніе здоровья ребенка не хорошо, и сердце ея замирало отъ тревоги, несмотря на увренія доктора. Въ присутствіи Литки она всегда была весела, улыбалась, также какъ Поланецкій и панна Мариня, но двочка теперь привыкла такъ внимательно относиться ко всему, что подмчала малйшую тнь безпокойства на лиц матери, какъ бы тщательно она ни старалась скрывать его.
И вотъ однажды утромъ, когда Поланецкій, оставшись съ нею наедин, надувалъ большой шаръ изъ шелковой тафты, который принесъ ей сегодня же въ подарокъ, двочка сказала:
— Панъ Стахъ, я вижу, мамочка ужасно безпокоится, что я больна.
Поланецкій пересталъ надувать шаръ и сказалъ:
— Ей и во сн этого не снится. Что это роится у тебя въ головк? Впрочемъ, конечно, безпокоится и хотла бы, чтобы ты была здорова.
— Почему это вс дти здоровы, только я одна постоянно больна?
— Хорошо здоровы! А у Бигеля дти не были больны коклюшемъ? Въ теченіе нсколькихъ мсяцевъ вс въ дом перхали, какъ овцы въ овчарн. Вс ребятишки вчно хвораютъ… вотъ и вся радость отъ нихъ.
— Это вы панъ Стахъ только такъ говорите. Они хвораютъ, а потомъ здоровы…
И она покачала головой.
— Нтъ, здсь дло совсмъ другое. И теперь я должна лежать все время, потому что у меня сейчасъ же, какъ я встану, забьется сердце. Третьяго дня мамочки не было въ комнат, на улиц запли, я подошла къ окну и увидала похороны и подумала, что я, должно быть, умру.
— Вздоръ ты городишь, Литка!— крикнулъ Поланецкій.
И онъ началъ надувать шаръ, чтобы скрыть свое волненіе и, вмст съ тмъ, показать двочк, какъ мало значатъ ея слова.
Но Литка шла дальше вслдъ за своею мыслью.
— Меня иногда такъ душитъ и сердце у меня такъ бьется… Мамочка говоритъ, чтобъ я въ это время читала молитву: ‘Подъ твою защиту’, и я читаю… Я ужасно боюсь умереть. Я знаю, что на неб хорошо, но я не была бы съ мамочкой, а одна, на кладбищ… Да, и ночью…
Поланецкій бросилъ шаръ, слъ около кушетки, взялъ руку Литки и сказалъ:
— Мой Литусь, если ты любишь маму, если любишь меня, не думай о такихъ вещахъ. Съ тобою ничего не будетъ, но какъ будетъ огорчаться мама, если узнаетъ, чмъ ея двочка забиваетъ себ голову. Помни, что ты сама себ наносишь вредъ.
Литка съ мольбою сложила руки.
— Милый панъ Стахъ, я объ одномъ только спрошу васъ, только объ одномъ!
Онъ наклонилъ къ ней голову.
— Ну, спрашивай, котенокъ. Только что-нибудь умное.
— Вы очень будете жалть меня?
— Вотъ видишь, какая ты дрянная!
— Панъ Стахъ, милый… скажите!
— И?… Ахъ, ты, гадкая двчонка! Ты знаешь, что я тебя люблю… страшно люблю!… Да Боже сохрани! Никого на свт я не жаллъ бы такъ… Будешь лежать тихо, ты, муха неразумная?… ты… милая ты, дорогая моя!…
Двочка остановила на немъ свои прояснвшіе глазки.
— Я тихо буду лежать… Добрый панъ Стахъ!
И въ ту минуту, когда въ комнату вошла пани Эмилія, а Поланецкій собирался уходить, Литка спросила еще:
— Вы, панъ Стахъ, не сердитесь на меня?
— Нтъ, Литусь,— отвтилъ Поланецкій.
Въ прихожей онъ услыхалъ легкій стукъ въ дверь,— пани Эмилія приказала снять звонки. Поланецкій отворилъ, въ дверяхъ показалась Мариня и спросила у него:
— Какъ сегодня Литка?
— Какъ обыкновенно.
— Докторъ былъ?
— Былъ. Новаго ничего не нашелъ. Вы позволите помочь вамъ?
Онъ хотлъ снять пальто съ Марини, но Мариня не желала принять его услугъ. Сердце у Поланецкаго было взволновано разговоромъ съ Литкой и онъ совершенно неожиданно для самого себя напалъ на Мариню:
— То была простая вжливость, не боле, а еслибъ здсь было что-нибудь и больше, то могли же бы вы оставить ваше предрасположеніе ко мн за этимъ порогомъ? Здсь больной ребенокъ, котораго не только я, но и вы какъ будто бы любите. Во всемъ этомъ нтъ не только доброты, но и чувства мры. Точно такимъ же образомъ я снялъ бы пальто со всякой другой женщины, и, да было бы вамъ извстно, въ настоящую минуту я думаю только о Литк, ни о чемъ другомъ.
Неожиданная ли его энергія такъ повліяла на женственную натуру Марини, но Поланецкій овладлъ ею больше, чмъ когда-либо со времени ихъ свиданій въ Кшемен, и никогда ясне не напоминалъ того сильнаго молодого человка, который когда-то гулялъ съ нею по кшеменецкому саду. Правда, впечатлніе это было мимолетное, которое не могло имть ршающаго вліянія на ихъ взаимныя отношенія, но Мариня подняла на него свои немного удивленные, но вовсе не гнвные глаза, и сказала:
— Извините меня…
Онъ поколебался съ минуту. Ему стало стыдно.
— Это вы должны извинить меня. Литка сегодня разговаривала со мной о своей смерти и я такъ взволнованъ, что не могу справиться съ собой. Вы должны понять это и простить меня.
Онъ сильно стиснулъ ея руку и ушелъ.

XVI.

На слдующій день Мариня предложила пани Эмиліи переселиться къ ней до полнаго выздоровленія Литки. Литка поддержала эту просьбу и пани Эмилія, посл недолгаго сопротивленія, должна была согласиться. Дйствительно, она чуть не падала отъ утомленія, здоровье больной требовало неустанной бдительности,— новый припадокъ могъ явиться каждую минуту. Трудно было разсчитывать, чтобы горничная, хотя бы и самая преданная, не задремала какъ разъ въ ту самую минуту, когда отъ скорой помощи зависла жизнь ребенка, и присутствіе Марини являлось дйствительною помощью и успокоеніемъ для измученной матери.
Что касается пана Плавицкаго, то онъ и такъ предпочиталъ обдать въ ресторан, а не дома, и потому не длалъ большихъ затрудненій. Наконецъ, Мариня каждый день являлась освдомляться о его здоровь и привести въ порядокъ домашніе счеты.
Такимъ образомъ, Поланецкій, который все время, свободное отъ занятій, проводилъ у пани Эмиліи и принималъ или, врне сказать, выпроваживалъ всхъ, являющихся справляться о здоровь двочки, видлъ Мариню каждый день.
Онъ искренно удивлялся ей. Сама пани Эмилія не выказывала столько заботливости о больной и не умла лучше ухаживать за нею. Черезъ недлю лицо панны Марини поблднло отъ безсонницы и тревоги, около глазъ образовались темные круги, но ея силы и энергія, казалось, возростали съ каждою минутой. Кром того, въ ея заботахъ о Литк было столько кротости и доброты, что двочка, несмотря на гнвъ, который питала къ Марин въ глубин своей души, начала относиться къ ней хорошо и съ тоской поглядывала на дверь, когда Мариня отлучалась къ отцу на нсколько часовъ.
Наконецъ, за послдніе дни здоровье двочки немного поправилось. Докторъ позволилъ ей вставать, прогуливаться по комнат и сидть въ кресл, которое въ солнечные дни передвигали къ балкону, чтобы Литка могла смотрть на уличное движеніе.
Поланецкій, пани Эмилія и панна Мариня окружали ее въ это время, а предметомъ разговора служило то, что длалось на улиц. Иногда двочка была утомлена и какъ будто задумчива, но по временамъ ребячья натура брала верхъ и ее забавляло все,— и октябрьское солнце, обливающее крыши, стны и магазинныя окна блднымъ золотомъ, и одежда прохожихъ, и крики торговцевъ. Казалось, могучіе элементы жизни, бьющіеся въ городскомъ водоворот, входятъ въ организмъ ребенка и оживляютъ его. По временамъ въ голову къ ней приходили странныя мысли и разъ, когда мимо балкона тащилась тяжелая телга съ лимонными деревьями въ большихъ кадушкахъ, причемъ деревья, хотя и связанныя, колыхались сообразно колебанію телги, Литка сказала:
— У нихъ сердце бьется.
И потомъ, поднявъ глаза на Поланецкаго, спросила:
— Панъ Стахъ, деревья долго живутъ?
— Очень долго, иныя живутъ тысячи лтъ.
— О, тогда я хотла бы быть деревомъ! А ты, мама, какое дерево любишь больше?
— Березу.
— И я хотла бы быть маленькою березой, а ты была бы большою березой и росла бы рядомъ. А вы, панъ Стахъ, хотли бы быть березой?
— Я росъ бы гд-нибудь не вдалек отъ маленькой березки.
Литка посмотрла на него и, печально тряхнувъ головкой, сказала:
— О, нтъ! Я теперь знаю. Я знаю, около кого вы хотли бы рости.
Панна Мариня смшалась и опустила глаза на работу, а Поланецкій началъ гладить рукою русую головку двочки:
— Котенокъ ты мой милый! Милый мой, милый мой!
Литка замолкла, потомъ изъ-подъ ея длинныхъ рсницъ выкатились дв крупныхъ слезы и тихо потекли по щекамъ.
Черезъ минуту она подняла свое кроткое личико, все сіяющее улыбкой.
— Я очень люблю маму,— сказа она,— и пана Стаха люблю, и Мариню люблю.

XVII.

Профессоръ Васковскій ежедневно освдомлялся о здоровь двочки и, хотя его почти никогда не принимали, посылалъ ей цвты. Поланецкій встртилъ его какъ-то на ихъ обычномъ обд и началъ благодарить отъ имени пани Эмиліи.
— Астры только, астры!— отвтилъ профессоръ.— Какъ она теперь?
— Сегодня недурно, но вообще плохо. Хуже, чмъ въ Рейхенгалл. Страхъ охватываетъ передъ каждымъ новымъ днемъ, а когда подумаешь, что этотъ ребенокъ…
Голосъ Поланецкаго порвался, ему не хватало силъ говорить. Онъ захотлъ переломить себя и началъ браниться.
— Чего тутъ ожидать какого-то милосердія? Есть только логика, которая говоритъ, что у кого больное сердце, тотъ долженъ, умереть,— и чортъ бы побралъ такую жизнь!
Къ нимъ подошелъ Букацкій, который, узнавъ, въ чемъ дло, тоже напалъ на Васковскаго. Онъ также любилъ Литку и возмущался въ душ при мысли объ угрожающей ей смерти.
— Какъ можно добровольно обманывать себя столько лтъ и провозглашать правила, которыя обращаются въ ничто предъ лицомъ слпого предопредленія?
Но старый профессоръ отвтилъ мягко:
— Какъ вы можете, дорогіе мои, мрить собственною мркой мудрость Божію и милосердіе Божіе? Кто вошелъ въ подземелье, того окружаетъ мракъ, но и онъ не иметъ права отрицать, что надъ, подземельемъ есть небо и солнце, свтъ и тепло…
— Отличное утшеніе,— перебилъ Поланецкій,— и мух отъ него толку мало, а не то что матери, у которой умираетъ единственный и любимый ребенокъ.
Голубые глаза профессора ушли куда-то вглубь. Съ минуту онъ упорно вглядывался во что то передъ собою, потомъ отозвался, какъ человкъ, который видитъ что-то, но не увренъ, ясно ли онъ видитъ:
— А мн кажется, что этотъ ребенокъ такъ глубоко вошелъ въ человческое сердце, что не можетъ уйти безъ слда. Въ этомъ кроется что-то… Что-то было предназначено ей, она должна совершить это,— и раньше не умретъ.
— Мистицизмъ!— сказалъ Букацкій.
Но Поланецкій опять вмшался.
— Еслибъ такъ было! Мистицизмъ или не мистицизмъ, но еслибъ такъ было! Человкъ въ гор хватается даже за тнь надежды. Я никакъ не могу примириться съ мыслью, что она должна умереть.
А профессоръ прибавилъ:
— Кто знаетъ, можетъ быть, она всхъ насъ переживетъ?
Поланецкій былъ въ фазис скептицизма, когда человкъ ни въ чемъ не чувствуетъ увренности, но все считаетъ за возможное, въ особенности то, чего въ данномъ случа жаждетъ его сердце. Онъ вздохнулъ свободне.
— Да смилуется Богъ надъ нею и надъ пани Эмиліей,— сказалъ онъ, — Я заказалъ бы сто обденъ, если бы зналъ, что это поможетъ.
— Закажи одну, только съ искреннимъ чувствомъ.
— И закажу! и закажу! Что до искренности моего чувства касается, то я не былъ бы боле искрененъ, если бы дло касалось моей шкуры.
Васковскій улыбнулся и сказалъ:
— Вы на добромъ пути,— вы умете любить.
И имъ всмъ сдлалось какъ-то легче. Букацкій, если въ душ и не былъ согласенъ съ тмъ, что говорилъ Васковскій, не смлъ высказать своихъ мыслей, потому что скептицизмъ, хотя бы и укоренившійся въ человк, въ то время, когда другіе люди передъ лицомъ истиннаго несчастія ищутъ спасенія въ вр, не только надваетъ себ шапку на уши, но и представляется самому себ ничтожнымъ и слабымъ.
Въ эту минуту подошелъ Бигель, увидалъ веселыя лица своихъ друзей и сказалъ:
— Вижу, что двочк не хуже.
— Нтъ, нтъ!— отвтилъ Поланецкій,— а вотъ профессоръ говоритъ намъ такія прекрасныя вещи, что дороже золота.
— Слава Богу! Жена моя заказывала обдню, а потомъ пошла къ пани Эмиліи. Сегодня я обдаю съ вами, мн дали отпускъ, и коль скоро Литк лучше, то я вамъ сообщу еще одно пріятное извстіе.
— Что такое?
— Сейчасъ я встртилъ Машко. Да онъ и самъ скоро придетъ сюда, а когда придетъ, поздравьте его,— онъ женится.
— На комъ?— спросилъ Поланецкій.
— На мой сосдк.
— На панн Краславской?
— Да.
— Понимаю,— сказалъ Букацкій,— онъ стеръ во прахъ этихъ барынь своимъ величіемъ, своимъ происхожденіемъ, своимъ богатствомъ, а изъ этого праха слпилъ себ и жену, и тещу.
— Объясните мн одно,— сказалъ Васковскій,— Машко человкъ религіозный…
— Какъ консерваторъ,— прервалъ Букацкій,— изъ приличія.
— И эти дамы также,— продолжалъ Васковскій.
— По привычк…
— Почему же они никогда не подумаютъ о будущей жизни?
— Машко, отчего ты никогда не думаешь о будущей жизни?— спросилъ Букацкій, обращась къ адвокату, который только что вошелъ въ комнату.
Машко приблизился къ нимъ и спросилъ:
— Что ты говоришь?
— Я говорю: Tu felix, Машко, nube!
Машко выслушалъ привтствія всхъ присутствующихъ съ важностью, полною достоинства, и потомъ сказалъ:
— Дорогіе мои, благодарю васъ отъ всего сердца, а такъ какъ вы вс знаете мою невсту, то я и не сомнваюсь въ искренности вашихъ пожеланій.
— И не дозволяй себ этого!— сказалъ Букацкій.
А Поланецкій прибавилъ:
— Во-время теб пришелся Кшемень!
Кшемень дйствительно пришелся Машко во-время, — безъ него предложеніе его, можетъ быть, и не было бы принято. Но потому-то это замчаніе и не было ему пріятно. Онъ поморщился.
— Ты облегчилъ мн трудъ и помогъ купить Кшемень и я иногда то благодарю тебя за это, то проклинаю.
— Почему?
— Потому, что твой дядюшка Плавицкій — прескучнйшая и пренесноснйшая фигура въ мір, не говоря уже о твоей кузин. Она очень милая двушка, но съ утра до вечера склоняетъ свой незабвенный Кшемень во всхъ семи падежахъ и къ каждому прибавляетъ слезинку. Ты рдко бываешь у нихъ, но врь мн, что это также необычайно скучно.
Поланецкій посмотрлъ ему прямо въ глаза и отвтилъ:
— Слушай, Машко, я болталъ про моего дядюшку сколько влзетъ, но изъ этого не слдуетъ, чтобъ я терпливо выслушивалъ всякаго, кто будетъ болтать о немъ, въ особенности того, кто обдлалъ съ нимъ выгодное дльце. Что касается панны Марини, то я знаю, что ей жаль Кшемень — но это доказываетъ, что она не пустая кукла, не манекенъ, а женщина съ сердцемъ…Ты понимаешь меня!
Наступило молчаніе. Машко отлично понималъ, кого подразумвалъ Поланецкій, когда говорилъ о манекен и пустой кукл, поэтому пятна на его лиц приняли коричневый оттнокъ, и губы задрожали. Однако, онъ сдержался. Трусомъ онъ не былъ, но даже у самаго храбраго человка есть кто-нибудь, кого онъ считаетъ лучшимъ не задирать, и для Машко этимъ ‘кмъ-то’ былъ Поланецкій.
И, пожавъ плечами, онъ сказалъ:
— Чего ты сердишься? Если это теб не нравится…
Но Поланецкій не далъ ему окончить.
— Я не сержусь, только совтую теб помнить мои слова.
И онъ опять посмотрлъ ему въ глаза, и Машко подумалъ: ‘Если теб непремнно хочется столкновеній, то изволь’.
— Твои слова,— сказалъ онъ вслухъ,— я могу запомнить, но прими и ты мой совтъ: не позволяй себ говорить со мною подобнымъ тономъ, потому что и я могу забыться и вызвать тебя на объясненіе.
— Что за чортъ!— крикнулъ Букацкій.— Что съ вами?
Но Поланецкій, въ которомъ злоба на Машко сбиралась уже давно, несомннно довелъ бы дло до послдней крайности, еслибъ въ кабинетъ ресторана не ворвался слуга пани Эмиліи.
— Пожалуйте,— сказалъ онъ задыхающимся голосомъ,— барышня умираетъ!
Поланецкій поблднлъ, схватилъ шляпу и побжалъ къ двери. Наступило глухое, долгое молчаніе, которое, наконецъ, прервалъ Машко:
— Я забылъ,— сказалъ онъ, — ему теперь все нужно прощать…
Васковскій закрылъ глаза руками и молился.
Наконецъ, онъ поднялъ голову и проговорилъ:
— Богъ одинъ обуздалъ смерть и можетъ удержать ее.
Четверть часа спустя Бигель получилъ отъ жены листокъ бумаги со словами:
‘Припадокъ миновалъ’.

XVIII.

Поланецкій бжалъ къ пани Эмиліи съ опасеніемъ, застанетъ ли въ живыхъ Литку, потому что, на пути, слуга сообщилъ ему, что съ паненкой сдлались конвульсіи и она была при смерти. Но пани Эмилія сама дожидалась его и крикнула:
— Лучше, лучше!
— Докторъ здсь?— спросилъ Поланецкій.
— Здсь.
— А двочка?
— Спитъ.
Въ лиц пани Эмиліи остатки испуга боролись съ надеждой и радостью. Поланецкій замтилъ, что губы ея почти блы, глаза сухи и красны, на лиц пятна. Она была смертельно утомлена, потому что не спала цлыя сутки.
Докторъ, человкъ молодой и энергичный, находилъ, что опасность пока миновала. Пани Эмилію въ особенности ободрило то, что онъ сказалъ ей при Поланецкомъ?
— Мы не должны допустить ее до новаго припадка,— и не допустимъ.
Въ этомъ крылось дйствительное утшеніе,— очевидно, докторъ допускалъ возможность отстраненія новаго припадка, но, вмст съ тмъ, и намекалъ на то, что онъ можетъ быть смертельнымъ. Но теперь пани Эмилія цплялась за каждую надежду, какъ человкъ, падающій въ пропасть, хватается за каждую втку кустарника, ростущаго надъ обрывомъ.
— Не допустимъ, не допустимъ!— повторяла она, лихорадочно стискивая руку доктора.
Поланецкій глянулъ ему въ глаза, желая прочитать въ нихъ, говоритъ ли онъ только для успокоенія матери, или высказываетъ истинную правду, и потомъ спросилъ на пробу:
— Вы останетесь при больной сегодня?
— Не вижу ни малйшей надобности,— отвтилъ докторъ.— Ребенокъ истощенъ и, по всей вроятности, будетъ спать долго и крпко. Завтра я приду, но сегодня совершенно спокойно могу идти домой.
Потомъ онъ опять обратился къ пани Эмиліи:
— Вы также должны отдохнуть. Всякая опасность миновала, теперь нужно, чтобы больная не видала на вашемъ лиц ни тни утомленія или безпокойства, потому что и сама можетъ встревожиться, а она черезъ-чуръ слаба для этого.
— Я не могла бы заснуть,— отвтила пани Эмилія.
Докторъ устремилъ на нее свои блдно-голубые глаза, властно посмотрлъ на нее и сказалъ медленно:
— Черезъ часъ вы ляжете и тотчасъ же уснете. Часовъ шесть-восемь вы будете спать непробуднымъ сномъ. Скажемъ, восемь… Завтра вы будете себя чувствовать бодрою и сильною. А теперь покойной ночи.
— А капли на случай, если двочка проснется?
— Капли дастъ кто-нибудь другой. Вы будете спать. Покойной ночи.
Поланецкій хотлъ было идти за докторомъ, чтобы съ глазу-наглазъ выпытать его о состояніи здоровья Литки, но подумалъ, что такое длинное совщаніе можетъ обезпокоить пани Эмилію, и отказался отъ своего намренія, причемъ далъ себ слово завтра же пойти къ доктору на домъ и обо всемъ разспросить его.
Оставшись съ пани Эмиліей, онъ сказалъ:
— Послушайтесь совта доктора. Нужно отдохнуть. Я объявляю вамъ, что сейчасъ иду въ комнату Литки и не тронусь съ мста во всю ночь.
Вс мысли пани Эмиліи были при двочк и, вмсто того, чтобы прямо отвтить Поланецкому, она сказала:
— Знаете, посл припадка, передъ тмъ, какъ уснуть, она спрашивала о васъ нсколько разъ… И о Марин также. И уснула съ вопросомъ: ‘Гд панъ Стахъ?’
— Крошка моя бдная! Я и такъ бы пришелъ тотчасъ посл обда. Летлъ сюда, сколько духу хватило. Когда начался припадокъ?
— Около полудня. Съ утра она была грустна, какъ будто что предчувствовала. Вы знаете, она меня всегда увряетъ, что здорова, но теперь чувствовала себя плохо, потому что передъ самымъ припадкомъ сла возл меня и просила держать ее за руку. Еще вчера,— я забыла вамъ сказать,— она задала мн такой странный вопросъ: правда ли, о чемъ больной ребенокъ ни попроситъ, ему никогда не отказываютъ? Я сказала, что да, разв только онъ будетъ просить невозможнаго. Видимо, у нея было что-то въ голов, потому что вечеромъ, когда Мариня завернула къ намъ на минутку, она снова задала намъ такой же вопросъ. Спать она пошла веселая, но сегодня съ утра жаловалась на тяжесть дыханія. Къ счастью, передъ самымъ припадкомъ я послала за докторомъ и онъ сейчасъ же пришелъ.
— Самое лучшее то, что онъ ушелъ съ такою увренностью, что припадокъ не повторится. Я совершенно увренъ, что таково его убжденіе,— отвтилъ Поланецкій.
Пани Эмилія подняла глаза къ небу.
— Господь Богъ такъ милосердъ, что…
И, несмотря на вс усилія, она зарыдала. Затаенная тревога и отчаяніе смнились въ ней радостью и искали выхода въ слезахъ. Въ этой благородной и одухотворенной натур врожденная экзальтація вчно нарушала спокойствіе равновсія, вслдствіе чего пани Эмилія никогда не отдавала себ отчета въ истинномъ положеніи вещей, и теперь не имла ни малйшаго сомннія, что болзнь Литки этимъ послднимъ припадкомъ кончилась навсегда и теперь ей предстоятъ долгіе годы полнаго здоровья.
У Поланецкаго не хватало духа и не было ни малйшаго желанія указывать ей на дорогу, среднюю между отчаяніемъ и радостью. Сердце его было переполнено жалостью къ пани Эмиліи, на него нашла одна изъ такихъ минутъ, когда онъ чувствовалъ ясне, чмъ когда-либо, какъ глубоко, хотя и безкорыстно, онъ привязанъ къ этой экзальтированной и идеальной женщин. Еслибъ она была его сестрой, то онъ обнялъ бы ее и прижалъ къ своей груди, а теперь только поцловалъ ея тонкія, исхудалыя руки и сказалъ:
— Слава Богу, слава Богу! Дорогая пани Эмилія, подумайте о себ, а я пойду къ Литк и не тронусь съ мста, пока она не проснется.
И онъ ушелъ. Въ комнат Литки царилъ мракъ,— жалюзи были спущены, а на двор солнце уже заходило. Кое-гд только пробирались красноватые лучи, слабо освщавшіе комнату, но и т скоро исчезли,— на небо начинали находить тучи. Литка спала глубокимъ сномъ. Поланецкій слъ около нея, началъ всматриваться въ ея уснувшее лицо и какъ-то сразу его сердце сжалось отъ болзненнаго чувства. Литка лежала навзничь, съ головою, запрокинутою къ потолку. Блдныя, худенькія ея рученки безпомощно лежали на одял, глаза были закрыты, а подъ глазами чернли глубокія тни отъ рсницъ. Цвтъ ея лица, который въ этомъ красноватомъ полусумрак принималъ оттнокъ воска, ея открытыя губы и въ особенности глубокій сонъ придавалъ ея личику вырараженіе такого покоя, какой бываетъ только на лиц умершихъ. И только легкое колебаніе оборокъ, которыми была обшита ея ночная кофта, показывало, что ребенокъ живетъ и дышетъ. Поланецкій долго всматривался въ это больное лицо и еще разъ почувствовалъ то, что чувствовалъ часто, когда размышлялъ о себ,— что онъ созданъ для роли отца, что, рядомъ съ любимою женщиной, дти могли бы явиться источникомъ неизмримаго счастья его жизни, его главною цлью и сутью его существованія. Онъ понялъ это, благодаря состраданію и любви, которую онъ питалъ въ настоящую минуту къ Литк,— чужая ему по крови, въ настоящую минуту она была дорога ему, какъ свой ребенокъ. ‘Еслибъ мн отдали ее,— подумалъ онъ,— еслибъ у нея не было матери, я взялъ бы ее навсегда и зналъ бы, что мн есть для чего жить’.
Вмст съ тмъ, онъ чувствовалъ, что если бы было возможно торговаться со смертью, то онъ отдалъ бы ей самого себя безъ малйшаго колебанія, чтобы выкупить этого ‘котенка’, надъ которымъ безжалостная смерть, казалось, кружилась, какъ хищная птица надъ голубемъ. Его охватила жалость, до сихъ поръ не свойственная ему, и этотъ человкъ, по характеру скоре рзкій и стремительный, готовъ былъ цловать руки и голову этого ребенка съ нжностью, на которую способно не всякое женское сердце.
Начинало темнть. Въ комнату вошла пани Эмилія, прикрывая ладонью свтъ голубой ночной лампочки.
— Спитъ?— спросила она тихо и поставила лампу на столик за изголовьемъ Литки.
— Спитъ,— такъ же тихо отвчалъ Поланецкій.
Пани Эмилія посмотрла на спящую двочку.
— Видите, — шепнулъ Поланецкій, — какъ ровно и спокойно она дышетъ. Завтра она будетъ чувствовать себя крпкой и здоровой.
— Да!— улыбнулась пани Эмилія.
— Теперь очередь мамаши. Спать, спать, а то я разворчусь!
Ея глаза все смотрли на него съ благодарною усмшкой. Въ мягкомъ голубомъ свт ночника она казалась какимъ-то видніемъ. Поланецкій, при вид ея ангельскаго лица, невольно подумалъ, что и она, и Литка — совсмъ какія-то неземныя существа, которыя по какой-то случайности забрели на этотъ свтъ.
— Да, — отвтила пани Эмилія.— Теперь я отдохну. Пришли Мариня и Васковскій. Мариня во что бы то ни стало хочетъ остаться.
— Тмъ лучше. Она такъ хорошо ухаживаетъ за больной. Покойной ночи.
— Покойной ночи.
Поланецкій остался одинъ и началъ думать о панн Марин. При одномъ извстіи, что онъ увидитъ ее сейчасъ, онъ не могъ уже думать о чемъ-нибудь другомъ и вновь задавалъ себ вопросъ, въ чемъ заключается тайна природы,— почему онъ не полюбилъ пани Эмилію,— вдь, она безспорно красиве Марини, добре ея, мягче, боле способна любить,— а полюбилъ двушку, которую и зналъ гораздо меньше, и уважалъ меньше, основательно или неосновательно, все равно? Но, все-таки, при каждомъ приближеніи Марини въ немъ тотчасъ же пробуждались т порывы, которые пробуждаются въ мужчин при вид его избранницы, тогда какъ истинно-женственная фигура пани Эмиліи производила на него такое же впечатлніе, какъ картина или статуя… Почему это и зачмъ, чмъ больше культуренъ человкъ, чмъ нервы его становятся тоньше, а впечатлительность больше, тмъ большее различіе длаетъ онъ между одною женщиной и другою? У Поланецкаго не было другого отвта, кром того, который далъ докторъ, влюбленный въ панну Краславскую: ‘Я смотрю на нее трезво, только души не могу оторвать отъ нея’. Это было скоре подтвержденіе явленія, чмъ отвтъ на вопросъ, да у Поланецкаго и времени для этого не было, потому что въ ту же минуту въ комнату тихо вошла панна Мариня.
Они обмнялись поклономъ. Поланецкій приподнялъ стулъ, тихо поставилъ его у постели Литки и сдлалъ знакъ панн Марин, чтобъ она садилась. Она заговорила первая, врне, шепнула:
— Идите пить чай. Тамъ профессоръ Васковскій.
— А пани Эмилія?
— Она не могла сидть больше. Говоритъ, что ей самой странно, но она должна идти спать.
— Я знаю, почему. Докторъ загипнотизировалъ ее, и хорошо сдлалъ. Двочк въ самомъ дл лучше.
Панна Мариня посмотрла ему прямо въ глаза, но онъ повторилъ:
— Правда, лучше… если припадокъ не повторится, а есть надежда, что онъ не повторится…
— Слава Богу! Пожалуйста, идите пить чай.
Но ему боле хотлось такъ близко и дружески перешептываться съ ней и онъ отвтилъ:
— Хорошо, хорошо… потомъ… Намъ нужно сговориться такъ, чтобъ и вы могли отдохнуть. Я слышалъ, что вашъ отецъ былъ болнъ. Вроятно, вы и за нимъ ухаживали?
— Папа теперь выздоровлъ, а я во что бы то ни стало хочу замнить Эмилію. Она сказала мн, что ея прислуга тоже не спала прошлую ночь, потому что положеніе двочки передъ припадкомъ внушало опасенія… Нужно, чтобы кто-нибудь неотступно наблюдалъ за ней, нужно устроить такъ, чтобы я, вы и Эмилія перемнялись по очереди.
— Хорошо. Но сегодня останусь я. Если не здсь, то въ сосдней комнат, чтобы быть готовымъ на посылки. Когда вы узнали о припадк?
— Я не знала ничего. Я пришла, какъ всегда, вечеромъ, узнать, какъ тутъ дло.
— А ко мн прибжалъ слуга пани Эмиліи во время моего обда. Можете себ представить, какъ я летлъ сюда, я не былъ даже увренъ, застану ли ее въ живыхъ. Но что въ особенности странно, такъ это то, что мы почти въ теченіе всего обда говорили о Литк съ Букацкимъ и Васковскимъ, пока не пришелъ Машко и не объявилъ, что онъ женится.
— Панъ Машко женится?
— Да. Новость эта не распространилась, но онъ самъ торжественно объявилъ ее намъ. На панн Краславской,— помните?— на той, которая бывала у Бигелей. Хорошая партія для Машко.
Наступила минута молчанія. Панна Мариня не любила Машко, отвергла его исканія, не одинъ разъ обвиняла себя, что ея поведеніе привело его къ страданію и разочарованію, и должна была бы радоваться при извстіи, что молодой адвокатъ перенесъ ударъ такъ легко. Но извстіе это удивило ее и, вмст съ тмъ, уязвило. Женщины если сочувствуютъ кому-нибудь, то хотятъ, во-первыхъ, чтобъ этотъ кто-нибудь былъ дйствительно несчастенъ, а во-вторыхъ, хотятъ сами умиротворить его несчастіе, а если окажется, что помощь явилась съ другой стороны, испытываютъ нкоторое разочарованіе. Самолюбіе панны Марини было уязвлено вдвойн. Она не думала, чтобъ о ней можно было забыть такъ легко, и, притомъ, должна была сознаться, что ея мнніе о Машко, какъ о выдающемся человк, не имло ни малйшаго основанія. Онъ былъ чмъ-то врод туза въ игр противъ Поланецкаго, а теперь пересталъ быть тузомъ. Какъ бы то ни было, она чувствовала себя до нкоторой степени обиженною. Правда, это не помшало ей объявить Поланецкому, не безъ оттнка искренности въ голос, что это извстіе очень радуетъ ее, но въ глубин души Мариня отчасти сердилась и на него,— зачмъ онъ сообщилъ ей это извстіе.
Поланецкій въ послднее время велъ себя съ нею очень сдержанно и ничмъ не выдавалъ того, что длается въ немъ самомъ. Онъ не былъ черезъ-чуръ холоденъ,— имъ приходилось такъ часто сталкиваться,— въ обращеніи съ нею онъ проявлялъ даже дружеское расположеніе, но потому-то она и гнвалась на него, что онъ пересталъ любить ее. Такова ужь натура человческая: хотя давняя обида не только жила, но увеличивалась въ душ двушки, хотя ея разочарованіе обратилось въ источникъ вчной горечи,— одна мысль, что онъ равнодушно относится къ ея негодованію, оскорбляла панну Мариню. Теперь ей казалось, что Поланецкій торжествуетъ при вид ея ошибки въ исторіи съ Машко, и, какъ тамъ ни смотри, у нея прежде былъ выборъ между Машко и имъ, Поланецкимъ, а теперь никакого выбора нтъ, и она остается въ оскорбительномъ положеніи покинутаго существа.
Но Поланецкій былъ далекъ отъ такихъ мыслей. Правда, онъ былъ радъ, что Мариня, отдавая Машко преимущество надъ нимъ, жестоко ошибалась, но ему и во сн не грезилось радоваться ея безпомощности, потому что теперь, и даже боле, чмъ когда бы то ни было, онъ готовъ былъ открыть ей свои объятія, прижать къ груди и любить. Правда, онъ усердно и даже энергично старался сломить въ себ это чувство, но длалъ это потому, что не видалъ передъ собой никакой надежды, и, вмст съ тмъ, считалъ унизительнымъ для своей чести, чести мужчины, влагать вс силы души и сердца въ чувство, не оплачиваемое тою же монетой. По его собственному выраженію, ему хотлось ‘не поддаваться’,— онъ и не поддавался, какъ умлъ, но понималъ отлично, что такая борьба утомляетъ, истощаетъ силы, и даже если и кончится побдой, то, вмсто счастья, принесетъ пустоту. Да, кром того, ему и до побды было далеко. При помощи величайшихъ усилій онъ дошелъ до того, что его чувство смшалось съ горечью. Положимъ, этотъ ферментъ разлагаетъ любовь по той простой причин, что отравляетъ ее, современемъ онъ могъ разложить ее и въ сердц Поланецкаго. Но пока-то — что это за ничтожный результатъ! А вотъ теперь, сидя вблизи Марини и смотря на ея лицо и голову, освщенную блднымъ свтомъ ночника, онъ говорилъ себ: ‘еслибъ только она хотла!’ Эта мысль злила его, но онъ хотлъ быть искреннимъ передъ самимъ собою и долженъ былъ признаться, что еслибъ она хотла, онъ преклонился бы къ ея ногамъ съ величайшею готовностью. Что это за ничтожный результатъ, а вмст съ тмъ — нтъ теб никакой дороги!.. Да, да, онъ чувствовалъ, что недоразумніе между ними такъ возросло, что если бы Мариня даже и захотла вернуть т минуты, которыя они провели въ Кшемен, та самолюбіе и опасеніе не впасть въ противорчіе съ самой собою замкнетъ ея уста. Отношенія ихъ такъ исковеркались, что они скоре вновь еще разъ могли бы полюбить другъ друга, чмъ объясниться.
Тишина, царящая въ комнат, нарушалась только дыханіемъ больного ребенка да унылымъ стукомъ дождя, барабанившаго въ стекла оконъ. На двор — сырая, осенняя ночь, приносящая съ собою угнетеніе, грусть, пессимизмъ и апатію. Такою же унылою казалась и эта комната, въ неосвщенныхъ углахъ которой, казалось, притаилась смерть. Часъ шелъ за часомъ, все тише, все медленне. И вдругъ на Поланецкаго нахлынули недобрыя предчувствія. Посмотрлъ онъ на Литку и ему представилось чистымъ безуміемъ предположеніе, что она можетъ жить. Тщетны заботы! тщетны надежды! тщетны самообольщенія! Этотъ ребенокъ долженъ умереть,— долженъ тмъ боле, что онъ такъ дорогъ всмъ, такъ прелестенъ, такъ любимъ всми! За ней пойдетъ пани Эмилія — и потомъ будетъ ужь совсмъ безнадежная пустыня! Что за жизнь! Вотъ у него, Поланецкаго, только и есть на свт, что эти два существа, которыя любятъ его, для которыхъ онъ представляетъ что-то, и онъ несомннно долженъ утратить ихъ! При нихъ можно было бы за что-нибудь цпляться къ жизни,— безъ нихъ остается одно ничто, какое-то будущее, слпое, глухое, безсмысленное, съ идіотскимъ обличьемъ.
Самый энергичнйшій человкъ требуетъ, чтобы кто-нибудь любилъ его, иначе онъ чувствуетъ въ себ смерть и его энергія обращается противъ жизни. Такая минута нашла и на Поланецкаго. ‘Я положительно не знаю, почему бы мн не выпалить себ въ лобъ,— подумалъ онъ,— не отъ скорби по нихъ, но отъ грозящей мн пустоты безъ нихъ. Если жизнь должна быть безсмыслицей, то нтъ лучшаго средства, какъ дозволить себ другую безсмыслицу,— хотя бы изъ любопытства, до какой степени это можетъ дойти’.
Но эта мысль явилась у него не какъ намреніе,— такъ человкъ, скованный несчастіемъ, рветъ цпь, которая душитъ его,— это минута гнва, ищущаго возмездія кому бы то ни было. И гнвъ Поланецкаго мгновенно обратился на Мариню. Самъ онъ не зналъ, почему, но ему вдругъ показалось, что все злое творится по ея вин, что она внесла въ ихъ кружокъ недружелюбіе, котораго раньше не было, угнетеніе, котораго раньше не было, что она бросила какой-то камень въ ихъ тихія воды и теперь волны, расходящіяся все дальше и дальше, охватываютъ не только его, но и пани Эмилію, и Литку. Какъ человкъ, руководимый разсудкомъ, не нервами, онъ понималъ всю нелпость этихъ упрековъ, и, все-таки, не могъ освободиться отъ воспоминанія, что пока Мариня не пріхала сюда, все было лучше,— настолько лучше, что тотъ періодъ онъ могъ считать счастливымъ въ своей жизни. Тогда онъ любилъ Литку такою ясною, отцовскою любовью, которая не приносила и не могла принести ему ни малйшей капли горечи. Кто знаетъ, можетъ быть, современемъ онъ съумлъ бы полюбить и пани Эмилію? Врно, она не питала къ нему никакихъ чувствъ, кром пріязни, но, можетъ быть, потому, что другихъ онъ и не требовалъ. Очень часто недюжинныя женщины отрекаются отъ чувствъ, заходящихъ за границы пріязни для того, чтобы не портить и не искажать жизнь того, кто могъ бы быть дорогимъ для нихъ, но не хочетъ. Тогда въ глубин ихъ души поселяется тихая, скрытая грусть, и вс силы уходятъ на проявленія нжности, дозволяемой пріязнью.
Поланецкій увидалъ Мариню и сразу отдалъ ей лучшую часть своихъ чувствъ. За что? Зачмъ? Только на горе самому себ. Теперь, къ довершенію несчастія, та Литка, которая была единственнымъ солнечнымъ проблескомъ въ его жизни, умираетъ или можетъ умереть каждую минуту. Поланецкій снова посмотрлъ на нее и сказалъ ей въ глубин своей души:
‘Останься хоть ты. Ты не знаешь, насколько ты нужна и мн, и твоей матери. Господи, что за жизнь будетъ безъ тебя!’
И вдругъ онъ замтилъ, что глаза двочки смотрятъ на него.
Съ минуту онъ думалъ, что ошибается, и не смлъ тронуться съ мста, но двочка начала улыбаться и, наконецъ, прошептала:.
— Панъ Стахъ…
— Это я, Литусь. Какъ ты чувствуешь себя?
— Хорошо… а гд мама?
— Сейчасъ придетъ. Мы страшно воевали съ нею, чтобъ она пошла спать, и еле ее уговорили.
Литка повернула голову и замтила панну Мариню.
— А! это тетя Мариня?
Теперь она называла ее тетей.
Панна Мариня встала, при свт лампочки накапала изъ пузырька капель на ложку, подала ихъ Литк, а когда двочка выпила лкарство, прильнула губами къ ея лбу.
Наступила минута молчанія, потомъ двочка сказала какъ бы сама про себя:
— Не нужно будить маму.
— Нтъ, никто и не станетъ будить, — отвтилъ Поланецкій.— Все будетъ такъ, какъ Литусь хочетъ.
И онъ началъ гладить ея ручонку, лежащую на одял.
А она посмотрла на него и сказала по своему обычаю:
— Панъ Стахъ… панъ Стахъ…
Казалось, Литка хочетъ заснуть, но, видимо, она съ величайшимъ усиліемъ думала о чемъ-то, потому что брови ея то и дло поднимались кверху. Наконецъ, она открыла глаза и начала поочередно посматривать то на Поланецкаго, то на панну Мариню.
Въ комнат слышенъ былъ только стукъ дождя о стекла оконъ.
— Что съ тобой, дточка?— спросила панна Мариня.
Литка сложила руки и прошептала еле слышнымъ голосомъ:
— У меня большая, большая просьба къ вамъ, тетя Мариня… но я не смю сказать.
Панна Мариня наклонила къ ней свое кроткое лицо.
— Говори, любовь моя, все я сдлаю, что ты захочешь.
Двочка схватила ея руку и, прижавшись къ ней губами, прошептала:
— Чтобы вы любили пана Стаха.
Въ тишин, которая наступила посл этихъ словъ, слышно было только учащенное дыханіе двочки, наконецъ, раздался спокойный голосъ панны Марини:
— Хорошо, любовь моя.
У Поланецкаго горло сжалось спазматическимъ рыданіемъ. Все, все, не исключая панны Марини, исчезло изъ его кругозора, за исключеніемъ этой двочки… Въ такую минуту, больная, безсильная, стоящая передъ лицомъ смерти, она думала только о немъ.
А Литка спрашивала дальше:
— И вы выйдете замужъ за пана Стаха?
При слабомъ свт голубого ночника лицо панны Марини казалось очень блднымъ, губы дрожали, но она отвтила безъ колебанія:
— Да, Литусь.
Тогда двочка во второй разъ поднесла къ своимъ губамъ ея руку. Голова ея упала на подушку и нсколько минутъ она лежала съ закрытыми глазами, но потомъ дв крупныя слезы скатились по ея щекамъ.
И опять настала тишина. Дождь все барабанилъ въ стекла. Поланецкій и панна Мариня сидли безъ малйшаго движенія, ни разу не взглянули другъ на друга, точно заснули. Они оба чувствовали только, что судьба ихъ ршилась въ эту ночь, и были оглушены тмъ, что произошло. Въ хаос мыслей и чувствъ ни тотъ, ни другая не могли ни сознавать, ни уяснить, что происходитъ внутри ихъ.
Оставалось одно — какъ бы не взглянуть другъ на друга. И вновь потянулся часъ за часомъ. Часы пробили полночь, потомъ часъ. Около двухъ часовъ пани Эмилія, какъ тнь, проскользнула въ комнату.
— Спитъ?— спросила она.
— Нтъ, мамочка,— отвтила Литка.
— Хорошо теб?
— Хорошо, мамочка.
И когда пани Эмилія сла на ея кроватку, двочка обняла ручонками ея шею и, прижимаясь русою головкой къ ея груди, сказала:
— Теперь, мамочка, я знаю, что о чемъ больной ребенокъ ни попроситъ, ему никогда не отказываютъ.
Долго прижималась она къ матери, но потомъ, растягивая каждое слово, какъ это длаютъ полусонныя или очень ослабвшія дти, проговорила:
— Панъ Стахъ теперь не будетъ грустный и я теб скажу, мамочка, отчего…
Тутъ голова ея отяжелла на груди матери. Пани Эмилія почувствовала, какъ на вискахъ и рукахъ ребенка выступаетъ холодный потъ.
— Литусь!— воскликнула она тихимъ, испуганнымъ голосомъ.
Двочка продолжала говорить:
— Странно какъ-то мн… какая-то слабость…
Мысли ея, видимо, начинали путаться, потому что она прибавила потомъ:
— О! море плыветъ! какое большое! и мы вс плывемъ по немъ… Мама, мама!…
И снова наступилъ припадокъ, страшный, немилосердный. Тло двочки искривилось въ конвульсіи, глаза закатились подъ лобъ.
Теперь нечего было обманываться: приближалась смерть… чувствовалась она и въ блдномъ свт ночника, и въ темныхъ углахъ комнаты, и въ звук стеколъ подъ напоромъ дождя, и въ шум втра, полномъ рыдающихъ звуковъ.
Поланецкій вскочилъ и побжалъ за докторомъ. Черезъ четверть часа они возвратились оба и въ тяжеломъ ожиданіи стояли у дверей затворенной комнаты Литки. Докторъ, съ минуты, какъ его подняли съ постели, повторялъ одинъ и тотъ же вопросъ:
— Волненіе или испугъ?
Здсь же толпилась и прислуга съ заспанными лицами. Во всей квартир царствовала тишина, долгая, тяжелая, какъ свинецъ.
Тишину эту нарушила Мариня, которая первая вышла изъ затворенной комнаты, съ лицомъ, блднымъ, какъ полотно, и дрожащимъ голосомъ поспшно проговорила:
— Воды барын… барышня скончалась!…

XIX.

Осень въ послдніе свои дни улыбается еще людямъ отъ времени до времени, улыбается необыкновенно грустно, но, вмст съ тмъ, и ясно, какъ женщина, умирающая отъ чахотки. Въ такой-то погожій день и хоронили Литку. Къ горести иногда примшивается и утшеніе, — люди, которые остаются, мыслятъ и чувствуютъ за своихъ покойныхъ. Поланецкаго,— онъ распоряжался похоронами, — это ясное и грустное утро наполнило еще большею грустью, но онъ, ставя себя на мсто Литки, подумалъ, что двочка только и добивалась этого дня, и нашелъ въ этомъ нкоторое успокоеніе. Но въ эту минуту онъ положительно не могъ измрить всю глубину своего горя. Сознаніе приходитъ позже и начинается только тогда, когда дорогое существо остается на кладбищ, а живой человкъ возвращается одинъ въ пустой домъ. Кром того, хлопоты о похоронахъ поглотили все свободное время Поланецкаго. Жизнь окружала искусственными формами и стсняла даже такой простой актъ, какъ смерть. Поланецкій хотлъ оказать Литк еще ту послднюю услугу, которую помимо его никто и не могъ оказать ей. Вс нити жизни, по милости которыхъ человкъ живетъ, мыслитъ и дйствуетъ, были подрзаны въ душ пани Эмиліи. Въ этомъ случа втеръ оказался черезъ-чуръ сильнымъ для рдкой шерстки ягненка. Къ счастью, однако, черезъ-чуръ сильная скорбь убиваетъ самое себя, окаменяетъ сердце человка. То же случилось и съ пани Эмиліей. Поланецкій замтилъ, что главенствующимъ выраженіемъ ея лица и глазъ былъ безмрный, ледянящій ужасъ. Въ глазахъ у нея не было слезъ, въ устахъ — словъ, если не считать какого-то полутрагическаго, полудтскаго шепота, который доказывалъ, что мысль ея еще не охватываетъ всего несчастья, а только кружитъ около сопровождающихъ его мелочей, цпляется за нихъ и относится къ нимъ съ такою заботливостью, какъ будто ребенокъ еще живъ. Въ комнат, гд лежало тло,— Литк, уснувшей среди цвтовъ, на атласной подушк, не было ни въ чемъ недостатка, но горемъ доведенное до дтства сердце матери всегда памятовало о томъ, не недостаетъ ли чего-нибудь ея ребенку? Когда ее пробовали отрывать отъ тла, она не оказывала никакого сопротивленія, но теряла всякое сознаніе и стонала, какъ человкъ подъ вліяніемъ боли, превышающей его силы.
Поланецкій и Хвастовскій, деверь пани Эмиліи, который пріхалъ передъ самыми похоронами, старались вывести несчастную мать, когда гробъ Литки закрывали крышкой, но когда пани Эмилія начала называть ребенка по имени, у обоихъ мужчинъ не хватило духа. Погребальная процессія двинулась, наконецъ, въ сопровожденіи факеловъ, длинная-длинная, влачащая за собою еще боле длинный хвостъ каретъ, съ толпою священниковъ впереди, съ толпою любопытныхъ, которые въ новыхъ городахъ также наслаждаются людскимъ горемъ, какъ въ древнихъ городахъ любовались людскою кровью въ циркахъ. Пани Эмилія въ сопровожденіи деверя и Марини шла за процессіей, съ лицомъ сухимъ и безсмысленнымъ. Глаза ея видли только одну подробность и мысль всецло была занята ею. Случилось такъ, что одна пасма русыхъ, необыкновенно обильныхъ волосъ Литки выглядывала изъ гроба. Пани Эмилія все время не спускала глазъ съ этой пасмы и постоянно повторяла: ‘Господи, Господи! у двочки прищемили волосы!’
Горе, утомленіе, нервное разстройство отъ долгой безсонницы смнились у Поланецкаго сознаніемъ такой невыносимой тяжести, что по временамъ на него находило непреодолимое желаніе вернуться съ половины дороги, уйти къ себ, броситься на какой-нибудь диванъ, не думать ни о чемъ, не хотть ничего, не любить ничего, не чувствовать ничего. И, вмст съ тмъ, это эгоистическое движеніе удивляло его и возбуждало противъ самого себя, вдь, онъ ясно понималъ, что не уйдетъ съ дороги, не потому, что это такъ нужно, а потому, что его скорбь по Литк и привязанность къ ней сильне его эгоизма. Онъ отлично чувствовалъ теперь, что вс его другія чувства съежились, увяли, и ко всему свту, по крайней мр, въ настоящую минуту, онъ чувствуетъ полнйшее равнодушіе. Наконецъ, его чувства и мысли обратились въ совершенный хаосъ, гд мшались и вншнія впечатлнія, и какія-то совершенно ненужныя замчанія и чувства горя и угнетенія. По временамъ онъ смотрлъ на дома, мимо которыхъ проходила процессія, и различалъ ихъ окраску, по временамъ на глаза ему подвертывалась какая-нибудь вывска и онъ внимательно читалъ, что на ней написано, самъ не зная, зачмъ это длаетъ, то думалъ, что вотъ теперь священники перестали пть, но скоро начнутъ опять, и ждалъ этого новаго взрыва рыдающихъ пснопній съ какимъ-то опасеніемъ. Иногда онъ разсуждалъ такъ, какъ разсуждаетъ человкъ, только что пробудившійся отъ сна и желающій отдать себ отчетъ въ своемъ положеніи: ‘Вотъ это дома, это вывски, это потянуло запахомъ смолы отъ факела, а тамъ, наверху, лежитъ Литка, а мы идемъ на кладбище’… И вдругъ всю его грудь затопляла волна горя по этомъ кроткомъ дорогомъ ребенк, по этой дорогой головк, которая столько разъ улыбалась ему. Пришло ему въ голову воспоминаніе о давнемъ и недавнемъ времени: вспомнилъ онъ Литку въ Рейхенгалл, какъ онъ несъ ее, возвращаясь съ Thum-see, потомъ на дач у Бигелей, въ квартир пани Эмиліи, когда Литка говорила, что хотла бы быть березкой, и, наконецъ, какъ она, за нсколько часовъ до смерти, просила Мариню выйти за него замужъ. Поланецкій не говорилъ себ прямо, что Литка любила его, какъ взрослая женщина, и, обручая его съ Мариней, совершала актъ самопожертвованія (да и дйствительно, безсознательныя чувства двочки едва ли могли бы подвергнуться такому точному опредленію), но онъ хорошо понималъ, что что-то подобное было, и жертва была на самомъ дл. А жертва эта вытекала изъ той глубокой и необычной привязанности, которую питалъ къ нему ребенокъ. Такъ какъ утрату даже самыхъ дорогихъ существъ мы сознаемъ только при вид того ущерба, который она принесла намъ лично, то Поланецкій началъ повторять въ глубин души: ‘Ты была единственною душой, которая любила меня. Теперь у меня нтъ никого во всемъ свт’… И, поднявъ глаза къ гробу, къ той пасм русыхъ волосъ, которая разввалась въ воздух, онъ началъ осыпать ее всми ласковыми именами, которыми называлъ ее при жизни. И онъ чувствовалъ, что слезы душатъ его, потому что его призывъ остается безъ отвта. Есть что-то раздирающее въ равнодушіи умершихъ. Когда существо, которое чутко относилось къ каждому твоему слову, къ каждому взгляду, становится равнодушнымъ, существо любящее — холоднымъ, существо близкое по вседневной жизни, а еще боле близкое по сердцу — чмъ-то торжественнымъ и далекимъ, сколько разъ ни повторяй себ: ‘смерть, смерть!’ — безполезно. Рядомъ со скорбью, вытекающею изъ свжей утраты, чувствуется какое-то страшное разочарованіе, какая-то страшная несправедливость этого мертваго тла, которое остается глухо на наше горе, наши призывы. И у Поланецкаго въ глубин души гнздилось чувство, что она, отнимая себя у него, уходя въ край смерти, оказала ему какую-то несправедливость и, кром того, изъ существа близкаго сдлалась далекимъ, дорогая двочка сдлалась чмъ-то высокимъ, торжественнымъ, святымъ и, вмст съ тмъ, совершенно равнодушнымъ къ отчаянію матери и совершенному сиротству своего близкаго друга. Въ этихъ чувствахъ Поланецкаго было много эгоизма, но еслибъ не этотъ эгоизмъ, у котораго на первомъ план — своя утрата и сознаніе своего сиротства, — люди, въ особенности врующіе въ загробную жизнь и въ загробное счастье, не жалли бы объ умершихъ.
Процессія вышла, наконецъ, изъ города на открытое пространство и за заставой двинулась вдоль кладбищенской стны, гд тснились нищіе и виднлись гирлянды изъ иммортелей и еловыхъ втокъ. Священники въ блыхъ комжахъ {Стихарь.}, факельщики, носильщики съ гробомъ и люди, идущіе за ними, остановились у воротъ. Поланецкій, Букацкій, Хвастовскій и Бигель понесли Литку къ склепу ея отца.
Тишина и пустота, которая ожидаетъ людей только тогда, когда они возвратятся домой отъ свжей могилы, на этотъ разъ и для этой группы людей, казалось, начались на кладбищ. День былъ ясный, но блдный, съ деревьевъ повсюду безшумно сплывала волна послднихъ пожелтвшихъ листьевъ. Погребальная процессія изогнулась посреди обширныхъ блдныхъ пространствъ, усянныхъ крестами,— пространствъ, которымъ, казалось, не было конца, какъ будто, дйствительно, это кладбище вело въ безконечность. Черныя, безлиственныя деревья, съ верхушками изъ тонкихъ втокъ, будто тающихъ въ блеск дня, похожіе на виднія блые и срые памятники, сухіе листья, покрывающіе длинныя и прямыя аллеи,— все это производило, дйствительно, впечатлніе какихъ-то елисейскихъ полей, полныхъ глубокаго покоя, но, вмст съ тмъ, и глубокой, сонной меланхоліи, какихъ-то ‘холодныхъ и грустныхъ странъ’, о которыхъ мечтала угрюмая голова Цезаря и куда должна была прибыть еще одна ‘animula vagula’.
Наконецъ, гробъ поставленъ у отверзтой могилы. Раздался раздирающій Requiem aeternum, а затмъ Anima ejus. Поланецкій сквозь хаосъ своихъ мыслей и впечатлній, сквозь занавсъ своего собственнаго горя видлъ окаменлое лицо и стеклянные глаза пани Эмиліи, слезы Марини,— почему-то это раздражало его въ ту минуту,— блдныя щеки Букацкаго, по лицу котораго было видно, что его житейской философіи нечего длать на этомъ кладбищ, и гробъ съ Литкой. Когда на крышку бросили первую горсть песку, онъ послдовалъ примру предъидущаго, а когда гробъ спустили въ глубь и замкнули за нимъ каменную дверь, горло Поланецкаго вновь стиснуло такъ, что все, о чемъ онъ думалъ и отдавалъ себ отчетъ до настоящей минуты, обратилось въ одно огромное ничто. Въ душ онъ повторялъ простыя слова: ‘до свиданія, Литусь!’ — и эти слова, когда онъ вспоминалъ ихъ, казались ему также ничмъ въ сравненіи съ терзающею его душевною бурей. На этомъ конецъ.
Погребальная процессія начала таять и уменьшаться. Поланецкаго привелъ въ чувство втеръ, который потянулъ откуда-то изъ-за ряда крестовъ. Около склепа были только пани Эмилія съ Мариней, Бигелемъ, Васковскимъ и дядей Литки. Поланецкій сказалъ себ, что уйдетъ послдній, и ждалъ, снова повторяя въ глубин души: ‘до свиданія, Литусь!’ и думая о смерти, о томъ, что и онъ также придетъ въ этотъ городъ памятниковъ, что это не городъ даже, а океанъ, куда стекаются вс мысли, стремленія, чувства… Теперь ему казалось, будто и онъ, и вс, что стояли около склепа или ушли домой, были на корабл, который стремился къ пропасти. О загробной жизни онъ теперь не думалъ.
А въ это время спустились осеннія сумерки. Памятники стали еще боле блдными. Старый профессоръ и Хвастовскій повели къ воротамъ кладбища пани Эмилію безъ всякаго сопротивленія съ ея стороны. Поланецкій сказалъ еще разъ: ‘до свиданія, двочка!’ — и вышелъ.
И только за воротами онъ подумалъ: ‘Къ счастью, мать безъ памяти… Какая страшная мысль, что ребенокъ остался тамъ одинъ! Покойники покидаютъ насъ, но и мы ихъ покидаемъ’.
Издали онъ увидалъ карету, въ которой узжала пани Эмилія, и ему показалось, что въ такомъ порядк вещей есть что-то возмутительное, но когда онъ самъ слъ въ пролетку, то испыталъ минуту эгоистическаго облегченія, истекающаго изъ чувства, что онъ окончилъ какое-то тяжелое и мучительное дло, а потомъ наступитъ отдыхъ.
Возвратившись домой, Поланецкій нашелъ свою квартиру пустою, безъ луча веселья, безъ упованія и надежды, но когда за стаканомъ чаю онъ протянулся на диван, его охватило какое-то животное наслажденіе отдыхомъ посл труда,— сознаніе облегченія и даже какъ будто удовольствія, что церемонія кончена и Литка похоронена, охватило его во второй разъ. Тогда ему пришло въ голову изреченіе какого-то мыслителя: ‘я не знаю преступниковъ, я знаю только людей порядочныхъ, да и т противны’. И Поланецкій самъ себ въ эту минуту показался отвратительнымъ.
Вечеромъ онъ, все-таки, вспомнилъ, что нужно же, однако, освдомиться о пани Эмиліи, которую Мариня должна была увезти на нсколько недль къ себ. Уходя, онъ замтилъ на стол фотографію Литки и поцловалъ ее. Спустя четверть часа онъ уже звонился у Плавицкихъ. Слуга сказалъ ему, что баринъ вышелъ, но у нихъ пани Хвастовская, профессоръ Васковскій и ксендзъ Хылякъ. Въ гостиной его приняла Мариня, съ растрепанными волосами, съ красными глазами, сильно подурнвшая. За то ея обращеніе съ нимъ совершенно измнилось, какъ будто Мариня забыла о своихъ личныхъ обидахъ предъ лицомъ еще боле сильной горести.
— Эмилія у меня,— зашептала она,— чувствуетъ себя плохо, но, кажется, понимаетъ, что ей говорятъ. Съ нею Васковскій… Онъ такъ хорошо говоритъ… Вы непремнно хотите видть Эмилію?
— Нтъ. Я пришелъ только узнать, какъ она, и сейчасъ же уйду.
— Не знаю, можетъ быть, она захочетъ видть васъ. Посидите немного, а я пойду туда и скажу, что вы пришли. Литка такъ любила васъ, можетъ быть, поэтому Эмиліи и будетъ пріятно повидаться съ вами.
— Хорошо,— сказалъ Поланецкій.
Мариня вошла въ сосднюю комнату, но, видимо, не могла сейчасъ же начать разговора, до Поланецкаго сквозь полуоткрытую дверь долетли звуки голоса не Марини, а Васковскаго. Старый профессоръ говорилъ съ чувствомъ глубокаго убжденія, точно употребляя усиліе, чтобъ пробить панцырь горя и онменія.
Онъ говорилъ:
…’Это такъ, какъ будто бы она вышла за игрушкой въ сосднюю комнату и какъ будто должна скоро возвратиться… Она не возвратится, но вы пойдете къ ней. Дорогая моя, смотрите на смерть не со стороны земли, а со стороны Бога. Ребенокъ живетъ и счастливъ,— онъ въ вчности и смотритъ на разлуку съ вами какъ на единое мгновеніе ока. Литка жива,— продолжалъ онъ съ удареніемъ,— жива и счастлива. Она видитъ, что вы идете къ ней, и протягиваетъ вамъ руки и знаетъ, что черезъ мгновеніе вы придете, потому что со стороны Бога жизнь и скорбь меньше, чмъ мгновеніе ока, а потомъ — вчность, вмст,— съ Литкой, подумайте дорогая,— съ Литкой, въ поко, въ радости… безъ болзни, безъ смерти. Міры прейдутъ, а вы будете вмст’.
Поланецкій подумалъ съ горечью:
‘Хорошо было бы, еслибъ это было врно’.
И черезъ минуту онъ прибавилъ:
— Еслибъ и я такъ чувствовалъ, то мн было бы зачмъ войти туда. Иначе — нтъ!
Но онъ, все-таки, вошелъ, не ожидая даже возвращенія Марини. Ему казалось, что если у него нтъ повода, то есть обязанность, что ему не слдъ трусить передъ чужою скорбью. Эгоизмъ — ‘вата въ ушахъ отъ человческаго стона’ и объясняется тмъ, что великому горю нельзя сказать такихъ словъ, которыя облегчили бы его. Поланецкій понималъ, что это такъ, и ему было совстно прибгнуть къ почетному отступленію, вмсто того, чтобъ идти на встрчу стонамъ матери. Пани Эмилія сидла на диван, надъ диваномъ стояла лампа, а пониже пальма, которая бросала на эту голову тнь словно какихъ-то распростертыхъ надъ нею пальцевъ. Около пани Эмиліи сидлъ Васковскій, держалъ ее за руку и глядлъ въ лицо. Поланецкій взялъ изъ его рукъ руку пани Эмиліи и молча прижалъ къ своимъ губамъ.
Пани Эмилія заморгала глазами, какъ человкъ, усиливающійся пробудиться отъ сна, и потомъ вдругъ вскрикнула съ неожиданною силой:
— Помните вы, какъ она…
Ее охватило страшное, спазматическое рыданіе, когда рука сжимаетъ руку, уста не могутъ набрать достаточно воздуха, грудь разрывается отъ слезъ. Въ конц-концовъ, силъ ея не хватило и она упала въ обморокъ. Когда она пришла въ себя, Мариня увела ее въ свою комнату. Поланецкій вмст съ Васковскимъ вышли въ сосднюю гостиную, гд ихъ задержалъ панъ Плавицкій, который только что возвратился изъ города.
— Такая печальная персона въ дом,— сказалъ онъ,— какъ это ужасно портитъ жизнь! Не мшало бы мн имть немного свободы и покоя,— но что-жь длать?— я долженъ отойти на второй планъ, и готовъ…
Гости простились и ушли. На двор стоялъ густой туманъ, который закутывалъ улицы срою пеленой и образовывалъ вокругъ фонарей радужные круги. Оба они думали о Литк, которая первую ночь проводила вдали отъ матери, среди мертвыхъ. Поланецкому это показалось прямо страшнымъ, не за Литку, а за пани Эмилію, которая должна была думать объ этомъ. Кром того, онъ взвшивалъ послднія слова Васковскаго и, наконецъ, сказалъ:
— Я слышалъ, что вы говорили… Если пани Эмиліи это доставило утшеніе, то хорошо, но, видите ли, еслибъ это была аксіома, то мы должны были бы… почемъ я знаю?… пиръ какой-нибудь устроить и радоваться, что Литка умерла.
— А почемъ вы знаете, что мы не будемъ радоваться посл смерти?
— Это вы скажите, откуда вы знаете, что такъ будетъ?
— Я не знаю, я врю.
Отвчать на это было нечего, и Поланецкій сказалъ, какъ бы про себя:
— Милосердіе, райскій свтъ, вчность, соединеніе,— а въ дйствительности что?— трупъ ребенка на кладбищ, да мать, которая бьется головой объ стну отъ боли… Но пусть смерть хотя бы порождала вашу вру,— нтъ, она порождаетъ сомнніе. Однако и вамъ жалко этого ребенка, а мн жаль еще боле, и эта-то жалость прямо наталкиваетъ на вопросъ: зачмъ она умерла, зачмъ такая жестокость? Я знаю, что эти вопросы — глупость, что милліарды людей задавали себ такой же вопросъ, но если утшеніе въ этомъ, то пусть его чортъ возьметъ! Я знаю также, что не найду отвта, и поэтому мн хочется скрежетать зубами и проклинать… Я не понимаю и возмущаюсь, вотъ и все. Вотъ и весь результатъ и вы не можете считать его желательнымъ.
Васковскій отвтилъ такъ же, какъ будто говорилъ самъ съ собою:
— Христосъ воскресъ, потому что былъ Богъ, но, какъ человкъ, и Онъ перешелъ черезъ порогъ смерти. Что же мн, ничтожному червяку, длать, какъ не преклоняться передъ Божьею волей и мудростью въ смерти?
На это Поланецкій отвтилъ:
— Что съ вами говорить!
— Какъ скользко:— сказалъ Васковскій.— Дайте мн вашу руку.
Онъ взялъ Поланецкгго подъ руку, оперся на нее и продолжалъ:
— Дорогой мой, у васъ доброе, любящее сердце,— вы такъ любили двочку, многое бы сдлали для нея,— правда?— сдлайте одно: врите вы или не врите, скажите: ‘вчная память…’ Если вы думаете, что это ей ни на это пригодиться не можетъ, то скажите себ: ‘больше для нея я сдлать ничего не могу, а это могу…’
— Оставьте меня въ поко!— сказалъ Поланецкій.
— Ей это, можетъ быть, и не нужно, но ей пріятна будетъ ваша память, она будетъ вамъ благодарна и выпроситъ вамъ милость Божію.
Поланецкій вспомнилъ, какъ Васковскій при извстіи о послднемъ припадк Литки говорилъ, что жизнь ребенка не можетъ быть безцльной и, если она умретъ, то, вроятно, ей суждено сдлать что-нибудь передъ смертью. Теперь онъ хотлъ было обрушиться за это на Васковскаго, но вдругъ его поразило воспоминаніе, что Литка передъ смертью примирила его съ Мариней.
И невольно ему представился вопросъ: ‘А, можетъ быть, она для этого и жила?’ — но въ ту же минуту онъ возмутился противъ этой мысли. Его вдругъ охватилъ гнвъ противъ Марини, гнвъ, полный ярости, почти презрнія.
‘Я не хочу ее за такую цну!— подумалъ онъ и стиснулъ зубы.— Не хочу! Довольно и самъ я намучился по милости ея. Я десятокъ такихъ отдалъ бы за одну Литку’.
А тмъ временемъ Васковскій, ковыляя возл него, продолжалъ:
— Въ двухъ шагахъ ничего не видно, каменья скользкіе.. Еслибъ не вы, я давно упалъ бы.
Поланецкій немного остылъ и отвтилъ:
— Видите ли, профессоръ, кто ходитъ по земл, тотъ долженъ смотрть внизъ, а не устремлять очи гор.
— Да, вдь, у васъ хорошія ноги, дорогой мой.
— И хорошіе глаза, которые видятъ ясно даже въ такомъ туман, какой окружаетъ насъ. Вс мы живемъ въ туман, а что за нимъ — чортъ его знаетъ. Все, что вы говорили дн, на меня производитъ такое впечатлніе, какъ будто кто-нибудь ломалъ сухія втки, бросалъ ихъ въ потокъ и говорилъ, что изъ это будутъ цвты. Гниль будетъ и ничего больше… У меня также этотъ потокъ унесъ то, изъ чего, какъ я думалъ, выйдетъ цвтокъ… Вздоръ одинъ!… А вотъ и ваши ворота. Покойной ночи!
Они разстались. Поланецкій пришелъ къ себ еле живой отъ усталости, легъ спать, но и въ постели ему не давали покоя его мысли, или, врне, виднія. Прежде всего, передъ его глазами предстала фигура обезсиленной горемъ пани Эмиліи, сидящей въ гостиной Марини подъ пальмовымъ листомъ, который свшивался надъ ея головою какъ гигантская зловщая рука съ распростертыми хищными пальцами, и бросалъ тнь на ея лицо. ‘Надъ этимъ можно философствовать до завтрашняго утра,— проворчалъ онъ.— Все, изъ чего складывается жизнь, такая же рука, отъ которой падаетъ тнь, не больше, потому что еслибъ при этомъ была хоть капля милосердія, то ребенокъ бы не умеръ, а тмъ, что говоритъ Васковскій, и воробья не накормишь!’
Здсь, однако, онъ вспомнилъ, что Васковскій не только говорилъ о смерти, но просилъ его сказать Литк ‘вчная память’. Поланецкій началъ бороться съ собой. Недостатокъ глубокой вры, чтобы Литка могла услышать его ‘вчную память’ и чтобы это могло пригодиться ей, замыкалъ его уста. При этомъ ему до нкоторой степени было стыдно говорить слова, которыя не истекали изъ его убжденія, вмст съ тмъ, было стыдно и не сдлать этого. ‘Да, наконецъ, что я знаю?— думалъ онъ,— Ничего. Кругомъ туманъ и туманъ. Вроятно, ничего изъ этого не выйдетъ, но будь, что будетъ, если это единственное, что я могу сдлать для своего котенка, для этой крошки, которая и въ день своей смерти думала обо мн’. Нсколько минутъ онъ колебался, потомъ сталъ на колни на постели и сказалъ: ‘вчная память!’
Но утшенія это ему не принесло никакого, только возбудило еще больше горе по Литк, а, вмст съ тмъ, и злость на Васковскаго за то, что онъ загналъ его въ положеніе, въ которомъ онъ долженъ былъ или впасть въ противорчіе съ самимъ собою, или до нкоторой степени измнить Литк. Поланецкій почувствовалъ, наконецъ, что довольно этихъ терзаній, и ршилъ завтра же утромъ отправиться въ контору и заняться первымъ попавшимся дломъ, только чтобы вырваться изъ этого скорбнаго, заколдованнаго круга, въ которомъ онъ метался нсколько дней подрядъ.
Но на слдующій день Бигель предупредилъ его и самъ пришелъ къ нему, можетъ быть, тоже съ цлью занять его чмъ-нибудь. Поланецкій съ жадностью набросился на текущія дла, но ни онъ, ни Бигель не могли долго заниматься, потому что вскор явился Букацкій съ прощальнымъ визитомъ.
— Сегодня я ду въ Италію и Богъ знаетъ, когда вернусь,— сказалъ онъ.— Мн хотлось сказать вамъ: будьте здоровы. Смерть этого ребенка затронула меня больше, чмъ я разсчитывалъ.
— Куда дешь?
— Объ этомъ долго было бы говорить. Видишь, у насъ всегда такъ случается: будь ты буддистомъ или чмъ теб угодно, а, въ сущности, все-таки, ты вришь немного, немного уповаешь на… какое-то милосердіе… и живешь этимъ. А что же оказывается? Оказывается то, что дйствительность каждый день бьетъ насъ по физіономіи и вводитъ насъ въ духовную распрю съ самимъ собой, въ печаль, въ моральное угнетеніе. Здсь вчно что-нибудь или кого-нибудь любишь, вчно скорбишь чужою скорбью, а я этого не хочу. Это меня мучитъ…
— Чмъ теб поможетъ Италія?
— Чмъ она поможетъ мн? Тамъ солнце, котораго здсь нтъ, тамъ искусство, котораго здсь нтъ и къ которому я питаю слабость, тамъ кьянти, которое хорошо вліяетъ на мой катарръ, а въ конц-концовъ — люди, которые меня ни на каплю не интересуютъ и которые могутъ умирать цлыми сотнями, не доставляя мн ни малйшаго огорченія. Я буду смотрть на картины, покупать, что мн понравится, ухаживать за своимъ ревматизмомъ, за своею головною болью и буду себ боле или мене приличнымъ, боле или мене сытымъ, боле или мене здоровымъ скотомъ,— и это, поврь мн, пока самый желанный строй жизни. Здсь я не могу еще преобразиться въ настоящее животное, а въ глубин души именно и хочу быть животнымъ.
— Ты правъ, Букацкій. Видишь, вотъ и мы сидимъ за счетами, отчасти для того, чтобы окретинизироваться и не думать ни о чемъ другомъ. Какъ сколотимъ себ столько, сколько у тебя, то… не знаю, какъ Бигель, а я пойду по твоимъ слдамъ.
— Затмъ, до свиданія во времени и пространств,— сказалъ Букацкій.
Черезъ минуту посл его ухода Поланецкій сказалъ:
— Онъ правъ. Насколько я бы, напримръ, былъ счастливъ, если бы не привязался къ этому ребенку и пани Эмиліи. Съ этой точки зрнія мы неизлечимы и сознательно портимъ себ жизнь. Здсь всегда кого-нибудь да любишь. То болзнь ребенка, то… Вчный романтизмъ, вчный сантиментализмъ и вчные уколы въ сердце…
А Бигель сказалъ:
— Теб кланяется старикъ Плавицкій. Вотъ этотъ никого не любитъ, кром самого себя.
— Въ дйствительности это, можетъ быть, и такъ, но у него не хватаетъ ни разума, ни храбрости, чтобы сказать самому себ, что это врно и такъ должно быть. Напротивъ. Онъ убжденъ въ противномъ и потому находится въ вчномъ рабств. Здсь человкъ съ такою натурой, какъ онъ, вчно долженъ притворяться, даже передъ самимъ собой, что что-нибудь или кого-нибудь любитъ.
— А ты будешь сегодня у пани Эмиліи?— спросилъ Бигель.
— Конечно. Если бы я теб сказалъ, напримръ, что у меня малярія, то этимъ самымъ еще не вылечился бы отъ нея.
И дйствительно, онъ въ этотъ день былъ у пани Эмиліи даже не одинъ, а два раза, потому что въ первый разъ не засталъ дамъ. Панъ Плавицкій, на предложенный ему вопросъ, гд панна Мариня, отвчалъ съ паосомъ и покорностью судьб: ‘У меня теперь нтъ дочери!’ Поланецкій, не желая грызться съ нимъ, къ чему вдругъ почувствовалъ сильное желаніе, повернулся назадъ и пришелъ опять только вечеромъ.
И на этотъ разъ къ нему вышла только одна Мариня и сообщила ему, что пани Эмилія уснула,— въ первый разъ посл похоронъ Литки. Говоря это, она съ минуту продержала свою руку въ его рук. Поланецкій, несмотря на то, что мысли его были въ разброд, не могъ не замтить этого, а когда пытливо заглянулъ ей въ глаза, то замтилъ еще и то, что щеки двушки слегка зарумянились. Они сли рядомъ и начали разговаривать.
— Мы были на Повонзкахъ {Кладбище въ Варшав.},— сказала Мариня,— и я общала Эмиліи, что мы будемъ здить туда каждый день.
— А хорошо это ей каждый день вспоминать ребенка и бередить свою рану?
— Ахъ, да разв она затянулась?— сказала Мариня.— Да, наконецъ, какъ скажешь ей: не зди? Я сама думала, что будетъ не хорошо, а потомъ убдилась въ противномъ. На Повонзкахъ она плакала много, но ей было легче. По дорог домой вспомнила, что ей говорилъ Васковскій, и эта мысль — единственное утшеніе для нея, единственное!
— Пускай хоть и такое,— сказалъ Поланецкій.
— Видите, сначала я не ршалась вспоминать о Литк, но она все говоритъ о ней. И вы не опасайтесь говорить,— это Эмиліи доставляетъ видимое облегченіе.
Здсь двушка начала говорить еще боле пониженнымъ и какъ будто неврнымъ голосомъ:
— Она себя постоянно упрекаетъ, что въ послднюю ночь послушалась доктора и пошла спать. Ей жаль этихъ утраченныхъ минутъ, которыя она могла провести съ Литкой, и эта мысль удручаетъ ее. Сегодня, когда мы возвратились съ кладбища, она начала разспрашивать о мельчайшихъ подробностяхъ: какою казалась двочка, какъ долго спала, принимала ли лкарство и что говорила при этомъ, обращалась ли къ намъ… Она заклинала меня не упустить изъ вниманія ничего, припомнить всякое слово.
— И вы не утаили ничего?
— Нтъ.
— Какъ она приняла это?
— Очень, очень плакала.
Они замолкли надолго, потомъ Мариня сказала:
— Пойду посмотрть, что съ нею.
Черезъ минуту она вернулась.
— Спитъ, слава Богу!
Въ этотъ вечеръ Поланецкому такъ и не удалось видть пани Эмиліи,— она впала точно въ летаргическій сонъ. На прощанье Мариня снова долго и крпко пожимала его руку и чуть не съ покорностью спросила:
— Вы не поставите мн въ вину, что я передала Эмиліи послднія желанія Литки?
— Въ такія минуты я не умю думать о себ,— сказалъ Поланецкій.— Меня интересуетъ только пани Эмилія, и если ваши слова принесли ей облегченіе, то благодарю васъ за нихъ.
— Такъ до завтра, да?
— До завтра.
Поланецкій, сходя съ лстницы, подумалъ:
‘Она считаетъ себя моею невстой’.
И онъ не ошибался. Мариня считала его своимъ женихомъ. Она никогда не была равнодушна къ нему, даже самая сила оскорбленія, нанесеннаго имъ, стояла въ зависимости отъ интереса, который онъ возбуждалъ въ ней. Кром того, во время болзни и похоронъ Литки, когда Поланецкій открывалъ въ себ все новыя и новыя области эгоизма, Марин онъ казался такимъ добрымъ, что она даже и не знала, съ кмъ сравнить его. Остальное сдлали слова Литки. Въ сущности, ея сердце, прежде всего, жаждало любви, и теперь, коль скоро она дала слово Литк въ минуту ея смерти, коль скоро обязалась любить и выйти замужъ, ей казалось, что еслибъ она и не любила, то должна заставить себя, что ей уже нельзя не любить. Поланецкій уже вошелъ въ сферу ея обязанностей. Она принадлежала къ числу тхъ прямыхъ женскихъ натуръ,— и до сихъ поръ еще не рдкихъ,— для которыхъ жизнь и долгъ — одно и то же, которыя въ понятіе о долг вносятъ не только добрую, но и неизмнную волю.
А такая воля ведетъ за собою любовь, которая свтитъ, какъ солнце, гретъ, какъ тепло, и успокоиваетъ, какъ голубое, безоблачное небо. И тогда жизнь становится не сухимъ терновымъ кустарникомъ, который только колется, а цвткомъ, который цвтетъ и благоухаетъ.
Эта безхитростная, но обладающая тонкимъ чувствомъ деревенская двушка могла одарить своего избранника и жизнью, и величайшимъ счастьемъ.
И когда Поланецкій ушелъ, она, думая о немъ, уже не называла его въ душ иначе, какъ ‘панъ Стахъ’. Ибо это былъ уже ея ‘панъ Стахъ’.
А Поланецкій, ложась спать, машинально повторялъ себ:
‘Она считаетъ себя моею невстой’.
Смерть Литки и событія послднихъ дней отодвинули Мариню не только въ его мысляхъ, но и въ сердц на самый отдаленный планъ.
Теперь онъ снова началъ думать о ней и, вмст съ тмъ, о своемъ будущемъ. И вдругъ онъ увидалъ цлую тучу неисчислимыхъ вопросовъ, на которые,— по крайней мр, въ настоящую минуту,— у него не было никакого отвта.
Онъ чувствовалъ пока только страхъ передъ этими вопросами,— чувствовалъ, что у него не хватаетъ ни силъ, ни желанія подъять этотъ трудъ. Снова начать жить прежнею жизнью, снова попасть въ этотъ заклятый сантиментальный кругъ, снова тревожиться, снова напрягать свои силы, гоняться за вещами, которыя приносятъ только горечь, раздваиваться въ вопросахъ чувства… Не лучше ли просматривать счета вмст съ Бигелемъ, сколотить деньжонокъ, чтобы когда-нибудь, какъ Букацкій, ухать въ Италію или еще куда-нибудь, гд солнце, искусство, доброе вино и, прежде всего, люди, которыми не интересуешься, счастье которыхъ не озаритъ радостью сердца пришельца, за то и смерть или несчастіе не выжмутъ слезъ изъ его глазъ?

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

I.

Во время всхъ душевныхъ треволненій, которыя выпали на долю Поланецкаго, дла торговаго дома развивались удачно. Благодаря здравому уму, вниманію и бдительности Бигеля, текущіе вопросы разршались всегда съ одинаковою точностью, которая лишала кліентовъ торговаго дома возможности жаловаться на какія-нибудь разочарованія и высказывать какое-нибудь неудовольствіе. Домъ съ каждымъ днемъ все боле выигрывалъ въ общественномъ мнніи, медленно, но постепенно расширялъ свою дятельность, обросталъ перьями. Поланецкій, правда, работалъ не съ такимъ спокойствіемъ, какъ прежде, но работалъ не меньше Бигеля. Каждое утро онъ проводилъ въ контор, и чмъ огорченія его были больше, чмъ недоразумніе съ Мариней, со времени ея прізда въ Варшаву, становилось глубже, тмъ боле усиливалась его дятельность. Эта работа, по большей части тяжелая и подчасъ требующая довольно сильнаго напряженія мысли, но не состоящая ни въ какой связи съ тмъ, что заставляло его страдать, не возбуждающая въ немъ никакой внутренней тревоги, въ конц-концовъ, стала чмъ-то врод пристани, въ которой онъ скрывался передъ бурей. И Поланецкій начиналъ любить свою работу. ‘Здсь, по крайней мр, я знаю, что длаю и къ чему стремлюсь,— говорилъ онъ Бигелю,— здсь все очень ясно: если я здсь не найду счастья, то расширю рамки своей жизни, найду ту свободу, которую даютъ деньги, и тмъ лучше для меня, если я ограничусь этимъ’.
Послднія событія только утвердили его въ этихъ мысляхъ. Дйствительно, со стороны чувства на него сыпались только одни огорченія. Этотъ посвъ давалъ горькую жатву, въ то время, какъ единственнымъ успхомъ, который, какъ бы то ни было, подкрпляетъ человка и охраняетъ въ жизни отъ несчастія, онъ былъ обязанъ своему торговому дому. Поланецкій думалъ, что это такъ, но это такъ не было. Онъ самъ чувствовалъ скудость удовлетворенія, которое могъ принести ему домъ, но, вмст съ тмъ, говорилъ себ, что если иначе нельзя, то нужно ограничиться этимъ: лучше быть купцомъ, которому везд счастье, чмъ романтикомъ, который на каждомъ шагу разочаровывается. И вотъ со дня смерти Литки онъ тмъ боле ршилъ подавить въ себ вс порывы, которымъ дйствительность не могла соотвтствовать и которые не приносили ничего, кром прискорбія. Конечно, Бигель радовался такому настроенію духа своего товарища,— это фирм могло принести только большія выгоды.
Однако, въ теченіе нсколькихъ недль Поланецкій не могъ сдлаться человкомъ, совершенно равнодушнымъ къ тому, съ чмъ когда-то было связано его сердце. Поэтому отъ времени до времени онъ навщалъ Литку и видлъ, какъ ея надгробный камень по утрамъ покрывается блою изморозью. Два раза онъ встртился на кладбищ съ пани Эмиліей и Мариней, одинъ разъ довезъ ихъ до города, и въ это время пани Эмилія благодарила его за память о двочк. Поланецкій замтилъ, что длала это она съ наружнымъ спокойствіемъ, и оцнилъ этотъ покой только тогда, когда она сказала ему на прощанье: ‘Я теперь все думаю, что она, живущая въ вчности, считаетъ нашу разлуку краткою, какъ мгновеніе ока, и вы не знаете, какое это утшеніе, какъ спасаетъ оно меня отъ тоски’. Поланецкій подумалъ про себя: ‘Чего не знаю, того не знаю’, но, вмст съ тмъ, глубокое убжденіе, съ которымъ говорила пани Эмилія, поразило его. ‘Если это, заблужденіе,— подумалъ онъ,— то это настоящее жизненное заблужденіе, коль скоро даже изъ могильной ямы оно уметъ вытягивать соки для жизни’.
И Мариня, въ первомъ же разговор съ Поланецкимъ, подтвердила, что пани Эмилія живетъ только этою мыслью. Это одно смягчало ея горе. По цлымъ днямъ она не говорила съ Мариней ни о чемъ другомъ, упорно повторяла, что смерть, если на нее смотрть со стороны Бога, представляется разлукой только на одно мгновеніе ока, и это упорство начинало безпокоить Мариню.
— Она говоритъ о Литк такъ, какъ будто двочка не умерла и какъ будто она должна увидать ее завтра,— сказала она въ конц Поланецкому.
— Въ томъ-то и счастье,— отвтилъ Поланецкій.— Васковскій оказалъ ей важную услугу. Такой гвоздь въ голов боли не причиняетъ.
— Къ тому же, она и права, потому что такъ оно и есть на самомъ дл.
— Я не буду спорить съ вами.
Правда, съ одной стороны, Мариню безпокоило постоянство, съ которымъ пани Эмилія обращалась все къ одной и той же мысли, но, съ другой, она и сама смотрла на смерть не иначе, поэтому нескрываемый оттнокъ скептицизма Поланецкаго уязвилъ ее до нкоторой степени. Но, не желая выказать это, она перемнила предметъ разговора.
— Я приказала увеличить фотографію Литки,— сказала она.— Вчера мн принесли три снимка. Одинъ я дамъ Эмиліи. Сначала я боялась, что это ее черезъ-чуръ взволнуетъ, но теперь вижу, что ничего. Напротивъ, это ей будетъ очень пріятно.
Она достала съ книжной полки свертокъ съ фотографіями, сла около Поланецкаго у маленькаго столика и начала развертывать бумагу.
— Эмилія разсказывала мн вашу бесду за нсколько дней до смерти Литки, когда двочка говорила, что хотла бы, чтобъ вы, вс втроемъ, были березами и росли вмст. Помните вы это?
— Да, я припоминаю. Она удивлялась, что деревья живутъ такъ долго, потомъ раздумывала о томъ, какимъ бы деревомъ ей самой хотлось стать, и больше всхъ ей понравилась береза.
— Да. А вы сказали, что также хотли бы рости рядомъ съ ними… И мн хотлось бы вокругъ этихъ фотографій, на пасспарту, нарисовать березы. О, я и начала даже, но, какъ видите, дло у меня не идетъ на ладъ… во-первыхъ, я давно не брала красокъ въ руки, во-вторыхъ, не умю рисовать на память.
Она достала одну изъ фотографій и начала показывать Поланецкому набросанныя акварелью березы, но, благодаря близорукости, наклонилась надъ своею работой такъ, что на минуту ея високъ оказался рядомъ съ вискомъ Поланецкаго.
Но она уже не была для него тою прежнею Мариней, о которой мечталъ онъ, возвращаясь по вечерамъ отъ пани Эмиліи, и которая въ то время наполняла всю его душу. Это время миновало. Мысли его ушли въ другую сторону. За то Марина не перестала быть женскимъ типомъ, производящимъ исключительно сильное впечатлніе на его мужскіе нервы, и теперь, когда его високъ почти касался ея виска, когда однимъ взглядомъ онъ обнялъ ея матовое лицо, слегка зарумянившіяся щеки и голову, наклоненную надъ рисункомъ, старое влеченіе заговорило въ немъ съ прежнею силой и кипучая кровь начала нагонять въ голову такія же кипучія мысли.
‘Что, еслибъ я сейчасъ началъ цловать ее въ глаза и въ губы?— подумалъ онъ,— интересно знать, что бы она сдлала?’
На одинъ моментъ имъ овладло это желаніе, хотя бы подъ рискомъ смертельно оскорбить Мариню. За то, что она такъ долго отталкивала его, за всю массу тревогъ, заботъ и удрученій ему хотлось вознаградить себя минутой возмездія и, пожалуй, вмст съ тмъ, мести.
А Мариня, присматриваясь къ своей работ, продолжала дальше:
— Сегодня мн это кажется еще хуже, чмъ вчера. Къ несчастію, на деревьяхъ теперь нтъ листьевъ и мн недостаетъ натуры.
— Нтъ,— сказалъ Поланецкій,— это совсмъ не дурная группа. Только если эти деревья должны изображать пани Эмилію, Литку и меня, зачмъ вы нарисовали четыре дерева?
— Четвертое… это — я,— несмло отвтила Мариня.— Я тоже когда-то хотла рости вмст съ вами.
Поланецкій пытливо посмотрлъ на нее, а она, вновь завертывая фотографіи, заговорила спшно:
— У меня столько вещей связано съ воспоминаніемъ объ этомъ ребенк… Въ послднее время я была почти постоянно съ нею и съ Эмиліей… Эмилія въ настоящее время одно изъ самыхъ близкихъ мн существъ на свт… Я точно такъ же принадлежу имъ, какъ и вы… Не знаю, какъ бы сказать это лучше… Насъ было четверо, а теперь осталось трое, связанныхъ Литкою… Потому что она связывала насъ. Въ настоящее время, когда я думаю о ней, то, вмст съ тмъ, думаю объ Эмиліи и о васъ… Поэтому я и ршила нарисовать четыре березы, а фотографій, какъ вы видите, три: одна Эмиліи, другая мн, третья вамъ.
— Благодарю васъ,— отвтилъ Поланецкій и протянулъ ей руку.
Мариня сердечно пожала ее и сказала:
— Ради ея памяти мы должны забыть вс наши старыя обиды.
— Это уже свершилось,— отвтилъ Поланецкій,— но, что касается меня, то я хотлъ бы, чтобъ возвратилось то, что было еще задолго до смерти Литки.
— Первая вина была моя, и я прошу у васъ прощенія.
И она снова подала ему руку. Поланецкій съ минуту колебался, поднести ли ее къ губамъ, но ограничился тмъ, что сказалъ:
— Значитъ миръ?
— И дружба?— переспросила Мариня.
— И дружба.
Въ ея глазахъ отразилась глубокая, спокойная радость, которая озарила все ея лицо мягкимъ свтомъ. Теперь отъ нея вяло такою добротой и довріемъ, что Поланецкій невольно вспомнилъ ту Мариню, которую видлъ въ Кшемен въ то время, когда она сидла на садовомъ балкон, залитая лучами заходящаго солнца.
Но со дня смерти Литки онъ былъ въ такомъ настроеніи, что подобныя воспоминанія считалъ недостойными себя, поэтому всталъ и началъ прощаться.
— Вы не останетесь у насъ на весь вечеръ?— спросила Мариня.
— Нтъ, мн нужно домой.
— Я скажу Эмиліи, что вы уходите, — и Мариня пошла къ двери, ведующей въ сосднюю комнату.
— Она теперь или думаетъ о Литк, или молится, иначе сама пришла бы сюда. Не мшайте ей, а я и такъ приду завтра.
Мариня приблизилась къ нему и, глядя ему прямо въ глаза, сказала:
— И завтра, и каждый день. Такъ, да? Помните, что вы теперь для насъ ‘панъ Стахъ’.
Со смерти Литки Мариня во второй разъ назвала его такъ, и вотъ, идя домой, Поланецкій думалъ:
‘Ея отношенія ко мн совершенно измнились. Она, просто-на-просто, чувствуетъ, что принадлежитъ мн, потому что обязалась въ этомъ клятвой передъ умирающимъ ребенкомъ, она даже готова полюбить меня, и не дозволитъ себ не полюбить меня… Такихъ у насъ — дюжины’.
И вдругъ онъ разозлился.
‘Знаю я эти рыбьи натуры съ холоднымъ сердцемъ, но съ экзальтированною головой, съ такъ называемыми правилами! Все для правилъ, все для обязанности, ничего самостоятельнаго въ сердц! Я могъ бы издохнуть у ея ногъ и ничего не добиться, а когда обязанность прикажетъ ей полюбить меня, то она будетъ любить даже дйствительною любовью’.
Должно быть, Поланецкій, въ своихъ скитаніяхъ за границей, привыкъ къ женщинамъ другого сорта или, по крайней мр, начитался о нихъ въ разныхъ книжкахъ. Но такъ какъ у него было немного и здраваго разсудка, то этотъ разсудокъ и заговорилъ въ немъ:
‘Слушай, Поланецкій, вдь, это самыя избранныя натуры, боле всего достойныя доврія, на которыхъ можно строить все, на которыхъ можно основать жизнь. Съ ума ты сошелъ, что ли? Теб нужна жена, а не любовная авантюра’.
Но Поланецкій не переставалъ ёжиться и отвчалъ разсудку:
‘Если меня должны полюбить, то я хочу, чтобъ меня полюбили ради меня самого’.
Разсудокъ пробовалъ объяснить ему, что все равно, какъ ни начинается любовь, потому что впослдствіи онъ не можетъ быть иначе любимымъ, какъ только ради самого себя. А въ этомъ случа, посл всхъ недоразумній и ужасныхъ стеченій обстоятельствъ, такой результатъ и естествененъ, и, вмст съ тмъ, чудесенъ, чуть ли не провиденціаленъ, произошло нчто, сразу сломавшее вс преграды. Но Поланецкій не переставалъ дуться.
Наконецъ, на помощь разсудку пришло и то влеченіе къ Марин, благодаря которому Поланецкій видлъ въ ней боле прелести, чмъ въ какой-нибудь другой женщин. Теперь, въ свою очередь, заговорило и это влеченіе:
‘Не знаю, любишь ли ты ее или нтъ, да и дло не въ томъ, но сегодня, когда она приблизила къ теб свое лицо, ты чуть изъ кожи не выскочилъ. Почему такая дрожь не пробгаетъ по твоему тлу, когда ты сидишь возл другой женщины? Подумай, какая это разница’.
Но Поланецкій отвчалъ на все это:
‘Рыба! Проникнутая сознаніемъ обязанности рыба!’
А потомъ ему пришла мысль: ‘Хватай ее, коль скоро этотъ видъ ты предпочитаешь всякому другому. Люди женятся и теб пришла пора. Чего еще ты будешь искать? разв такой любви, надъ которой самъ первый и будешь смяться?… Любовь твоя угасла — хорошо, но осталось влеченіе и убжденіе,— а оно живетъ въ теб,— что это хорошая и врная женщина’.
‘Да,— продолжалъ онъ думать,— но изъ любви, глупой или мудрой, истекаетъ воля, а разв теперь у меня есть воля? Нтъ, потому что я колеблюсь, тогда какъ прежде не колебался. Вовторыхъ, нужно взвсить, что лучше: панна Плавицкая или ‘дебетъ’ и ‘кредитъ’ въ торговомъ дом подъ фирмою Бигель и Поланецкій. Деньги даютъ могущество и свободу, а свободой лучше всего пользуешься тогда, когда не таскаешь никого ни на своихъ плечахъ, ни въ сердц’.
Онъ пришелъ домой и легъ спать. Ночью ему снились березы на песчаныхъ холмахъ, спокойные голубые глаза и осненный темными волосами лобъ, отъ котораго вяло тепломъ.

II.

Нсколько дней спустя, утромъ, прежде чмъ Поланецкій ушелъ въ контору, къ нему явился Машко.
— У меня до тебя два дла,— сказалъ онъ,— но я начинаю съ денежнаго, для того, чтобы предоставить теб свободу сказать да или нтъ.
— Милый мой, денежными длами я занимаюсь въ контор, поэтому начинай прямо съ другого.
— Это дло не вашего торговаго дома, дло частное, поэтому я и буду говорить о немъ. Ты знаешь, что я женюсь и что мн нужны деньги. Затратъ у меня, что волосъ на голов, потомъ безчисленное количество срочныхъ долговъ. Подходитъ срокъ уплаты первой части суммы, за которую я купилъ у тебя Кшемень. Можешь ты отсрочить мн платежъ еще на три мсяца?
— Я буду съ тобой искрененъ,— сказалъ Поланецкій,— могу, но не хочу.
— Ну, и я буду такъ же откровененъ и спрошу, что ты сдлаешь, если я не заплачу теб?
— И это случается на свт,— отвтилъ Поланецкій,— но ты считаешь меня за боле глупаго, чмъ я на самомъ дл, потому что я знаю, что ты заплатишь.
— Почему ты такъ увренъ въ этомъ?
— Ты женишься, женишься на богатой и не можешь рисковать прослыть несостоятельнымъ. Изъ-подъ земли выроешь, а заплатишь.
— Изъ пустого сосуда и самъ Соломонъ ничего не нальетъ.
— Потому что онъ не бралъ у тебя уроковъ. Дорогой мой, насъ никто не слышитъ и потому я скажу теб, что ты всю свою жизнь ничего другого и не длалъ.
— Такъ ты увренъ, что я заплачу?
— Да.
— Ты не ошибаешься. Я требовалъ отъ тебя любезности, на которую не имлъ никакого права. Только, наконецъ, и я чувствую себя совершенно измученнымъ всмъ этимъ… Здсь брать, тамъ затыкать,— вчно жить въ этой сумятиц,— наконецъ, это превышаетъ человческія силы… Какъ будто бы я приближаюсь къ пристани. Черезъ два мсяца я буду стоять прочно, но пока плыву остатками пара… Не можешь? Жаль!… Въ Кшемен есть какой-то лсъ, я вырублю его и заплачу теб, коль скоро ты не можешь.
— Какой тамъ лсъ въ Кшемен! Старикъ Плавицкій все оголилъ, что было можно.
— Есть большой дубовый лсъ за домомъ, по дорог къ Недзялкову.
— Правда, есть.
— Я знаю, что вы съ Бигелемъ занимаетесь и такими длами. Купите у меня этотъ лсъ. Это меня избавитъ отъ необходимости искать покупателя, а вы можете получить пользу.
— Я поговорю объ этомъ съ Бигелемъ.
— Значитъ, ты не отказываешь сразу?
— Нтъ. Если ты отдашь дешево, то, можетъ быть, я и одинъ… Но въ такомъ случа нужно сообразить возможныя выгоды или потери. Я также хочу знать и твои условія. И ты сообразись. Пришли мн опись, сколько тамъ чего. Я не помню.
— Я пришлю черезъ часъ.
— Въ такомъ случа, вечеромъ я дамъ теб отвтъ.
— Объ одномъ условіи я заране тебя предупреждаю: ты не будешь имть права рубить лсъ раньше, какъ черезъ три мсяца.
— Почему?
— Потому что Кшемень ужасно много потеряетъ безъ этого украшенія, а я посл свадьбы предложу теб отступного, конечно, съ соотвтственною пользой.
— Посмотримъ.
— Кром того, въ Кшемен есть мергель. Помнишь, ты самъ говорилъ мн объ этомъ. Плавицкій считалъ его на милліоны,— это глупости!— но въ рукахъ опытныхъ людей это можетъ быть небезвыгоднымъ дломъ. Подумайте и объ этомъ съ Бигелемъ, я принялъ бы васъ въ компанію.
— Если дло окажется хорошимъ, то нашъ домъ для того и существуетъ, чтобъ обдлывать хорошія дла.
— Ну, о томъ мы поговоримъ впослдствіи, а пока я возвращаюсь къ лсу. Общій планъ нашего договора будетъ такой, что я, вмсто причитающейся съ меня суммы, отдаю теб лсъ или соотвтственную его часть, согласно разсчету, отдаю какъ будто бы подъ залогъ, а ты обязуешься не приступать къ рубк раньше истеченія трехъ мсяцевъ.
— Это я могу сдлать,— сказалъ Поланецкій.— Конечно, впослдствіи возникнутъ такіе вопросы, какъ доставка деревьевъ на желзную дорогу и такъ дале, но объ этомъ мы будемъ говорить при совершеніи контракта, если только будемъ совершать его.
— По крайней мр, одною тяжестью меньше,— сказалъ Машко и отеръ лобъ рукою.— Представь себ, что у меня такихъ разговоровъ десять или пятнадцать на каждый день, не считая дловыхъ бесдъ съ пани Краславской, которыя тяжел всхъ остальныхъ, и службы при невст. А эта служба…
Машко запнулся на минуту, но потомъ вдругъ махнулъ рукою и продолжалъ:
— Эта служба тоже не легка.
Поланецкій съ изумленіемъ посмотрлъ на него. Въ устахъ Машко, такъ строго придерживающагося свтскихъ приличій, это представлялось чмъ-то необычайнымъ.
А Мйпіко продолжалъ:
— Но дло не въ томъ. Помнишь, какъ не задолго до смерти Литки мы чуть было не подрались?… Я не принялъ въ соображеніе того, какъ сильно ты любилъ эту двочку, что ты былъ неспокоенъ, раздраженъ, и я поступалъ грубо… Вина всецло была на моей сторон, поэтому прости меня.
— Это дло забытое,— отвтилъ Поланецкій.
— Я вспоминаю о немъ потому, что хочу просить тебя объ одномъ одолженіи. Дло вотъ въ чемъ: у меня нтъ друзей, родственниковъ тоже нтъ, или есть такіе, съ которыми не стоитъ связываться. Теперь я долженъ искать шаферовъ и, ей-Богу, не знаю, куда мн обратиться… Ты знаешь, у меня на рукахъ дла разныхъ баричей… Но просить перваго попавшагося паяца только потому, что онъ носитъ титулъ, вещь не подходящая, да и не хочется мн этого. Мн хочется одного, чтобы мои шаферы были люди порядочные, и,— скажу откровенно,— съ порядочнымъ именемъ. Мои барыни также обращаютъ на это вниманіе. Не согласишься ли ты быть моимъ шаферомъ?
— Въ этомъ я не отказалъ бы теб, еслибъ ты обратился ко мн при другихъ условіяхъ. Но я скажу теб яснй. Смотри: я не ношу крепа на шляп, ни плерезъ на сюртук,— значитъ, не ношу траура, но, несмотря на то, даю теб слово, что я въ большемъ траур, чмъ еслибъ умеръ мой собственный ребенокъ.
— Да, я не принялъ въ соображеніе этого,— сказалъ Машко.— Прости меня.
Поланецкаго тронули эти слова.
— Но если это теб очень важно… если, дйствительно, ты не можешь найти никого другого, то пусть будетъ такъ, какъ ты хочешь. Я только искренно говорю теб, что посл такихъ похоронъ мн тяжело быть на свадьб.
Правда, онъ не сказалъ: ‘на такой свадьб’, но Машко отгадалъ его мысль.
— Притомъ,— продолжалъ Поланецкій,— есть и еще одно обстоятельство. Ты долженъ былъ слышать, что былъ одинъ бднякъ, докторишка, который до смерти былъ влюбленъ въ твою невсту. Что она не оказывала ему взаимности, это было ея полное право, и никто ее въ этомъ упрекать не можетъ, но докторъ-то похалъ куда-то къ чорту на кулички, да и пропалъ… понимаешь?… а я былъ съ нимъ въ дружб, онъ поврялъ мн свои горести и изливалъ слезы на мою жилетку… понимаешь?… Какъ при такихъ условіяхъ быть шаферомъ другого,— самъ скажи.
— И тотъ, дйствительно, умеръ отъ любви къ моей невст?
— Ты-то слышалъ что-нибудь объ этомъ?
— Не только не слыхалъ, но и ушамъ не врю…
— Знаешь что, Машко, бракъ измняетъ человка, но я вижу, что измняетъ и помолвка. Я просто не узнаю тебя.
— Я уже сказалъ теб, что измученъ до того, что едва перевожу духъ, а въ такихъ случаяхъ маска спадаетъ.
— Что ты подразумваешь подъ этимъ?
— Я подразумваю, что люди длятся на дв категоріи: одни не обращаютъ вниманія ни на что и свои поступки пріурочиваютъ къ каждому данному обстоятельству, у другихъ — извстная система, которой они боле или мене послдовательно придерживаются. Я принадлежу къ числу этихъ другихъ. Я привыкъ сохранять вншность и, что еще боле, привязался къ этому такъ сильно, что въ конц это обратилось въ мою натуру. Но видишь, если ты путешествуешь съ кмъ-нибудь вдвоемъ по страшной жар, тогда даже на самаго комильфотнаго человка можетъ найти минута, когда онъ разстегнетъ не только сюртукъ, но и жилетъ. На меня нашла такая минута, вотъ я и разстегиваюсь.
— И это значитъ?…
— Это значитъ, что величайшимъ изумленіемъ меня наполняетъ извстіе, что кто-нибудь до смерти могъ влюбиться въ мою невсту, про которую ты, въ злую минуту, говорилъ мн, что она холодна, деревянна и такъ механична въ своихъ движеніяхъ, какъ будто ее кто-нибудь ключомъ заводитъ. Все это совершеннйшая правда,— и я подтверждаю это. Я не хочу, чтобъ ты считалъ меня большимъ негодяемъ, чмъ я есть на самомъ дл. Я ее не люблю и мой брачный союзъ будетъ такимъ же, какъ моя невста. Я любилъ панну Плавицкую, но она меня отвергла. Панну Краславскую я беру ради ея состоянія. Если ты скажешь, что это подло, то я отвчу теб, что такую же подлость совершили или совершаютъ тысячи такъ называемыхъ порядочныхъ людей, которымъ ты подаешь руку и жизнь которыхъ, какъ бы то ни было, течетъ если не въ блаженств, то не въ трагедіи. Хромаетъ, а идетъ… Позже на помощь имъ является привычка, совмстно прожитыя лта, которыя приносятъ что-то врод привязанности, дти, и дло идетъ кое-какъ. Такихъ супружествъ большинство, потому что большинство людей предпочитаетъ ходить по земл, чмъ взбираться на вершины. Часто даже супружества иного сорта оказываются худшими, потому что когда женщина хочетъ летать, а мужчина ползать, или наоборотъ, то никакихъ средствъ къ примиренію нтъ. Что касается меня, то я наработался, какъ волъ. Я изъ обднвшаго рода и хотлъ бы выплыть на открытое мсто,— признаюсь въ этомъ. Еслибъ я хотлъ быть никому неизвстнымъ крючкотворцемъ и собирать только деньги, то, можетъ быть, я и открылъ бы своему сыну настежь двери въ свтъ. Но я не могу любить своихъ дтей прежде ихъ появленія, и потому самъ хотлъ бы не только имть деньги, но и быть чмъ-нибудь, что-нибудь значить, занять какое-нибудь положеніе, получить какой-нибудь всъ въ обществ. Изъ этого вышло то, что адвокатъ заработаетъ, то grand seigneur проглотитъ. Положеніе обязываетъ. Вслдствіе этого денегъ у меня нтъ, вчныя заботы о томъ, чтобы вырвать кусокъ въ одномъ мст, чтобъ наложить заплату на другое, мн надоли, поэтому я беру панну Краславскую, которая, въ свою очередь, идетъ за меня потому, что если не на самомъ дл, то по наружности, я — большой баринъ, или, по крайней мр, разыгрываю роль большого барина, забавляющагося адвокатурой… Партіи равны, несправедливости ни съ чьей стороны нтъ, никто никого не обманываетъ, или, врне, мы оба обманываемъ другъ друга въ одинаковой степени. Вотъ теб вся правда, и теперь, если хочешь, презирай меня.
— Ей-Богу, я никогда не уважалъ тебя больше,— отвтилъ Поланецкій,— потому что теперь удивляюсь не только твоей искренности, но и отваг.
— Принимаю твою похвалу за искренность, но въ чемъ ты видишь отвагу?
— Въ томъ, что ты такъ мало обольщенъ панною Краславской, и, все-таки, женишься на ней.
— Потому, что я боле уменъ, чмъ глупъ. Я искалъ денегъ,— правда, но неужели ты думаешь, что я женился бы на первой встрчной съ хорошимъ приданымъ? Ошибаешься, дорогой мой. Я беру панну Краславскую и знаю, что длаю. У панны Краславской множество особенностей, необходимыхъ при условіяхъ, при которыхъ я беру ее, а она выходитъ за меня замужъ. Панна Краславская будетъ женою холодною, непріятною, кислою, даже будетъ относиться ко мн презрительно постольку, поскольку не будетъ бояться меня. За то панна Краславская, также какъ и ея мать, съ религіознымъ благоговніемъ относится къ условностямъ жизни, къ тому, что можно и чего нельзя, вообще говоря, къ такъ называемымъ приличіямъ. Это разъ. Дальше, въ ней нтъ ни на маковое зерно того, что впослдствіи обращаетъ женщину въ авантюристку, и сожительство съ ней, какъ бы оно непріятно ни было, никогда не окончится скандаломъ. Это два. Въ-третьихъ, она во всемъ педантка, какъ въ благочестіи, такъ и въ исполненіи всхъ принятыхъ на себя обязанностей. А это ужь очень крупная особенность. Я не буду съ нею счастливъ, но могу быть спокойнымъ, а кто знаетъ, не есть ли это величайшій максимумъ счастья, который можно требовать отъ жизни? И вотъ что, другъ мой, скажу я теб: когда станешь выбирать себ жену, прежде всего, думай о будущемъ спокойствіи. Въ любовниц ищи себ, чего хочешь: остроумія, темперамента, поэтической натуры, впечатлительности, но съ женою придется жить цлые годы, и поэтому ищи въ ней того, на чемъ можно утвердиться,— ищи правилъ.
— Я никогда не считалъ тебя глупымъ,— сказалъ Поланецкій,— но теперь вижу, что у тебя больше ума, чмъ я думалъ.
— Видишь ли, наши женщины, напримръ, изъ денежнаго міра, воспитываются на французскихъ романахъ, и знаешь, что изъ этого выходитъ?
— Боле или мене знаю, но сегодня ты такъ краснорчивъ, что я съ удовольствіемъ выслушаю твое опредленіе.
— То, что для себя женщина длается Богомъ и закономъ.
— А для мужа?
— Хамелеономъ и драмой.
— Отчасти такъ длается въ сферахъ очень богатыхъ и лишенныхъ традицій. Тамъ все — наружность и туалетъ, подъ которымъ кроется не душа, а боле или мене изящный зврокъ.
— Но этотъ свтъ, богатый, наряженный, забавляющійся, пропитанный диллетантизмомъ артистическимъ, литературнымъ, даже религіознымъ, держитъ палочку и дирижируетъ хоромъ.
— У насъ еще нтъ.
У насъ еще не вполн. Наконецъ, есть исключенія даже и въ томъ свт, тмъ больше должно быть ихъ за его предлами… Да, у насъ есть и другія женщины, напримръ, панна Плавицкая… Ахъ, что это за спокойствіе, что за безопасность и, притомъ, что за прелесть жизни съ такою, какъ она! Увы, она не для такихъ, какъ я.
— Машко, я съ грхомъ пополамъ готовъ былъ признать за тобой остроуміе, но не зналъ, что у тебя есть и энтузіазмъ.
— Что прикажешь! Сначала любилъ ее, а теперь женюсь на панн Краславской.
Послднія слова Машко вымолвилъ съ оттнкомъ злости. Наступила минута молчанія.
— Такъ ты не будешь моимъ шаферомъ?— немного погодя спросилъ Машко.
— Дай мн время подумать.
— Черезъ три дня я узжаю.
— Куда?
— Въ Петербургъ. Тамъ у меня дла. Пробуду недли дв.
— Тогда я отвчу посл твоего прізда.
— Хорошо. Сегодня я пришлю теб опись моихъ дубовъ… Только бы денегъ не платить!
Машко распростился и ушелъ, а вмст съ нимъ ушелъ Поланецкій въ свою контору. Онъ ршилъ посовтоваться съ Бигелемъ и, если дло окажется возможнымъ, купить лсъ на собственный рискъ. Онъ и самъ не отдавалъ себ отчета, почему у него явилось странное желаніе какъ-нибудь привязаться къ Кшеменю. Посл конторскихъ занятій онъ думалъ также о томъ, что говорилъ Машко о панн Плавицкой, онъ чувствовалъ отлично, что Машко говорилъ правду и что съ женщиною такого рода жизнь можетъ быть не только спокойною, но и полною прелести. Однако, онъ замтилъ, что во всхъ этихъ разсужденіяхъ онъ отдаетъ справедливость скоре типу, представительницей котораго является Мариня, чмъ самой Марин. Вмст съ тмъ, онъ почувствовалъ массу непослдовательностей въ самомъ себ. Въ немъ было какое-то отвращеніе, почти гнвъ противъ любви къ кому-нибудь или чему-нибудь, противъ закрпощенія сердца въ узы, которыя всегда бываютъ такъ спутаны и доставляютъ столько боли. При одной мысли объ этомъ онъ возмущался и повторялъ про себя: ‘Не хочу, довольно мн этого,— это нездоровый ростъ, который приводитъ людей только къ извращеніямъ и страданіямъ!’ И, вмст съ тмъ, напримръ, онъ сердился на Мариню, что она не полюбила его такою нездоровою, беззавтною любовью и начала открывать ему сердце только тогда, когда ей это приказалъ долгъ. Потомъ, не желая любви, онъ, все-таки, удивлялся, что она такъ скоро начала увядать въ немъ и что гораздо больше онъ желалъ Мариню тогда, когда она не хотла его, чмъ теперь, когда она оказывалась къ нему боле благосклонной. ‘Въ конц-концовъ,— думалъ онъ,— все это приводитъ къ тому, что и самъ не знаешь, чего хочешь и чего теб держаться, то-есть къ такому положенію, что чортъ его побери! У панны Плавицкой больше хорошихъ качествъ, чмъ она сама догадывается, — панна Плавицкая врна своимъ обязанностямъ, правдива, кротка, прелестна, страсти мои влекутъ меня къ панн Плавицкой, и одновременно съ этимъ я чувствую, что панна Плавицкая не то, чмъ была, и во мн самомъ что-то такое чортъ выскребъ. Но что именно?
‘Можетъ быть, способность къ любви?— продолжалъ свой монологъ Поланецкій.— Но если я пришелъ къ заключенію, что любовь часто оказывается глупостью, а чрезмрная любовь — всегда глупость, то долженъ быть доволенъ, а на самомъ дл я не доволенъ’.
Но черезъ минуту ему пришло въ голову, что его теперешнее состояніе — родъ слабости, какая появляется, напримръ, посл хирургической операціи или посл долгой болзни, и что положительная жизнь современемъ пополнитъ ту пустоту, которую онъ ощущалъ.
Положительною жизнью былъ для него ‘торговый домъ’.
Въ ресторан, когда онъ пришелъ обдать, онъ засталъ Васковскаго и двухъ слугъ, которые перемигивались, видя, какъ старичокъ отъ времени до времени подниметъ вилку съ кусочкомъ мяса кверху и задумается глубоко или разговариваетъ самъ съ собою. Васковскій съ нкотораго времени постоянно разговаривалъ съ собой и такъ громко, что люди на улиц оглядывались на него. Теперь голубые глаза его долго и безсознательно смотрли на Поланецкаго, потомъ профессоръ точно пробудился отъ сна и сказалъ, оканчивая зародившуюся въ голов мысль:
— Она говоритъ, что это приблизитъ ее къ ребенку.
— Кто говоритъ?— спросилъ Поланецкій.
— Пани Эмилія.
— Какимъ образомъ приблизитъ?
— Она хочетъ поступить въ сестры милосердія.
Поланецкій замолчалъ подъ вліяніемъ этого извстія. Онъ могъ думать обо всемъ, что придетъ ему въ голову, изгонять изъ себя чувство, философствовать о больномъ рост всего общества, въ которомъ жилъ, но въ душ у него были дв святыни: Литка и пани Эмилія. Литка была уже только дорогимъ воспоминаніемъ, за то пани Эмилію онъ любилъ живымъ, братскимъ, нжнымъ чувствомъ и никогда не касался его въ своихъ философскихъ разсужденіяхъ.
Долго онъ не могъ сказать ни слова, наконецъ, сурово посмотрлъ на Васковскаго и сказалъ:
— Это вы подбиваете ее. Я въ вашъ мистицизмъ и въ ваши идеи изъ-подъ темной звзды не вдаюсь, но знайте о томъ, что вы берете на свою совсть ея жизнь, потому что для сестры милосердія у нея попросту не хватитъ силъ и она умретъ черезъ годъ,— понимаете?
— Дорогой мой,— отвтилъ Васковскій,— вотъ вы и осудили меня поспшнымъ судомъ, не выслушавши. Вы останавливались когда-нибудь надъ тмъ, что значитъ выраженіе ‘мужъ справедливый’?
— Когда дло идетъ о близкомъ мн, смюсь я надъ всякими выраженіями.
— Мн она сказала это вчера совершенно неожиданно, а я спросилъ у нее: ‘Дитя мое, но хватитъ ли у тебя достаточно силы, потому что это тяжкій трудъ?’ Тогда она улыбнулась мн и отвтила такъ: ‘Не отговаривайте меня, потому что это мое убжище и мое счастье. Если окажется, что у меня не хватитъ силъ, то меня не примутъ, если же примутъ, а силы измнятъ мн, то я раньше пойду къ Литк… А я такъ тоскую!’ Что я могъ сказать противъ такой воли и такой простоты? Что вы могли бы сказать? Кто,— даже не врующій,— осмлился бы сказать, что, можетъ быть, Литки и совсмъ нтъ, и что жизнь въ труд, въ милосердіи, въ самоотверженности, а смерть во Христ можетъ и не довести до Литки? Придумайте ей другое утшеніе, но какое вы придумаете? Дайте другую надежду, успокойте чмъ-нибудь… но чмъ вы ее успокоите? Во всякомъ случа, вы будете ее видть, и — скажите чистосердечно,— осмлитесь ли вы отсовтывать ей?
— Нтъ,— коротко сказалъ Поланецкій.
И онъ прибавилъ черезъ минуту:
— Ничего, только прискорбіе со всхъ сторонъ!
— Одно было бы можно,— продолжалъ Васковскій,— уговаривать ее поступить не въ сестры милосердія, гд трудъ будетъ превышать ея силы, а въ монастырь какого-нибудь созерцательнаго ордена. Есть такіе, гд бдный атомъ человка такъ растворяется въ Бог, что перестаетъ жить личною жизнью, значитъ, перестаетъ и страдать.
Поланецкій махнулъ рукою.
— Я въ этихъ вещахъ ничего не понимаю,— рзко сказалъ онъ,— и не вмшиваюсь въ нихъ.
— У меня гд-то тутъ была итальянская книжка о назаретянкахъ,— сказалъ Васковскій и разстегнулъ сюртукъ.— Не знаю, куда она задвалась. Уходя изъ дома, я спряталъ ее куда-то.
— Чмъ меня могутъ интересовать ваши назаретянки?
Но Васковскій, посл сюртука, разстегнулъ и жилетку, поискалъ и тамъ, затмъ задумался и сказалъ:
— Что это я искалъ? А, знаю! Эту итальянскую книжку. Черезъ два дня я ду въ Римъ,— надолго, на очень долго. Помните, я говорилъ вамъ, что это преддверіе новаго міра? Мн уже время направляться къ Божіей сни. Эмилію я сильно уговаривалъ бы хать въ Римъ, но она отъ ребенка не удетъ. Какъ сестра милосердія, она остается здсь. Можетъ, ей, однако, понравился бы уставъ назаретянокъ… Такой ясный и простой, какъ первое христіанство… А я ду скоро… Не съ головой, мой милый, потому что тамъ лучше знаютъ, чего держаться, а съ сердцемъ,— малый, но любящій.
— Застегните жилетку, профессоръ,— сказалъ Поланецкій.
— Хорошо, застегну. У меня, видите ли, есть что-то на сердц и я сказалъ бы вамъ, потому что вы хотя и горячій, но душа у васъ есть… Видите ли, христіанство не только не оканчивается, какъ кажется инымъ философствующимъ сумасбродамъ, но сдлало только половину своего пути…
— Дорогой профессоръ,— мягко сказалъ Поланецкій,— я охотно и терпливо выслушаю все, что вы захотите мн сказать, но не сегодня, потому что сегодня я думаю только о пани Эмиліи и меня что-то стискиваетъ за горло… Вдь, это катастрофа…
— Для нея — нтъ. Жизнь ей пригодится — и смерть также.
Поланецкій проворчалъ про себя:
‘Ей-Богу, не только всякое сильное чувство, но и простая дружба кончается скорбью… Никогда никакая привязанность не принесла мн ничего, кром горя. Букацкій правъ… Поди-ка, живи при такой обстановк!’
Разговоръ прекратился или, врне, перешелъ въ монологъ Васковскаго, который началъ бесдовать съ собою о Рим и о христіанств. Посл обда они вышли на улицу, полную веселаго зимняго движенія,— еще съ утра нападало много снгу и вечеръ стоялъ тихій, ясный и морозный.
— Застегните же, профессоръ, жилетку, — вдругъ сказалъ Поланецкій.
— Хорошо, хорошо,— отвтилъ Васковскій и началъ застегивать пуговицы сюртука на петельки жилетки.
‘А я, однако, люблю этого Васковскаго,— говорилъ себ Поланецкій, возвращаясь домой.— Еслибъ я къ нему сильно привязался, то, конечно, и его чортъ бы побралъ, потому что у меня ужь такая судьба. Къ счастью, до сихъ поръ я къ нему довольно равнодушенъ’.
Онъ старался обмануть себя, хотя на самомъ дл питалъ самое доброе чувство къ Васковскому и вовсе не былъ равнодушенъ къ его судьб.
Когда онъ возвратился домой, то, прежде всего, ему улыбнулось личико Литки съ большой фотографіи, которую Мариня прислала во время его отсутствія. Это взволновало Поланецкаго до глубины души. Онъ часто испытывалъ волненія подобнаго рода, когда нечаянно припоминалъ себ Литку или на глаза ему попадался ея портретъ. Тогда ему казалось, что любовь къ этому ребенку, похороненная гд-то въ глубин сердца, воскресаетъ вновь съ прежнею жизненностью и силой и охватываетъ все его существо неизъяснимою нжностью и невыразимою скорбью. Это возобновленіе скорби было такъ ощутительно, что онъ избгалъ его, какъ обыкновенно человкъ избгаетъ дйствительнаго страданія. Но теперь въ этомъ волненіи было что-то сладостное. Литка улыбалась ему при свт лампы, какъ будто хотла сказать: ‘Панъ Стахъ!’
Вокругъ ея головки, на бломъ пасспарту зеленли четыре березки, нарисованныя Мариней.
Поланецкій долго стоялъ и смотрлъ на портретъ, наконецъ, подумалъ:
‘Я знаю, въ комъ можетъ быть счастье жизни,— въ дтяхъ’.
Но черезъ минуту онъ сказалъ себ:
‘Только своихъ собственныхъ я никогда не буду любить такъ, какъ любилъ эту бдняжку’.
Пришелъ слуга и подалъ письмо отъ Марини, которое принесли вмст съ фотографіей. Мариня писала:
‘Папа поручилъ мн просить васъ сегодня вечеромъ. Эмилія сегодня уже переселилась къ себ и желаетъ, чтобы въ этомъ день къ ней никто не приходилъ. Посылаю вамъ фотографію Литки и прошу васъ непремнно пожаловать къ намъ,— я хочу поговорить съ вами объ Эмиліи. Папа просилъ и пана Бигеля и обязался занимать его, такъ что мы можемъ бесдовать съ вами спокойно’.
Поланецкій переодлся, почиталъ немного и отправился къ Плавицкимъ.
Бигель былъ уже тамъ съ четверть часа и игралъ въ пикетъ съ паномъ Плавицкимъ, Мариня сидла поодаль, возл маленькаго столика, съ какою-то работой. Поланецкій поздоровался со всми, слъ рядомъ съ Мариней и заговорилъ:
— Глубоко благодарю васъ за фотографію. Я увидалъ ее неожиданно и Литка, какъ живая, предстала передъ моими глазами, такъ что я долго не могъ опомниться. Глубоко благодаренъ! И за четыре березки также… Что касается пани Эмиліи, то я все уже знаю отъ Васковскаго. Что это, намреніе только или твердое ршеніе?
— Скоре, что твердое ршеніе,— отвтила Мариня.
— Что вы думаете объ этомъ?
Мариня подняла на него глаза, какъ будто ждала отъ него какого-нибудь совта.
— У нея нтъ достаточно силъ на это,— наконецъ, сказала она.
Поланецкій промолчалъ съ минуту и безнадежно махнулъ рукою.
— Мы толковали объ этомъ съ Васковскимъ,— сказалъ онъ.— Я напалъ на него, потому что думалъ, что это его мысль, но онъ поклялся, что его участія здсь не было. Въ свою очередь, онъ спросилъ, какое другое утшеніе мы предоставимъ ей, и я не съумлъ отвтить на это. Да и правда, что ей осталось въ жизни?
— Да,— тихо отвтила Мариня.
— И вы думаете, я не понимаю, откуда взялось это ршеніе? Она не хочетъ ни въ чемъ идти противъ своихъ религіозныхъ воззрній и, вмст съ тмъ, хочетъ скоре умереть. Она знаетъ, что будущія ея обязанности превышаютъ ея силу, и поэтому принимаетъ ихъ.
— Да,— повторила Мариня.
И она такъ низко наклонила голову надъ работой, что Поланецкій видлъ только проборъ ея темныхъ волосъ на маленькой головк. Передъ нею стояла коробочка съ искусственными жемчужинами, которыя она нашивала на разные предметы, предназначенные для благотворительной лотереи, теперь къ этимъ жемчужинамъ начали прибавляться слезы, которыя текли изъ ея глазъ.
— Я хорошо вижу, что вы плачете,— сказалъ Поланецкій.
Она подняла на него свои глаза, полные слезъ, будто хотла сказать: ‘Передъ тобою я не буду скрываться’,— и отвтила:
— Я знаю, что Эмилія длаетъ хорошо, но мн такъ жаль!…
Поланецкій, отчасти отъ волненія, отчасти оттого, что самъ не зналъ, что отвтить, въ первый разъ въ жизни поцловалъ ея руку. Жемчужины изъ глазъ Марини начали сыпаться еще чаще, такъ что она должна была встать и уйти.
Поланецкій приблизился къ играющимъ въ ту минуту, когда панъ Плавицкій говорилъ своему партнеру кисло-любезнымъ тономъ:
— Рубиконъ за Рубикономъ. Гм… трудно! Вы представляете новыя времена, а я старую традицію, поэтому и долженъ быть побитъ.
— Какое это отношеніе иметъ къ пикету?— спокойно отвтилъ Бигель.
Тутъ пришла Мариня и объявила, что чай готовъ. Глаза у нея были немного красны, но лицо ясно и спокойно. Когда, посл чаю, Бигель съ паномъ Плавицкимъ снова услись за карты, она разговаривала съ Поланецкимъ такимъ тихимъ и дружескимъ голосомъ, какимъ говорятъ люди очень близкіе другъ другу, имющіе очень много общаго въ жизни. Правда, этою общностью они были обязаны смерти Литки и несчастью пани Эмиліи, поэтому и бесда ихъ не могла быть веселою, но, несмотря на то, если не губы, то глаза Марини улыбались Поланецкому и ясно, и грустно, въ одно и то же время.
Поздно вечеромъ, когда Поланецкій уже ушелъ, Мариня, думая о немъ, не называла его иначе, какъ ‘панъ Стахъ’.
Поланецкій тоже вернулся домой въ боле мягкомъ настроеніи, чмъ былъ со дня смерти Литки. Расхаживая по комнат, онъ поминутно останавливался передъ фотографіей двочки, смотря, вмст съ тмъ, на четыре березы, нарисованныя Мариней, и думалъ, что узелъ, который завязала Литка, съ каждымъ днемъ становится крпче, самъ собою, безъ участія кого бы то ни было, по какой-то таинственной сил вещей.
И думалъ онъ также, что если въ немъ нтъ уже прежняго желанія еще боле закрпить этотъ узелъ, то одинаково не хватило бы силы и порвать его, въ особенности такъ скоро посл смерти Литки.
Позднею ночью онъ занялся описью, присланною Машко. По временамъ онъ длалъ ошибки въ счетахъ, потому что видлъ передъ собою наклоненную голову Марини и ея слезы, падающія въ коробочку со стеклянными бусами.
На другой день онъ купилъ лсъ, впрочемъ, очень выгодно.

III.

Машко вернулся изъ Петербурга черезъ дв недли, очень довольный оборотомъ своихъ финансовыхъ длъ, и привезъ важныя извстія, которыя дошли до него, какъ онъ утверждалъ, путемъ чисто-конфиденціальнымъ,— извстія, съ которыми были знакомы далеко еще не вс. Въ прошломъ году сборъ хлба во всей стран былъ крайне неудовлетворителенъ. Начали и тамъ, и здсь показываться признаки голода, легко было понять, что до весны запасы могутъ повсемстно истощиться и бдствія голода станутъ всеобщими. Въ виду этого, опытные люди начали шептать о возможности воспрещенія вывоза хлба за границу, и вотъ отголоски-то этого эхо и привезъ Машко. Поланецкаго это извстіе поразило такъ сильно, что онъ заперся на нсколько дней съ карандашомъ въ рукахъ, потомъ отправился къ Бигелю съ предложеніемъ, чтобы всю кассовую наличность, а также и кредитъ торговаго дома обратить на закупку хлба.
Бигель испугался, но, впрочемъ, всегда этимъ и начиналось всякое новое дло. Наконецъ, Поланецкій не скрывалъ отъ него, что это будетъ операція на широкую ногу, операція отъ успха или неуспха которой можетъ зависть ихъ судьба. Полнйшій неуспхъ былъ мало правдоподобнымъ, а успхъ сразу могъ обратить ихъ въ людей очень богатыхъ. Было ясно, что, въ виду недостатка хлба, цны, во всякомъ случа, пойдутъ въ гору, также ясно было и то, что правительство ограничитъ возможность совершенія новыхъ сдлокъ съ иноземными купцами, но признаетъ дйствительными договоры, совершенные до обнародованія закона, а если бы и это не оправдалось, подъемъ цнъ въ стран являлся вещью почти несомннной. Поланецкій все, что было въ его силахъ, предвидлъ, все разсчиталъ, и Бигель, человкъ разсудительный, несмотря на свою осторожность, долженъ былъ признать, что виды на успхъ дйствительно большіе и что жаль потерять представляющуюся возможность нажить деньги.
Посл нсколькихъ совщаній, во время которыхъ оппозиція Бигеля ослабвала все боле и боле, ршено было на томъ, чего хотлъ Поланецкій, и главный коммиссіонеръ фирмы, Абдульскій, выхалъ для заключенія договоровъ на покупку какъ существующихъ запасовъ хлба, такъ и имющагося получиться изъ будущаго умолота.
Вслдъ за Абдульскимъ выхалъ въ Пруссію Бигель. Поланецкій остался одинъ во глав дома, работалъ съ утра до ночи и не показывался почти никуда.
Но время не тяготило его, его оживляла надежда на большіе барыши и боле широкую дятельность въ будущемъ. Поланецкій, бросаясь въ эту спекуляцію и втягивая въ нее Бигеля, длалъ это потому, что считалъ ее хорошей. Но, кром того, у него была и другая мысль. Торговый домъ, вмст со всми своими длами, былъ черезъ-чуръ тснымъ нолемъ для его спеціальнаго образованія, для способностей, для энергіи, и Поланецкій чувствовалъ это. Въ конц-концовъ, какой смыслъ былъ во всхъ длахъ, которыя производила ихъ фирма? Купить дешево, продать дороже, спрятать въ кассу разницу, — это была единственная цль. Покупка на собственный рискъ или посредничество,— ничего больше. Поланецкому было тсно въ этой упряжи. ‘Я хотлъ бы копать что-нибудь или что-нибудь фабриковать, — говорилъ онъ Бигелю во время дурного расположенія духа,— потому что мы, въ сущности, стараемся только о томъ, чтобы изъ потока денегъ, который протекаетъ по дловому полю, отвести хоть какую-нибудь струю въ свой карманъ, но сами не производимъ ничего’. И это была правда: Поланецкій жаждалъ добиться обезпеченнаго положенія, нажить побольше денегъ, а потомъ приняться за какую-нибудь другую работу, дающую боле широкое поле для труда и творчества’.
Возможность, какъ ему казалось, представилась, и онъ схватился за нее обими руками.
‘Потомъ подумаю обо всемъ остальномъ’, — повторялъ онъ себ.
Подо ‘всмъ остальнымъ’ онъ подразумвалъ дла своего духа и сердца, то-есть свои отношенія къ вр, къ людямъ, къ земл, къ женщин. Онъ понималъ, что, желая быть спокойнымъ въ жизни, нужно эти отношенія выяснить и стать на твердыхъ ногахъ. Есть люди, которые всю свою жизнь не знаютъ, что они такое по отношенію къ этимъ основамъ,— люди, которыхъ каждый втеръ направляетъ въ иную сторону. Поланецкій чувствовалъ, что такъ не должно быть. Въ теперешнемъ состояніи своего духа онъ предвидлъ, что эти вопросы могутъ быть разршены такъ трезво и положительно, что это можетъ равняться сухости и матеріалистичности,— значитъ, неудовлетворительно,— но понималъ, что они должны быть разршены.
‘Я хочу видть ясно, что я долженъ длать, чего нтъ’,— говорилъ онъ себ.
Все это время онъ занимался и мало видлъ людей, хотя и не могъ совершенно отстраниться отъ нихъ. Онъ убдился, что очень жгучіе для насъ вопросы не могутъ быть разршаемы только внутренне, только въ человческомъ мозгу или сердц, замкнутомъ со всхъ сторонъ, чаще всего являются вншнія вліянія, люди боле или мене близкіе кладутъ предлъ нашимъ размышленіямъ и ускоряютъ наше ршеніе. Случилось это при прощаніи съ пани Эмиліей, которая теперь лихорадочно употребляла вс усилія, чтобы сократить время, остающееся до ея поступленія въ послушаніе сестеръ милосердія.
Поланецкій, несмотря на вс свои занятія, не переставалъ ходить къ ней, но иногда не заставалъ ея дома, а одинъ разъ нашелъ у нея пани Бигель и панну Краславскую, присутствіе которой необыкновенно связывало его. Наконецъ, когда Мариня извстила, что пани Эмилія черезъ нсколько дней начинаетъ свое послушаніе, онъ пошелъ, чтобы проститься съ ней.
Онъ засталъ ее спокойною и почти веселою, но при вид ея у него сжалось сердце. Лицо пани Эмиліи было прозрачное, точно слпленное изъ перламутровой массы, на вискахъ проступали голубыя жилы. Она была необыкновенно прекрасна, какою-то неземною красотой, но Поланецкій подумалъ: ‘Я прощаюсь съ нею навсегда, потому что она и мсяца не выдержитъ… И изъ этой привязанности вытекло горе и несчастіе!’
Она начала говорить съ нимъ о своемъ ршеніи, какъ о вещи самой обыкновенной, которая не требуетъ объясненій, какъ о естественномъ послдствіи того, что случилось, о естественномъ бгств отъ жизни, лишенной всякихъ основаній. Поланецкій понялъ, что разубждать ее было бы съ его стороны и недобросовстно, и совершенно безсмысленно.
— Вы здсь останетесь, въ Варшав?— спросилъ онъ.
— Да. Мн хотлось быть около Литки, и мать настоятельница общала мн, что сначала я буду жить въ Дом, а потомъ, когда научусь чему-нибудь, то при одной изъ здшнихъ больницъ. Разв произойдутъ какія-нибудь особыя событія. Пока я буду въ Дом, мн можно будетъ разъ въ недлю навщать Литку.
Поланецкій стиснулъ зубы и молчалъ. Онъ смотрлъ на тонкія, словно восковыя руки пани Эмиліи и думалъ про себя:
‘И съ этими руками она будетъ ухаживать за больными!’
Но, вмст съ тмъ, онъ угадывалъ, что ей, прежде всего, нужно что-то совсмъ другое. Подъ ея ясностью и покорностью судьб онъ отгадывалъ безбрежную боль, мощную, какъ смерть, и взывающую къ смерти всми силами души и сердца. Она только хотла, чтобы смерть пришла не по ея вин, не какъ ея грхъ, а какъ ея заслуга, наградой которой должно было быть соединеніе съ Литкой.
И только теперь Поланецкій понялъ разницу между болью и болью, между горемъ и горемъ. И онъ любилъ Литку, но въ немъ, кром сожалнія и воспоминанія о ней, было еще что-то такое, какой-то жизненный интересъ, любопытство заглянуть въ будущее, какія-то желанія, мысли, стремленія. Пани Эмиліи не оставалось ничего, какъ будто она умерла вмст съ Литкой, и если ее занимало что-нибудь на свт, если она еще любила тхъ, которые были близки ей, то только для Литки, но имя Литки, постольку, поскольку они были связаны съ ней.
Тяжело было Поланецкому это посщеніе и прощаніе. Онъ былъ глубоко привязанъ къ пани Эмиліи, а теперь у него явилось чувство, что нить, соединяющая ихъ, лопнула навсегда, что ихъ пути въ эту минуту расходятся,— онъ идетъ дальше, дорбгою жизни, а она хочетъ, чтобъ ея жизнь догорла какъ можно скоре, и избираетъ трудъ, правда, благословенный, но превышающій ея силы,— избираетъ для того, чтобъ ускорить смерть.
Эта мысль замыкала ему уста. Но въ послднюю минуту чувство его превозмогло и онъ заговорилъ съ неподдльнымъ волненіемъ, цлуя ея руки:
— Дорогая пани Эмилія, дорогая! Да сохранитъ и утшитъ васъ Богъ!
У Поланецкаго не хватило словъ, но пани Эмилія, не выпуская его руки, сказала:
— Я до послдней минуты не забуду, что вы такъ любили Литку. Я знаю отъ Марини, что она соединила васъ, знаю, что поэтому вы будете счастливы, иначе Богъ не вдохновилъ бы ее. Сколько разъ я ни встрчусь съ вами въ жизни, столько разъ буду вспоминать, что ваше счастье — это дло Литки. Да исполнится же ея воля какъ можно скоре и да благословитъ Богъ обоихъ васъ!
Поланецкій не отвтилъ ничего, только, возвращаясь домой, думалъ:
‘Воля Литки!… Она даже и не допускаетъ, что воля Литки можетъ быть не исполнена, и какъ же я могъ сказать ей, что Марина теперь для меня не та, чмъ была?…’
Однако, онъ чувствовалъ все ясне, что дальше такъ быть не можетъ, что узы, соединяющія его съ Мариней, надо или закрпить, или порвать, чтобы положить конецъ странному положенію, недоразумніямъ и непріятностямъ, которыя могли произойти отъ него, онъ чувствовалъ, что это нужно сдлать скоро, чтобъ остаться порядочнымъ человкомъ. И его охватило новое безпокойство: ему казалось, что какъ онъ ни поступи, это не принесетъ ему счастья.
Дома онъ засталъ записку Машко слдующаго содержанія:
‘Былъ у тебя сегодня два раза. Какой-то сумасшедшій оскандалилъ меня въ присутствіи моихъ писцовъ по поводу лса, который я теб продалъ. Фамилія его Гонтовскій. Мн нужно поговорить съ тобой. Буду еще разъ передъ вечеромъ’.
И дйствительно, черезъ полчаса онъ прибжалъ и, не снимая пальто, началъ допрашивать Поланецкаго:
— Ты знаешь этого Гонтовскаго?
— Знаю. Это сосдъ и родственникъ Плавицкихъ. Что такое случилось?
Машко снялъ пальто и сказалъ:
— Я даже не понимаю, какимъ образомъ слухъ объ этой продаж могъ распространиться, потому что я не говорилъ никому, да мн даже и необходимо было сохранить дло въ тайн.
— Нашъ агентъ, Абдульскій, здилъ въ Кшемень осматривать лсъ. Должно быть, Гонтовскій отъ него узналъ о продаж.
— Такъ слушай же, какъ было дло. Сегодня мн въ контор приносятъ карточку этого Гонтовскаго. Я не зналъ, кто онъ таковъ, и поэтому принялъ его. Входитъ какой-то балбесъ и спрашиваетъ, правда ли, что я продалъ лсъ и хочу вообще распродать часть Кшеменя? Очевидно, я отвчалъ ему также вопросомъ: какое ему дло до этого? Тогда онъ говоритъ, что я обязался платить пожизненную ренту старику Плавицкому и если буду вести хищническое хозяйство, то разорю Кшемень и съ меня взятки гладки. Понимаешь? Тогда я посовтовалъ ему, чтобъ онъ взялъ шляпу, хорошенько застегнулся,— на улиц морозъ,— и убирался бы, откуда пришелъ. Тогда онъ началъ горланить, называя меня, въ присутствіи моихъ писцовъ, негодяемъ, обманщикомъ, наконецъ, сообщилъ, что живетъ въ Саксонской гостинниц, и ушелъ. У тебя нтъ ключа ко всему этому,— ты не знаешь, не можешь мн сказать, что это значитъ?
— Какъ не знать! Во-первыхъ, этотъ Гонтовскій человкъ ограниченный и мужикъ, во-вторыхъ, онъ Богъ всть съ которыхъ поръ влюбленъ въ панну Плавицкую и хочетъ быть ея рыцаремъ.
— Ты знаешь, у меня достаточно хладнокровія, но, поврь, мн кажется, что это — сонъ. Чтобы кто-нибудь позволилъ себ оскорбить меня за то, что я продаю свою собственность,— это превосходитъ мое пониманіе.
— Что же ты думаешь длать? Гонтовскому первый Плавицкій надеретъ уши и заставитъ просить извиненія у тебя.
При этихъ словахъ лицо Машко приняло выраженіе такой холодной и ожесточенной злобы, что Поланецкій невольно подумалъ:
‘Ну, медвжонокъ, наварилъ ты пива, какого и не ожидалъ,— теперь расхлебывай!’
— Меня въ жизни никто безнаказанно не оскорблялъ и не оскорбитъ,— сказалъ Машко,— а этотъ человкъ не только оскандалилъ меня, но нанесъ мн такой ущербъ, какого онъ и не предполагаетъ.
— Да, вдь, это дуракъ непроходимый.
— Бшеная собака тоже непроходимая, а, несмотря на это, ей въ лобъ стрляютъ. Видишь, я говорю холодно, поэтому слушай, что я скажу теб: меня постигла катастрофа, посл которой я не поднимусь.
— Ты говоришь холодно, но тебя душитъ злоба, поэтому ты преувеличиваешь.
— Ничуть. Будь терпливъ и выслушай меня до конца. Положеніе вещей таково: если мое сватовство не придетъ къ концу или даже оттянется на нсколько мсяцевъ, черти возьмутъ меня, мое положеніе, мой Кшемень и все, что у меня есть. Я теб уже сказалъ, что иду остаткомъ пара и долженъ остановиться. Панна Краславская выходитъ за меня не изъ-за любви, а только потому, что ей двадцать девять лтъ и ей кажется, что я — если не идеальная, то, во всякомъ случа, приличная партія. Если ей только покажется, что партія не такова, какъ представляется ей, она порветъ со мной вс связи. Еслибъ эти барыни узнали, что я продалъ лсъ по необходимости, я завтра же получилъ бы отказъ. Теперь подумай: скандалъ былъ публичный, въ присутствіи моихъ писцовъ. Дло въ тайн не останется. Положимъ, какимъ-нибудь образомъ я могъ бы объяснить продажу лса, но, кром того, я остаюсь человкомъ опозореннымъ. Если я не вызову Гонтовскаго, со мной могутъ порвать вс отношенія, какъ съ трусомъ, не имющимъ понятія о чести, если вызову,— ты прими въ соображеніе, что это ханжи и, кром того, женщины, такъ сохраняющія приличія, что другихъ такихъ и на свт нтъ,— он раззнакомятся со мной, какъ съ авантюристомъ. Если я подстрлю Гонтовскаго, они прогонятъ меня, какъ убійцу, если онъ меня — прогонятъ, какъ тюфяка, который позволилъ себя оскорбить и изувчить. На сто шансовъ девяносто, что он такъ поступятъ. Теперь понимаешь, почему я сказалъ, что черти возьмутъ меня, мой кредитъ, мое положеніе, а въ придачу и Кшемень?
Поланецкій махнулъ рукою съ тмъ безсознательнымъ эгоизмомъ, на который способенъ мужчина по отношенію къ другому мужчин, который, въ сущности, мало его интересуетъ.
— Ну,— сказалъ онъ,— Кшемень, можетъ быть, и я куплю у тебя. Но положеніе твое тяжелое. Что ты думаешь длать съ Гонтовскимъ?
На это Машко отвтилъ:
— Пока я плачу долги. Ты не хотлъ быть моимъ шаферомъ, не можешь ли быть секундантомъ?
— Въ этомъ я не откажу теб,— сказалъ Поланецкій.
— Благодарю. Гонтовскій живетъ въ Саксонской гостиниц.
— Завтра я буду у него.
Тотчасъ же по уход Машко Поланецкій пошелъ къ Плавицкимъ и думалъ по дорог:
‘Съ Машко шутки плохи, пустяками не откупишься… впрочемъ, мн-то что за дло до нихъ? Нуженъ имъ я, что ли, или они мн нужны?… Однако, какъ человкъ чертовски одинокъ на свт!’
И вдругъ онъ почувствовалъ, что единственное существо на свт, которому до него есть дло, которое о немъ думаетъ не какъ о какой-нибудь вещи, это — Мариня.
И правда, когда онъ пришелъ, то по одному пожатію ея руки онъ понялъ, что это такъ, а она сказала ему своимъ мягкимъ и спокойнымъ голосомъ:
— У меня было предчувствіе, что вы придете. Посмотрите, чашка для васъ готова.

IV.

Поланецкій, придя къ Плавицкимъ, засталъ тамъ Гонтовскаго. Молодые люди поздоровались другъ съ другомъ съ видимою холодностью и недоброжелательствомъ. Въ этотъ день на всемъ свт не было человка боле несчастнаго, чмъ Гонтовскій. Старикъ Плавицкій издвался надъ нимъ, какъ и всегда, пожалуй, даже и боле: онъ былъ въ превосходномъ настроеніи духа по поводу смерти своей родственницы, отъ которой разсчитывалъ получить большое наслдство, Мариню связывало его присутствіе, и она напрасно старалась прикрыть это любезнымъ обращеніемъ и добротою. Наконецъ, Поланецкій почти длалъ видъ, что совсмъ не замчаетъ его. Было также очевидно, что Гонтовскій ничего не сказалъ пану Плавицкому и теперь трепещетъ, какъ бы Поланецкій не упомянулъ какъ-нибудь о его столкновеніи съ Машко или прямо не разсказалъ бы всей исторіи.
Поланецкій понялъ это сразу, какъ и то, какое преимущество надъ ‘медвжонкомъ’ даетъ ему его молчаніе. Этимъ преимуществомъ онъ хотлъ воспользоваться въ интересахъ Мишко и молчалъ до поры до времени, хотя не могъ отказать себ въ желаніи уязвить Гонтовскаго другимъ манеромъ. И вотъ въ теченіе всего вечера онъ велъ себя съ Мариней такъ, какъ никогда со смерти Литки, и это, видимо, радовало Мариню. Предоставивъ Гонтовскаго пану Плавицкому, Поланецкій ходилъ съ Мариней по комнат и дружески бесдовалъ о чемъ-то, потомъ они сли подъ пальмой,— подъ тою самой, подъ которою Поланецкій видлъ пани Эмилію посл возвращенія съ похоронъ Литки,— сли и разговаривали о предстоящемъ вступленіи пани Эмиліи въ сестры милосердія. Но Гонтовскому по временамъ казалось, что такъ могутъ разговаривать только женихъ съ невстой, и въ это время онъ чувствовалъ то, что можетъ чувствовать душа,— не въ чистилищ, потому что тамъ есть еще какая-нибудь надежда, а та, которая переступаетъ врата съ надписью: ‘Lasciate ogni speranza’. Видя ихъ вмст, онъ думалъ, что Поланецкій, можетъ быть, купилъ лсъ вмст съ землей, чтобы пріобрсти хоть часть Кшеменя для Марини,— значитъ, не безъ ея вдома и согласія. И при одной мысли, что онъ такъ завязъ въ исторіи съ Машко, Гонтовскій чувствовалъ, что волосы встаютъ дыбомъ на его голов, а панъ Плавицкій, выслушивая его безсвязные и вовсе къ длу не подходящіе отвты, все боле и боле потшался на счетъ ‘провинціала’, который на улиц большого города теряетъ остатки разума. Панъ Плавицкій считалъ уже себя человкомъ ‘столичнымъ’.
Но наступила минута, когда Мариня вышла въ другую комнату разливать чай, а панъ Плавицкій къ себ за сигарой, и молодые люди остались вдвоемъ. Тогда Поланецкій обратился къ Гонтовскому и сказалъ:
— Посл чаю выйдемъ вмст, я хочу поговорить съ вами по поводу вашего столкновенія съ паномъ Машко.
— Хорошо,— мрачно сказалъ Гонтовскій. Онъ сообразилъ, что Поланецкій является секундантомъ Машко.
Но нужно было еще пить чай, а потомъ просидть еще довольно долго, потому что панъ Плавицкій не любилъ рано ложиться спать и предложилъ Гонтовскому сыграть партію въ шахматы. Во время ихъ игры Мариня и Поланецкій опять-таки сидли вдвоемъ и оживленно говорили о чемъ-то, къ великому горю ‘медвжонка’.
— Пріздъ пана Гонтовскаго,— вдругъ сказалъ Поланецкій,— должно быть, очень пріятенъ вамъ,— онъ напоминаетъ вамъ Кшемень.
По лицу Марини промелькнула тнь удивленія, что Поланецкій первый вспоминаетъ про Кшемень. Она думала, что, въ силу молчаливаго соглашенія, это дло покрыто вчнымъ молчаніемъ. Но черезъ минуту она отвтила:
— Я больше уже не думаю о Кшемен.
Говоря это, она сказала неправду, потому что въ глубин сердца ей было жаль и мста, въ которомъ она выросла, и работы многихъ лтъ и своихъ разбитыхъ надеждъ, но она думала, что говорить такъ ей приказываетъ и обязанность, и съ каждою минутой возростающее чувство къ Поланецкому.
— Кшемень,— прибавила она немного взволнованнымъ голосомъ,— былъ причиной нашей ссоры, а я теперь хочу согласія, и согласія навсегда.
И, говоря это, она смотрла въ глаза Поланецкому съ такимъ милымъ кокетствомъ, на которое дурная женщина способна всегда, а хорошая тогда только, когда начинаетъ любить. Поланецкій подумалъ:
‘Однако, какъ же она добра!’
И тотчасъ же сказалъ вслухъ:
— Вы были бы вооружены безконечно сильне меня,— добротою меня можно было бы довести до ада.
А она отвтила:
— Я не хочу вести васъ туда.
И въ доказательство, что она дйствительно не хочетъ, она съ улыбкой тряхнула своею прелестною головкой, а Поланецкій, смотря на ея лицо, на ея улыбающіяся губы, подумалъ про себя:
‘Люблю ли я тебя, или не люблю, никто меня такъ не притягиваетъ къ себ… словно клещами’.
И дйствительно, никогда она не восхитила его, никогда не понравилась больше, даже сравнительно съ тмъ, когда у него не было ни тни сомннія въ томъ, что онъ ее любитъ, и когда онъ боролся съ этимъ чувствомъ.
Часъ былъ уже поздній, нужно было прощаться, и черезъ нсколько минутъ они оба съ Гонтовскимъ очутились на улиц.
Тогда Поланецкій, который никогда не могъ удержаться отъ запальчивости, задержалъ несчастнаго ‘медвжонка’ и спросилъ чуть не вызывающимъ тономъ:
— Вы знали, что лсъ въ Кшемен купилъ я?
— Зналъ,— отвтилъ Гонтовскій,— вашъ коммиссіонеръ, тотъ, который говоритъ, что будто бы родомъ изъ татаръ… забылъ, какъ его тамъ?… былъ у меня въ Ялбжиков и говорилъ, что это вы.
— Почему же вы напали на пана Машко, а не на меня?
На это Гонтовскій отвтилъ:
— Не прижимайте меня такъ къ стн, потому что я этого не люблю. Напалъ я на того барина, а не на васъ, потому, что Плавицкимъ отъ васъ ничего не слдуетъ, а тотъ долженъ платить имъ каждый годъ столько, сколько онъ обязался, а какъ онъ разоритъ Кшемень, то и платить будетъ не изъ чего. Вы хотли знать, почему я наговорилъ адвокату столько, такъ вотъ вамъ.
Поланецкій внутренно долженъ былъ признаться, что въ отвт Гонтовскаго была доля правды, и тотчасъ же перевелъ разговоръ на другую почву.
— Панъ Машко просилъ меня быть секундантомъ,— сказалъ онъ,— поэтому я и вмшиваюсь въ это дло. Какъ секундантъ, я буду у васъ завтра, а сегодня, какъ частный человкъ и какъ родственникъ пана Плавицкаго, хотя и далекій, могу сказать вамъ только слдующее: вы оказали самую плохую услугу пану Плавицкому, и если онъ и панна Марія останутся безъ куска хлба, то обязаны этимъ они будутъ вамъ. Да!
Глаза Гонтовскаго стали совершенно круглыми.
— Безъ куска хлба?… Будутъ обязаны мн?…
— Да, — повторилъ Поланецкій.— Выслушайте меня хорошенько. Не станемъ говорить о томъ, каковъ будетъ результатъ вашего столкновенія… обстоятельства таковы, что этотъ результатъ можетъ быть очень трагическимъ… Я говорю вамъ, обязывая васъ молчаніемъ, что вы, по всей вроятности, разорили пана Плавицкаго, отняли у него и у его дочери всякія средства, врне, всякую возможность существованія.
Если Гонтовскій дйствительно не любилъ, чтобъ его прижимали къ стн, то теперь представлялась возможность выказать это отвращеніе. Но онъ совершенно потерялъ голову и стоялъ, растерянный, съ открытымъ ртомъ, не зная, что сказать, и только немного погодя промолвилъ:
— Какъ?… какимъ образомъ? Будьте уврены, что до этого дло не дойдетъ, хотя бы я имъ долженъ былъ отдать свой Ялбжиковъ.
Но Поланецкій перебилъ его:
— Панъ Гонтовскій, не тратьте словъ по-пустому! Я ваши мста знаю съ малаго дтства. Что такое Ялбжиковъ?… А долгу на немъ сколько?
То была правда. Ялбжиковъ была деревушка со ста тридцатью десятинами земли, да, кром того, у Гонтовскаго было наслдственныхъ долговъ выше ушей, и поэтому у него руки совсмъ опустились.
Но въ голову ему пришло, что, можетъ быть, дла стоятъ совсмъ не такъ, какъ ихъ представляетъ Поланецкій, и онъ схватился за эту мысль, какъ утопающій за соломепку.
— Я не понимаю того, что вы говорите,— сказалъ онъ.— Видитъ Богъ, я предпочелъ бы погибнуть самъ, чмъ погубить Плавицкихъ. Знайте и то, что я охотно накостылялъ бы шею пану Машко, но если это нужно, если дло идетъ о Плавицкихъ, то пусть черти возьмутъ меня перваго… Посл этой исторіи я былъ у пана Ямиша,— онъ теперь пріхалъ на мировой създъ,— и разсказалъ ему все. Онъ сказалъ, что я сдлалъ глупость, и обругалъ меня,— это правда. Если бы дло шло о моей шкур,— велика бда!— я бы и пальцемъ не пошевелилъ, но коль скоро что-нибудь иное, то что мн ни скажетъ панъ Ямишъ, то я и сдлаю, хотя бы потомъ меня громъ разразилъ. Панъ Ямишъ живетъ въ Саксонской гостиниц и я тамъ же..
На этомъ они разстались и Гонтовскій пошелъ въ свою гостиницу, проклиная Машко, себя и Поланецкаго. Онъ чувствовалъ, что было такъ, какъ говорилъ Поланецкій, что случилось какое-то непоправимое несчастіе и что онъ причинилъ великую бду той самой панн Маріи, за которую отдалъ бы послднюю каплю крови, чувствовалъ, наконецъ, что если и была для него какая-нибудь надежда, то онъ и ее утратилъ. Плавицкій запретъ двери у него передъ носомъ. Панна Марія выйдетъ за Поланецкаго, разв только онъ самъ этого не захочетъ. А кто бы не захотлъ этого? И одновременно съ этимъ бдный Гонтовскій увидлъ ясно, что между тми, которые могли бы добиваться ея руки, онъ, во всякомъ случа, былъ бы послднимъ, за котораго она бы вышла. ‘Что у меня есть?— ничего!— говорилъ онъ себ.— Этотъ паршивый Ялбжиковъ и ничего больше,— ни разума, ни денегъ. Всякій знаетъ что-нибудь, только я ничего не знаю. Всякій значитъ что-нибудь, только я ничего не значу. Какой-нибудь Поланецкій и ученый, и деньги у него есть, а что я люблю ее больше него, такъ чорта ли мн отъ того, да и ей также, коли я такой дурень, что ради этого врежу ей, а не помогаю?’
Поланецкій, возвращаясь домой, думалъ о Гонтовскомъ то же самое и вообще не ощущалъ въ себ ни капли сочувствія къ нему. Дома онъ засталъ Машко, который первымъ словомъ сказалъ ему:
— Другимъ секундантомъ будетъ Кресовскій.
Поланецкій немного поморщился и отвтилъ:
— Я видлъ Гонтовскаго.
— Ну, и что-жь?
— Дуракъ онъ.
— Это прежде всего. Говорилъ ты ему что-нибудь отъ моего имени?
— Отъ твоего — нтъ. Я только говорилъ ему, какъ родственникъ пана Плавицкаго, что онъ оказалъ ему самую плохую услугу.
— Ты не давалъ никакихъ объясненій?
— Никакихъ. Слушай, Машко, теб нужно полное удовлетвореніе, а я, съ своей стороны, ршительно ничего не буду имть противъ того, чтобы вы палили другъ другу въ лобъ. На основаніи того, что я сказалъ Гонтовскому, я готовъ поддерживать вс твои требованія. Къ счастью, онъ обратился къ судь Ямишу, человку очень умному и мягкому, который также пойметъ, что Гонтовскій поступилъ какъ дуракъ и будетъ радъ дать ему нагоняй.
— Хорошо,— сказалъ Машко.— Дай мн перо и кусокъ бумаги.
— Возьми на письменномъ стол.
Машко слъ и началъ писать, а когда кончилъ, то подалъ исписанную четвертушку Поланецкому.
Поланецкій прочелъ слдующее:
‘Симъ удостовряю, что я напалъ на пана Машко пьяный, въ безсознательномъ состояніи, не отдавая себ отчета въ томъ, что длаю. Теперь, вытрезвившись, въ присутствіи моихъ свидтелей и свидтелей пана Машко, а также лицъ, при которыхъ произошло мое нападеніе, я признаю свой поступокъ грубымъ и безумнымъ и съ величайшимъ сожалніемъ и покорностью обращаюсь къ великодушію и милости пана Машко, прося у него прощенія и признавая публично, что его поведеніе было и есть во всхъ отношеніяхъ выше суда людей, подобныхъ мн’.
— Гонтовскій долженъ это продекламировать, а потомъ подписать,— сказалъ Машко.
— Это дьявольски безжалостно. На это никто не согласится.
— Ты признаешь, что этотъ шутъ допустилъ что-то неслыханное по отношенію ко мн?
— Признаю.
— Понимаешь, какія послдствія вызоветъ для меня это приключеніе?
— Этого нельзя знать.
— А я знаю и скажу теб только одно: эти дамы въ глубин души жалютъ, что связались со мной, и воспользуются первымъ случаемъ, которымъ можно прикрыться во мнніи свта,— это врно. Я погибъ, для меня почти нтъ спасенія.
— О, чортъ…
— Теперь ты понимаешь: то, что бситъ меня, я долженъ выместить на комъ-нибудь, и Гонтовскій тмъ или другимъ образомъ долженъ будетъ заплатить за испытываемую мною несправедливость.
Поланецкій пожалъ плечами.
— И я не растрогиваюсь его участью. Пусть будетъ такъ.
— Кресовскій придетъ къ теб завтра въ девять часовъ утра.
— Хорошо.
— Затмъ до свиданія… Ахъ, да! Если увидишь завтра Плавицкаго, скажи ему, что въ Рим умерла его родственница, Плошовская, посл которой онъ ожидалъ наслдства. Завщаніе было здсь у нотаріуса Подвуйнаго и завтра должно быть вскрыто.
— Плавицкій уже знаетъ объ этомъ, потому что она умерла пять дней тому назадъ.
Поланецкій остался одинъ. Сначала онъ думалъ о своихъ деньгахъ, не видя возможности, какъ онъ ихъ получитъ отъ разорившагося Машко, и эта мысль встревожила его. Наконецъ, онъ вспомнилъ, что сумма эта не можетъ быть вычеркнута изъ долга, лежащаго на Кшемен,— значитъ, въ крайнемъ случа, онъ останется тмъ, чмъ былъ прежде, то-есть залогодателемъ Кшеменя. Правда, Кшемень былъ не лучшимъ должникомъ, чмъ Машко,— утшеніе здсь небольшое,— но пока нужно ограничиться хоть и этимъ.
Потомъ ему въ голову пришло нчто совсмъ иное. Началъ онъ вспоминать Литку, пани Эмилію, Мариню и его поразило, какъ такого рода женщины, главный интересъ которыхъ сосредоточивается на любви, на счасть ближнихъ, разнятся отъ ихъ міра, мужского, полнаго соперничества, борьбы, распрей, дуэлей, усилій для добычи денегъ и… утомленія. И онъ понялъ въ эту минуту то, чего не чувствовалъ уже давно, что если есть на свт отдыхъ, счастье, умиротвореніе, то искать ихъ нужно у любимой женщины. Это чувство было прямо противуположно его философіи послднихъ дней и поэтому обезпокоило его, но, сравнивая дале эти два міра, онъ не могъ не признать, что міръ женскій, любящій, иметъ свои основанія и свои резоны жизни.
Если бы Поланецкій былъ боле знакомъ со св. Писаніемъ, то ему непремнно пришли бы въ голову слова: ‘Марія избрала лучшую участь’.

V.

Кресовскій опоздалъ почти на цлый часъ. То былъ, по извстному у насъ опредленію, одинъ изъ администраторовъ свжаго воздуха въ город, то-есть одинъ изъ ничего недлающихъ людей. Имя у него было довольно хорошее, кром того, онъ растратилъ довольно значительное состояніе. На этихъ двухъ основаніяхъ онъ стоялъ, жилъ, бывалъ всюду и всюду считался порядочнымъ человкомъ. Какъ вышеупомянутый титулъ можетъ доставить подобную репутацію,— это уже секретъ большихъ городовъ, достаточно, что не только положеніе Кресовскаго было признано и утверждено всми, но его считали за человка, къ которому можно безопасно обратиться въ деликатныхъ длахъ. Въ судахъ чести его призывали въ качеств посредника, при дуэляхъ — какъ секунданта. Высокія финансовыя сферы съ удовольствіемъ приглашали его на обды, свадьбы, крестины и тому подобныя торжества, потому что у него было типичное польское лицо и патриціанская лысина, такъ что онъ являлся крупнымъ украшеніемъ стола.
На самомъ дл это былъ человкъ страшно разочаровавшійся въ людяхъ, немного чахоточный и очень сварливый. Однако, онъ обладалъ нкоторою дозой юмора, которая дозволяла ему видть смшныя стороны вещей, въ особенности очень мелкихъ, — въ чемъ онъ до нкоторой степени напоминалъ Букацкаго,— и смяться надъ собственною сварливостью. Онъ и другимъ дозволялъ шутить надъ нею, но въ мру. Когда мра эта исчерпывалась, онъ вдругъ выпрямлялся и прижималъ шутника къ стн, вслдствіе чего считался человкомъ не безопаснымъ. О немъ разсказывали, что въ нкоторыхъ случаяхъ онъ находилъ отвагу тамъ, гд для другихъ бы ея не хватило, и что вообще онъ умлъ ‘высоко носить носъ’. Онъ не уважалъ никого и ничего, за исключеніемъ своей дйствительно благородной физіономіи, въ особенности не уважалъ времени, потому что опаздывалъ всегда и всюду.
Войдя къ Поланецкому, онъ, посл первыхъ привтствій, началъ объяснять причину своей неаккуратности.
— Замтили ли вы,— сказалъ онъ,— чмъ больше человкъ спшитъ и чмъ больше ему нужно спшить, тмъ трудне отыскать самыя необходимыя вещи, точно они въ воду канули. Горничная ищетъ шляпу — нтъ шляпы, ищетъ калоши — нтъ калошъ, ищетъ портмоне — нтъ портмоне. Готовъ пари держать,— всегда.
— Бываетъ и такъ,— сказалъ Поланецкій.
— Я даже придумалъ одно средство противъ этого. Когда что-нибудь у меня канетъ въ воду, я сажусь, улыбаюсь и говорю громко: ‘Ужасно я люблю потерять что-нибудь: ищешь, двигаешься, оживляешься, наполняешь время,— это необыкновенно здорово и пріятно’. И что-жь вы думаете? Сразу находится то, что пропало.
— На такія изобртенія можно бы взять патентъ,— сказалъ Поланецкій,— но поговоримъ лучше о дл Машко.
— Мы должны идти къ судь Ямишу. Машко прислалъ мн росписку, которую онъ приготовилъ для Гонтовскаго. Онъ не хочетъ измнить ни слова, но это невозможно, черезъ-чуръ остро,— это не можетъ быть принято… Я понимаю, что насъ ждетъ дуэль, ничто иное,— другого выхода я не вижу.
— Гонтовскій во всемъ положился на пана Ямиша и сдлаетъ все, что ему скажетъ панъ Ямишъ, а панъ Ямишъ, прежде всего, также возмущенъ Гонтовскимъ, во-вторыхъ, онъ человкъ больной, мягкій, спокойный, такъ что,— кто знаетъ?— можетъ быть, приметъ и такія условія.
— Панъ Ямишъ тюфякъ,— отвтилъ Кресовскій,— но идемъ, поздно.
Спустя нсколько минутъ сани съ Поланецкимъ и Кресовскимъ остановились у Саксонской гостиницы. Панъ Ямишъ ждалъ, но принялъ ихъ въ халат, потому что дйствительно былъ нездоровъ. Кресовскій, смотря на его умное, но утомленное и опухшее лицо, подумалъ:
‘Этотъ дйствительно готовъ согласиться на все’.
— Садитесь, господа,— сказалъ панъ Ямишъ.— Я пріхалъ только три дня тому назадъ, и, хотя чувствую себя нехорошо, очень радъ помочь уладить какъ-нибудь это непріятное дло. Врьте мн, я первый надралъ уши моему вертопраху.
Онъ пожалъ плечами и, обратившись къ Поланецкому, спросилъ:
— Что тамъ у Плавицкихъ? Я до сихъ поръ не былъ у нихъ, а скучно мн безъ моей золотой Марини.
— Панна Мариня здорова,— отвтилъ Поланецкій.
— А старичокъ?
— Нсколько дней тому назадъ умерла его дальняя родственница, очень богатая, такъ онъ разсчитываетъ на наслдство. Онъ мн говорилъ это вчера, но я еще раньше слышалъ, что покойница завщала все свое состояніе на благотворительныя дла… Завщаніе будетъ вскрыто сегодня или завтра.
— Хорошо, если бы Богъ внушилъ ей оставить что-нибудь Марин… Но приступимъ къ длу. Господа, мн не нужно говорить, что наша обязанность — окончить дло какъ возможно миролюбиве.
Кресовскій поклонился. Ему надодали подобныя вступленія, которыя онъ слышалъ Богъ всть сколько разъ. И онъ перебилъ:
— Мы глубоко проникнуты этою обязанностью.
— Такъ я и разсчитывалъ, — добродушно отвтилъ панъ Ямишъ.— Я самъ признаю, что панъ Гонтовскій не имлъ ни малйшаго права поступить такъ, какъ онъ поступилъ, я даже признаю справедливымъ, чтобъ онъ былъ наказанъ, и поэтому склоню его ко всмъ, даже очень значительнымъ, уступкамъ, могущимъ гарантировать пану Машко надлежащее удовлетвореніе.
Кресовскій вынулъ изъ кармана сложенный листокъ бумаги, съ улыбкой подалъ его пану Ямишу и сказалъ:
— Панъ Машко не требуетъ ничего больше, какъ того, чтобы панъ Гонтовскій сначала прочиталъ этотъ маленькій документикъ въ присутствіи своихъ и его свидтелей, а также въ присутствіи писцовъ, бывшихъ во время непріятнаго приключенія, а потомъ подписалъ бы подъ нимъ свое почтенное имя.
Панъ Ямишъ отыскалъ между бумагами очки, надлъ ихъ на носъ и началъ читать. Лицо его сначала покраснло, потомъ поблднло, потомъ онъ засоплъ, потомъ Поланецкій и Кресовскій почти глазамъ своимъ не хотли врить, тотъ ли это самый панъ Ямишъ, который за минуту до того готовъ былъ на вс уступки.
— Господа,— сказалъ онъ прерывающимся голосомъ,— панъ Гонтовскій поступилъ какъ забіяка, какъ сорванецъ, но панъ Гонтовскій… дворянинъ, и вотъ что отъ его имени я отвчаю пану Машко.
Съ этими словами онъ разорвалъ листокъ на четыре части и бросилъ его на полъ. Этотъ исходъ не былъ предвиднъ. Кресовскій началъ размышлять, не оскорбилъ ли панъ Ямишъ этимъ поступкомъ его достоинства, какъ секунданта, и лицо его въ одну минуту начало холоднть и сморщиваться, какъ у злого пса, но Поланецкому, который любилъ пана Ямиша, понравилось его негодованіе.
— Панъ судья, — сказалъ онъ разстановисто, — панъ Машко такъ жестоко оскорбленъ, что меньшаго требовать не можетъ, но я и панъ Кресовскій предвидли вашъ отвтъ, и онъ только еще боле увеличиваетъ уваженіе, которое мы питаемъ къ вамъ.
Панъ Ямишъ слъ,— у него была астма,— и долго не могъ отдышаться, затмъ успокоился и сказалъ:
— Я бы могъ предложить вамъ извиненіе со стороны пана Гонтовскаго, но совсмъ въ другихъ выраженіяхъ, а теперь вижу, что мы потеряли бы понапрасну время. Будемъ говорить по-просту объ удовлетвореніи съ оружіемъ въ рукахъ. Черезъ нсколько минутъ прідетъ сюда панъ Вильковскій, другой секундантъ Гонтовскаго, и, если вы можете подождать, мы сейчасъ же составимъ условія.
— Вотъ это называется идти прямо къ цли, — сказалъ Кресовскій, совершенно примиренный съ паномъ Ямишемъ.
— Но мы идемъ въ силу необходимости, въ силу печальной необходимости,— отвтилъ панъ Ямишъ.
Поланецкій посмотрлъ на часы.
— Въ одиннадцать часовъ я долженъ быть въ контор,— сказалъ онъ,— но если вы позволите, буду здсь около часа для просмотра и подписанія условій.
— Хорошо. Я заране предупреждаю васъ, что условія не могутъ быть составлены такъ, чтобы возбуждать людской смхъ, но я разсчитываю также и на то, что вы, господа, не захотите довести ихъ до крайности.
— Нтъ, вы можете быть уврены, что я не думаю быть черезъ-чуръ запальчивымъ за счетъ чужой шкуры.
Поланецкій отправился въ контору, гд его, дйствительно, ожидало нсколько довольно важныхъ длъ, которыя онъ, за отсутствіемъ Бигеля, долженъ былъ ршить одинъ. Въ полдень онъ подписалъ условія дуэли,— серьезныя, но не особенно жестокія, а потомъ отправился обдать, разсчитывая встртить въ ресторан Машко.
Но Машко, очевидно, былъ у Краславскихъ, за то первымъ, кого увидалъ Поланецкій, былъ панъ Плавицкій, одтый съ обычною старательностью, выбритый, застегнутый на вс пуговицы, но мрачный, какъ ночь.
— Что вы тутъ длаете, почтенный дядюшка?— спросилъ Поланецкій.
— Когда меня огорчитъ что-нибудь, я обыкновенно не обдаю дома, чтобы не огорчать Мариню,— отвтилъ панъ Плавицкій.— Я иду куда-нибудь, и вотъ — крылышко каплуна, ложечка компота — это все, что мн нужно. Садись, если не разсчитываешь найти боле веселаго собесдника.
— Что случилось?— спросилъ Поланецкій.
— Гибнутъ старыя традиціи,— вотъ что случилось!
— О! да, вдь, не личное же это ваше горе?
Панъ Плавицкій посмотрлъ на него мрачно и, вмст съ тмъ, торжественно, и сказалъ:
— Сегодня вскрыли завщаніе.
— Ну, и что-жь?
— Да то-жь! Болтаютъ теперь въ Варшав: ‘Помнила о самыхъ дальнихъ родственникахъ’. Хорошо помнила! Марини получитъ — да. А знаешь, сколько? Четыреста рублей ежегодно… А еще милліонерка! Горничной такую сумму оставляютъ — не родственниц.
— А вы?
— А я ничего. Управляющему завщала пятнадцать тысячъ рублей, а обо мн ни словечка.
— Что-жь длать?
— Гибнутъ старыя традиціи! Прежде-то сколько людей обогащались путемъ наслдства, а отчего?— оттого, что существовала любовь и родовая солидарность.
— И теперь еще я знаю такихъ, которымъ на голову свалилось наслдство.
— Да. Есть такіе, есть, много такихъ, но я не изъ ихъ числа.
Панъ Плавицкій оперся на руку и изъ устъ его вышло что-то врод монолога:
— Всегда и всюду — гд-то, кому-то, кто-то, что-то…
Тутъ онъ вздохнулъ и черезъ минуту прибавилъ:
— А мн нигд и никогда, никто и ничего…
Поланецкому пришла ужасная и, вмст съ тмъ, шальная мысль развеселить папа Плавицкаго и онъ сказалъ:
— Э, она умерла въ Рим, завщаніе писано давно, а передъ этимъ, какъ я слышалъ, было совсмъ другого содержанія. Кто знаетъ, не придетъ ли изъ Рима какое-нибудь добавленіе и не проснетесь ли вы въ одно прекрасное утро милліонеромъ?
— Не придетъ,— отвтилъ панъ Плавицкій.
Но слова Поланецкаго взволновали пана Плавицкаго, онъ началъ посматривать на своего собесдника, началъ ёрзать на своемъ стул и, наконецъ, сказалъ:
— И ты думаешь, что это возможно?
А Поланецкій отвтилъ съ истинно плутовскою важностью:
— Не вижу въ этомъ ничего неправдоподобнаго.
— Если бы воля Провиднія…
— И это можетъ быть.
Панъ Плавицкій окинулъ взоромъ залу ресторана: они были одни. Вдругъ онъ отодвинулъ стулъ и сказалъ, указывая на жилетку:
— Мой мальчикъ! иди сюда!…
Поланецкій наклонилъ голову и панъ Плавицкій дважды поцловалъ его.
— Ты придалъ мн надежды, подкрпилъ меня… Пусть будетъ такъ, какъ Богу угодію, но ты подкрпилъ меня.Теперь я признаюсь теб, что писалъ къ ней. Ничего особеннаго, такъ только… напомнить, что мы живы. Спрашивалъ, когда кончится срокъ аренды одного хутора. Ты понимаешь, у меня не было намренія брать его въ аренду, но поводъ былъ хорошій… Да заплатитъ теб Богъ за то, что ты подкрпилъ меня… Это завщаніе могло быть совершено до полученія моего письма, потомъ она похала въ Римъ, по дорог должна была думать о моемъ письм, значитъ, и о насъ, и… ты говоришь, что это можетъ быть? Да вознаградитъ тебя Богъ!
Черезъ нсколько минутъ панъ Плавицкій, съ совершенно прояснившимся лицомъ, положилъ руку на колно Поланецкаго, щелкнулъ языкомъ и крикнулъ:
— Знаешь что, мальчикъ? Можетъ быть, ты сказалъ это въ счастливую минуту! А если бы мы выпили бутылку Мутонъ-Ротшильдъ на счетъ этого добавленія, а?
— Ей-Богу, не могу,— сказалъ Поланецкій, который начиналъ немного стыдиться своего остроумія,— не могу и не буду.
— Долженъ.
— Честное слово, не могу. У меня масса дла и я ни за что на свт не позволю, чтобъ у меня шумло въ голов.
— Козелъ упрямый, чистый козелъ! Ну, такъ я одинъ выпью за счастливый часъ.
Онъ приказалъ подать себ вина и потомъ спросилъ у Поланецкаго:
— Какія такія у тебя дла?
— Разныя. Сейчасъ же посл обда я долженъ быть у Васковскаго… Да вотъ вамъ, и на него свалилось посл брата, инженера, наслдство, и большое. Но онъ все это раздаетъ бднымъ.
— Раздаетъ бднымъ, а самъ ходитъ въ хорошій ресторанъ. Люблю я такихъ филантроповъ. Если бы мн было что раздавать, то я во всемъ бы себ отказывалъ.
— Онъ долго хворалъ и докторъ предписалъ ему хорошую пищу. Но онъ и здсь стъ только то, что стоитъ дешево. Живетъ въ дрянномъ чулан и воспитываетъ птицъ, а рядомъ у него дв большихъ комнаты и знаете, кто въ нихъ ночуетъ? Дти, которыхъ онъ собираетъ на улицахъ.
— Мн съ перваго взгляда показалось, что у него что-то здсь есть…
Панъ Плавицкій постучалъ себ пальцемъ въ лобъ.
Васковскаго Поланецкій не засталъ и около пяти часовъ отправился къ Марин, потому что совсть грызла его по поводу тхъ глупостей, которыя онъ наболталъ Плавицкому. ‘Старикъ,— говорилъ онъ себ,— будетъ пить дорогія вина на счетъ этого добавленія, они, по моему мннію, и такъ живутъ выше своего состоянія. Не нужно, чтобы шутка продолжалась долго’.
Мариню онъ засталъ въ шляп. Она собиралась къ Бигелямъ, но задержала Поланецкаго.
— Поздравляю васъ съ наслдствомъ,— сказалъ онъ.
— И я рада,— отвтила Мариня, — что-нибудь врное, а въ нашемъ положеніи это очень важная вещь. Вообще я хотла бы быть очень богатой.
— Зачмъ?
— Помните, вы говорили мн, что хотли бы имть столько, чтобы основать фабрику и бросить торговый домъ? Я запомнила это, а такъ какъ у каждаго свои желанія, то и мн хотлось бы много, много денегъ.
И, думая, что, можетъ быть, она сказала черезъ-чуръ много и черезъ-чуръ ясно, она начала расправлять складки своего платья,— это позволило ей низко склонить голову.
— Я пришелъ еще и для того, чтобы попросить у васъ прощенія,— сказалъ Поланецкій.— Сегодня за обдомъ я наговорилъ глупостей пану Плавицкому, что панна Плошовская, можетъ быть, измнила свое завщаніе и оставила ему все свое состояніе. Къ моему удивленію, онъ принялъ это серьезно. Я не хотлъ бы, чтобы онъ заблуждался, и если вы позволите, я сейчасъ же пойду въ его комнату, чтобы какъ-нибудь объяснить ему это.
Мариня засмялась.
— Я уже объяснила. Онъ обругалъ меня, и сильно. Видите, что вы надлали. Правда, вамъ есть за что просить прощенія у меня.
— Я и прошу.
И, схвативъ ея руку, онъ началъ осыпать ее поцлуями. Мариня не вырывала руки и повторяла, какъ будто бы шутливо, но на самомъ дл съ волненіемъ:
— Недобрый панъ Стахъ, недобрый панъ Стахъ!
Въ этотъ день Поланецкій до тхъ поръ, пока не заснулъ, чувствовалъ на своихъ губахъ теплоту руки Марини и не думалъ уже ни о Машко, ни о Гонтовскомъ, а только упорно повторялъ себ:
‘Пора все это покончить!’

VI.

Кресовскій съ докторомъ и съ ящикомъ съ пистолетами сидли въ одной карет, а Поланецкій и Машко въ другой и хали на Бляны. День былъ ясный и морозный, полный розовой мглы. Колеса со скрипомъ катились по снгу, лошади дымились и покрывались инеемъ, вс деревья стояли, какъ опушопныя.
— Ботъ это морозъ, такъ морозъ,— сказалъ Машко,— У насъ пальцы къ куркамъ примерзнутъ.
— А какъ пріятно снимать шубы!
— Вы ужь смилуйтесь, не тяните. Дорогой мой, скажи Кресовскому, чтобы сразу приступилъ къ длу.
Машко протеръ запотвшее пенснэ и добавилъ:
— Прежде чмъ додемъ, солнце поднимется и отъ снга будетъ страшное отраженіе.
— Это скоро кончится,— отвтилъ Поланецкій.— Разъ Кресовскій явился во-время, остальныхъ ждать не будемъ,— т привыкли вставать рано.
— Знаешь, что меня занимаетъ въ эту минуту?— сказалъ Машко,— что есть на свт одинъ факторъ, съ которымъ никто въ своихъ планахъ и въ своихъ дяніяхъ не считается, а по милости котораго все можетъ разбиться, испортиться, обмануться, это — человческая глупость. Скажемъ, у меня въ десять разъ больше ума, чмъ на самомъ дл, что мои интересы — не интересы господина Машко, что я, допустимъ, великій политикъ, какъ Бисмаркъ или Кавуръ, которому нужно составить состояніе для проведенія своихъ плановъ и который разсчитываетъ каждый свой шагъ, каждое свое слово. Что-жь? Приходитъ скотина, не принимаемая въ разсчетъ никакимъ разумомъ, и все сразу разрушаетъ своимъ лбомъ. Это что-то сказочное! Застрлитъ ли онъ меня, или не застрлитъ,— теперь дло не въ томъ,— но скотина испортила работу всей моей жизни.
— Кто же можетъ разсчитать это?— сказалъ Поланецкій,— Это то же самое, какъ если бы крыша свалилась теб на голову.
— Потому-то меня и разбираетъ бшенство.
— А что касается того, что онъ тебя застрлитъ,— не безпокойся.
Машко остылъ, снова протеръ пенснэ и заговорилъ:
— Дорогой мой, я вижу, что съ минуты отъзда ты немного наблюдалъ за мной, а теперь хочешь придать мн храбрости. Это естественно. Съ своей стороны, я также долженъ успокоить тебя и, ручаюсь теб честнымъ словомъ, не осрамлю васъ. Очень простая вещь, что я ощущаю нкоторое безпокойство вотъ тутъ, внизу, но знаешь почему? То, что составляетъ опасность для жизни, что въ тебя будутъ стрлять, — это ничего! Пусть мн и ему дадутъ ружья, пустятъ насъ въ лсъ,— ей-Богу, я полдня буду охотиться за этимъ дуракомъ и полдня выдерживать его выстрлы. Но у меня уже была одна дуэль и я знаю, что это такое. Комедія эта безпокоитъ человка, эти приготовленія, эти свидтели, эта мысль, что на тебя будутъ смотрть, и опасеніе, какимъ ты самъ проявишь себя. Вдь, это просто публичный выходъ и вопросъ самолюбія — не больше. Для нервныхъ натуръ чистое испытаніе. Но я не особенно нервный. Я понимаю также, что въ этомъ отношеніи имю преимущество надъ противникомъ, потому что боле привыкъ къ людямъ, чмъ онъ. Правда, у такого осла мене воображенія, онъ не съуметъ, напримръ, представить, каковъ онъ будетъ какъ трупъ, какъ начнетъ разлагаться и такъ дале. Но владть собою я, все-таки, съумю лучше… Притомъ, я теб скажу еще вотъ что. Философія философіей, но въ такихъ случаяхъ дло разршаютъ темпераментъ и страсть. Меня эта дуэль ни къ чему не приведетъ, ни отъ чего не спасетъ,— напротивъ, можетъ доставить только непріятность. И, вмст съ тмъ, я не могу лишить себя этого… Столько въ душ моей собралось негодованія, такъ я этого осла ненавижу, такъ бы хотлъ смять, растоптать его, что въ этомъ случа перестаю владть разумомъ. И въ этомъ ты можешь быть увренъ, что, какъ только я увижу эту болванью рожу, то позабуду о безпокойств, позабуду о комедіи и буду видть только его.
— Это я хорошо понимаю,— сказалъ Поланецкій.
А на лиц Машко пятна увеличивались и стали синими отъ мороза. Онъ казался настолько же свирпымъ, насколько отвратительнымъ.
Тмъ временемъ они пріхали на мсто. Почти въ ту же самую минуту заскрипла карета съ Гонтовскимъ, Ямишемъ и Вильковскимъ. Вновь прибывшіе вышли изъ экипажа, раскланялись съ противниками, и потомъ вс семеро, считая въ томъ числ доктора, направились къ мсту, которое еще вчера высмотрлъ Кресовскій.
Кучера, поглядывая на эти семь шубъ, такъ рзко и такъ странно вырисовывающихся на бломъ фон снга, начали перемигиваться другъ съ другомъ.
— Знаешь, что такое будетъ?— спросилъ одинъ.
— Разв мн въ первинку?— отвчалъ другой.
— Пускай дураки дерутся другъ съ другомъ.
А т, шлепая тяжелыми калошами и выпуская изъ ноздрей клубы благо пара, направлялись къ другому краю лса. По дорог панъ Ямишъ, немного вопреки обычаямъ, обязательнымъ въ подобныхъ случаяхъ, приблизился къ Поланецкому и заговорилъ:
— Мн искренно хотлось бы, чтобы мой Гонтовскій извинился передъ паномъ Машко, но при такихъ условіяхъ это невозможно.
— Я также предлагалъ Машко смягчить то, что онъ написалъ, но онъ не хочетъ…
— Значитъ, выхода нтъ… Все это ужасно глупо, но выхода нтъ!
Поланецкій не отвчалъ и они шли молча. Панъ Ямишъ вновь заговорилъ:
— Да! Я слышалъ, что Мариня Плавицкая получила какое-то наслдство?
— Маленькое, но получила.
— А старикъ?
— Злится, что не все состояніе отказано ему.
Панъ Ямишъ ударилъ себя перчаткой по лбу.
— У него здсь немного не въ порядк, — сказалъ онъ и осмотрлся вокругъ.— Однако, мы далеко идемъ.
— Сейчасъ будемъ на мст.
Они пошли дальше. Солнце поднялось надъ лсомъ. Отъ деревьевъ ложились на снгъ синеватыя тни, но въ чащу проникало все боле и боле свта. Спрятавшіяся гд-то въ верхушкахъ вороны и галки стряхивали сухой, какъ пухъ, снгъ, который безшумно падалъ внизъ и образовывалъ подъ деревьями маленькія остроконечныя кучки. Повсюду царили удивительная тишина и спокойствіе. Только люди нарушили его для того, чтобы стрлять другъ въ друга. Наконецъ, вс остановились на опушк лса, на свтлой прогалин. Короткую рчь пана Ямиша о превосходств мира надъ войной Машко и Гонтовскій выслушали съ ушами, закрытыми мховыми воротниками, потомъ Кресовскій зарядилъ пистолеты, противники сбросили шубы и стали другъ противъ друга съ дулами, обращенными къ земл.
Гонтовскій дышалъ часто, лицо у него было красное, на усахъ висли ледяныя сосульки. По всей его фигур видно было, что онъ дйствуетъ подъ вліяніемъ принужденія, что на мст удерживаютъ его только стыдъ и сила воли и что еслибъ онъ повиновался естественному влеченію, то предпочиталъ бы наскочить на противника и отвалять его дуломъ пистолета, а то и просто кулаками. Машко, который прежде притворялся, что не видитъ его, теперь смотрлъ на него съ ненавистью, свирпостью и презрніемъ. Щеки его были вс въ пятнахъ. Владлъ онъ собою, однако, лучше Гонтовскаго, и, одтый въ длинный сюртукъ, съ высокою шляпой на толов, со своими длинными бакенбардами, казался ужь черезъ-чуръ деревяннымъ, черезъ-чуръ похожимъ на актера, играющаго роль джентльмена на дуэли.
‘Застрлитъ онъ медвжонка, какъ собаку’,— подумалъ Поланецкій.
Раздались слова команды, и два выстрла всколебали лсную тишину. Машко обратился къ Кресовскому и холодно сказалъ:
— Я прошу зарядить пистолеты.
Но одновременно съ этимъ у его ногъ на снгу показалось кровавое пятно.
— Вы ранены,— сказалъ докторъ, поспшно приближаясь къ нему.
— Можетъ быть… Я прошу зарядить пистолеты.
И Машко зашатался, потому что дйствительно былъ раненъ. Пуля повредила у него часть кости въ колн.
Дуэль была прервана. Только Гонтовскій стоялъ еще на мст съ вытаращенными глазами, изумленный тмъ, что произошло.
Посл первой перевязки, подъ вліяніемъ толчка пана Ямиша, онъ приблизился къ Машко и сказалъ такъ же неуклюже, какъ и искренно:
— Теперь я признаю, что не имлъ права приходить къ вамъ, беру назадъ вс свои слова и прошу извиненія. А что вы ранены, то я этого не хотлъ.
И, черезъ минуту, когда Гонтовскій уходилъ вмст съ Ямишемъ и Вильковскимъ, было слышно, какъ онъ говорилъ:
— Богомъ клянусь, чистая случайность,— это ужь пистолеты такіе: я цлилъ поверхъ его головы.
Машко въ этотъ день не раскрывалъ рта, а на вопросъ доктора, сильно ли онъ страдаетъ отъ раны, только отрицательно покачалъ головой.
Бигель, который днемъ раньше вернулся изъ Пруссіи съ карманами, набитыми условіями на продажу хлба, узнавъ обо всемъ, что произошло, сказалъ Поланецкому:
— Машко какъ будто умный человкъ, но, ей-Богу, между нами у каждаго что-нибудь да есть… Вотъ онъ, напримръ: и репутація у него, и множество хорошихъ длъ, могъ бы имть большой доходъ, составлять состояніе, такъ нтъ! Онъ предпочитаетъ метаться повсюду, исчерпывать кредитъ до дна, покупать недвижимыя имущества, разыгрывать крупнаго собственника, лорда, быть Богъ всть чмъ, только бы не быть тмъ, что онъ есть, Какъ это странно, — и тмъ боле странно, что такъ повсюду. Я иногда думаю, что жизнь сама по себ недурна, но вс портятъ ее отсутствіемъ равновсія въ голов, какою-то дьявольскою фантазіей. Я понимаю, что человкъ хочетъ значить больше, чмъ онъ на самомъ дл. Но пусть же онъ не стремится къ этому фантастическою дорогой. За Машко я первый признаю и умъ, и энергію, но, принимая во вниманіе все,— ей-Богу, у него что-то тутъ есть.
Бигель нсколько разъ стукнулъ себ пальцемъ въ лобъ.
А Машко въ это время страдалъ со стиснутыми зубами, потому что его рана, хотя и не опасная, была очень мучительна. Вечеромъ онъ дважды лишался чувствъ въ присутствіи Поланецкаго. Потомъ пришла слабость, при которой душевная гордость, которая поддерживала молодого адвоката въ теченіе цлаго дня, исчерпалась окончательно. Посл перевязки, когда докторъ ушелъ, Машко пролежалъ нсколько времени спокойно, а потомъ сказалъ:
— Ну, ужь и счастье же мн!
— Не думай объ этомъ,— отвтилъ Поланецкій, — а то лихорадка еще боле усилится.
Машко продолжалъ дале:
— Оклеветанный, раненый, разоренный,— все сразу!
— Повторяю теб, не время думать объ этомъ.
Машко оперся локтемъ о подушку, зашиплъ отъ боли и сказалъ:
— Оставь меня въ поко. Это послднее мое время, когда я моту наговориться съ порядочнымъ человкомъ. Черезъ недлю или черезъ дв я буду принадлежать къ числу людей, которыхъ избгаютъ… Что мн тамъ лихорадка! Что-то несносное кроется въ такомъ полномъ разрушеніи, въ такомъ крушеніи человческой доли… Въ особенности потомъ… потомъ всякій кретинъ, всякая индюшка безмозглая будутъ говорить: ‘Я это давно зналъ!’ ‘Я это давно предвидла!’ Да, вс всегда все предвидятъ… посл факта, и изъ человка, въ котораго громъ ударилъ, длаютъ, вдобавокъ, дурака или сумасшедшаго.
Поланецкій въ эту минуту вспомнилъ слова Бигеля, а Машко, по странному стеченію обстоятельствъ, продолжалъ такъ, какъ будто хотлъ оправдаться:
— А ты думаешь, я не отдавалъ себ отчета, что шелъ по рискованной дорог, что летлъ сломя голову, что хотлъ быть большимъ, чмъ былъ на самомъ дл, что черезъ-чуръ высоко задиралъ носъ?… Этой справедливости мн никто не окажетъ, но ты знай, что я говорилъ себ это… Только, вмст съ тмъ, я говорилъ и вотъ что: такъ нужно,— это единственная дорога, чтобы выплыть, и что-жь?— можетъ быть, я разсчиталъ не такъ, можетъ быть, общественная жизнь идетъ шиворотъ на выворотъ, но, однако, еслибъ не это безумно-глупое, не предвиднное и не разсчитанное обстоятельство, то, можетъ быть, я и выплылъ бы, и только потому, что я былъ таковъ, а не иной… Будь я скромнымъ человкомъ, не достать бы мн панны Краславской… У насъ всегда нужно притворяться чмъ-нибудь, и если меня черти берутъ, то вовсе не за мою гордость, а только по милости этого дурака.
— Да, вдь, чортъ возьми, ты не можешь наврное знать, что твоя свадьба не состоится?
— Милый мой, ты не знаешь этихъ женщинъ. Он за отсутствіемъ чего-нибудь лучшаго согласились на пана Машко, потому что пану Машко хорошо везло… Если хоть какая-нибудь тнь падетъ на мое состояніе, на мое положеніе, то он покинутъ меня безъ сожалнія, а потомъ станутъ валить на меня цлыя горы, чтобы спасти себя во мнніи свта… Что ты знаешь о нихъ? Панна Краславская, вдь, это не панна Плавицкая.
Наступила минута молчанія, но потомъ Машко заговорилъ опять слабющимъ голосомъ:
— Та могла бы меня спасти… Для нея я вступилъ бы на другой путь, гораздо боле спокойный… При такихъ условіяхъ Кшемень былъ бы спасенъ… Сразу погасился бы ея долгъ, рента Плавицкому… Я бы выпутался… Притомъ, знаешь ли ты, что я былъ влюбленъ въ нее, какъ гимназистъ?… Такъ вотъ, подошло невдомо откуда… Но она предпочитала гнваться на тебя, чмъ любить меня… Теперь я понимаю. Противъ этого никакого средства нтъ.
Поланецкій, которому такой разговоръ былъ не по вкусу, прервалъ его и сказалъ съ оттнкомъ нетерпнія:
— Меня удивляетъ, что человкъ съ такою энергіей считаетъ все пропавшимъ, хотя пропало далеко не все. Панна Плавицкая — это прошедшее, надъ которымъ ты самъ поставилъ крестъ, когда присватался къ панн Краславской. Что касается настоящаго, на тебя напали, это врно, но ты дрался на дуэли, ты раненъ, но такъ, что черезъ недлю будешь здоровъ, а эти дамы еще не заявили, что порываютъ съ тобой сношенія. До тхъ поръ, пока ты не будешь имть неопровержимыхъ доказательствъ, ты не имешь права говорить объ этомъ… Ты болнъ и поэтому заране читаешь надъ собою отходную. Но я теб скажу кое-что другое. Надо этимъ барынямъ дать знать, что произошло. Хочешь, я пойду къ нимъ завтра утромъ? Потомъ пускай он длаютъ, что имъ угодно, но пускай он это извстіе услышатъ изъ устъ очевидца, а не отъ какихъ-нибудь городскихъ сплетниковъ.
Машко подумалъ съ минуту и сказалъ:
— Я и такъ хотлъ написать моей невст, но если ты пойдешь, это будетъ еще лучше. У меня нтъ надежды, чтобъ она осталась врна мн, но, все-таки, нужно сдлать, что слдуетъ. Благодарю тебя. Ты съумешь передать дло съ лучшей стороны… Только ни слова ни о какихъ денежныхъ затрудненіяхъ… Эту продажу лса ты долженъ уменьшить до нуля, до любезности, которую я хотлъ оказать теб… Искренно благодарю тебя… Скажи, что Гонтовскій просилъ у меня извиненія.
— У тебя есть кто-нибудь, кто присматривалъ бы за тобой?
— Мой слуга и его жена. Докторъ придетъ еще разъ и приведетъ съ собой фельдшера… Колно у меня болитъ чертовски, но вообще я чувствую себя не дурно.
— Ну, до свиданія.
— Будь здоровъ. Благодарю тебя. Ты…
— Спи спокойно.
И Поланецкій вышелъ. По дорог онъ думалъ о Марин, и думалъ съ нкоторымъ гнвомъ: ‘Вотъ Машко — не романтикъ, на что ужь меньше, но и тотъ чувствуетъ потребность притворства въ этомъ род… Панна Плавицкая! онъ любилъ ее… вступилъ бы на другой путь… она могла бы спасти его… вотъ подать-то, которую платятъ романтизму, да еще, вдобавокъ, фальшивою монетой, потому что черезъ мсяцъ онъ присватался къ той кукл изъ-за денегъ. Можетъ быть, я глупе его, но я не понимаю этого и въ искренность разочарованій, которыя такъ легко находятъ утшеніе, не врю… Еслибъ онъ любилъ одну и испыталъ разочарованіе, то черезъ мсяцъ не сталъ бы свататься за другую. Пусть меня чортъ возьметъ, еслибъ я сдлалъ это. Но въ одномъ онъ правъ: Мариня совсмъ другой видъ, чмъ панна Краславская… Тутъ и говорить нечего,— совсмъ другой, совсмъ другой!’
Эта мысль была необыкновенно пріятна ему. Возвратившись домой, онъ засталъ письмо Букацкаго изъ Италіи и записку Марини, полную безпокойства и разспросовъ по поводу всти о дуэли. Мариня просила отвтить завтра утромъ, что произошло, изъ-за чего вышло дло и, въ особенности, окончено ли все и не грозятъ ли новыя осложненія.
Поланецкій, подъ вліяніемъ мысли, что это ‘другой видъ, чмъ панна Краславская’, отвтилъ гораздо боле сердечно, чмъ самъ хотлъ, и приказалъ слуг доставить письмо завтра въ девять часовъ. Потомъ онъ приступилъ къ письму Букацкаго, но съ самаго же начала сталъ пожимать плечами.
Букацкій писалъ вотъ что:
‘Да испроситъ теб Сакіа-Муни благословенное Ничто! Кром того, скажи Капланеру, чтобы слдуемыхъ мн трехъ тысячъ рублей не высылалъ во Флоренцію, а задержалъ бы у себя впредь до моего распоряженія. На этихъ дняхъ я ршилъ подумать о принятіи намренія (замчаешь, какъ это ршительно) сдлаться вегетаріанцемъ. Если эта мысль не замучитъ меня, если намреніе мое обратится въ ршимость, а ршимость не будетъ превышать мои силы, то я перестану быть плотояднымъ звремъ и жизнь будетъ стоить мн дешевле. Въ этомъ все дло. Что касается тебя, то умоляю тебя всмъ на свт, успокойся, потому что жизнь не отбитъ труда.
‘Знаешь? Я понялъ теперь, почему славяне предпочитаютъ синтезъ анализу: потому что они — лнтяи, а анализъ требуетъ работы. Синтетировать можно посл обда за сигарой. Впрочемъ, они правы, оставаясь лнтяями. Во Флоренціи довольно тепло, въ особенности на Lung-Arno. Я хожу себ и составляю синтезъ флорентинской школы. Познакомился здсь съ однимъ способнымъ акварелистомъ, тоже славяниномъ, который живетъ искусствомъ, но доказываетъ, что искусство — это свинство, разцвтшее изъ мщанскаго стремленія къ роскоши и излишка денегъ, который одни люди собрали на счетъ другихъ. Однимъ словомъ, искусство, по его мннію, это — подлость и несправедливость. Напалъ онъ на меня, какъ на собаку, утверждая, что быть буддистомъ и заниматься искусствомъ — это верхъ непослдовательности, но я еще свирпе напалъ на него и отвчалъ, что признавать послдовательность чмъ-то лучшимъ непослдовательности — верхъ мщанскаго обскурантизма, мщанскихъ предразсудковъ и подлости. Акварелистъ мой былъ изумленъ и потерялъ даръ слова… Я его уговариваю повситься, но онъ не хочетъ… Скажи мн, ты дйствительно увренъ, что земля вертится вокругъ солнца и что все это не шутка? Мн кажется, что это все равно! Въ Варшав мн жаль было одного ребенка, который умеръ. Здсь я также часто о немъ думаю. Какъ это глупо! Что длаетъ пани Эмилія? Всякому человку заране пред назначена роль на свт, а на ея долю выпала роль съ крыльями и страданіемъ. Зачмъ она была добродтельна? Иначе было бы веселй. Что касается тебя, человче, окажи мн одну услугу. Умоляю тебя, не женись. Помни, что если ты женишься, если у тебя будетъ сынъ, если ты будешь работать, чтобъ оставить ему состояніе, то сдлаешь это только исключительно для того, чтобы твой сынъ былъ тмъ же, чмъ я, а я очень милый малый, но у меня есть нкоторое сомнніе, что я — человкъ неизлечимый. Да здравствуетъ кипучая энергія, да здравствуетъ торговый домъ, коммиссіонное товарищество, переходная форма, привычная работа, денежныя хлопоты, будущій отецъ семейства, воспитатель дтей и заботъ! Обними отъ меня Васковскаго. Онъ тоже синтетикъ. Да откроетъ теб Сакіа-Муни глаза, чтобы ты позналъ, что на солнц тепло, а въ тни холодно, и что лучше лежать, нежели стоять! Твой Букацкій’.
‘Шальной!’ — подумалъ Поланецкій.
А потомъ онъ сказалъ самому себ:
‘Все это искусственно, все это самообманъ. Но если человкъ привыкаетъ къ этому, то оно обращается въ его натуру, причемъ черти отнимаютъ у него разумъ, а энергія и душа разлагаются, какъ трупъ. Можно очертя голову броситься въ такую пропасть, въ какую бросился Машко, или въ такую, въ какую Букацкій. Въ обоихъ случаяхъ люди идутъ подъ ледъ. Что за чертовщина! Должна же быть какая-нибудь здоровая и нормальная жизнь, нужно только имть немного мозгу въ голов. Такому, какъ Бигель, однако, не худо живется на свт. Есть у него жена, которую онъ любитъ, дти, которыхъ любитъ тоже, работаетъ онъ, какъ волъ, но, вмст съ тмъ, питаетъ въ душ пристрастіе къ общимъ вопросамъ и къ своей віолончели, на которой играетъ при свт мсяца, задеря голову къ потолку. Нельзя сказать, чтобъ это былъ совершенно оматеріализовавшійся человкъ. Нтъ. Въ немъ это какъ-то уживается одно съ другимъ. И благо ему!’
Поланецкій началъ ходить по комнат и отъ времени до времени поглядывать на смющееся изъ-за березъ личико Литки. Потребность свести съ собой точные счеты овладвала имъ все сильне. Какъ купецъ, онъ принялся разсматривать свой ‘кредитъ и дебетъ’, что, впрочемъ, не было трудно. Въ рубрик положительныхъ сторонъ его жизни чуть не главное мсто занимало его чувство къ Литк. Въ свое время она была такъ дорога ему, что еслибъ годъ назадъ ему сказали: ‘возьми ее въ собственность, какъ родного ребенка’, онъ взялъ бы ее и зналъ бы, что ему есть для чего жить. Но теперь это обратилось въ воспоминаніе и отъ рубрики счастья перешло въ рубрику несчастья. Что у него осталось еще? Прежде всего, самая жизнь, во-вторыхъ — умственный диллетантизмъ, который, какъ на него ни смотри, ничто иное, какъ роскошь, потомъ будущее, которое интересуетъ его, потомъ матеріальныя утхи и, наконецъ, торговый домъ. Все это имло цну, но Поланецкій замтилъ, что во всемъ этомъ нтъ цли. Что касается торговаго дома, то Поланецкому были пріятны его успхи, а не самый родъ труда, который требовался торговымъ домомъ. Наоборотъ, даже этотъ трудъ не удовлетворялъ его,— онъ былъ черезъ-чуръ мелоченъ, тсенъ и злилъ его. Съ другой стороны, дилетантизмъ, книжки, умственный міръ,— все это имло значеніе окраски жизни, но не могло быть ея основаніемъ. ‘Букацкій (говорилъ себ Поланецкій) влзъ въ это по уши, хотлъ жить этимъ — и свихнулся, сдлался немощнымъ, безплоднымъ. Цвты — сами по себ вещь хорошая, но кто захочетъ дышать исключительно ихъ запахомъ, тотъ отравится’. И правда, не нужно быть великимъ мудрецомъ, чтобы увидать вокругъ себя множество свихнувшихся людей, духовное здоровье которыхъ этотъ диллетантизмъ подорвалъ такъ, какъ морфинъ подкапываетъ здоровье физическое.
Онъ и Поланецкому принесъ не мало вреда, хотя бы потому, что обратилъ его въ скептика. Отъ тяжелой болзни его спасли только здоровый организмъ, чувствующій необходимую потребность излить куда-нибудь избытокъ энергіи, и трудъ. Но что будетъ дальше, и можно ли такъ идти дальше? На этотъ вопросъ Поланецкій теперь отвчалъ ршительно: нтъ! Коль скоро дла торговаго дома не въ состояніи были наполнить его жизнь, коль скоро и диллетантизмомъ наполнять ее было небезопасно, то нужно наполнить чмъ-нибудь другимъ, создать новый міръ, новыя обязанности, открыть новые горизонты, а на это было одно средство — жениться.
Одно время, когда Поланецкій говорилъ себ это, онъ видлъ передъ собою какую-то неопредленную фигуру, совокупляющую въ себ вс моральныя и физическія достоинства, но безъ тла и безъ имени. Теперь это была фигура опредленная. У нея были спокойные голубые глаза, темные волосы, немного широкій ротъ и называлась она Мариней Плавицкой. О комъ-нибудь другомъ не могло быть и рчи, но эту Поланецкій представлялъ себ такъ реально, что у него даже жилы на вискахъ забились сильне. Однако, онъ ясно отдавалъ себ отчетъ, что теперь чего-то недоставало въ его чувств къ Марин, именно того, вокругъ чего витаютъ его мечтанія,— того, что не сметъ пожелать ничего, а надется на все,— того, что боится, что дрожитъ, что преклоняетъ колна, что говоритъ любимой женщин: ‘къ твоимъ ногамъ’, что изъ любви, которая есть ничто иное, какъ влеченіе, вмст съ тмъ, длаетъ культъ, а этотъ культъ въ отношенія мужчины къ женщин вводитъ въ какой-то мистическій оттнокъ, обращаетъ мужчину не только въ любовника, но и благоговйнаго поклонника. Это прошло. Поланецкій, думая теперь о Марин, думалъ трезво, чуть не развязно. Онъ чувствовалъ, что можетъ придти, взять и обладать ею, и если онъ сдлаетъ это, то по двумъ соображеніямъ: во-первыхъ, потому, что для него Мариня самая привлекательная женщина изъ всхъ, во-вторыхъ, что разумъ повелваетъ ему жениться, и жениться на ней.
‘Она,— думалъ Поланецкій,— не можетъ подвергаться никакимъ сомнніямъ. Въ ней нтъ ничего безплоднаго, ничего изсохшаго… Эгоизмъ не убилъ въ ней сердца, и несомннно, что такая не будетъ думать только о томъ, что ей слдуетъ по праву. Это олицетворенная доброта, олицетворенное сознаніе долга, нужно будетъ сдлать такъ, чтобъ она не думала о себ черезъ-чуръ мало. Если разумъ приказываетъ мн жениться, то я сдлалъ бы глупость, еслибъ сталъ искать другую’.
Потомъ онъ задалъ себ вопросъ, что, отвергнувъ Мариню, не сдлалъ ли бы онъ, вмст съ тмъ, дурного дла? Ихъ соединила Литка… Въ его сердц что-то поднималось при одной мысли сопротивляться вол и жертв дорогого ребенка. Но еслибъ, однако, онъ хотлъ поступить наперекоръ ея вол, то такъ ли онъ долженъ былъ держать себя, какъ держалъ? Нтъ. Въ такомъ случа, со дня смерти Литки онъ долженъ былъ не показываться у Плавицкихъ, не видать Марини, не цловать ея рукъ, не дать себя унести той волн, которая унесла его, можетъ быть, благодаря случайностямъ, но занесла такъ далеко, что теперь онъ доставилъ бы Марин горькое разочарованіе и упалъ бы въ ея глазахъ до мизерной роли человка, который самъ не знаетъ, чего хочетъ. Онъ долженъ былъ быть слпымъ, чтобы не замтить, что Мариня считаетъ себя его невстой, и что если до сихъ поръ его молчаніе не тревожило ее, то только потому, что она приписывала это молчаніе трауру, который они оба носили въ своемъ сердц по Литк.
‘И такъ, смотря съ этой точки зрнія, на ней нужно жениться,— размышлялъ Поланецкій: — съ точки зрнія инстинкта самосохраненія — нужно, съ точки зрнія чувства — нужно, съ точки зрнія порядочности — нужно. Затмъ что? Затмъ я былъ бы тряпкой и негодяемъ, еслибъ колебался дольше и не считалъ дло вполн уясненнымъ. Это вещь ршенная!’
Онъ вздохнулъ и началъ ходить по комнат. Подъ лампой лежало письмо Букацкаго. Поланецкій взялъ его и началъ читать съ того мста, на которое случайно упалъ его взглядъ:
‘Умоляю тебя, не женись. Помни, что если ты женишься, если у тебя будетъ сынъ, если ты будешь работать, чтобъ оставить ему состояніе, то сдлаешь это только исключительно для того, чтобъ твой сынъ былъ бы тмъ же, чмъ и я…’
‘И вотъ, пріятель,— съ нкоторою долей злобы отвтилъ Поланецкій,— я женюсь, женюсь на Марин Плавицкой, слышишь?— буду составлять состояніе, а если у меня будетъ сынъ, то я не сдлаю изъ него декадента,— понимаешь?’
И онъ былъ доволенъ собою.
Минуту спустя онъ посмотрлъ на Литку и почувствовалъ, что имъ овладваетъ внезапное волненіе. Волны скорби о ней и любви къ ней съ новою силой поднялись въ его сердц. Онъ началъ разговаривать съ ребенкомъ, какъ обыкновенно въ важныхъ случаяхъ жизни разговариваютъ съ дорогими покойниками.
— Ты, котенокъ, доволенъ?— спрашивалъ онъ.
А она смялась ему изъ-за березъ, нарисованныхъ Мариней: казалось, она моргнула глазами и отвтила:
— Да, панъ Стахъ, да!
У Поланецкаго глаза наполнились слезами.
Въ этотъ же вечеръ, передъ тмъ, какъ ложиться спать, онъ взялъ назадъ у слуги письмо, которое должно было пойти къ Марин, и написалъ другое, еще боле сердечное:
‘Дорогая панна Марія. Гонтовскій въ высшей степени безтактно поступилъ съ Машко и отсюда вытекла дуэль. Машко легко раненъ. Противникъ просилъ у него извиненія на мст. Никакихъ дальнйшихъ послдствій не будетъ, кром того, однако, что я еще разъ убдился, насколько вы добры и заботливы, и что завтра, если вы позволите, я приду съ благодарностью поцловать вашу дорогую ручку,— приду посл полудня, потому что утромъ прямо изъ конторы долженъ быть у Краславскихъ, а потомъ проститься съ профессоромъ Васковскимъ, хотя, еслибъ было можно, предпочиталъ бы начать день не съ нихъ.

‘Поланецкій’.

Онъ посмотрлъ на часы, и хотя было уже одиннадцать, приказалъ отнести письмо не завтра, а сейчасъ.
— Войдешь черезъ кухню,— сказалъ онъ слуг,— и, если_барышня спитъ, оставишь.
И, оставшись одинъ, онъ обратился къ барышн со слдующею рчью:
‘Ты будешь очень не догадлива, если не поймешь, зачмъ я приду завтра утромъ’.

VII.

Пани Краславская приняла Поланецкаго съ большимъ удивленіемъ,— для визита часъ былъ очень ранній,— но, все-таки, приняла, догадываясь, что онъ является по поводу какого-нибудь необыкновенно важнаго дла. Поланецкій, безъ долгихъ вступленій, разсказалъ все, что произошло, и совралъ настолько, насколько было необходимо, чтобъ охранить Машко отъ подозрнія въ банкротств.
Онъ замтилъ, что во время его разсказа старая дама не спускала съ него своихъ зеленыхъ глазъ, точно выточенныхъ изъ камня и лишенныхъ всякаго блеска, и что ни одинъ мускулъ на ея лиц не дрогнулъ.
Только когда онъ кончилъ, пани Краславская сказала:
— Во всемъ этомъ я не понимаю одного: зачмъ панъ Машко продавалъ эти дубы? Во всякомъ случа, это не малое украшеніе всякой усадьбы.
— Эти дубы находятся далеко отъ дома,— отвтилъ Поланецкій,— и портятъ поле, потому что подъ ихъ тнью ничего не родится, а панъ Машко человкъ практичный. Наконецъ, говоря откровенно, мы старые знакомые и онъ сдлалъ это по дружб ко мн. Вы знаете, что я купецъ, мн нужны были дубы и Машко уступилъ мн, сколько могъ.
— Въ такомъ случа, я не понимаю, почему тотъ молодой человкъ…
— Если вы знаете пана Ямиша,— перебилъ Поланецкій,— то онъ, какъ близкій сосдъ Кшеменя и Ялбжикова, объяснитъ вамъ, что тотъ молодой человкъ не совсмъ въ своемъ ум,— это знаютъ во всемъ околотк.
— Въ такомъ случа, панъ Машко не долженъ былъ драться.
— Пани Краславская, — съ оттнкомъ нетерпнія сказалъ Поланецкій,— въ такихъ случаяхъ наши понятія не сходятся съ дамскими.
— Вы позволите мн сказать нсколько словъ моей дочери?
Поланецкій подумалъ, что пора было бы встать и проститься, но такъ какъ онъ пришелъ для рекогносцировки и хотлъ принести какое-нибудь извстіе Машко, то сказалъ:
— Если у васъ есть какое-нибудь порученіе къ пану Машко, то я иду прямо къ нему.
— Черезъ минуту,— отвтила пани Краславская.
Поланецкій остался одинъ и ждалъ долго, такъ долго, что начиналъ уже терять терпніе. Наконецъ, появились пани и панна Краславскія.
Панна, одтая въ блую ‘шемизетку’ съ матросскимъ галстукомъ и небрежно причесанная, несмотря на немного воспаленные глаза и нсколько прыщиковъ на лбу, присыпанныхъ пудрой, показалась Поланецкому вовсе недурной. Отъ нея вяло какою-то милою сонливостью, отъ которой она, обыкновенно встающая очень поздно, не успла еще отряхнуться, и такою же милою утреннею небрежностью костюма. Но вообще на ея анемичномъ лиц не было ни тни волненія.
Обмнявшись поклономъ съ Поланецкимъ, она сказала холоднымъ, спокойнымъ голосомъ:
— Будьте добры, скажите пану Машко, что я очень огорчена и испугана. Правда это, что рана легкая?
— Безусловно.
— Я просила мама навстить пана Машко, я сама отвезу ее и буду въ карет ожидать извстій. Потомъ я заду за мама, и такъ каждый день, пока панъ Машко не выздороветъ окончательно. Мама такъ добра, что дозволяетъ мн это. Пожалуйста, передайте это пану Машко.
Тутъ легкій, едва уловимый румянецъ промелькнулъ по ея блдному лицу. Поланецкому, для котораго эти слова явились совершенною неожиданностью и переполнили его изумленіемъ, теперь она казалась совсмъ хорошенькой, и нсколько минуть спустя, идя къ Машко, онъ говорилъ себ:
‘Ну, однако, женщины лучше, чмъ он кажутся… Собственно говоря, вдь, это два графина замороженной воды, а, однако, у этой двушки есть сердце. Машко не узналъ ее и ему предстоитъ пріятное разочарованіе. Старуха подетъ къ нему, увидитъ всхъ этихъ епископовъ и каштеляновъ съ кривыми носами, надъ которыми такъ потшался Букацкій, и совершенно увруетъ въ величіе Машко’.
Размышляя такимъ образомъ, онъ очутился въ квартир Машко и долженъ былъ подождать, потому что явился какъ разъ во время перявязки. Но едва докторъ вышелъ, какъ Машко приказалъ просить къ себ Поланецкаго, и, даже не поздоровавшись къ нимъ, задалъ вопросъ:
— Ну, что, былъ?
— Какъ ты себя чувствуешь? Какъ спалъ?
— Хорошо. Не въ этомъ дло… Былъ?
— Былъ. Скажу теб коротко: черезъ четверть часа пани Краславская прідетъ тебя провдать. Панна приказала сказать теб, что отвезетъ сюда мать и будетъ ожидать извстія, какъ ты себя чувствуешь. Она приказала сказать еще, что очень испугалась, очень несчастна, но благодаритъ Бога, что нтъ худшаго. Видишь, Машко!… Еще я прибавлю, что она очень мила, что тронула меня… и ухожу, потому что у меня нтъ времени.
— Будь снисходителенъ, подожди минуту. Стой, милый мой, у меня нтъ лихорадки, и если ты говоришь изъ опасенія…
— Ты очень скученъ,— перебилъ Поланецкій.— Даю теб слово, что говорю правду и что ты напрасно осуждалъ свою невсту.
Машко опустилъ голову на подушку и молчалъ нсколько минутъ, потомъ сказалъ, какъ бы про себя:
— Я готовъ былъ бы и вправду полюбить ее…
— И отлично,— одобрилъ Полонецкій,— будь здоровъ! Иду прощаться съ Васковскимъ.
Вмсто Васковскаго, онъ пошелъ къ Плавицкимъ, но не засталъ ихъ: Плавицкій никогда не сидлъ дома, а о Марин Поланецкому сказали, что она вышла часъ тому назадъ. Обыкновенно, когда идешь къ женщин, которая живо интересуетъ тебя, обдумываешь дорогой, что сказать ей, и если не застаешь ее дома, то невольно скорчишь глупую мину. Поланецкій чувствовалъ это и былъ золъ. Но, несмотря на то, онъ зашелъ въ цвточный магазинъ, накупилъ множество цвтовъ и приказалъ отослать ихъ къ Плавицкимъ. Мысль, съ какою радостью приметъ Мариня его цвты и съ какимъ біеніемъ сердца будетъ дожидаться вечера, доставила Поланецкому такое удовольствіе, что къ Васковскому онъ явился въ. самомъ лучшемъ расположеніи духа.
— Я пришелъ проститься съ вами, профессоръ, — сказалъ онъ,— когда вы узжаете?
— Какъ поживаете, дорогой мой?— отвтилъ Васковскій.— Я долженъ былъ отложить свой отъздъ на два дня, потому что, видите, я пріютилъ на зиму нсколько мальчишекъ…
— Маленькихъ арійцевъ, которые, въ свободное отъ занятій время, вытаскиваютъ кошельки изъ кармана проходящихъ?
— Нтъ… То-есть, видите ли, это добрыя души, но безъ надзора оставить ихъ невозможно. Я долженъ найти себ преемника, который будетъ жить здсь на моемъ мст.
— И который здсь изжарится… Какъ вы можете выносить такую жару?
— Я сижу безъ сюртука и вы позволите мн не надвать его. Здсь немного тепло, но испарина — здоровая вещь, а вотъ эта крылатая мелочь страстно любитъ тепло.
Поланецкій осмотрлся вокругъ. Въ комнат было, по крайней мр, полторы дюжины песчанокъ, жаворонковъ, синицъ и щегловъ, не считая воробьевъ, которые, видимо, привыкли къ подачкамъ и цлыми стаями заглядывали въ окно. Профессоръ держалъ въ комнат только тхъ птицъ, которыхъ покупалъ у птичниковъ, а воробьевъ не пускалъ къ себ, утверждая, что этому ‘не было бы конца, а принять однихъ, другимъ же отказать было бы несправедливо’. У птицъ были свои клтки на стнахъ и оконныхъ переплетахъ, но шли они туда только на ночь, а днемъ свободно летали по всей комнат, наполняя ее щебетаньемъ и оставляя слды на книгахъ и рукописяхъ, которыми были завалены вс столы и углы.
Нкоторыя птицы, боле прирученныя, садились даже на голову Васковскаго. На полу подъ ногами трещала шелуха конопляннаго смени. Поланецкій, хотя и хорошо зналъ эту комнату, пожалъ плечами и сказалъ:
— Все это очень хорошо, но что вы позволяете имъ драться или объясняться въ любви на вашей голов, это, ей-Богу, ужь черезъ-чуръ! Притомъ, здсь такая духота.
— Это вина святого Франциска Ассизскаго,— отвтилъ Васковскій,— это отъ него я научился любить такую мелюзгу. У меня даже пара голубей, но т любятъ сидть поближе къ печи.
— Вы врно увидитесь съ Букацкимъ, — сказалъ Поланецкій.— Я отъ него получилъ письмо. Вотъ оно.
— Можно прочитать?
— Для этого я и даю его вамъ.
Васковскій прочиталъ письмо и, когда кончилъ, сказалъ:
— Я всегда очень любилъ Букацкаго, это добрая душа, но… видите ли… у него что-то здсь не ладно!
И онъ постукалъ себя пальцемъ по лбу.
— Это ужь, наконецъ, начинаетъ меня забавлять!— крикнулъ Поланецкій.— Представьте себ, профессоръ, нсколько дней подрядъ мн приходится слышать, какъ мои знакомые стукаютъ себя по лбу и говорятъ о другихъ моихъ знакомыхъ: ‘у него что-то тутъ не ладно!’ Милое общество!
— А, вдь, немного-то оно такъ и есть, такъ и есть!— съ улыбкой отвтилъ Васковскій.— А знаете вы, что такое есть-то?— обыкновенное, арійское безпокойство духа, а у насъ, у славянъ, его больше, чмъ на Запад, потому что мы самые младшіе изъ арійцевъ и, вслдствіе этого, ни разумъ, ни сердце еще не дошли у насъ до равновсія. Мы, младшіе изъ арійцевъ, живе чувствуемъ., горяче принимаемъ все къ сердцу и съ большимъ энтузіазмомъ прилагаемъ это къ житейской практик… Я много видалъ, я давно это замтилъ… Что за странныя натуры!… Напримръ, нмецкіе студенты шляются по пивнымъ и что же?— это не мшаетъ имъ ни трудиться, ни вырабатываться въ практичныхъ людей, но если славянинъ перейметъ эту моду и начнетъ шляться по пивнымъ, то онъ пропалъ, потому что сопьется на смерть. И такъ во всемъ. Нмецъ будетъ пессимистомъ, будетъ писать цлые томы о томъ, что жизнь — это отчаяніе, и при этомъ будетъ пить пиво, воспитывать дтей, сколачивать деньги, поливать свой огородъ и спать подъ периной. Славянинъ повсится или сгубитъ себя безумною жизнью, развратомъ, захлебнется грязью, въ которую нарочно будетъ взлзать… Я, дорогой мой, помню людей, которые на смерть забайронизировались… Я много видлъ… Я видлъ, напримръ, людей, которые любили народъ и которые кончали тмъ, что совсмъ спивались съ круга въ корчмахъ. Нтъ у насъ мры и быть не можетъ, потому что у насъ къ способности чрезмрно проникаться каждою идеей присоединяется еще легкомысленность и знаете еще что?— тщеславіе. Ахъ, Боже, какіе мы вс тщеславные! Какъ мы вс хотимъ всегда высунуться впередъ, чтобы насъ видли и удивлялись намъ! Возьмите какого-нибудь Букацкаго: влзъ, — право, влзъ, — по уши въ скептицизмъ, въ пессимизмъ, въ буддизмъ, въ декадентство, — наконецъ, почемъ я знаю, во что еще, потому что и въ этомъ теперь царитъ хаосъ,— влзъ такъ глубоко, что эти міазмы его дйствительно отравляютъ, но вы думаете, что при этомъ онъ не позируетъ? Что за странныя натуры! и самыя искреннія, и наиболе чутко понимающія, и сильне всхъ принимающія все къ сердцу,— и комедіантскія. Когда я думаю о нихъ, то люблю ихъ, но, вмст съ тмъ, мн хочется смяться и плакать.
Поланецкій вспомнилъ, какъ во время своего перваго пребыванія въ Кшемен онъ разсказывалъ Марин о своей бельгійской жизни, когда, играя съ нсколькими молодыми бельгійцами въ пессимизмъ, онъ, наконецъ, замтилъ, что онъ вс эти теоріи принимаетъ гораздо ближе къ сердцу, чмъ они, что эти теоріи тмъ самымъ гораздо больше портятъ его жизнь, и онъ сказалъ Васковскому:
— То, что вы говорите, правда. Такія явленія видлъ и я, и поэтому всхъ насъ черти возьмутъ.
Но Васковскій устремилъ на замерзшія стекла свои мистическіе глаза и отвтилъ:
— Нтъ, насъ всхъ привлечетъ къ себ Другой. Эта горячность крови, эта способность проникаться идей,— все это великіе задатки для миссіи, которую Христосъ предназначилъ славянскому міру.
Тутъ Васковскій указалъ на запачканную птицами рукопись и таинственно проговорилъ:
— Видите, я съ этимъ ду. Это — трудъ моей жизни… Хотите, я прочту вамъ?
— Ей-Богу, у меня нтъ времени. Поздно уже.
— Правда. Смеркается. Тогда я вамъ скажу въ короткихъ словахъ… Я не только думаю, но и глубоко врю, что славянамъ предстоитъ выполнить великую миссію.
Васковскій остановился на минуту, потеръ рукою лобъ и продолжалъ:
— Какое удивительное число ‘три’!… Въ немъ что-то таинственное!
— Вы хотли сказать что-то о миссіи,— нетерпливо заявилъ Поланецкій.
— Не бойтесь: одно связано съ другимъ. Видите ли, въ Европ три міра: романскій, германскій и славянскій. Два уже выполнили, что должны были выполнить. Будущность — это третій.
— Этотъ третій что же долженъ сдлать?
— Отношенія общественныя, право, отношеніе человка къ человку, жизнь отдльныхъ людей и то, что оказывается частною жизнью, такъ или иначе основаны на христіанскомъ ученіи. Человческія слабости искривили его, но, однако, все на немъ держится. Но, вдь, это только первая половина задачи разршена, первый предлъ!… Есть люди, которые думаютъ, что христіанство кончается. Нтъ. Второй предлъ долженъ начаться. Христосъ существуетъ въ жизни отдльныхъ людей, но Его нтъ въ исторіи,— понимаете? Ввести Его въ исторію, основать на Немъ историческія отношенія, любовь къ ближнему создать и въ историческомъ значеніи, вся миссія, которую долженъ исполнить славянскій міръ… Только ему недостаетъ сознанія, и на эту миссію ему нужно открыть глаза.
Поланецкій молчалъ, потому что ему нечего было отвтить. Васковскій продолжалъ:
— Вотъ надъ чмъ я думалъ всю жизнь и что высказалъ въ этомъ труд,— и онъ указалъ пальцемъ на рукопись.— Это — трудъ моей жизни. Это указанная мн миссія.
‘На которую тмъ временемъ синицы…— подумалъ Поланецкій,— и, должно быть, такъ еще долго будетъ’,— и онъ сказалъ громко:
— Вы надетесь, что такая вещь появится въ печати?
— Нтъ, я ни на что не надюсь. У меня есть немного любви, но я черезъ-чуръ недостойный человкъ, и умъ у меня черезъ-чуръ слабый…Это пропадетъ,— какъ будто кто камень бросилъ въ воду,— но будутъ волны, будутъ круги. Пускай потомъ придетъ какой-нибудь избранникъ… Почемъ знать?… Что предназначено, то не минетъ. Они не съумютъ отказаться отъ миссіи, хотя бы и сами хотли… И знаете, человческую природу нельзя отвлекать отъ ея предназначенія или измнять насильно. Что хорошо гд-нибудь, то можетъ быть плохо у насъ, потому что насъ Богъ сотворилъ для чего-то другого. Впрочемъ, тщетный трудъ. И вы тщетно внушаете себ, что хотите только пріобртать деньги, и вы должны пойти за голосомъ предназначенія и природы…
— Я и иду, потому что женюсь… То-есть женюсь, если меня захотятъ.
Васковскій обнялъ его.
— О, чтобъ васъ! Вотъ это превосходно! Да благословитъ васъ Богъ!… Знаю! Вамъ приказала эта двочка… А помните, я говорилъ вамъ, что и она должна что-то исполнить, что не умретъ, пока не исполнитъ этого? Да пошлетъ ей Господь свтъ небесный, а вамъ благословеніе… Мариня, вдь, это золото!…
— А вамъ, дорогой профессоръ, счастливаго пути и счастливой миссіи.
— И вамъ, и вамъ, чего сами пожелаете.
— Я? чего я себ желаю?— весело переспросилъ Поланецкій.— Да такъ, съ полдюжины маленькихъ миссіонеровъ…
— Ахъ, школьникъ, какъ всегда школьникъ!— отвтилъ Васковскій.— Ну, летите, летите, я еще приду къ вамъ.
Поланецкій вылетлъ, слъ въ пролетку и приказалъ вести себя къ Плавицкимъ. По дорог онъ сочинялъ, что скажетъ Марин, и сочинилъ рчь, въ мру чувствительную, въ мру трезвую, какъ приличествуетъ положительному человку, который, правда, нашелъ то, чего искалъ, но который, вмст съ тмъ, женится и по разсудку.
Мариня, очевидно, ожидала его гораздо позже, потому что огни въ комнатахъ не были еще зажжены, хотя на двор догорали послдніе лучи зари.
Поланецкій сразу началъ цловать ея руки и, совершенно забывъ о приличномъ предисловіи, спросилъ слегка неврнымъ и взволнованнымъ голосомъ:
— Вы получили цвты и письмо?
— Да.
— И вы поняли, зачмъ я посылаю ихъ вамъ?
У Марини сердце билось такъ сильно, что она не могла отвчать.
Но Поланецкій допрашивалъ все боле прерывающимся голосомъ:
— Вы соглашаетесь исполнить волю Литки? хотите взять меня?
— Да,— отвтила Мариня.
Тогда онъ, сознавая, что ему нужно благодарить ее, напрасно искалъ словъ. Онъ только все крпче прижималъ къ губамъ ея руки и все ближе и ближе притягивалъ ее къ себ. Вдругъ его охватилъ огонь, онъ обнялъ Мариню и началъ искать своими устами ея уста. Но она откинула голову назадъ, такъ что онъ могъ только цловать волосы на ея вискахъ. Наконецъ, Мариня вырвалась изъ его объятій.
Черезъ нсколько минутъ горничная внесла лампу. Поланецкій немного остылъ, испугался своей дерзости и безпокойно началъ заглядывать въ глаза Марини. Онъ былъ увренъ, что оскорбилъ ее и готовъ былъ просить прощенія, но, къ удивленію своему, замтилъ, что на лиц ея не было ни малйшихъ слдовъ гнва. Глаза ея были опущены внизъ, щеки разгорлись, волоса въ безпорядк, было видно, что она смущена, оглушена до нкоторой степени, но, вмст съ тмъ, проникнута сладкимъ страхомъ любящей женщины, которая, переступая порогъ новой жизни, чувствуетъ, что при этомъ она должна пожертвовать чмъ-то, но которая, все-таки, переступаетъ его и приноситъ жертву потому, что такъ хочетъ, потому что и обязана сдлать такъ передъ лицомъ права, которое она признаетъ за мужчиной.
Поланецкій замтилъ это и преисполнился чувствомъ благодарности. Ему казалось теперь, что онъ любитъ Мариню такъ же, какъ любилъ ее прежде, до смерти Литки. Онъ почувствовалъ, вмст съ тмъ, что въ эту минуту онъ не можетъ быть ни черезъ-чуръ деликатнымъ, ни черезъ-чуръ великодушнымъ по отношенію къ Марини, взялъ ея руку, почтительно поднесъ ее къ губамъ и сказалъ:
— Я знаю, что не стою васъ,— объ этомъ и говорить нечего! Но видитъ Богъ, я сдлаю для васъ все, что будетъ въ моихъ силахъ.
Мариня посмотрла на него необсохшими отъ слезъ глазами.
— Только вы были бы счастливы…
— Разв съ вами можно не быть счастливымъ? Я это видлъ съ первой минуты въ Кшемен. Но потомъ, вы знаете, все испортилось. Я думалъ, что вы выйдете за Машко, и что я выстрадалъ…
— Это я была такая злая и прошу прощенія… дорогой мой панъ Стахъ!…
А Поланецкій воскликнулъ съ великимъ энтузіазмомъ:
— Еще сегодня профессоръ говорилъ: ‘Мариня — это золото!’ Правда, вс это говорятъ,— не только золото, но сокровище, драгоцнное сокровище!
Добрые глаза Марини улыбнулись ему.
— Можетъ быть, и очень тяжелое…
— Вы не заботьтесь объ этомъ, у меня достаточно силъ и я съумю свое сокровище носить на рукахъ… Теперь, по крайней мр, мн есть для чего жить.
— И мн,— отвтила Мариня.
— Вы знаете, я былъ уже здсь, а потомъ прислалъ эти хризантемы. Посл вашего вчерашняго письма я сказалъ себ: это просто ангелъ, и нужно не имть ни сердца, ни пятой клёпки въ голов, чтобы медлить дольше.
— Я такъ безпокоилась за исходъ этой дуэли и была несчастна. Но теперь это ужь совсмъ окончено?
— Даю вамъ слово, совершенно.
Мариня хотла было разспрашивать дальше, но въ это время пришелъ панъ Плавицкій. Слышно было, какъ, покашливая, онъ ставилъ палку и снималъ пальто въ прихожей, потомъ отворилъ двери и спросилъ:
— Вы такъ тутъ вдвоемъ и сидите?
Мариня подбжала къ нему, положила ему руки на плечи и, подставляя лобъ къ его губамъ, отвтила:
— Какъ женихъ съ невстой, папа.
Панъ Плавицкій немного попятился и спросилъ:
— Какъ ты говоришь?
— Я говорю,— отвтила Мариня, спокойно смотря ему въ глаза,— что панъ Станиславъ хочетъ взять меня замужъ и что я очень счастлива…
Поланецкій приблизился къ пану Плавицкому, крпко обнялъ его и сказалъ:
— Хочу взять съ вашей воли и согласія.
Панъ Плавицкій крикнулъ: ‘Дитя мое!’ неврными шагами дотащился до канапе и тяжело опутился на него.
— Позвольте!— сказалъ онъ,— Это волненіе… Это ничего, не обращайте вниманія на меня… Дти мои!… Если вамъ это нужно, благословляю отъ всей души…
И онъ благословилъ ихъ, причемъ его волненіе еще больше усилилось, потому что онъ дйствительно любилъ Мариню. Голосъ его каждую минуту застревалъ въ горл и молодые люди слышали отрывистыя фразы въ такомъ род: ‘Уголъ при васъ для старца, который всю жизнь трудился’… ‘единое дитя’… ‘сирота’…
Его успокоивали и успокоили такъ хорошо, что черезъ полчаса посл этого панъ Плавицкій вдругъ ударилъ Поланецкаго по плечу и сказалъ:
— Охъ, разбойникъ! Ты думалъ о Марин, а я думалъ о теб, что ты немного…
Остальное онъ досказалъ на ухо Поланецкому, который покраснлъ отъ негодованія и отвтилъ:
— Какъ вы могли допустить это? Если бы мн кто-нибудь другой посмлъ сказать это…
— Ну, ну, ну!— отразилъ, смясь, панъ Плавицкій.— Нтъ дыма безъ огня.
Въ этотъ же вечеръ Мариня, прощаясь съ Поланецкимъ, спросила:
— Вы не откажете мн въ одной вещи?
— Что только вы прикажете.
— Я давно себ общала, что если придетъ такая минута, то мы вмст подемъ къ Литк.
— О, дорогая моя!— отвтилъ Поланецкій.
Она продолжала:
— Я не знаю, что скажутъ люди, но что намъ до свта? Правда?
— Конечно. Еще бы намъ на людей обращать вниманіе! Всею душой, всемъ сердцемъ я благодарю васъ за эту мысль, моя дорогая, моя… Мариня!
— Я буду думать, что она смотритъ на насъ и молится за насъ.
— Да, она наша маленькая покровительница.
— Доброй ночи.
— Доброй ночи.
— До завтра.
— До завтра,— сказалъ и онъ, цлуя ея руки,— до послзавтра, каждый день и до…
Тутъ онъ добавилъ тише:
— И до свадьбы.
— Да,— отвтила Мариня.
Поланецкій ушелъ. Въ голов и сердц онъ чувствовалъ величайшій хаосъ мыслей, чувствъ, впечатлній, надъ которыми одно главное представленіе, что произошло что-то необыкновенно ршительное, что судьба его ршена, что время размышленій, колебаній и перемнъ прошло и что нужно начинать новую жизнь. И это сознаніе не только не было непріятно для него,— напротивъ, оно граничило чуть не съ упоеніемъ, въ особенности, когда онъ вспомнилъ, какъ цловалъ виски и волосы Марини. То что-то, чего не хватало въ его чувств, при этомъ воспоминаніи умалялось, таяло, и Поланецкому казалось, что онъ нашелъ все, что нужно для полнаго счастья. ‘Этимъ не пресытишься никогда!’ — думалъ онъ, это казалось ему прямо невозможнымъ. При этомъ онъ думалъ о доброт Марини, какъ можно положиться на такое сердце и такой характеръ, какъ въ жизни съ нею ничто угрожать не можетъ, какъ она не потопчетъ въ немъ ничего, ничего не разрушитъ, какъ приметъ за золото то, что въ немъ, дйствительно, золото, какъ будетъ жить для него, не для себя,— и, думая такъ, задавалъ себ вопросъ, что лучшее онъ могъ найти? И почти дивился своимъ прежнимъ колебаніямъ.
Но, вмст съ тмъ, онъ чувствовалъ, что то, что должно произойти, будетъ такою огромною перемной, чмъ-то до такой степени неизмримо ршительнымъ, что на дн его души, гд-то въ самомъ затаенномъ уголк, пробуждалось безпокойство передъ этимъ незнакомымъ счастьемъ.
Но онъ не колебался. ‘Я не трусъ, не тряпка,— думалъ онъ.— Теперь нужно идти впередъ, и я пойду’.
Возвратившись домой, онъ посмотрлъ на Литку и передъ нимъ сразу открылся точно какой-то новый ясный горизонтъ. Онъ подумалъ, что у него могутъ быть дти. Вотъ такая дорогая, русокудрая головка — и отъ Марини! При одной мысли объ этомъ сердце его забилось живй и къ порыву страсти присоединилась новая жизненная отрада, которую онъ не испытывалъ много уже лтъ. Онъ чувствовалъ себя почти совершенно счастливымъ и, случайно взглянувъ на письмо Букацкаго, засмялся такъ чистосердечно, что его слуга съ удивленіемъ заглянулъ въ комнату. У Поланецкаго явилось желаніе сказать ему, что онъ женится.
Заснулъ онъ только передъ утромъ, но всталъ бодрый, свжій, и, одвшись, полетлъ въ контору, чтобы поскоре сообщить свою новость Бигелю.
Бигель обнялъ его, потомъ съ обычною своею медленностью началъ разбирать дло и, наконецъ, сказалъ:
— Съ точки зрнія разума, это самая умная вещь, какую ты сдлалъ въ жизни.
Потомъ онъ указалъ на столъ съ бумагами и добавилъ:
— Вотъ эти договоры должны быть выгодны, но тотъ еще лучше.
— Что? Не правда?— хвастливо воскликнулъ Поланецкій.
— Бгу сказать жен,— сказалъ Бигель,— не могу удержаться, а ты ступай себ и не стсняйся. Я буду замнять тебя до дня свадьбы и даже до конца медоваго мсяца.
— Хорошо, — отвтилъ Поланецкій, — а я пойду провдать Машко, а потомъ мы съ Мариней подемъ къ Литк.
— Такъ и слдуетъ.
Поланецкій снова накупилъ цвтовъ, приложилъ къ нимъ записку, что скоро придетъ, а самъ отправился къ Машко.
Машко подъ опекой пани Краславской чувствовалъ себя гораздо лучше и съ минуты на минуту ожидалъ ея появленія. Выслушавъ извстіе Поланецкаго, онъ съ волненіемъ пожалъ его руку и проговорилъ:
— Я скажу теб только одно: не знаю, будетъ ли она съ тобой счастлива, а ты съ ней наврное.
— Потому что женщины лучше насъ, — отвтилъ Поланецкій.— Посл того, что случилось съ тобой, я надюсь, и ты такого же мннія.
— Признаюсь, я до сихъ поръ не могу придти въ себя отъ изумленія. Он, въ одно и то же время, и лучше насъ, и боле таинственны… Представь себ…
Машко запнулся, какъ бы не ршаясь говорить дальше.
— Что?— спросилъ Поланецкій.
— Да! ты умешь хранить секреты и, притомъ, представилъ мн такія доказательства дружбы, что между нами можетъ и не быть тайнъ. Такъ вотъ вообрази себ, что вчера посл твоего ухода я получилъ анонимное письмо,— здсь, какъ ты знаешь, существуетъ благородный обычай писанія анонимныхъ писемъ,— а въ немъ извстіе, что папа Краславскій существуетъ, живетъ, и не дурно.
— Что такое?… Можетъ быть, сплетня?
— А, можетъ быть, и нтъ. Живетъ, кажется, въ Америк. Письмо я получилъ въ присутствіи пани Краславской. Я не сказалъ ей ничего, но когда она осмотрла вотъ эти портреты и начала разспрашивать меня о родственныхъ связяхъ, и я, въ свою очередь, спросилъ, давно ли она вдоветъ, она мн отвтила: ‘Мы съ дочерью остались одни на свт девять лтъ тому назадъ, но это такая грустная исторія, что мн не хотлось бы сегодня говорить объ этомъ’. Замть, что она не отвтила прямо, когда умеръ ея мужъ.
— А ты что?
— Я думаю, если папа живъ, то долженъ быть фигурою такого сорта, о которой обыкновенно не говорятъ, и что здсь дйствительно могла быть ‘грустная исторія’.
— Тайна давно вышла бы наружу.
— Эти барыни нсколько лтъ сидли за границей. Кто знаетъ? Наконецъ, это ничмъ не измняетъ моихъ плановъ. Если папа Краславскій наслаждается жизнью въ Америк и не является сюда, то для этого должны быть какія-нибудь важныя соображенія. Это все равно, какъ будто бы его и не было. Наоборотъ, я теперь пріобртаю надежду, что мое сватовство окончится благополучно, я понимаю, что когда люди должны скрывать что-нибудь, тогда они длаются не такими требовательными.
— Прости мн мое любопытство,— сказалъ Поланецкій и взялъ свою шляпу,— меня интересуетъ и моя закладная, и Плавицкіе: ты наврное знаешь, что у барынь есть деньги?
— Я отвчу теб откровенно: кажется, есть, и большія, хотя я ставлю на карту, до нкоторой степени закрытую. Вроятне всего, они въ наличномъ капитал. Мать говорила мн нсколько разъ, что ея дочери нтъ надобности смотрть на состояніе мужа. Желзную кассу я самъ видлъ. Домъ он ведутъ на широкую ногу. Я знаю въ Варшав всхъ жидовъ и не жидовъ, дающихъ деньги взаймы, и мн извстно наврное, что Краславскія никому ни гроша не должны. Какъ ты самъ знаешь, у нихъ хорошенькая дача недалеко отъ Бигелей. Капитала он не проживаютъ, потому что достаточно умны для того.
— Но точной цифры ты не знаешь?
— Пробовалъ выпытывать, но издалека. Я былъ не совсмъ увренъ въ прочности нашихъ отношеній и потому не могъ очень напирать. Мн дали понять, что будетъ двсти тысячъ, а современемъ и больше.
Поланецкій простился и, идя по дорог къ Плавицкимъ, думалъ: ‘Все это какія-то тайны, какой-то мракъ, какой-то рискъ. Я предпочитаю Мариню’.
Черезъ полчаса онъ халъ уже съ Мариней на кладбище къ Литк. День былъ теплый, какъ бываетъ весною, но срый, весь городъ смотрлъ унылымъ и грязнымъ. На кладбищ тающій снгъ цлыми пластами отваливался съ могилъ на землю и обнаруживалъ пожелтвшую, на половину сгнившую мураву. Съ перекладинъ крестовъ и съ безлиственныхъ втвей деревьевъ спадали крупныя капли. Порывы теплаго втра рвали платье Марини такъ, что она принуждена была придерживать его. Наконецъ, они остановились у могилы Литки.
И тутъ все было мокро, угрюмо, на половину обнажено отъ тающаго снга. Мысль, что ребенокъ, котораго когда-то такъ стерегли, котораго такъ любили и нжили, теперь лежитъ во мрак и сырости, почти не хотла умститься въ голов Поланецкаго. ‘Все это, можетъ быть, естественно,— думалъ онъ,— но со смертью невозможно примириться’. Такъ и всегда бывало: сколько разъ ни навщалъ онъ Литку, всегда возвращался съ кладбища съ какимъ-то неудержимымъ бунтомъ, съ какимъ-то страстнымъ трепетомъ въ душ. Подобныя же мысли начали терзать его и въ эту минуту, ему казалось просто страшнымъ любить Лцтку и примирить любовь съ сознаніемъ, что въ нсколькихъ аршинахъ отсюда лежитъ она, черная и разлагающаяся. ‘Я не долженъ приходить сюда,— думалъ онъ,— потому что бшусь, теряю голову, подо мною колеблятся вс жизненныя основы’.
Прежде всего, однако, онъ мучился тмъ, что если о смерти невозможно думать, то и невозможно придумать что-нибудь противъ нея, и поэтому все, что приходитъ о ней въ голову, все это, покуда человкъ не протянетъ рукъ къ простой вр, и отчаянно, и плоско, и пошло. ‘Для меня тутъ вопросъ больше, чмъ въ одномъ существованіи, а я умю отвчать себ только общими мстами. Настоящій заколдованный кругъ!’ И то была правда. Если онъ думалъ, напримръ, что при первомъ воспоминаніи о смерти все становится прахомъ и дымомъ, и чувствовалъ, что — увы!— это такъ и есть, то чувствовалъ, вмст съ тмъ, что цлыя тысячи людей до него пришли къ такому же убжденію и ни одинъ изъ нихъ не нашелъ въ этомъ ни утшенія, ни даже такого удовлетворенія, какое даетъ открытіе истины.
Все, что онъ могъ сказать себ, было и страшно, и мелко, въ одно и то же время. Ему легко было понять, что вся человческая жизнь, всеобщая исторія, вс философскія системы, въ сущности, только борьба со смертью, неумолимою, отчаянною, борьба совершенно сознательная и, вмст съ тмъ, бездонно глупая и безцльная, потому что, въ конц-концовъ, все кончалось проигрышемъ. Но такое размышленіе не могло принести никакого утшенія, оно было только новымъ подтвержденіемъ заколдованнаго круга. Если единственною цлью всхъ человческихъ усилій есть жизнь, а единственнымъ результатомъ — смерть, то безсмыслица переходитъ всякую мру и ее просто невозможно было бы допустить, если бы не эта отвратительная и немилосердная очевидность, которая живыхъ и любимыхъ нами существъ обращаетъ въ прахъ и тлнъ.
Поланецкій при каждомъ посщеніи кладбища отравлялся подобными мыслями. Сегодня онъ думалъ, что присутствіе Марини охранитъ его отъ нихъ, а на самомъ дл вышло скоре противное. Смерть Литки подорвала въ немъ увренность въ смысл и моральной цлесообразности жизни, подкопалась и подъ его первую, прежнюю любовь къ Марин, такую наивную и лишенную сомнній, теперь же, когда вмст съ Мариней онъ стоялъ у могилы Литки, когда эта смерть, которая уже, казалось, отошла въ область воспоминаній, стала вновь чмъ-то осязательнымъ, отравляющее вліяніе ея заговорило съ новою силой. Снова ему представилось, что вся жизнь, значитъ, и любовь — только одинъ обманъ, а жизненныя стремленія что-то такое пустое и ничтожное. Если надъ жизнью нтъ ни разума, ни милосердія, то зачмъ трудиться, зачмъ любить, зачмъ связывать себя брачными узами? Затмъ разв, чтобы народить дтей, привязаться къ нимъ каждою каплей крови, а потомъ безпомощно смотрть, какъ эта слпая, глупая, ошеломляющая и грубая сила душитъ ихъ, словно волкъ ягнятъ, да приходить на ихъ могилы съ мыслью, что они гніютъ во мрак и сырости? Вдь Литка… тамъ она лежитъ…
Необычайно унылый день только усиливалъ горечь этихъ чувствъ. Прежде кладбище иногда казалось Поланецкому какою-то гигантскою нирваной, въ которой расплывается жизнь, но, вмст съ тмъ, расплывается и горе, чмъ-то соннымъ и умиротворяющимъ. Но сегодня на кладбищ не было спокойствія. Пласты снга осдали съ древесныхъ пней и могилъ, въ втвяхъ мокрыхъ деревьевъ толклись и каркали вороны. Неожиданные и сильные порывы втра срывали съ деревьевъ капли влаги, безжалостно сгибали безлистныя втви и водворяли какую-то отчаянную суматоху среди неподвижныхъ и равнодушныхъ каменныхъ крестовъ.
Мариня окончила свою молитву и сказала такимъ пониженнымъ голосомъ, какимъ обыкновенно говорятъ на кладбищахъ:
— Теперь ея душа должна быть между нами.
Поланецкій не отвчалъ ничего, но, прежде всего, подумалъ, что онъ и Мариня — это два существа изъ различныхъ міровъ, а потомъ, что если бы въ томъ, что она говоритъ, была бы хоть частичка правды, вс его духовныя треволненія стоили бы меньше, чмъ этотъ тающій снгъ. ‘Въ такомъ случа,— думалъ онъ,— существуетъ разлука съ жизнью, существуютъ кладбища, но смерти нтъ’.
Мариня начала укладывать на могил внки изъ безсмертниковъ, которые они купили у кладбищенскихъ воротъ, а Поланецкій поспшно думалъ, скоре при помощи чувства, чмъ при помощи мысли:
‘Въ моемъ мір на это нечего отвчать, тамъ только одни заколдованные круги, которые скатываются въ пропасть’.
И его поразило то, что если бы такія понятія о смерти, какія были у Марини, не выплывали изъ вры и были никому неизвстны, и если бы какой-нибудь философъ обнародовалъ ихъ, какъ гипотезу, то эту гипотезу признали бы наигеніальнйшей изъ геніальныхъ, потому что она все объясняетъ, на все даетъ отвтъ, освщаетъ не только жизнь, но и смерть, которая есть мракъ. Человчество съ удивленіемъ преклонилось бы передъ такимъ мудрецомъ и передъ такою гипотезой.
Съ другой стороны, онъ чувствовалъ, что, однако, какая-то частица Литки была между ними. Она сама разсыпалась въ прахъ, но что-то пережило ее, остались какія-то волны ея мысли, ея воли, ея чувства. То, что онъ сблизился съ Мариней, что они были женихъ и невста, что теперь они оба стояли у могилы Литки, что жизнь ихъ пойдетъ вмст, что у нихъ будутъ дти, которыя въ свою очередь будутъ жить, любить и множиться,— чмъ же это было, какъ не волной, которая, выйдя изъ этого ребенка, могла идти и идти въ безконечность, возрождаясь въ безсмертной цпи явленій? Какъ же тогда понять, что изъ смертнаго существа вышла безсмертная и безконечная энергія? Мариня въ простот своей вры нашла на это отвтъ, а Поланецкій не нашелъ.
А Мариня была права: Литка была между ними. У Поланецкаго промелькнуло въ голов какое-то неясное и не связанное въ точную мысль предположеніе, что, можетъ быть, все то, что человкъ во время своей жизни подумаетъ, все, чего онъ хочетъ, все, что онъ любитъ,— все это — матерія, во сто разъ боле неуловимая, во сто разъ боле тонкая, чмъ эиръ,— матерія, изъ которой образуется какое-то астральное существо, самосознающее и вчное или преобразующееся въ существо еще боле совершенное, еще боле тонкое и такъ до безконечности. И казалось ему, что атомы мысли и чувства могутъ слиться въ отдльное цлое собственно потому, что, исходя изъ одного мозга или сердца, они родственны и стремятся другъ къ другу по тому таинственному закону, по которому сливаются физическіе элементы, чтобъ образовать физическую единицу. Теперь у него не было времени обдумывать это, но ему казалось, что чего-то онъ достигъ, что въ завс, закрывающей его глаза, образовалась какая-то щель. Это могло оказаться заблужденіемъ, но въ настоящую минуту, когда онъ чувствовалъ, что Литка дйствительно между ними, онъ понималъ, что ея присутствіе только и можно объяснить такимъ образомъ.
Приближалась какая-то погребальная процессія,— на колокольн, стоящей по середин кладбища, начали звонить. Поланецкій подалъ Марин руку и повелъ ее къ воротамъ. По дорог Мариня, вроятно, все думала о Литк, потому что сказала:
— Теперь я вполн уврена, что мы будемъ счастливы.
И она крпче прильнула къ плечу Поланецкаго, потому что порывы втра сдлались такъ сильны, что имъ трудно было сопротивляться. Одинъ изъ такихъ порывовъ обвилъ вуаль Марини вокругъ шеи Поланецкаго. Дйствительность начала призывать его къ себ. Онъ прижималъ къ боку руку любимой женщины и чувствовалъ, что любовь если и не способна заслонить смерть, то, по крайней мр, примиряетъ съ жизнью.
Усвшись въ карету, онъ взялъ руку Марини и не выпускалъ ее всю дорогу. По временамъ къ нему чуть не возвращалась надежда, онъ думалъ, что такая кроткая и до глубины души добрая двушка съуметъ пополнить и воскресить все, что поблекло въ немъ. ‘Моя жена, моя жена!’ — повторялъ онъ про себя, глядя на нее, а ея правдивые, свтлые глаза отвчали ему: ‘Твоя!’
Когда они пріхали домой, панъ Плавицкій не возвратился еще съ предъобденной прогулки. Поланецкій слъ возл Марини и подъ впечатлніемъ тхъ мыслей, которыя проходили у него въ голов во время дороги, сказалъ:
— Вы говорили, что Литка была между нами,— это правда! Я всегда возвращаюсь съ кладбища какъ разбитый, но хорошо, что мы были тамъ.
Мариня отвтила:
— Это такъ, какъ будто мы здили за благословеніемъ.
— У меня осталось такое же впечатлніе и, кром того, мн кажется, что мы уже соединены, по крайней мр, ближе другъ къ другу, чмъ передъ этимъ.
— Да, это и печальное, и хорошее воспоминаніе.
Тогда онъ снова взялъ ея руку и сказалъ:
— Если вы врите, что мы будемъ счастливы, зачмъ намъ откладывать наше счастье? Дорогая моя, и я увренъ, что намъ будетъ хорошо,— не будемъ откладывать свадьбу. Мы должны начать новую жизнь,— начнемъ же ее скоре.
— Ршайте вы. Я ваша всею душой.
Онъ привлекъ ее къ себ, какъ вчера, и снова началъ искать своими устами ея устъ, а она, подъ вліяніемъ ли мысли, что его права сегодня гораздо больше, чмъ были вчера, или подъ вліяніемъ пробуждающейся страсти, не откидывала уже голову, а, закрывъ глаза, сама протянула къ нему губы, какъ бы истомленныя долгою жаждой.

VIII.

Для Поланецкаго началось теперь время свадебныхъ хлопотъ и приготовленій. Правда, квартира у него была готова уже годъ назадъ, то-есть гораздо раньше, чмъ онъ познакомился съ Мариней. Букацкій когда-то смялся надъ этою квартирой, видя въ ней доказательство, до какой степени Поланецкій сгораетъ страстью жениться. Поланецкій тогда отвчалъ ему:
— Да. У меня столько денегъ, что я могу позволить себ это. Мн кажется, что я начинаю что-то длать въ этомъ направленіи и что намренія мои мало-по-малу осуществляются.
Букацкій называлъ это предусмотрительностью, достойною похвалы, причемъ выразилъ удивленіе, какъ человкъ, такъ хорошо предвидящій будущее, за одинъ разъ не подъищетъ еще акушерку и няньку. Иногда разговоры такого рода кончались ссорой, потому что Поланецкій сердился, когда кто-нибудь не признавалъ его воззрній на свтъ трезвыми, Букацкій же доказывалъ, что это романтизмъ птичій, достойный какого-нибудь подорожника, — начинать съ работы поэтичнаго гнздышка. Одинъ твердилъ, что ничего не можетъ быть боле разсудительнаго, какъ заране подготовлять клтку, другой отвчалъ, что когда птица еще не намчена, а результатъ ловли не вренъ, клтка есть только обманъ собственнаго аппетита. Кончалось дло намеками на тонкія ноги Букацкаго, длающими для него невозможною погоню за всякими птицами, хотя и безкрылыми. Букацкій тогда приходилъ въ превосходное настроеніе духа.
Но, однако, теперь, когда клтка была готова и птица не только поймана, но и сама охотно шла въ неволю, оставалось еще столько дла, что Поланецкаго не разъ охватывало изумленіе, что такой, въ сущности, простой актъ, какъ женитьба, является такимъ сложнымъ въ цивилизованныхъ кругахъ общества. Ему казалось, что коли законъ не даетъ никому права всматриваться въ моральную сторону чьего-нибудь брачнаго союза, потому что онъ является изъявленіемъ свободной воли каждаго, то и за формальною стороной нужно слдить поменьше.
Но думалъ онъ такъ, прежде всего, потому, что не былъ законодателемъ, во-вторыхъ, былъ человкомъ горячимъ, котораго тяготила необходимость добыванія ‘бумагъ’, а, въ-третьихъ, что, разъ ршившись жениться, онъ пересталъ раздумывать, анализировать и стремился къ своей цли, какъ человкъ дла. Онъ проникся даже гордостью, когда сравнивалъ себя, напримръ, съ Плошовскимъ, исторія котораго, прежде чмъ она стала извстна всмъ по его дневнику, переходила изъ устъ въ уста въ ихъ кружк. ‘Ну, я изъ другого металла’, — съ оттнкомъ самодовольства думалъ Поланецкій, но по временамъ, когда онъ вспоминалъ фигуру Плошовскаго, его благородный, изящный и, вмст съ тмъ, энергически очерченный профиль, его образованіе, тонкость и гибкость его ума, его неслыханный талантъ привлекать къ себ людей, въ особенности женщинъ, то въ голову ему приходила мысль, что, однако, онъ, Поланецкій, является мене изящнымъ типомъ, мене облагороженнымъ и вообще человкомъ, вытесаннымъ изъ боле грубаго матеріала. Тогда онъ отвчалъ себ, что, очевидно, при теперешнихъ условіяхъ жизни и сил сопротивленія, которую она требуетъ, быть уже черезъ-чуръ филиграннымъ, какъ въ физическомъ, такъ и умственномъ смысл, это значитъ обречь себя на гибель. ‘Въ конц-концовъ,— думалъ онъ,— я могу на что-нибудь пригодиться, тогда какъ онъ годился бы только на полку какой-нибудь общественной этажерки съ бездлушками. Я съумю добыть себ хлбъ, онъ съумлъ только изъ готоваго хлба катать шарики. Я умю, и хорошо умю, красить ситцы, онъ умлъ только красить женскія щеки. А какая огромная разница между нами по отношенію къ женщинамъ! Этотъ человкъ переанализировалъ свою жизнь и жизнь любимой женщины, сгубилъ ее и себя, не имя возможности выйти изъ сомннія, достаточно ли онъ ее любитъ, сомннія эти есть и у меня, но я свою женщину беру, и былъ бы безсильною дрянью, а не мужчиной, если бы заране боялся будущаго и если бы не съумлъ самымъ простымъ способомъ выжать изъ него столько добра и счастья, сколько можно выжать изъ него’.
Здсь Поланецкій, хотя и отрекался отъ анализа, начиналъ анализировать, правда, не себя, а Мариню. Позволялъ онъ себ это потому, что заране былъ увренъ въ благопріятномъ вывод. Онъ хороню понималъ, что для счастливой будущности двухъ людей доброй воли одной стороны недостаточно, — это почти ничто при отсутствіи доброй воли съ другой стороны. Но онъ былъ увренъ, что вмст съ Мариней онъ беретъ не мертвое сердце. Мало того, что Мариня родилась на свтъ правдивой, она съ малыхъ лтъ сталкивалась съ трудомъ и съ условіями, въ которыхъ она должна была забывать о себ, чтобы думать о другихъ. Поланецкій зналъ объ этомъ и былъ убжденъ, что созидаетъ будущее на ум и характер Марини, созидаетъ почти на несокрушимомъ фундамент. Не разъ приходили ему на память слова одной знакомой и пріятельницы его матери, которая на вопросъ, о чьей судьб она больше тревожится,— о судьб ли ея сыновей, или дочерей,— отвчала: ‘Исключительно о судьб сыновей, потому что мои дочери, въ самомъ худшемъ случа, могутъ быть только несчастными’. Да, сыновей воспитываетъ школа и свтъ,— и то, и другое могутъ сдлать изъ нихъ негодяевъ,— дочери, которымъ дома внушаютъ твердыя моральныя правила, ‘въ самомъ худшемъ случа могутъ быть только несчастными’. Поланецкій понималъ, что такъ было и съ Мариней, и если анализировалъ ее, то скоре, какъ ювелиръ, любующійся своими драгоцнностями, а не какъ ученый, который жаждетъ дойти до неизвстныхъ и непредвиднныхъ выводовъ.
Но, все-таки, одинъ разъ они поссорились, и очень крупно, по поводу письма Васковскаго. Поланецкій получилъ это письмо черезъ нсколько недль посл отъзда Васковскаго въ Римъ и цликомъ прочиталъ его Марин. Письмо гласило такъ: ‘Дорогой мой. Я живу: via Tritone, pension Franaise. Навстите мою варшавскую квартиру, посмотрите, хорошо ли Снопчиньскій присматриваетъ за моими мальчиками и достаточно ли воды и смени у мелюзги св. Франциска. Когда придетъ весна, нужно отворить окна и клтки: кто хочетъ, пускай останется, кто хочетъ — летитъ. Мелюзга изъ породы homo sapiens должна имть хорошую пищу,— оставилъ на это,— и, кром того, мало морали и много любви. Снопчиньскій — добрый человкъ, но меланхоликъ. Онъ говоритъ, что это по милости снга. Когда на него нападетъ хандра, то онъ по цлымъ недлямъ смотритъ на свои сапоги и молчитъ, а съ дтишками нужно говорить, чтобъ они почувствовали къ теб довріе. Вотъ и все, что касается Варшавы.
‘Трудъ моей жизни, о которомъ я говорилъ, теперь я печатаю по-французски въ типографіи газеты Italie. Люди немного смются и надъ моимъ французскимъ языкомъ, и надо мною, но я уже привыкъ къ этому. Пріхалъ сюда Букацкій. Добрый, милый малый! Одичалъ въ конецъ и говоритъ, что у него одна нога начинаетъ волочиться, хотя я этого не замчаю. Онъ очень любитъ и васъ, и Мариню, да, кажется, и всхъ на свт, хотя и запирается въ этомъ. За то какъ начнетъ болтать — уши вянутъ. Да благословитъ Богъ васъ и вашу хорошую Мариню. Хотлъ бы я быть на вашей свадьб, но не знаю, напечатаютъ ли до Пасхи мое сочиненіе, а теперь послушайте, что я скажу вамъ, и знайте, что я съ этою цлью и пишу вамъ письмо. Не думаейте, что старикъ болтаетъ только для того, чтобы болтать,— вы знаете, что я былъ учителемъ, что отъ этого занятія меня освободило только наслдство, полученное отъ брата, что я много видлъ и испыталъ на дл. Если у васъ будутъ дти, не замучивайте ихъ наукой, дайте имъ рости по вол Божіей. Я могъ бы окончить на этомъ, но вы любите цифры, а я вамъ дамъ цифры. У маленькаго ребенка столько же часовъ труда, сколько у взрослаго человка, чиновника, напримръ, съ тою разницей, что чиновникъ во время служебныхъ часовъ разговариваетъ съ товарищами или куритъ папиросы, а ребенокъ все время долженъ напрягать вниманіе, иначе потеряетъ нить и перестанетъ понимать, что ему говорятъ. Чиновникъ посл занятій идетъ домой, ребенокъ долженъ готовиться къ слдующему дню, что у способнаго отнимаетъ четыре часа, у мене способнаго — шесть. Прибавьте къ этому, что бдныя дти часто даютъ уроки, а богатыя берутъ ихъ,— все это вмст составитъ двнадцать часовъ. Двнадцать часовъ работы для ребенка! Понимаете ли вы это, дорогой мой? Отдаете ли вы себ отчетъ, какіе люди должны образовываться при такихъ условіяхъ: свихнутые, съ наклонностями къ самымъ дикимъ маніямъ, кривые, упорные? Понимаете ли вы, какъ мы завваемъ кладбище нашими дтьми и почему самыя уродливыя идеи находятъ послдователей? Ахъ, теперь регулируютъ даже трудъ взрослыхъ на фабрикахъ, но о дтскомъ труд филантропія молчитъ. Вотъ это такъ поприще, тутъ и лавры, и слава! Не замучивайте вы своихъ дтей наукой, я прошу васъ. И Мариню прошу,— общайте мн это оба. Я не болтаю для того только, чтобы болтать, какъ иногда говоритъ Букацкій,— я говорю отъ сердца, это — величайшая реформа, которая ждетъ будущихъ вковъ для своего осуществленія,— величайшая посл введенія христіанства. Въ Перудж нсколько дней тому назадъ со мной случилось нчто чудесное, но о томъ я разскажу вамъ когда-нибудь посл, а теперь обнимаю обоихъ васъ’.
Мариня слушала это письмо, смотря, по примру Снопчиньскаго, на концы своихъ ботинокъ. Поланецкій прочелъ, разсмялся и сказалъ:
— Слышали вы что-нибудь подобное? До нашей свадьбы еще далеко, а профессоръ уже плачется надъ нашими дтьми и вступается за нихъ. До нкоторой степени это исторія моего гнздышка.
Черезъ минуту онъ прибавилъ:
— Право, это моя вина, потому что я надавалъ ему много общаній.
И, наклонившись такъ, чтобы заглянуть въ глаза Марини, онъ спросилъ:
— А что вы скажете на это письмо?
Поланецкій, спрашивая это, попалъ въ такую несчастную минуту, когда человкъ не бываетъ самимъ собой и поступаетъ несогласно съ своею натурой. По характеру онъ былъ скоре рзокъ, чмъ грубъ, а по временамъ способенъ почти къ женской деликатности. А теперь какъ въ его взгляд, такъ и въ вопрос, обращенномъ къ двушк, настолько же напоминающей мимозу, насколько ее напоминала Мариня, было прямо что-то грубое. Она знала, что вслдъ за замужствомъ идутъ дти, но это представлялось ей, какъ что-то неопредленное, о чемъ обыкновенно не говорится, а если и говорится, то въ вид намека, тонкаго, какъ самое тонкое кружево, или въ минуту какого-нибудь волненія, съ сильно бьющимся сердцемъ, съ влюбленными устами, приставленными къ самому уху любимой женщины, въ настроеніи почти торжественномъ, какъ о святын совмстной будущей жизни. Этотъ небрежно-развязный тонъ, какимъ говорилъ Поланецкій, и возмутилъ ее. Невольно ей пришло въ голову: ‘Отчего онъ не понимаетъ этого?’ — и она, въ свою очередь, поступила несогласно съ своею натурой и, какъ это часто случается съ робкими людьми въ минуты непріятности и замшательства, проявила большій гнвъ, чмъ ощущала на самомъ дл.
— Вы не должны такъ обращаться со мной!— воскликнула она въ негодованіи,— Вы не должны такъ говорить со мной!
Поланецкій все еще смялся, но уже искусственнымъ смхомъ.
— Отчего вы разсердились?— спросилъ онъ.
— Вы поступаете со мной не такъ, какъ должны.
— Я не понимаю, въ чемъ дло.
— Тмъ хуже.
Улыбка исчезла съ его губъ, лицо потемнло отъ гнва, и онъ заговорилъ быстро, какъ человкъ, который вдругъ перестаетъ разсчитывать свои слова.
— Быть можетъ, я глупъ, но я знаю, что такое доброта и что такое недоброта. При такихъ условіяхъ жизнь становится невозможною. Кто длаетъ изъ мухи слона, тотъ пусть самъ винитъ себя, а такъ какъ присутствіе мое вамъ непріятно, то я ухожу.
Онъ схватилъ шляпу, поклонился и ушелъ. Мариня не пробовала его задерживать. Еще съ минуту обида и гнвъ подавляли въ ней вс другія чувства, а потомъ осталось впечатлніе, какъ будто ее обухомъ пришибли. Мысли ея разлетлись во вс стороны, какъ стая птицъ, и надо всмъ парило только одно неясное сознаніе: ‘Свершилось, не вернется!’ Надъ ея головою разрушалось зданіе, которое уже начинало складываться въ такія красивыя линіи. Пустота, ничтожная, мучительная, безцльная жизнь, окаменлое сердце,— вотъ что оставалось ей. А до счастья было такъ близко!… Однако то, что свершилось, свершилось такъ внезапно, было такъ непонятно, что Мариня сначала не могла дать себ отчета въ этомъ. Подойдя къ своему письменному столику, она начала приводить въ порядокъ бумаги съ какою-то безсмысленною поспшностью, какъ будто отъ этого могло что-нибудь зависть въ настоящую минуту. Потомъ она посмотрла на фотографію Литки и вдругъ опустилась на стулъ, закрывъ руками виски и глаза. Но вскор ей пришло въ голову, что воля Литки должна быть сильне воли ихъ обоихъ, и вдругъ передъ нею блеснулъ лучъ надежды. Она начала ходить по комнат и припоминать, что произошло, потомъ вообразила себ Поланецкаго не только такимъ, какимъ онъ былъ въ послднюю минуту, но и такимъ, какимъ былъ онъ два, три дня, недлю назадъ. Ея горе теперь было уже больше обиды и увеличивалось съ каждою минутой вмст съ чувствомъ къ Поланецкому. Она начала говорить себ, что ей не слдовало такъ раздражаться, что ея обязанность — принять и любить Поланецкаго такимъ, каковъ онъ есть, а не требовать, чтобъ онъ приспособлялся къ ея понятіямъ. ‘Вдь, онъ живой человкъ, не кукла’,— повторила она нсколько разъ. И ее охватывало все большее и большее сознаніе вины и раскаяніе. По природ уступчивое и необычайно способное къ любви сердце вступило теперь въ борьбу съ трезвымъ разумомъ, которымъ Мариня обладала безспорно и который теперь напрасно говорилъ ей, что справедливость не на сторон Поланецкаго и что, наконецъ, она не сказала ничего такого, чего нельзя было бы извинить. Она говорила себ: ‘Если у него хоть сколько-нибудь доброе сердце, то онъ возвратится’, но, вмст съ тмъ, ее страшило самолюбіе мужчинъ вообще, а Поланецкаго въ особенности: она была настолько умна, чтобы замтить, какъ много заботился онъ о томъ, чтобъ слыть человкомъ непреклоннымъ. Но подобныя заключенія, которыя недоброжелательное сердце отнесло бы къ его невыгод, теперь еще боле склоняли Мариню на его сторону.
Полчаса спустя она была уже до глубины души убждена, что вина эта — ея вина и что она столько мучила его, что теперь должна уступить, то-есть первая протянуть руку примиренія. Въ ея понятіи это равнялось нсколькимъ примирительнымъ словамъ, которыя она должна написать ему. ‘Онъ такъ настрадался въ этомъ дл съ Кшеменемъ, что съ нимъ нужно быть помягче’. И она готова была чуть не плакать надъ его судьбою. Конечно, она разсчитывала, что онъ, этотъ негодный, скверный человкъ, оцнить, чего ей стоило писать къ нему, и придетъ сегодня вечеромъ.
Казалось, нтъ ничего легче, какъ написать нсколько сердечныхъ словъ, такихъ, которыя, исходя отъ одного сердца, шли бы прямо къ другому сердцу. но какъ это трудно! У письма нтъ глазъ, на которые навертываются слезы, нтъ лица, которое улыбается и грустно, и ласково, въ одно и то же время, нтъ голоса, который дрожитъ, нтъ рукъ, которыя протягиваются впередъ. Письмо можно читать и понимать какъ угодно, потому, что это только черныя буквы на равнодушной, какъ смерть, бумаг.
Мариня разрывала уже третій листокъ бумаги, когда сморщенное, словно печеное яблоко, лицо пана Плавицкаго, со свже-нафабренными усиками, появилось въ полуотворенной двери.
— Поланецкаго нтъ?— спросилъ онъ.
— Нтъ, папа.
— Придетъ онъ еще?
— Не знаю, папа.— Мариня вздохнула.
— Дитя мое, если онъ придетъ, скажи ему, что самое большее черезъ часъ я возвращусь и что я хочу поговорить съ нимъ.
‘Охъ, и я хочу поговорить съ нимъ!’ — подумала Мариня.
Она разорвала третій листокъ, взяла четвертый и начала думать, обратить ли все дло въ шутку, или просто попросить извиненія? Шутка могла не понравиться ему, въ извиненіи было что-то боле теплое,— только какъ это трудно! Еслибъ онъ не улетлъ, достаточно было бы протянуть руку, но онъ улетлъ, какъ камень изъ пращи… этотъ злюка, этотъ милый…
Мариня подняла глаза кверху и начала усиленно работать своею темно-волосою головкой, какъ вдругъ въ прихожей послышался звонокъ. Сердце Марини отчаянно забилось, а въ голов, какъ молніи, мелькали вопросы:
‘Онъ или не онъ?’
Дверь отворилась, то былъ онъ.
Вошелъ онъ, какъ волкъ, съ опущенною головой, съ унылымъ лицомъ, очевидно, не увренный, какъ его примутъ, но Мариня при его вид сорвалась съ мста съ горящимъ взоромъ, счастливая, необычайно тронутая тмъ, что онъ возвратился, первая подбжала къ нему и положила руки ему на плечи.
— Какой вы добрый, какой великодушный!— заговорила она.— А вы знаете, что я хотла писать вамъ?
Поланецкій прижалъ ея руку къ губамъ, помолчалъ съ минуту и потомъ сказалъ:
— Вы должны приказать спустить меня съ лстницы.
Охваченный восторгомъ благодарности, онъ прижалъ ее къ себ, началъ цловать ея губы, глаза, виски и волосы, растрепавшіеся отъ его объятій. Въ такія минуты ему всегда казалось, что онъ нашелъ все, что составляетъ полную и великую любовь. Наконецъ, онъ выпустилъ Маришо и продолжалъ:
— Вы черезъ-чуръ добры. Можетъ быть, это даже и лучше, потому что необыкновенно подчиняетъ меня вамъ… Я пришелъ просить у васъ прощенія, ни больше, ни меньше. Я сейчасъ же остылъ… Обругалъ я себя самыми послдними словами и не съумю даже сказать, какъ мн было больно. Я ходилъ по улиц, думалъ, что, можетъ быть, увижу васъ въ окн и по вашему лицу узнаю, можно ли мн вернуться сюда. Потомъ я не могъ выдержать и пришелъ…
— Это я прошу прощенія, это моя вина. Вы видите клочки бумаги? Я все писала и писала.
Но онъ теперь пожиралъ глазами ея волосы, которые Мариня поспшно приводила въ порядокъ. Съ раскраснвшимся, радостнымъ лицомъ, съ глазами, смющимися отъ счастья, она казалась ему боле прелестною, чмъ когда бы то ни было, и желанною, какъ никогда. Мариня тоже замтила, что онъ смотритъ на ея волосы, и смущеніе ея боролось съ чисто-женскимъ кокетствомъ. Она нарочно небрежно скручивала свою косу, такъ что она разсыпалась и густою волной покрыла ея плечи. Вмст съ тмъ, она не переставала повторять:
— Не смотрите на меня, а то я уйду.
— Да, вдь, это мое богатство,— отвчалъ Поланецкій,— къ тому же, я во всю жизнь не видалъ ничего подобнаго.
И онъ снова протянулъ къ Марин руку, но она вывернулась отъ него.
— Нельзя, нельзя, мн и такъ стыдно. Я должна была уйти.
Наконецъ, волосы были приведены въ порядокъ. Поланецкій съ Мариней сли и начали разговаривать спокойне, хотя не спуская глазъ другъ съ друга.
— Вы дйствительно хотли писать?— спросилъ Поланецкій.
— Вы сами видите нарванную бумагу.
— Я говорю, что вы черезъ-чуръ добры.
Она подняла глаза кверху, на полку, прибитую подъ письменнымъ столомъ, и отвтила:
— Потому что это была моя вина. Да, только моя.
И, думая, что она не проявила достаточнаго великодушія, она прибавила, опустивъ гласа и покраснвъ до ушей:
— А профессоръ Васковскій правъ въ томъ, что пишетъ о… наук.
Поланецкій почувствовалъ желаніе стать передъ нею на колни и цловать ея ноги. Красота и доброта Марини не только обезоруживали его, но и дйствительно подчиняли его ей.
— Что я пропалъ, это врно!— воскликнулъ онъ, какъ будто заканчивая какую-то мысль, которую нельзя было выразить словами.— Вы меня совершенно завоюете!
Она весело тряхнула головкой.
— Ой, не знаю! Я такая трусиха.
— Вы трусиха? Я разскажу вамъ анекдотъ. Въ Бельгіи я зналъ двухъ барышень, m-lle Вожеръ, у которыхъ былъ любимый котъ,— премилое существо, преласковое, кроткое. Потомъ одной барышн кто-то подарилъ прирученнаго зайца. И что-жь вы думаете? Котъ такъ боялся его, что со страху прыгалъ на вс шкафы и печки. Однажды m-lles Вожеръ пошли гулять и вдругъ вспомнили, что котъ остался съ зайцемъ. ‘А что, ‘Мату’ не обидитъ зайца?’ — ‘Мату? Да онъ его такъ боится, что видть не можетъ’. И он пошли спокойно. Черезъ часъ возвращаются домой, и какъ вы думаете, что случилось? Отъ зайца остались только одни уши. Это то же самое, что отношенія женщинъ къ нашему брату. Сначала вы какъ будто боитесь, а потомъ отъ насъ остаются только одни уши.
Поланецкій расхохотался, Мариня вслдъ за нимъ. Черезъ минуту онъ прибавилъ:
— Я знаю, что и отъ меня останутся только уши.
Конечно, онъ говорилъ неправду, потому что чувствовалъ, что у нихъ будетъ иначе.
Мариня подумала немного и отвтила:
— Нтъ. У меня не такой характеръ.
— Тмъ лучше,— сказалъ Поланецкій.— Я вамъ скажу откровенно, какое заключеніе я вывелъ изъ своихъ жизненныхъ наблюденій: большій эгоизмъ всегда беретъ верхъ надъ меньшимъ.
— Или большая любовь поддается меньшей, — прибавила Мариня.
— Это то-жь на то-жь выходитъ. Что касается меня, то я признаюсь, что какого-нибудь Ирода я желалъ бы вотъ такъ держать въ рукахъ (тутъ Поланецкій разставилъ пальцы, потомъ сжалъ ихъ въ кулакъ), а съ такимъ голубемъ, какъ вы, — дло совсмъ другое. Съ вами, я думаю, придется воевать за то, чтобы вы не особенно отрекались отъ себя, не слишкомъ отдавали себя въ жертву другимъ людямъ. У васъ такая ужь натура, и я знаю, кого беру. Наконецъ, это говорятъ вс, и даже какой-нибудь Машко, а, вдь, онъ не Соломонъ,— сказалъ мн такъ: ‘Она съ тобою можетъ быть несчастна, ты съ нею — никогда’. И онъ былъ правъ. Интересно, каковъ будетъ Машко со своею женой. Это твердая рука.
— Онъ очень влюбленъ?
— Не такъ, какъ былъ влюбленъ недавно, когда съ нимъ кокетничали.
— Потому что онъ не былъ такимъ негоднымъ, какъ нкій ‘панъ Стахъ’.
— Это будетъ удивительное супружество. Она не противна, хотя очень блдна, а глаза у нея всегда красные. Но Машко женится изъ-за денегъ. Я думалъ, что она его не любитъ, и когда вышла исторія съ Гонтовскимъ (вотъ тоже рыцарь!), я былъ увренъ, что Краславскія воспользуются случаемъ, чтобъ порвать отношенія съ Машко. А на самомъ дл случилось совсмъ противуположное, и вообразите себ, Машко опять безпокоится, что все идетъ, какъ по маслу. Это кажется ему подозрительнымъ. Во всякомъ случа, тутъ что-то странное. Существуетъ, будто бы, и панъ Краславскій… Богъ знаетъ что! Все вмст это — глупо. Тамъ не будетъ счастья, по крайней мр, такого, какъ я себ его воображаю.
— А вы какъ его воображаете?— спросила Мариня.
— Я думаю, счастье въ томъ, чтобы взять женщину, на которую можно положиться, — такую, какъ вы, — и ясно видть будущее.
— А я думаю, въ томъ, чтобы быть любимой, но этого еще мало.
— Что же еще?
— Чтобы стоить этого и чтобы…
Панна Мариня не находила надлежащихъ словъ, но, въ конц-концовъ, добавила:
— И чтобы врить въ мужа, и чтобы вмст съ нимъ трудиться.

VIII.

Поланецкій не ошибался. У Машко все шло такъ удачно, пани и панна Краславскія вели себя такъ безукоризненно, что молодой адвокатъ безпокоился все боле и боле. По временамъ онъ самъ смялся надъ собою, а такъ какъ съ нкотораго времени у него не было никакихъ тайнъ, которыхъ бы онъ не открылъ Поланецкому, то однажды сказалъ ему съ циническою развязностью:
— Милый мой, это просто ангелы, а у меня волосы на голов дыбомъ встаютъ,— во всемъ этомъ что-то есть.
— Лучше поблагодари Бога.
— Да коли он ужь черезъ-чуръ идеальны, безъ малйшаго порока, даже безъ тщеславія. Вчера, напримръ, я далъ имъ понять, что я адвокатъ только потому, что, по моему убжденію, сыновья лучшихъ фамилій должны теперь приниматься за что-нибудь и быть чмъ-нибудь. Угадай, что он мн отвтили? Отвтили он, что это тоже хорошее положеніе, какъ и всякое другое, что для нихъ всякій трудъ хорошъ и что только дурныя и пустыя натуры могутъ стыдиться труда. Он израсходовали столько зарядовъ, набитыхъ общими мстами, что меня разбирала охота отвтить имъ какою-нибудь прописною сентенціей: ‘честь — это нкая обрывистая скала’, или чмъ-нибудь врод этого. Поланецкій, я говорю теб, здсь что-то есть. Я думалъ, папа, но оказывается не папа. Я собралъ уже о немъ свднія,— онъ живетъ въ Бордо, называется тамъ M-r де-Лангле, у него свое гнздо, не столько легальное, сколько многочисленно населенное, которое онъ поддерживаетъ на деньги, что посылаетъ ему пани Краславская.
— Чмъ это теб мшаетъ?
— Мн? Ничмъ.
— Если такъ, то несчастныя он женщины, вотъ и все.
— Да, если только ихъ доходы соотвтствуютъ ихъ несчастіямъ. Помни, что у меня на ше много тяжести. Притомъ, видишь ли, если он такія женщины, какими кажутся, да, въ добавокъ, еще богатыя, то я готовъ дйствительно влюбиться, что будетъ глупо, если же на поврку выйдетъ, что у нихъ ничего нтъ, или есть, но очень мало, то я готовъ также влюбиться, и это будетъ еще глупе. Въ ней есть какое-то очарованіе.
— Во всякомъ случа, это будетъ умно. Но ты, все-таки, думай о себ и хотя немного обо мн и о Плавицкихъ. Ты знаешь, что въ такихъ случаяхъ я не даю поблажки, а сроки приближаются.
— Я еще разъ приналягу на свой кредитъ. Вдь, у васъ закладная на Кшемень. Черезъ два дня у насъ помолвка, и посл этого я надюсь, что я узнаю что-нибудь врное.
И Машко разразился монологомъ:
— Чтобы такой положительный человкъ, какъ я, зашелъ въ темный лсъ, это ршительно непонятно. Съ другой стороны, во всей Варшав нтъ человка, даже между тми, которые знаютъ, какъ у него идутъ дла, кто бы позволилъ себ усомниться въ состояніи пани Краславской. И, вмст съ тмъ, он такъ благородны…
— Твои опасенія, по всей вроятности, напрасны,— съ нетерпніемъ перебилъ Поланецкій.— Но ты, милый мой, вовсе ужь не такой положительный человкъ, потому что всегда притворялся, да и теперь притворяешься, а не смотришь на то, что теб давало хлбъ.
Черезъ нсколько дней дйствительно совершилась помолвка Машко.
Въ числ гостей была и Мариня. Пани Краславской понравился панъ Плавицкій, она знала его родственныя связи и не избгала знакомства съ нимъ, какъ это было съ Бигелями. Машко привелъ всхъ своихъ знакомыхъ съ громкими фамиліями, со стеклышками въ глазахъ, съ прямымъ проборомъ на голов, по большей части очень молодыхъ и особымъ умомъ не обладающихъ. Между ними пять братьевъ Выжей, которыхъ звали Мизя, Кизя, Базя, Брелочекъ и Титусь. Они носили прозвище пяти спящихъ братьевъ, потому что, ощущая жизненный инстинктъ только въ ногахъ, оживлялись лишь въ кадрили, а постомъ приходили въ совершенное оцпенніе, по крайней мр, въ умственномъ отношеніи. Букацкій очень любилъ ихъ и потшался надъ ними. Былъ баронъ Котъ, который, узнавъ отъ кого-то о существованіи въ древности какого-то Кота изъ Денбна, прибавлялъ всегда, когда его рекомендовали кому-нибудь: ‘изъ Денбна’. Машко былъ съ ними со всми на ты, хотя третировалъ ихъ съ оттнкомъ пренебреженія, также какъ и Коповскаго, молодого человка, обладающаго великолпною, идеальною головой и точно также великолпными, хотя и безсмысленными глазами. Категорію умныхъ пріятелей Машко представляли Поланецкій и Кресовскій. Пани Краславская пригласила также нсколько дамъ съ дочками, около которыхъ съ флегматическою небрежностью вертлись Выжи и которыя вздрагивали при приближеніи Коповскаго, не обращая вниманія на его духовное сходство съ Гамлетомъ, состоящее въ томъ, что если не онъ самъ, то его мозгъ легко бы могъ умститься ‘въ орховой скорлуп’. Нсколько солидныхъ лысинъ составляли добавленіе гостиной.
Панна Краславская, въ своемъ бломъ плать, несмотря на вчно красные глаза, казалась очень привлекательною. Въ ней, дйствительно, крылось какое-то женственное очарованіе, заключающееся въ странномъ, почти сонномъ спокойствіи. До нкоторой степени она напоминала фигуры Перуджино. По временамъ она оживлялась, какъ алебастровая лампада, внутри которой вдругъ вспыхнетъ огонь, а черезъ минуту опять угасала, но угасала не безъ красоты. Въ этотъ вечеръ она казалась боле красивою, чмъ обыкновенно. Поланецкій, смотря на нее, думалъ, что у нея можетъ быть сухое сердце и сухая голова, но почему бы ей не быть приличною женой, въ особенности для Машко, который, въ сущности, выше всего цнилъ свтскія приличія? Ихъ совмстная жизнь рисовалась въ будущемъ, какъ холодный и блдный день: солнце не согретъ, но за то и буря не угрожаетъ. Теперь они сидли въ конц гостиной, не черезъ-чуръ близко, но и не черезъ-чуръ далеко отъ остального общества, занимались собой не больше и не меньше, чмъ это слдовало. Въ его обращеніи съ нею проглядывало столько чувства, сколько было нужно,— прежде всего, желаніе представлять изъ себя корректнаго обрученнаго,— она отвчала ему тою же монетой. Другъ другу они улыбались пріязненно, онъ говорилъ больше нея, какъ будущій вождь и глава дома,— однимъ словомъ, они составляли самую порядочную и самую примрную пару обрученныхъ, какую можно только представить въ свтскомъ значеніи этого слова. ‘Я бы не выдержалъ’,— думалъ Поланецкій. И вдругъ онъ припомнилъ, что въ то время, когда она сидитъ здсь, съ оффиціальною улыбкой на устахъ, спокойная, блдная, тотъ докторъ, который не могъ ‘души отъ нея оторвать’, такъ же спокойно гніетъ гд-то подъ тропиками, забытый всми, какъ бы никогда не существовалъ. И Поланецкаго охватила злость. Онъ почувствовалъ не только презрніе къ сердцу панны Краславской, но и это ея спокойствіе показалось ему спокойствіемъ дурного тона, какою-то духовною мертвенностью, которая когда-то была въ мод и которую въ то время поэты, видящіе въ немъ что-то демоническое, безжалостно громили, но которое современенъ опошлилось и сдлалось равнымъ моральному ничтожеству и глупости. ‘Прежде всего, это гусыня, и, вдобавокъ, гусыня безъ сердца’,— подумалъ Поланецкій. И въ эту минуту безпокойство Машко при вид благородной тактики этихъ дамъ стало ему понятно до такой степени, что Машко выросъ въ его мнніи, какъ человкъ необыкновенно проницательный и умный.
Онъ сталъ сравнивать свою невсту съ панной Краславской и съ величайшимъ внутреннимъ довольствомъ сказалъ себ: ‘Мариня — это совсмъ другой видъ’. Онъ чувствовалъ, что отдыхаетъ духовно, глядя на нее. Настолько та казалась искусственнымъ растеніемъ, выросшимъ не на широкомъ и здоровомъ воздушномъ простор, а подъ стекломъ, насколько отъ этой вяло жизнью и тепломъ, кром того, сравненіе клонилось въ пользу Марини даже и съ точки зрнія свта. Поланецкій не совсмъ пренебрежительно относился къ свтскому изяществу, понимая, что если не всегда, то часто оно соотвтствуетъ извстной духовной законченности, въ особенности у женщинъ. И теперь, смотря то на одну, то на другую, онъ пришелъ къ заключенію, что эта законченность, которая у панны Краславской является чмъ-то добытымъ извн, у Марини представляется врожденной. Въ той оно напоминало платье, накинутое сверху, въ этой — душу, естественный признакъ вида, облагороженнаго долгими вками культуры. Черпая изъ воззрній Букацкаго столько, сколько ему было нужно, то-есть сколько въ нихъ было дльнаго, Поланецкій вспомнилъ то, что его отсутствующій другъ повторялъ не разъ, а именно, что женщины, несмотря на ихъ происхожденіе, раздляются на патриціанокъ, у которыхъ культурныя правила и духовныя потребности всосались въ кровь, и на выскочекъ, которыя наряжаются во все это, какъ въ мантилію, тогда, когда идутъ въ гости. Теперь, смотря на благородный профиль Марини, Поланецкій думалъ съ самодовольствомъ мщанина, женящагося на княжн, что онъ беретъ патриціанку въ полномъ смысл этого слова.
Кром того, и очень красивую патриціанку. Иногда женщинамъ нужно только немного почвы подъ ногами и немного счастья, чтобъ разцвсти вполн. Мариня, которая, посл похоронъ Литки, показалась Поланецкому почти безобразной, теперь удивляла его своею красотой. Панна Краславская въ сравненіи съ ней казалась полинялымъ платьемъ, лежащимъ рядомъ съ новымъ, и еслибъ состояніе панны Плавицкой соотвтствовало ея наружности, то, несомннно, она считалась бы чудомъ прелести. Выжи, водружая пенснэ на свои лошадиные носы, смотрли на нее съ нкоторымъ удивленіемъ, а баронъ Котъ изъ Денбна конфиденціально выражалъ сожалніе, что она уже обручена, иначе, кто знаетъ, можетъ быть онъ и ‘пріударилъ бы’ за нею.
Въ этотъ вечеръ Поланецкій могъ уловить черту своего характера, о которой раньше не имлъ понятія. Онъ былъ ревнивъ. А такъ какъ, вмст съ тмъ, онъ былъ убжденъ, что Марини можно было слпо врить, то ревность являлась чмъ-то совершенно нелпымъ. Когда-то онъ ревновалъ Мариню къ Машко, — тогда это было понятно, но теперь онъ не могъ отдать себ отчета, почему, напримръ, какой-нибудь Коповскій, со своею херувимскою головкой и птичьимъ мозгомъ, можетъ раздражать его до такой степени только потому, что сидитъ рядомъ съ Мариней и задаетъ ей, вроятно, боле или мене несуразные вопросы, на которые она боле или мене любезно отвчаетъ. Сначала Поланецкій началъ упрекать себя: ‘Невозможно же требовать отъ нея, чтобъ она показала ему языкъ!’ — а потомъ онъ нашелъ, что Мариня черезъ-чуръ часто обращается къ Коповскому, смотритъ на него съ большимъ интересомъ и отвчаетъ ему черезъ-чуръ любезно. За ужиномъ онъ былъ золъ и все время молчалъ, а когда Мариня спросила его о причин его молчанія, онъ отвчалъ, и очень глупо:
— Я не хочу портить впечатлнія, которое произвелъ на васъ панъ Коповскій.
Марин понравилось, что онъ ревнуетъ ее. Она стиснула губы, чтобы не разсмяться, внимательно посмотрла на него и сказала:
— И вы также находите, что въ немъ есть что-то необычайное?
— Конечно, конечно! Онъ даже когда по улиц идетъ, то кажется, что выноситъ голову на свжій воздухъ изъ опасенія, чтобъ въ ней не завелась моль.
Губы Марини выдержали искусъ, но глаза смялись. Наконецъ, она не могла выдержать и сказала тихо:
— Гадкій ревнивецъ!
— Я? Ничуть.
— Ну, тогда я сообщу вамъ выдержку изъ нашего разговора. Вы знаете, что вчера, во время концерта, на эстрад съ кмъ-то случился припадокъ каталепсіи. Сегодня мы разговаривали объ этомъ и я спросила пана Коповскаго, видалъ ли онъ когда-нибудь каталептика? И вы знаете, что онъ отвтилъ мн? Что каждому предоставляется право имть свои убжденія. А что, правда, онъ необычайный человкъ?
Поланецкій успокоился и началъ смяться.
— Я вамъ говорю, что онъ просто не понимаетъ, что ему говорятъ, и отвчаетъ, что на умъ взбредетъ.
Конецъ вечера они провели вмст, въ добромъ согласіи. У Плавицкихъ была двухмстная карета, мста Поланецкому не оказывалось. Мариня наклонилась къ нему и спросила:
— Вы, гадкій, придете завтра обдать?
— Приду, потому что люблю,— отвчалъ Поланецкій, окутывая ей ноги мховымъ одяломъ.
Мариня шепнула ему на ухо, какъ величайшую новость:
— И я также.
Машко проводилъ Поланецкаго до дома. По дорог они разговаривали о сегодняшнемъ вечер. Машко разсказывалъ, что передъ прибытіемъ гостей онъ пробовалъ говорить съ пани Краславской о длахъ, но это не удалось ему.
— Была минута, — сказалъ онъ, — когда я хотлъ поставить вопросъ прямо, конечно, придавъ ему приличную форму, но боялся. Въ конц-концовъ, почему я сомнваюсь въ приданомъ моей невсты? Только потому, что эти барыни обходятся со мной приличне, чмъ я ожидалъ. Я опасаюсь заходить черезъ-чуръ далеко,— а ну, какъ мои опасенія окажутся излишними, а ну, какъ у нихъ дйствительно есть деньги?— и барыни обидятся, когда мое любопытство окажется черезъ-чуръ матеріальнымъ. Нужно разсчитывать и на то, что я могу потерпть крушеніе у самаго порта.
— Хорошо,— отвтилъ Поланецкій,— допустимъ, и это очень вроятно, что у нихъ есть деньги, но еслибъ оказалось, что нтъ, какъ ты поступишь тогда? Уйдешь отъ панны Краславской или женишься на ней?
— Не уйду ни въ какомъ случа, потому что ничего не выиграю на этомъ. Если моя свадьба не придетъ къ благополучному концу, я разорюсь и такъ. Но тогда я скажу ясно, каково мое финансовое положеніе, и думаю, что панна Краславская откажетъ мн.
— А если нтъ?
— Я влюблюсь въ нее и вступлю въ сдлку съ кредиторами. Перестану, какъ ты говоришь, ‘притворяться’ и буду стараться зарабатывать на хлбъ для обоихъ насъ. Я не плохой адвокатъ. Ты самъ знаешь.
— Это очень порядочно,— отвтилъ Поланецкій,— но какъ ты устроишься со мной и съ Плавицкими?
— Вы въ лучшемъ положеніи,— у васъ закладная на Кшемень. Въ такомъ случа, ты возмешь все въ свои твердыя лапы и, можетъ быть, что-нибудь выжмешь. Гораздо хуже положеніе тхъ, которые врили мн на слово, и, скажу теб прямо въ глаза, они меня больше тревожатъ. Я пользовался, да и теперь пользуюсь, большимъ довріемъ… Теперь это — моя болячка. Но если мн дадутъ время, я какъ-нибудь выпутаюсь… Еслибъ мн хоть сколько-нибудь счастья въ дом, чтобъ было для чего работать…
Они дошли до квартиры Поланецкаго и Машко не докончилъ своей мысли. Но когда они уже простились, онъ вдругъ сказалъ:
— Слушай. Ты меня считаешь немного за мошенника, а я мене мошенникъ, чмъ ты думаешь. Я притворялся, какъ ты говоришь, правда, я долженъ былъ вывертываться, какъ пискарь изъ сти, и въ этихъ вывертахъ иногда сходилъ съ проторенной дороги… Но я страшно измучился, и, скажу теб откровенно, мн хочется хоть немного счастья, потому что у меня не было его. Поэтому я хотлъ жениться на твоей теперешней невст, хотя у нея нтъ приданаго. Что касается панны Краславской, то, знаешь ли, бываютъ минуты, когда я хотлъ бы, чтобъ оказалось, что у нея ничего нтъ, но чтобы она не покинула меня, когда узнаетъ, что и у меня тоже нтъ ничего. Я теб это говорю искренно, а затмъ — доброй ночи!
‘Ну,— сказалъ про себя Поланецкій,— съ Машко творится что-то новое’.
Онъ вошелъ въ ворота, приблизился къ своей двери и съ удивленіемъ замтилъ, что у него въ квартир кто-то играетъ на фортепіано. Оказалось, что Бигелю потребовалась подпись Поланецкаго для дла, которое должно быть окончено завтра утромъ.
— Да ты могъ бы оставить бумаги и идти спать, — сказалъ Поланецкій.
— Я уже выспался у тебя на диван, а потомъ слъ за фортепіано. Когда-то я игралъ такъ же хорошо, какъ и на віолончели, но теперь пальцы отяжелли. Твоя Мариня. кажется, играетъ. Это такъ пріятно въ дом.
Поланецкій расхохотался своимъ искреннимъ, добрымъ смхомъ.
— Моя Мариня! У моей Марини талантъ евангельскій: ‘не вдаетъ лвая, что творитъ правая’. Бдняжечка, у нея нтъ никакихъ претензій и она играетъ только тогда, когда ее просятъ.
— Ты какъ будто насмхаешься, но такъ насмхаются только влюбленные,— говорилъ Бигель.
— Я и влюбленъ совершенно. По крайней мр, теперь мн кажется такъ, да и вообще я долженъ сказать, что это мн все чаще и чаще представляется въ такомъ вид. Хочешь чаю?
— Пожалуй. Ты отъ пани Краславской?
— Да.
— Что Машко? Достигаетъ берега?
— Я только что простился съ нимъ. Онъ проводилъ меня до воротъ. Однако, онъ говоритъ такія вещи, какихъ отъ него нельзя было ожидать.
И Поланецкій, довольный, что ему есть съ кмъ поболтать и излить душу въ дружеской бесд, началъ разсказывать, что слышалъ отъ Машко и какъ сильно изумился онъ, когда нашелъ романтика подъ шкурой человка подобнаго рода.
— Машко не мошенникъ,— сказалъ Бигель.— Онъ только на пути къ различнымъ отступленіямъ отъ истины, а вина тому — его тщеславіе и поклоненіе передъ всякими свтскими приличіями. Но, съ другой стороны, это поклоненіе охраняетъ его отъ окончательнаго паденія. Что касается романтика, котораго ты нашелъ въ немъ, то…
Бигель отрзалъ кончикъ сигары съ величайшимъ вниманіемъ и, наморщивъ брови, закурилъ ее, услся поудобне и продолжалъ:
— Букацкій сказалъ бы на эту тему десятокъ ироническихъ парадоксовъ о нашемъ обществ… У меня засло въ голов, какъ онъ говорилъ, какъ нападалъ на насъ за то, что здсь всегда кого-то или что-то любятъ. Ему кажется, что это глупо и ни на что не пригодно, но я вижу въ томъ хорошій признакъ. На свт нужно держаться чмъ-нибудь, а что у насъ есть?— денегъ у насъ нтъ, разуму столько же, способности оріентироваться въ данномъ положеніи мало, а вотъ это дйствительно есть, — здсь точно невольно, благодаря какому-то общему настроенію, что-то или кого-то любятъ, а если даже и не любятъ, то чувствуютъ потребность въ этомъ. Ты знаешь, я разсудительный человкъ и купецъ,— значитъ, говорю трезво. Я разыышлялъ надъ этимъ по милости Букацкаго… Какой-нибудь Машко, напримръ, въ другомъ мст былъ бы шельма первостатейная. И такихъ я знаю много. А тутъ ты и негодяя поскребешь, и доскребешься до человка,— и вещь очень простая. Покуда у него въ сердц есть какая-нибудь искра, постольку онъ и не настоящая скотина, а у него есть искра собственно потому, что онъ что-то любитъ.
— Ты мн напоминаешь Васковскаго. То, что ты говоришь, не далеко отъ его воззрній на миссію юнйшихъ изъ арійцевъ.
— Что мн за дло до Васковскаго? Я говорю то, что думаю. Я знаю одно: отними у насъ это — и мы разлетимся, какъ бочка безъ обручей.
— Такъ слушай, что я теб скажу. Для меня это дло достаточно ршенное. Любить или не любить кого-нибудь — это личный вопросъ, но я понимаю, что нужно въ жизни любить что-нибудь. И я также задумывался надъ этимъ. Посл смерти того ребенка я чувствовалъ, что нкоторыя стороны моей души точно черти взяли, и теперь иногда чувствую это. Не сегодня, — нтъ,— но у меня бываютъ минуты,— какъ бы теб сказать?— отлива, что ли, истощенія, сомннія, и если, несмотря на это, я женюсь, то только потому, что понимаю, что для любви ко всему необходима сильная и жизненная подкладка.
— Потому ли или не потому,— отвчалъ неумолимый въ своей разсудительности Бигель,— ты женишься вовсе не въ силу чисторазсудочныхъ соображеній. Ты берешь красивую и добрую двушку, къ которой тебя влечетъ инстинктъ, и не вбивай въ себя, что на самомъ дл это не такъ, а то и ты начнешь притворяться… Такъ-то, милый мой, эти сомннія у всякаго бываютъ передъ женитьбой. Я, какъ ты говоришь, вдь, не философъ, а передъ свадьбой десять разъ на день спрашивалъ себя: достаточно ли я люблю свою будущую жену, такъ ли, какъ нужно, не черезъ-чуръ ли мало душой, не черезъ-чуръ ли большую роль играетъ здсь страсть? Богъ знаетъ что! Потомъ я женился, взялъ добрую женщину, и намъ хорошо. Вамъ также будетъ хорошо, если только вы по-просту будете брать вещи, потому что эти вчные вопросы въ голов, да разсматриваніе какихъ-то таинственныхъ глубинъ сердца — ей-Богу, ничего больше, какъ глупости.
— Можетъ быть, и глупости,— отвтилъ Поланецкій.— Я тоже не охотникъ лежать кверху брюхомъ и анализировать себя съ утра до вечера, но не могу не видть фактовъ.
— Какихъ фактовъ?
— Такихъ, напримръ, какъ тотъ, что мое чувство уже не таково, какъ было вначал. Я думаю, что впослдствіи оно сдлается такимъ же, какъ было, и признаю, что дло идетъ къ этому. И женюсь, несмотря на свои наблюденія, какъ будто ихъ не существовало, но не могу не длать ихъ.
— Это ужь твое дло.
— И видишь, что я еще думаю: нужно, чтобъ окна дома выходили на солнце, иначе въ квартир будетъ холодно.
— Вотъ это ты хорошо сказалъ,— отвтилъ Бигель.

IX.

Между тмъ, время протекало, подходилъ конецъ поста и, вмст съ тмъ, приближался срокъ свадьбы Поланецкаго, а также и Машко. Букацкій, приглашенный въ качеств шафера, отвчалъ слдующимъ письмомъ: ‘Извлекать творческую силу изъ состоянія общаго, то-есть состоянія совершеннаго покоя, и принуждать ее, при помощи браковъ, совершаемыхъ на земл, вселяться въ боле или мене визгливую частность, требующую колыбели и забавляющуюся запихиваніемъ большого пальца собственной ноги въ собственный же ротъ,— преступленіе. Тмъ не мене, я пріду, потому, что у васъ печи лучше, чмъ здсь’. Черезъ недлю онъ, дйствительно, пріхалъ и привезъ въ подарокъ Поланецкому великолпно разукрашенную пергаментную карточку, въ форм песочныхъ часовъ — эмблемы смерти, на которой была надпись: ‘Станиславъ Поланецкій, посл долгой и тяжкой холостой жизни’ и т. д.
Поланецкій, которому эта карточка очень понравилась, понесъ ее на слдующій день, около полудня, показывать Марин. Онъ разсчитывалъ провести съ нею все время до обда и испыталъ нкоторое разочарованіе, когда засталъ ее въ шляпк.
— Вы уходите?— спросилъ онъ.
— Да. Въ костелъ. Сегодня воскресенье.
— А, воскресенье!… Правда! А я думалъ, что мы посидимъ вмст. Такъ было бы пріятно.
Она подняла на него свои спокойные голубые глаза и безхитростно сказала:
— А служба Божія?
Поланецкій отнесся къ этимъ словамъ такъ, какъ отнесся бы и ко всякимъ другимъ, не предвидя, что въ духовномъ процесс, который ему придется переживать потомъ, эти слова, именно благодаря ихъ безхитростности, будутъ играть нкоторую роль, а пока онъ машинально отвтилъ:
— Вы говорите: служба Божія… Конечно… У меня время свободно, пойдемте вмст.
Мариня съ удовольствіемъ приняла это предложеніе. По дорог она сказала:
— Чмъ боле я счастлива, тмъ боле люблю Бога.
Это тоже признакъ хорошей натуры, потому что другіе вспоминаютъ о Бог только въ несчастіи.
Въ костел Поланецкому снова пришло въ голову то, о чемъ онъ думалъ, когда былъ, вмст со старымъ Плавицкимъ, въ Венторахъ у обдни: ‘Вс философіи и системы исчезаютъ одна за другою, а обдня совершается по-старому’. Ему казалось, что въ этомъ есть, однако, что-то непонятное. Онъ, который по поводу Литки столкнулся со смертью и получилъ такой жестокій ударъ, постоянно возвращался къ этимъ таинственнымъ загадкамъ, коль скоро ему приходилось попадать на кладбище, въ церковь или въ какія-нибудь обстоятельства, гд не было ничего, имющаго связь съ текущими, реальными потребностями жизни, а было что-то, что прямо относилось къ загробному существованію. Его поразило, какъ, однако, много длается въ жизни для этого будущаго, какъ, несмотря на вс философствованія и сомннія, люди живутъ такъ, какъ будто это будущее лежитъ вн всякаго сомннія, какъ поступаются для него своимъ личнымъ, мелкимъ эгоизмомъ, сколько филантропическихъ дяній совершаютъ во имя его,— сколько пріютовъ, больницъ, церквей воздвигнуто, и все это подъ обязательство, срокъ платежа по которому наступитъ лишь за гробомъ.
Еще боле поразила его мысль: для того, чтобы примириться съ жизнью, сначала нужно примириться со смертью, а безъ вры во что-то загробное это невозможно. За то, когда это примиреніе совершилось, вопросъ падаетъ самъ собою, какъ будто его и не было. ‘Къ чорту трауръ, наднемъ багряницу!’ Если такъ, то чего же можно хотть больше? Передъ тобою перспектива новаго существованія, въ самомъ дурномъ случа, необыкновенно любопытнаго,— да, вдь, и эта увренность равняется спокойствію. Примръ этого Поланецкій видлъ на Марин. Она была близорука и низко наклонялась надъ молитвенникомъ, но когда по временамъ поднимала голову, то Поланецкій видлъ лицо такое ясное, полное спокойствія и такъ умиротворенное, что оно казалось чуть не ангельскимъ. ‘Вотъ эта женщина счастлива и всегда будетъ счастлива, — говорилъ онъ себ, — и умно поступаетъ, потому что еслибъ увренность была на противной сторон, то она доставляла бы хоть то удовлетвореніе, какое даетъ правда, но мучить себя ради какихъ-то неизвстныхъ вопросительныхъ знаковъ — чистое безуміе’.
По дорог домой Поланецкій,— онъ все еще помнилъ о выраженіи лица Марини,— сказалъ:
— Въ костел вы напоминали мн какой-нибудь профиль Фра-Анджелика. Лицо у васъ было совершенно счастливое.
— Потому что я теперь и такъ совершенно счастлива. И знаете почему? Потому, что теперь я лучше, чмъ была прежде. Тогда у меня въ сердц жила обида и недоброжелательство, передо мною не было никакой надежды и все это вмст было такъ горько, что страшно вспомнить. Говорятъ, несчастіе облагораживаетъ избранныя души, но у меня не избранная душа. Наконецъ, несчастіе, можетъ быть, и дйствительно облагораживаетъ, но горечь, обида, недоброжелательство портятъ… Это словно ядъ.
— Вы очень ненавидли меня въ то время?
Мариня посмотрла на него и отвтила:
— Такъ ненавидла, что по цлымъ днямъ только о васъ и думала.
— Машко уменъ,— сказалъ Поланецкій,— онъ когда-то опредлилъ мн это такъ: ‘она предпочитала ненавидть тебя, чмъ любить меня’.
— О, что предпочитала, то предпочитала!
Они дошли до дому. У Поланецкаго нашлось время развернуть подарокъ Букацкаго и показать его Марин. Но ей это остроуміе не понравилось. На бракъ она смотрла не только съ точки зрнія сердца, но и съ точки зрнія религіи. ‘Такими вещами не шутятъ’,— сказала она и черезъ минуту призналась, что обижается на Букацкаго.
Букацкій пришелъ посл обда. За нсколько мсяцевъ своего пребыванія въ Италіи онъ сталъ еще тоньше, что не служило хорошимъ доказательствомъ благотворнаго вліянія климата на катарръ желудка. Носъ его напоминалъ остріе ножа, а юмористическое, иронически-улыбающееся личико сдлалось точно фарфоровымъ и было не больше руки взрослаго мужчины. Онъ былъ родственникомъ Поланецкаго и Марини и поэтому говорилъ при нихъ все, что взбредетъ въ голову. Чуть не съ порога онъ уже заявилъ, что теперь, когда умственныя извращенія встрчаются все чаще и чаще, онъ можетъ только скорбть, не удивляться, что они обручились. Правда, онъ пріхалъ въ надежд, что съуметъ еще спасти ихъ, но теперь видитъ, что опоздалъ, и ему ничего не остается, какъ покориться судьб. Мариня начала было сердиться, но Поланецкій,— онъ любилъ Букацкаго,— сказалъ:
— Прибереги свое остроуміе на свадебную рчь,— ты непремнно долженъ произнести ее,— а теперь скажи намъ, что нашъ профессоръ?
На это Букацкій отвчалъ серьезно:
— Помшался.
— Пожалуйста, не шутите надъ этимъ,— сказала Мариня.
А Поланецкій прибавилъ:
— Да еще такъ скверно.
Но Букацкій отвчалъ съ прежнею серьезностью:
— Профессоръ Васковскій помшался, и вотъ мои доказательства: во-первыхъ, онъ ходитъ по Риму безъ шляпы, врне сказать, ходилъ, потому что теперь находится въ Перудж, во-вторыхъ, онъ напалъ на молодую и приличную англичанку и началъ доказывать ей, что англичане только въ частной жизни христіане, но что отношеніе Англіи къ Ирландіи — не христіанское, въ-третьихъ, печатаетъ брошюру, что въ которой увряетъ, миссія оживленія и возрожденія исторіи христіанскимъ духомъ вручена юнйшимъ арійцамъ. Позвольте, вдь, это доказательство.
— Мы знали объ этомъ до отъзда профессора, и если ему больше ничего не угрожаетъ, то я надюсь, что мы увидимъ его въ добромъ здоровь.
— Онъ не думаетъ о возвращеніи.
Поланецкій вынулъ записную книжку, написалъ нсколько словъ карандашомъ и показалъ Марин.
— Прочтите и скажите, согласны ли вы?— сказалъ онъ.
— Если при мн начинаютъ писать, я удаляюсь, — заявилъ Букацкій.
— Нтъ, нтъ, это не секретъ.
Мариня отъ радости раскраснлась, какъ вишня, и, не вря своимъ глазамъ, начала спрашивать:
— Правда это или нтъ?
— Это зависитъ отъ васъ.
— Охъ, панъ Стахъ!… Я объ этомъ и не мечтала. Я должна сказать объ этомъ папа, должна…
И она выбжала изъ комнаты.
— Еслибъ я былъ поэтомъ, то повсился бы,— сказалъ Букацкій.
— Отчего?
— Потому что, если два слова, начертанныя рукой пайщика торговаго дома Бигель и Ко, могутъ произвести больше впечатлнія, чмъ самый дивный сонетъ, то лучше быть работникомъ на мельниц, чмъ поэтомъ.
Мариня, ошеломленная радостью, забыла взять съ собою записную книжку. Поланецкій протянулъ ее Букацкому и сказалъ:
— Читай.
Букацкій прочелъ.
‘Посл свадьбы — Венеція, Флоренція, Римъ, Неаполь, — согласны?’
— Значитъ, путешествіе въ Италію?
— Да. Представь себ, бдняжка никогда въ жизни не была за границей, а Италія всегда представлялась ей заколдованнымъ краемъ и она не мечтала увидать ее. Это большое для нея удовольствіе, а я, чортъ возьми, обязанъ же думать хоть немного о томъ, чтобъ доставить ей удовольствіе.
— Любовь и Италія! О, Боже, сколько разъ Ты уже смотрлъ на это! Все это старо, какъ свтъ!
— Неправда. Влюбись и увидишь, что найдешь въ этомъ что-то новое.
— Милый, дло не въ томъ, что я еще не люблю, а въ томъ, что я уже не люблю. Я давно уже освободилъ отъ песка этого Сфинкса, и онъ уже пересталъ составлять для меня загадку.
— Букацкій, женись.
— Не могу. У меня слабое зрніе и слабый желудокъ.
— Чему это можетъ помшать?
— Видишь ли, женщина — это листокъ бумаги. Ангелъ пишетъ съ одной стороны, дьяволъ — съ другой, бумага протекаетъ, слова мшаются и получается такая окрошка, которую я не могъ бы ни прочитать, ни състь.
— Какъ ты можешь всю жизнь жить только остротами!
— Я такъ же умру, какъ и ты, который женишься вскор. Это только намъ кажется, что мы думаемъ о смерти, а она о насъ думаетъ больше.
Мариня возвратилась съ отцомъ. Панъ Плавицкій обнялъ Поланецкаго и сказалъ:
— Мариня говорила мн, что вы хотите хать въ Италію посл свадьбы.
— Если моя будущая повелительница согласится.
— Будущая повелительница не только соглашается,— отвтила Мариня,— но потеряла голову отъ радости и готова прыгать по комнат, какъ будто ей десять лтъ.
Панъ Плавицкій сказалъ:
— Если благословеніе одинокаго старца можетъ вамъ пригодиться въ дальній путь, то я благословляю васъ.
Онъ вознесъ очи и длань горе, къ невыразимому удовольствію Букацкаго, но Мариня схватилась за руку пана Плавицкаго, поцловала ее и сказала, смясь:
— Папа, на это еще будетъ время,— мы собираемся хать только посл свадьбы.
— Для дороги нужны только билеты да квитанція на багажъ,— сказалъ Букацкій,— больше ничего.
Панъ Плавицкій обратился къ молодому цинику и отвтилъ съ оттнкомъ торжественности:
— Неужели вы дошли до того, что даже благословеніе одинокаго старца и отца считаете излишнимъ?
Букацкій, вмсто отвта, обнялъ пана Плавицкаго, поцловалъ его въ жилетку и сказалъ:
— А не сыграетъ ли со мной одинокій старецъ въ пикетъ?
— Съ Рубикономъ, конечно?— спросилъ панъ Плавицкій.
— Съ чмъ вамъ угодно,— и Букацкій обратился къ молодой пар:— Наймите меня въ проводники по Италіи.
— Ни за что въ свт,— отвтилъ Поланецкій.— Я былъ только въ Бельгіи и во Франціи, Италію не знаю, но хочу видть то, что будетъ интересовать насъ, а не тебя. Знаю я такихъ, какъ ты,— вы доходите до того, что искусство не любите, а любите только свои знанія.
И Поланецкій продолжалъ, обратившись къ Марин:
— Да, они доходятъ до этого. Они утрачиваютъ вкусъ къ великому и простому искусству и ищутъ чего-то, что можетъ привлечь ихъ пресыщенное вниманіе и дать возможность показать свои знанія. Они за деревьями лса не видятъ. Интересуютъ ихъ не великія имена художниковъ, которыхъ мы демъ смотрть, а самыя малыя, о которыхъ никто и не слыхалъ, они интересуются тою или другою манерой, вбиваютъ въ голову себ и другимъ, что произведенія плохія и боле небрежныя гораздо любопытне хорошихъ и совершенныхъ. Я говорю вамъ, что все это — пресыщеніе, излишество и излишняя утонченность, а мы люди простые.
Мариня смотрла на него съ гордостью, какъ будто хотла сказать: ‘Вотъ это то, что называется говорить!’ Гордость ея еще боле возросла, когда Букацкій сказалъ:
— Ты совершенно правъ.
Но Мариня возмутилась, когда онъ прибавилъ:
— А, во-вторыхъ, еслибъ ты не былъ правъ, то не выигралъ бы дла передъ этимъ трибуналомъ.
— Извините меня, я вовсе не ослплена.
— А я вовсе не знатокъ искусства.
— Нтъ, вы, знатокъ.
— А если такъ, то я заявляю, что знаніе только большаго количества подробностей вовсе не мшаетъ любить искусство. Въ этомъ случа вы должны больше поврить мн, чмъ Поланецкому.
— Нтъ, я предпочитаю врить пану Поланецкому.
— Что можно было предвидть заране,— отвтилъ Букацкій.
Мариня начала посматривать то на одного, то на другого съ немного разстроеннымъ лицомъ, но въ это время пришелъ панъ Плавицкій съ картами. Молодые прохаживались по комнат, а Букацкій впалъ въ унылое настроеніе духа. Въ конц вечера юморъ, который оживлялъ его, угасъ совершенно, маленькое личико стало еще меньше, носъ заострился еще боле, и Букацкій напоминалъ какой-то увядшій листъ. Когда они вышли, Поланецкій спросилъ у него:
— Что это ты такъ ослаблъ?
— Я, какъ машина,— отвтилъ Букацкій,— пока во мн есть топливо, я иду, а когда вечеромъ утренній запасъ истощается, то я останавливаюсь.
Поланецкій внимательно посмотрлъ на него.
— А теперь ты чмъ отапливаешься?
— Есть разные сорта угля. Пойдемъ ко мн, я дамъ теб чашку хорошаго кофе. Это оживитъ насъ.
— Слушай, я касаюсь деликатнаго дла, но мн кто-то говорилъ, что ты давно уже прибгаешь къ помощи морфія.
— Очень недавно,— отвтилъ Букацкій.— Еслибъ ты зналъ, какіе это горизонты открываетъ!
— И убиваетъ. Бойся же ты Бога!
— И убиваетъ. Скажи мн откровенно, приходило теб когда-нибудь въ голову, что можно томиться просто-на-просто ностальгіею смерти?
— Нтъ,— сказалъ Поланецкій,— я смотрю на вещи съ противуположной стороны.
На минуту они оба замолчали.
— Но я теб дамъ дома не морфина, не опіума,— вдругъ сказалъ Букацкій,— а только хорошаго кофе и бутылку добраго Бордо. Это будетъ невинная оргія.
Квартира Букацкаго была жилящемъ богатаго человка, немного удручающая своею неуютностью, но наполненная мелочами, имющими связь съ искусствомъ, картинами и гравюрами. Лампы горли въ нсколькихъ комнатахъ, потому что Букацкій не выносилъ темноты даже и во время сна. Бордо оказалось въ готовности, а подъ кофейною машинкой вскор вспыхнулъ синій огонекъ. Букацкій растянулся на диван и вдругъ сказалъ:
— Ты, можетъ быть, одной вещи не допускаешь. Видишь, какой я филигранный, а я вовсе не боюсь смерти.
— Я одно только допускаю,— отвтилъ Поланецкій,— все ты остришь и остришь, вводишь въ заблужденіе самого себя и другихъ, а, въ сущности, въ теб этого нтъ, и все это искусственно.
— Но человческая глупость, все-таки, немного забавляетъ меня.
— Но ты, если считаешь себя мудрымъ, то какъ же могъ устроить себ такую безполезную жизнь?
Поланецкій окинулъ взглядомъ вс бездлушки и картины и прибавилъ:
— Во всей этой обстановк ты, все-таки, ведешь безполезную жизнь.
— Довольно безполезную.
— Ты также принадлежишь къ числу тхъ, которые притворяются. Что за болзнь въ этомъ обществ! Позируешь, и дло съ концомъ.
— Иногда. Но, вдь, наконецъ, это переходитъ въ натуру.
Букацкій постепенно, подъ вліяніемъ Бордо, оживлялся и длался боле разговорчивымъ, хотя веселость его такъ и не возвращалась.
— Видишь,— сказалъ онъ,— въ одной вещи я не притворяюсь. Все, что я могъ сказать себ или услышать отъ кого-нибудь со стороны,— я все сказалъ и обдумалъ. Я веду самую глупую и самую безполезную жизнь, какую только можно вести. Вокругъ меня огромная пустота, которой я боюсь и которую заваливаю такимъ хламомъ, который ты видишь въ этой комнат, чтобъ мене бояться. Не бояться смерти — это дло совсмъ другое, потому что посл смерти не будешь ни чувствовать, ни мыслить. Тогда я буду тоже составлять частицу Ничто, но чувствовать это при жизни, сознавать это, отдавать въ этомъ отчетъ самому себ,— ей-Богу, не можетъ быть ничего боле подлаго. Потомъ, состояніе моего здоровья, дйствительно, плохо, и это отнимаетъ у меня всякую энергію. Во мн нтъ топлива и поэтому я добавляю его въ себ. Въ этомъ мене позированія и притворства, чмъ ты предполагаешь. Подбросивъ въ себя топлива, я беру жизнь съ ея юмористической стороны, и въ этомъ слдую примру больного, который лежитъ на томъ боку, на которомъ ему удобне лежать. Мн удобне такъ, а что при этомъ поза моя можетъ быть искусственной, съ этимъ я согласенъ,— всякая другая была бы мн непріятна. Вотъ и вопросъ весь исчерпанъ.
— Еслибъ ты взялся за какую-нибудь работу.
— Оставь меня въ поко. Прежде всего, я знаю множество вещей, но ничего не умю, во-вторыхъ, я болнъ, въ-третьихъ, поди-ка посовтуй паралитику, чтобъ онъ ходилъ побольше, когда онъ не владетъ ногами. Нтъ, вопросъ исчерпанъ. Выпьемъ лучше вина и поговоримъ о теб. Это добрая двушка, панна Плавицкая, и ты хорошо длаешь, что женишься на ней. Что я говорю днемъ, въ счетъ нейдетъ. Она добрая двушка и любитъ тебя…
Тутъ Букацкій, оживленный и, очевидно, приподнятый пріемомъ вина, началъ поспшно говорить:
— Что я говорю днемъ, въ счетъ нейдетъ. Теперь уже ночь, мы пьемъ вино, подошла откровенная минута. Хочешь еще вина или кофе? Я люблю этотъ запахъ: надо всегда мшать мокко и цейлонскій пополамъ… Знаешь, что я думаю, въ сущности? У меня нтъ врнаго понятія, сколько счастья можетъ дать слава,— я ею не пользовался, а такъ какъ Эфесскій храмъ уже сожженъ, то у меня и впереди ничего нтъ… Допустимъ, однако, на время, что всю славу могла бы състь мышь, и не натощакъ, а посл хорошаго завтрака въ кладовой… За то я знаю, что такое достатокъ, потому что у меня кое-что есть, знаю, что такое путешествіе, потому что много таскался по свту, знаю, что такое свобода, ибо я свободенъ, знаю, что такое женщины,— о, чортъ! даже черезъ-чуръ!— и знаю, что такое книжки. Кром того, въ этой комнат немного картинъ, немного гравюръ и немного фарфору… А теперь слушай, что я теб скажу: все это ничего, все тщета, глупость, тлнъ, въ сравненіи съ однимъ сердцемъ, которое любитъ. Вотъ результатъ моихъ наблюденій, только я дошелъ до него въ конц своей дятельности, тогда какъ нормальные люди начинаютъ имъ жизнь.
Онъ нервно началъ мшать ложечкой въ чашк съ кофе. Поланецкій вскочилъ съ мста и сказалъ:
— Ахъ, ты, животное! А что же ты болталъ нсколько мсяцевъ назадъ, что улепетываешь въ Италію потому, что тамъ тебя никто не любитъ и ты никого не любишь? Помнишь или, можетъ быть, станешь отпираться?
— А что я говорилъ сегодня утромъ теб и твоей невст?— что вы съ ума сошли, а теперь говорю теб, что ты хорошо длаешь. Что ты, логики отъ меня, что ли, хочешь? Болтать и говорить — дв вещи разныя. А теперь я искрененъ, потому что выпилъ полбутылки вина.
Поланецкій ходилъ по комнат и повторялъ:
— Ну, ей-Богу, что-то сказочное. Вотъ въ чемъ состоитъ сущность вещей и что они вс говорятъ, когда ихъ прижмешь къ стн.
Букацкій слегка дрожащею рукой налилъ другую чашку кофе и продолжалъ:
— Любить — и это ужь хорошо, но есть и лучше — это быть любимымъ. Выше этого уже ничего нтъ. Что касается меня, то я отдалъ бы все… Но обо мн не стоитъ говорить. Жизнь — это скверно и безъ таланта написанная комедія, даже и огромныя страданія напоминаютъ плохую мелодраму, но если въ жизни есть что-нибудь хорошее, то это быть любимымъ. Вообрази себ, что ты этого не нашелъ, а ты нашелъ, не ища…
— Ну, этого не говори,— ты не знаешь, чего это мн стоило.
— Знаю. Васковскій говорилъ мн… Наконецъ, это все равно. Дло въ томъ, чтобъ ты умлъ цнить это.
— А чего же ты хочешь? Я также понимаю, что меня любятъ, поэтому женюсь, и конецъ.
Букацкій положилъ ему руку на плечо.
— Ну, Поланецкій, я дуракъ по отношенію къ самому себ, но недурно вижу, что вокругъ меня длается. Это не конецъ,— это начало… Большинство мужчинъ говоритъ такъ, какъ ты: ‘Женюсь, и конецъ!’ — по большинство ошибается.
— Этой философіи я не понимаю.
— А видишь, что нужно-то: мало взять женщину, нужно ей также дать что-нибугдь, и нужно, чтобъ она это чувствовала. Понимаешь?
— Не особенно.
— Ну, ты притворяешься наивнымъ: нужно, чтобъ она чувствовала себя не только собственностью, но и собственницей. Душа за душу, иначе шею можно сломать. Супружества бываютъ хорошія или плохія. Машко придется плохо по двадцати соображеніямъ, между прочимъ, и потому, о которомъ я хочу сказать.
— Онъ другого мннія. Но, ей-Богу, жаль, что ты самъ не женился, коль скоро хорошо понимаешь, какъ должно быть.
— Еслибъ понимать разумно и длать согласно съ разумомъ значило бы одно и то же, то не было бы разныхъ-преразныхъ паденій, отъ которыхъ у насъ у всхъ кости болятъ. Наконецъ, вообрази меня въ роли жениха!
Букацкій началъ смяться своимъ тоненькимъ голоскомъ. Вдругъ къ нему возвратилась веселость, а вмст съ ней способность видть вещи съ ихъ комической стороны.
— И ты будешь смшонъ, а каковъ былъ бы я?… Бока вс надорвешь, вотъ какая минута будетъ! Ты самъ увидишь черезъ дв недли… Напримръ, какъ будешь одваться въ церковь. Здсь любовь, біеніе сердца, мысли огромной важности, новая эпоха въ жизни, а тамъ… прикащикъ изъ цвточнаго магазина съ букетомъ, фракъ, пропажа запонокъ, завязываніе галстука, натягиваніе лакированныхъ сапогъ, хаосъ… Да спасите меня, ангелы небесные! Я жалю тебя, милый мой, и прошу, чтобы ты не относился серьезно къ тому, что я говорилъ. Кажется, теперь новолуніе, а во время новолунія на меня нападаетъ манія говорить сантиментальными общими мстами. Все это глупости!… Новолуніе, ничего больше! Я былъ слезливъ, какъ овца, которая утратила своего первенца, и провалиться мн, если я не наговорилъ вздора.
Но Поланецкій напалъ на него.
— Я видлъ много пустяковъ, но знаешь ты, что мн больше всего кажется пустымъ въ теб и теб подобныхъ? То, что вы, которые освобождаете себя ото всего, не признаете надъ собою ничего, боитесь, какъ огня, всякой чистой правды только потому, что кто-то когда-то могъ уже изречь ее. Какъ это жалко, ей-Богу, я и выразить не могу! Что касается тебя, милый мой, ты былъ боле искрененъ минуту тому назадъ, чмъ теперь… Теперь ты снова какой-то пустой футляръ, который вытанцовываетъ на двухъ ногахъ, но я теб говорю, что и десятерымъ такимъ не уврить меня, что я не выигралъ хорошій кушъ въ лотерею.
Онъ сердито простился съ Букацкимъ, но по дорог, однако, успокоился и повторялъ ежеминутно:
‘Вотъ гд правда! Вотъ что говоритъ даже какой-нибудь Машко, даже какой-нибудь Букацкій, когда захочетъ быть искреннимъ, а я просто выигралъ хорошій кушъ, и не растрачу того, что выигралъ!’
Возвратившись домой, онъ посмотрлъ на фотографію Литки и громко сказалъ: ‘Котенокъ мой милый!’ Поланецкій до тхъ поръ, пока не заснулъ, думалъ о Марин съ отрадою и съ спокойствіемъ человка, который сознаетъ, что какою-то великою женщиной задача разршена, и разршена хорошо. Несмотря на слова Букацкаго, онъ былъ убжденъ, что когда женится, то этимъ самымъ разъ навсегда покончитъ съ своими сомнніями.

X.

‘Катастрофа’, какъ говорилъ Букацкій, наконецъ, наступила. Поланецкій убдился, что если въ жизни много дней, когда человкъ не можетъ уловить нити собственныхъ мыслей, то къ числу такихъ дней, прежде всего, принадлежитъ день свадьбы. У него въ мозгу по временамъ зарождалось по нскольку заразъ какихъ-то, не ясно составляемыхъ, мыслей не мыслей, скоре — впечатлній. Онъ чувствовалъ, что въ его жизни начинается новая эпоха, что онъ принимаетъ на себя великія обязанности, которыя нужно исполнять добросовстно и серьезно, и, въ одно и то же время,— совсмъ въ одно и то же время,— удивлялся, что карета до сихъ поръ не прізжаетъ, и удивленіе это выражалось въ форм угрозы: ‘Пусть только опоздаютъ, шельмы,— головы имъ сверну!’ По временамъ имъ овладвало торжественное настроеніе, словно боязнь передъ будущимъ, за которое онъ бралъ на себя отвтственность, онъ чувствовалъ себя приподнятымъ, и съ этимъ чувствомъ приподнятости начиналъ намыливать бороду и думать, что въ этотъ день, въ вид исключенія, не мшало бы пригласить парикмахера для приведенія въ порядокъ его упрямыхъ волосъ. Мариня постоянно примшивалась ко всмъ его думамъ. Онъ видлъ ее, какъ будто она была передъ нимъ. Онъ думалъ, что въ эту минуту она тоже одвается, что стоитъ въ своей комнат передъ зеркаломъ, что разговариваетъ съ горничной, а душа ея летитъ къ нему и сердце бьется неспокойно. Тогда онъ растрогивался и произносилъ цлые монологи: ‘Ты не бойся, добрая душа, клянусь, я теб не сдлаю зла!’ Онъ видлъ себя въ будущемъ такимъ добрымъ, такимъ снисходительнымъ, что не безъ нкотораго волненія началъ поглядывать на лакированныя ботинки, стоящія возл кресла, на которомъ лежала его свадебная одежда. Также отъ времени до времени онъ повторялъ себ: ‘Если жениться, такъ жениться!’ Онъ говорилъ себ, что былъ дуракъ, когда колебался, потому что другой такой Марини нтъ на бломъ свт, чувствовалъ, что любитъ ее, и, вмст съ тмъ, думалъ, что погода не дурна, но, можетъ быть, и дождь пойдетъ, что въ костел, можетъ быть, холодно, что черезъ часъ онъ будетъ стоять на колняхъ около Марини, что безопасне самому повязать блый галстукъ, чмъ надть съ готовымъ бантомъ, что свадьба, какъ бы то ни было, самый важный обрядъ въ жизни, что въ немъ кроется что-то святое, и не нужно, чортъ возьми, ломать голову надъ разными подробностями, потому что черезъ часъ все это кончится, завтра они удутъ, а потомъ начнется нормальная и спокойная жизнь мужа и жены.
Но эти мысли, однако, разлетались иногда, какъ стая воробьевъ, когда въ нихъ выстрлишь изъ-за угла, и въ голов Поланецкаго образовалась пустота. Тогда на его уста механически навертывались фразы, врод слдующихъ: ‘Восьмое апрля, завтра среда, завтра среда, карманные часы’… Потомъ онъ пробуждался, повторялъ себ: ‘Нужно быть идіотомъ!’ — и разлетвшіяся птицы вновь цлою стаей возвращались въ его голову и начинали бунтовать въ ней.
Въ это время пріхалъ Абдульскій, коммиссіонеръ торговаго дома Бигель, Поланецкій и Ко, который, вмст съ Букацкимъ, долженъ былъ играть роль шафера. По происхожденію онъ былъ татаринъ, лицо у него было смуглое, но во фрак и бломъ галстук онъ казался такимъ красивымъ, что Поланецкій выразилъ надежду, что и онъ скоро женится. Абдульскій отвтилъ: ‘Радъ бы въ рай’ и показалъ знаками, какъ считаютъ деньги, а потомъ заговорилъ о Бигеляхъ.
Дти вс хотли быть на свадьб, но Бигели ршили взять только двоихъ старшихъ, вслдствіе чего возникли непріятности и различіе во мнніяхъ, которыя пани Бигель должна была примирять при помощи шлепковъ. Поланецкій очень любилъ дтей, и теперь ужасно возмутился.
— Я устрою штуку съ Бигелями, — сказалъ онъ.— Ухали они изъ дому?
— Должны были сейчасъ выхать.
— Хорошо. Я заверну къ нимъ по дорог, заберу всхъ дтишекъ и высыплю ихъ передъ пани Бигель у моей невсты.
Абдульскій высказалъ убжденіе, что Поланецкій этого не сдлаетъ, но тотъ еще боле утвердился въ своемъ намреніи и, дйствительно, прямо отправился въ домъ Бигеля. Гувернантка знала отношенія Полонецкаго ко всей семь и потому не смла противиться ему, такъ что черезъ полчаса Поланецкій, къ великому ужасу пани Бигель, вошелъ во глав цлаго стада Бигелятъ, одтыхъ въ будничныя платья, съ растрепанными волосами, съ минами на половину счастливыми, на половину испуганными.
Онъ подбжалъ къ Марини, поцловалъ ея руку, уже затянутую въ блую перчатку, и сказалъ:
— Хотли дтишекъ обидть. Вы должны сказать, что я сдлалъ хорошо.
Онъ угодилъ Марин. Ей было пріятно видть это доказательство доброты его сердца, и она, дйствительно, обрадовалась дтямъ, обрадовалась даже тому, что собравшіеся гости сочли ея будущаго мужа оригинальнымъ, а пани Бигель, поправляя съхавшіе на сторону воротнички своихъ птенцовъ, повторяла сконфуженно:
— Что съ такимъ сумасшедшимъ длать!
Отчасти того же мннія былъ и панъ Плавицкій, но Поланецкій и Мариня такъ занялись другъ другомъ, что все остальное совершенно исчезло изъ ихъ глазъ. У обоихъ сердца бились неспокойно. Онъ смотрлъ на нее съ нкоторымъ удивленіемъ. Вся въ бломъ, начиная отъ башмаковъ до перчатокъ, съ зеленымъ внкомъ на голов и съ длиннымъ вуалемъ, она казалась ему совсмъ не такою, какъ обыкновенно. Въ ней было что-то необыкновенно торжественное, какъ въ покойной Литк. Поланецкій, правда, не сдлалъ этого сравненія, но чувствовалъ, что въ настоящую минуту эта блая Мариня если не представляется ему боле далекой, то, по крайней мр, вселяетъ въ него большую робость, чмъ та, вчерашняя, въ своей обычной одежд. Притомъ, она казалась ему некрасивой, потому что брачный внокъ рдкой женщин идетъ къ лицу, кром того, безпокойство и волненіе окрасили густымъ румянцемъ ея лицо, которое при бломъ цвт платья казалось еще боле краснымъ, чмъ было въ дйствительности. Но, странное дло, эта подробность собственно и взволновала Поланецкаго. Въ его, по натур добромъ, сердц заговорило какое-то чувство, похожее на сожалніе. Онъ понялъ, что у Марини сердце бьется, какъ у пойманной птицы, и онъ началъ успокоивать ее такими добрыми и хорошими словами, что даже самъ удивлялся, откуда онъ беретъ ихъ и какимъ образомъ они такъ легко приходятъ ему въ голову. Но эти слова являлись собственно по милости Марини. По всей ея фигур было видно, что она отдается ему съ волненіемъ, но, вмст съ тмъ, и съ довріемъ, отдаетъ ему сердце, душу, все существо свое, всю жизнь, и не какъ-нибудь, а на всякую минуту, до конца жизни. Съ этой точки зрнія въ ум Поланецкаго не могло зародиться ни малйшаго сомннія, и эта увренность длала его въ настоящую минуту лучшимъ, боле нжнымъ и краснорчивымъ, чмъ онъ бывалъ обыкновенно. Еще нсколько часовъ — и передъ ними откроется новая жизнь. Но теперь мысли ихъ начинали проясняться и то внутреннее безпокойство, отъ котораго они не были свободны, отходило въ сторону и смнялось, по мр приближенія къ религіозному обряду, торжественнымъ сосредоточеніемъ. Мысли Поланецкаго уже не разлетались, какъ воробьи, у него осталось только одно удивленіе, что онъ, при всемъ своемъ скептицизм, такъ чувствуетъ высокое значеніе предстоящаго акта. Собственно говоря, скептикомъ онъ не былъ. Въ душ у него даже гнздилась тоска по религіознымъ чувствамъ, и если онъ не обращался къ нимъ, то единственно потому, что отвыкъ отъ нихъ, единственно по милости своей духовной неподвижности. Скептицизмъ, самое большее, всколебалъ поверхность его ума, какъ втеръ морщитъ поверхность воды, глубина которой остается спокойною. Онъ также отвыкъ и отъ формъ, но то было дломъ будущаго и Марини, а тмъ временемъ, однако, уже одинъ обрядъ, которому онъ долженъ былъ подчиниться, казался ему такимъ возвышеннымъ, такъ полнымъ важности и святости, что онъ готовъ былъ приступить къ нему съ поникшею головой.
А передъ тмъ нужно было подчиниться другому обряду, который, несмотря на свою одинаковую торжественность, былъ очень противенъ Поланецкому: именно, нужно было преклонять колни передъ паномъ Плавицкимъ, котораго Поланецкій считалъ за дурака, принять его благословеніе и выслушать рчь, отъ которой, какъ было извстно, панъ Плавицкій ни за что не откажется. Поланецкій, впрочемъ, раньше уже сказалъ себ: ‘Коли я хочу жениться, то долженъ пройти черезъ все, что предшествуетъ женитьб, и не подавать никакого вида, а ужь какую мину скорчитъ въ ту минуту эта обезьяна Букацкій, меня мало интересуетъ’. Вслдствіе этого, онъ со всею готовностью опустился, вмст съ Маринею, на колни передъ паномъ Плавицкимъ и выслушалъ его рчь, которая, однако, длилась не особенно долго. Панъ Плавицкій самъ былъ неподдльно взволнованъ, голосъ его дрожалъ, руки дрожали и онъ едва былъ въ состояніи выразить что-то врод просьбы, чтобы Поланецкій не препятствовалъ Марин ходить и молиться на его могил, пока она совсмъ не заростетъ травою.
Торжественность этой минуты испортилъ Юзя Бигель. Съ одной стороны, онъ видлъ слезы пана Плавицкаго, съ другой — Мариню и Поланецкаго на колняхъ, что въ дом Бигелей бывало не только карой, но часто и вступленіемъ въ область боле гибкихъ педагогическихъ средствъ. Сочувствіе и опасеніе Юзи выразилось закрытыми глазами, открытымъ ртомъ и плачемъ, настолько громкимъ, насколько хватало его силъ. Когда, притомъ, и остальные братья по большей части послдовали его примру, поросшая травою могила пана Плавицкаго уже не могла произвести надлежащаго элегическаго впечатлнія.
Сидя въ карет между Абдульскимъ и Букацкимъ, Поланецкій едва-едва, полусловами, отвчалъ на ихъ вопросы, не вмшивался въ ихъ разговоръ, но за то бесдовалъ съ собою. Онъ думалъ, что черезъ нсколько минутъ свершится то, о чемъ онъ размышлялъ въ теченіе нсколькихъ мсяцевъ, чего, вплоть до смерти Литки, жаждалъ такъ горячо, какъ ничего въ своей жизни. Здсь его въ послдній разъ взволновало сознаніе разницы между этимъ недавно прошедшимъ временемъ и теперешнею минутой. Замчалась большая разница. Прежде онъ стремился и жаждалъ, теперь только хотлъ и соглашался. Мысль эта охватила его холодомъ, у него въ голов промелькнуло, что, можетъ быть, въ немъ не хватаетъ основъ, на которыхъ можно строить зданіе. Но Поланецкій былъ человкъ, который умлъ держать въ узд свои тревоги, а при случа разгонять ихъ на вс четыре стороны. И онъ сказалъ себ: ‘Впередъ,— теперь не время думать, а, во-вторыхъ, что дйствительность не всегда соотвтствуетъ мечтаніямъ — это вещь очень простая’. Потомъ ему вспомнилось то, что говорилъ Букацкій: ‘Мало взять, нужно и дать что-нибудь’, но онъ подумалъ, что это то же самое, что прясть какую-то тонкую, почти совсмъ невидимую нитку, что жизнь нужно брать проще,— она вовсе не обязана согласоваться съ заране взятыми теоріями. Тогда онъ повторилъ, что часто повторялъ себ: ‘Женюсь, и конецъ!’ И его охватила дйствительность настоящей минуты, и въ голов у него ничего не оставалось, кром Марини, церкви и брака.
А Мариня по дорог безмолвно молила Бога, чтобъ Онъ помогъ и дозволилъ ей осчастливить мужа, а для себя просила немного счастья, потому что была уврена, что покойная мать вымолитъ ей его.
Поланецкій и Мариня подъ руку прошли вдоль шпалеры своихъ гостей и любопытной толпы. Передъ ними, какъ во мгл, виднлись свчи, мигающія у алтаря, знакомыя и незнакомыя лица. А вотъ и лицо пани Эмиліи, выглядывающее изъ-за вуаля сестры милосердія, ея глаза, улыбающіеся, но полные слезъ. Имъ припомнилась Литка, припомнилось, что это она, собственно, ведетъ ихъ къ алтарю. Черезъ минуту они стояли на колняхъ передъ ксендзомъ, а надъ ними горли огоньки свчей, блистали позолотой лики иконы. Церемонія началась. Они повторили за ксендзомъ обычныя слова брачнаго обта, и Поланецкаго вдругъ охватило такое волненіе, какого онъ не ожидалъ и какое не испытывалъ съ того времени, когда мать подводила его къ первому причастію. Онъ почувствовалъ, что это не только обычный, требуемый закономъ, обрядъ, въ силу котораго мужчина получаетъ право на женщину, но въ этомъ связываніи рукъ, въ этомъ обт, кроется какая-то таинственная, неземная мощь, присутствіе Бога, передъ которымъ преклоняется душа и дрожитъ сердце. Среди тишины раздались торжественныя слова: ‘Quod Deus junxit, homo non disjungat’,— и Поланецкій чувствовалъ, что та Мариня, которую онъ бралъ, становится его тломъ и кровью, частью его души, и что для нея онъ долженъ быть тмъ же самымъ. Тмъ временемъ на хорахъ грянуло ‘Veni Creator’, и черезъ нсколько минутъ Поланецкіе вышли изъ костела. По дорог Мариню обняла пани Эмилія и шепнула ей: ‘Да благословитъ васъ Богъ’. Они похали домой на брачный пиръ, а пани Эмилія пошла на кладбище сообщить Литк извстіе, что ‘панъ Стахъ’ сегодня женился на Марин.

XI.

Дв недли спустя въ Венеціи швейцаръ отеля Бауэръ подалъ Поланецкому письмо съ варшавскимъ штемпелемъ. Въ эту минуту они вмст съ женой садились въ гондолу, чтобы хать въ Santa Maria della Salute, и тамъ отслужить обдню въ годовщину дня смерти матери Марини. Поланецкій, который не ожидалъ изъ Варшавы ничего важнаго, спряталъ письмо въ карманъ и спросилъ жену:
— А что, теперь не рано хать къ обдн?
— Рано, остается еще полчаса.
— Тогда, можетъ быть, хочешь похать въ сторону Ріальто?
Мариня всегда была готова на это. Раньше она никогда не была за границей и теперь положительно жила въ непрестанномъ упоеніи. Ей казалось, что все, что ее окружаетъ,— сонъ. Не разъ, отъ избытка восторга, она бросалась мужу на шею, точно будто онъ построилъ Венецію и какъ будто его исключительно слдуетъ благодарить за ея красоту. Не разъ она повторяла:
— Я смотрю, вижу и не врю, что это правда.
Они похали къ Ріальто. Благодаря раннему часу, движеніе было небольшое, вода точно заснула, день стоялъ тихій, прозрачный, но не совсмъ солнечный, одинъ изъ такихъ, когда Canale Grande, несмотря на свою красоту, напоминаетъ кладбище, когда палаццо кажутся пустыми и заброшенными, а въ неподвижныхъ ихъ отраженіяхъ въ зеркал водъ чувствуется глубокая грусть чего-то умершаго. Въ эти минуты смотришь на нихъ въ молчаніи, какъ бы съ опасеніемъ, чтобы своими словами не нарушить царящую повсюду тишину.
Такъ и Мариня смотрла вокругъ. Но Поланецкій, человкъ мене впечатлительный, вспомнилъ, что у него въ карман письмо, досталъ его и началъ читать. Спустя минуту онъ сказалъ:
— А! И Машко также женился. Ихъ свадьба была черезъ три дня посл нашей.
Мариня точно пробудилась отъ сна, моргнула нсколько разъ и спросила:
— Что ты сказалъ?
— Я сказалъ, мечтательная головка, что Машко женился.
Она прильнула головой къ его плечу и, глядя ему въ глаза, отвтила:
— Что мн за дло до Машко? У меня свой Стахъ.
Поланецкій улыбнулся, какъ человкъ, который снисходительно позволяетъ любить себя, но не удивляется этому, потомъ разсянно поцловалъ жену въ лобъ. Письмо, видимо, было интересно. Наконецъ, онъ бросилъ его и крикнулъ:
— О, это настоящая катастрофа!
— Что случилось?
— У панны Краславской десять тысячъ рублей въ годъ пожизненно, которые завщалъ ей дядя. Больше приданаго ни гроша.
— Но, вдь, и это много.
— Много? Послушай, что пишетъ Машко: ‘Въ такомъ случа, банкротство мое несомннно, а объявленіе несостоятельности — вопросъ времени’. Они ошиблись оба, понимаешь? Онъ разсчитывалъ на ея состояніе, а она на его.
— По крайней мр, имъ есть чмъ жить.
— Жить есть чмъ, но Машко нечмъ уплатить долговъ, а это немного и насъ касается,— меня, тебя и твоего отца… Все можетъ пропасть.
Теперь Мариня обезпокоилась не на шутку.
— Милый Стахъ, можетъ быть, твое присутствіе тамъ необходимо, тогда возвратимся… Какой это ударъ для папа!
— Я сейчасъ же напишу Бигелю, чтобъ онъ замнилъ меня и спасъ, что можно… Не принимай этого близко къ сердцу. У меня хватитъ на кусокъ хлба для обоихъ насъ и для твоего отца.
Мариня охватила руками его шею.
— Добрый ты мой!… Съ такимъ человкомъ, какъ ты, можно быть спокойной.
— Притомъ, что-нибудь можно будетъ спасти… Если Машко найдетъ кредитъ, то заплатитъ намъ. Можетъ быть, онъ отыщетъ покупателя на Кшемень. Да, вотъ онъ пишетъ мн, чтобъ я спросилъ Букацкаго, не купитъ ли онъ Кшемень, и чтобъ я подбилъ его на покупку. Я спрошу. У Букацкаго большое состояніе, и, кром того, ему было бы что длать. Интересно знать, какъ потомъ сложится жизнь Машко. Онъ пишетъ мн въ конц письма: ‘Жен я открылъ истинное состояніе своихъ длъ, она приняла это равнодушно, за то ея мать не можетъ сдержать себя отъ негодованія’. Потомъ онъ добавляетъ, что въ послднее время окончательно влюбился въ жену, и еслибъ они разстались, то это было бы величайшимъ для него несчастіемъ. Эта лирика мало меня интересуетъ, но любопытно знать, чмъ все это кончится.
— Она его не покинетъ,— сказала Мариня.
— Не знаю. Одно время я и самъ думалъ, что нтъ, но теперь мн хочется поспорить. Хочешь держать пари?
— Нтъ, потому что не хочу выиграть. Ты гадкій человкъ, ты не знаешь женщинъ.
— Напротивъ, знаю, и поэтому убжденъ, что не вс похожи на такую крошку, которая теперь плыветъ со мной въ гондол.
А Мариня отвтила:
— Въ Венеціи, въ гондол и рядомъ со своимъ Стахомъ!
Возвратившись отъ обдни, они застали у себя въ отел Букацкаго, одтаго въ дорожное клтчатое платье, которое казалось черезъ-чуръ широкимъ для его худенькой фигурки, съ фантастическимъ галстукомъ, завязаннымъ небрежно.
— Сегодня я ду,— сказалъ онъ, поздоровавшись съ Мариней.— Прикажете приготовить вамъ помщеніе во Флоренціи? Я могу нанять вамъ какое-нибудь палаццо.
— Вы остановитесь тамъ по дорог въ Римъ?
— Да. Прежде всего, чтобы сообщить въ галлере, что вы прідете, чтобы поэтому постлали на лстниц новый коверъ, во-вторыхъ, ради чернаго кофе. Вообще онъ въ Италіи плохъ, но во Флоренціи, у Джокоза, превосходный… via Tornabuoni… Это единственная вещь, которая чего-нибудь стоитъ во Флоренціи.
У васъ удивительная охота говорить всегда не то, что вы думаете.
— Напротивъ, я думаю о томъ, чтобы нанять вамъ хорошенькое помщеніе на Lung-Arno.
— Мы остановимся въ Верон.
— Ради Ромео и Джуліи? Конечно, конечно! Пока вы еще не пожимаете плечами, когда думаете о нихъ,— позжайте. Черезъ какой-нибудь мсяцъ, можетъ быть, было бы поздно.
Мариня расфыркалась на него, какъ кошка, потомъ обратилась къ мужу и сказала:
— Стахъ, прикажи этому господину не надодать мн.
— Хотите, — отвтилъ Поланецкій, — я ему отрублю голову, но только посл завтрака?
А Букацкій началъ декламировать:
‘…нтъ, это не разсвтъ,—
Не жаворонокъ,— соловей проснулся’.
И потомъ, обратившись къ Марин, спросилъ:
— Написалъ вамъ Поланецкій какой-нибудь сонетъ?
— Нтъ.
— О, это плохой знакъ!… Вотъ у васъ балконъ выходитъ на улицу. Не пришло ему въ голову ни разу стать у вашего балкона съ мандолиной?
— Нтъ.
— О, это очень нехорошо!
— Да, вдь, тутъ негд стоять,— тутъ вода.
— Онъ могъ бы подъхать на гондол. Видите ли, у насъ дло совсмъ другого рода, но здсь, въ Италіи, такой ужь воздухъ, что если кто-нибудь дйствительно любитъ кого-нибудь, то пишетъ сонетъ или стоитъ съ мандолиной подъ балкономъ. Совершенно врно, это результатъ географическаго положенія, морскихъ теченій, химическаго состава воздуха и воды, и если кто-нибудь не пишетъ сонетовъ или не стоитъ съ мандолиной подъ окномъ, тотъ положительно не пылаетъ любовью. Я могу привести въ доказательство весьма авторитетныя сочиненія, которыя трактуютъ отъ этомъ предмет.
— Кажется, я буду принужденъ отрубить теб голову передъ завтракомъ,— сказалъ Поланецкій.
До экзекуціи, однако, дло не дошло, потому что пора было садиться завтракать. Они сли за отдльнымъ столикомъ, но въ той самой зал, гд былъ и общій столъ, что для Марини (ее ршительно все занимало) представлялось также источникомъ наслажденія, потому что она видла настоящихъ англичанъ. Это на нее производило впечатлніе, будто она захала въ такое тридесятое царство, что со времени существованія Кшеменя ни одинъ изъ его жителей не отваживался на такое путешествіе. Букацкому, какъ и Поланецкому этотъ восторгъ давалъ поводъ для постоянныхъ шутокъ, но вмст съ тмъ доставлялъ имъ много удовольствія. Букацкій говорилъ, что Мариня напоминаетъ ему его молодость, Поланецкій называлъ жену полевою маргариткой и утверждалъ, что такой стоитъ показывать свтъ.
Самъ Букацкій, однако, замтилъ, что у ‘полевой маргаритки’ было много художественнаго чутья и много искренности. Ей многое было извстно по книжкамъ или пб рисункамъ, чего она не умла понять, въ томъ сознавалась искренно, но въ ея впечатлніяхъ не было ничего искусственнаго или воспринятаго съ чужихъ словъ. Когда ей что-нибудь приходилось по-сердцу, восторгу ея не было границъ, такъ что даже на ея глазахъ навертывались слезы. Букацкій по временамъ подтрунивалъ надъ нею безъ милосердія, по временамъ внушалъ ей, что у всхъ такъ называемыхъ знатоковъ какой-нибудь гвоздь въ голов и что она, какъ натура впечатлительная и до сихъ поръ не сбитая съ толку, является для него величайшимъ авторитетомъ въ длахъ искусства и была бы еще большимъ, еслибъ ей было лтъ десять.
За завтракомъ, однако, разговора объ искусств не было, потому что Поланецкій вспомнилъ о полученномъ имъ письм и сказалъ:
— Я получилъ письмо отъ Машко.
— И я,— отвтилъ Букацкій.
— И ты? Значитъ, дло-то спшное. Должно быть, Машко прижали не на шутку. Значитъ, теб извстно, въ чемъ дло?
— Онъ уговариваетъ, врне, умоляетъ меня купить… ты знаешь что?
Букацкій нарочно не назвалъ Кшеменя. Онъ помнилъ, какую печальную роль игралъ Кшемень въ отношеніяхъ Поланецкаго къ Марин.
Но Поланецкій понялъ его деликатность и отозвался:
— Ахъ, Боже мой! Когда-то мы избгали этого слова, какъ прикосновенія къ больному мсту, но теперь дло совсмъ другое… Трудно сдерживаться всю жизнь.
Букацкій многозначительно посмотрлъ на него. Мариня слегка покраснла и сказала:
— Стась совершенно правъ. Кром того, я знаю, что дло идетъ о Кшемен.
— Да, дло идетъ о Кшемен.
— Ну, и что-жь?— спросилъ Поланецкій.
— Я не купилъ бы его хотя бы потому, чтобъ пани Поланецкая не испытала впечатлнія, что имъ играютъ какъ какимъ-нибудь мячикомъ.
Мариня покраснла еще боле и сказала:
— Но я ужь совсмъ не думаю о Кшемен.
И она посмотрла на мужа. Тотъ кивнулъ годовой въ знакъ удовольствія и похвалы.
— Это доказываетъ, что ты умница,— отвтилъ онъ.
— Притомъ,— продолжала Мариня,— если панъ Машко не выдержитъ, то Кшемень или распадется, или попадетъ въ ростовщичьи руки, а это было бы для меня прискорбно.
— Ага!— сказалъ Букацкій,— прискорбно, коль скоро вы совсмъ не думаете о Кшемен?
Мариня снова посмотрла на мужа, теперь уже съ опасеніемъ. Поланецкій разсмялся.
— Попалась, Мариня!— сказалъ онъ и обратился къ Букацкому:— О чевидно, Машко хватается за тебя, какъ утопающій за соломенку.
— Ну, кто захочетъ хвататься за такую соломенку (посмотри на меня, каковъ я), тотъ непремнно погибнетъ, утонетъ… Кром того, Машко не разъ говорилъ мн: ‘у тебя притупленные нервы’. Можетъ быть, и такъ. Но поэтому-то я и нуждаюсь въ сильныхъ впечатлніяхъ. Еслибъ я помогъ Машко, онъ выкарабкался бы, сталъ бы на ноги, опять корчилъ бы лорда, а жена его большую барыню, они были бы невыносимо комильфотны… и у меня была бы скучная комедія, которую я видлъ уже и на представленіи которой чуть не разодралъ себ рта. Наоборотъ, если я не помогу ему, то онъ разорится, погибнетъ,— произойдутъ какія-нибудь занимательныя и неожиданныя случайности, можетъ быть, что-нибудь трагическое, что меня больше займетъ. Теперь вы сами сообразите: за плохую комедію я долженъ заплатить,— къ тому же, еще и дорого, а трагедію могу имть даромъ. Какъ тутъ колебаться?
— Фу, какъ вы можете говорить такія вещи?— вскрикнула Мариня.
— Не только могу говорить, но и напишу ихъ Машко. Притомъ, онъ меня обманулъ самымъ безсовстнйшимъ образомъ.
— Въ чемъ?
— Въ чемъ? Въ томъ, что я думалъ: вотъ истинный снобсъ! вотъ матеріалъ для чернаго характера! вотъ человкъ, поистин, безъ зазрнія совсти и сердца! А тмъ временемъ оказывается, что на дн души у него какая-то порядочность, что онъ хочетъ расплатиться съ кредиторами, что ему жаль эту куклу съ красными глазами, что разлука съ ней была бы для него страшнымъ ударомъ… Онъ наибезстыднйшимъ образомъ самъ пишетъ мн объ этомъ… Честное слово, въ этомъ обществ ни на что разсчитывать невозможно!… Я и за границей живу потому, что не могу сносить этого.
На этотъ разъ пани Поланецкая разсердилась уже серьезно:
— Если вы будете говорить такія вещи, то я попрошу Стася, чтобъ онъ порвалъ съ вами всякія отношенія.
Поланецкій пожалъ плечами и сказалъ:
— А, вдь, дйствительно, ради остроты ты можешь до полусмерти заговорить и себя, и другихъ, а никогда не думаешь разсудительно и по-людски. Ты понимаешь, что я не подбиваю тебя покупать Кшемень, хотя это было бы выгодно для меня. Все-таки, у тебя было бы какое-нибудь занятіе.
Букацкій расхохотался и спустя немного отвтилъ:
— Я теб уже сказалъ когда-то, что, прежде всего, люблю длать то, что мн нравится, а такъ какъ мн больше всего нравится ничего не длать, то, ничего не длая, я длаю то, что мн больше всего нравится. Если ты уменъ, то докажи мн, что я сказалъ глупость. Во-вторыхъ, я пахарь… Да, вдь, это превосходитъ человческое воображеніе! Я, для котораго дождь интересенъ постольку, поскольку нужно взять съ собою трость или зонтикъ, долженъ, подъ старость, простаивать, какъ журавль, цлые часы на одной ног и смотрть, угодно ли будетъ солнцу свтить или тучамъ сять дождикомъ? Мн разсчитывать, не проростетъ ли у меня пшеница, не нападетъ ли болзнь на кортофель, управлюсь ли я съ горохомъ, успю ли доставить Ицк изъ Песьей Воли столько четвертей, сколько обязался по договору, не захвораютъ ли у меня лошади сапомъ, не начнутъ ли овцы чихать? Мн подъ старость дойти до того, чтобы, благодаря умственному отупленію, черезъ каждыя три слова говорить: ‘почтеннйшій’ или ‘что, бишь я хотлъ сказать?’ Voyons, pas si bte! Мн, человку свободному, сдлаться ‘почтеннйшимъ’, ‘сосдушкой’, братомъ Лота, паномъ Мацемъ, Лехитой!…
И, возбужденный виномъ, онъ началъ въ полголоса цитировать слова Слязя изъ Лилли Венеды:
— ‘Разв я Лехитъ? Что это такое? Разв изъ моихъ глазъ смотритъ грубость, пьянство, обжорство, семь смертныхъ грховъ, пристрастіе къ шуму, къ квашенымъ огурцамъ, къ гербамъ?’
— Толкуй тутъ съ нимъ,— сказалъ Поланецкій,— тмъ боле, что, въ сущности, онъ до нкоторой степени правъ.
Но Мариня, которая съ минуты, когда Букацкій началъ говорить о деревенскихъ затрудненіяхъ, задумалась было, теперь стряхнула съ себя задумчивость и сказала:
— Когда папа бывалъ нездоровъ (а въ Кшемен онъ никогда не бывалъ такъ здоровъ, какъ въ послднее время), я всегда немного замняла его въ хозяйств, а потомъ это вошло у меня въ привычку. Хотя, видитъ Богъ, въ непріятностяхъ у меня недостатка не было, работа приносила мн такое удовольствіе, что я не съумю и объяснить этого. Я не понимала, почему это такъ, и поняла только тогда, когда мн объяснилъ это панъ Ямишъ. Онъ говорилъ мн, что это единственный истинный трудъ, на которомъ стоитъ весь свтъ, а всякій другой — или результатъ этого труда, или что-то искусственное. Позже я поняла даже такія вещи, о которыхъ онъ не упоминалъ. Иногда, весною, выйдешь въ поле, увидишь, что все ростетъ, и чувствуешь, что и у тебя сердце ростетъ тоже. Теперь я знаю, почему это: потому что во всякихъ другихъ отношеніяхъ человческихъ можетъ быть ложь, а земля — это правда… Земли нельзя обмануть, но и она,— дастъ, или не дастъ, — не обманетъ… Поэтому землю любятъ, какъ правду,— я ее люблю, и она меня учитъ любить… И роса падаетъ не только на нивы, не только на луга, но и на душу человческую, и человкъ становится лучшимъ, когда ему приходится вести дло съ правдой и любить, то-есть быть ближе къ Богу… Поэтому я такъ и любила мой Кшемень.
Тутъ Мариня испугалась и своего краснорчія, и того, что подумаетъ ‘Стась’. Вмст съ тмъ, ее взволновали и воспоминанія прошлаго и все это, какъ утренняя заря, отразилось въ ея глазахъ, на ея молодомъ лиц, да и сама она напоминала утреннюю зарю.
Букацкій смотрлъ на нее, какъ на неизвстное, только что открытое произведеніе венеціанской школы, потомъ закрылъ глаза, погрузилъ до половины свое маленькое личико въ огромный, фантастическій галстукъ и прошепталъ:
— Dlicieuse!
Лотомъ онъ высвободилъ подбородокъ изъ галстука и произнесъ вслухъ:
— Вы совершенно правы…
Но логическая Мариня не преминула отвтить:
— Если я права, то вы неправы.
— Это дло другое. Вы правы потому, что это вамъ къ лицу, а женщина въ это время всегда права.
— Стась!— сказала Мариня и обратилась къ мужу.
Въ эту минуту въ ней было столько прелести, что и онъ смотрлъ на нее также съ восторгомъ. Глаза у него смялись, ноздри широко раздувались, онъ прикрылъ своею ладонью ея руку и сказалъ:
— Охъ ты, дитя, дитя!
А потомъ, наклонившись къ ней, шепнулъ:
— Еслибъ мы были не въ общей зал, то я разцловалъ бы тебя въ твои милые глазки и губки.
Поланецкій допустилъ большую ошибку. Въ эту минуту не достаточно было почувствовать только физическую прелесть Марини, возгорться страстью при вид краски на ея лиц, ея глазъ или губъ,— нужно было понять и признать въ ней душу. А какъ далеко онъ не понималъ это, доказывали его снисходительныя слова. Въ эту минуту она была для него прелестнымъ ребенкомъ-женщиной,— больше онъ ни о чемъ и не думалъ.
Подали кофе. Въ конц разговора Поланецкій сказалъ:
— Такъ Машко сдлался лирикомъ,— это посл свадьбы-то!
Букацкій проглотилъ чашку кипятку и отвтилъ:
— Глупость въ томъ, что это Машко, а не то, что посл свадьбы… Не много лиризма, въ особенности посл свадьбы… Но позвольте! Я чуть-чуть не сказалъ что-то умное… Искренно прошу у васъ извиненія и общаю, что впередъ не буду. Очевидно, я обжогъ себ языкъ горячимъ кофе, но я пью его такимъ горячимъ потому, что мн сказали, что это помогаетъ противъ головной боли, а у меня она такъ болитъ, такъ болитъ…
Букацкій приложилъ руку къ затылку, закрылъ глаза и нсколько секундъ оставался безъ движенія. Потомъ онъ сказалъ:
— Болтаешь, болтаешь, а голова болитъ. Я отправился бы домой, но сюда долженъ придти ко мн художникъ Свирскій. Мы съ нимъ вмст демъ во Флоренцію… Знаменитый акварелистъ, дйствительно знаменитый… Никто не извлекалъ изъ акварели большей силы. Да вотъ и онъ.
Дйствительно, Свирскій, точно вызванный заклинаніемъ, появился въ эту минуту въ зал ресторана и началъ оглядываться по сторонамъ, разыскивая Букацкаго, наконецъ, онъ нашелъ его и приблизился къ столу.
Это былъ крпкій, приземистый человкъ, съ толстымъ затылкомъ, могучею шеей, необыкновенно смуглымъ цвтомъ лица и волосами настолько черными, какъ будто былъ итальянцемъ. Лицо у него было самое обыкновенное, но глаза умные, глубокіе, и, притомъ, ласковые. Идя, онъ немного раскачивался изъ стороны въ сторону.
Букацкій слдующимъ образомъ представилъ его пани Поланецкой:
— Рекомендую вамъ пана Свирскаго, художника, изъ породы геніевъ, который обладаетъ не только талантомъ, но и несчастною идеей не закапывать его въ землю, что онъ могъ бы сдлать такъ же хорошо и съ такою же пользою для людей, какъ и всякій другой… Но онъ предпочитаетъ наполнять свтъ акварелями и своею славой.
Свирскій, улыбаясь, показалъ два ряда мелкихъ, но здоровыхъ и блыхъ, какъ слоновая кость, зубовъ и сказалъ:
— Хотлъ бы я, чтобъ это была правда.
— И я вамъ скажу, почему онъ не закопалъ своего таланта,— продолжалъ Букацкій,— по соображеніямъ такимъ узкимъ, что порядочному артисту стыдно было бы признаться въ чемъ-нибудь подобномъ: онъ любитъ Погненбинъ, гд-то около Познани, — кажется такъ?— а любитъ потому, что родился тамъ. Еслибъ онъ родился въ Гваделуп, то любилъ бы Гваделупу и любовь къ Гваделуп такъ же спасала бы его въ жизни. Этотъ человкъ возмущаетъ меня, и вы должны сказать, не правъ ли я?
Мариня подняла на Свирскаго свои голубые глаза и отвтила:
— Панъ Букацкій вовсе не такой дурной человкъ, какимъ представляется, потому что сказалъ о васъ самое лучшее, что можно только сказать.
— Я умру забытый всми,— шепнулъ Букацкій.
Свирскій смотрлъ на Мариню такъ, какъ можетъ дозволять себ смотрть на женщину только одинъ живописецъ, безъ риска оскорбить ее. Видимо, онъ былъ заинтересованъ, и въ конц пробормоталъ:
— Только въ Венеціи можно неожиданно увидать такую голову,— это нчто баснословное!
— Что такое?— спросилъ Букацкій.
— Я говорю, что у пани Поланецкой удивительно оригинальный типъ,— вотъ здсь, напримръ (онъ провелъ себя указательнымъ пальцемъ по носу, губамъ и голов). И, притомъ, какая чистота линій!
— А что, не правда?— съ восторгомъ подхватилъ Поланецкій.— Я всегда думалъ то же самое!
— Готовъ побожиться, что ты никогда этого не думалъ,— отвтилъ Букацкій.
Но Поланецкій гордился и былъ необыкновенно доволенъ тмъ интересомъ, который возбуждала Мариня въ знаменитомъ художник, и сказалъ:
— Если вамъ доставитъ какое-нибудь удовольствіе написать съ нея портретъ, то мн доставило бы еще большее удовольствіе обладаніе этимъ портретомъ.
— Радъ всею душой,— просто отвтилъ Свирскій, — но я сегодня ду въ Римъ. Тамъ у меня начатъ портретъ пани Основской.
— И мы тоже, не дальше какъ черезъ десять дней, будемъ въ Рим.
— Тогда я согласенъ.
Мариня выразила свою благодарность и покраснла до ушей. Букацкій началъ прощаться и утащилъ съ собою Свирскаго. Выйдя изъ гостиницы, онъ сказалъ:
— У насъ еще есть время. Зайдемъ къ Флоріани и выпьемъ по рюмк коньяку.
Букацкій не умлъ и не любилъ пить, но съ той поры, какъ началъ прибгать къ морфію, пилъ больше, чмъ дозволяли ему его силы, потому что кто-то сказалъ ему, что одно нейтрализируется другимъ.
— Что за милая пара эти Поланецкіе!— сказалъ Свирскій.
— Они недавно обвнчались.
— Видно, что онъ ее сильно любитъ. Когда я похвалилъ ее, у него даже глаза вспыхнули, онъ весь такъ и поднялся, словно тсто на дрожжахъ.
— Она его любитъ во сто разъ больше.
— Откуда ты знаешь толкъ въ такихъ вещахъ?
Букацкій не отвтилъ прямо, а только поднялъ кверху свой острый носикъ и заговорилъ, какъ бы съ самимъ собою:
— Мн были противны супружество и любовь потому, что всегда, съ одной стороны, эта эксплуатація, съ другой — жертва. Напримръ, Поланецкій,— онъ добрый человкъ,— и что жь? у нея столько же ума, столько же характера, но потому, что она больше любитъ, жизнь ихъ сложится такъ: онъ будетъ солнцемъ, будетъ снисходительно свтить, снисходительно согрвать, считать ее своею собственностью, своею маленькою плакеткой, которая обязана обращаться вокругъ него. Все это обозначается уже теперь… Она уже вошла въ его сферу. Въ немъ какая-то самоувренность, которая злитъ меня. Онъ будетъ обладать ею — и рентой, она только имъ, безъ ренты. Онъ будетъ позволять любить себя, считая любовь съ своей стороны своею добродтелью, снисходительностью и милостью, она будетъ любить и считать свою любовь счастьемъ и обязанностью… Посмотрите на него, божка лучезарнаго!… Меня разбираетъ охота возвратиться и сказать имъ это,— авось они будутъ мене счастливы.
Но они уже были у Флоріани и черезъ минуту имъ подали коньякъ.
Свирскій все думалъ о Поланецкихъ и потому спросилъ:
— Ну, а если ей, все-таки, будетъ хорошо?
— Я знаю, что она близорука, можетъ быть, ей было бы такъ же хорошо носить очки.
— Поди ты къ чорту! Съ такимъ лицомъ — очки…
— Тебя это возмущаетъ, а меня-то…
— Потому что у тебя въ голов какая-то кофейная мельница, которая все мелетъ и мелетъ, пока не превратитъ въ мельчайшую пыль. Чего ты вообще хочешь отъ любви?
— Я? отъ любви? Ничего я не хочу отъ любви! Пускай дьяволъ возьметъ того, кто чего-нибудь хочетъ отъ любви! У меня отъ нея стрляетъ въ лопаткахъ. Но еслибъ я былъ не тмъ, чмъ есть, если бы мн нужно было опредлить, чмъ должна быть любовь, еслибъ я отъ нея требовалъ чего-нибудь, то хотлъ бы…
— Чего?… Гопъ, перепрыгивай!
— Чтобъ она складывалась въ равной части изъ страсти и уваженія.
Онъ выпилъ рюмку коньяку и черезъ минуту добавилъ:
— Кажется, я сказалъ что-то, что можетъ быть умнымъ, если оно не глупо… Но мн это все равно.
— Нтъ, это не глупо.
— Ей-Богу, все равно.

XII.

Посл недльнаго пребыванія во Флоренціи Поланецкій получилъ отъ Бигеля первое дловое письмо съ извстіями настолько благопріятными, что они почти превосходили всякія ожиданія. Законъ, воспрещающій вывозъ хлба за границу, былъ обнародованъ. Но у торговаго дома Бигель, Поланецкій и Ко огромные запасы хлба были закуплены и вывезены предварительно, а такъ какъ цны, въ особенности въ первое время, необычайно поднялись за границей, то торговый домъ получалъ огромную выгоду. Спекуляція, удачная и веденная на большую ногу, оказалась настолько выгодной, что изъ людей зажиточныхъ, какими они были до сихъ поръ, они обращались чуть не въ богатыхъ. Хотя Поланецкій давно былъ увренъ въ себ и не питалъ никакихъ опасеній, но это извстіе обрадовало его какъ съ финансовой стороны, такъ и съ точки зрнія самолюбія. Успхъ упояетъ человка и усиливаетъ его вру въ самого себя. Въ разговор съ женой Поланецкій не совсмъ съумлъ воздержаться отъ того, чтобы не дать ей понять, какая у него необыкновенная голова,— не то, что у окружающихъ его,— что онъ человкъ, который всегда приходитъ туда, куда намтилъ,— однимъ словомъ, что-то врод феникса среди общества, изобилующаго людьми, которые не могутъ устроиться на свт, какъ слдуетъ. И на всемъ свт онъ не могъ найти слушателя лучшаго, боле готоваго принять вс его слова съ величайшею врой.
— Ты женщина,— говорилъ онъ ей не безъ нкотораго оттнка покровительности,— чтобы мн разсказывать теб все дло съ самаго начала и вдаваться въ подробности. Какъ женщин, я лучше всего выясню теб, если скажу такъ: тотъ медальонъ съ черною жемчужиной, который я теб показывалъ у Годони, вчера я не былъ въ состояніи купить, а сегодня могу — и куплю.
Мариня начала благодарить его и просить не длать этого, но онъ обнялъ ее и заявилъ, что его ничто не удержитъ, что это дло ршенное и что ‘Мирись’ должна считать себя обладательницей черной жемчужины, которая будетъ такъ красива на ея блой шейк. И онъ сталъ цловать ее въ шейку, а когда насытился, то, чувствуя потребность въ какомъ-нибудь слушател, началъ расхаживать по комнат, улыбаться жен, самому себ и говорить:
— Я не говорю уже о такихъ, которые ничего не длаютъ: Букацкій, напримръ, ни къ чему не пригоденъ… не говорю о разныхъ ослахъ, врод Коповскаго. Возьмемъ людей, которые что-то длаютъ, у которыхъ какъ будто и умъ есть: ну, Бигель,— вдь, онъ никогда бы такого случая на-лету не поймалъ, началъ бы раздумывать, оттягивать, сегодня бы разсчитывалъ, завтра бы опасался, а время-то и прошло бы. Въ чемъ же дло-то? Прежде всего, въ томъ, чтобъ имть голову, а, во-вторыхъ, чтобы ссть и сообразить. А коли длать, такъ ужь длать!… Кром того, нужно обладать трезвымъ умомъ и не позировать. Машко, какъ будто, не дуракъ, а смотри, что натворилъ!… Ужь я-то не ходилъ и не пойду по его слду.
Онъ шагалъ изъ угла въ уголъ и потряхивалъ своими черными волосами, а Мариня, которая и такъ бы съ довріемъ слушала его слова, теперь принимала ихъ за неоспоримыя аксіомы, тмъ боле, что они были основаны на неопровержимыхъ фактахъ.
Поланецкій остановился передъ нею.
— Знаешь, что я думаю? Что трезвость мыслей — это умъ. Можно обладать интеллигентною головой, то-есть такою, которая впитываетъ знаніе, какъ губка, и впечатлительною, по при этомъ не имть собственнаго трезваго ума. Доказательство — Букацкій. Не считай меня чрезмрно самонадяннымъ, но еслибъ я обладалъ, напримръ, такими знаніями въ искусств, то, конечно, судилъ бы о немъ лучше. Онъ столько начитался, столько нахваталъ разныхъ мнній, что себ не составилъ никакого. Право, изъ того матеріала, который онъ нагромоздилъ у себя, что-нибудь я съумлъ бы выжать и своего собственнаго.
— Еще бы!— отвтила Мариня.— Непремнно съумлъ бы!
Поланецкій до нкоторой степени былъ справедливъ. Онъ вовсе не былъ глупымъ человкомъ, а, можетъ быть, его умъ былъ боле сплоченнымъ и солиднымъ, чмъ умъ Букацкаго, но за то и мене гибкимъ и мене обширнымъ,— вотъ это-то и не пришло ему въ голову. Онъ также не подумалъ и о томъ, что въ эту минуту, подъ вліяніемъ хвастливости, онъ говоритъ Марин то, отъ чего въ присутствіи другихъ, боле скептическихъ людей его удержало бы опасеніе показаться смшнымъ и подвергнуться критик. Но онъ съ Мариней уже не стснялся. Онъ думалъ, что если и можно позволить себ немного похвастаться, то, конечно, въ присутствіи жены. Вдь,— какъ онъ самъ выражался: ‘взялъ ее и дло кончено’,— вдь, Мариня принадлежала ему.
Вообще, онъ никогда не чувствовалъ себя такимъ счастливымъ и такимъ довольнымъ жизнью, какъ теперь. Матеріальный успхъ былъ на его сторон и будущность свою онъ считалъ обезпеченной. Онъ взялъ женщину молодую, красивую и умную, для которой онъ сталъ догматомъ, да иначе и быть не могло, коль скоро ея уста по цлымъ днямъ не обсыхали отъ его поцлуевъ, а здоровое и чистое сердце было преисполнено признательности за любовь. Чего ему недоставало теперь, чего еще могъ пожелать онъ? Кром того, онъ былъ доволенъ и собою, потому что приписывалъ въ значительной части своему уму и своей тактик то, что съумлъ устроить свою жизнь такъ, что она тактировала ему и дальнйшій успхъ, и спокойствіе въ будущемъ. Онъ видлъ, что другимъ плохо, а ему хорошо, и объяснялъ эту разницу въ свою пользу. Когда-то онъ думалъ, что человкъ, желающій быть спокойнымъ, долженъ урегулировать свои отношенія къ самому себ, къ людямъ и къ Богу. Первое и второе онъ считалъ урегулированнымъ. У него была жена, работа и будущее, онъ далъ себ и укрпилъ за собою то, что могъ дать и укрпить. Что касается людей, общества, то хотя онъ позволялъ себ критиковать его, иногда осмивать, но чувствовалъ, что въ глубин души любитъ его, что даже еслибъ и захотлъ не любить, то не можетъ, что если бы ради него нужно было пойти въ огонь или въ воду, то онъ пошелъ бы,— значитъ, и съ этой стороны все было уяснено. Оставалось отношеніе къ Богу. Поланецкій чувствовалъ, что еслибъ и это отношеніе было яснымъ и опредленнымъ, то тогда вс задачи жизни были бы разршены, тогда можно было бы сказать себ: я знаю, для чего жилъ, чего хотлъ и для чего долженъ умереть. Ученымъ онъ не былъ, но настолько сталкивался съ наукой, что зналъ, что объясненій и отвта искать нужно не въ такъ называемой философіи, а скоре въ собственномъ пониманіи вещей и, прежде всего, въ чувств,— это проще и пряме, а иначе дойдешь до странностей. Такъ какъ онъ не былъ совершенно лишенъ воображенія, то видлъ передъ собою образъ хорошаго и уравновшеннаго человка, добраго мужа, добраго отца, который работаетъ и молится, въ праздники водитъ дтей въ церковь и живетъ жизнью необыкновенно здоровою съ моральной точки зрнія. Картина эта такъ улыбалась ему, а въ жизни столько длается для картинъ! Онъ также думалъ, что общество, которое насчитывало бы побольше такихъ членовъ, было бы боле сплоченнымъ и здоровымъ, чмъ то, которое складывается изъ темныхъ головъ внизу, изъ софистовъ, дилетантовъ, декадентовъ и всякихъ тому подобныхъ непозволительныхъ фигуръ со свихнувшимся мозгомъ наверху. Когда-то, вскор посл знакомства съ Мариней, онъ общался себ и Бигелю, что, когда покончитъ со своею особой и съ людьми, то приступитъ къ уясненію и этого третьяго отношенія. Теперь время подошло,— по крайней мр, подходило. Поланецкій понималъ, что для этого требуется большее спокойствіе, чмъ то, какое даетъ свадебная поздка, впечатлніе новой страны и то шатаніе изъ отеля въ галлерею, а изъ галлереи въ отель, которое отнимало у него все время. Но, несмотря на эти условія, въ т рдкія минуты, когда онъ оставался съ своими мыслями, онъ тотчасъ же обращался къ этой, въ настоящее время самой важной для него, задач. Кром того, онъ подчинялся различнымъ вліяніямъ, которыя, несмотря на свою незначительность, все-таки, дйствовали на него, хотя бы потому, что онъ самъ нарочно не сопротивлялся имъ. Таково было вліяніе Марини. Поланецкій не отдавалъ себ въ этомъ отчета и не призналъ бы его существованія, но постоянное общеніе съ этою ясною, чистосердечно и безхитростно врующею душой, твердо сознающею свои обязанности къ Богу, невольно показывали ему, какое спокойствіе и умиротвореніе можно найти въ вр. И сколько разъ онъ ни провожалъ жену въ церковь, столько же разъ вспоминалъ то, что она сказала въ Варшав: ‘А какъ же? Служба Божія!’ И онъ втянулся, сначала ходилъ въ церковь для того, чтобы не отпускать жену одну, а потомъ это стало доставлять ему нкоторое внутреннее удовлетвореніе, какое, напримръ, ученому доставляетъ наблюденіе явленій, которыя особенно интересуютъ его. Такимъ образомъ, несмотря на несоотвтственныя условія, несмотря на путешествіе и обиліе впечатлній, развлекающихъ его умъ, Поланецкій неуклонно шелъ по новой дорог. Въ этомъ направленіи его мысли иногда получали оттнокъ особой энергіи и ршительности. ‘Въ конц-концовъ,— думалъ онъ,— я чувствую Бога! Я чувствовалъ Его у могилы Литки, чувствовалъ, хотя и не сознавалъ, въ словахъ Васковскаго о смерти, чувствовалъ во время внчанія, чувствую Его и у насъ на равнинахъ, и здсь въ горахъ надъ снгами, и только спрашиваю еще: какъ я долженъ славить Его, чтить и любить? Такъ ли, какъ понравится мн лично, или такъ, какъ это длаетъ моя жена и какъ меня учила моя мать?’
Однако, въ Рим онъ сначала пересталъ думать объ этихъ вещахъ. Столько вншнихъ впечатлній громоздилось теперь въ его ум, что ни для какой рефлексіи не было мста. Кром того, они съ Мариней возвращались вечеромъ такими измученными, что почти со страхомъ припоминали слова Букацкаго, который служилъ имъ добровольнымъ чичероне и постоянно повторялъ: ‘Вы не видали тысячной части того, что стоитъ видть, но это все равно,— вообще сюда не стоитъ прізжать, точно также какъ не стоитъ сидть дома’.
Букацкій теперь былъ въ такомъ настроеніи духа, что каждымъ своимъ новымъ словомъ противорчилъ тому, что высказалъ за минуту раньше.
Васковскій тоже пріхалъ повидаться съ ними изъ Перуджи. Мариню это такъ обрадовало, что она приняла его какъ близкаго родственника, и только успокоившись, замтила въ глазахъ профессора какъ будто оттнокъ грусти.
— Что съ вами?— спросила она,— вамъ не хорошо живется въ Италіи?
— Дитя мое,— отвтилъ профессоръ,— и въ Перудж хорошо, и въ Рим хорошо… Ахъ, какъ хорошо! Знайте, что здсь, хотя по улицамъ, вы попираете пыль міра… Это, какъ я всегда повторяю, преддверіе новой жизни, только…
— Только что?
— Только люди… видите, это не отъ злого сердца, потому что и здсь, какъ везд, больше добрыхъ, чмъ злыхъ, но по временамъ мн становится грустно, что и здсь, какъ и у насъ, меня считаютъ немного за сумасшедшаго.
Букацкій, который слышалъ этотъ разговоръ, сказалъ:
— Тогда вамъ нтъ повода здсь печалиться больше, чмъ у насъ.
— Да,— отвчалъ Васковскій,— только тамъ у меня близкіе, какъ вы, которые любятъ меня, а здсь нтъ ихъ… И я тоскую.
Потомъ онъ обратился къ Поланецкому:
— Здшнія газеты помщаютъ замтки по моему длу. Нкоторыя совсмъ издваются,— Богъ съ ними! Нкоторыя соглашаются, что новая эпоха должна, дйствительно, начаться введеніемъ Христа и Его духа въ исторію. Одна газета согласилась, что отдльные люди живутъ между собою по-христіански, но народы — еще по-язычески,— назвала даже это замчаніе великимъ, но и она, и вс другія газеты, когда я перехожу къ тому, что эту миссію Богъ предназначилъ намъ и другимъ юнйшимъ арійцамъ, покатываются отъ смха… А мн это больно… Он даютъ понять, что у меня здсь немного не въ порядк…
И бдный Васковскій постукалъ себя пальцемъ по лбу.
Но черезъ минуту онъ поднялъ голову и сказалъ:
— Человкъ бросаетъ зерно со скорбью и иногда съ сомнніемъ, но зерно падаетъ на ниву и, дастъ Богъ, взойдетъ.
Потомъ онъ сталъ разспрашивать о пани Эмиліи, а потомъ посмотрлъ на новобрачныхъ своими, точно только что проснувшимися глазами и задалъ наивный вопросъ:
— А вамъ хорошо другъ съ другомъ?
Мариня, вмсто отвта, подбжала къ мужу, прижалась къ его плечу и сказала:
— Вотъ видите, профессоръ!… Вотъ какъ намъ съ нимъ, вотъ какъ!…
Поланецкій началъ гладить ея темноволосую головку.

XIII.

Черезъ недлю Поланецкій повезъ жену на Via Margutti къ Свирскому, съ которымъ видался чуть не каждый день, съ которымъ сжился, подружился и который долженъ былъ начать портретъ Марини. Поланецкіе застали тамъ пана и пани Основскихъ и познакомились съ ними, тмъ легче, что барыни нсколько лтъ тому назадъ были вмст на какомъ-то вечер, а Поланецкій даже былъ когда-то представленъ пани Основской въ Остенде. Правда, Поланецкій не помнилъ,— въ эпоху, когда, при вид каждой молодой и красивой женщины, онъ спрашивалъ себя: ‘не эта ли?’ — задавалъ ли онъ себ такой вопросъ и по отношенію къ теперешней пани Основской? Во всякомъ случа, это могло быть, потому что она повсюду пользовалась репутаціей красивой, хотя нсколько изломавшейся, двушки. Теперь это была женщина двадцати шести или двадцати восьми лтъ, очень высокая, со свжимъ, хотя смуглымъ цвтомъ лица, съ вишневыми губами, съ причудливыми завитками волосъ на лбу и немного раскосыми, фіалковыми глазами, которые длали ее похожею на китаянку, а вмст придавали ея лицу выраженіе остроумія и злости. У нея была странная привычка закидывать руки назадъ и выставлять впередъ грудь, вслдствіе чего Букацкій говорилъ, что она носитъ бюстъ ‘en offrande’. Почти въ одну минуту она сообщила Марин, что такъ какъ они позируютъ въ одной мастерской, то должны считать себя за товарокъ, Поланецкому — что помнитъ его въ Остенде какъ хорошаго танцора и хорошаго ’causeur’а’ и что не преминетъ и теперь воспользоваться этимъ, обоимъ Поланецкимъ — что ей очень пріятно, что она упивается Римомъ, читаетъ Космополисъ, что влюблена въ виллу Доріа, въ видъ съ Пинчіо, что надется увидать катакомбы и что знаетъ сочиненія Росси въ перевод Аларда. Потомъ она пожала руку Свирскому, кокетливо улыбнулась Поланецкому и вышла съ заявленіемъ, что уступаетъ мсто боле достойной, оставивъ впечатлніе безпорядка, китаянки и цвтовъ. Панъ Основскій, человкъ очень молодой, свтлый блондинъ, съ безцвтнымъ, хотя и добрымъ лицомъ, вышелъ за женою, почти не вымолвивъ ни слова.
Свирскій глубоко вздохнулъ.
— Вотъ такъ буря!— сказалъ онъ.— Мн необыкновенно трудно удержать ее хоть дв минуты въ поко.
— А какое интересное лицо!— сказала Мариня.— Можно мн посмотрть ея портретъ?
— Онъ почти готовъ, можно,— отвтилъ Свирскій.
Мариня съ Поланецкимъ приблизились къ бумаг и могли, безъ всякаго принужденія, выразить свое удивленіе Свирскому. Эта голова, рисованная акварелью, обладала силою и тепломъ масляныхъ красокъ, а вмст съ тмъ въ ней отражалось все духовное существо пани Основской. Свирскій спокойно выслушивалъ похвалы и было видно, что онъ и самъ доволенъ своею работой. Онъ закрылъ портретъ, отнесъ его въ темный уголъ мастерской, затмъ усадилъ Мариню и началъ всматриваться въ нее.
Мариню до нкоторой степени смущалъ этотъ упорный взглядъ и щеки ея начали покрываться румянцемъ, но Свирскій довольно улыбнулся и пробормоталъ:
— Да, это другой типъ… земля и небо!
По временамъ онъ прищуривалъ одинъ глазъ, что смущало Мариню еще больше, по временамъ то приближался къ бумаг, то снова отступалъ отъ нея и снова говорилъ, какъ бы самъ съ собою:
— Тамъ нужно было уловить чорта, а здсь женственность.
На это Поланецкій отвтилъ:
— Если вы сразу замтили это, то я увренъ, что портретъ будетъ chef-d’vre искусства.
Свирскій вдругъ пересталъ смотрть на бумагу и на Мариню, обернулся къ Поланецкому и весело улыбнулся, показывая свои здоровые зубы.
— Именно, женственность, и типичную женственность, — это главный характеръ лица вашей жены.
— Вы и его уловите, какъ въ томъ портрет уловили чорта.
— Стась!— сказала Мариня.
— Это не я выдумалъ,— это панъ Свирскій.
— Если вы предпочитаете, то скажемъ чертенокъ, не чортъ… И хорошенькій чертенокъ, но опасный. Я, когда рисую, то наблюдаю разныя вещи. Любопытный это типъ — пани Основская.
— Почему именно?
— Вы замтили ея мужа?
— Я была такъ занята ею, что у меня не было времени.
— Вотъ, видите ли, она его такъ заслоняетъ, что его почти не видно, а хуже всего то, что и она его не видитъ, тогда какъ онъ чудеснйшій малый, превосходно воспитанный, поразительно деликатный, очень богатый и вовсе не глупый, а въ добавокъ любитъ ее до безумія.
Свирскій началъ рисовать и разсянно повторилъ:
— Лю-битъ ее безум-но… Пожалуйста, поправьте волосы около уха… Если вашъ мужъ любитъ говорить, то онъ будетъ въ отчаяніи, — Букацкій утверждаетъ, что какъ я возьмусь за работу, то у меня ротъ не закрывается и я никому не дамъ сказать слова… Она, видите ли, можетъ быть, до сихъ поръ чиста, какъ слеза, но она кокетка… Холодное сердце и горячая голова… Опасный видъ! О, опасный! Цлыми дюжинами пожираетъ книжки,— конечно, французскія… Учится по нимъ психологіи, черпаетъ свднія о женскихъ темпераментахъ, о женской загадочности, ищетъ сама въ себ загадокъ, которыхъ въ ней нтъ, находитъ стремленія, о которыхъ еще вчера ничего не знала, умственно развращается и эту развращенность считаетъ за умъ, а мужа — за ничто.
— Какой вы страшный человкъ,— замтила Мариня.
— Панъ Свирскій, панъ Свирскій,— сказалъ Поланецкій,— завтра моя жена спрячется со страха, когда подойдетъ время сеанса.
— Пусть не прячется. Это иной типъ. Основскій вовсе не глупъ, но люди, а въ особенности,— прошу извиненія,— женщины, такъ не умны, что если чей-нибудь умъ не бьетъ никого по голов, если онъ страдаетъ неувренностью въ себ, если не царапается, какъ кошка, и не ржетъ, какъ ножъ, его обыкновенно не цнятъ. Ей-Богу, я это сто разъ въ жизни видлъ!…
Онъ снова прищурилъ одинъ глазъ, посмотрлъ на Мариню и продолжалъ:
— Вообще, какъ глупо человческое общество! Не разъ задавалъ я себ вопросъ, почему прямота характера, сердце и такая вещь, какъ доброта, оцниваются меньше, чмъ такъ называемый умъ? Почему въ общественной жизни существуютъ только дв этикетки: умный или глупый, а нтъ обычая говорить, напримръ: добродтельный и недобродтельный?— до такой степени нтъ обычая, что самыя эти выраженія показались бы смшными.
— Потому что,— замтилъ Поланецкій,— умъ, это фонарь, которымъ и добродтель, и доброта, и сердце должны освщать себ дорогу,— иначе они могутъ расквасить себ носы и, что еще хуже, расквасить носы другимъ.
Мариня не сказала ни слова, но на лиц ея можно было прочитать:
‘Какой Стахъ умный, просто страхъ!’
А ‘умный Стахъ’ добавилъ:
— Впрочемъ, я не говорю объ Основскомъ,— я его не знаю.
— Основскій,— отвтилъ Свирскій,— любитъ жену, какъ свою жену, какъ своего ребенка и какъ свое счастье, а у нея голова загромождена Богъ всть чмъ и она не отвчаетъ ему взаимностью. Меня, какъ человка неженатаго, необыкновенно интересуютъ женщины, и вотъ мы говоримъ по цлымъ днямъ о нихъ,— или, врне, говорили,— съ Букацкимъ, пока и его он интересовали больше, чмъ теперь. Букацкій длитъ женщинъ на духовныхъ плебеекъ, подъ которыми подразумваетъ ничтожныя и плоскія души, и на духовныхъ патриціанокъ, то-есть натуры облагороженныя, полныя высшихъ стремленій и основывающіяся на извстныхъ принципахъ, а не на фразахъ. Въ этомъ есть доля справедливости, но я предпочитаю мою классификацію, она проще: благодарныя сердца и неблагодарныя.
Онъ на минуту отошелъ отъ своего эскиза, взялъ маленькое зеркальце, навелъ его на эскизъ и сталъ смотрть на отраженіе.
— Вы спрашиваете меня, что я подразумваю подъ благодарнымъ и неблагодарнымъ сердцемъ?— спросилъ онъ, обращаясь къ Марин, хотя та ни о чемъ его не спрашивала, — Видите ли, благодарное сердце — это такое, которое чувствуетъ, когда его любятъ, растрогивается этою любовью и за любовь любитъ все больше, все больше отдается ей, и цнитъ ее, и чтитъ. Неблагодарное — только эксплуатируетъ любовь, и чмъ оно больше уврено, тмъ меньше обращаетъ на нее вниманія, начинаетъ относиться къ ней боле легкомысленно, топтать ее… Женщину съ неблагодарнымъ сердцемъ достаточно полюбить, чтобъ она перестала любить. Рыбакъ не заботится о рыб въ невод, вотъ и пани Основская не заботится о пан Основскомъ. Въ сущности, это самая грубйшая форма эгоизма, какая только существуетъ. Поэтому да сохранитъ Богъ пана Основскаго, а ей чтобъ провалиться съ ея китайскими глазами цвта фіалки и съ подвитою чолкой! Рисовать такую хорошо, но жениться на ней — покорнйше благодарю! Поврите ли вы мн, я такъ боюсь неблагодарнаго сердца, что поэтому до сихъ поръ не женился, хотя мн уже стукнуло сорокъ.
— Но, вдь, это такъ легко узнать,— сказала Мариня.
— Поди-ка, узнай тамъ, въ особенности, когда потеряешь смыслъ и разумъ!— сказалъ Свирскій.
И, перегнувъ свой атлетическій корпусъ, онъ еще разъ посмотрлъ на эскизъ.
— Ну, на сегодня довольно! Я наболталъ столько, что, должно быть, вс мухи попадали со стнъ. Завтра, если вамъ это надостъ, хлопните только въ ладоши… Вотъ съ пани Основской я столько не болтаю, потому что и она любитъ болтать… А сколько названій книжекъ я узналъ! Ну, да не стоитъ… Что-то я хотлъ сказать и забылъ… Ахъ, да,— что у васъ благодарное сердце.
Поланецкій разсмялся и пригласилъ Свирскаго обдать въ компаніи съ Букацкимъ и Васковскимъ.
— Съ великою радостью,— отвтилъ Свирскій,— я одинокъ, какъ кабанъ. А такъ какъ погода хорошая и полнолуніе, то посл обда мы пойдемъ осматривать Колизей при лун.
Обдъ прошелъ безъ софизмовъ Букацкаго,— онъ былъ нездоровъ и написалъ, что не придетъ. За то Свирскій и Васковскій пришлись другъ другу по душ и подружились сразу. Свирскій только во время своей работы никому не давалъ сказать слова, а вообще любилъ и умлъ слушать, и хотя профессоръ со своими воззрніями казался ему иногда комичнымъ, но отъ старичка вяло такою искренностью и добротой, что трудно было не поддаться ему. Художника поразили и его мистическое лицо, и выраженіе глазъ. Мысленно онъ составлялъ его эскизъ и, слушая объ арійцахъ, думалъ, какъ бы смотрла эта голова, еслибъ хорошенько схватить все, что въ ней заключалось.
Въ конц обда профессоръ сталъ разспрашивать Мариню, не хочетъ ли она видть папу, и сообщилъ, что черезъ три дня прибудутъ бельгійскіе пилигримы, къ которымъ можно присоединиться. Свирскій, который зналъ весь Римъ и всхъ монсиньоровъ, ручался, что устроитъ это безъ труда. Профессоръ услыхалъ это, посмотрлъ на него и спросилъ:
— Такъ вы почти римлянинъ?
— Да, вотъ уже шестнадцать лтъ.
— Скажите, пожалуйста!…
Васковскій смшался немного, не будетъ ли это нескромностью, но ему хотлось знать, что думать о такомъ симпатичномъ человк, онъ превозмогъ робость и спросилъ:
— А… изъ Квиринала или изъ Ватикана?
— Изъ Погненбина,— отвтилъ Свирскій и слегка наморщилъ брови.
Обдъ кончился, а вмст съ нимъ кончились вс объясненія и разговоры. Мариня еле сидла на мст отъ мысли, что увидитъ при лунномъ освщеніи Капитолій, форумъ и Колизей. Спустя часъ все общество похало по освщенному электричествомъ Корсо къ развалинамъ.
Ночь была тихая и теплая, около Форума и Колизея царила пустота, какая, впрочемъ, бываетъ и днемъ. Вблизи церкви Санта Марія Либератриче кто-то игралъ на флейт, черезъ открытое окно можно было слышать каждую ноту. На переднюю часть Форума падала глубокая тнь отъ холма и зданій Капитолія, но дальнйшіе планы были залиты яркимъ зеленоватымъ свтомъ, точно такъ же, какъ и Капитолій, который издали казался точно серебрянымъ. Когда экипажъ остановился у аркады гигантскаго цирка, Поланецкіе, Свирскій и Васковскій вошли внутрь и направились къ средней арен, минуя нагроможденные всюду обломки колоннъ, фризовъ, кучи кирпича, каменьевъ и стоящіе тамъ и здсь низкіе цоколи. Подъ впечатлніемъ молчанія и пустоты слова не шли имъ на языкъ. Черезъ своды аркадъ внутрь врывались снопы луннаго свта и, казалось, тихо засыпали на поверхности арены, на противуположныхъ стнахъ, въ щеляхъ и трещинахъ, въ нишахъ, на посеребренномъ мху и плющ, тамъ и здсь покрывающихъ развалины. Иныя части зданія, погруженныя въ непроницаемый мракъ, производили впечатлніе какихъ-то черныхъ и таинственныхъ пастей. Изъ низко лежащихъ куникулъ доходило влажное дыханіе запустнія. Дйствительность таяла среди этого лабиринта и этой путаницы стнъ, аркадъ, свтлыхъ пятенъ, свтлыхъ полосъ и глубокихъ тней. Гигантская руина, казалось, утрачивала свою реальность и становилась соннымъ видніемъ или, врне, какимъ-то страннымъ впечатлніемъ, складывающимся изъ тишины ночи, луннаго свта, изъ грусти и воспоминаній великаго, но, вмст съ тмъ, полнаго страданій и крови прошедшаго.
Свирскій первый заговорилъ пониженнымъ голосомъ:
— Сколько здсь скорби, сколько слезъ, какая неизмримая трагедія!… Пусть говорятъ себ, что угодно, въ христіанств таилось что-то сверхчеловческое,— этого нельзя оспаривать.
Онъ обратился къ Марин и продолжалъ шептать:
— Представьте себ то могущество: весь міръ, милліоны людей, желзный законъ, силу, равной которой ни до того, ни посл того никто не видалъ, организацію, какой не было нигд, величіе, славу, сотни легіоновъ, гигантскій городъ, владющій всмъ свтомъ, а вонъ тамъ Палатинъ, владющій городомъ. Казалось бы, никакая человческая мощь не разрушитъ этого, а приходятъ два еврея, Петръ и Павелъ,— не съ оружіемъ, а со словомъ,— и смотрите: здсь руина, на Палатин руина, на Форум руина, а надъ городомъ кресты, кресты, кресты и кресты…
Снова настала тишина, только со стороны Санта Марія Либератриче доносился звукъ флейты.
Черезъ минуту Васковскій указалъ на арену и сказалъ:
— И здсь былъ крестъ, да они его сняли…
Поланецкій раздумывалъ о словахъ Свирскаго. Они имли для него боле жизненное значеніе, чмъ могли бы имть для человка, который уже покончилъ съ собою духовную борьбу. Слдуя за теченіемъ своихъ мыслей, онъ сказалъ:
— Да, въ этомъ кроется что-то сверхчеловческое. Какая-то правда свтитъ здсь прямо въ глаза, какъ вонъ тотъ мсяцъ.
Они медленно направлялись уже къ выходу, когда на улиц загремли колеса экипажа, потомъ въ темной ниш, ведущей къ центру цирка, послышались чьи-то шаги и какія-то дв высокія фигуры появились изъ тни на свтъ.
Одна изъ нихъ, въ сромъ плать, которое при лунномъ свт отливало сталью, подошла къ Поланецкимъ и вдругъ проговорила:
— Добрый вечеръ! Ночь такая чудесная, что и мы собрались въ Колизей. Какая ночь!
Поланецкій узналъ голосъ пани Основской.
Она, подавая ему руку, заговорила такимъ мягкимъ голосомъ, какъ голосъ флейты, который все еще доходилъ сюда:
— Я начинаю врить въ предчувствія. Мн что-то говорило, что я найду здсь знакомыхъ. Какая чудесная ночь!…

XIV.

Возвратившись въ отель, Поланецкіе съ нкоторымъ удивленіемъ нашли визитныя карточки Основскихъ, тогда какъ молодымъ супругамъ первымъ надлежало сдлать визитъ. На любезность, да еще такую исключительную, нужно было отвтить равною любезностью, и Поланецкіе поспшили отдать визитъ на слдующій день. Букацкій, хотя страшно больной, еле волочащій ноги, все-таки, съострилъ и сказалъ Поланецкому, когда они остались наедин:
— Она будетъ кокетничать съ тобой, но если ты предполагаешь, что она влюбится въ тебя, то ошибаешься. До нкоторой степени въ ней есть сходство съ бритвой,— ей нуженъ ремень для натачиванія, и въ самомъ лучшемъ случа ты будешь для нея такимъ ремешкомъ.
— Во-первыхъ, я не хочу быть ея ремешкомъ,— отвтилъ Поланецкій,— во-вторыхъ, это еще черезъ-чуръ рано.
— Рано? Это значитъ, что ты обезпечиваешь себ будущее?
— Нтъ, это значитъ, что я думаю совсмъ о другомъ, а, вовторыхъ, все больше и больше люблю свою Мариню, такъ что когда кончится ‘рано’, будетъ ‘поздно’, и что пани Основская могла бы скоре защербиться на мн, чмъ наостриться.
И Поланецкій, говоря это, былъ искрененъ: его мысли дйствительно были заняты другимъ, онъ былъ черезъ-чуръ честенъ, чтобы когда-нибудь измнить жен, и, во всякомъ случа, для этого еще было рано. Онъ былъ такъ увренъ въ себ, что, вмст съ тмъ, чувствовалъ нкоторое желаніе подвергнуться испытанію. Иначе говоря, онъ былъ бы доволенъ, если бы пани Основская защербилась на немъ.
Посл завтрака онъ отправился съ Мариней къ Свирскому на сеансъ, который, однако, длился не долго, потому что артистъ былъ судьею въ какомъ-то артистическомъ конкурс и спшилъ на засданіе.
Они возвратились домой, а черезъ четверть часа къ нимъ пришелъ панъ Основскій.
Поланецкій, посл разговора со Свирскимъ, питалъ къ пану Основскому нкоторое сожалніе, не лишенное, впрочемъ, оттнка пренебреженія, за то Мариня чувствовала къ нему живйшую симпатію. Ее тронуло то, что она слышала о его доброт, деликатности и привязанности къ жен. Теперь ей казалось, что вс эти особенности точно выписаны на его лиц, вовсе не некрасивомъ, хотя и усянномъ прыщами.
Посл первыхъ привтствій панъ Основскій заговорилъ со свободой человка, привыкшаго къ хорошему обществу:
— Я прихожу сюда по порученію жены съ однимъ предложеніемъ. Слава Богу, что визитныя церемоніи между нами окончены, хотя за границей съ ними можно и не такъ строго считаться. Дло вотъ какое: мы хотимъ сегодня хать къ св. Павлу, а потомъ на Tre Fontane. Это уже за городомъ, очень интересный монастырь, чудесный видъ. Намъ было бы очень пріятно, еслибъ вы согласились совершить вмст съ нами эту прогулку.
Мариня всегда была готова на вс прогулки, въ особенности въ пріятномъ обществ, и теперь смотрла на мужа, ожидая, что онъ скажетъ. Поланецкій замтилъ, что Марин хочется хать, да, кром того, онъ подумалъ: ‘Хочешь немного пощербиться, ну, что-жь, пощербись!’
И онъ отвтилъ:
— Я согласился бы съ большимъ удовольствіемъ, но это зависитъ отъ моей высшей власти.
Высшая власть еще не была уврена, говоритъ ли покорный подданный искренно, или нтъ, но, видя улыбку на его губахъ, наконецъ, изрекла приговоръ:
— Я очень благодарна, только боюсь, не надлаемъ ли мы вамъ хлопотъ.
— Ничего, кром удовольствія, — отвтилъ Основскій.— Въ такомъ случа, отлично. Черезъ четверть часа мы будемъ здсь.
И дйствительно, черезъ четверть часа они похали. Китайскіе глазки пани Основской были ясны и выражали удовольствіе. Въ фуляровомъ плать цвта ириса и въ шляпк, которая могла бы считаться восьмымъ чудомъ свта, она казалась настоящею русалкой. И, прежде чмъ дохали до св. Павла, Поланецкій самъ не зналъ, какимъ способомъ пани Основская, которая ничего не говорила объ этомъ предмет, съумла ему какъ-то сказать или, по крайней мр, дать понять боле или мене вотъ что:
‘Твоя жена такъ себ, милая деревенская бабенка, а о моемъ муж нечего и говорить. Понимать и длиться впечатлніями можемъ только мы двое’.
Онъ ршилъ подразнить ее.
Когда дохали до св. Павла, котораго, между прочимъ, пани Основская называла не иначе, какъ ‘San Paolo fuori le mura’, ея мужъ хотлъ остановить экипажъ, но она сказала:
— Мы остановимся здсь на обратномъ пути, — тогда мы будемъ видть, сколько времени намъ останется,— а теперь подемъ прямо къ тремъ фонтанамъ.
И она обратилась къ Поланецкому:
— Здсь, на этомъ славномъ двор, много вещей, о которыхъ я хотла бы разспросить васъ.
— Вы сдлали плохой выборъ,— сказалъ Поланецкій,— потому что въ этихъ вещахъ я ршительно ничего не понимаю.
Оказалось вскор, при прозд мимо разныхъ достопамятныхъ мстъ, что изо всего общества панъ Основскій обладаетъ большими знаніями въ археологіи. Бдняга съ утра до вечера изучалъ различные путеводители для того, чтобы самому быть проводникомъ жены и, кром того, привлечь ее къ себ своими знаніями. Но она пренебрежительно относилась къ объясненіямъ, какія онъ давалъ, собственно потому, что они исходили отъ него. Ей больше понравилась та дерзкая самоувренность, съ какой Поланецкій признался, что не иметъ никакого понятія объ археологіи.
За св. Павломъ открылся видъ на Кампанью, съ ея аквадуками, которые, казалось торопливо стремятся въ городъ и на Альбанскія горы, закутанныя синеватою мглой дали, спокойныя и свтлыя. Пани Основская смотрла на нихъ мечтательнымъ взоромъ.
— Вы были въ Альбано и въ Неми?— наконецъ, спросила она.
— Нтъ,— отвтилъ Поланецкій,— сеансы у Свирскаго перерзываютъ нашъ день такъ, что мы не можемъ длать большихъ прогулокъ раньше окончанія портрета.
— Мы были уже, но когда вы соберетесь туда, возьмите меня еще разъ съ собою, — возьмите меня съ собою… Хорошо? Вы позволите?— она обратилась къ Марин,— Я буду тихонько сидть въ уголку экипажа, ни слова не скажу, ни гу-гу. Хорошо?
— Ахъ, ты, дитя, дитя!— сказалъ панъ Основскій.
А она продолжала:
— Мужъ мой не хочетъ врить, что я влюбилась въ Неми. А я влюбилась. Когда я была тамъ, мн все казалось, что христіанство еще не дошло туда, что по ночамъ выходятъ какіе-то жрецы и совершаютъ надъ озеромъ языческіе обряды. Я скажу кратко: тишина и таинственность — вотъ что Неми. Поврите ли вы, что когда я была тамъ, то у меня явилось желаніе сдлаться отшельницей,— это желаніе и теперь не прошло. Построила бы я себ келью надъ берегомъ озера и ходила бы въ длинномъ сромъ плать, похожемъ на одежду св. Франциска Ассизскаго, и босикомъ. Чего бы я ни дала, чтобы сдлаться отшельницей… Я вижу себя надъ озеромъ…
— Анета, а со мной что бы стало?— полушутя, полусерьезно спросилъ панъ Основскій.
— Ты бы утшился,— коротко отвтила она.
А Поланецкій подумалъ:
‘Ты стала бы пустынницей подъ условіемъ, чтобы на другомъ берегу озера стояли дв дюжины франтовъ и смотрли бы въ бинокль, что длаетъ отшельница и какова она изъ себя’.
Онъ былъ настолько благовоспитанъ, чтобы не сказать ей прямо то, что думалъ, но сказалъ что-то подобное. Пани Основская засмялась и отвтила:
— Конечно. Я жила бы милостыней, значитъ, должна была бы иногда видть людей. Еслибъ вы когда-нибудь пріхали въ Неми, я также пришла бы къ вамъ и повторяла потихоньку: ‘un soldo! un soldo!’
Она протянула къ нему свои маленькія руки и умоляющимъ голосомъ заговорила:
— Un soldo per la povera! un soldo!…
Панъ Основскій тмъ временемъ объяснялъ Марин:
— Это называется Tre Fontane, потому что тамъ три источника. Тамъ былъ обезглавленъ св. Павелъ и существуетъ преданіе, что голова его три раза подпрыгнула, и на этихъ мстахъ появились источники. Теперь это принадлежитъ трапистамъ. Прежде тамъ нельзя было ночевать,— свирпствовали лихорадки,— но теперь лихорадки уменьшились, потому что на холмахъ разведенъ цлый лсъ эукалиптовъ. О, отсюда уже видно!
Пани Основская немного откинулась назадъ, закрыла глаза и говорила Поланецкому:
— Меня упояетъ римскій воздухъ. Я сама не своя. Дома я не требую отъ жизни больше того, что она мн даетъ, а здсь я деморализируюсь,— чувствую, что мн чего-то недостаетъ. Почемъ я знаю, чего? Здсь что-то предчувствуется, что-то отгадывается, о чемъ-то грустится… Можетъ быть, это дурно, можетъ быть, объ этомъ нельзя говорить, но я всегда говорю то, что мн придетъ въ голову. Въ нашей семь, когда я была маленькой, меня называли прямодушной. Я попрошу мужа, чтобъ онъ увезъ меня отсюда. Можетъ быть, лучше жить въ своей тсной скорлуп, какъ черепаха или улитка.
Поланецкій важно отвтилъ на это:
— Въ скорлуп хорошо можетъ быть только улиткамъ или черепахамъ, но не птицамъ, да еще райскимъ, о которыхъ существуетъ преданіе, что у нихъ нтъ ногъ, и потому он никогда не могутъ отдохнуть и должны все летать и летать.
— Какое прелестное преданіе!— отвтила пани Основская.
Она подняла руки, взмахнула ими, какъ птица крыльями, и повторила:
— Все летать въ воздух, въ воздух!
Сравненіе это льстило ей, и, кром того, ее удивило то, что хотя Поланецкій говорилъ серьезно, выраженіе его лица было небрежное и какъ будто ироническое. Она началъ ее интересовать, онъ показался ей боле умнымъ и не такъ легко побдимымъ, чмъ она предполагала.
Тмъ временемъ они дохали до Трехъ фонтановъ, осмотрли садъ, церковь и часовню, въ которой были три источника. Панъ Основскій своимъ добрымъ, однообразнымъ голосомъ разсказывалъ то, что вычиталъ для этого случая. Мариня внимательно слушала его, а Поланецкій подумалъ:
‘Однако, жить съ нимъ триста шестьдесятъ пять дней въ году должно быть немного тяжело!
Это до нкоторой степени оправдывало въ его глазахъ пани Основскую, которая, принявши на себя новую роль райской птицы, ни на минуту не хотла отдохнуть не только на земл, но и ни на какомъ предмет. Прежде всего, она выпила эукалиптиваго ликеру, который монастырь вырабатываетъ, какъ средство противъ лихорадки, потомъ ршительно заявила, что еслибъ была мужчиной, то сдлалась бы трапистомъ, потомъ вспомнила, что и жизнь моряка ей кажется привлекательной: ‘все время между небомъ и моремъ — безконечность при жизни’,наконецъ надо всми другими ея желаніями взяло верхъ желаніе быть великимъ, очень великимъ писателемъ, который изображаетъ наималйшія движенія души, полусознательныя чувства, необъяснимыя стремленія, вс формы, вс цвта, вс тни.
Поланецкіе въ первый разъ узнали (подъ секретомъ), что она пишетъ дневникъ, который ‘этотъ добрый Юзя’ считаетъ за chef d’oevre, но она знаетъ, что это пустяки, не питаетъ ни малйшихъ претензій и смется надъ Юзей и надъ дневникомъ.
‘Юзя’ смотрлъ на нее влюбленными глазами и протестовалъ:
— А что касается дневника, то извините, извините пожалуйста!
Назадъ они похали уже вечеромъ. Отъ деревьевъ ложились длинныя тни, солнце обратилось въ огромный красный дискъ. Далекіе аквадуки и албанскія горы отсвчивали розовымъ свтомъ. Вдругъ съ колокольни св. Павла зазвонили къ Angelus, вслдъ за этимъ колоколомъ отозвался другой, третій, десятый. Одна церковь подавала голосъ другой, образовался хоръ такой огромный, воздухъ такъ наполнялся звуками, что какъ будто бы къ Angelus звонилъ не только городъ, но и вся окрестность, равнины и горы.
Поланецкій посмотрлъ на освщенное золотымъ блескомъ лицо Марини. Оно было необыкновенно спокойно и сосредоточенно. Было отлично видно, что она теперь читала Angelus, какъ читала его въ Кшемен, когда туда доносился благовстъ съ Вонторской колокольни. Всегда и всюду одинаково. Поланецкому снова припомнилось: ‘служба Божія’… Это ему показалось такъ просто и умиротворяюще, какъ никогда, и, вмст съ тмъ, теперь, приближаясь къ городу, онъ понялъ твердость, жизненность и громадность этихъ врованій. ‘Все это,— подумалъ онъ,— существуетъ тысячи лтъ, и самое безспорное значеніе этого города кроется ни въ чемъ иномъ, какъ только въ этихъ колокольняхъ, колоколахъ, въ этой устойчивости креста, который существуетъ и существуетъ’. Тутъ снова ему припомнились слова Свирскаго: ‘Здсь руина, на Палатин руина, на Форум руина, а надъ городомъ кресты, кресты и креcты!’ — и ему показалось несомнннымъ, что въ этой непоколебимости кроется что-то сверхчеловческое… Колокола звонили, а небо надъ городомъ обливалось свтомъ зари. Подъ впечатлніемъ молящейся Марини, колоколовъ и этого молитвеннаго настроенія, которое, казалось, носилось надъ городомъ и надъ всею землей, въ Поланецкомъ, у котораго было много духовной простоты, начала зарождаться такая мысль: ‘Какою гордыней нужно обладать, какимъ глупцомъ долженъ быть я, чтобы, при вид этой жажды вры и этого пониманія Бога, искать какихъ-то своихъ формъ поклоненія и любви, вмсто того, чтобъ принять т, которыя Мариня называетъ ‘службой Божіей’ и которыя должны быть наилучшими, коль скоро міръ живетъ съ ними почти дв тысячи лтъ!’ Потомъ, какъ человка практическаго, его поразила разсудочная сторона этой мысли и онъ продолжалъ говорить себ почти весело: ‘Съ одной стороны традиція тысячелтій, жизнь Богъ всть сколькихъ поколній, Богъ всть сколькихъ народностей, которымъ и въ этихъ формахъ хорошо жилось и живется, авторитетъ Богъ всть сколькихъ головъ, которые эти формы считаютъ единственно возможными, съ другой стороны, кто?— я, членъ коммиссіонерскаго дома подъ фирмой Бигель и Поланецкій!— и мн имть претензію, что я выдумаю что-нибудь лучшее, во что Господь Богъ лучше помстится? Для этого нужно быть дуракомъ! Я искрененъ самъ съ собою и не вынесъ бы, еслибъ мн отъ времени до времени приходило въ голову, что я дуракъ. Къ тому же, такъ врила моя мать, такъ вритъ моя жена, а я ни въ комъ не видалъ такого спокойствія, какъ въ нихъ’.
Онъ посмотрлъ разъ и другой на Мариню. Она, очевидно, окончила свой Angelus, потому что улыбнулась ему и сказала:
— Отчего ты такой молчаливый?
— Мы вс молчимъ,— отвтилъ онъ.
Такъ оно и было, но по разнымъ причинамъ. Въ то время, когда Поланецкій былъ занятъ своими мыслями, пани Основская нсколько разъ допрашивала его и словами, и взглядами. Поланецкій на слова отвчалъ что-то черезъ пятое на десятое, а взглядовъ совсмъ не замчалъ и ужасно обидлъ пани Основскую. Она могла простить ему, даже боле — ей понравилось, когда на заявленіе, что она желала бы быть отшельницей онъ отвчалъ любезно замаскированною дерзостью, но ее смертельно уязвило, когда онъ простона-просто пересталъ обращать на нее вниманіе. Въ наказаніе ему, и она перестала обращать на него вниманіе.
За то, какъ женщина хорошо воспитанная, она тмъ боле сдлалась любезнй съ Мариней, начала разспрашивать о ея завтрашнихъ планахъ и, узнавъ, что они собираются въ Ватиканъ, сообщила, что и у нея съ мужемъ есть входные билеты и они также воспользуются представляющеюся возможностью.
— Вы знаете, какъ нужно быть одтой?— спросила пани Основская.— Черное платье и на голов черное кружево. Это старитъ немного, но иначе нельзя.
— Я знаю, мн говорилъ панъ Свирскій.
— Панъ Свирскій во время сеанса мн все о васъ говоритъ. Онъ къ вамъ питаетъ большую симпатію.
— И я къ нему,— отвтила Мариня.
Экипажъ остановился у подъзда отеля. Поланецкій отъ прекрасной дамы получилъ такое легкое и холодное рукопожатіе, что, несмотря на свои думы, замтилъ это.
‘Что это, новый пріемъ, — подумалъ онъ, — или я сказалъ что-нибудь, что ей не понравилось?’
И вечеромъ онъ спросилъ у Марини:
— Что ты думаешь о пани Основской?
— Думаю,— отвтила она,— что панъ Свирскій, можетъ быть, немного правъ.
А Поланецкій сказалъ:
— Она въ эту минуту пишетъ дневникъ, который ‘Юзя’ считаетъ за chef d’oevre.

XV.

На слдующій день, когда Мариня одлась и вышла къ мужу, онъ едва узналъ ее. Въ черномъ плать и съ чернымъ кружевомъ на голов, она казалась боле высокою, худою, смуглою и боле старою. Но ему понравилась въ ней какая-то серьезность, которая напоминала ему минуту ихъ свадьбы. Спустя полчаса они похали. По дорог Мариня призналась мужу, что она боится, что у нея бьется сердце, онъ, шутя, успокоивалъ ее, хотя и самъ былъ взволнованъ до нкоторой степени, а когда они въхали въ огромную колоннаду передъ храмомъ св. Петра, Поланецкій чувствовалъ, что и у него пульсъ бьется не такъ, какъ всегда, и, кром того, испытывалъ странное впечатлніе, что онъ какъ-то умалился. У лстницы, близъ которой они нашли нсколько швейцарцевъ, одтыхъ въ великолпные костюмы, сочиненные еще Микель-Анджело, они нашли Свирскаго, который провелъ ихъ наверхъ вмст съ толпою народа, преимущественно бельгійцевъ, Мариня, слегка оглушенная, сама не помнила, какъ очутилась въ огромной зал, въ которой толпа была еще больше и занимала всю комнату, за исключеніемъ середины, гд швейцарцы, установившись шпалерою, охраняли свободнымъ широкій проходъ. Толпа, шепотомъ переговаривавшаяся по-французски и по-фламандски, поворачивала голову и глаза къ этому проходу, въ которомъ изъ сосдней залы отъ времени до времени появлялись фигуры въ странныхъ костюмахъ, которые напоминали Поланецкому антверпенскіе или брюссельскіе музеи. Ему казалось, что воскресли средніе вка: по временамъ появлялся точно средневковой рыцарь, правда, въ иномъ шлем, чмъ на старинныхъ картинахъ, но со стальнымъ панцыремъ на груди, или герольдъ въ короткой красной далматинк, съ краснымъ беретомъ на голов. Сквозь полуоткрытыя двери мелькали пурпуровыя одежды кардиналовъ или фіолетовыя рясы епископовъ, страусовыя перья, кружева на черномъ бархат, дряхлыя головы съ поблвшими волосами, лица, точно вотъ-вотъ вышедшія изъ саркофаговъ. Но видно было, что взгляды толпы падаютъ на эти странныя одежды, на эти краски и на эти лица какъ бы мимоходомъ, что глаза ожидаютъ чего-то другого, высшаго, что вниманіе скопляется въ умахъ, а чувство въ душахъ въ ожиданіи минуты, которая случается разъ въ жизни, а остается въ памяти навкъ. Поланецкій,— онъ держалъ Мариню за руку, чтобы не потерять ее въ толп,— чувствовалъ, какъ эта рука дрожитъ отъ волненія, а самъ онъ, посреди этой тихой толпы, посреди этихъ бьющихся сердецъ, посреди этого историческаго величія и словно воскресающей древней эпохи, посреди этой сосредоточенности и ожиданія, снова испытывалъ странное ощущеніе, что становится все меньше и меньше, такимъ малымъ, какимъ не бывалъ никогда въ жизни. Какой-то тихій, задыхающійся голосъ шепнулъ ему:
— Я высматривалъ васъ и едва нашелъ. Кажется, сейчасъ…
Но оказалось, что выходъ будетъ не сейчасъ. Свирскаго увидалъ знакомый кардиналъ и, обмнявшись съ нимъ нсколькими словами, ввелъ его и Поланецкихъ въ сосднюю залу, обитую красною камкой. Поланецкій съ удивленіемъ замтилъ, что и здсь было полно, за исключеніемъ одного конца залы, гд находилась почетная стража, а на возвышеніи стояло кресло, окруженное дружески бесдующими прелатами и епископами. Здсь ожиданіе и сосредоточенность еще боле бросались въ глаза. Было видно, что люди удерживаютъ дыханіе, на лицахъ у всхъ — торжественное и таинственное выраженіе. Синеватый блескъ дня, смшивающійся съ пурпуровыми отраженіями обоевъ, наполнялъ эту залу какимъ-то необыкновеннымъ свтомъ. Солнечные лучи, врывающіеся въ окна, казались тоже красноватыми.
Въ первой зал послышался шумъ, потомъ шопотъ, потомъ крикъ, наконецъ, въ открытыхъ боковыхъ дверяхъ появилась блая фигура, которую несли гвардейцы. Рука Марини нервно стиснула руку Поланецкаго, онъ отдалъ ей это пожатіе, и впечатлнія, быстрыя, сливающіяся въ одно общее сознаніе какой-то исключительной и необычайно-торжественной минуты, начали тсниться въ его голову, какъ въ минуту свадьбы.
Одинъ изъ кардиналовъ началъ говорить, но Поланецкій не слыхалъ и не понималъ его рчи. Его глаза, мысль и вся душа были около одтой въ бломъ фигуры, и ни малйшая подробность не исчезала отъ его вниманія. Его поразила необыкновенная худоба этой фигуры, ея лицо, блдное и, вмст съ тмъ, прозрачное, какъ бываетъ лицо умершихъ. Въ ней было что-то безсильное,— по крайней мр, она только на половину казалась тломъ, а на половину видніемъ, свтомъ, просвчивающимъ сквозь алебастровую лампу, духомъ, вселеннымъ въ какую-то прозрачную матерію, посредствующимъ звеномъ между двумя мірами,— звеномъ, въ которомъ человческій элементъ смшивался со сверхчеловческимъ, земное съ неземнымъ. И, благодаря странной антитез, матерія въ этой фигур казалась чмъ-то призрачнымъ, духъ чмъ-то реальнымъ.
Когда люди начали приближаться къ ней за благословеніемъ, когда Поланецкій увидалъ у ея ногъ свою Мариню, когда почувствовалъ, что къ этимъ колнамъ можно склониться, какъ къ отцовскимъ,— имъ овладло невыразимое волненіе, глаза его заволокла какая-то мгла. Никогда въ жизни онъ не чувствовалъ себя такою малою песчинкой, но, вмст съ тмъ, почувствовалъ, что въ этой песчинк бьется благодарное сердце ребенка.
Молча вышли они изъ красной комнаты. У Марини глаза были такіе, что она какъ будто только что пробудилась отъ сна, руки профессора Васковскаго дрожали. Къ завтраку притащился Букацкій, но, чувствуя себя нездоровымъ, не съумлъ развеселить общества, даже Свирскій говорилъ мало, и, только возвращаясь къ одному и тому же предмету, повторялъ отъ времени до времени:
— Да, да. Кто не видалъ этого, тотъ не можетъ имть о немъ никакого понятія. Это остается.
Вечеромъ Поланецкій съ Мариней пошли смотрть на закатъ солнца изъ Trinit dei Monti. Вечеръ былъ ясный. Весь городъ былъ погруженъ въ золотистый блескъ, внизу, на Piazza d’Espagna, начинали уже спускаться сумерки, но сумерки ясныя, въ мягкихъ тонахъ которыхъ видны были сирени, ирисы и блыя лиліи въ цвточныхъ магазинахъ по об стороны улицы Condotti. Вся картина была проникнута великимъ и ненарушимымъ спокойствіемъ, общающимъ мирную ночь и крпкій сонъ. Потомъ Испанская площадь начала все боле и боле погружаться во мракъ, только Trinit еще горла пурпуромъ. И Поланецкій, и Мариня чувствовали это спокойствіе въ себ. Они спускались съ гигантской лстницы съ какимъ-то страннымъ чувствомъ умиротворенія въ душ. Вс впечатлнія дня укладывались въ нихъ въ тихія, спокойныя линіи, какъ полосы зари, которая еще свтилась надъ ними. Наконецъ, Поланецкій сказалъ:
— Знаешь, я помню еще съ дтскихъ лтъ, что у насъ въ дом вечернюю молитву всегда читали вмст,— и онъ вопросительно посмотрлъ на Мариню.
— О, Стахъ!— отвтила она голосомъ, который дрогнулъ отъ волненія, — я только не смла теб сказать объ этомъ, дорогой мой.
— А ‘служба Божія’,— помнишь?
Но Мариня сказала это когда-то въ простот сердечной, какъ вещь, которая сама собою разумется, и, конечно, теперь не помнила ничего.

XVI.

Поланецкій все былъ въ немилости у пани Основской. Встрчаясь съ нимъ у Свирскаго въ промежуткахъ между двумя сеансами, она разговаривала съ нимъ лишь настолько, насколько это требовали благовоспитанность и вжливость. Поланецкій видлъ это отличію, по временамъ спрашивалъ себя: ‘Чего эта баба отъ меня хочетъ?’ — и не обращалъ на это особаго вниманія. Онъ еще меньше обращалъ бы вниманія, еслибъ этой ‘баб’, вмсто двадцати восьми лтъ, было пятьдесятъ восемь, еслибъ у нея не было такихъ фіалковыхъ глазъ и такихъ вишневыхъ губъ. Такова ужь человческая натура,— онъ отъ нея ничего не требовалъ и не имлъ на нее никакихъ видовъ, но не могъ воздержаться отъ мысли, что могло бы быть, еслибъ онъ дйствительно добивался отъ нея расположенія и до какой степени она была бы способна довести свою уступчивость?
Они вчетверомъ совершили еще одну прогулку,— въ катакомбы св. Каликста. Поланецкій хотлъ заплатить любезностью за любезность, то-есть экипажемъ за экипажъ. Но прогулка эта не водворила между ними согласія. Разговаривали они настолько, чтобы лишь не обратить на себя вниманія, и это, наконецъ, разсердило его. Дйствительно, поведеніе пани Основской придавало какой-то особый оттнокъ ихъ отношеніямъ, какое-то недоброжелательство, какую-то таинственность, въ которую никого другого не допускали. Поланецкій думалъ, что все это прекратится съ тою минутой, когда ея портретъ будетъ оконченъ, но оказалось, что хотя лицо пани Основской совсмъ было готово, оставалось еще множество деталей, которыя требовали присутствія прелестной модели.
Дло складывалось такъ по той простой причин, что Свирскій не хотлъ терять времени, и въ то время, когда Поланецкіе приходили, Основскіе еще были въ студіи. Иногда они оставались для того, чтобы поболтать о вчерашнихъ впечатлніяхъ, иногда пани Основская посылала мужа за какимъ-нибудь порученіемъ, тогда онъ уходилъ пшкомъ и оставлялъ экипажъ у подъзда Свирскаго.
Одинъ разъ случилось такъ, что Мариня сла уже позировать, а пани Основская, узнавъ, что Поланецкіе были вчера въ театр, разспрашивала о пвцахъ и объ опер, застегивая перчатки и надвая передъ зеркаломъ шляпку. Наконецъ, она обратилась къ Поланецкому:
— Пожалуйста, проводите меня до экипажа.
Она накинула пальто и начала искать завязки, пришитыя къ подкладк, но вдругъ остановилась въ прихожей.
— Въ перчаткахъ я не могу найти завязокъ,— сказала она.— Сжальтесь надо мной!
Поланецкій сталъ искать завязки и долженъ былъ чуть не обнять пани Основскую. На минуту его охватило страстное влеченіе къ ней, тмъ боле, что она наклонилась къ нему такъ, что до вето доходила теплота ея тла.
А она спросила въ полголоса:
— За что вы сердитесь на меня? Это нехорошо. Я такъ нуждаюсь въ сочувственной душ. Что я сдлала вамъ?
Поланецкій нашелъ завязки, отступилъ назадъ, остылъ немного, и, съ видомъ грубаго человка, который хочетъ воспользоваться своимъ тріумфомъ и отмтить, что онъ ничуть не пострадалъ, отвтилъ дерзостью:
— Вы мн ничего не сдлали и ничего не можете сдлать.
Но она отразила его дерзость, какъ шаръ въ лаунъ-теннис:
— Я иногда такъ мало обращаю вниманія на людей, что почти не вижу ихъ.
И они молча дошли до экипажа.
‘Такъ вотъ оно какъ!— думалъ Поланецкій, возвращаясь въ студію.— Здсь можно дойти до чего хочешь!’
И снова дрожь пробжала по немъ съ головы до ногъ.
‘Дойти до чего хочешь!’ — повторилъ онъ.
Онъ не отдавалъ себ отчета, что допускаетъ ошибку, какъ это длаютъ каждый день дюжины мужчинъ, любителей охотиться на чужой земл. Пани Основская была кокетка съ сухимъ сердцемъ и развращеннымъ уже умомъ, но ее еще сотни верстъ отдляли отъ полнаго физическаго паденія.
Поланецкій возвратился въ студію съ чувствомъ, что онъ принесъ Марин какую-то огромную жертву, и съ нкоторою жалостью къ самому себ. Во-первыхъ, Мариня никогда не узнаетъ объ этомъ, а, во-вторыхъ, еслибъ и узнала, то будетъ считать его геройскій поступокъ совершенно естественнымъ. Эта мысль сердила Поланецкаго, и когда онъ посмотрлъ на Мариню, на ея чистые глаза, на ея спокойное лицо, въ его ум невольно навернулось сравненіе этихъ двухъ женщинъ, и онъ сказалъ себ:
‘О, Мариня!… она скоре сквозь землю провалилась бы! Ей можно врить!’
Странное дло! Въ этомъ было и признаніе достоинства Марини, но, вмст съ тмъ, оттнокъ пренебрежительнаго состраданія и нкотораго недовольства. Душа Марини до такой степени принадлежала ему, что онъ не считалъ себя обязаннымъ сознавать ея достоинства.
Въ теченіе остальныхъ сеансовъ онъ все время обращался мыслью къ пани Основской. Раньше онъ думалъ, что она просто перестанетъ подавать ему руку,— оказалось, что онъ ошибся. Наоборотъ, желая показать ему, что она не придаетъ никакого значенія ни ему, ни его словамъ, она относилась къ нему любезне, чмъ прежде. Только мина пана Основскаго становилась все боле и боле оскорбленною,— панъ Основскій становился все боле и боле холоднымъ къ Поланецкому, вроятно, вслдствіе разговоровъ съ ‘Анетою’.
Но прошло нсколько дней и впечатлнія другого рода совершенно изгладили эти обстоятельства изъ памяти Поланецкаго. Букацкій давно уже чувствовалъ себя нехорошо, жаловался на боль въ затылк, члены тла какъ-то странно отказывались ему служить. Юморъ его еще проявлялся отъ времени до времени, но загорался и гасъ сразу, какъ фейерверкъ. Все рже и рже онъ приходилъ на общій обдъ въ отель. Наконецъ, какъ-то утромъ Поланецкій получилъ отъ него записку, написанную ужасно неврнымъ почеркомъ:
‘Дорогой мой, кажется, со вчерашней ночи я сталъ собираться въ дальній путь. Если хочешь видть отъздъ, приходи ко мн, въ особенности, если у тебя нтъ лучшаго занятія’.
Поланецкій скрылъ записку отъ Марини и отправился немедленно. Букацкаго онъ засталъ въ постел, въ присутствіи доктора, котораго, впрочемъ, Букацкій сейчасъ же отпустилъ.
— Ты меня ужасно напугалъ,— сказалъ Поланецкій, — что съ тобой?
— Ничего страшнаго: маленькій параличъ лвой части тла.
— Побойся ты Бога!
— Умно сказано! Если когда-нибудь и пора подумать объ этомъ, то именно теперь. Я не владю ни лвою рукой, ни лвою ногой и не могу встать. Въ такомъ положеніи я проснулся сегодня утромъ. Думалъ я, что утратилъ способность говорить, и началъ декламировать: ‘Per me si va…’ {Начало дантевской надписи надъ дверями ада. Прим. перев.}. Оно, какъ видишь, ничего. Языкъ остался, а теперь я усиливаюсь возвратить себ ясность мысли.
— Ты увренъ, что это параличъ? Можетъ быть, это — временное онмніе.
— ‘Что есть жизнь?— мгновенье только!’ — началъ декламировать Букацкій.— Я не могу двигаться — и длу конецъ или, если ты предпочитаешь, начало.
— Это было бы ужасно, но я не врю. Съ каждымъ человкомъ можетъ случиться временное онмніе.
— Бываютъ въ жизни до нкоторой степени непріятныя минуты, сказалъ карась, съ котораго кухарка сдирала ножомъ чешую. Признаюсь теб, въ первую минуту меня взялъ страхъ. Испытывалъ ты когда-нибудь, что у тебя волосы поднимаются на голов? Это чувство нельзя причислить къ категоріи пріятныхъ. Но теперь я уже пришелъ въ равновсіе и вотъ уже три часа мн кажется, что я съ моимъ параличомъ жилъ десять лтъ. Я много болтаю потому, что у меня мало времени. Милый, ты знаешь, что я черезъ два дня умру?
— Вотъ именно, что болтаешь. Парализованные люди живутъ по тридцати лтъ.
Букацкій отвтилъ:
— Даже по сорока. Параличъ, это — роскошь, которую могутъ позволить себ иные, но не такіе, какъ я. Для крпкаго человка, у котораго здоровая спина, здоровыя плечи и здоровыя ноги, это, можетъ быть, даже родъ отдыха посл веселой молодости,— возможность предаться созерцанію,— но для меня… Помнишь, какъ ты смялся надъ моими ногами? Такъ вотъ я говорю теб, что тогда у меня былъ элефантіазисъ въ сравненіи съ тмъ, что теперь. Неправда, что человкъ, это — тло, я — линія и, кром того, линія, идущая, безъ всякихъ шутокъ, въ безконечность.
Поланецкій началъ спорить, ссылаться на знакомые ему примры, но Букацкій отвтилъ:
— Оставь. Я чувствую и знаю, что черезъ два дня наступитъ параличъ мозга. Я не говорилъ никому, что въ теченіе года ожидалъ этого и въ теченіе года читалъ медицинскія книжки… Придетъ другой припадокъ и — конецъ.
Онъ замолчалъ, но черезъ минуту заговорилъ опять:
— И ты думаешь, я не хочу этого? Подумай, я одинокъ, какъ палецъ, отрзанный отъ руки. Нтъ у меня никого… Здсь, даже и въ Варшав, за мной могли бы ухаживать только наемные люди. Ужасно подлая жизнь: безъ движенія и безъ живого духа человческаго! Когда у меня отнимется языкъ, какъ отнялись рука и нога, первая сидлка или первый фельдшеръ будутъ имть возможность бить меня по лицу, сколько имъ заблагоразсудится. А надо теб знать одну вещь. Я въ первую минуту испугался паралича, но въ моемъ утломъ тл сидитъ гордая душа, припомни, я говорилъ теб, что не боюсь смерти,— и не боюсь.
Въ глазахъ Букацкаго мелькнулъ слабый огонекъ отваги и энергіи, укрытый гд-то въ глубин его свихнувшейся, размякшей души.
Сердце у Поланецкаго было доброе. Онъ положилъ руку на парализованную ладонь Букацкаго и мягко заговорилъ:
— Адзя! не предполагай только, что ты такъ одинокъ, какъ думаешь, и не говори, что у тебя нтъ никого. А я, а, кром того, моя жена, а Свирскій, Васковскій, Бигели? Ты для насъ не чужой. Я перевезу тебя въ Варшаву, помщу въ лечебницу и мы будемъ ухаживать за тобой, и не одинъ фельдшеръ пальцемъ тебя не тронетъ, во-первыхъ, потому, что я каждому вс кости переломаю, а, во-вторыхъ, у насъ есть сестры милосердія, а въ числ ихъ пани Эмилія.
Букацкій слегка поблднлъ. Онъ былъ больше взволнованъ, чмъ хотлъ показать это. Глаза его затуманились на минуту. Посл долгаго молчанія онъ сказалъ:
— Ты добрый малый. Ты и самъ не знаешь, что совершилъ чудо: ты доказалъ мн, что я еще хочу чего-то… Да, мн ужасно хочется въ Варшаву, поближе ко всмъ къ вамъ. Ужасно меня привлекаетъ мысль о Варшав.
— Нужно, чтобы ты и здсь переселился въ какую-нибудь лечебницу, подъ правильный надзоръ. Свирскій долженъ знать, гд лучше. А теперь отдайся мн въ лапы. Хорошо? Позволь мн распоряжаться за тебя.
— Длай, что хочешь,— отвтилъ Букацкій, въ котораго при вид новыхъ плановъ и энергіи Поланецкаго вновь начала вступать надежда.
Поланецкій написалъ къ Свирскому и Васковскому и тотчасъ же отправилъ посыльныхъ. Черезъ полчаса они явились,— Свирскій съ знаменитымъ мстнымъ докторомъ,— и въ полдень Букацкій уже былъ въ лечебниц, въ свтлой и веселой комнат.
— Какой мягкій и теплый тонъ!— сказалъ онъ, смотря на золотистую окраску стнъ и потолка.— Это хорошо.
Потомъ онъ обратился къ Поланецкому:
— Приходи ко мн вечеромъ, а теперь ступай къ жен.
Поланецкій простился съ нимъ и ушелъ. Марин онъ разсказалъ все случившееся со всми предосторожностями. Мариня начала просить его взять ее къ Букацкому, если не вечеромъ, то завтра утромъ, и Поланецкій общалъ исполнить это. На другой день они отправились тотчасъ посл завтрака.
Профессоръ Васковскій не отступалъ отъ Букацкаго ни на минуту. Когда больной устроился на новой постел, въ лечебниц, старичокъ началъ разсказывать, какъ онъ самъ одинъ разъ думалъ, что умираетъ, но посл исповди и причастія ему сразу сдлалось лучше.
— Извстная метода, дорогой профессоръ, — усмхнулся Букацкій,— я знаю, что вамъ нужно.
Профессоръ смутился, какъ пойманный на дурномъ дл, и сложилъ руки.
— Я готовъ пари держать, что это помогло бы вамъ,— сказалъ онъ.
Букацкій отвтилъ съ оттнкомъ своего прежняго юмора:
— Хорошо. Черезъ два дня я удостоврюсь, насколько это мн поможетъ, по ту сторону рки.
Посщеніе Марини утшило его тмъ боле, что онъ не ожидалъ его. Онъ обрадовался и заговорилъ, что по эту сторону рки онъ уже не ожидалъ видть женщину, да вдобавокъ еще соотечественницу. При этомъ онъ немного ворчалъ, но съ видимымъ волненіемъ.
— Какіе вы вс романтики! Вдь, это просто недостатокъ ума заниматься такимъ калкою, какъ я. Вы никогда не съумете быть разсудительными. Зачмъ это, на что? Вотъ и еще разъ, передъ смертью, я долженъ высказывать свою благодарность. А я очень вамъ благодаренъ, искренно благодаренъ.
Но Мариня не дала ему говорить о смерти, за то съ полнымъ спокойствіемъ заговорила сама о необходимости перехать въ Варшаву, къ своимъ, заговорила какъ о такой вещи, въ возможности которой нтъ ни малйшаго сомннія, и съумла мало-по-малу убдить въ этой возможности и самого Букацкаго. Она давала ему совты, какъ это устроить, а онъ кончилъ тмъ, что съ жадностью сталъ прислушиваться къ ея словамъ. Онъ чувствовалъ себя ребенкомъ, бднымъ, больнымъ ребенкомъ.
Въ этотъ же день его навстилъ панъ Основскій и выказалъ столько доброты и расположенія, сколько могъ выказать только родной братъ. Букацкій совершенно не ожидалъ этого и ни на что подобное не разсчитывалъ. И когда, позднимъ вечеромъ, къ нему пришелъ Поланецкій и они остались съ глазу на глазъ, Букацкій сказалъ:
— Теперь я теб скажу откровенно: я никогда ясне не сознавалъ, что обратилъ жизнь въ глупый фарсъ и растратилъ все, что у меня было.
Черезъ минуту онъ прибавилъ:
— Еслибъ я, по крайней мр, находилъ дйствительно удовольствіе въ своемъ образ жизни, а то и этого нтъ. Какая глупая наша эпоха! Человкъ раздваивается: все, что въ немъ есть лучшаго, онъ засовываетъ въ какіе-то потайные углы, а самъ становится не то обезьяной, не то паяцемъ, да еще и паяцемъ-то сквернымъ, и, кром того, часто неискреннимъ. Больше вбивать въ себя убжденіе въ тщет жизни, чмъ самому чувствовать это, по меньшей мр странно. Меня утшаетъ одно, что въ жизни есть одна несомннная вещь, это — смерть, хотя, съ другой стороны, вовсе не резонъ, чтобы до того времени, когда она придетъ, говорить, какъ дуракъ, про вино, что это не вино, а уксусъ.
— Милый мой, — отвтилъ Поланецкій, — ты всю жизнь терзался вчнымъ навиваніемъ мысли на любую катушку. Хоть теперь-то не длай этого.
— Ты правъ. Но я не могу не думать о томъ, что пока я ходімъ и былъ здоровъ, то насмхался надъ жизнью, а теперь,— я скажу теб это по секрету,— теперь мн хочется жить.
— И ты будешь жить.
— Эхъ, брось ты это! Твоя жена втолковала мн это, но теперь я опять не врю. И тяжело мн. Растратилъ я самого себя. Слушай, почему я хочу говорить съ тобой объ этомъ. Не знаю, ждутъ ли меня какіе-нибудь счеты, или нтъ. Чистосердечно говорю теб: не знаю, но, вмст съ тмъ, испытываю какое-то странное безпокойство, какъ будто я боялся бы чего-нибудь… И я скажу теб, чего: того, что я тамъ, для своихъ, ничего не сдлалъ… а могъ бы, могъ! Передъ этою-то мыслью меня и беретъ страхъ, даю теб слово. Не хорошее это дло. Ничего я не сдлалъ: лъ задаромъ хлбъ, а теперь… смерть. Если есть какое-нибудь наказаніе и оно ожидаетъ меня, то только за это. Охъ, Стась, тяжко мн!
Несмотря на то, что онъ говорилъ своимъ обычнымъ небрежнымъ тономъ, на лиц его выражалась неподдльная тревога, губы поблднли, на лбу выступили крупныя капли пота.
— Оставь,— сказалъ Поланецкій, — что теб въ голову приходитъ? Ты вредишь себ.
Но Букацкій продолжалъ:
— Подожди… слушай. У меня хорошее состояніе, пусть хоть оно что-нибудь сдлаетъ за меня. Я теб оставлю часть, но остальное ты употреби на что-нибудь полезное. Ты человкъ практичный, и Бигель тоже. Подумайте, я не знаю, будетъ ли у меня время. Ты сдлаешь это?
— И это, и все, что ты хочешь.
— Благодарю тебя. Какого страннаго рода это безпокойство и эти упреки! Но я не могу отдлаться отъ сознанія вины. Такія условія, что не примиришься съ самимъ собою. Нужно сдлать что-нибудь приличное хоть передъ смертью. Вдь, это не шутка — смерть. Еслибъ это было что-нибудь видное, а то, вдь, мракъ… И нужно разлагаться и гнить въ потемкахъ… Ты врующій?
— Да.
— А я ни да, ни нтъ. Я забавлялся нирваной, какъ и другими вещами. Знаешь, еслибъ не сознаніе этой вины, я былъ бы спокойнй. У меня и понятія даже не было, чтобъ это могло такъ удручать. Я испытываю впечатлніе, что я — пчела, которая ограбила свой улей, и что это вещь подлая. Но, по крайней мр, посл меня останется состояніе. Правда? Немного я истратилъ, очень немного, да и то на картины… а он тоже останутся,— правда? Ахъ, какъ хотлось бы мн прожить, хотя бы еще годъ, хотя бы для того, чтобъ не умереть здсь.
На минуту онъ задумался и потомъ сказалъ:
— Я теперь понимаю одно: человческая жизнь можетъ быть плохою, потому что человкъ можетъ ее скверно устроить, по существованіе, это — вещь хорошая.
Состояніе больного колебалось въ ту или другую сторону въ теченіе недли. Доктора не могли сказать ничего ршительнаго, но думали, что путешествіе, во всякомъ случа, не можетъ грозить ему опасностью. Свирскій и Васковскій брались отвезти больного, который тосковалъ все больше и больше и чуть не каждый день вспоминалъ пани Эмилію, — сестру милосердія. Наканун вызда у него вдругъ отнялся языкъ. У Поланецкаго сердце надрывалось, когда онъ смотрлъ на его глаза, въ которыхъ отражалась то страшная тревога, то, какъ будто, какая-то великая, нмая просьба. Онъ пробовалъ писать, но не могъ. Вечеромъ появились признаки пораженія мозга — и Букацкій умеръ.
Похоронили его на Campo Santo,— временно. Поланецкій догадывался, что его умоляющій взоръ выражалъ просьбу перевезти его въ Польшу, а Свирскій подтвердилъ эту догадку.
Такъ исчезъ этотъ мыльный пузырь, иногда отливавшій всми цвтами радуги, но пустой и бренный, какъ настоящій мыльный пузырь,
Поланецкій искренно былъ огорченъ его смертью и потомъ по цлымъ часамъ размышлялъ о его странной жизни. Мыслями этими онъ не длился съ Мариней,— до сихъ поръ у него какъ-то не вошло въ обычай длиться съ ней тмъ, что творилось въ немъ. Наконецъ, какъ это часто случается съ людьми, думающими объ умершихъ, онъ выводилъ изъ своихъ размышленій заключенія, клонящіяся къ его польз.
‘Букацкій, — говорилъ онъ себ, — никогда не могъ придти къ согласію съ своимъ умомъ, ему не хватало житейскаго смысла, онъ не умлъ оріентироваться въ этомъ лсу и шелъ всегда по вол минутной фантазіи. И еслибъ ему было хорошо при этомъ, еслибъ онъ выжалъ что-нибудь изъ жизни, я призналъ бы за нимъ умъ. Но ему было плохо. Поистин глупая вещь внушать самому себ, до тхъ поръ, пока не придетъ смерть, что вино — не вино, а уксусъ. А вотъ я мене смотрю на вещи и, кром того, былъ гораздо искренне съ самимъ собою. Будь, что будетъ, но я уже почти привелъ въ порядокъ свои отношенія къ Богу и къ жизни.
Въ этомъ была и правда, и заблужденіе. Поланецкій не привелъ въ порядокъ свои отношенія къ жен.
Онъ думалъ, что попеченія, насущный хлбъ, хорошее обращеніе и поцлуи — это все, чмъ ограничиваются обязательства, принятыя имъ на себя по отношенію къ ней. А, между тмъ, отношенія ихъ все ясне и ясне складывались такъ, что онъ только благоволилъ любить и благоволилъ принимать любовь. Въ житейской практик его не разъ поражало странное явленіе, что если человкъ, извстный своею честностью, совершилъ какой-нибудь благородный поступокъ, то другіе люди небрежно махали и говорили небрежно: ‘Охъ, это тотъ… панъ А! Это весьма естественно!’ Но когда удавалось негодяю случайно сдлать что-нибудь порядочное, т же самые люди говорили съ полнйшимъ почтеніемъ: ‘Однако, въ этомъ что-то кроется!’ Сто разъ Поланецкій видлъ, что грошъ, данный скупцомъ, производитъ больше впечатлнія, чмъ червонецъ, данный щедрымъ человкомъ. Однако, онъ не отдавалъ себ отчета, что по отношенію къ Марин онъ держится такой же мры. Она отдавала ему все свое существо, всю душу. ‘Ахъ, Мариня! Это естественно!’ И онъ небрежно махалъ рукой. Если бы ея любовь не была такъ горяча, еслибъ она доставалась ему съ большимъ трудомъ, если бы, признавая себя сокровищемъ, она отдавалась бы ему, какъ сокровище, если бы, признавая себя божествомъ, она требовала бы, чтобы передъ ней склоняли голову и чтили ее, Поланецкій принялъ бы ее со склоненною головой и чтилъ бы ее. Таково вообще человческое сердце и только избранныя натуры, сотканныя изъ божественнаго огня, умютъ возноситься надъ общимъ уровнемъ. Мариня отдавала Поланецкому свою любовь, какъ его право, онъ и принималъ его, какъ свое право. Она его любовь считала счастьемъ, онъ и давалъ свою любовь, какъ счастье, а самъ считалъ себя божкомъ въ алтар. Одинъ лучъ его свта падалъ на сердце женщины и согрвалъ его, остальные лучи божокъ приберегалъ для себя. Онъ бралъ все и отдавалъ только часть. Въ его любви не было той боязни, которая вытекаетъ изъ почитанія, не было того, что каждою лаской говоритъ любимой женщин: ‘Къ твоимъ ногамъ!’
Но ни Поланецкій, ни Мариня еще не понимали этого.

XVII.

— Я даже тебя не спрашиваю,— говорилъ Бигель Поланецкому, посл его возвращенія въ Варшаву,— счастливъ ли ты. Съ такою, какъ твоя жена, нельзя быть несчастнымъ.
— Да,— отвчалъ Поланецкій,— Мариня такая хорошая бабенка, что трудно найти лучше.
И онъ обратился къ пани Бигель:
— Намъ обоимъ хорошо, и не можетъ быть иначе. Помните, дорогая, наши прежніе разговоры о супружеств и любви? Помните, какъ я боялся, чтобы не напасть на женщину, которая хотла бы заслонить своею особой передъ мужемъ весь міръ, занять вс его мысли, вс его чувства, быть единственною цлью его жизни? Помните, какъ я доказывалъ и вамъ, и пани Эмиліи, что любовь къ женщин не можетъ и не должна быть для мужчины всмъ, что и помимо любви есть другія дла на свт?
— Да, но я помню также то, что и я говорила вамъ, что, напримръ, мн домашнія занятія ничуть не мшаютъ любить дтей… Почемъ знать, но мн все кажется, что эти вещи — не коробка, которую не поставишь на столъ, если онъ занятъ другими коробками.
— Моя жена права,— сказалъ Бигель.— Я замтилъ, что люди часто ошибаются, когда переносятъ въ физическія условія чувства или идеи. Когда рчь идетъ о нихъ, то нечего говорить о мст.
На это Поланецкій весело отвтилъ:
— Тише, ты, завоеванная страна!
— Такъ что-жь, коли мн хорошо?— отвтилъ Бигель.— Кром того, и тебя когда-нибудь завоюютъ.
— Меня?
— Да. Любовью, добротою, сердцемъ.
— Это дло совсмъ другое. Можно быть завоеваннымъ и не находиться подъ башмакомъ. Не мшайте мн хвалить Мариню. Я вынулъ счастливый билетъ, такой, что лучшаго вынуть не могъ, потому что Мариня довольствуется моимъ чувствомъ къ ней и не выражаетъ намренія быть моимъ единственнымъ кумиромъ. За то я и люблю ее. Богъ уберегъ меня отъ жены, требующей, чтобъ ей посвящали всю душу, весь разумъ, все существо et caetera, и я всею душой благодарю Его, потому что не могъ бы выносить этого. Я понимаю, что все это можно отдать добровольно, именно тогда, когда этого не требуютъ насильно.
— Поврьте мн, панъ Станиславъ,— сказала пани Бигель,— что мы вс безъ исключенія одинаково требовательны съ этой точки зрнія, только сначала мы принимаемъ ту часть, которую даютъ намъ, за цлое, а потомъ…
— А потомъ что?— съ оттнкомъ насмшки перебилъ Поланецкій.
— Потомъ т, у которыхъ больше прямодушія, кончаютъ тмъ, что для васъ является словомъ, лишеннымъ значенія, а для насъ — основаніемъ всей нашей жизни.
— Что же это за талисманъ?
— Резиньяція.
Поланецкій разсмялся.
— Покойникъ Букацкій говорилъ,— сказалъ онъ,— что женщины часто наряжаются въ резиньяцію, потому что это имъ къ лицу. Шляпка изъ резиньяціи, вуаль изъ легкой меланхоліи,— разв это не красиво?
— Нтъ, это не некрасиво. Что длать? Можетъ быть, это и щегольская одежда, но въ этой одежд легче попасть на небо, чмъ въ какой-нибудь другой.
— Въ такомъ случа, моя Мариня осуждена на адскія мученія,— я надюсь, что она никогда не будетъ носить такой одежды. Наконецъ, вы скоро увидите ее,— она общала придти къ вамъ, когда кончатся наши конторскія занятія. Неповоротлива она у меня, опоздаетъ… должна была уже быть здсь.
— Ее, должно быть, отецъ не пускаетъ. Но вы останетесь у насъ обдать, безъ всякой церемоніи, да?
— Останемся обдать? Хорошо.
— Къ намъ и еще кое-кто общалъ придти. Я пойду сказать, чтобы вамъ поставили приборы.
Хозяйка вышла, а Поланецкій спросилъ у Бигеля:
— Кого вы пригласили обдать?
— Завиловскаго, будущаго корреспондента нашего дома.
— Кто это Завиловскій?
— Тотъ самый, извстный поэтъ.
— Съ Парнаса и за конторку? Какъ же это такъ?
— Да такъ. Не помню, кто-то сказалъ, что наше общество держитъ своихъ геніевъ на діэт. Говорятъ, что это удивительно способный человкъ, но стихами себ хлба не заработаешь. Ты знаешь, что нашъ Цисковскій перешелъ въ страховое общество,— мсто освободилось,— а тутъ заявился Завиловскій. У меня были нкоторыя сомннія, но онъ сказалъ мн, что для него это — вопросъ насущнаго хлба и возможности работать. Притомъ, онъ понравился мн, потому что сразу признался, что пишетъ на трехъ языкахъ, но ни на одномъ не можетъ говорить порядочно, а, во-вторыхъ, что не иметъ ни малйшаго понятія о торговой корреспонденціи.
— Э, вздоръ,— отвтилъ Поланецкій,— въ недлю научится! Долго ли только онъ усидитъ и не будетъ ли запаздывать корреспонденція?… Вдь, дло придется имть съ поэтомъ!
— Тогда мы разстанемся. Но, понимаешь, когда онъ самъ предложилъ свои услуги, то я предпочелъ дать мсто ему, а не кому-нибудь другому. Черезъ три дня онъ долженъ приступить къ занятіямъ. Я ему выдалъ впередъ мсячное жалованье,— ему нужно было.
— Голый былъ, что ли?
— Кажется. Здсь есть старикъ Завиловскій,— тотъ, у котораго красивая дочь,— человкъ очень богатый. Спрашивалъ я нашего, не родственникъ ли его? Говоритъ, нтъ, но при этомъ покраснлъ, такъ что я думаю, что да. Какъ это у насъ ни въ комъ нтъ равновсія? Одни отрекаются отъ родныхъ потому, что они бдны, другіе потому, что они богаты. Все это ради причуды и благодаря проклятой гордости… Онъ теб, впрочемъ, понравится… Жен моей понравился.
— Кто понравился твоей жен?— спросила пани Бигель, входя въ комнату.
— Завиловскій.
— Потому что я читала его чудесные стихи На порог. Кром того, Завиловскій смотритъ такъ, будто утаиваетъ что-то отъ людей.
— Утаиваетъ нищету мы, врне, нищета утаиваетъ его..
— Нтъ, онъ смотритъ такъ, будто испыталъ тяжелое разочарованіе.
— Видалъ ты такую мечтательницу? Она уже говорила мн, что онъ много страдалъ, и обидлась, когда я выразилъ предположеніе, что, можетъ быть, глистами въ дтств. Для нея это недостаточно поэтично.
Поланецкій нетерпливо посмотрлъ на часы.
— Не везетъ мн съ Мариней,— сказалъ онъ,— экая неповоротливая!
Но ‘неповоротливая’ въ эту минуту пришла или, врне, пріхала. Свиданіе обошлось безъ радостныхъ объятій, потому что Мариня уже видлась съ пани Бигель на вокзал. Поланецкій объявилъ жен, что они остаются обдать, на что она охотно согласилась и потомъ начала ласкать дтей, которыя цлою гурьбой нахлынули въ комнату.
Пришелъ Завиловскій и Бигель представилъ его Поланецкимъ. То былъ еще совсмъ молодой человкъ, лтъ двадцати семи-восьми, и Поланецкій, смотря на него, замтилъ, что его мина вовсе не похожа на мину человка, много страдавшаго въ жизни. Лицо у Завиловскаго было нервное, съ подбородкомъ, сильно выдающимся впередъ, какъ у Вагнера, съ веселыми срыми глазами и необыкновенно изящнымъ блымъ лбомъ, на которомъ выдающіяся жилы образовывали букву Y. Притомъ, онъ былъ высокъ и порядочно нескладенъ.
— Я слышалъ, — сказалъ ему Поланецкій, — что черезъ три дня вы длаетесь нашимъ товарищемъ.
— Такъ точно, панъ принципалъ, — отвтилъ молодой человкъ,— то-есть я буду служить въ вашей контор.
Поланецкій расхохотался.
— Только вы оставьте въ поко это принципальство. У насъ нтъ обычая титуловать другъ друга… Не знаю, жен моей, можетъ быть, понравился бы такой титулъ,— это придало бы ей всу въ ея собственныхъ глазахъ.
И онъ обратился къ Марин:
— Слушай, пани принципальша, хочешь, чтобъ тебя называли принципальшей? Будетъ новая забава!
Завиловскій сконфузился, но также засмялся, когда пани Поланецкая отвтила:
— Нтъ, мн все кажется, что ‘принципальша’ должна носить вотъ такой огромный чепецъ, — она показала руками, какой именно,— а я терпть не могу чепцовъ.
Завиловскій сразу почувствовалъ себя хорошо среди этихъ веселыхъ, добродушныхъ людей, но онъ опять смутился, когда Мариня сказала ему:
— А вы мой старый знакомый. Теперь я новаго ничего не читала, потому что мы недавно вернулись, прибавилось что-нибудь за это время?
— Нтъ,— отвтилъ Завиловскій,— я теперь этимъ занимаюсь такъ, какъ панъ Бигель музыкой: въ свободное время и для собственнаго удовольствія.
— Не врю,— сказала пани Поланецкая.
И она имла основаніе не врить, потому что на самомъ дл это было не такъ. Въ отвт Завиловскаго недоставало прямоты, но онъ хотлъ дать понять, что, прежде всего, желаетъ считаться корреспондентомъ торговаго дома и стоять въ положеніи конторщика, а не поэта. Бигеля и Поланецкаго онъ титуловалъ принципалами вовсе не изъ униженности, а для того, чтобы показать, что, взявшись за конторскую работу, онъ считаетъ ее такою же хорошею, какъ и всякую другую, что приспосабливается къ этой роли и впредь будетъ приспосабливаться. Впрочемъ, тутъ были и другія соображенія. Завиловскій, несмотря на свою молодость, замтилъ, какъ смшны люди, которые напишутъ одно или два стихотворенія, и тотчасъ же принимаютъ пророческую позу и другимъ повелваютъ считать себя пророками. Его огромное самолюбіе дрожало передъ опасностью быть смшнымъ, и онъ впалъ въ другую крайность и почти стыдился своей поэзіи. Въ послднее время, когда онъ испытывалъ крайнюю нужду, эта особенность дошла почти до странности и самый ничтожный намекъ съ чьей-нибудь стороны на его поэтическую дятельность сильно раздражалъ Завиловскаго.
Вмст съ тмъ, онъ чувствовалъ себя нелогичнымъ. Тогда самое лучшее не писать стиховъ и не обнародывать ихъ, но отъ этого онъ не могъ воздержаться. Его голова еще не была оснена ореоломъ, но на него уже упало нсколько лучей, которые то озаряли его чело, то опять гасли, смотря по тому, писалъ ли онъ, или бездйствовалъ. Посл каждаго новаго стихотворенія лучъ начиналъ играть снова и Завиловскій, настолько же талантливый, насколько самолюбивый, въ сущности, цнилъ эти отблески славы больше всего на свт. Несмотря на то, онъ хотлъ, чтобы люди говорили о немъ между собою, а не прямо ему въ глаза. Когда онъ предполагалъ, что о немъ начинаютъ забывать, то страдалъ въ глубин своего сердца. Въ немъ было какое-то раздвоенное самолюбіе, которое жаждетъ славы и, вмст съ тмъ, отталкиваетъ ее, благодаря нкоторой дикости и гордости, изъ опасенія, чтобы кто-нибудь не сказалъ, что его почтили не по заслугамъ. Кром того, въ немъ крылось множество противорчій, какъ въ человк молодомъ и впечатлительномъ, который воспринимаетъ вс явленія съ особенною чуткостью, а иногда среди своихъ впечатлній не съуметъ отыскать своего собственнаго я. По этому поводу артисты вообще кажутся по большей части искусственными.
За обдомъ разговоръ шелъ, разумется, объ Италіи, о людяхъ, которыхъ Поланецкіе встртили тамъ. Поланецкій разсказывалъ о Букацкомъ, о его послднихъ минутахъ и послдней вол, благодаря которой онъ долженъ былъ получить значительную сумму денегъ. Еще большая часть назначалась на благотворительныя дла и объ этомъ Поланецкій долженъ былъ посовтоваться съ Бигелемъ. Букацкаго любили и вспоминали о немъ съ сочувствіемъ, а у пани Бигель даже слезы навернулись на глазахъ, когда Мариня сообщила, что передъ смертью онъ исповдался и умеръ христіаниномъ.
Но воспоминаніе это было такого рода, что не мшало обдать, и если Букацкій когда-нибудь вздыхалъ по Нирван, то теперь могъ бы считать себя удовлетвореннымъ: для людей даже близкихъ и любящихъ это онъ становился мало-по-малу легкимъ и неяснымъ воспоминаніемъ. Еще недля, мсяцъ или годъ, и имя его будетъ звукомъ безъ эхо. Ничьей боле глубокой любви онъ не завоевалъ, а жизнь его прошла такъ, что даже посл такого ребенка, какъ Литка, осталось не только больше любви и горя, но даже больше видимыхъ слдовъ. Завиловскій, который не зналъ его, сначала заинтересовался его жизнью, но когда выслушалъ разсказъ Поланецкаго, то подумалъ немного и сказалъ: ‘Это копія съ чего-то!’ Букацкій при жизни шутилъ надо всмъ, но и ему такая эпитафія показалась бы обидной.
Мариня, желая придать разговору боле веселое настроеніе, начала разсказывать о своихъ прогулкахъ по Риму и его окрестностямъ, которыя они предпринимали то одни, то со Свирскимъ или Основскими. Бигель,— онъ былъ товарищемъ Основскаго по школ и отъ времени до времени видался съ нимъ,— сказалъ:
— У него одна любовь, это — собственная жена и одна ненависть — собственная тучность или, врне, предрасположеніе къ тучности. Но вообще это прекрасный человкъ.
— Но онъ кажется совсмъ худощавымъ,— сказала Мариня.
— Два года назадъ онъ былъ почти толстымъ, но когда началъ здить на велосипед, фехтовать, сидть на діэт Веттинга, лтомъ пить Карлсбадъ, а зимой здить въ Египетъ или Италію, то возвратился назадъ почти худымъ. Наконецъ, я неврно сказалъ, что онъ питаетъ ненависть къ ожиренію,— это его жена, а онъ длаетъ это, чтобы кокетничать передъ ней. И по цлымъ ночамъ на балахъ танцовалъ по тому же соображенію.
— Это sclavus saltans,— сказалъ Поланецкій.— Свирскій уже разсказывалъ намъ объ этомъ.
— Я понимаю, можно любить жену,— продолжалъ Бигель,— можно ее считать, какъ говорится, за зеницу ока. Хорошо! Но я, Богомъ клянусь, слышалъ, что онъ своей жен стихи пишетъ, съ закрытыми глазами раскрываетъ книжку, отмчаетъ пальцемъ какую-нибудь строчку и заключаетъ изъ того, что прочтетъ, любитъ ли она его, или нтъ. Если выйдетъ что-нибудь неблагопріятное, то онъ впадаетъ въ меланхолію. Онъ ее любитъ, какъ гимназистъ, считаетъ вс ея взгляды, усиливается отгадать, какое значеніе иметъ то или другое ея слово, цлуетъ не только ея ноги и руки, но даже и перчатки, когда думаетъ, что на него никто не смотритъ… Богъ знаетъ что! И такъ ужь много лтъ.
— Какой онъ милый!— сказала Мариня.
— А ты хотла бы, чтобъ и я былъ такимъ?— спросилъ Поланецкій.
Она подумала съ минуту и отвтила:
— Нтъ, потому что ты тогда былъ бы не тмъ, какимъ ты есть.
— О, Маккіавель!— сказалъ Бигель.— Такой отвтъ стоило бы записать, тутъ и похвала, и, вмст съ тмъ, немного критики, и сообщеніе о томъ, что теперешнее положеніе длъ хорошее, и намекъ на то, что можно было бы желать чего-нибудь получше. Поди-ка, разберись въ этомъ.
— Я беру это, какъ похвалу,— сказалъ Поланецкій,— хотя пани Бигель, наврное, скажетъ, что это резиньяція.
Пани Бигель разсмялась и отвтила:
— Верхъ изъ любви, резиньяція можетъ явиться современенъ, какъ подкладка, если будетъ становиться холодно.
Завиловскій съ интересомъ смотрлъ на Мариню. Сама она казалась ему и красивой, и симпатичной, а отвтъ ея пріятно удивилъ его. Онъ подумалъ, что такъ могла говорить только страстно любящая женщина, которая никогда не можетъ пресытиться своимъ чувствомъ, и съ великою завистью посмотрлъ на Поланецкаго, потому что самъ былъ совершенно одинокимъ человкомъ.
Все это время онъ молчалъ и ему казалось, что приличіе заставляетъ и его вступить въ общій разговоръ. Но его удерживала робость и, кром того, зубная боль,— періодическая, то отпуститъ, то схватитъ еще сильне. Это отнимало у него послднюю долю храбрости, но, наконецъ, онъ осмлился и спросилъ:
— А пани Основская?
— А у пани Основской есть мужъ,— отвтилъ Поланецкій,— который любитъ за двоихъ,— значитъ, ей нтъ надобности утруждать себя. Такъ, по крайней мр, утверждаетъ Свирскій. Притомъ, у нея китайскіе глаза, на зуб въ верхней челюсти пломба, которую видно, когда она смется,— вообще она словно горлица, вертится въ колес и кричитъ: ‘сахару! сахару!’
— Злой человкъ!— сказала Мариня.— Она красива, умна, остроумна, а панъ Свирскій не можетъ знать, насколько она любитъ мужа, потому что, по всей вроятности, не разговаривалъ съ ней объ этомъ. Все это только одни предположенія.
Поланецкій подумалъ о двухъ вещахъ: во-первыхъ, что это не предположеніе, во-вторыхъ, что жена его такъ же добра, какъ и наивна.
А Завиловскій сказалъ:
— Интересно, что бы было, еслибъ она такъ же была влюблена въ него, какъ онъ въ нее?
— Это былъ бы величайшій эгоизмъ вдвоемъ, какой только видлъ свтъ,— отвтилъ Поланецкій.— Они были бы такъ заняты другъ другомъ, что не видали бы никого и ничего около себя.
Завиловскій улыбнулся и сказалъ:
— Свтъ не мшаетъ теплу,— онъ порождаетъ его.
— Собственно говоря, это изреченіе скоре поэтическое, чмъ физическое,— отвтилъ Поланецкій.
Потомъ разговоръ зашелъ о Машко и его жен. Бигель разсказывалъ, что въ руки Машко попалось огромное дло объ уничтоженіи милліоннаго завщанія панны Плошовской, которое оспаривало нсколько ея отдаленныхъ родственниковъ. Панъ Плавицкій писалъ объ этомъ дочери въ Италію, но Мариня считала это дло такою же мечтой, какъ милліоны, основанные на мергел, и едва упомянула объ этомъ мужу, который тоже махнулъ рукой на мечтанія пана Плавицкаго. Теперь дло, коль скоро Машко взялся за него, представлялось боле солиднымъ. Бигель допускалъ, что въ завщаніи могли быть какія-нибудь неправильности, и утверждалъ, что если Машко выиграетъ, то сразу станетъ на ноги, потому что выговорилъ себ огромный гонораръ. Поланецкій сильно заинтересовался.
— Однако, у Машко кошачья особенность,— сказалъ онъ,— вчно падать на ноги.
Бигель отвтилъ:
— На этотъ разъ вы должны молить Бога, чтобъ Машко не сломалъ шею, потому что для васъ, пани Поланецкая, и для вашего отца это дло не малое. Одинъ Плошовъ со всми фальварками оцненъ въ семьсотъ тысячъ рублей, да, кром того, наличныя деньги.
— Это былъ бы недурной сюрпризъ,— сказалъ Поланецкій.
Но Мариня съ неудовольствіемъ узнала, что ея отецъ, вмст съ прочими сонаслдниками, сталъ оспаривать духовное завщаніе. Ея ‘Стахъ’ былъ человкомъ состоятельнымъ и Мариня слпо врила, что отъ него зависитъ нажить еще цлые милліоны, у отца была рента, кром того, она уступила ему пожизненно то, что ей слдовало за Магерувку,— значитъ, нужда никому не грозила. Правда, пріятно было бы пани Поланецкой выкупить Кшемень и возить туда на лто своего ‘Стаха’, но не на такія деньги.
Она съ живостью заговорила:
— Я этимъ очень огорчена. Эти деньги такъ хорошо были назначены. Волю умершихъ измнять не годится, не годится отнимать хлбъ у бдныхъ, средства у школъ. Племянникъ панны Плошовской застрлился, можетъ быть, она хотла спасти его душу, вымолить ему прощеніе Божіе. Это не годится. Нужно иначе думать и иначе чувствовать.
Она даже раскраснлась, а Поланецкій сказалъ:
— Какая ршительная!
Но она слегка надулась и начала повторять тономъ раскапризничавшагося ребенка:
— Ну, Стахъ, скажи, что я права, скажи, что я права! Ты долженъ сказать это!
— Безъ сомннія,— сказалъ Поланецкій,— но Машко, все-таки, можетъ выиграть дло.
— Желаю ему, чтобъ онъ проигралъ,— проговорила Мариня.
— Какая ршительная!— повторилъ Поланецкій.
‘И какая правдивая, какая благородная натура!’ — подумалъ Завиловскій, облекая въ своемъ пластическомъ ум понятія о правдивости и благородств въ форму женщины съ темными волосами, голубыми глазами, со стройнымъ станомъ и немного широкимъ ртомъ.
Посл обда Бигель и Поланецкій вышли пить кофе и курить въ кабинетъ, гд должны были поговорить о назначеніи, которое надлежало дать деньгамъ Букацкаго. Завиловскій, какъ не курящій, остался съ дамами въ гостиной. Тогда Мариня, которая, какъ пани ‘принципальша’, считала своею обязанностью ободрить будущаго корреспондента торговаго дома, приблизилась къ молодому человку и сказала:
— Я, какъ и пани Бигель, хотла бы, чтобъ мы вс считали себя однимъ большимъ семействомъ, поэтому включите и насъ въ число своихъ добрыхъ знакомыхъ.
— Сочту за величайшую честь, если вы позволите,— сказалъ Завиловскій.— Я и такъ бы засвидтельствовалъ вамъ свое почтеніе…
— Я познакомилась со всми служащими въ контор только на моей свадьб, потомъ мы тотчасъ же ухали, теперь мн хочется познакомиться поближе. Мужъ мой говорилъ, что желалъ бы, чтобъ собирались одну недлю у Бигилей, а другую у насъ. Это очень хорошее намреніе, только я должна сдлать одно предостереженіе.
— Какое?— спросила пани Бигель.
— Чтобы на нашихъ собраніяхъ воспрещалось говорить о торговыхъ длахъ. Будетъ музыка,— надюсь, панъ Бигель подумаетъ объ этомъ,— а потомъ мы прочтемъ что-нибудь врод На порог.
— Только не при мн, — съ принужденною улыбкой сказалъ Завиловскій.
Мариня посмотрла ему въ глаза со свойственною ей прямотой.
— Отчего же нтъ?— спросила она.— Въ присутствіи людей, искренно расположенныхъ? Мы часто говорили о васъ и думали, прежде чмъ познакомились съ вами, а теперь будемъ говорить еще боле.
Завиловскій чувствовалъ себя совершенно обезоруженнымъ. Ему казалось, что онъ попалъ въ среду какихъ-то необыкновенныхъ людей, по крайней мр, что пани Поланецкая необыкновенная женщина. Опасеніе, палившее его, какъ огонь, чтобы не показаться смшнымъ вмст со своею поэзіей, со своею длинною шеей и острыми локтями, начинало таять. Онъ чувствовалъ, что она говоритъ не для того, чтобы сказать что-нибудь, не для соблюденія свтскихъ приличій, но высказываетъ только то, что вытекаетъ изъ ея доброты и впечатлительности. Притомъ, его восхищали ея лицо и фигура, такъ же, какъ въ Венеціи они восхищали Свирскаго. А такъ какъ онъ привыкъ искать опредленія для каждаго впечатлнія, то началъ искать опредленій и для Марини, и чувствовалъ, что эти опредленія должны быть не только искренни, но, вмст съ тмъ, и изящны, красивы и безъискусственны, какъ и ея красота была изящна и безъискусственна. Онъ видлъ передъ собою тему и въ немъ пробудился художникъ.
Тмъ временемъ Мариня начала съ величайшею искренностью разспрашивать его о его семейныхъ обстоятельствахъ, но тутъ, къ счастью, появленіе Бигеля и Поланецкаго освободило его отъ тягостнаго отвта. Его отецъ, когда-то извстный картежникъ и гуляка, нсколько лтъ тому назадъ помшался и теперь сидлъ въ дом умалишенныхъ.
Дловыя совщанія товарищей были кончены, и Бигель сказалъ:
— Мн кажется, что это великолпный проектъ, но нужно еще подумать.
Онъ оперся на віолончель, задумался и потомъ сказалъ:
— Странное дло! Когда я играю, то мн сдается, что у меня въ голов ничего нтъ, кром музыки, а оказывается неправда. Какая-то частичка мозга занята другими длами и, что всего удивительне, самыя лучшія мысли именно тогда и приходятъ ко мн.
Онъ слъ, поставилъ віолончель между колнъ, закрылъ глаза и началъ Весеннюю пснь.
Завиловскій ушелъ домой, очарованный этимъ домомъ, этими людьми, ихъ простотой, Весеннею псней и въ особенности пани Поланецкой.
А Мариня и не догадывалась, что современемъ можетъ обогатить поэзію новымъ произведеніемъ.

XVIII.

Панъ и пани Машко навстили Поланецкихъ черезъ недлю посл ихъ прізда. Она, въ сромъ плать, съ срыми же марабу, казалась такою красивой, какъ никогда. Воспаленіе глазъ, которымъ она страдала издавна, прошло. Ея лицо сохранило прежнюю равнодушную, почти сонную мягкость, но теперь это только возвышало его артистическое выраженіе. Бывшая панна Краславская была лтъ на пять старше Марини, и въ двушкахъ казалась старе, но теперь какъ будто помолодла. Ея стройная и изящная фигура казалось дтской въ туго обтянутомъ плать. Замчательно то, что Поланецкій, который не любилъ ея, находилъ въ ней что-то притягательное, и сколько разъ ни встрчался съ нею, говорилъ себ: ‘однако, въ ней что-то есть’. Даже ея монотонный голосъ, и тотъ имлъ для него свою прелесть. Теперь онъ прямо подумалъ, что она кажется особенно хорошенькою и что больше измнилась къ лучшему, чмъ Мариня.
Самъ Машко разцвлъ, какъ подсолнечникъ. Отъ него такъ и вяло важностью, самоувренностью и гордостью, впрочемъ, съ оттнкомъ благоволенія. Могло казаться, что онъ въ теченіе одного дня не въ состояніи объхать всхъ своихъ владній, — словомъ, Машко корчилъ изъ себя барина больше, чмъ когда-либо. Только одно въ немъ было неподдльно, это — любовь къ жен. Изъ каждаго его взгляда было видно, что онъ полюбилъ ее дйствительно. Правда, трудно было бы найти женщину, которая боле соотвтствовала бы его представленіямъ о хорошемъ вкус, изяществ и великосвтскомъ лоск. Ея равнодушіе, ея ледяное обращеніе съ людьми онъ считалъ чмъ-то несравненнымъ. Она ни на минуту не утрачивала этой особенности, даже тогда, когда оставалась съ нимъ съ глазу на глазъ. Машко, какъ настоящій парвеню, который завладлъ княжною, потому и полюбилъ ее, что она представлялась ему княжною, и потому, что онъ завладлъ ею.
Мариня начала спрашивать гостью, гд они провели первое время посл свадьбы.
Пани Машко отвчала: ‘въ имніи мужа’, и отвчала такимъ тономъ, какъ будто это ‘имніе мужа’ было майоратомъ въ теченіе двадцати поколній, причемъ прибавила, что за границу они собираются только черезъ годъ, когда мужъ окончитъ дла, а теперь на лтніе мсяцы они снова дутъ въ ‘имніе мужа’.
— Вы любите деревню?— спросила Мариня.
— Мама любитъ деревню,— отвтила пани Машко.
— А Кшемень понравился вашей мам?
— Да. Только окна въ дом, какъ въ оранжере,— столько стеколъ!
— До нкоторой степени это вызвано необходимостью,— смясь, сказала пани Поланецкая.— Если такое стекло разобьется, то его исправитъ всякій стекольщикъ, а за большимъ пришлось бы посылать въ Варшаву.
— Мужъ говоритъ, что выстроитъ новый домъ.
Пани Поланецкая тихо вздохнула и перемнила предметъ разговора. Оказалось, что пани Машко брала когда-то уроки танцевъ вмст съ пани Основской и ея младшею родственницей, Линетой Кастелли, и что Линета еще красиве пани Основской, рисуетъ и пишетъ стихи. Пани Машко слышала, что пани Основская уже возвратилась и что Линета останется на ея дач до іюня, вмст съ своею теткой, пани Броничъ, ‘и это очень пріятно, потому что они такія милыя’.
А Поланецкій съ Машко удалились въ сосднюю маленькую гостиную и разговаривали о завщаніи панны Плошовской.
— Я могу теб сказать, что почти выплылъ, — говорилъ Машко.— Я былъ почти совсмъ надъ пропастью, но это дло поставило меня на ноги собственно потому, что я началъ его. Давно уже не было ничего подобнаго. Тутъ дло пахнетъ милліонами. Плошовскій самъ по себ былъ богаче тетки и, прежде чмъ застрлиться, отказалъ свое состояніе матери пани Кромицкой, а когда та не приняла завщанія, все состояніе перешло къ старой пани Плошовской. Понимаешь теперь, сколько бабушка оставила?
— Бигель говорилъ о семистахъ тысячахъ рублей.
— Скажи своему Бигелю, коли ужь онъ такъ любитъ считать, что больше, чмъ вдвое. Ну, я долженъ отдать себ справедливость, что умю защищаться и что меня легче бросить въ воду, чмъ утопить. Но я теб вотъ что скажу: знаешь, кому я обязанъ? Твоему тестю. Когда-то онъ говорилъ мн объ этомъ, но тогда я только рукой махнулъ. Потомъ я попалъ въ передлку… помнишь, я писалъ теб? Мн ножъ къ горлу приставили. Три недли тому назадъ, совершенно случайно, я встрчаю твоего тестя и онъ мн, между прочимъ, начинаетъ говорить о панн Плошовской и вретъ о ней, сколько влзетъ. Вдругъ я ударилъ себя по лбу. Что я могъ потерять? Ничего. Приказалъ я нотаріусу Вышиньскому показать завщаніе и вижу, что неправильности есть. Небольшія, но есть. Черезъ недлю у меня была уже полная довренность отъ всхъ сонаслдниковъ и я началъ дло. И что-жь ты думаешь? При одномъ извстіи о гонорар, который долженъ мн достаться въ случа выигрыша, ко всмъ людямъ вернулось довріе, къ кредиторамъ моимъ вернулось терпніе, вернулся кредитъ и я держусь… Помнишь, было время, когда я понизилъ тонъ, когда у меня въ голов зародились идиллическія мысли существовать муравьинымъ трудомъ, ограничить жизнь? Вздоръ! Трудно это, другъ мой! Ты бранилъ меня, что я корчу что-то, но у насъ это нужно. Теперь я долженъ корчить человка, который одинаково вритъ какъ въ свою состоятельность, такъ и въ свою побду.
— Скажи мн откровенно, хорошее это дло?
— Какъ, хорошее ли?
— Просто… не нужно его будетъ сильно тянуть за уши, вопреки справедливости?
— Знай же, что въ каждомъ дл можно что-нибудь сказать въ его пользу, а достоинство адвоката и состоитъ въ томъ, чтобы сказать это. Собственно, вопросъ здсь въ томъ, кто долженъ быть наслдникомъ, и такъ ли написано завщаніе, чтобы быть состоятельнымъ передъ лицомъ закона, а законъ выдумалъ не я.
— Ты увренъ въ выигрыш?
— Когда дло идетъ объ уничтоженіи духовной, я почти всегда увренъ, потому что нападеніе обыкновенно во сто разъ боле бываетъ энергично, чмъ защита. Кто выступитъ противъ меня? Учрежденія, то-есть тла, сами по себ отяжелвшія, мало расторопныя, представители которыхъ не видятъ въ защит никакого личнаго интереса. Возьмутъ адвоката,— хорошо! Но что они дадутъ ему? что они могутъ ему дать? Столько, сколько слдуетъ по такс. Ну, этому адвокату больше будетъ выгоды, если я выиграю,— его польза можетъ зависть отъ моего личнаго соглашенія съ нимъ. Вообще, я скажу теб, что въ судебныхъ длахъ, какъ и въ жизни, выигрываетъ та сторона, которая сильне хочетъ выиграть.
— Но общественное мнніе сотретъ тебя въ порошокъ, если ты уничтожишь такое завщаніе. Вотъ видишь, моя жена до нкоторой степени заинтересована…
— Какъ до нкоторой степени?— перебилъ Машко.— Я буду вашимъ истиннымъ благодтелемъ.
— Ну, хорошо. Такъ вотъ моя жена возмутилась и возмущается всмъ этимъ дломъ.
— Жена твоя — исключеніе.
— Не совсмъ. И мн это не по вкусу.
— Вотъ какъ! И тебя передлали въ романтика?
— Милый мой, мы давно знаемъ другъ друга. Говори такимъ языкомъ съ кмъ-нибудь другимъ.
— Хорошо. Я буду говорить только объ общественномъ мнніи. Прежде всего, я скажу теб, что нкоторая непопулярность человку настоящему comme il faut скоре помогаетъ, чмъ вредитъ. Во-вторыхъ, эти вещи надо понимать. Меня стерли бы, какъ ты выражаешься, въ порошокъ, еслибъ я проигралъ это дло, но если я выиграю, меня будутъ считать за дльную голову, а я его выиграю.
Черезъ минуту онъ продолжалъ:
— А съ экономической точки зрнія, въ чемъ дло? Деньги останутся въ стран и, ей-Богу, я не знаю, получатъ ли худшее назначеніе. Если на нихъ можно воспитать нсколько худосочныхъ ребятишекъ, которыя потомъ обратятся въ тунеядцевъ и будутъ только способствовать вырожденію расы, или купить нсколькимъ швеямъ швейныя машины, или предоставить нсколькимъ старикамъ и старухамъ прожить двумя годами больше, то стран отъ этого не много прибудетъ. Цли эти — не продуктивныя. Нужно, чтобы разъ навсегда познакомились съ политическою экономіей… Наконецъ, я скажу теб прямо: мн приставили ножъ къ горлу. Моя первая обязанность — обезпечить безбдное существованіе себ, своей жен и своей будущей семь. Если ты когда-нибудь будешь въ такомъ положеніи, въ какомъ былъ я, то поймешь меня. Я предпочиталъ выплыть, чмъ утонуть, а такое право иметъ всякій. У моей жены, какъ я писалъ теб, хорошая рента, но состоянія никакого, или, по крайней мр, небольшое. Кром того, изъ этой ренты она что-то платитъ своему отцу. Эту пенсію я увеличилъ, потому что онъ угрожалъ мн, что прідетъ сюда, а это мн вовсе не улыбалось.
— Такъ ты теперь наврное знаешь, что панъ Краславскій существуетъ? Я помню, ты какъ-то говорилъ объ этомъ.
— Собственно потому, что говорилъ когда-то, я не длаю изъ этого тайны и теперь. Наконецъ, я знаю, что люди болтаютъ объ этомъ въ ущербъ моей тещ и моей жен, разсказываютъ Богъ знаетъ что, и теб, какъ пріятелю, предпочитаю объяснить всю правду. Панъ Краславскій живетъ въ Бордо, былъ посредникомъ въ торговл сардинками и зарабатывалъ хорошія деньги, но потерялъ мсто, потому что запилъ, да и теперь пьетъ, и, кром того, устроилъ себ нелегальную семью. Мои барыни посылаютъ ему три тысячи франковъ въ годъ, но ему этого не хватаетъ, въ интервалахъ между однимъ полученіемъ и другимъ его угнетаетъ нужда, вслдствіе чего онъ запиваетъ еще больше и бомбардируетъ бдныхъ женщинъ письмами, въ которыхъ угрожаетъ, что огласитъ въ газетахъ, какъ съ нимъ обращаются. А обращаются он съ нимъ лучше, чмъ онъ стоитъ. Писалъ онъ и ко мн, тотчасъ же посл моей свадьбы, и просилъ увеличить его пенсію на тысячу франковъ. Понятно, онъ доказывалъ мн, что эти женщины ‘съли’ его, что у него въ жизни ни на грошъ не было счастья, что его изгрызъ ихъ эгоизмъ, и предостерегалъ меня отъ нихъ…
Машко разсмялся.
— А, все-таки, у скотины осталась шляхетская фантазія. Разъ по нужд онъ хотлъ взяться за продажу афишъ въ театральныхъ корридорахъ, но ему велли надть какую-то фуражку, и этого онъ не могъ перенести. Пишетъ мн такъ: ‘Все бы хорошо пошло, но фуражка! Какъ мн дали фуражку, такъ я почувствовалъ, что не могу…’ И онъ предпочиталъ умереть съ голоду, чмъ надть фуражку. Нравится мн мой тесть. Я былъ какъ-то въ Бордо, но, ей-Богу, забылъ, какую фуражку носятъ продавцы афишъ, и хотлъ бы я видть эту фуражку. Ты понимаешь, конечно, что я предпочелъ прибавить тысячу франковъ, чтобы держать его подальше отъ себя съ его абсентомъ и фуражкой. Что меня огорчаетъ, такъ это то, что люди говорятъ, что онъ и здсь былъ какимъ-то приставомъ, не то писцомъ, а это подлая клевета,— достаточно раскрыть любой гербовникъ, чтобъ увидать, кто были Краславскіе. Кто съ кмъ въ родств, здсь всмъ извстно, а у Краславскихъ нтъ недостатка въ родственныхъ связяхъ. У моихъ барынь съ дюжину родственниковъ,— не какихъ-нибудь, съ борку да съ сосенки, и, если я разсказываю эту исторію, то только для того, чтобы ты зналъ всю правду.
Но правда, касающаяся рода Краславскихъ, мало интересовала Поланецкаго, и онъ пошелъ въ гостиную, тмъ боле, что явился Завиловскій, котораго онъ пригласилъ на послобденный чай, чтобы показать ему фотографіи итальянскихъ видовъ. Дйствительно, цлыя кучи ихъ лежали на стол, но Завиловскій держалъ въ рукахъ рамку съ фотографіей Литки и восхищался ею такъ, что посл представленія Машко вновь началъ разсматривать портретъ и говорить о немъ.
— Сначала я думалъ, что это какой-нибудь артистическій вымыселъ,— сказалъ онъ,— а не портретъ живого ребенка. Что за чудная головка, что за выраженіе! Это ваша сестра?
— Нтъ,— отвтила пани Поланецкая.— Кром того, этотъ ребенокъ умеръ.
Въ глазахъ Завиловскаго, какъ поэта, трагическая тнь смерти еще боле усилила сочувствіе и удивленіе къ ангельскому личику Литки. Онъ то приближалъ, то отдалялъ отъ себя фотографію и, наконецъ, сказалъ:
— Я потому спросилъ, не ваша ли это сестра, что между вами есть какое-то сходство… въ чертахъ лица, скоре въ глазахъ… право, есть что-то такое!
Завиловскій говорилъ совершенно искренно, но Поланецкій питалъ такое, почти религіозное чувство къ умершей, что, несмотря на красоту Марини, сравненіе ея съ Литкой показалось ему чуть ли не профанаціей. Онъ взялъ фотографію изъ рукъ Завиловскаго, поставилъ на прежнее мсто и заговорилъ съ торопливою рзкостью:
— Ничуть, ничуть! Ни одной схожей черты! Не понимаю Даже, какъ можно сравнивать! Ни одной схожей черты!
Мариню нсколько кольнула его горячность.
— Я держусь того же мннія,— сказала она.
Но Поланецкому недостаточно было ея мннія.
— Вы знали Литку?— обратился онъ къ пани Машко.
— Да.
— Конечно, вы видали ее у Бигелей?
— Да.
— Ну, есть ли хоть тнь сходства?
— Нтъ.
Завиловскій, который со всею искренностью обожалъ пани Поланецкую, съ нкоторымъ удивленіемъ окинулъ взглядомъ Поланецкаго, а тотъ смотрлъ на пани Машко и думалъ:
‘Какая она изящная!’
Черезъ минуту панъ и пани Машко начали прощаться. Панъ Машко, цлуя руку Марини, сказалъ:
— Мн, можетъ быть, скоро придется хать въ Петербургъ, вспомните тогда о моей жен.
Во время чая Мариня напомнила Завиловскому общаніе, сдланное имъ во время своего перваго посщенія, приготовить варіантъ стихотворенія На порог. Завиловскій сразу такъ прилпился душою къ Поланецкимъ, что прочелъ не только это стихотвореніе, но и другое, недавно написанное. Было видно, что онъ самъ дивится собственной отваг, потому что посл похвалъ,— впрочемъ, искреннихъ,— онъ сказалъ:
— Я тоже искренно говорю, что съ вами, посл третьяго свиданія, чувствуешь себя такъ, какъ будто зналъ васъ давно. Меня это положительно удивляетъ.
Поланецкій вспомнилъ, что самъ говорилъ Марин нчто подобное еще въ Кшемен, но теперь принялъ это на свой счетъ.
А Завиловскій имлъ въ виду только Мариню. Она положительно восхищала его своею безъискусственною добротой и лицомъ. Когда онъ ушелъ, Поланецкій сказалъ:
— А эта бестія дйствительно талантливъ. Замтила ты, что онъ какъ будто немного измнился?
— Подстригъ волосы,— сказала Мариня.
— Ага! и подбородокъ у него еще больше выдается.
Поланецкій всталъ и началъ укладывать фотографіи на полку подъ столомъ, потомъ захватилъ портретъ Литки и сказалъ:
— Я его перенесу въ свой кабинетъ.
— У тебя есть съ березками, раскрашенный.
— Да, но я не хочу, чтобъ и этотъ стоялъ здсь, какъ на выставк. Всякій считаетъ долгомъ длать свои замчанія, а это меня сердитъ. Ты позволишь?
— Хорошо, мой Стахъ,— отвтила Мариня.

XIX.

Бигель всячески уговаривалъ Поланецкаго не покидать торговаго дома и не бросаться опрометчиво въ предпріятія другого рода. ‘Мы основали честный купеческій домъ,— говорилъ онъ,— какихъ у насъ мало, и поэтому можемъ считаться полезными’. Онъ утверждалъ, что изъ простой признательности надлежитъ и дале вести дло, при помощи котораго они почти удвоили свое состояніе, и высказывалъ убжденіе, что теперь-то они и выкажутъ весь свой умъ, если будутъ вести дло осторожно, основательно, и что первая смлая спекуляція, несмотря на то, что она окончилась счастливо, не только не подобьетъ ихъ на другія, но и будетъ послднею. Поланецкій соглашался съ тмъ, что осторожность необходима, но жаловался, что въ торговомъ дом ему тсно, что онъ хочетъ производить что-нибудь. Настолько практическаго смысла у него было, что онъ и не мечталъ о собственной фабрик. ‘Маленькую я не хочу заводить, потому что меня проглотятъ большія, производящія en gros, на большую у меня нтъ средствъ, а въ акціонерной я долженъ буду работать не для себя, а для другихъ’. Онъ понималъ, что акціонеровъ изъ мстныхъ элементовъ набрать не легко, а иностранныхъ не хотлъ,— въ нихъ онъ не вселитъ надлежащаго доврія и даже самая фамилія его будетъ служить нкоторою преградой. Бигель, котораго, главное, интересовалъ ‘домъ’, былъ доволенъ трезвостью этихъ взглядовъ.
Но въ Поланецкомъ пробудилось еще одно желаніе, старое, какъ свтъ, какъ человчество,— желаніе обладать собственностью. Посл счастливой спекуляціи и завщанія Букацкаго онъ обратился въ человка совершенно состоятельнаго, но, при всей своей умственной трезвости, испытывалъ какое-то странное чувство, что это богатство, хотя и заключающееся въ самыхъ врныхъ бумагахъ,— богатство тоже бумажное и останется такимъ до тхъ поръ, пока у него не будетъ чего-нибудь реальнаго, о чемъ бы онъ могъ сказать: ‘это мое!’ Это странное желаніе охватывало его все сильне и сильне. Ему не нужно было чего-нибудь большаго, просто какой-нибудь уголъ, гд бы онъ могъ чувствовать себя дома. Поланецкій пробовалъ философствовать надъ этимъ и объяснялъ Бигелю, что это желаніе обладанія должно быть какою-нибудь врожденною страстью, которую можно подавить, но которая въ зрломъ человк отзывается съ новою силой. Бигель соглашался, что можетъ быть и такъ, и говорилъ:
— И прекрасно. Ты теперь женатъ, теб хочется имть собственное гнздо, а не наемное, средства у тебя есть, возьми да и заведи.
Одно время Поланецкій думалъ построить большой домъ въ город, который удовлетворялъ бы его желанію и, вмст съ тмъ, приносилъ бы доходъ, но скоро замтилъ, что у этого практическаго намренія одна дурная сторона, именно то, что здсь нтъ ничего привлекательнаго. Мало сказать: ‘это мое!’ — нужно любить это, а какъ любить каменный домъ, въ которомъ живетъ всякій, кто найметъ квартиру? Сначала онъ стыдился этой мысли,— она показалась ему романтичной,— но потомъ онъ сказалъ себ: ‘Нтъ! У меня есть средства и употребить ихъ такъ, чтобъ это было мн пріятно, дло не романтизма, а разсудка’. Боле всего его стала привлекать мысль о какомъ-нибудь меньшемъ дом въ город или за городомъ, въ которомъ онъ могъ бы жить только съ женою. Но при этомъ ему хотлось имть клокъ земли, на которой росло бы что-нибудь. Онъ чувствовалъ, что видъ деревьевъ, ростущихъ въ его саду, передъ его домомъ, на его земл, доставлялъ бы ему огромное удовольствіе. Онъ самъ удивлялся, что это такъ, но это такъ и было. Въ конц Поланецкій дошелъ до убжденія, что пріятне всего обзавестись маленькимъ имніемъ вблизи города, чмъ-нибудь врод дачи Бигеля, но съ кусочкомъ земли, съ кусочкомъ лса, со сколькими-нибудь десятинами огорода, наконецъ, съ садомъ и гнздомъ аиста на какой-нибудь старой лип.
И онъ началъ обсуждать это со всхъ сторонъ. Онъ понималъ, что такъ какъ дло идетъ о гнзд, въ которомъ онъ долженъ провести остатокъ жизни, то нужно дйствовать обдуманно, и потому не спшилъ. Мысль объ этомъ занимала все время, свободное отъ занятій въ контор, и доставляла ему много отрады. Вскор вс узнали, что Поланецкій хочетъ купить имніе за наличныя деньги, и со всхъ сторонъ посыпались предложенія, иногда довольно странныя, но порою весьма соблазнительныя. Нужно было здить, осматривать. Часто, посл обда, Поланецкій запирался съ письмами, и съ планами и показывался только вечеромъ. У Марини оставалось много свободнаго времени. Она замтила, что ея мужа что-то необыкновенно занимаетъ, и попробовала было допытаться, но онъ отвтилъ:
— Дитя мое, когда будетъ результатъ, тогда я и скажу теб, а пока я еще самъ ничего не знаю, трудно разговаривать ни о чемъ. Это не согласно съ моею натурой.
Наконецъ, Мариня узнала, въ чемъ дло, отъ пани Бигель, а та отъ своего мужа, у котораго, наоборотъ, была привычка говорить съ женою обо всхъ предпріятіяхъ и предположеніяхъ. Пани Поланецкой также необыкновенно было бы пріятно говорить съ мужемъ обо всемъ, въ особенности о выбор будущаго гнзда. Глаза ея такъ и искрились при мысли объ этомъ, но разъ настроеніе Стаха было не таково, она изъ деликатности не пыталась допрашиваться. У Поланецкаго не было никакихъ дурныхъ намреній, ему просто не приходило въ голову посвящать Мариню въ какія-нибудь дла, связанныя съ деньгами. Можетъ быть, было бы иначе, еслибъ она принесла большое приданое и онъ долженъ былъ бы распоряжаться ея состояніемъ: въ такихъ вещахъ Поланецкій былъ человкомъ очень щепетильнымъ. Но онъ распоряжался только своимъ и не чувствовалъ, какъ и во всей своей холостой жизни, ни малйшей потребности распространяться о томъ, что еще не было ршено. Съ Бигелемъ онъ говорилъ потому, что привыкъ разговаривать съ нимъ о длахъ.
Съ женой онъ велъ бесду о такихъ вещахъ, которыя, по его мннію, ‘были ея дломъ’,— между прочимъ, о кружк знакомыхъ, который нужно было составить. Подъ конецъ своей холостой жизни Поланецкій почти нигд не бывалъ, а чувствовалъ, что теперь это такъ быть не можетъ. Они отдали визитъ Машко и теперь разсуждали, нужно ли быть у Основскихъ, которые возвратились изъ-за границы и должны пробыть въ Варшав до половины іюня. Мариня говорила, что нужно, что они и безъ того будутъ видаться у пани Машко, кром того, ей очень нравился панъ Основскій. Поланецкій выказывалъ мене желанія и дло было пока ршено на томъ, но черезъ нсколько дней Основскіе встртили Мариню и обошлись съ ней такъ сердечно, пани Основская такъ часто повторяла ‘мы, римлянки’, высказывала такую твердую надежду, что они будутъ видться часто, что не сдлать визита было невозможно.
Но когда Поланецкіе пріхали съ визитомъ, вс любезности оказывались исключительно Марин. Въ этомъ отношеніи устроилось какое-то соперничество между хозяиномъ и хозяйкой. Съ Поланецкимъ они, какъ люди хорошо воспитанные, были безупречно вжливы, но относились къ нему холодне. Онъ понималъ, что Мариня играетъ первую, а онъ второстепенную роль, и это его до нкоторой степени сердило. Пану Основскому, впрочемъ, не было надобности принуждать себя быть любезне къ пани Поланецкой,— онъ чувствовалъ, что она питаетъ къ нему симпатію, и платилъ ей сторицею, такъ какъ сильно нуждался въ симпатіи.
Марин показалось, что онъ теперь еще больше влюбленъ въ жену, чмъ прежде. По всему было замтно, что сердце его бьется сильне, когда онъ взглянетъ на нее. Говоря съ ней, онъ подыскивалъ выраженія, словно съ опасеніемъ, какъ бы ее чмъ-нибудь не обидть. Поланецкій смотрлъ на него съ нкоторымъ сожалніемъ, но тутъ было что-то и трогательное. Въ борьб съ ожирніемъ панъ Основскій одержалъ такую блестящую побду, что платье его казалось черезъ-чуръ широкимъ. Красные прыщи совсмъ исчезли съ его лица и вообще онъ казался боле красивымъ, чмъ прежде. А у барыни были все т же ни съ чмъ несравнимые косые глаза фіалковаго цвта, все т же мысли, которыя, какъ райскія птицы, вчно ряли въ воздух.
Поланецкіе познакомились у Основскихъ съ пани Броничъ и ея племянницей, панной Кастелли, которыя пріхали въ Варшаву на ‘лтній карнавалъ’ и поселились на той самой дач, которую покойный панъ Броничъ продалъ Основскимъ, причемъ выговорилъ одинъ павильонъ въ пожизненное пользованіе жены. Пани Броничъ была вдова пана Бронича, о которомъ она всегда вспоминала какъ о послднемъ потомк князей Острожскихъ, и, вслдствіе этого, какъ о послднемъ изъ Рюриковичей. Въ город была она извстна подъ названіемъ ‘Сладкой’, прозвищу этому она была обязана тмъ, что, бесдуя съ людьми, которые почему-либо ее особенно интересовали, она умилялась такъ, что могло показаться, будто у нея во рту кусокъ сахара и черезъ него-то собственно она и говоритъ. О ея вракахъ разсказывали цлыя эпопеи. Панна Кастелли была дочь ея сестры, которая когда-то, къ великому огорченію семьи и общества, вышла за итальянца, учителя музыки, родила дочь и умерла. Спустя годъ посл того панъ Кастелли утонулъ на Лидо и пани Броничъ взяла на воспитаніе племянницу.
Панна Кастелли была писаная красавица, съ необыкновенно правильными чертами лица, съ голубыми глазами, золотистыми волосами и съ необыкновеннымъ, почти фарфоровымъ цвтомъ лица. Но у нея были черезъ-чуръ тяжелыя рсницы, что придавало ей сонное выраженіе, но это выраженіе могло считаться и сосредоточенностью. Можно было подумать, что она живетъ необыкновенно развитою внутреннею жизнью и поэтому равнодушно относится къ тому, что окружаетъ ее. А если бы кто-нибудь и не вывелъ такого заключенія, то въ этомъ помогла бы папи Броничъ. Пани Основская, которая теперь переживала періодъ восхищенія своею кузиной, говорила о глазахъ панны Линеты, что они ‘глубоки, какъ озеро’, вопросъ касался только того, что именно кроется на дн этихъ озеръ, по собственно эта тайна и придавала панн Линет очарованіе.
Основскіе пріхали жить въ Варшаву, но пани Анета не даромъ была въ Рим. ‘Искусство и искусство,— говорила она Марин,— ни о чемъ другомъ я и знать не хочу’. Явнымъ намреніемъ ея было устроить ‘аинскій салонъ’, а скрытымъ — сдлаться Беатриче какого-нибудь Данта, Лаурой какого-нибудь Петрарки, или ужь, въ крайнемъ случа, чмъ-нибудь врод Витторіи Колонна для какого-нибудь Микель-Анджело.
— У насъ хорошій садъ на дач,— говорила она,— вечера будутъ чудесные и мы будемъ собираться на римскія бесды, на флорентійскія… Вы знаете (она поднимала руки и начинала размахивать ими), сумерки… заря… луна… лампы… тни отъ деревьевъ… а мы сидимъ и въ полголоса разговариваемъ обо всемъ,— о жизни, о чувствахъ, объ искусств… Право, это лучше сплетенъ! Юзя, милый, ты, можетъ быть, будешь скучать, не сердись, сдлай это для меня и врь мн, это будетъ хорошо.
— Анета, какъ мн можетъ быть скучно, что доставляетъ теб удовольствіе?— отвчалъ Основскій.
— Въ особенности теперь, когда Линета живетъ у насъ,— вдь, это артистка до мозга костей.
И пани Основская обращалась къ Линет:
— Какую нить прядетъ эта головка? Что ты скажешь о нашихъ римскихъ вечерахъ?
Панна Линета сонно улыбалась, а ‘послдняя изъ Рюриковичей’ обращалась къ Поланецкимъ и начинала говорить съ неописуемою сладостью:
— Вы знаете, что Викторъ Гюго благословилъ ее, когда она еще была маленькой?
— Вы были знакомы съ Викторомъ Гюго?— спросила Мариня.
— Мы? Нтъ. Я не познакомилась бы съ нимъ ни за что на свт, но однажды мы прозжали по Пасси, когда онъ стоялъ на балкон, и не знаю, по предчувствію ли какому, или по вдохновенію, какъ онъ увидалъ Линетку, такъ поднялъ руки и благословилъ ее.
— Тетя!— сказала панна Кастелли.
— Когда это правда, дитя мое, а что правда, то правда. Я сейчасъ же крикнула ей: ‘Смотри! смотри! Онъ поднялъ руку!’ — и панъ Кардинъ, консулъ,— онъ сидлъ на передней лавочк,— видлъ, какъ Викторъ Гюго поднялъ руку, а потомъ перекрестился. Напротивъ, я охотно разсказываю объ этомъ. Можетъ быть, за это крестное знаменіе Господь отпустилъ ему грхи,— а у него столько ихъ было! Такой извращенный умъ, а какъ увидалъ Линету, такъ благословилъ ее.
Во всемъ этомъ правды было настолько, что пани Броничъ съ Линетой, прозжая по Пасси, дйствительно видли на балкон Виктора Гюго. Что касается благословенія, которымъ онъ оснилъ Линету, то варшавскіе сплетники говорили, что въ эту минуту Викторъ Гюго звнулъ и поднялъ руку, чтобы скрыть свой звокъ.
А пани Основская продолжала:
— Мы здсь устроимъ себ маленькую Италію, а если опытъ не удастся, то на будущую зиму сбжимъ въ большую. Юзя привезъ съ собою нсколько хорошихъ копій картинъ и статуй. Это такъ мило съ его стороны, тмъ боле, что картины и статуи его мало интересуютъ, и сдлалъ онъ это только для меня. Есть очень хорошія вещи,— у Юзи хватило настолько ума, что онъ не полагался на себя и просилъ помощи у пана Свирскаго. Жаль, что его нтъ здсь. Жаль также, что и панъ Букацкій, какъ на зло, умеръ, а то и онъ пригодился бы намъ. По временамъ онъ бывалъ очень милъ. У него была какая-то зминая гибкость, а въ разговор это придаетъ жизни. Но (тутъ она обратилась къ пани Поланецкой) вы знаете, что совершенно покорили пана Свирскаго? Посл вашего отъзда онъ ни о комъ другомъ не говорилъ и началъ писать съ васъ Мадонну. Такимъ образомъ вы сдлаетесь Форнариной. Вроятно, вамъ везетъ на артистовъ, и когда мои флорентинскіе вечера начнутся, мы должны будемъ держаться съ Линетой за одно, иначе вы загоните насъ въ уголъ.
Пани Броничъ бросила недоброжелательный взоръ въ сторону Марини и сказала:
— Если рчь идетъ о лиц, которое производитъ впечатлніе на артистовъ, то я разскажу вамъ, что однажды случилось въ Ницц.
— Тетя!— перебила панна Кастелли.
— Да, когда это правда, дитя мое, а что правда, то правда… Годъ тому назадъ… нтъ, два года… Какъ время-то летитъ!…
Но пани Основская, которая, вроятно, уже не разъ слышала, что случилось въ Ницц, начала разспрашивать пани Поланецкую:
— А у васъ большое знакомство въ артистическомъ мір?
— У мужа моего, вроятно,— отвтила Мариня,— а у меня — нтъ. Впрочемъ, мы знаемъ пана Завиловскаго.
При этомъ извстіи пани Основская впала въ настоящій энтузіазмъ. Познакомиться съ Завиловскимъ — это была ея мечта,— пусть Юзя скажетъ, была это ея мечта или нтъ? Недавно они читали съ Линетой его стихотвореніе Ех іто, и Линета, которая иногда однимъ словомъ съуметъ опредлить свое впечатлніе, какъ никто другой, сказала… Что она такое сказала? Что-то такое очень характеристичное…
— Что это стихотвореніе точно отлито изъ бронзы,— напомнила пани Броничъ.
— Ахъ, да… отлито изъ бронзы… Я и пана Завиловскаго воображаю себ какою-то бронзовою статуей… Каковъ онъ изъ себя?
— Низенькій, — сказалъ Поланецкій,— толстый, лтъ пятидесяти и ни одного волоска на голов.
Лица пани Основской и панны Линеты приняли такой отпечатокъ разочарованія, что Мариня разсмялась и сказала:
— Не врьте ему, онъ злой человкъ и любитъ приводить другихъ въ смущеніе. Панъ Завиловскій молодой, немного дикъ и немного похожъ на Вагнера.
— Это значитъ, что у него подбородокъ какъ у полишенеля,— добавилъ Поланецкій.
Но пани Основская уже не слушала словъ Поланецкаго и пристала къ Марини, чтобъ она познакомила ее съ паномъ Завиловскимъ, и поскоре, потому что ‘лто на носу’.
— Мы постараемся, чтобъ ему было хорошо между нами и чтобы онъ не былъ дикъ, хотя, если онъ и дикъ немного, то это не мшаетъ, потому что онъ и долженъ быть немного дикъ и нахохливаться, когда люди приближаются къ нему… Какъ орелъ въ клтк… Впрочемъ, они съ Линетой поймутъ другъ друга: и она замкнута въ себ и таинственна, какъ сфинксъ.
— Мн кажется, что всякая недюжинная душа…— начала было сладкая тетя, но Поланецкіе начали прощаться. Въ сняхъ они натолкнулись на красавца Коповскаго, у котораго лакей очищалъ сапоги отъ пыли въ то время, когда самъ Коповскій причесывалъ свою античную и твердую, какъ мраморъ, голову. На улиц Поланецкій сказалъ:
— Этотъ имъ также пригодится для ‘флорентинскихъ’ вечеровъ. Тоже сфинксъ!
— Еслибъ онъ стоялъ въ ниш,— сказала Мариня.— Какія это красивыя женщины!
— Странная вещь!— сказалъ Поланецкій.— Пани Основская, какъ будто и красива, но, какъ красоту, я предпочитаю пани Машко. Что касается панны Кастелли, то она, дйствительно, хороша, хотя черезъ-чуръ высока. Ты замтила, что тамъ о ней все время говорятъ, а она ни гугу?
— Ее считаютъ очень умной, хотя, можетъ быть, немного робкой, какъ Завиловскій, — сказала Мариня.— Нужно получше познакомиться съ нею.
Но случай помшалъ этому. Пани Поланецкая на другой день посл визита поскользнулась на лстниц и разбила себ колно такъ сильно, что должна была пролежать нсколько дней въ постели. Поланецкій, возвратившись изъ конторы и узнавъ о случившемся, сначала было перепугался, а потомъ, успокоенный завреніями доктора, сдлалъ жен довольно рзкій выговоръ:
— Ты должна помнить, что, можетъ быть, тутъ дло идетъ не объ одной теб,— сказалъ онъ.
Мариня сильно страдала и отъ ушиба, и отъ этихъ словъ,— она думала, что именно о ней и идетъ дло, — другія опасенія еще не имли пока никакого основанія. Но при этомъ Поланецкій, все-таки, высказалъ много заботливости и даже два дня не ходилъ въ контору, чтобъ ухаживать за женой. До полудня онъ читалъ ей вслухъ, а посл завтрака занимался въ комнат, прилегающей къ спальн, и нарочно отворялъ дверь, чтобы Мариня всегда могла позвать его. Мариня, тронутая такою заботливостью, горячо благодарила его, а онъ поцловалъ ее и сказалъ:
— Дитя мое, это простая обязанность. Видишь, и чужіе люди навщаютъ тебя каждый день.
Чужіе люди, дйствительно, навщали Мариню каждый день. Завиловскій освдомлялся въ контор о ея здоровь, пани Бигель приходила днемъ, а Бигель вечеромъ и игралъ на фортепіано для ея развлеченія. Машко и пани Броничъ два раза оставили свои визитныя карточки, а пани Основская оставила мужа въ экипаж, почти силой ворвалась къ Марин, просидла у нее часа два и все время, со своею обычною манерой перескакивать съ предмета на предметъ, болтала о Рим, о своихъ проектированныхъ вечерахъ, о Свирскомъ, о муж, о Линет и о Завиловскомъ, который не давалъ ей спать. При конц визита она объявила пани Поланецкой, что они должны говорить другъ другу ‘ты’ и что она призываетъ Мариню помочь ей въ одномъ план, ‘то-есть не въ план, а въ заговор’, или, врне сказать, въ чемъ-то такомъ, что запало ей въ голову и такъ жжетъ, такъ жжетъ, до такой степени, что-вся голова горитъ.
— Этотъ Завиловскій до такой степени занимаетъ меня, что Юзя началъ было ревновать его ко мн, но Юзя,— бдняжка!— во столькихъ вещахъ не уметъ отдавать себ отчета. Я уврена, что они съ Линетой сотворены другъ для друга, то-есть не Юзя съ Линетой, а Завиловскій. И то поэзія, и это поэзія. Не смйся, Мариня, и не думай, что я съ ума сошла. Ты Линеты не знаешь. Ей нуженъ какой-нибудь необыкновенный человкъ. За какого-нибудь Коповскаго она ни за что въ свт не выйдетъ, хотя Коповскій смотритъ херувимомъ. Такого лица, какъ у Коповскаго, я никогда въ жизни не видала… Можетъ быть, въ Италіи, на какой-нибудь картин, да и то нтъ… А знаешь, что Линета о немъ говоритъ? ‘C’est un imbcile!’ Можетъ быть и такъ, но, однако, она на него посматриваетъ. Подумай, какъ бы это было чудесно, еслибъ они сошлись, полюбили другъ друга и обвнчались, то-есть не Коповскій съ Линетой, а Завиловскій. Вотъ это была бы пара! А Линета, со своими стремленіями, кого она найдетъ? Гд возьмешь ей подходящаго мужа? Вотъ бы мы насмотрлись, вотъ бы насмотрлись! Воображаю себ, какъ бы они любили другъ друга. На свт такъ скучно, что для такого зрлища стоитъ потрудиться. Наконецъ, я знаю, что это будетъ нетрудно, потому что и тетя Броничъ ломаетъ руки, гд она найдетъ мужа Линет… Я боюсь, что утомила тебя, да и врно утомила, но поговорить такъ пріятно, въ особенности, если что-нибудь устраивается.
Дйствительно, посл ухода пани Основской Мариня чувствовала, что у нея кружится голова, но, все-таки, смялась, когда разсказывала мужу о планахъ противъ Завиловскаго и о горячности пани Основской.
— У нея, должно быть, доброе сердце, и она нравится мн, но она такая экзальтированная. Что ей только ни взбредетъ въ голову!
— Скоре изломанная, чмъ экзальтированная, — отвтилъ Поланецкій,— а это, видишь ли, разница, потому что экзальтація почти всегда обозначаетъ доброе сердце, изломанность же часто уживается съ сухостью сердца, а иногда даже и вытекаетъ изъ того, что голова горитъ, а сердце спитъ.
— Ты не любишь пани Основскую,— сказала Мариня.
Поланецкій, дйствительно, не любилъ ее, но на этотъ разъ, вмсто утвердительнаго или отрицательнаго отвта, началъ съ любопытствомъ смотрть на жену. Его въ эту минуту поразила красота Марини. Волосы ея въ безпорядк разсыпались по подушк и маленькое личико, какъ цвтокъ, выглядывало изъ этой темной волны. Глаза ея казались боле голубыми, чмъ обыкновенно, сквозь раскрытыя губы виднлся рядъ мелкихъ блыхъ зубовъ. Поланецкій приблизился къ ней и сказалъ въ полголоса:
— Какая ты сегодня красивая!
И, наклонившись надъ нею, съ измнившимся лицомъ, онъ началъ цловать ея глаза и губы.
Каждый его поцлуй безпокоилъ Мариню, а ей каждое движеніе причиняло боль. Кром того, ей было противно, что онъ какъ будто случайно замтилъ ея красоту, противно выраженіе его лица и невнимательность, и она отворотила отъ его лица голову.
— Стахъ, не цлуй меня такъ крпко, ты знаешь, что я больна.
Поланецкій выпрямился и сказалъ съ подавленнымъ гнвомъ:
— Правда, прошу извиненія!
И онъ ушелъ въ свою комнату разсматривать планъ какого-то лтняго дома съ садомъ.

XX.

Болзнь пани Поланецкой длилась недлю, а черезъ недлю она могла похать съ мужемъ къ Бигелямъ, которые уже перехали на дачу. Погода, несмотря на раннюю пору, стояла хорошая, въ город было даже жарко. Завиловскій, — онъ теперь совсмъ освоился съ Бигелями,— тоже пріхалъ и привезъ огромный змй, который долженъ былъ быть пущенъ при участіи Поланецкаго и дтей. Бигели также полюбили Завиловскаго, человкъ онъ былъ простой и, несмотря на свою дикость, веселый и по временамъ дтски-добродушный. Пани Бигель утверждала при этомъ, что у него оригинальная голова. Это была правда: у Завиловскаго было родимое пятно на рсниц, а выдающійся подбородокъ придавалъ ему выраженіе энергіи, которая совершенно противорчила верхней части его лица, мягкой, почти женственной. Сначала пани Бигель считала его оригиналомъ, но онъ черезъ-чуръ сознательно относился ко всему, а значитъ и къ самому себ, чтобы быть оригиналомъ. Онъ только держалъ себя неровно, благодаря своей робости, былъ великимъ энтузіастомъ и человкомъ не безъ скрытой гордости.
За обдомъ разговоръ шелъ объ Основскихъ, о предполагаемыхъ аинско-римско-флорентинскихъ вечерахъ, о панн Кастелли и о любопытств, которое Завиловскій возбудилъ въ дамахъ. Онъ услыхалъ объ этомъ и сказалъ:
— Ну, хорошо, что я узналъ, поэтому не пойду туда ни за что на свт.
— Вы, прежде всего, познакомтесь съ ними у насъ,— сказала Мариня.
Онъ умоляюще сложилъ руки:
— Пани Поланецкая, я убгу изъ передней.
— Почему?— спросилъ Поланецкій.— Нужно быть не только смлымъ въ убжденіяхъ, но и не бояться своихъ стиховъ.
— Конечно,— подтвердила пани Бигель.— Чего тутъ стыдиться? Вы должны смло глядть людямъ въ глаза и говорить имъ: пишу — и все тутъ!
— Пишу, и все тутъ!— Завиловскій поднялъ голову и засмялся.
Но Мариня продолжала:
— Вы познакомитесь съ ними у насъ, потомъ занесете имъ свою карточку, а потомъ мы пойдемъ къ нимъ когда-нибудь вечеромъ.
Завиловскій отвтилъ:
— Я не могу спрятать голову въ снгъ, потому что его нтъ, но я найду себ какой-нибудь потайной уголъ.
— А если я буду васъ очень просить?
— Тогда я пойду,— отвтилъ немного погодя Завиловскій и слегка покраснлъ.
Онъ посмотрлъ на Мариню. Она поблднла отъ долгаго пребыванія въ постели, лицо ея сдлалось еще меньше и казалось лицомъ шестнадцатилтней двочки. Завиловскому она казалась такою очаровательной, что онъ не могъ ни въ чемъ отказать ей.
Вечеромъ Поланецкіе должны были взять его съ собою въ городъ, но передъ этимъ Мариня сказала ему:
— Теперь съ вами нужно прибгать къ насилію, потому что вы не видали Линеты Кастелли, но какъ увидите ее, такъ влюбитесь.
— Я, пани Поланецкая?— воскликнулъ Завиловскій и приложилъ руку къ груди.— Я? въ панну Кастелли?
Въ его восклицаніи было столько искренности, что онъ снова смшался, но на этотъ разъ немного смшалась и пани Поланецкая.
Тмъ временемъ Поланецкій окончилъ съ Бигелемъ разговоръ объ опасности помщенія капитала въ земельную собственность и слъ въ экипажъ. Мариня вспомнила, какъ нкогда они точно такъ же возвращались отъ Бигелей съ ея отцомъ, пани Эмиліей и Поланецкимъ въ такую же точно лунную ночь. Она вспомнила, какъ тогда ‘панъ Станиславъ’ былъ влюбленъ въ нее и какъ онъ былъ несчастенъ, какъ она была сурова къ нему, и сердце ея забилось состраданіемъ къ этому ‘пану Станиславу’, который въ то время столько настрадался. Ей хотлось теперь прижаться къ нему и просить прошенія за прошлое, и не будь здсь Завиловскаго, она сдлала бы это.
Но ‘панъ Станиславъ’ сидлъ теперь возл нея спокойный и самоувренный и курилъ сигару. Вдь, теперь она была его, онъ взялъ ее, обладалъ ею,— теперь все кончилось.
— О чемъ ты такъ задумался, Стахъ?— спросила она.
— О разныхъ длахъ… Мы говорили съ Бигелемъ…
Онъ стряхнулъ пепелъ съ сигары и затянулся такъ, что красноватый огонекъ освтилъ его усы и нижнюю часть лица.
А Завиловскій, глядя на Мариню, подумалъ въ глубин своей молодой души, что еслибъ она была его женою, то онъ теперь не курилъ бы сигару, не думалъ бы о длахъ, о которыхъ говорилъ съ Бигель, а стоялъ бы передъ нею на колняхъ и слагалъ бы къ ея ногамъ дань своего обожанія.
И невольно, подъ вліяніемъ ночи и этого кроткаго лица женщины, которая такъ была ему по сердцу, онъ начиналъ впадать въ экзальтацію. Сначала тихо, какъ будто про себя, а потомъ все громче онъ началъ декламировать свое стихотвореніе Снгъ въ горахъ. Въ этомъ стихотвореніи звучала какая-то тоска по чемъ-то недостижимомъ и непрочномъ. Завиловскій самъ не замтилъ, какъ они очутились въ город и какъ передъ ними начали мигать фонари по обимъ сторонамъ улицы. У квартиры Поланецкихъ Марина сказала:
— Значитъ, посл-завтра, на five o’clock?
— Да,— отвтилъ Завиловскій и поцловалъ у нея руку.
Пани Поланецкая до нкоторой степени размечталась подъ впечатлніемъ прогулки, ночи, а, можетъ быть, и стихотворенія. Посл возвращенія изъ Рима они вмст съ мужемъ читали вечернюю молитву. И теперь, посл этой молитвы, она растрогалась и почувствовала приливъ чувства, замаскированнаго въ другія минуты посторонними впечатлніями. Она подошла къ Поланецкому, обвила руками его шею и шепнула ему:
— Стахъ, а, вдь, намъ хорошо другъ съ другомъ, правда?
Онъ прижалъ ее къ себ и отвтилъ съ небрежною хвастливостью:
— А разв я жалуюсь?
Ему и въ голову не пришло, что въ ея вопрос крылся оттнокъ горя и сомннія, котораго она ни за что не хотла допустить въ свою душу, что она жаждала, чтобъ онъ успокоилъ и уврилъ ее.
На другой день Завиловскій отдалъ Поланецкому оттискъ изъ какой-то газеты со Снгами въ горахъ. Поланецкій прочелъ его за обдомъ, но при стук посуды стихотвореніе показалось ему не такимъ звучнымъ, какъ среди ночной тишины, при свт луны.
— Завиловскій говорилъ,— сказалъ онъ,— что скоро выйдетъ томъ его стихотвореній, но общалъ, что передъ этимъ соберетъ все, что было напечатано въ разныхъ изданіяхъ, и принесетъ теб.
А Мариня отвтила:
— Нтъ, нужно, чтобъ онъ приберегъ это для Линеты.
— А! завтра они должны встртиться въ первый разъ! Вы ршительно хотите составить эпоху въ жизни Завиловскаго?
— Хотимъ, — ршительно сказала Мариня.— Анета сначала удивила меня, но почему бы и нтъ?
Дйствительно, свиданіе наступило на слдующій день. Основскіе, пани Броничъ и панна Кастелли пріхали аккуратно въ пять часовъ, но Завиловскій пришелъ еще раньше, чтобъ избгнуть необходимости входить въ гостиную, полную посторонними людьми. Онъ былъ сконфуженъ и боле неловокъ, чмъ обыкновенно, никогда еще его собственныя ноги не казались ему такими длинными. Но въ его неловкости было что-то изящное, и пани Основская съумла понять это. Начались первыя сцены человческой комедіи: дамы, какъ особы, хорошо воспитанныя, длали видъ, будто не особенно внимательно смотрятъ на Завиловскаго, хотя на самомъ дл ничего другого и не длали, онъ же притворялся, что не видитъ этого, хотя думалъ только о томъ, что на него смотрятъ и обсуждаютъ его со всхъ сторонъ. Онъ чувствовалъ неловкость своего положенія и старался быть развязнымъ, его самолюбіе заставляло его желать, чтобъ о немъ вывели благопріятное мнніе. Но дамы заране были настроены такъ, что ршеніе ихъ не могло быть неблагопріятнымъ, и еслибъ даже Завиловскій оказался глупымъ и пошлымъ, то и это было бы принято за умъ и поэтическую оригинальность. Боле равнодушно держала себя панна Линета, хотя ее, все-таки, удивляло, что въ эту минуту не она играетъ роль солнца, а Завиловскій роль лупы, но наоборотъ.Первымъ впечатлніемъ, какое произвело на нее лицо Завиловскаго, было: ‘можно ли сравнивать съ этимъ дуракомъ Коповскимъ?’ И ни съ чмъ несравнимое, прелестное лицо этого ‘дурака’, какъ живое, предстало передъ ея глазами,— рсницы ея стали еще боле сонными, а выраженіе лица еще боле, чмъ обыкновенно, напоминало сфинкса изъ фарфора. Ее немного раздражало, что Завиловскій не обращаетъ ни малйшаго вниманія на ея юноновскую фигуру, ни на то ‘что-то таинственное и поэтическое’, что, по увреніямъ пани Броничъ, приковывало къ ней всякаго человка съ перваго взгляда. Мало-по-малу она сама начала смотрть на него, и, какъ женщина, кром поэтическихъ стремленій, не лишенная способности свтскаго наблюденія, замтила, что, правда, лицо у Завиловскаго очень выразительное, но сюртукъ на немъ сидитъ плохо, что онъ одвается у плохого портного, а булавка въ его галстук прямо ‘mouvais genre’. Тмъ временемъ Завиловскій, поглядывая на Мариню, какъ на единственную близкую и пріязненную душу, разговаривалъ съ пани Основской, которая считала за величайшій тактъ не говорить при первомъ свиданіи о поэзіи и все щебетала о своемъ стремленіи къ деревенской жизни, потому что узнала, что Завиловскій первые годы своей жизни провелъ въ деревн. Ея мужъ всегда предпочиталъ городъ, у него здсь свои удовольствія, друзья, но что касается ея… ‘О, я искренна и сразу признаюсь, что не терплю фольварка, хозяйства и счетовъ… меня столько бранили за это… Притомъ, я немного лнтяйка и любила бы такую работу, за которой можно было бы лнтяйничать… позвольте, что бы я любила?
Она разставила свои пальчики, чтобы по нимъ считать занятія, которыя пришлись бы ей по вкусу:
— Во-первыхъ, я любила бы пасти гусей.
Завиловскій разсмялся. Сказано это было очень естественно, а фигура пани Основской, пасущей гусей, привела его въ восторгъ.
Ея фіалковые глаза тоже начали смяться и она впала въ тонъ свободной и веселой двочки, которая говоритъ обо всемъ, что ей придетъ въ голову.
— А вы любили бы?— вдругъ спросила она у Завиловскаго.
Онъ отвтилъ:
— О, страстно!
— Вотъ видите ли!… Ну, что еще? Ага! любила бы я быть рыбакомъ. Рано утромъ на вод заря, должно быть, удивительно прелестна. Притомъ, мокрыя сти передъ хатой, съ водяными перепонками въ ячейкахъ, также очень красивы… Если не рыбакомъ, то я хотла бы быть хоть цаплей и важно стоять на одной ног надъ водой или чайкой кружиться надъ лугами. Но нтъ, чайка — такая унылая птица,— правда? Точно въ траур.
И она обратилась къ панн Кастелли:
— А ты, Линета, чмъ хотла бы быть въ деревн?
Панна Кастелли подняла рсницы и отвтила:
— Паутиной.
Воображеніе Завиловскаго, какъ поэта, взволновалось отъ этого отвта. Вдругъ передъ его глазами предстали огромныя бурыя пространства жнитва и серебряныя нити, плавающія въ спокойной лазури и солнечномъ свт.
— Какая это чудесная картина!— сказалъ онъ и внимательно посмотрлъ на Линету, а она улыбнулась, какъ бы благодаря его за то, что онъ понялъ красоту ея картины.
Въ это время пришли Бигели. Завиловскимъ завладла пани Броничъ и такъ загородила его студомъ, что онъ не могъ двинуться. Легко было понять, что составляло предметъ ихъ разговора, потому что Завиловскій отъ времени до времени поднималъ глаза на панну Кастелли, какъ будто для того, чтобъ удостовриться, такова ли она, какъ о ней говорятъ. Хотя разговоръ велся въ полголоса, но присутствующіе могли, однако, услыхать слова, точно процженныя сквозь кусочекъ сахара:
— Вы знаете, что ее Наполеонъ… то-есть, я хотла сказать, Викторъ Гюго благословилъ…
Вообще Завиловскій наслышался столько неслыханныхъ вещей, что могъ не безъ любопытства смотрть на панну Кастелли. По этимъ разсказамъ, она была самымъ удивительнымъ ребенкомъ на свт, очень кроткимъ, но не общала многаго. Когда ей было десять лтъ, она была очень больна. Ей приказали дышать морскимъ воздухомъ и они долго жили на Стромболи.
— Двочка смотрла на вулканъ, на море, шлепала ручонками и повторяла: ‘Какъ хорошо, какъ хорошо!’ Мы захали туда случайно, блуждали на нанятой яхт безъ цли. Долго оставаться было невозможно, потому что Стромболи пустой островокъ, жить тамъ негд, да и сть нечего, но она ни за что не хотла узжать, какъ будто предчувствуя, что тамъ поздороветъ. И дйствительно, черезъ мсяцъ, а если не черезъ мсяцъ, то черезъ два, она начала приходить въ себя, и, посмотрите, выросла, какъ тростникъ!
Дйствительно, панна Кастелли, хотя и не поражала своимъ ростомъ, была выше пани Основской. Завиловскій смотрлъ на нее съ увеличивающимся интересомъ. Выпущенный, наконецъ, изъ неволи, онъ приблизился къ ней и сказалъ:
— Я никогда не видалъ вулкана и не имю понятія, какое онъ можетъ произвести впечатлніе.
— Я знаю только Везувій,— отвтила панна Кастелли, — но когда мы его видли, изверженія не было.
— А Стромболи?
— Я не знаю.
— Я только что наслушался… ваша тетушка…
— Да,— отвтила панна Кастелли, — я не помню. Вроятно, я была тамъ еще очень маленькою.
И на лиц ея выразилось отвращеніе и замшательство.
Пани Основская, не выходя до конца изъ своей роли, пригласила Завиловскаго къ себ ‘когда-нибудь вечеромъ, безъ церемоніи и не во фрак, потому что такую весну можно считать за лто, а лтомъ свобода такъ пріятна’. При этомъ она сообщила, что понимаетъ, что такіе люди, какъ онъ, не любятъ новыхъ знакомствъ, но на это есть простое средство, а именно — считать ее старою знакомой. По большей части она одна: Линета что-нибудь читаетъ или говоритъ, что ей придетъ въ голову, а въ голову ей приходятъ такія вещи, которыя слышать стоитъ, въ особенности тому, кто больше, чмъ другой, въ состояніи понять и оцпить ихъ.
Панна Кастелли съ непривычною силой пожала на прощанье руку Завиловскому, какъ бы подтверждая, что они могутъ и должны понять другъ друга. Завиловскій, не привыкшій къ людямъ, былъ слегка оглушенъ словами, шелестомъ платьевъ, глазами и запахомъ ириса, который барыни оставили посл себя. При этомъ онъ чувствовалъ себя утомленнымъ,— въ этомъ разговор, хотя на видъ свободномъ и полномъ непринужденности, не было такого спокойствія, которое замчалось всегда въ словахъ пани Поланецкой и пани Бигель. Все это на Завиловскаго производило впечатлніе безпорядочнаго сна.
Бигели должны были остаться обдать. Поланецкій задержалъ и Завиловскаго.
— Какъ вы нашли панну Кастелли?— спросила Мариня.
— У нихъ обихъ много воображенія,— посл минутнаго колебанія сказалъ Завиловскій.— Вы замтили, какъ имъ легко говорить образами?
— Но правда, какая Линета интересная двушка?
Поланецкій, на котораго панна Кастелли не производила большаго впечатлнія и который былъ голоденъ, отозвался съ оттнкомъ нетерпнія:
— Что вы тамъ увидали? Интересная до тхъ поръ, пока не опошлетъ.
Но пани Поланецкая отвтила:
— Нтъ, Линета не опошлетъ… Пошлютъ только дюжинныя существа, которыя только и умютъ, что любить.
Завиловскому, который посмотрлъ на нее въ эту минуту, показалось, что въ глазахъ ея промелькнула тнь грусти. Можетъ быть, она была еще слаба, потому что цвтъ ея лица походилъ на цвтъ лиліи.
— Вы утомились?— спросилъ онъ.
— Немного,— отвтила Мариня и улыбнулась.
Молодое, впечатлительное сердце Завиловскаго забилось сочувствіемъ къ ней. ‘Настоящая лилія’,— подумалъ онъ, и, въ сравненіи съ ея сладкимъ очарованіемъ, пани Основская показалась ему крикливою сойкой, а лицо панны Кастелли — мраморною головой статуи. До сихъ поръ, посл каждаго свиданія съ пани Поланецкой, онъ мечталъ о женщин, подобной ей, а въ этотъ вечеръ началъ мечтать не о подобной ей, а о ней самой. А такъ какъ онъ хорошо сознавалъ, что творится съ нимъ, то замтилъ, что она начинаетъ быть для него не только ‘полевымъ’ цвткомъ, но и цвткомъ любимымъ.
На другой день Поланецкій спросилъ у него въ контор:
— Снилась вамъ спящая царевна, а?
— Нтъ,— отвтилъ Завиловскій и покраснлъ.
Поланецкій замтилъ его румянецъ, засмялся и сказалъ:
— Что длать? Всякій долженъ пройти чрезъ это, — прошелъ и я.

XXI.

Мариня даже сама себ не жаловалась на мужа. До сихъ поръ между ними не было ни малйшаго недоразумнія. Она должна была только признать, что истинное, большое счастье, въ особенности большая любовь, о которой она мечтала, когда Поланецкій былъ ея женихомъ, представлялись въ ея воображеніи не такими. Въ этомъ ее убждалъ чуть не каждый прожитой день. Надежды были одн, а дйствительность оказывалась другою. Прямая натура Марини не начала бунтовать противъ этой дйствительности, но на нее пала тнь грусти, вмст съ предчувствіемъ, что эта тнь современемъ можетъ сдлаться фономъ ея жизни. Душа ея была преисполнена добрыхъ намреній и сначала она пробовала доказать себ, что это — дло ея собственныхъ заблужденій. Чего ей не хватало и въ чемъ Поланецкій могъ обмануть ее? Предъумышленно онъ никогда не длалъ ей непріятностей, коль скоро въ голову ему приходило, что вотъ такая-то вещь можетъ доставить ей удовольствіе, онъ длалъ это, былъ щедръ для нея, заботился о ея здоровь, иногда осыпалъ поцлуями ея лицо и руки,— однимъ словомъ, былъ скоре добрымъ, чмъ злымъ. И, все-таки, чего-то въ немъ недоставало. Трудно было Марин опредлить это однимъ или нсколькими словами, но умъ ея былъ настолько ясенъ, что не могла она не понять того, что ложилось на сердце съ каждымъ днемъ все сильне и съ каждымъ днемъ все печальне. Чего ей недоставало? Посл великаго и торжественнаго праздника любви начинался рядъ будничныхъ дней, и ей жаль было праздника, она хотла бы растянуть его на всю жизнь и съ ужасомъ видла, что ея мужу эта будничность казалась чмъ-то нормальнымъ и желательнымъ. То, что было, не было дурно, но то было не великое счастье, которое такой человкъ долженъ былъ чувствовать, устроить и дать ей. Но, кром того, дло касалось и другихъ вещей. Напримръ, она чувствовала, что больше принадлежитъ ему, чмъ онъ ей, и что когда она отдаетъ ему всю душу, онъ возвращаетъ ей только частицу своей души,— ту частицу, которую заране предназначилъ для домашняго употребленія. Правда, Мариня говорила себ, что онъ мужчина, что, кром нея, передъ нимъ цлый міръ труда и мысли, но иногда позволяла себ надяться, что онъ возьметъ ее за руку и введетъ въ этотъ міръ, что, по крайней мр, хоть дома будетъ длиться съ ней этимъ міромъ, а теперь не могла даже и обманывать себя, чтобъ это такъ было. А дйствительность была хуже, чмъ Мариня представляла ее себ. Поланецкій,— какъ онъ самъ выражался,— взялъ ее и обладалъ ею, и когда ихъ взаимное чувство стало, вмст съ тмъ, простымъ взаимнымъ обязательствомъ, думалъ, что ни заботиться о немъ, ни ухаживать за нимъ не нужно иначе, какъ за всякими другими обязательствами обыденной жизни. Ему просто не приходило въ голову, что въ такой огонь недостаточно подкладывать обыкновенныхъ дровъ, какія подкладываютъ въ каминъ, что въ него нужно сыпать янтарь и смирну, какъ сыпятъ ихъ передъ алтаремъ. Еслибъ ему кто-нибудь сказалъ что-нибудь подобное, онъ пожалъ бы плечами и счелъ бы говорящаго романтикомъ. Поэтому-то въ немъ, можетъ быть, и была заботливость мужа, но не было ни заботливости любовника, ни проникновенія, ни боязни, которая въ маломъ предл земныхъ чувствъ — то же самое, что страхъ Божій въ чувств религіозномъ. Одно время, когда, посл продажи Кшеменя, Мариня была равнодушна къ нему, онъ чувствовалъ и перешелъ черезъ все это, но теперь, въ особенности со времени смерти Литки, когда онъ началъ быть совершенно увреннымъ, что Мариня — его собственность, онъ думалъ о ней не больше, чмъ надлежитъ думать о собственности. Чувство его, основанное исключительно на физическомъ влеченіи, обрло то, чего хотло, и было спокойно, а время въ будущемъ могло только опошливать его, охлаждать, притуплять.
И даже теперь, когда это чувство было живо, ему недоставало хотя бы такой бдительной и нжной заботливости, какая была въ его чувств къ Литк. И Мариня замтила это. Она не могла отвтить, почему это было такъ, но, тмъ не мене, ясно чувствовала, что для человка, для котораго она хотла бы быть всмъ, она представляется чмъ-то боле обыкновеннымъ и мене цннымъ, чмъ тотъ умершій ребенокъ.
Ей не приходило въ голову, да и не могло бы умститься въ ней, что единственною причиной этого было то, что Литка была не его, а она отдала ему тло и душу. Она думала, что чмъ больше отдастъ она, тмъ больше должна получить, тмъ большимъ должна обладать. Но время и съ этой стороны принесло ей много разочарованій. Вдь, не могла же она не замтить, что вс находятся подъ ея очарованіемъ, что вс ее цнятъ, чтутъ, что Свирскій, Бигель, Завиловскій и даже панъ Основскій смотрятъ на нее не только съ удивленіемъ, но чуть не съ восторгомъ, и что меньше всего обращаетъ вниманіе на нее онъ, ‘Стахъ’. Ни на минуту не пришло ей въ голову, что онъ не былъ бы способенъ познать и оцнить то, что другіе понимали и оцнили съ такою легкостью. Что тому за причина? Эти вопросы удручали ее днемъ и ночью. Она замтила, что Поланецкій почти во всхъ длахъ хочетъ выказать боле холодный и боле трезвый характеръ, чмъ это есть въ дйствительности, но это не казалось ей достаточнымъ объясненіемъ. Увы, ей оставался одинъ отвтъ: ‘Онъ меня не любитъ такъ, какъ бы могъ, и потому не цнитъ, какъ цнятъ другіе’. Въ этомъ было столько же правды, сколько горечи и печали. Женскій инстинктъ, который въ такихъ случаяхъ никогда не обманываетъ, предостерегъ Мариню, что она произвела на Завиловскаго необычное впечатлніе, и что это впечатлніе увеличивается съ каждымъ свиданіемъ. И эта мысль не возмутила ее, не вылилась въ гнвномъ вопрос: ‘какъ онъ сметъ?’ — потому что онъ ни на что не осмливался, — напротивъ, придала ей нкоторую бодрость, нкоторую увренность въ своемъ очарованіи, а она уже начала было утрачивать эту увренность, и, вмст съ тмъ, пробудило тмъ большее сожалніе, что приноситъ ей такую дань, восторгается ею кто-то чужой, а не ‘Стахъ’. Къ Завиловскому она не чувствовала ничего, кром большой симпатіи и расположенія,— значитъ, ея мысли оставались чистыми. Она не была способна, ради тщеславія, тшиться чужими страданіями и поэтому охотно присоединилась къ плану пани Основской сблизить Завиловскаго съ панной Кастелли, хотя этотъ планъ по своей неожиданности казался ей непонятнымъ. Наконецъ, и сердце ея, и умъ всецло были заняты вопросами: почему этотъ добрый, этотъ умный, этотъ любимый Стахъ не хочетъ возвести ее на свою высоту, почему онъ не цнитъ ее такъ, какъ бы могъ, почему онъ только любитъ ее, а не влюбленъ въ нее, почему ея любовь считаетъ какою-то своею принадлежностью, но не драгоцнностью? Откуда это пошло и въ чемъ заключается причина этого?
Всякая плоская, самолюбивая натура нашла бы всю вину въ немъ, но Мариня Поланецкая отыскала ее въ себ. Правда, открытіе это она сдлала при посторонней помощи, но она всегда была настолько готова сложить всякую отвтственность со своего Стаха и взять ее на себя, что, несмотря на страхъ, это открытіе чуть не обрадовало ее.
Однажды, посл полудня, она сидла одна, съ руками, сложенными на колняхъ, терялась въ мысляхъ и вопросахъ, на которые не умла найти отвта, какъ вдругъ дверь отворилась и въ ея отвор показалось блое покрывало и темное платье сестры милосердія.
— Эмилія!— радостно крикнула пани Поланецкая.
— Да, это я, — отвтила сестра,— сегодня у меня свободный день и я хотла навстить васъ. Гд панъ Станиславъ?
— Стахъ у Машко, но я думаю, что онъ скоро возвратится. Ахъ, какъ онъ будетъ радъ! Садись, отдохни!
Пани Эмилія сла.
— Я бы и чаще заходила къ вамъ, да времени нтъ. Сегодня у меня свободный день, я была у Литки. Еслибъ ты знала, какъ зелено тамъ, сколько птицъ!
— Мы были тамъ нсколько дней назадъ. Все цвтетъ, и такое спокойствіе. Какъ жаль, что Стаха нтъ дома!
— Да… у него есть нсколько писемъ Литки, я хотла просить, чтобы онъ далъ ихъ мн на время. На будущей недл я приду опять и принесу письма назадъ.
Пани Эмилія теперь уже спокойно говорила о Литк, можетъ быть, потому, что отъ нея самой осталась только тнь живого существа, да и та должна была вскор развяться, но настроеніе ея духа было невозмутимо ясное. Ея мысль уже не была исключительно поглощена несчастьемъ и прежнее равнодушіе ко всему, что не касалось Литки, прошло. Сдлавшись сестрой милосердія, она снова вступила въ кругъ людей и научилась понимать все, что составляло ихъ счастье или несчастье, веселье или горе, даже удовольствіе или непріятность.
— А какъ тутъ у васъ хорошо!— сказала она черезъ минуту.— Посл нашихъ блыхъ стнъ все здсь кажется такимъ богатымъ. Панъ Станиславъ былъ когда-то великій лнтяй, бывалъ только у Бигелей и у насъ, больше ему нигд не хотлось бывать, но теперь, вроятно, разшевелился. Много вы принимаете?
— Нтъ,— отвтила Мариня,— мы бываемъ только у Машко, у пани Броничъ и у Основскихъ.
— А, постой! Я знаю пани Основскую. Знала ее еще двушкой. И Броничей знала, и ихъ племянницу, но тогда она была еще маленькой. Панъ Броничъ умеръ нсколько лтъ назадъ. Видишь, я все знаю.
Мариня засмялась.
— Дйствительно, больше, чмъ я. Я познакомилась съ Основскими только въ Рим.
— Не даромъ я столько лтъ прожила въ Варшав, кое-что запало и мн въ голову. Какъ будто бы я все сидла дома, но свтъ меня интересовалъ. Такая я была тогда легкомысленная! Да, наконецъ, и твой теперешній панъ Станиславъ зналъ пани Основскую…
— Онъ говорилъ мн. Они встрчались на общественныхъ балахъ.
— Въ то время она должна была выйти за пана Коповскаго. Были и слезы, и отчаяніе, потому что ея отецъ былъ противъ этого брака. Но она теперь хорошо устроилась. Панъ Основскій всегда считался добрымъ человкомъ.
— Онъ очень хорошъ къ ней. Но я не знала о томъ, что она хотла выйти за пана Коповскаго, и это удивляетъ меня,— она такая умная!
— Славу Богу, что она счастлива, только бы цнила это. Счастье — рдкая вещь, его нужно умть цнить и обращаться съ нимъ умючи. Я теперь научилась смотрть на міръ безпристрастно, какъ могутъ только смотрть люди, которые ничего для себя не желаютъ, и знаешь, что мн нердко приходитъ въ голову? Счастье — все равно, что глаза: всякая порошинка, и тотчасъ же потекутъ слезы.
Мариня грустно улыбнулась и сказала:
— Ахъ, да! Это великая истина!
Пани Эмилія внимательно посмотрла на Мариню, нжно положила свою прозрачную руку на ея руку и спросила:
— Но ты, Мариня, ты счастлива, да?
Мариней вдругъ овладло такое желаніе заплакать, что она удержалась только съ величайшимъ усиліемъ. Но длилось это лишь одно мгновеніе. Вся ея прямая душа вздрогнула при мысли, что ея слезы или грусть были бы жалобой на мужа, поэтому она всею силой воли поборола свое волненіе и отвтила:
— Только бы Стахъ былъ счастливъ!
И она подняла на пани Эмилію свои, уже совершенно спокойные глаза. Пани Эмилія сказала:
— Литка выпроситъ вамъ это у Бога. Я спросила это потому, что когда вошла, ты мн показалась какою-то хмурой. Но я лучше всхъ знаю, какъ онъ любилъ тебя и какъ онъ былъ несчастенъ, когда ты сердилась на него за Кшемень.
Лицо Марини разцвло улыбкой. Ей такъ было дорого каждое слово о его прежней любви, что она готова была безъ конца слушать подобные разсказы.
Пани Эмилія продолжала, не выпуская ея руки:
— А ты, дрянная двчонка, какая ты была безжалостная, ты такъ не умла оцнить и понять его истинной привязанности, что по временамъ я бывала зла на тебя. Иногда я боялась за добраго пана Станислава, чтобъ онъ не возненавидлъ жизнь, чтобы не свихнулся окончательно, не одичалъ бы. Видишь ли, случается такъ, что если сдлается какая-нибудь складка въ глубин сердца, то потомъ вся жизнь не можетъ изгладить ее.
Мариня подняла голову и моргнула нсколько разъ, какъ будто бы ея глаза поразилъ какой-то внезапный свтъ.
— Эмилія, Эмилія!— горячо сказала она,— какъ ты умно говоришь!
Пани Эмилія теперь называлась ‘сестрой Анелей’, но Мариня называла ее прежнимъ именемъ.
— Ну, какой тутъ умъ!— отвтила она.— Просто ворчу на прожитое время. Но Литка выпроситъ вамъ счастье и Богъ дастъ вамъ его, потому что вы стоите этого.
Она начала собираться и напрасно Мариня удерживала ее до прихода мужа. Однако, по женскому обычаю, он проболтали съ четверть часа у дверей. Наконецъ, пани Эмилія ушла и общалась опять придти въ будущее воскресенье.
Мариня возвратилась на свое кресло у окна, оперлась на руку и начала думать о словахъ пани Эмиліи.
Немного спустя она сказала въ полголоса:
— Да, это моя вина!
Теперь ей казалось, что она нашла ключъ къ загадк.
Просто-на-просто она не умла почтить такую правдивую и такую великую силу, какъ любовь. И теперь ея боязливому сердцу эта любовь представилась какимъ-то оскорбленнымъ, карающимъ божествомъ. Тогда Поланецкій былъ передъ нею на колняхъ. Какъ только они ни встрчались, онъ смотрлъ въ ея глаза, ожидая снисхожденія отъ ея сердца и отъ воспоминаній,— незначительныхъ, скоропреходящихъ, но дорогихъ воспоминаній, которыя соединяли ихъ. Еслибъ ее въ то время хватило на то, чтобы быть простой и великодушной, еслибъ она протянула ему руку, какъ повелвало ей тайное чувство, то онъ былъ бы признателенъ ей всю жизнь, чтилъ бы ее, чтилъ и любилъ бы тмъ съ большею нжностью, чмъ больше бы чувствовалъ свою вину и ея доброту. Но она въ то время предпочитала лелять и раздувать свою обиду и, вмст съ тмъ, кокетничать съ Машко. Когда нужно было забыть, она не умла забыть, когда нужно было простить, она не умла простить. Она хотла страдать, только чтобы и онъ страдалъ. Руку свою она отдала только тогда, когда не могла поступить иначе, когда не отдать ее было бы безчестно и безумно. Правда, тогда подавленная любовь возстала во всей своей непобдимой мощи, и она полюбила всмъ сердцемъ и душою, но это было уже поздно. Любовь была оскорблена. Что-то сломалось, что-то пропало, въ его сердц образовалась зловщая складка, о которой говорила пани Эмилія, и теперь она, Мариня, собирала только то, что посяла.
Онъ не виноватъ, и ужь если кто кому, то не онъ ей, а она ему испортила жизнь. При этой мысли ее охватили такой страхъ и такое горе, что съ минуту она смотрла въ будущее съ полнымъ ужасомъ. Вмст съ тмъ, ей хотлось плакать и плакать, какъ маленькому ребенку. Еслибъ пани Эмилія не ушла, она разрыдалась бы на ея плеч. Она была такъ подавлена тяжестью своихъ проступковъ, что еслибъ въ эту минуту кто-нибудь пришелъ и попробовалъ снять съ нея эту тяжесть, еслибъ кто-нибудь сказалъ ей: ‘ты столько же виновна, сколько голубь’, то она сочла бы это чмъ-то нехорошимъ. Самымъ страшнымъ въ этомъ духовномъ разлад было то, что въ первую минуту вина ея представлялась неисправимою, и ей казалось, что дальше будетъ все хуже и хуже, что Стахъ будетъ любить ее все меньше и меньше, и будетъ имть на это полное право. Однимъ словомъ, Мариня не видала передъ собою никакого спасенія.
Логика говорила ей: сегодня еще хорошо въ сравненіи съ тмъ, что можетъ быть завтра, посл-завтра, черезъ мсяцъ, черезъ годъ… А тутъ, вдь, дло идетъ обо всей жизни!
И Мариня начала работать своею бдною, измученною головкой, чтобы найти если не дорогу, то хоть какую-нибудь тропинку, по которой можно было бы выйти изъ этого лабиринта несчастія. Наконецъ, посл долгихъ усилій, посл Богъ всть сколькихъ проглоченныхъ слезъ, ей показалось, что она видитъ передъ собою какой-то свтъ.
И свтъ этотъ, по мр того, какъ она присматривалась къ нему, все росъ и росъ. Было что-то могущественне логики несчастія, могущественне совершенныхъ винъ и оскорбленнаго божества, умющаго только мстить,— было милосердіе Божіе.
Она провинилась, ей нужно исправить свою вину. Нужно Стаха любить такъ, чтобъ онъ нашелъ все, что потеряло его сердце. Нужно имть терпніе, и не только не роптать на свою теперешнюю долю, но еще благодарить Бога и Стаха за то, что эта доля такова. Если придутъ большія горести и затрудненія, нужно потихоньку похоронить ихъ въ сердц и выдерживать долго, долго… хотя бы цлые годы, пока не придетъ милосердіе Божіе.
Тропинка начала обращаться въ торную дорогу. ‘Не заблужусь!’ — говорила себ Мариня. Ей и теперь хотлось плакать отъ великой радости, но она думала, что не можетъ позволить себ этого. Стахъ каждую минуту можетъ придти,— нужно, чтобъ онъ нашелъ ее съ сухими глазами.
Стахъ, дйствительно, скоро пришелъ. Мариня въ первую минуту хотла броситься къ нему на шею, но чувствовала себя настолько виноватой передъ нимъ, что какая-то робость удержала ее на мст.
Онъ поцловалъ ее въ лобъ и спросилъ:
— Никто не былъ?
— Была Эмилія, но не могла остаться долго. Придетъ въ слдующее воскресенье.
Поланецкій разсердился.
— Ахъ, Господи! Ты знаешь, мн пріятно видть ее,— отчего же ты не дала мн знать? Теб было извстно, гд я,— почему ты не прислала за мной?
Она, какъ извиняющійся ребенокъ, заговорила голосомъ, въ которомъ дрожали слезы, но, вмст съ тмъ, слышалась и какая-то надежда:
— Нтъ, Стахъ, я люблю тебя и всегда о теб думаю.

XXII.

— Вотъ видите, былъ,— весело говорилъ Завиловскій у Бигелей,— на меня до нкоторой степени смотрли какъ на какую-нибудь пантеру или на волка, но я оказался совершенно прирученнымъ существомъ: никого не поцарапалъ, ничего не разбилъ, на вопросы отвчалъ боле или мене сознательно. Нтъ, это я давно замтилъ, что съ людьми легче жить, чмъ это кажется, и у меня только въ первую минуту является желаніе бжать безъ оглядки. Но эти барыни, дйствительно, держутъ себя вовсе не натянуто.
— Вы не заговаривайте насъ и разскажите обстоятельно все, какъ было,— сказала пани Бигель.
— Какъ было? Вошелъ я въ ворота дачи и не зналъ, что длать дальше,— гд живутъ Основскіе, гд пани Броничъ,— и вмст ли имъ нужно сдлать визитъ или зайти и къ тмъ, и къ другой.
— Конечно, отдльно,— сказалъ Поланецкій.— У пани Броничъ отдльное помщеніе и только одна гостиная общая съ Основскими.
— Я и нашелъ ихъ всхъ въ этой гостиной и пани Основская первая вывела меня изъ затрудненія, когда сказала, что длится мною съ пани Броничъ и что я сразу длаю два визита. Я засталъ тамъ пани Машко и пана Коповскаго. Это такой красавецъ, что у него для головы долженъ быть футляръ съ атласною подкладкой внутри, врод ювелирскихъ футляровъ. Кто это Коповскій?
— Дуракъ,— отвтилъ Поланецкій,— въ этомъ самомъ заключается и имя, и званіе, и родъ занятія, и особыя примты. Другого описанія не нужно даже и для паспорта.
— Теперь я понимаю,— сказалъ Завиловскій,— и нкоторыя слова, какія я слышалъ, стали мн теперь ясны. Господинъ этотъ позировалъ, а молодыя барыни рисовали его портретъ: пани Основская масляный икрасками en face, а панна Кастелли — акварелью въ профиль. На обихъ были фартуки сверхъ платья и об были пролестны. Пани Основская, видимо, только что начала учиться, но у панны Кастелли много опытности.
— О чемъ же вы говорили?
Завиловскій обратился къ Марин:
— Прежде всего, меня спрашивали о вашемъ здоровь и я сказалъ, что вамъ теперь лучше.
Онъ не упомянулъ, однако, что при этомъ случа покраснлъ, какъ гимназистъ, и теперь утшался только мыслью, что вс такъ были заняты живописью, что не замтили его смущенія, въ чемъ, впрочемъ, ошибался.
Онъ и теперь немного смутился и, желая скрыть это, продолжалъ:
— Потомъ, конечно, мы говорили о живописи вообще и о портретной въ особенности. Я замтилъ, что панна Кастелли немного уменьшила голову пана Коповскаго, а она отвтила мн: ‘Это не я, а природа!’
— Остроумная двушка!
— И сказала это совсмъ громко. Я засмялся, и вс засмялись, и самъ панъ Коповскій. Онъ, должно быть, очень уживчивый человкъ. Потомъ онъ заявилъ, что если онъ сегодня кажется хуже, чмъ обыкновенно, то единственно потому, что не выспался и что ему нужно въ объятія Орея.
— Орея?
— Да. Панъ Основскій исправилъ его безъ церемоніи, но онъ не согласился на поправку, сказалъ, что онъ, по крайней мр, былъ десять разъ на Оре и помнитъ это хорошо. Барыни слегка подсмиваются надъ нимъ, но онъ такой красивый, и они съ удовольствіемъ рисуютъ его. Однако, какая артистка эта панна Кастелли! Какъ начала мн показывать кистью разныя пятна и линіи на начатомъ портрет пана Коповскаго, такъ даже раскраснлась: ‘Какая это линія! Что это за тоны!’ Я долженъ отдать ей справедливость, что при этомъ она представлялась настоящею музой. Говорила мн, что больше всего любитъ рисовать портреты, что о каждомъ лиц, прежде всего, думаетъ, какъ о модели, и что головы, въ которыхъ есть что-нибудь оригинальное, даже снятся ей по ночамъ.
— Ого! и вы будете сначала сниться ей, а потомъ позировать,— я уврена въ этомъ,— сказала Мариня.— И это будетъ хорошо.
Завиловскій отвтилъ слегка неврнымъ голосомъ:
— Она почти сказала мн, что это дань, которую она любитъ собирать съ добрыхъ знакомыхъ, но сама не обратилась ко мн прямо съ изъявленіемъ своего желанія, и если бы не пани Броничъ, объ этомъ не было бы рчи.
— А пани Броничъ выручила музу?— спросилъ Поланецкій.
— Это будетъ хорошо,— сказала Мариня.
— Почему хорошо?— проговорилъ Завиловскій.
И онъ посмотрлъ на нее покорнымъ и, вмст съ тмъ, безпокойнымъ взглядомъ. Мысль, что она насильно хочетъ толкнуть его къ другой, потому что угадала тайну его сердца, и привлекала его, и охватывала страхомъ.
Мариня отвтила:
— Правда, я почти не знаю панну Линету, сужу о ней только по первымъ впечатлніямъ и по тому, что слышала о ней, но мн кажется, что это не дюжинная натура,— значитъ будетъ хорошо, если вы познакомитесь поближе.
— Я хотя сужу по первымъ впечатлніямъ,— сказалъ успокоенный Завиловскій,— но и мн точно также панна Кастелли кажется мене поверхностной, чмъ пани Основская. Вообще, это — очень красивыя и милыя женщины, только… можетъ быть, я не съумю опредлить этого, потому что недостаточно знаю свтъ, но, выйдя отъ нихъ, я вынесъ такое впечатлніе, будто халъ въ вагон съ необыкновенно милыми иностранками, которыя разговариваютъ очень остроумно, но ничего боле. Я чувствую въ нихъ что-то чужое. Пани Основская, напримръ,— вдь, это совсмъ, какъ орхидея. Цвтокъ! Очень оригинальный и красивый… но какой-то чужой. Панна Кастелли — также. Да… и въ ней нтъ ничего нашего, родного. Съ ними не испытываешь чувства, что все это выросло на одномъ съ нами пол, подъ однимъ дождемъ и подъ однимъ солнцемъ…
— Какая интуиція у поэта!— сказалъ Поланецкій.
Завиловскій оживился такъ, что на его лбу явственно выступили жилы въ форм буквы Y. Онъ чувствовалъ, что въ его порицаніи тхъ дамъ, вмст съ тмъ, кроется похвала Марини, и это длало его краснорчивымъ.
— Притомъ,— продолжалъ онъ,— существуетъ какой-то инстинктъ, который помогаетъ отгадывать истинное доброе расположеніе. Тамъ этого не чувствуется. Он милы, предупредительны, но все это кажется одною формой, и поэтому я думаю, что въ ихъ дом человкъ искренній, который легко приспособляется къ людямъ, можетъ испытать много разочарованія. Ужасно скверная и унизительная вещь — принимать свтскую шелуху за истинное зерно. Что касается меня, то поэтому я и боюсь людей. Вотъ панъ Поланецкій приписываетъ мн интуицію, но я знаю отлично, что я, въ сущности, наивенъ. Такія вещи причиняютъ мн много боли. Мои нервы просто не могутъ выносить ихъ. Помню, когда я былъ еще ребенкомъ и замчалъ, что люди не одинаковы со мной при отц и матери и въ ихъ отсутствіе, то это было однимъ изъ величайшихъ непріятностей моего дтства. Мн это показалось подлымъ и грызло меня такъ, какъ будто я самъ допустилъ какую-нибудь подлость.
— Потому что у васъ правдивая натура,— сказала пани Бигель.
Завиловскій имлъ привычку размахивать своими длинными руками, когда забывалъ робость. Онъ и теперь махнулъ рукой и воскликнулъ:
— Ахъ, искренность! Это и въ искусств, и въ жизни — самое главное и единственное!
Пани Поланецкая начала защищать своихъ знакомыхъ: люди, въ особенности мужчины, несправедливы, и свои собственныя ршенія, часто даже предположенія, принимаютъ за дйствительность. Что касается пани Основской и панны Кастелли, то какъ же можно судить о нихъ посл второго свиданія? Он веселы, добры и любезны, но изъ чего же должна исходить эта любезность, какъ не изъ искренняго сердца?
Она обратилась къ Завиловскому и начала выговаривать ему, отчасти въ шутку, отчасти серьезно:
— А вотъ что пани Бигель нашла у васъ правдивую натуру, такъ это неврно: т дамы хвалятъ васъ, а вы ихъ осуждаете.
Но Поланецкій перебилъ со свойственною ему живостью:
— Ахъ, ты все еще, попрежнему, наивна и мряешь людей своею собственною мркой. Знай, что мелочная доброта и любезность могутъ исходить также и изъ эгоизма, которому хочется, чтобъ ему было весело и спокойно.
Потомъ онъ сказалъ Завиловскому:
— Если вы такъ поклоняетесь искренности, то вотъ она! Здсь сидитъ! Вотъ вамъ истинный типъ!
— Я знаю, знаю!— съ энтузіазмомъ отвтилъ Завиловскій.
— А ты хотлъ бы, чтобы было иначе?— смясь, спросила Мариня.
Поланецкій тоже разсмялся.
— Нтъ, не хотлъ бы. Но какое счастье, что ты не маленькаго роста и теб нтъ надобности носить пробковые каблуки, а то ты испытытала бы вчное мученіе совсти, что ты обманываешь людей.
Мариня, видя, что взглядъ Завиловскаго направился къ ея ногамъ, невольно спрятала ихъ подъ столъ и, желая дать новое направленіе разговору, спросила:
— Ваша книжка, кажется, выйдетъ на этихъ дняхъ?
— Она и вышла бы уже,— отвтилъ Завиловскій,— но я добавилъ одно стихотвореніе, и это задержитъ выходъ.
— А можно узнать названіе стихотворенія?
Лилія.
— Не Лилія — Линета!
— Нтъ, пани Поланецкая, не Лилія — Линета.
Лицо Марини сдлалось серьезнымъ. По отвту ей легко было понять, что стихотвореніе это написано ей и по ея поводу. Ей вдругъ сдлалось непріятно, что понимаютъ это только она, да Завиловскій, и что вслдствіе этого между ними возникаетъ что-то врод тайны, извстной только имъ обоимъ. Ей это казалось чмъ-то несогласнымъ съ тою искренностью, о которой говорилось минуту назадъ, какимъ-то грхомъ противъ Стаха. Въ первый разъ она замтила, въ какія духовныя трудности можетъ впасть женщина, хотя бы страстно влюбленная въ своего мужа и самая невинная, разъ только на нее падетъ неравнодушный взглядъ другого мужчины. А посвятить мужа въ свои предположенія казалось ей невозможнымъ. Въ первый разъ ею овладло что-то врод гнва на Завиловскаго и тотъ сейчасъ же почувствовалъ это своими нервами артиста, какъ барометръ чувствуетъ малйшія измненія погоды,— понялъ и, благодаря полному отсутствію опытности, принялъ это съ самой трагической стороны. Онъ вообразилъ, что Мариня запретъ передъ нимъ дверь, возненавидитъ его, что онъ не будетъ ее видть, и весь свтъ сразу представился ему въ траурныхъ краскахъ. Въ его артистической натур лежала сущая путаница эгоизма, фантазіи и неподдльной нжности,— почти женственной нжности, которая требовала тепла и любви. Познакомившись съ пани Поланецкой, онъ прильнулъ къ ней съ эгоизмомъ сибарита, которому такое чувство мило и который ни о чемъ другомъ не думаетъ, потомъ его фантазія вознесла ее на поэтическія высоты и, во сто разъ усиливъ ея неоспоримое очарованіе, обратила ее чуть не въ неземное существо, а врожденная нжность, на которой болзненно отражалось одиночество и отсутствіе близкаго сердца, такъ была тронута добротой, съ которою его приняли, что изъ всего этого возникло что-то носящее вс признаки любви. Этому чувству недоставало, однако, реальнаго основанія. У Завиловскаго, какъ у большинства артистовъ, на ряду со способностью къ порывамъ настолько идеальнымъ, насколько идеальна сама душа, жила чувственность сатира. Теперь эта чувственность спала. Онъ окружилъ Мариню такимъ блескомъ, такою святостью, что не желалъ обладать ею. Если бы, вопреки всякому правдоподобію, она неожиданно бросилась къ нему на шею, то, въ эстетическомъ смысл, она перестала бы быть для него тмъ, чмъ была и чмъ онъ хотлъ ее видть, то-есть безпорочнымъ существомъ. Тмъ больше онъ разсчитывалъ, что можетъ позволить себ такое чувство, и тмъ больше теперь ему было упоенія, которое такъ сладко убаюкивало его мысли и наполняло пустоту его жизни. Ему такъ хорошо было со всмъ этимъ,— возвратившись домой, онъ видлъ образъ какой-то женщины, къ стопамъ которой могъ слагать свою душу, ему было о комъ мечтать и кому писать стихи. Теперь онъ понялъ, что если пани Поланецкая догадается, что творится въ немъ, если онъ самъ не съуметъ скрывать это лучше, чмъ до сихъ поръ, то отношенія ихъ не могутъ оставаться въ такой форм и прежняя пустота, на этотъ разъ еще боле невыносимая, вновь окружитъ его. Онъ началъ ломать голову, какъ бы предотвратить это, какъ бы не только не утратить ничего, но видать Мариню еще чаще. Въ его богатомъ воображеніи въ предлогахъ недостатка не было и, наскоро сдлавъ имъ смотръ, онъ выбралъ одинъ, который, какъ ему казалось, боле прямою дорогой велъ къ цли.
‘Я какъ будто влюбленъ въ панну Кастелли,— сказалъ онъ себ,— а ей буду исповдывать свои горести. Это насъ не только не разлучитъ, а скоре сблизитъ. Я сдлаю изъ нея свою покровительницу’.
И тотчасъ же онъ началъ сочинять все дло, какъ сочинялъ стихотвореніе. Вообразилъ онъ себ, что будто дйствительно влюбленъ въ ‘сонную царевну’, что онъ несчастливъ и раскрываетъ свою тайну передъ Мариней, которая слушаетъ его, наклонившись впередъ, съ глазами, влажными отъ сочувствія, и, какъ настоящая сестра, кладетъ руку ему на голову. Эта игра фантазіи показалась ему настолько реальною, а впечатлительность его была такъ велика, что онъ составлялъ выраженія, въ какихъ будетъ исповдываться передъ Мариней, подыскивалъ самыя простыя и, вмст съ тмъ, самыя раздирающія фразы, и длалъ это съ такою добросовстностью, что чуть и самъ не растрогался.
Мариня, возвращаясь съ мужемъ домой, думала о стихотвореніи, озаглавленномъ Лилія, которое замедлило выходъ книжки. Какъ женщина, она и интересовалась имъ немного, и немного боялась его. А въ особенности она боялась непріятностей, которыя могли возникнуть изъ ея отношеній къ Завиловскому въ будущемъ.
И, подъ вліяніемъ этихъ опасеній, она сказала:
— Знаешь, о чемъ я думаю? Что такая двушка, какъ Линета, была бы большимъ счастьемъ для Завиловскаго.
— Скажи, пожалуйста,— отвтилъ Поланецкій,— что это вамъ взбрело въ голову сватать Завиловскаго съ тою двушкой?
— Стахъ, вдь, я не сватаю, я только говорю, что это было бы не дурно. У Анеты Основской, правда, немного горячая голова, но она такая живая, словно искра.
— Изломанная, а не живая, и,— врь мн,— вовсе не такая наивная, какою представляется, у нея во всемъ свой личный планчикъ. Иногда я думаю, что ее панна Кастелли столько же интересуетъ, сколько меня, и что на дн всего этого лежитъ что-то другое.
— Что же это можетъ быть?
— Не знаю, и не знаю, можетъ быть, потому, что меня самого это мало интересуетъ. Вообще, нтъ у меня доврія къ этимъ женщинамъ.
Разговоръ этотъ прервалъ Машко, который именно въ эту минуту подъзжалъ въ пролетк къ ихъ дому. Онъ поспшилъ поздороваться съ Мариней и потомъ сказалъ Поланецкому:
— Хорошо, что мы встртились,— я завтра узжаю на два дня, а сегодня мой платежъ. Я привезъ деньги.
И онъ обратился къ Марин:
— Сегодня я былъ у вашего отца. Панъ Плавицкій чувствуетъ себя отлично, но говорилъ мн, что скучаетъ по васъ и по хозяйству и подумываетъ, не купить ли какое-нибудь подходящее имньице. Я сказалъ ему, что если мы выиграемъ дло, то онъ можетъ оставить себ Плошовъ.
Марин этотъ разговоръ былъ не по вкусу, тмъ боле, что въ немъ сквозила легкая иронія. Поланецкій увелъ Машко къ себ въ кабинетъ.
— Значитъ, все идетъ хорошо?— спросилъ онъ.
— Вотъ мой платежъ,— отвтилъ Машко.— Будь любезенъ, выдай мн квитанцію.
Поланецкій слъ къ столу и написалъ квитанцію. Машко продолжалъ:
— А теперь другое дло. Я когда-то продалъ теб лсъ въ Кшемен, съ условіемъ, что могу его выкупить, если возвращу полученную сумму и условленные проценты. Вотъ эта сумма съ процентами. Разсчитываю, что ты ничего не будешь имть противъ такого обмна, а я могу только поблагодарить тебя, потому что ты тогда оказалъ мн дйствительную услугу, и если когда-нибудь ты будешь нуждаться во мн,— пожалуйста, ко мн, услуга за услугу! Ты знаешь, что я люблю быть признательнымъ!
‘Эта обезьяна начинаетъ покровительствовать мн!’ — подумалъ Поланецкій, и еслибъ былъ не у себя, то, можетъ быть, высказалъ бы вслухъ это замчаніе, но теперь воздержался и сказалъ:
— Противъ обмна я ничего не имю,— таковъ былъ договоръ. Я всегда смотрлъ на это только съ дловой точки зрнія.
— Тмъ боле я могу оцнить это,— благосклонно сказалъ Машко.
— А вообще, что у тебя слышно? Я вижу, что ты плывешь на всхъ парусахъ. Какъ дло?
— Со стороны благотворительныхъ учрежденій выступаетъ какой-то молодой адвокатъ, по фамиліи Следзь {Селедка.}. Милая фамилія, правда? Еслибъ я такъ назвалъ кота, то онъ бы три дня мяукалъ. Но я эту селедку посыплю перцемъ и съмъ. Ты спрашиваешь, какъ дло? Дло стоитъ такъ, что, посл его окончанія, я, по всей вроятности, буду имть возможность выйти изъ адвокатуры,— это занятіе вообще не подходитъ мн,— и поселиться навсегда въ Кшемен.
— Съ наличнымъ капиталомъ въ карман?
— Съ наличнымъ капиталомъ, и съ большимъ. Довольно съ меня этой адвокатуры. Притомъ, кто вышелъ изъ землевладльческой семьи, того земля притягиваетъ къ себ. Это наслдуется вмст съ кровью. Но пока довольно объ этомъ. Завтра, какъ я говорилъ, я узжаю и поручаю вамъ мою барыню, тмъ боле, что пани Краславская въ настоящее время ухала въ Вну къ окулисту. Сейчасъ я отправляюсь къ Основскимъ точно также просить ихъ не забывать о моей жен.
— Конечно, съ удовольствіемъ!— отвтилъ Поланецкій.
Ему пришелъ на память разговоръ съ Мариней и онъ спросилъ:
— Ты давно знаешь Основскихъ?
— Довольно давно. Впрочемъ, жена моя знаетъ ихъ еще лучше. Онъ очень богатый человкъ, была у него единственная сестра, но умерла, и дядя, скупецъ, посл котораго Основскому осталось огромное состояніе. А о ней, — что теб сказать о ней?— двушкой она читала все, что попадетъ ей въ руки, были у нея претензіи на умъ, артистичность,— словомъ, на все, на что можно имть претензію,— а, вмст съ тмъ, была влюблена въ Коповскаго. Вотъ теб вся пани Основская.
— А пани Броничъ и панна Кастелли?
— Панна Кастелли больше нравится женщинамъ, чмъ мужчинамъ, кром того, я о ней ничего не знаю. Говорятъ, что тотъ же самый Коповскій ухаживалъ или ухаживаетъ за ней, а пани Броничъ…
Машко разсмялся.
— Хедивъ лично водилъ пани Броничъ на пирамиду Хеопса, покойный Альфонсъ испанскій каждый день говорилъ ей въ Каннахъ: ‘Bonjour, madame la comtesse!’ Мюссе въ 56 году писалъ ей стихи въ альбомъ, а Мольтке сидлъ у нея на чемодан въ Карлсбад,— однимъ словомъ, въ воображеніи она здила на вс коронаціи {Przez imaginacye jezdzie na wszelkie koronacye — польская поговорка.}. Теперь, съ того времени, какъ панна Кастелли подросла или, врне сказать, вытянулась на пять футовъ и сколько-то дюймовъ, сладкая тетя совершаетъ эти воображаемыя путешествія не на собственный счетъ, а на счетъ своей племянницы, въ чемъ ей теперь помогаетъ пани Основская съ такимъ рвеніемъ, что трудно понять, какую она цль преслдуетъ. Вотъ и все, за исключеніемъ свдній о пан Бронич, который умеръ шесть лтъ назадъ неизвстно отъ какой болзни, потому что пани Броничъ каждый разъ придумываетъ ему все новую, прибавляя при этомъ, что онъ былъ послднимъ изъ Рюриковичей, но умалчивая, что предпослдній, то-есть его отецъ, въ свое время служилъ управляющимъ у Рдутловскихъ и составилъ себ этимъ состояніе. Ну, я кончилъ… Vanity’s fair!… Будь здоровъ, держись хорошо, а въ случа надобности, разсчитывай на меня. Еслибъ я былъ увренъ, что эта надобность явится скоро, то принудилъ бы тебя дать слово, что ты не обратишься ни къ кому, кром меня. До свиданія!— Машко пожалъ руку Поланецкаго съ неописуемымъ благоволніемъ и вышелъ изъ комнаты. Поланецкій пожалъ плечами.
‘Хорошо еще, что онъ не потрепалъ меня по плечу!— сказалъ онъ.— Vanity’s fair! vanity’s fair! Какъ будто и умный человкъ, а не видитъ въ себ того глупаго тщеславія, надъ которымъ насмхается въ другихъ. Еще недавно онъ былъ совсмъ не таковъ, чуть было не пересталъ притворяться, а какъ бда прошла, дьяволъ опять взялъ верхъ’.
Ему пришло на память, что Васковскій говорилъ когда-то о тщеславіи, о комедіантств, и Поланецкій подумалъ:
‘А, все-таки, этимъ людямъ везетъ у насъ’.

XXIII.

Пани Основская такъ забыла о своихъ ‘флорентинско-римскихъ’ вечерахъ, что удивлялась, когда мужъ напоминалъ ей о нихъ. Какіе вечера? Да она и не думаетъ о нихъ, у нея теперь другое занятіе, которое называется ‘прирученіемъ орла’. ‘Если кто не видитъ, что орелъ и Линета созданы другъ для друга, тотъ, съ позволенія мужа и господина, человкъ близорукій, но тутъ уже никакого средства нтъ. Мужчины вообще многихъ вещей не понимаютъ, потому что у нихъ мало чувства. Завиловскій, въ этомъ отношеніи, можетъ быть, составляетъ исключеніе, но еслибъ Мариня Поланецкая посовтовала ему получше одваться и отпустить бороду, то это было бы очень хорошо. Линета такъ пропитана эстетичностью, что ее всякій пустякъ коробитъ, хотя, съ другой стороны, онъ ее восхищаетъ,— нтъ, этого сказать мало, просто гипнотизируетъ… Да еще при ея натур… здсь нтъ ничего удивительнаго!’
Панъ Основскій, прислушиваясь къ такому щебетанью, расплывался отъ восторга, и, пользуясь возможностью, старался завладть рукою дамы и разцловать ее вплоть до локтя, но, все-таки, разъ задалъ тотъ созершенмо естественный вопросъ, который Поланецкій раньше задалъ Марин:
— Скажи мн, что теб-то за дло?
А пани Анета кокетливо отвтила:
— La reine s’amuse! Книжки писать не трудно. Было бы немного таланту — и достаточно, но проводить въ жизнь то, о чемъ пишутъ книжки,— большое искусство, и, кром того, какое удовольствіе!
Немного погодя она прибавила:
— Можетъ быть, у меня есть и какая-нибудь личная цль, а какая — догадайся самъ.
— Я скажу теб на ухо,— отвтилъ Основскій.
Она подставила ухо съ шаловливою миной, моргая отъ любопытства своими фіалковыми глазами.
Но Основскій потому только и приблизилъ губы къ ея уху, чтобы поцловать ее, и таинственно шепнулъ — La reine s’amuse!
Въ этомъ заключалась правда. У пани Основской могли быть свои личныя цли при сближеніи Завиловскаго съ Линетой, но независимо отъ того проведеніе романа въ жизнь и роль маленькаго провиднія занимали ее и доставляли ей огромное удовольствіе.
Съ этими провиденціальными намреніями она часто являлась къ Марин Поланецкой, чтобы разузнать что-нибудь объ ‘орл’, и чаще всего возвращалась съ добрыми встями, потому что Завиловскій, желая усыпить подозрніе Марини, все больше и больше говорилъ съ нею о панн Линет. Его дипломатія оказалась настолько дйствительной, что когда разъ пани Основская прямо спросила Мариню, не влюбленъ ли въ нее Завиловскій, та засмялась и отвтила:
— Мы должны примириться съ этимъ, Анета, ни въ меня, ни въ тебя. Яблоко присуждено Линет, а намъ не остается ничего, какъ плакать или утшиться.
Съ другой стороны, панна Кастелли все время жила подъ вліяніемъ внушенія чувствъ и мыслей, которыхъ не позволяло отгонять ея самолюбіе. Съ утра до вечера она слышала, что этотъ ‘орелъ’ съ широкими крыльями влюбленъ въ нее, что онъ у ея ногъ и что такое избранное, такое исключительное существо, какъ она, не можетъ оставаться нечувствительной къ этому. Ей это черезъ-чуръ льстило, чтобъ она могла оставаться нечувствительной. Рисуя Коповскаго, она, правда, всегда удивлялась ‘великолпнымъ пятнамъ’ на его лиц, — онъ нравился ей потому, что доставлялъ ей возможность длать различныя изреченія, которыя потомъ повторялись всми, какъ доказательство ея ума и остроумія, онъ нравился ей по многимъ соображеніямъ, но и Завиловскій не былъ безобразнымъ человкомъ, хотя не носилъ бороды и одвался не достаточно старательно. А, притомъ, ей столько говорили о его крыльяхъ и о томъ, что такая душа, какъ ея, должна понять его. Говорили это вс, не только Анета. Пани Броничъ, которая когда-то не понимала, какъ кто-нибудь могъ быть не влюбленъ въ нее, потомъ перенесла эту счастливую увренность на свою племянницу и тмъ самымъ присоединилась къ мннію пани Основской, расшивая, притомъ, канву дйствительности цвтами собственнаго вымысла. Наконецъ, и панъ Основскій приписался къ этому хору. Изъ-за любви къ жен онъ любилъ Линету, пани Броничъ и готовъ былъ любить все, что имло близкую или дальнюю связь съ Анетой, и потому принялъ это дло къ сердцу. Завиловскій былъ ему симпатиченъ, свднія, которыя онъ собралъ о немъ, гласили въ его пользу. Вообще онъ узналъ о немъ только то, что онъ былъ нелюдимъ, самолюбивъ и упоренъ во всемъ, за что ни возьмется, кром того, скрытенъ и очень способенъ, а когда все это барынямъ пришлось по вкусу, то и панъ Основскій началъ думать: ‘А, вдь, пожалуй, это выйдетъ недурно!’ Тактика Завиловскаго покуда оправдывала этотъ взглядъ на вещи: съ нкотораго времени онъ началъ чаще навщать ‘общую гостиную’ и больше разговаривать съ панной Линетой. Первое онъ длалъ благодаря любезному приглашенію пани Основской, но второе исходило только изъ его воли. Пани Анета замтила, что его взглядъ все внимательне останавливается на золотистыхъ волосахъ и сонныхъ рсницахъ Линеты, а глаза его сопровождаютъ ее, когда она проходитъ черезъ гостиную. Завиловскій дйствительно началъ присматриваться къ ней отчасти изъ дипломатіи, отчасти изъ любопытства.
Но дло стало гораздо боле серьезнымъ, когда вышелъ первый томъ его произведеній. Стихи его уже и прежде обращали на себя вниманіе, о нихъ говорили много, но общее впечатлніе, все-таки, терялось, благодаря тому, что они появлялись въ разное время и въ раздробь. Теперь книжка ударила прямо въ глаза. Въ ней замчались и блескъ, и сила, и искренность. Языкъ обладалъ крпостью и всомъ металла, но, вмст съ тмъ, гнулся послушно и подчинялся самымъ тонкимъ формамъ. Впечатлніе росло. Вскор одобрительный шепотъ превратился въ хвалебный говоръ. Со свойственнымъ въ подобныхъ случаяхъ преувеличеніемъ, книжку теперь цнили выше ея достоинства, и въ молодомъ поэт начали предчувствовать преемника великой славы и великихъ знаменъ. Имя его изъ редакціонныхъ кабинетовъ перешло въ публику. О немъ начали говорить повсюду, интересоваться имъ и искать его, любопытство стало тмъ большимъ, что лично онъ былъ мало извстенъ. Старый богатый панъ Завиловскій, отецъ панны Елены, который имлъ привычку говорить, что на свт существуютъ два бича: подагра и бдные родственники, теперь повторялъ всякому, кто спрашивалъ его: ‘Mais oui, mais oui,— c’est mon cousin!’ — а это заявленіе также имло всъ въ глазахъ многихъ людей, а въ особенности въ глазахъ пани Броничъ. Пани Основская вмст съ панной Кастелли перестали страдать даже по поводу ‘безвкусной’ булавки въ галстук Завиловскаго, потому что теперь въ немъ все могло считаться оригинальнымъ. Положимъ, въ глубин души ихъ огорчало, что его звали Игнацій. Они желали бы, чтобъ у него было другое имя, боле соотвтствующее слав и поэзіи, но когда панъ Основскій, который изъ Меца вынесъ нкоторыя знанія латинскаго языка, объяснилъ, что это значитъ ‘огненный’, то дамы заявили, что если такъ, то дло совсмъ другое, и примирились съ Игнаціемъ.
Успху книжки искренно радовались у Бигелей, у Поланецкихъ и въ контор. Въ контор не было завистливыхъ людей. Старикъ-кассиръ Валковскій, агентъ Абдульскій и второй бухгалтеръ, Позняковскій, гордились своимъ коллегой, какъ будто его слава въ одинаковой степени озаряла и торговый домъ. Валковскій даже говорилъ: ‘Ну, пустимъ мы людямъ пыль въ глаза!’ Бигель въ теченіе двухъ дней размышлялъ, можетъ ли Завиловскій, при всемъ томъ, что случилось, ограничиться скромнымъ мстомъ при фирм Бигель и Поланецкій, но Завиловскій на вопросъ его отвтилъ:
— Вотъ это мило! Дорогой панъ Бигель, за то, что люди болтаютъ обо мн, вы хотите лишить меня куска хлба и самаго лучшаго въ свт общества. Издателя я не нашелъ и еслибъ не былъ вашимъ бухгалтеромъ, то не могъ бы издать своей книжки.
На этотъ аргументъ нечего было отвтить, и Завиловскій остался въ контор. Онъ только сдлался боле частымъ гостемъ у Бигелей и Поланецкихъ. У Основскихъ посл появленія книжки онъ не показался цлую недлю, какъ будто напроказилъ что-нибудь. Пани Бигель и Мариня уговаривали его и онъ отправился туда какъ-то вечеромъ.
Барыни собирались въ театръ, но изъявили непремнное желаніе остаться дома. Завиловскій не соглашался на это, и дло кончилось тмъ, что и пани Анет, и панн Кастелли доставило видимое удовольствіе то, что онъ подетъ съ ними вмст. ‘Юзя, если захочетъ, возьметъ себ билетъ въ кресла’. И Юзя взялъ билетъ въ кресла. Во время спектакля Завиловскій сидлъ впереди, вмст съ панной Линетой, пани Основская настояла, что они вмст съ пани Броничъ будутъ замнять имъ матерей. ‘Вы говорите себ о чемъ хотите, а если кто-нибудь придетъ, то я его такъ застрекочу, что онъ не будетъ вамъ мшать’. Глаза всей публики обращались на эту ложу, когда вс узнали, кто въ ней сидитъ. И панна Кастелли чувствовала, что ее окружаетъ какой-то свтъ, чувствовала, что люди не только смотрятъ на Завиловскаго, но, вмст съ тмъ, и спрашиваютъ: чья это головка съ золотистыми волосами и сонными рсницами, къ которой онъ наклоняется и шепчетъ что-то на ухо? Она сама посматривала на него и говорила себ, что еслибъ не этотъ, черезъ-чуръ выдающійся подбородокъ, то профиль его былъ бы очень изященъ, и что этотъ подбородокъ могла бы прикрыть борода. Пани Основская, съ своей стороны, храбро исполняла свое общаніе, и когда пришелъ Коповскій, застрекотала его такъ, что онъ едва могъ поздороваться съ панной Кастелли и сказать Завиловскому:
— А, такъ это вы пишете стихи!
Посл заявленія этого счастливаго открытія, онъ нашелъ въ себ достаточно силы произнести въ вид монолога:
— Я очень любилъ бы стихи, но, странное дло, какъ только я читаю стихи, то думаю совсмъ о другомъ.
Панна Кастелли обратилась къ нему и бросила на него долгій взглядъ. Неизвстно, что преобладало въ этомъ взгляд: язвительная ли насмшка женщины, или внезапное удивленіе артистки, потому что эта безмозглая голова, выглядывающая изъ глубины ложи, выдлялась на красномъ фон стнъ, какъ художественный вымыселъ живописца.
Посл спектакля пани Основская не хотла отпустить Завиловскаго и увезла его къ себ пить чай. Едва они пріхали, какъ пани Броничъ начала длать ему выговоры:
— Вы дурной человкъ, и если съ Линетой что-нибудь случится, это падетъ на вашу совсть. Двочка ничего не стъ, не спитъ, только все читаетъ и читаетъ ваши стихи…
А пани Основская тотчасъ же добавила:
— Да, да… И мн есть на что пожаловаться: она завладла вашею книжкой и никому не хочетъ ее отдавать ни на минуту. А когда мы сердимся, знаете, что она говоритъ? ‘Это мое! это мое!’
Хотя у панны Кастелли въ настоящее время въ рукахъ ничего не было, но она прижала къ груди воображаемую книжку, какъ бы желая защитить ее, и сказала тихимъ, мягкимъ голосомъ:
— Потому что это мое, мое!…
Завиловскій посмотрлъ на нее и почувствовалъ, что въ немъ что-то дрогнуло.
Возвращаясь домой позднимъ вечеромъ, онъ проходилъ мимо оконъ Поланецкаго и замтилъ, что они освщены. Посл спектакля и разговора у Основскихъ онъ чувствовалъ какое-то головокруженіе. Теперь видъ этихъ оконъ привелъ его въ себя. Онъ вдругъ почувствовалъ такое благостное настроеніе, какое испытываешь, когда начинаешь думать о чемъ-то очень хорошемъ и очень дорогомъ. Безконечно-чистое чувство къ Марин отозвалось въ немъ съ прежнею силой. Его охватила та сладкая экзальтація, когда вс низменныя страсти засыпаютъ, а человкъ становится чуть ли не исключительно духомъ. Онъ побрелъ домой, повторяя отрывки изъ Лиліи, самаго экзальтированнаго стихотворенія, какое онъ написалъ когда-либо.
А у Поланецкихъ огонь свтился потому, что произошло событіе, которое Марин показалось ожидаемымъ ею милосердіемъ Божіимъ.
Вечеромъ, посл чаю, она сидла, ломая, какъ обыкновенно голову надъ домашними расходами, и вдругъ положила карандашъ. На минуту она поблднла, но потомъ лицо ея прояснилось и она позвала немного измнившимся голосомъ:
— Стахъ!
Поланецкаго удивилъ голосъ Марини. Онъ приблизился къ ней и спросилъ:
— Что съ тобою? Ты немного блдна.
— Подойди ближе, мн нужно сказать теб что-то.
Обнявъ руками его голову, она шепнула ему что-то на ухо. Онъ поцловалъ ее въ лобъ и сказалъ:
— Только не волнуйся, а то ты можешь повредить себ.
Но и въ его словахъ чувствовалось волненіе. Онъ прошелся нсколько разъ по комнат, еще разъ поцловалъ жену въ лобъ и сказалъ:
— Люди обыкновенно желаютъ себ перваго сына, но ты у меня помни, чтобъ была дочь. Назовемъ ее Литкой.
Они оба долго не могли уснуть въ эту ночь,— вотъ почему Завиловскій видлъ свтъ въ ихъ окнахъ.

XXIV.

Черезъ недлю, когда вроятность обратилась въ достоврность, Поланецкій сообщилъ новость Бигелямъ. Пани Бигель въ тотъ же день полетла къ Марин, которая отъ радости расплакалась въ ея объятіяхъ.
— Мн кажется,— сказала она,— что теперь Стахъ и меня будетъ любить больше.
— Какъ это больше?— спросила пани Бигель.
— Я хотла сказать: еще больше,— отвтила Мариня. Слезы высохли на ея кроткомъ лиц, осталась только улыбка. Немного погодя она молитвенно сложила руки и сказала:— Ахъ, Боже мой, еслибъ это была двочка, потому что Стахъ хочетъ двочку.
— А ты что хотла бы?
— Я,— только не говори этого Стаху,— я предпочитала бы мальчика, но пусть будетъ двочка.— Она задумалась и спросила:— Но, вдь, на это нтъ никакого средства, да?
— Нтъ, — смясь, отвтила пани Бигель.— Пока еще не изобрли никакого.
Бигель, съ своей стороны, разсказывалъ новость всякому, кого встртитъ, а въ контор сказалъ при Поланецкомъ торжественнымъ голосомъ:
— Ну, господа, нашъ домъ, кажется, увеличится однимъ членомъ.
Служащіе вопросительно посмотрли на него, и онъ добавилъ:
— Благодаря папу Поланецкому и пани Поланецкой,
Вс бросились къ Поланецкому съ поздравленіями,— вс, исключая Завиловскаго, который наклонился надъ столомъ и началъ внимательно просматривать колонны цифръ. Только спустя нсколько минутъ, соображая, что его поведеніе можетъ привлечь общее вниманіе, онъ съ измнившимся лицомъ подошелъ къ Поланецкому, пожалъ ему руку и проговорилъ:
— Поздравляю.
Ему казалось, что въ этотъ моментъ онъ очень комиченъ, что что-то обрушилось на его голову, что вокругъ него пустота и безбрежная глупость и что весь свтъ баснословно пошлъ. Самымъ худшимъ было сознаніе собственной комичности: услышанная имъ новость была такъ естественна, что ее могъ предвидть даже какой-нибудь Коповскій. А, между тмъ, онъ, Завиловскій, человкъ умный, пишущій стихи, которые принимаютъ съ такимъ энтузіазмомъ, сознающій все, что длается вокругъ, зашелъ въ такую чащу заблужденій, что теперь ему казалось, что въ него ударилъ громъ. Что за унизительное положеніе! Но онъ познакомился съ Мариней, какъ съ пани Поланецкой, и невольно представлялъ себ, что она и всегда была пани Поланецкой, что и всегда будетъ такою же, и ему просто въ голову не приходило, чтобы могли явиться какія-нибудь перемны. И вотъ, замтивъ когда-то лилейные тоны на ея лиц, онъ, въ глубин своей души, назвалъ ее лиліей и писалъ ей лилейные стихи. А теперь эта проклятая чувственность, которая къ каждой непріятности прибавляетъ еще и свое издвательство, шептала ему на ухо: ‘хороша лилія!’ И Завиловскій съ каждою минутой чувствовалъ себя все боле и боле угнетеннымъ и смшнымъ. Онъ писалъ стихи, а Поланецкій не писалъ. Въ этомъ сопоставленіи была и грызущая горечь, и что-то шутовское, Завиловскій пилъ изъ этой чаши, и предъумышленно пилъ такъ, чтобы не пролить ни одной капли. Еслибъ его чувства проявились чмъ-нибудь, еслибъ онъ сдлалъ признаніе Марин, еслибъ она оттолкнула его съ величайшимъ презрніемъ, а Поланецкій спустилъ бы его съ лстницы, въ этомъ было бы что-нибудь похожее на драму… Но такое окончаніе! ‘Такое плоское!’ Натура Завиловскаго воспринимала все въ десять разъ сильне, чмъ воспринимаютъ другіе, и его положеніе показалось ему ршительно невыносимымъ, а время, которое онъ еще долженъ былъ просидть въ контор, мукой. Чувство къ Марин не гнздилось глубоко въ его сердц, но заняло всецло его воображеніе, а теперь, когда дйствительность безжалостною рукой ударила его по голов, ударъ показался ему не только болзненнымъ и грубымъ, но и оскорбительнымъ. Въ голову ему приходила отчаянная мысль взять шляпу, уйти и боле уже не возвращаться. Къ счастью, время занятій подходило къ концу,— вс начали и безъ того расходиться.
Завиловскій, подходя къ вшалк съ зеркаломъ и окинувъ взглядомъ свою длинную фигуру и выдающійся подбородокъ, сказалъ самому себ: ‘Сущій уродъ!’ Въ этотъ день онъ не пошелъ, какъ обыкновенно, обдать со вторымъ бухгалтеромъ, Позняковскимъ. Онъ съ удовольствіемъ убжалъ бы отъ самого себя, поэтому заперся у себя и съ фантазіей настоящаго художника началъ доводить до крайнихъ границъ свое несчастіе и свою смхотворность. Впрочемъ, черезъ нсколько дней онъ успокоился, только чувствовалъ какую-то странную пустоту въ своемъ сердц, какъ будто оно было квартирой, съ которой кто-то только что съхалъ. У Поланецкихъ онъ не показывался дв недли, но потомъ увидалъ какъ-то Мариню на дач у Бигелей и пришелъ въ изумленіе. Она показалась ему почти отвратительной. Предубжденіе его не играло здсь никакой роли, и хотя въ фигур Марини довольно трудно было подмтить какую-нибудь разницу,— измнилась она сильно. Губы ея распухли, на лбу появились прыщи, кожа утратила свою свжесть. Мариня была спокойна, но немного грустна, какъ будто ее постигло какое-нибудь разочарованіе. Сердце у Завиловскаго было доброе и безобразіе Марини взволновало его. Сначала ему казалось, что онъ презираетъ ее, теперь это представилось ему необыкновенно глупымъ. Наконецъ, измнилось только ея лицо, а не доброта и кротость. Напротивъ, она чувствовала себя теперь обезпеченною отъ его излишняго восторга и выказывала ему большую сердечность, чмъ прежде. Она съ большимъ интересомъ разспрашивала его о панн Кастелли и когда замтила, что и онъ охотно разговариваетъ о ней, начала улыбаться прежнею, полною неописанной прелести улыбкой и сказала почти весело:
— Хорошо, хорошо! Тамъ удивляются, что вы давно не были у нихъ, а знаете, что мн говорила Анета и пани Броничъ? Он говорили…
Но она остановилась и прибавила черезъ минуту:
— Нтъ, я не могу сказать этого при всхъ. Выйдемъ въ садъ.
Она встала, но неосторожно, такъ что споткнулась на первомъ шагу и чуть не упала.
— Будь внимательне!— нетерпливо крикнулъ Поланецкій.
Она посмотрла на него со страхомъ и покорностью, покраснла и сказала:
— Стахъ, я не хотла этого, увряю тебя!
— А вы тоже не пугайте ее!— живо сказала пани Бигель.
Всмъ было такъ ясно, что Поланецкаго въ эту минуту боле интересовалъ будущій ребенокъ, чмъ Мариня, что даже и Завиловскій замтилъ это.
Что касается Марини, то это было ей извстно не съ сегодняшняго дня. По этому поводу она пережила тяжелую духовную борьбу съ собою, и борьба эта была тмъ боле трудне, чмъ больше состояніе ея здоровья порождало раздраженіе, безпокойство и склонность къ унылымъ мыслямъ. Много тяжелыхъ минутъ пережила она, прежде чмъ ршила, что должно быть такъ, какъ есть.
Поланецкій былъ бы необыкновенно изумленъ, еслибъ ему сказалъ кто-нибудь, что онъ не любитъ, а въ особенности не цнитъ жену такъ, какъ нужно. Онъ любилъ ее по-своему и, вмст съ тмъ, думалъ, что теперь-то именно они, прежде всего, должны думать о ребенк. По природ своей живой и порывистый, онъ доводилъ иногда свою заботливость до крайности, но не ставилъ себ это въ вину. Надъ тмъ, что можетъ творится въ душ Марини, онъ даже и не раздумывалъ. Ему казалось, что изо всхъ ея обязанностей главнйшая — рожать ему дтей, и вещь очень простая, что она исполняетъ эту обязанность. Онъ былъ благодаренъ ей за это и воображалъ, что, заботясь о ребенк, онъ этимъ самымъ заботится о ней, и заботится, какъ мало кто. Еслибъ онъ считалъ нужнымъ подвести итогъ своихъ отношеній къ жен, то призналъ бы совершенно естественнымъ, что ея чисто-женственное очарованіе привлекаетъ его къ себ меньше, чмъ привлекало ране. Съ каждымъ днемъ она дурнла все боле и по временамъ оскорбляла его эстетическій вкусъ, а Поланецкій думалъ, что, скрывая это передъ ней и стараясь выказывать ей боле сочувствія, онъ поступаетъ такъ деликатно, какъ только можетъ мужчина по отношенію къ женщин.
Мариня же испытывала впечатлніе, что надежда, на которую она боле всего разсчитывала, обманула ее, чувствовала, что сходитъ на второй планъ и будетъ спускаться все боле и боле. Несмотря на все чувство къ мужу, несмотря на всю сокровищницу нжности, которая уже скоплялась въ ней для будущаго ребенка, ея душу въ первую минуту охватило раздраженіе и горе. Но длилось это не долго. Она опять начала бороться съ собой и побдила. Она сказала себ, что здсь нтъ ничьей вины, что жизнь такова ужь есть и что это вытекаетъ изъ естественнаго порядка вещей, который опять-таки ничто иное, какъ проявленіе воли Божіей. Потомъ она начала обвинять себя въ эгоизм и сокрушаться подъ тяжестью этой мысли. Разв она иметъ право думать о себ, а не о Стах и о ребенк? Въ чемъ она можетъ упрекнуть Стаха? Удивительно ли, что онъ, который даже чужихъ дтей такъ любитъ, теперь только и думаетъ, что о своемъ? Не грхъ ли это противъ Бога, что она дозволяетъ себ, прежде всего, добиваться своихъ правъ, своего счастья, — она, которая такъ провинилась? Кто она такая и какія у нея права на какую-то исключительную судьбу? И Мариня готова была бить себя въ грудь. Раздраженіе прошло, осталось только гд-то, въ самой глубин сердца, немного сожалнія, что жизнь такъ странна и что каждое новое чувство, вмсто того, чтобъ усиливать боле раннее чувство, отодвигаетъ его куда-то въ глубь. Но когда это сожалніе волною слезъ приливало изъ сердца къ ея глазамъ или готово было сорваться съ губъ, Мариня не дозволяла ему и такого исхода. ‘Тише!— говорила она себ въ душ.— Такъ есть, такъ будетъ и такъ нужно, потому что такова жизнь и такова воля Божія, съ которой ты должна примириться’. И въ конц она примирилась.
Мало-по-малу она отыскала спокойствіе, не отдавая себ отчета, что основаніемъ этого спокойствія служатъ резиньяція и горе. Но то было горе, которое улыбалось. Какъ молодой женщин, ей по временамъ было прискорбно, когда она въ глазахъ мужа или чужого человка читала: ‘Ахъ, какъ ты подурнла!’ Но пани Бигель увряла, что потомъ она еще боле покрасиветъ, и Мариня отвчала имъ въ душ: ‘Подождите!’ — и это служило ей утшеніемъ.
Что-то подобное она отвтила и Завиловскому. Она была и рада, и, вмст съ тмъ, не рада впечатлнію, которое она произвела на него, потому что, съ одной стороны, немного страдало ея самолюбіе, а съ другой — она чувствовала себя совершенно застрахованною и могла свободно разговаривать съ Завиловскимъ. Она хотла съ нимъ поговорить, и поговорить серьезно, потому что нсколько дней тому назадъ Анета Основская сказала ей прямо, что ‘Колонночка’ по уши влюблена и передъ Завиловскимъ открываются все новыя перспективы.
Мариню до нкоторой степени безпокоила эта ковка желза, пока оно горячо. Она не умла дать себ отчета, зачмъ это нужно, даже принимая въ соображеніе врожденную порывистость Анеты. Къ Завиловскому, который сдлался Веніаминомъ обоихъ домовъ, она питала большое расположеніе и, кром того, была благодарна ему, потому что онъ, какъ бы то ни было, оцнилъ ее. Она рада была бы помочь ему въ томъ, что могло бы составить его счастье, но, вмст съ тмъ, ей приходило въ голову: ‘А ну, какъ ему это пойдетъ во зло?’ Она испугалась немного и своей отвтственности, и своей прежней политики. Теперь она, прежде всего, хотла удостовриться въ томъ, дйствительно ли Завиловскій думаетъ такъ, во-вторыхъ, дать ему понять, въ какомъ положеніи стоятъ вещи, и, наконецъ, посовтовать, чтобъ онъ самъ хорошенько смотрлъ и взвшивалъ все.
— Тамъ удивляются, что вы давно не были,— сказала она, когда они вышли въ садъ.
Завиловскій спросилъ:
— Что говорила вамъ пани Основская?
— Я вамъ скажу только одно, хотя не знаю, должна ли говорить это. Пани Основская говорила мн, что… Но нтъ! Прежде я должна знать, почему вы такъ давно не были у нихъ?
— Я былъ нездоровъ, у меня было много огорченій. Я не бывалъ нигд. Не могъ. Вы остановились…
— Да, я хотла знать, не разсердились ли вы за что-нибудь?… Такъ вотъ пани Основская говорила мн, что Линета такъ и думала, и что по этому поводу даже плакала.
Завиловскій покраснлъ. На его молодомъ и впечатлительномъ лиц отразилось истинное чувство.
— Ахъ, Боже мой!— отвтилъ онъ,— мн сердиться, да еще на панну Линету? Разв она можетъ обидть кого-нибудь?
— Я повторяю то, что мн сказано, хотя пани Основская такъ впечатлительна, что я не смю ручаться за точность того, что она говоритъ. Я знаю, что она не лжетъ, но,— вы понимаете?— что люди очень впечатлительные по временамъ видятъ вещи какъ бы черезъ увеличительное стекло. Удостоврьтесь сами, такъ ли это. Линета кажется мн милой, очень недюжинной и очень доброй, но удостоврьтесь сами. У васъ столько наблюдательности.
— Что она добра и недюжинна, въ этомъ нтъ сомннія. Помните, я говорилъ вамъ, что они производятъ на меня впечатлніе иностранокъ, но это не правда. Пани Основская — можетъ быть, но не панна Линета.
А Мариня отвтила:
— Нужно самому смотрть и смотрть. Вы понимаете, что я васъ ни къ чему не подговариваю… Я немного боялась даже Стася,— онъ не любитъ пани Основскую и Линету… Но, скажу вамъ откровенно, когда я услыхала о слезахъ Линеты, у меня сердце такъ и сжалось… Бдняжечка!
— Я даже не съумю сказать вамъ, какъ меня волнуетъ даже мысль объ этомъ,— отвтилъ Завиловскій.
Дальнйшій разговоръ прервалъ Поланецкій, который подошелъ къ Марин и сказалъ:
— Что? все сватовство? Однако, эти женщины неисправимы! Знаешь, Мариня, что я скажу теб? Я былъ бы счастливйшимъ человкомъ, еслибъ ты не вмшивалась въ эти дла.
Пани Поланецкая начала оправдываться, но онъ обратился къ Завиловскому и сказалъ:
— Я самъ ни во что не вмшиваюсь, но знаю только то, что не питаю къ этимъ барынямъ ни малйшаго доврія.
Завиловскій возвратился домой въ мечтательномъ настроеніи. Въ немъ встревожились вс струны воображенія и начали звучать такъ, что всякая охота спать совершенно отлетла отъ него. Онъ не зажегъ огня, чтобъ ему ничто не мшало играть на этихъ разыгравшихся струнахъ, и, сидя при блеск луны, думалъ, или, скоре сказать, творилъ. Онъ не любилъ еще, но его уже охватывала великая нжность, когда онъ думалъ о панн Кастелли и составлялъ такія картины, какъ будто бы онъ уже любилъ ее. Онъ видлъ ее такъ ясно, какъ будто она уже стояла передъ нимъ, видлъ ее сонные глаза и золотистую голову, склоняющуюся, какъ подкошенный цвтъ, на его грудь. И ему представилось, что онъ прикасается пальцами къ ея вискамъ, чувствуетъ прикосновеніе ея шелковыхъ волосъ, отклоняетъ ея голову немного назадъ и смотритъ, не осушила ли его ласка ея слезъ, а глаза ея улыбаются ему, какъ небо, еще влажное посл дождя, но уже залитое солнцемъ… Потомъ воображеніе начало разжигать его страсти. Ему представилось, что онъ исповдуетъ ей свою любовь, прижимаетъ ее къ сердцу и чувствуетъ біеніе ея сердца, склоняетъ голову на ея колни, отъ которыхъ, сквозь шелковую матерію, тепло такъ и бьетъ въ его лицо. И Завиловскій задрожалъ на самомъ дл. До сихъ поръ она была для него только образомъ, теперь онъ въ первый разъ почувствовалъ въ ней женщину. Въ немъ не было ни одной мысли, которая не была бы связана съ нею,— онъ забылся до такой степени, что потерялъ сознаніе, гд онъ и что съ нимъ длается.
Какое-то хриплое пніе на улиц разбудило его. Тогда онъ зажегъ свчу и началъ думать трезве. Имъ овладло безпокойство,— одна вещь показалась ему совершенно несомннной, что если онъ совершенно перестанетъ бывать у пани Броничъ и у Основскихъ, то безъ памяти влюбится въ Линету.
‘Нужно выкарабкаться!’ — сказалъ онъ самому себ, и на другой день пошелъ навстить ее, потому что уже началъ скучать по ней, и въ ту же ночь попробовалъ написать стихи, подъ названіемъ Паутина.
Однако, онъ не смлъ пойти къ пани Броничъ и ждалъ до часа, когда всхъ можно было застать въ общей гостиной за чаемъ. Пани Основская приняла его съ необыкновенною сердечностью, со взрывами веселаго смха, но онъ, посл первыхъ привтствій, началъ смотрть на лицо панны Кастелли, и сердце его забилось живе, когда онъ увидалъ, что отъ него ветъ искреннею и глубокою радостью.
— Вы знаете, что я думала?— со свойственною ей живостью сказала пани Анета,— нашъ ‘Тополь’ такъ любитъ мужскія бороды, что я думала, что вы отпускаете бороду и потому не показываетесь къ намъ.
А ‘Тополь’ отвтила:
— Нтъ, нтъ, оставайтесь такъ, какъ я увидала васъ въ первый разъ.
Панъ Основскій обнялъ Завиловскаго за талію и сказалъ съ фамильярностью хорошо воспитаннаго человка, который сразу уметъ поставить другого на дружескую ногу:
— Спрятались отъ насъ, панъ Игнась, а? Но у меня есть средство: пусть Линета начнетъ его портретъ, тогда онъ долженъ будетъ приходить сюда каждый день.
Пани Основская захлопала въ ладоши:
— Какой Юзя умный! Просто удивительно!
У Юзи все лицо просвтлло, что онъ сказалъ то, что понравилось его жен.
— Я уже подговаривалась,— мягкимъ голосомъ сказала панна Кастелли,— но боюсь надость.
— Когда вы только прикажете,— отвтилъ Завиловскій.
— Теперь день такой длинный, можно въ четыре часа, посл пана Коповскаго. Наконецъ, я уже скоро окончу несноснаго пана Коповскаго.
— Вы знаете, что она сказала о пан Коповскомъ?— начала было пани Броничъ, но панна Кастелли не дозволила ей докончить, къ тому же, въ комнату только что вошелъ панъ Плавицкій. Онъ познакомился съ пани Анетой у Марини и совершенно потерялъ голову, въ чемъ откровенно сознавался, а она кокетничала съ нимъ безъ милосердія, къ великому удовольствію своему и всхъ окружающихъ.
— Садитесь, папа, здсь, около меня,— сказала она,— намъ вмст будетъ хорошо, да?
— Какъ въ неб, какъ въ неб!— Панъ Плавицкій отъ удовольствія даже хлопнулъ себя по колнкамъ и облизнулся.
Завиловскій прислъ къ панн Кастелли и сказалъ:
— Я такъ счастливъ, что буду имть возможность приходить сюда каждый день… Только не буду ли я отнимать у васъ времени?
— Да,— отвтила она, смотря ему прямо въ глаза,— но такъ, какъ никто другой не съуметъ. А, вдь, я дйствительно боялась надость вамъ, потому что я васъ боюсь.
Теперь и онъ заглянулъ въ глубину ея зрачковъ и отвтилъ съ удареніемъ:
— Не бойтесь меня.
Панна Линета опустила рсницы. Наступила минута довольно непріятнаго молчанія, потомъ двушка спросила слегка пониженнымъ голосомъ:
— Отчего вы такъ долго не приходили?
У него на язык былъ отвтъ: ‘потому что я боюсь’ но онъ не осмливался такъ далеко зайти и отвтилъ:
— Я писалъ.
— Стихи?
— Да, Паутину. Завтра я принесу ихъ вамъ. Помните, что вы сказали, когда я познакомился съ вами?— что вы хотли бы быть паутиной. Я запомнилъ это и съ той поры постоянно видлъ образъ блой нитки, которая летаетъ въ воздух.
— Летаетъ, но не по собственной вол,— отвтила панна Кастелли,— и не можетъ взлетть высоко, если только…
— Если только… Отчего вы не договариваете?
— Если только она не обовьется около крыльевъ какой-нибудь высоко парящей птицы.
Панна Линета вдругъ встала и ушла помогать пану Основскому, который въ эту минуту старался отворить окно.
Завиловскій остался одинъ, съ туманомъ, застилающимъ ему глаза. Ему казалось, что онъ слышитъ, какъ жилы бьются на его вискахъ. Его привелъ въ себя только медовый голосъ пани Броничъ:
— Два дня тому назадъ старый панъ Завиловскій говорилъ, что вы его родственникъ, но не хотите бывать у него, а онъ у васъ не можетъ быть потому, что у него подагра. Отчего вы не бываете у него? Онъ такой милый и изящный. Пойдите къ нему. Это для него оскорбительно. Вы пойдете?
— Хорошо, я пойду,— отвтилъ Завиловскій, который въ эту минуту готовъ былъ согласиться на все.
— Какой вы добрый и сговорчивый! Вы познакомитесь со своею кузиной, панной Еленой. Только не влюбитесь въ нее, потому что это тоже очень изящная двушка.
— Нтъ, пани Броничъ, съ этой стороны нтъ никакой опасности,— смясь, сказалъ Завиловскій.
— О ней говорятъ, что она была влюблена въ Плошовскаго, который застрлился, и носитъ вчный трауръ въ сердц. А когда вы подете къ нимъ?
— Завтра, посл-завтра. Какъ вы прикажете.
— Видите ли, они скоро узжаютъ. Лто на носу. Вы гд проводите лто?
— Не знаю. А вы гд?
Панна Кастелли, которая въ это время вернулась на мсто, прервала разговоръ съ Основскимъ и, услыхавъ вопросъ Завиловскаго, отвтила:
— У насъ еще нтъ никакого проекта.
— Мы собирались въ Шевенингенъ, — сказала пани Броничъ,— но съ Линетой такъ трудно справиться…
И она прибавила тихо:
— Ее такъ вс окружаютъ, у нея такое счастье на знакомство, что вы даже не поврите. Хотя отчего бы вамъ и не поврить? Достаточно взглянуть на нее. Мой покойный мужъ предсказывалъ это, когда ей было двнадцать лтъ: ‘Увидишь,— говорилъ онъ,— сколько будетъ съ нею хлопотъ, когда она подростетъ!’ И сколько мн теперь хлопотъ, дорогой панъ Завиловскій, сколько хлопотъ! Но… Я говорила вамъ, что онъ былъ послдній изъ Рюр… Да, говорила. Дтей у насъ не было, потому что первый ребенокъ родился раньше времени, а мужъ мой былъ на сорокъ лтъ старше меня, и потомъ былъ скоре… моимъ отцомъ.
‘Что мн до этого за дло?’ — подумалъ Завиловскій.
А пани Броничъ продолжала:
— Мой покойникъ всегда жаллъ, что у него нтъ сына. То-есть былъ сынъ, но онъ родился преждевременно. (Здсь въ голос пани Броничъ задрожали слезы). Нсколько времени мы держали его въ спирту… И поврите ли, при хорошей погод онъ поднимался наверхъ, а при дожд опускался на дно. Ахъ, какія это грустныя воспоминанія! Сколько мой мужъ настрадался, что умретъ послднимъ изъ Рюр… но довольно объ этомъ! Нужно сказать, что онъ привязался къ Линет, какъ къ родной дочери,— это понятно, потому что она его ближайшая родственница, и все, что останется посл насъ, будетъ ея. Можетъ быть, поэтому люди такъ и льнутъ къ ней… Хотя… Но нтъ! Я не удивляюсь имъ. Еслибъ вы видли, какая это мука и для нея, и для меня! Два года тому назадъ одинъ португалецъ, графъ Хао Калимасао, родственникъ Алькантаровъ, такъ потерялъ отъ нея голову, что просто смхъ. Или этотъ грекъ, въ прошломъ году, въ Остенде… сынъ марсельскаго банкира, милліонеръ… Какъ его звали?… Линета, какъ звали того грека, милліонера, что, помнишь…
— Тетя!— съ видимымъ неудовольствіемъ сказала панна Линета.
Но тетя была уже въ полномъ ходу, какъ поздъ, летящій на всхъ парахъ.
— Ага! вспомнила!— сказала тетя,— Канафараполусъ, секретарь французскаго посольства въ Берлин.
Панна Линета встала и пошла къ пани Основской, бесдующей за главнымъ столомъ съ паномъ Плавицкимъ, а тетя, провожая ее взоромъ, сказала:
— Сердится ребенокъ!… Она ужасно не любитъ, когда говорятъ о ея подвигахъ, а я не могу выдержать. Вы понимаете меня? Смотрите, какая она высокая! Такъ она у меня вытянулась! Анета иногда называетъ ее Колонкой, иногда Тополемъ, и дйствительно, она настоящій тополь. Что-жь удивительнаго, что люди смотрятъ на нее?… Я не говорила еще о пан Уфиньскомъ? Это нашъ большой другъ. Мой покойный мужъ ужасно его любилъ. Вы должны были слышать о пан Уфиньскомъ. Это тотъ самый, который такъ удивительно вырзываетъ силуэты изъ бумаги. Его знаетъ весь свтъ. Не сосчитаешь, при сколькихъ высочайшихъ дворахъ онъ вырзывалъ силуэты, а послдній разъ онъ вырзывалъ принца Уэльскаго. Еще былъ одинъ венгръ…
Панъ Основскій,— онъ сидлъ невдалек и игралъ карандашомъ у цпочки,— потерялъ терпніе и сказалъ:
— Еще пару такихъ, милая тетушка, и выйдетъ совершенный костюмированный вечеръ.
— Именно, именно!— отвтила пани Броничъ.— Если я говорю о нихъ, то потому, что Линета не хотла слушать ни о комъ. Это такая шовинистка!… Вы не можете себ представить, какая это шовинистка!
— Дай ей Богъ здоровья,— сказалъ Завиловскій.
Онъ всталъ и началъ прощаться. При прощаньи онъ надолго задержалъ руку панны Линеты, и она отвтила ему такимъ же долгимъ пожатіемъ.
— До завтра,— сказалъ онъ, смотря ей въ глаза.
— До завтра… посл пана Коповскаго. А вы не забудете о Паутин?
— Нтъ, не забуду… никогда…— отвтилъ немного взволнованнымъ голосомъ Завиловскій.
Они вышли вмст съ паномъ Плавицкимъ, но едва очутились на улиц, когда старичокъ слегка ударилъ его по плечу, остановился и сказалъ:
— Молодой человкъ, знаете ли вы, что я скоро буду ддушкой?
— Знаю,— отвтилъ Завиловскій.
— Да, да,— повторялъ съ самодовольною улыбкой Плавицкій,— а, все-таки, я вамъ скажу, нтъ ничего лучше молодой бабенки.
Онъ засмялся и потрепалъ его по плечу, потомъ приложилъ кончики пальцевъ къ губамъ и ушелъ. До Завиловскаго достигалъ только его слегка дрожащій голосъ:
— Нтъ лучше молодой…
Остальное заглушило стукъ колесъ на улиц.

XXV.

Завиловскій сталъ каждый день приходить къ панн Броничъ. Часто онъ заставалъ Коповскаго, потому что въ портрет ‘Антиноя’ что-то попортилось. Панна Линета говорила, что не съумла еще извлечь изъ его лица всего, что можно извлечь, что выраженіе не такое, какое должно быть,— однимъ словомъ, ей нужно было время для размышленія. Съ Завиловскимъ ея дло шло легче.
— Въ такой голов, какъ пана Коповскаго,— сказала она однажды,— довольно измнить какую-нибудь малйшую линію, довольно придать неврное освщеніе, чтобы все пропало, тогда какъ у пана Завиловскаго, прежде всего, нужно схватить характеръ.
Оба молодые люди остались довольны этими словами. Коповскій сообщилъ даже, что это не его вина, что его такимъ Господь Богъ сотворилъ. Пани Броничъ передавала потомъ, что панна Линета сказала по этому поводу: ‘Богъ сотворилъ его, Сынъ Божій искупилъ, но Святой Духъ не удостоилъ просвтить его’. Эту остроту о бдномъ Коповскомъ повторяли во всей Варшав.
Завиловскому онъ нравился. Посл нсколькихъ свиданій, Коповскій показался ему такъ бездонно ограниченнымъ, что ему не приходило въ голову, чтобы къ нему можно было ревновать. За то на него такъ пріятно было смотрть. Пани Основская и панна Кастелли также любили его, хотя часто позволяли себ разныя шутки, или, врне, Коповскій служилъ имъ чмъ-то врод мяча, который он перебрасывали изъ рукъ въ руки. Вообще глупость Коповскаго не была ни угрюмою, ни подозрительною. Настроеніе его духа было ровное, улыбка очаровательная, о чемъ онъ можетъ быть и самъ зналъ и поэтому предпочиталъ улыбаться, а не хмуриться. Онъ былъ хорошо воспитанъ, отполировался въ свт, и, притомъ, одвался такъ хорошо, что могъ бы служить въ этомъ случа примромъ для Завиловскаго.
Отъ времени до времени онъ задавалъ изумительные вопросы, которые наполняли молодыхъ женщинъ неописуемою радостью. Однажды, когда пани Броничъ распространилась о поэтическомъ вдохновеніи, Коповскій спросилъ Завиловскаго: ‘Нужно для этого что-нибудь или нтъ’? Завиловскій въ первую минуту смшался,— онъ не зналъ, что отвтить.
А пани Анета сказала ему:
— Вы писали когда-нибудь стихи? Попробуйте-ка подобрать такія римы!
Коповскій потребовалъ, чтобъ ему оставили время до утра, но или на другой день забылъ объ этомъ, или его трудъ не увнчался успхомъ, а барыни были настолько хорошо воспитаны, что не напомнили объ его общаніи. На него такъ пріятно было смотрть, что он не хотли доставлять ему непріятности.
Весна кончилась, приближалось время скачекъ. Завиловскій получилъ приглашеніе на все это время пользоваться экипажемъ Основскихъ, мсто ему было предназначено противъ Линеты. И Завиловскій любовался ею отъ всей души. Въ свтломъ плать, въ свтлой шляпк, съ улыбкой въ сонныхъ глазахъ, со спокойнымъ лицомъ, слегка разрумянившимся отъ дыханія свжаго втерка, она казалась Завиловскому олицетвореніемъ весны и рая. Возвращаясь домой, онъ чувствовалъ, что и сердце его, и мысли заняты только ею одною. Въ свт, въ которомъ они жили, въ обществ молодыхъ людей, которые сходились къ экипажу Основскихъ, чтобы поболтать съ дамами, Завиловскому подчасъ бывало какъ то не по себ, но видъ Линеты вознаграждалъ его за все. Подъ вліяніемъ солнечныхъ дней, ясной погоды, широкаго дыханія лтняго втра и этой молодой двушки, которая мало-по-малу становилась для него дорогою, онъ жилъ въ какомъ-то безпрерывномъ упоеніи, чувствовалъ въ себ молодость и силу. Теперь въ его лиц, дйствительно, было что-то орлиное. По временамъ ему казалось, что онъ — звучащій колоколъ, который звонитъ и звонитъ, благовствуетъ радость жизни, радость любви, радость счастья, — великій праздникъ любви. Теперь онъ писалъ много, работалось ему такъ легко, какъ никогда, и отъ его стиховъ вяло здоровымъ ароматомъ свже вспаханныхъ нивъ, и молодыхъ листьевъ, въ нихъ слышался точно шумъ крыльевъ птицъ, носящихся въ воздух, чувствовался необъятный просторъ луговъ и полей. Онъ понялъ свою силу и пересталъ стыдиться поэзіи даже передъ чужими, понялъ, что въ немъ есть что-то и ему есть что повергнуть къ стопамъ любимой женщины.
У Поланецкаго, несмотря на его купеческія замашки, была непреодолимая страсть къ лошадямъ и онъ не пропускалъ ни одного дня скачекъ. Конечно, онъ замтилъ, что Завиловскій не сводитъ глазъ съ панны Кастелли, и какъ-то разъ началъ подшучивать надъ нимъ въ контор, что онъ влюбленъ.
— Это не я, это мои глаза,— отвтилъ Завиловскій,— но Основскіе скоро удутъ, пани Броничь также, и все это минетъ, какъ сонъ.
Онъ говорилъ неправду, потому что не врилъ самъ, что все это можетъ миновать, какъ сонъ. Напротивъ, онъ чувствовалъ, что для него началась новая жизнь, которую отъздъ панны Кастелли можетъ сломать окончательно.
— А куда узжаютъ пани Броничъ и панна Кастелли?— дальше разспрашивалъ Поланецкій.
— Конецъ іюня и іюль они проживутъ у Основскихъ, потомъ собираются въ Швенингенъ, но это еще не наврное.
— Пшитулувъ Основскихъ въ трехъ миляхъ отъ Варшавы,— сказалъ Поланецкій.
Завиловскій уже нсколько дней съ біеніемъ сердца задавалъ себ вопросъ, пригласятъ его или нтъ, но когда его пригласили, да въ добавокъ еще и очень любезно, то общанія не далъ и началъ торговаться, ссылаясь на занятія и недостатокъ времени. Панна Кастелли слушала, поднимая кверху свои золотистыя брови, и когда Завиловскій уходилъ, она приблизилась къ нему и сказала:
— Отчего вы не хотите пріхать въ Пшитулувъ?
Онъ, замтивъ, что ихъ никто не слушаетъ, отвтилъ, смотря ей въ глаза:
— Боюсь.
Панна Кастелли разсмялась и, повторяя слова Коповскаго, сказала:
— Нужно для этого что-нибудь или нтъ?
— Для этого нужно,— отвтилъ онъ слегка дрожащимъ голосомъ,— чтобъ вы мн сказали: прізжай!
Она колебалась съ минуту, можетъ быть, не смла сказать такъ прямо и въ такой форм, какъ онъ желалъ этого, но вдругъ вспыхнула, прошептала: ‘Прізжай!’ — и убжала, какъ бы стыдясь румянца, который, несмотря на вечерній сумракъ, все ясне и ясне выступалъ на ея лиц.
Когда Завиловскій возвращался домой, ему казалось, что съ неба сыплется звздный дождь.
Основскіе вызжали только черезъ десять дней. Рисованіе портрета шло обычнымъ путемъ и должно было идти такъ до послдняго дня, потому что панна Линета не хотла терять времени. Пани Основская уговаривала ее, чтобъ она исключительно рисовала Завиловскаго,— для Коповскаго достаточно будетъ нсколькихъ сеансовъ, а для этого время найдется въ Пшитулув, передъ самымъ отъздомъ Линеты въ Шевенингенъ. Для Завиловскаго эти сеансы стали первою потребностью жизни, и если случайно являлось какое-нибудь препятствіе, онъ считалъ этотъ день потеряннымъ для себя. Пани Броничъ почти всегда присутствовала при сеансахъ. Однако, Завиловскій отгадывалъ въ ней пріязненную душу и, въ конц-концовъ, манера, съ которой онъ говорилъ о Линет, длалась ему все боле и боле пріятною. Оба они просто-на-просто слагали гимны въ честь панны Линеты, — теперь пани Броничъ въ дружеской бесд называла ее ‘Ниточкой’. Завиловскому это названіе нравилось тмъ боле, чмъ ясне онъ чувствовалъ, какъ эта ‘Ниточка’ обвивается вокругъ его сердца.
Но часто случалось и такъ, что пани Броничъ разсказывала вещи прямо неправдоподобныя. Что панна Линета была и могла быть самою способною ученицей Свирскаго, что Свирскій могъ называть ее ‘La Perla’, что онъ могъ, какъ намекала пани Броничъ, быть влюбленъ въ нее, — всему этому легко поврить, но чтобы Свирскій, художникъ, извстный во всей Европ, картины котораго получали большія медали на всхъ выставкахъ, чтобы онъ, при вид какого-нибудь эскиза панны Линеты, со слезами восклицалъ: ‘Если оставить въ сторон технику, то скоре я долженъ былъ бы брать у нея уроки!’ — въ этомъ и Завиловскій позволялъ себ сомнваться. И какимъ-то уголкомъ души, въ которомъ еще оставалась капля благоразумія, онъ удивлялся, что панна ‘Ниточка’ не возмущается этимъ, а ограничивается только своими обычными словами: ‘Тетя! ты знаешь, что я не люблю, когда ты повторяешь такія вещи!’ Вскор, однако, онъ потерялъ и эти послдніе проблески благоразумія, началъ даже растрогиваться надъ участью покойнаго пана Броничъ, а пани Броничъ почти полюбилъ за то только, что могъ разговаривать съ нею съ утра до вечера о панн Кастелли.
Вслдствіе настояній пани Броничъ, онъ навстилъ стараго пана Завиловскаго, того Креза, у котораго не бывалъ раньше. Старый шляхтичъ, съ блыми, какъ молоко, усами, съ румянымъ лицомъ и коротко остриженною сдою головой, принялъ его сидя, съ ногою, покоющеюся на стул, и съ нкоторымъ оттнкомъ пренебрежительности большого барина, который привыкъ къ тому, чтобы люди боле считались съ нимъ, чмъ онъ съ ними.
— Извини, что я не встаю, — сказалъ онъ, — подагра — не шутка… Да, что длать? Наслдственное! Мн кажется, что это навки вковъ будетъ связано съ нашимъ именемъ. А у тебя по временамъ нтъ ломоты въ большомъ пальц?
— Нтъ,— отвтилъ Завиловскій.
Онъ до нкоторой степени былъ удивленъ манерой, съ которою его приняли, а также и тмъ, что старый шляхтичъ съ перваго свиданія говорилъ ему ты.
— Подожди, придетъ старость…— Онъ позвалъ дочь, представилъ ее Завиловскому и началъ объяснять, въ какомъ родств они состоятъ. Въ конц онъ сказалъ:— Ну, я стиховъ не писалъ, потому что глупъ для этого, но долженъ сказать, что ты отличился, и я не стыдился бы, еслибъ даже свое имя увидалъ подъ такими стихами.
Но визитъ этотъ, все-таки, кончился неблагополучно. Панна Завиловская, особа лтъ тридцати, красивая, но словно преждевременно увядшая и печальная, желая принять участіе въ разговор, начала разспрашивать кузена, кого онъ знаетъ и гд бываетъ, а старый шляхтичъ при каждой произнесенной фамиліи однимъ или двумя словами высказывалъ свое мнніе. Когда назвали Поланецкихъ, старикъ сказалъ: ‘хорошая кровь’, при упоминаніи о Бигеляхъ спросилъ: ‘кто?’ — а когда Завиловскій повторилъ ихъ фамилію, прибавилъ: ‘connais pas!’ Когда же молодой человкъ съ нкоторымъ замшательствомъ назвалъ имя панны Кастелли, старый шляхтичъ,— вроятно, въ это время подагра щипнула его за ногу,— поморщился и вскрикнулъ:
— Ай! чертенокъ венеціанскій!
Завиловскій, несмотря на свою несмлость, былъ человкъ горячій. Въ глазахъ у него потемнло, нижняя челюсть еще боле выдвинулась впередъ, онъ смрилъ взглядомъ старика съ головы до больной ноги и сказалъ:
— Вы высказываете свои мннія такъ ршительно, что это мн не нравится, поэтому мн будетъ очень пріятно проститься съ вами.
Онъ поклонился, схватилъ шляпу и ушелъ.
Старый панъ Завиловскій, который привыкъ дозволять себ все и которому все сходило съ рукъ, въ остолбенніи смотрлъ на дочь и только посл долгаго молчанія спросилъ:
— Что онъ, взбсился, что ли?
Молодой человкъ не разсказалъ пани Броничъ того, что случилось. Онъ упомянулъ только, что былъ съ визитомъ, что отецъ и дочь не понравились ему въ одинаковой степени. Однако, пани Броничъ узнала объ этомъ отъ самого старика Завиловскаго, который, впрочемъ, и въ глаза не называлъ иначе панну Кастелли, какъ ‘венеціанскимъ чертенкомъ’.
— За то вы прислали ко мн цлаго чорта,— сказалъ онъ,— хорошо, что онъ мн голову не разбилъ.
Въ голос его звучалъ оттнокъ удовольствія, что Завиловскій оказался такимъ пылкимъ, но пани Броничъ, не обративъ вниманія на этотъ оттнокъ, приняла дло къ сердцу и, къ великому удовольствію ‘цлаго чорта’, сказала ему:
— Онъ въ восторг отъ Линеты, у него такая ужь манера проявлять свою ласку. Притомъ, человку въ такихъ лтахъ, занимающему такое положеніе, нужно прощать многое. Вы, должно быть, не читали романа Крашевскаго Венеціанскій чертенокъ… Съ тхъ поръ въ этихъ словахъ чувствуется какая-то поэзія… Когда старичокъ успокоится, напишите ему нсколько словъ, — хорошо? Такія связи нужно поддерживать.
— Пани Броничъ,— отвтилъ Завиловскій,— я не напишу ни за что въ свт.
— Даже еслибъ васъ еще кто-нибудь попросилъ?
— Конечно… я не каменный.
Панна Кастелли слышала эти слова и улыбнулась. Въ душ она была довольна, что Завиловскій при одномъ, какъ ему показалось, оскорбительномъ слов о ней вскочилъ, какъ будто услыхалъ богохульство. И вотъ, при слдующемъ сеанс, когда они остались наедин, она сказала ему:
— Странное дло, какъ я мало врю въ людскую искренность. Мн такъ трудно поврить, чтобы кто-нибудь, кром тети, былъ искренно расположенъ ко мн.
— Почему, панна Кастелли?
— Не знаю. Я сама не могу дать себ отчета въ этомъ.
— А, напримръ, Основскіе? Пани Анета?
— Пани Анета?— повторила панна Кастелли.
Она усердно принялась рисовать и какъ бы забыла объ отвт.
— А я, панна Кастелли?— тихо спросилъ Завиловскій.
— Да!— отвтила она,— вы, да! Я уврена, что вы одинъ не позволили бы никому отзываться обо мн дурно. Я чувствую, что вы дйствительно расположены ко мн, хотя и не знаю, почему, потому что я вообще стою очень мало.
— Вы стоите мало?— воскликнулъ Завиловскій и вскочилъ съ мста.— Такъ помните же, что я дйствительно никому не позволю отзываться о васъ дурно, даже самой вамъ!
Панна Кастелли улыбнулась и сказала:
— Хорошо. Но лучшее было бы, еслибъ вы сли, а то я не могу рисовать.
Онъ слъ, но смотрлъ на нее глазами, полными такой любви и восторга, что это приводило ее въ смущеніе.
— Что за непослушная модель!— сказала она.— Поверните голову немного вправо и не смотрите на меня.
— Не могу, не могу!— отвтилъ Завиловскій.
— А я не могу рисовать. Голова начата въ другомъ положеніи… Подождите…
Она приблизилась къ нему, дотронулась пальцами до его виска и слегка начала поворачивать его голову вправо. Сердце Завиловскаго неистово забилось, въ глазахъ все завертлось. Онъ схватилъ руку панны Кастелли и прижалъ къ губамъ ея теплую ладонь.
— Что вы длаете?— шепнула панна Линета.
Онъ не отвчалъ ничего и только крпче прижималъ къ губамъ ея руку.
Тогда она поспшно проговорила:
— Поговорите съ тетей… Мы завтра узжаемъ.
Больше они не могли обмняться ни однимъ словомъ, потому что Основскій, Коповскій и пани Анета,— они сидли въ сосдней маленькой гостиной,— вошли въ мастерскую.
Пани Анета, замтивъ раскраснвшіяся щеки панны Кастелли, проницательно посмотрла на Завиловскаго и спросила:
— Какъ идутъ ваши дла?
— Гд тетя?— въ свою очередь спросила панна Кастелли.
— Ухала съ визитомъ.
— Давно?
— Нсколько минутъ назадъ. Какъ у васъ сегодня шли дла?
— Хорошо, но теперь уже довольно.
Панна Кастелли убрала кисти и пошла къ себ умыть руки. Завиловскій пробылъ еще нсколько минутъ, отвчая боле или мене сознательно на предлагаемые ему вопросы, но и его разбирала охота уйти. Онъ боялся бесды съ пани Броничъ, и, по обычаю всхъ трусовъ, желалъ отложить ее до завтра. Кром того, ему хотлось на минуту остаться наедин со своими мыслями, привести ихъ въ порядокъ, опредлить получше значеніе того, что произошло, а сейчасъ въ голов у него былъ какой-то хаосъ смутныхъ представленій, что произошло что-то неимоврное, что-то, съ чего начнется новая эпоха въ его жизни. При одной мысли объ этомъ его охватывала дрожь счастья, но, вмст съ тмъ, и страхъ, потому что онъ чувствовалъ, что теперь уже не время отступать назадъ, что нужно идти впередъ черезъ любовь, черезъ признаніе, черезъ сватовство и такъ до алтаря. Онъ жаждалъ этого всею душой, но уже привыкъ все счастье признавать за поэтическую мечту, за что-то принадлежащее къ міру мысли и искусства, и почти не смлъ врить, чтобы панна Кастелли дйствительно сдлается его женой. Теперь онъ едва могъ усидть на мст и, когда Линета возвратилась, онъ началъ прощаться. Она подала ему руку, еще холодную отъ воды, и сказала:
— Вы не подождете тетю?
— Мн нужно идти, а завтра я откланяюсь пани Броничъ.
— До свиданія.
Прощанье это, посл того, что произошло, показалось Завиловскому такимъ холоднымъ, что онъ впалъ въ отчаяніе. Но при людяхъ онъ не смлъ проститься иначе, тмъ боле, что пани Анета смотрла на него съ необыкновеннымъ вниманіемъ. Когда онъ уже переступалъ порогъ, панъ Основскій сказалъ ему:
— Подождите. У меня тоже есть дло въ город. Пойдемъ вмст.
Едва они очутились за воротами дачи, какъ панъ Основскій остановился, положилъ руку на плечо Завиловскаго и съ язвительною миной спросилъ:
— Панъ Игнась! вы не поссорились немного съ Линетой? Завиловскій посмотрлъ на него широко раскрытыми глазами.— Я? Съ панной Линетой?
— То-то, вы такъ холодно простились. Я думалъ, что вы, по крайней мр, поцлуете у нея лапку.
Глаза Завиловскаго стали еще шире. Основскій разсмялся и продолжалъ:
— Ну, я скажу вамъ правду! Моя жена, по женскому любопытству, подсматривала за вами и видла, что случилось. Милый панъ Игнась, вы можете видть во мн врнаго друга, который, кром того, знаетъ, что значитъ любовь. И я одно только могу сказать вамъ: дай Богъ вамъ быть такъ же счастливымъ, какъ я счастливъ.
Основскій крпко пожалъ его руку, а Завиловскій, хотя переконфуженный до послдней степени, едва воздержался, чтобы не броситься ему на шею.
У васъ, правда, есть какое-нибудь дло? Зачмъ вы ушли?
— Говоря откровенно, мн нужно было собрать вс свои мысли, а, притомъ, я боюсь пани Броничъ.
— Такъ вы значитъ не знаете тетю. У нея тоже въ голов кипитъ. Проводите меня немного, а потомъ возвращайтесь къ нимъ безъ церемоніи. По дорог вы соберете свои мысли, тмъ временемъ возвратится пани Броничъ, вы скажете ей маленькую рчь, а она расплачется. Ничего другого вамъ не угрожаетъ. Помните также, что если вамъ будетъ хорошо, то вы, главнымъ образомъ, будете обязаны Анет, ей-Богу, она такъ монтировала голову Линет, какъ будто была вашею родною сестрой. Какая это сумасбродная головка, и, вмст съ тмъ, какое чудесное сердце! Такія же добрыя женщины, можетъ быть, и существуютъ, но лучшей нтъ на свт… Намъ немного казалось, что этотъ дурень Коповскій иметъ виды на Линету, и жена страшно сердилась на это. Они любятъ Коповскаго, но, понимаете, выйти за такого — это ужь черезъ-чуръ.
Онъ взялъ Завиловскаго подъ руку и добавилъ:
— Оставимъ множественное мстоименіе. Мы будемъ родственниками. Долженъ сказать теб: я не сомнваюсь, что Линета сильно любитъ тебя,— она тоже чудесное существо. Но ей столько наговорили о теб, а она такъ молода, что подбрасывай побольше дровъ на этотъ огонь… подбрасывай… Ты понимаешь?… Нужно, чтобъ все это укоренилось,— все это достанется безъ труда, потому что натура у Линеты, дйствительно, недюжинная. Не думай, чтобъ я хотлъ тебя предостерегать или пугать. Нтъ! Дло идетъ только о томъ, чтобъ утвердить положеніе вещей. Что она тебя любитъ, это не подлежитъ сомннію. Еслибъ ты видлъ, какъ она носилась съ твоею книжкой, или что длалось съ нею, когда вы возвратились изъ театра! Тогда мн въ голову пришла глупая мысль сказать, что я слышалъ, будто старикъ Завиловскій потому хотлъ бы познакомиться съ тобой, что иметъ намреніе женить тебя на своей дочери,— такимъ образомъ состояніе не выйдетъ изъ его фамиліи. Вообрази себ, бдняжка, какъ услыхала это, то поблднла, какъ бумага. Я даже испугался и взялъ свои слова назадъ. Что ты скажешь на это?
Завиловскому хотлось и плакать, и смяться, но онъ только крпче прижималъ къ своему боку локоть Основскаго и лишь немного погодя сказалъ:
— Я ее и не стою, и не…
— Ну, что слдуетъ посл другого ‘не’? Можетъ быть, ты хотлъ сказать: ‘и не такъ люблю ее’? Нтъ? Тогда иди сейчасъ назадъ и приготовь рчь для пани Броничъ. Не опасайся быть чрезмрно патетичнымъ. Она любитъ это. До свиданія, Игнась! Я черезъ часъ возвращусь и мы устроимъ помолвку.
Они обмнялись дружескимъ рукопожатіемъ, причемъ панъ Основскій сказалъ:
— Повторяю теб еще разъ: дай Богъ теб въ Линет найти такую жену, какъ моя.
Завиловскій, возвращаясь назадъ, думалъ, что Основскій — ангелъ, пани Основская — другой ангелъ, пани Броничъ — третій, а Линета возносится надъ всми ими на архангельскихъ крыльяхъ, какъ нчто еще боле святое, божественное. Онъ понялъ теперь, что сердце можетъ любитъ до боли. Въ душ онъ преклонялъ передъ нею колна, любилъ ее, боготворилъ и, вмст съ тмъ, ко всмъ этимъ чувствамъ, которыя, слагались въ торжественный гимнъ, присоединяется еще чувство такой нжности, будто эта любимая женщина была, вмст съ тмъ, его ребенкомъ, единственнымъ и страстно любимымъ, но еще малымъ и требующимъ опеки. Онъ вспомнилъ разсказъ Основскаго, какъ она поблднла, когда ей сказали, что его хотятъ женить на другой, и въ душ повторялъ себ: ‘Моя ты единственная! моя ты радость!…’ И онъ расчувствовался сверхъ мры, а благодарность такъ наполняла его сердце, что ему казалось, что онъ всею жизнью не можетъ отплатить за эту одну минуту ея тревоги. Онъ чувствовалъ себя счастливымъ, какъ никогда, и по временамъ громадность этого счастья чуть не пугала его. Передъ этимъ онъ въ теоріи былъ пессимистомъ, а теперь дйствительность такъ опровергала предвзятыя теоріи, что трудно было поврить, какъ это онъ могъ ошибаться до такой степени.
Онъ возвращался на дачу Основскихъ, вдыхая по дорог запахъ цвтущихъ жасминовъ и испытывая какое-то смутное предчувствіе, что это опьяняющее благоуханіе — не что-нибудь вншнее, а частица, элементъ его счастія. По дорог онъ говорилъ себ: ‘что это за люди! что это за домъ! что за семья! только среди нихъ могла воспитаться моя блоснжная!’ Кром того, онъ смотрлъ на заходящее солнце, на золотистые занавси зари, перевязанныя пурпуровыми шнурами, и это великое спокойствіе начинало охватывать и его. Отъ этой неизмримой пучины свта вяло неизмримою лаской и добротой, которая смотритъ на міръ, успокоиваетъ его и благословляетъ. Правда, онъ не молился словами, но вс чувства въ его душ пли одну благодарственную молитву.
У воротъ дачи, опомнившись, точно отъ глубокаго сна, онъ увидалъ стараго слугу Основскихъ, который глазлъ на прозжающіе экипажи.
— Добрый вечеръ, Станиславъ, — сказалъ Завиловскій,— а пани Броничъ еще не возвращалась?
— Вотъ я и поджидаю ее, только старой барыни не видно.
— А молодыя въ гостиной?
— Въ гостиной, и панъ Коповскій тоже.
— А кто мн отворитъ дверь?
— Двери открыты, я вышелъ только на минуту.
Завиловскій поднялся наверхъ, но, не найдя никого въ общей гостиной, вошелъ въ рабочую. Тамъ было также пусто, за то изъ прилегающей къ ней маленькой комнатки до него дошли сквозь портьеру тихіе голоса. Предполагая, что онъ найдетъ обихъ дамъ вмст съ Коповскимъ, Завиловскій откинулъ портьеру и окаменлъ:
Панны Кастелли въ маленькой гостиной не было, за то Коповскій стоялъ на колняхъ передъ пани Основской, а она, запустивъ руку въ его густые волосы, отгибала назадъ его голову и, вмст съ тмъ, приближала къ нему свое лицо, какъ будто желала поцловать его въ лобъ.
— Анета! если ты меня любишь!— говорилъ Коповскій подавленнымъ отъ страсти голосомъ.
— Люблю, но нтъ! Этого я не хочу!— отвтила пани Основская и оттолкнула его отъ себя.
Завиловскій невольнымъ движеніемъ задернулъ портьеру, съ минуту простоялъ передъ нею, какъ будто ноги его налились оловомъ, наконецъ, не отдавая себ хорошенько отчета въ томъ, что длаетъ, пошелъ назадъ черезъ рабочую и большую гостиную и очутился въ воротахъ дачи.
— Уходите?— спросилъ старый слуга.
— Да,— отвтилъ Завиловскій.
И онъ пошелъ такъ быстро, точно убгалъ отъ кого-нибудь, но потомъ остановился и громко сказалъ самому себ:
— Что я, ошаллъ, что ли?
И вдругъ ему показалось, что это возможно, онъ почувствовалъ, что утрачиваетъ нить мысли, что не съуметъ отдать себ ни въ чемъ отчета, что ничего не понимаетъ и ничему не вритъ. Что-то въ немъ начало рваться, что-то разваливаться. Какъ? Значитъ этотъ домъ, о которомъ минуту тому назадъ онъ думалъ, что это пріютъ необыкновенныхъ душъ, этотъ домъ скрываетъ обычную фальшь, обычное ничтожество, обычную житейскую грязь, жалкую и, вмст съ тмъ, позорную комедію? И такимъ-то воздухомъ дышитъ, въ такомъ окружающемъ живетъ, съ такими существами сталкивается его Линета, его Блоснжная? Тутъ припомнились ему слова Основскаго: ‘Дай теб Богъ найти въ Линет такую жену, какъ моя’.— ‘Благодарю!’ — подумалъ Завиловскій и невольно разсмялся. Ни зло, ни грязь не были для него новостью: онъ видлъ ихъ и зналъ, что они существуютъ, но еще въ первый разъ жизнь обнаружила передъ нимъ свою безпощадную иронію, и сквозь дымку этой ироніи Основскій, человкъ, который проявилъ столько братскаго чувства къ нему, человкъ прямой, добрый, какъ мало кто на свт, показался ему какимъ-то шутомъ, какимъ-то возвышеннымъ дуракомъ, — возвышеннымъ своею врою въ людей и чувствомъ,— дуракомъ по милости женщины. И въ первый разъ Завиловскій увидалъ ясно, что можетъ дрянная и ничтожная женщина сдлать съ человкомъ безъ всякой вины съ его стороны. Передъ нимъ вдругъ раскрылись новые, страшные жизненные горизонты, — цлыя области, существованія которыхъ онъ до сихъ поръ не допускалъ: до сихъ поръ онъ думалъ, что злая женщина можетъ высосать человка, какъ паукъ, убить, наконецъ,— и это ему казалось чмъ-то сатанинскимъ, но онъ не допускалъ, что при этомъ она можетъ обратить его въ шута. Съ этою мыслью онъ никакъ не могъ справиться. А вмст съ тмъ, Основскій, желающій чтобъ Завиловскій былъ такъ же счастливъ съ своею будущею же онъ съ своею Анетою, — былъ смшонъ. Съ этимъ тоже ничего ной, какъ нельзя было подлать. Нельзя такъ любить, чтобъ быть ослпленнымъ до такой степени.
Теперь мысли Завиловскаго перешли къ Линет. Въ первую минуту онъ испытывалъ такое чувство, будто отъ грязи, царящей въ дом Основскихъ, и отъ сомннія, которое возродилось въ его сердц, какая-то тнь пала и на Линету. Но потомъ онъ началъ упрекать себя за это чувство, какъ за профанацію, какъ за измну оскорбленной невинности, какъ за мысленное оскверненіе чистаго существа и его ангельскихъ перьевъ. Его охватило негодованіе на самого себя. ‘Да разв такой голубь можетъ имть какое нибудь понятіе о зл?’ — спрашивалъ онъ самого себя въ дупі, и его любовь еще боле усиливалась при мысли, что ‘такое чистое дитя’ должно прикасаться къ нравственной порч. Ему хотлось какъ можно скоре отстранить ее отъ пани Основской, удалить отъ ея вліянія, схватить на руки и унести изъ дома, въ которомъ ея невинные глаза могли открыться на зло и паденіе. Правда, какой-то демонъ шепталъ ему на ухо, что и Основскій такъ же вритъ, какъ онъ, что прозакладывалъ бы голову за врность своей жены, что каждое сомнніе точно такъ же считалъ бы профанаціей своей святыни, но Завиловскій съ гнвомъ отгонялъ демонское нашептываніе. ‘Достаточно посмотрть ей въ глаза’,— говорилъ онъ, и при одномъ воспоминаніи объ этихъ глазахъ готовъ былъ бить себя въ грудь, какъ будто въ чемъ-то тяжко согршилъ. Онъ былъ золъ на себя, что не дождался пани Броничъ и не подкрпилъ себя видомъ Линеты. Онъ вспоминалъ, какъ прижималъ къ своимъ губамъ ея руки и какъ она, то красня, то блдная отъ волненія, сказала ему: ‘Поговорите съ тетей’. Сколько безхитростности и ангельской чистоты было въ этихъ словахъ! Какая прямота души, которая любитъ и хочетъ, чтобъ ей можно было любить передъ глазами всего свта! Когда Завиловскій думалъ объ этомъ, его брала охота возвратиться назадъ, но онъ чувствовалъ себя черезъ-чуръ взволнованнымъ, и, кром того, не съумлъ бы объяснить своего предъидущаго посщенія, если только старый слуга сообщилъ объ этомъ господамъ.
Потомъ передъ его глазами снова предсталъ образъ Коповскаго на колняхъ передъ пани Основской, и онъ началъ допрашивать себя, что ему теперь длать и какъ поступать? Предостеречь Основскаго?— Завиловскій сразу оттолкнулъ эту мысль съ негодованіемъ. Запереться съ пани Анетой съ глазу на глазъ и прочитать ей нравоученіе?— она укажетъ ему дверь. На одну минуту у него въ голов промелькнуло — пригрозить Коповскому и истребовать отъ него общаніе, что онъ перестанетъ бывать въ дом Основскихъ, но онъ тотчасъ же сообразилъ, что и это ни къ чему не приведетъ. Коповскій, если у него есть хоть капля храбрости, оболжетъ его, вызоветъ на дуэль, — въ такомъ случа онъ долженъ будетъ молчать, а люди подумаютъ, что вся исторія вышла изъ за панны Кастелли. Завиловскому было жаль Основскаго, потому что онъ питалъ къ нему искренне-пріязненное чувство, но, съ другой стороны, онъ былъ еще настолько молодъ, что сразу не могъ примириться съ мыслью, что зло и обида должны остаться безнаказанными. Ахъ, еслибъ можно было посовтоваться съ кмъ нибудь, напримръ, съ Поланецкимъ или съ Мариней! Но въ данномъ случа это положительно невозможно. И, посл долгаго размышленія, Завиловскій пришелъ къ заключенію, что все это нужно похоронить въ себ и молчать.
Притомъ, изъ страстной просьбы Коповскаго и отвта пани Анеты онъ вывелъ предположеніе, что зло не дошло еще до крайности, до полнаго паденія. Женщинъ онъ не зналъ, но начитался о нихъ много. Онъ зналъ, что существуютъ и такія, для которыхъ форма зла гораздо привлекательне его сущности, то-есть женщины, лишенныя моральныхъ инстинктовъ, но, вмст съ тмъ, и темперамента, сгорающія желаніемъ завязать преступный романъ, но не склонныя къ полному паденію,— словомъ, такія, которыя не могутъ любить и одинаково обманываютъ какъ мужей, такъ и любовниковъ. Припомнились ему слова какого-то француза: ‘Еслибъ Ева была полькой, то, можетъ быть, и сорвала бы яблоко, но сть его не стала бы’. Подобнымъ типомъ ему теперь казалась и пани Основская. Зло могло быть въ ней такъ же мелко, какъ и добро,— въ такомъ случа, недозволенная связь могла ей скоро наскучить, въ особенности съ человкомъ врод Коповскаго.
Но здсь Завиловскій утрачивалъ руководящую нить и ключъ къ душ пани Анеты. Онъ понялъ бы связь со всякимъ другимъ, только не съ Коповскимъ, этимъ херувимомъ съ мозгомъ идіота. ‘Пудель понимаетъ больше, что ему говорятъ, — думалъ Завиловскій, — а женщина съ такимъ стремленіемъ къ уму, къ искусству, къ разумнію всхъ тончайшихъ оттнковъ мысли и чувства можетъ унизиться до такого болвана!’ Этого онъ не могъ себ объяснить даже тмъ, что читалъ о женщинахъ.
Однако, дйствительность говорила выразительне всхъ книжекъ, что это было такъ. Вдругъ Завиловскому пришли на память слова Основскаго, что они боялись, какъ бы ‘этотъ дурень не вздумалъ ухаживать за Линетой’, что пани Основскую это страшно злило и поэтому она монтировала голову Линеты другимъ чувствомъ. Значитъ, пани Основской нужно было то, чтобы Коповскій не ухаживалъ за панной Кастелли, нужно было сохранить его для себя. Завиловскій вздрогнулъ, если такъ, то, значитъ, Коповскій имлъ какіе-нибудь шансы на успхъ. И снова тнь заволокла передъ нимъ ясный образъ Линеты. Если такъ, то она упала бы въ его глазахъ до уровня пани Основской. Онъ чувствовалъ горечь во рту и огонь въ мозгу. Гнвъ бурнымъ вихремъ поднялся въ немъ. Этого онъ не могъ бы простить ей и одно подозрніе отравило бы его. Остановившись на улиц, онъ чувствовалъ, что долженъ задушить эту мысль въ себ, иначе сойдетъ съ ума.
И онъ задушилъ ее притомъ, основательно, что считалъ себя дуракомъ за то, что такая мысль могла придти ему въ голову. Что панна Линета не была въ состояніи полюбить какого-нибудь Коповскаго,— лучшее доказательство, что она полюбила его, Завиловскаго, а опасенія и подозрнія пани Основской истекали только изъ самолюбія женщины, пустой и легкомысленной, которая боится, чтобъ какую-нибудь другую не признали боле красивой и привлекательной, чмъ она. Завиловскій испытывалъ такое чувство, будто смахнулъ камень съ своей груди. И онъ вновь началъ просить въ душ прощеніе у своей непорочной, и мысли его о ней снова были полны любви, обожанія и раскаянія.
Однако, онъ замтилъ, какъ зло, сдланное хоть кмъ-нибудь постороннимъ, порождаетъ тоже зло, и сколько скверныхъ мыслей промелькнуло у него въ голов единственно потому, что онъ видлъ дурака у ногъ втреницы! Замчаніе это онъ занесъ въ тайники своей памяти.
На встрчу ему попался Поланецкій подъ руку съ пани Машко. Завиловскій такъ былъ отравленъ сегодняшнимъ днемъ, что у него явилось новое подозрніе. Но Поланецкій увидалъ его при свт луны и фонарей и, видимо, не имлъ ни малйшаго намренія прятаться.
— Добрый вечеръ,— сказалъ онъ,— Что такъ рано домой?
— Былъ у пани Броничъ, а теперь просто шатаюсь по улицамъ. Ночь такая чудесная.
— Идите къ намъ. Я только провожу даму и возвращусь. Жена давно васъ не видала.
— Хорошо,— сказалъ Завиловскій.
И дйствительно, ему захотлось увидать пани Поланецкую. Ему столько пришлось переиспытать, что онъ чувствовалъ себя измученнымъ, и зналъ заране, что доброе и спокойное лицо Марини подйствуетъ на, него умиротворяющимъ образомъ.
Онъ позвонилъ у дверей Поланецкихъ и объяснилъ хозяйк, что приходитъ по приглашенію ея мужа.
— Я очень рада,— сказала Мариня.— Мой мужъ пошелъ провожать пани Машко, но къ чаю возвратится. Вроятно, и Бигели придутъ, а, можетъ быть, и мой отецъ, если только не собрался въ театръ.
Она указала Поланецкому мсто у стола, поправила абажуръ на ламп и принялась за работу, которою была занята до прихода Завиловскаго. Передъ нею лежала куча узенькихъ розовыхъ и голубыхъ лентъ.
— Что это вы длаете?— спросилъ Завиловскій.
— Бантики. Это пришивается къ разнымъ одеждамъ.
Черезъ минуту она прибавила:
— Гораздо боле любопытно, что вы длаете? Знаете ли вы, что уже вся Варшава женитъ васъ на Линет Кастелли? Васъ видли въ театр, на скачкахъ, видятъ на гуляньяхъ. Трудно объяснить всмъ, что это дло еще не ршенное.
— Я съ вами всегда говорю откровенно и теперь скажу, что дло почти ршено.
Мариня подняла на него оживленные улыбкой и любопытствомъ глаза.
— Да? Очень пріятная новость! Пусть Богъ пошлетъ вамъ такое счастье, какого мы оба съ мужемъ желаемъ вамъ.
Она протянула ему руку и, мучимая любопытствомъ, спросила
— Вы говорили съ Линетой?
Завиловскій началъ разсказывать, какъ было дло, и дошелъ до своего разговора съ панной Кастелли и Основскимъ, затмъ, мало-по-малу увлекаясь, исповдался во всемъ, что въ немъ творилось, какъ онъ сначала присматривался, критиковалъ, боролся съ собою, не смлъ надяться, какъ старался изгнать изъ своей головы или, врне, изъ сердца это чувство и какъ, однако, не могъ противиться ему. Онъ уврялъ, что нсколько разъ давалъ себ слово сразу прервать знакомство, перестать посщать Основскихъ и всякій разъ силы измняли ему, онъ каждый разъ со страхомъ замчалъ, что весь міръ, вся цль его жизни тамъ, что безъ нея, безъ панны Линеты, онъ не зналъ бы, что длать съ жизнью,— и возвращался къ ней.
Завиловскій говорилъ правду,— все это такъ и было на самомъ дл. Въ конц онъ прибавилъ, что теперь онъ знаетъ уже съ увренностью, что любитъ не свое чувство, олицетворенное въ панн Линет, а ее самоё, для нея самой, и что она для него самое дорогое существо.
— Подумайте только,— сказалъ онъ,— у другихъ семья, мать, сестры, братья, а у меня, за исключеніемъ моего несчастнаго отца, никого. Поэтому вс силы человческой любви сосредоточились для меня въ ней.
— Да,— сказала Мариня,— такъ и должно было быть.
Завиловскій продолжалъ все съ большимъ увлеченіемъ:
— Но мн все еще кажется, что это сонъ, и у меня въ голов не можетъ помститься, чтобъ она дйствительно сдлалась моею женой. По временамъ мн кажется, что этого не можетъ быть, что произойдетъ какое-нибудь событіе, и все разрушится.
Дйствительное чувство усиливалось въ немъ еще экзальтаціей, къ которой онъ былъ склоненъ боле другихъ. Онъ нервно вздрогнулъ и закрылъ рукою глаза.
— Вотъ видите! Я долженъ закрыть глаза, чтобы представить себ это. Такое счастье! такое баснословное счастье! Чего человкъ ищетъ и въ жизни, и въ супружеств?— именно этого, а это положительно превышаетъ человческія силы. Не знаю, я ли такъ слабъ, или еще что-нибудь, но откровенно говорю вамъ: подчасъ у меня дыханія не хватаетъ.
Мариня положила бантикъ на столъ, съ минуту смотрла на Завиловскаго и потомъ сказала:
— Потому что вы поэтъ и черезъ-чуръ увлекаетесь. Вы должны смотрть спокойне. Послушайте, что я скажу вамъ. У меня есть книжка. Моя покойная мать, когда была больна и не надялась долго прожить, записывала для меня въ эту книжку то, что считала хорошимъ. О замужств она написала то, чего я позже не слыхала ни отъ кого и не читала ни въ какой книг: не для того нужно выходить замужъ, чтобы быть счастливой, а для того, чтобы выполнить обязанности, которыя налагаетъ на тебя Богъ, а счастье — это только добавленіе и даръ Божій. Видите, какъ это просто, а я потомъ и не слыхала, и не видала, чтобы кто-нибудь, женясь или выходя замужъ, думалъ объ этомъ больше, чмъ о счасть. Помните объ этомъ и повторите это Линет.— Хорошо?
Завиловскій съ удивленіемъ посмотрлъ на нее.
— Знаете, это такъ просто, что, дйствительно, никому не приходитъ на умъ.
Мариня улыбнулась немного грустно, взяла свой бантикъ и снова начала сшивать его.
— Скажите это Линет,— повторила она немного погодя.
Игла такъ и мелькала въ ея похудвшихъ рукахъ.
— Вы понимаете, если такое правило есть въ сердц у человка, то у него есть и вчное спокойствіе,— боле веселое или боле грустное, какъ Богъ дастъ, но одинаково глубокое. А безъ него — какая-то горячка счастья, всегда готовые поводы къ разочарованію, хотя бы потому только, что это счастье можетъ быть другого вида, чмъ мы его себ представляли.
Завиловскій смотрлъ на ея склоненную голову, на ея быстро двигающуюся руку, на ея работу, и ему казалось, что спокойствіе, о которомъ она говорила, витаетъ надъ ней, наполняетъ весь воздухъ, свшивается надъ столомъ, горитъ мягкимъ свтомъ въ ламп и, наконецъ, вступаетъ въ него.
Онъ былъ такъ занятъ собою, своею любовью, что ему и въ голову не приходило, что сердце Марини можетъ быть при этомъ полно грусти, за то онъ проникался какимъ-то двойственнымъ удивленіемъ: во-первыхъ, что истины, которыя она изрекала,— такія аксіомы, которыя должны лежать на поверхности ума каждаго человка, во-вторыхъ, что, несмотря на это, его собственный умъ, однако, не извлекъ ихъ изъ себя. ‘Что значитъ вся наша книжная мудрость въ сравненіи съ этою простою мудростью правдиваго женскаго сердца!— подумалъ онъ и вспомнивъ пани Основскую, посмотрлъ на Мариню.— И та женщина, и эта женщина!’ И вдругъ онъ почувствовалъ огромное облегченіе, вс его расходившіяся мысли мало-по-малу улегались. Онъ чувствовалъ, что отдыхаетъ, смотря на это благородное существо. ‘Въ Линет,— думалъ Завиловскій, — такая же тишина, такая же прямота, такая же правдивость’.
Тмъ временемъ пришелъ Поланецкій, а вскор потомъ и Бигели съ віолончелью. За чаемъ Поланецкій говорилъ о Машко. Дло объ уничтоженіи завщанія Машко велъ со всею энергіей и шелъ впередъ, хотя затрудненія росли на каждомъ шагу. Адвокатъ, поддерживающій интересы благотворительныхъ учрежденій, тотъ молодой Следзь (селедка), котораго Машко общалъ посыпать перцемъ, полить масломъ и състь, оказался не столь удобосъдобнымъ, какъ предполагалъ Машко. Поланецкій слышалъ о немъ, какъ о человк холодномъ, упрямомъ, а, вмст съ тмъ, какъ объ искусномъ юрист.
— Что въ особенности забавно,— сказалъ онъ,— такъ это то, что Машко, по своему обыкновенію, считаетъ себя какимъ-то патриціемъ, который борется съ плебеемъ, и говоритъ, что это — опытъ, чья кровь выносливе. Жаль, что Букась умеръ,— сколько бы удовольствія это доставило ему!
— А Машко все еще въ Петербург?— спросилъ Бигель.
— Сегодня возвращается. Жена его поэтому и не могла остаться у насъ вечеромъ,— отвтилъ Поланецкій и спустя немного прибавилъ:— Когда-то у меня было предубжденіе противъ нея, но теперь я убдился, что она вовсе недурная женщина и, кром того, несчастная.
— Почему несчастная? Панъ Машко еще не проигралъ дла,— сказала пани Бигель.
— Онъ вчно вн дома, пани Краславская въ какой-то глазной лечебниц въ Вн и, кажется, совсмъ потеряетъ зрніе, и пани Машко сидитъ цлые дни одна, какъ затворница. Я говорю, что когда-то былъ предубжденъ противъ нея, а теперь мн ее жаль.
— Это правда,— сказала Мариня,— она, съ тхъ поръ, какъ вышла замужъ, стала гораздо боле симпатичною.
— Неизвстно только, въ одинаковой ли степени доволенъ этимъ самъ Машко,— отвтилъ Бигель.
Мариню подмывало сообщить присутствующимъ новость о Завиловскомъ, но такъ какъ оффиціальнаго обрученія еще не было, то она оставалась въ колебаніи. Но когда, посл чая, Завиловскаго начала разспрашивать пани Бигель, какъ стоитъ ‘дло’, и когда онъ самъ отвтилъ, что все почти кончено, Мариня вставила и свое слово, что дло стоитъ въ такомъ положеніи, что Завиловскаго можно поздравлять. Вс пожали ему руку, съ тмъ искреннимъ чувствомъ, какое питали къ нему. Вс развеселились. Бигель съ радости поцловалъ пани Бигель, Поланецкій приказалъ принести бокалы и бутылку шампанскаго, чтобы выпить за здоровье ‘самой художественной пары’ во всей Варшав, пани Бигель высказывала свои опасенія, какое будетъ хозяйство поэта и художницы, Завиловскій смялся, но на самомъ дл былъ взволнованъ тмъ, что его мечтанія начинаютъ становиться чмъ-то реальнымъ.
Минуту спустя Поланецкій, чокаясь съ нимъ, сказалъ:
— Пошли вамъ Богъ счастья, а я вамъ дамъ только одинъ совтъ: сколько у васъ ни есть поэзіи, вкладывайте это въ дло, въ трудъ, а въ жизни будьте реалистомъ и помните, что супружество это не ром…
Но окончить онъ не могъ, потому что пани Мариня зажала рукою его ротъ и сказала, смясь:
— Тише ты, умная голова!
И она обратилась къ Завиловскому:
— Не слушайте вы этого мудреца, не составляйте себ никакихъ предвзятыхъ теорій, и только любите.
— Да, пани Поланецкая, да!— отвтилъ Завиловскій.
А Поланецкій, полусердясь, прибавилъ:
— Въ такомъ случа, купите себ арфу…
Но, при упоминаніи объ арф, Бигель схватилъ свою віолончель и объявилъ, что такой вечеръ надо закончить музыкой. Мариня сла за фортепіано и они начали играть серенаду Генделя. Завиловскій испытывалъ такое впечатлніе, будто душа выходитъ изъ него, вбираетъ въ себя эти ласкающіе звуки и летитъ убаюкивать ими Линету. Ушелъ онъ позднимъ вечеромъ, подкрпленный видомъ этихъ добрыхъ людей.

XXVI.

А Мариня обрла уже спокойствіе, ‘такое, какое Богъ далъ’, истинное, глубокое. Въ поискахъ за этимъ спокойствіемъ великую помощь оказалъ ей тотъ загробный голосъ, та пожелтвшая отъ лтъ книжка, въ которой она вычитала: ‘Не для того нужно выходить замужъ, чтобы быть счастливой, а для того, чтобы выполнить обязанности, которыя налагаетъ на тебя Богъ’. Мариня часто заглядывала въ эту книжку и раньше читала эти слова, но истинное значеніе они получали для нея только въ послднее время, въ теченіе того духовнаго процесса, черезъ который она переходила со времени возвращенія изъ Италіи. Процессъ этотъ кончился тмъ, что она не только примирилась съ судьбой, но теперь не допускала даже и мысли, что она несчастна. Она повторяла себ, что это счастье, правда, не таково, какимъ она себ его воображала, но, тмъ не мене, дйствительное счастье. Конечно, еслибъ Богъ далъ ей силу распоряжаться людскими сердцами, то она пожелала бы, чтобъ Стахъ проявлялъ къ ней не больше уваженія,— нтъ, а больше той нжности, къ которой онъ былъ способенъ и какую выказывалъ когда-то къ Литк, чтобы его чувство къ ней было мене трезво, чтобъ въ немъ было то зернышко поэзіи, которое крылось въ ея любви. Но, съ другой стороны, гд-то, въ какомъ-то уголк сердца она всегда питала надежду, что это когда-нибудь можетъ придти, а, во-вторыхъ, думала, что если и не придетъ, то она и такъ должна благодарить Бога за то, что онъ послалъ ей человка хорошаго и честнаго, котораго она могла не только любить, но и цнить. Не разъ она думала, съ кмъ бы сравнить его, и не имла никого, кто бы выдержалъ это сравненіе. Бигель былъ почтенный человкъ, но у него не было такого полета мысли, Основскому, при всей его доброт, недоставало жизненной обстоятельности и труда, Машко, во всхъ отношеніяхъ, существо гораздо низшаго порядка, Завиловскій казался ей скоре геніальнымъ ребенкомъ, чмъ мужчиной,— однимъ словомъ, Стахъ выходилъ побдоносно изъ всхъ сравненій, и единственнымъ результатомъ ихъ было то, что Мариня чувствовала къ нему все большее довріе и боле любила его. Притомъ, ограничивая себя, подчиняя ему свое ‘я’, принося въ жертву свои мечты и свой эгоизмъ, она испытывала чувство, что боле и боле вырабатывается духовно, совершенствуется, становится лучше, и не только не спускается внизъ, но вступаетъ на какія-то высоты, откуда человческой душ ближе къ Богу, и вдругъ замтила, что въ такомъ сознаніи лежитъ цлый міръ счастья. Поланецкій теперь часто уходилъ изъ дому, Мариня оставалась одна и разсуждала съ великою безхитростностью доброй женщины: ‘Человкъ долженъ стараться улучшить себя, а если я теперь не хуже, чмъ была до сихъ поръ, то и слава Богу. Если было бы иначе, то я, можетъ быть, еще боле испортилась бы!’ Конечно, ей и въ голову не приходило, что въ этомъ боле мудрости, чмъ, напримръ, во всхъ мысляхъ и словахъ пани Основской. Марин казалось естественнымъ, что теперь она представляетъ меньше привлекательности для Стаха, чмъ представляла раньше. Она часто подходила къ большому зеркалу и говорила себ: ‘Ну, глаза не измняются, а за то, что за фигура, что за лицо! Я, еслибъ была на мст Стаха, убжала бы изъ дому!’ Мариня говорила неправду,— никогда бы она не убжала, но ей казалось, что, такимъ образомъ, она увеличиваетъ заслугу Стаха. До нкоторой степени ее успокоивали слова пани Бигель, что потомъ она будетъ еще красиве, ‘совсмъ какъ двочка’. И по временамъ душа Марини преисполнялась радостью и благодарностью, что все такъ мудро устроено,— пусть она теперь безобразна, нужно немного потерпть, потомъ не только все возвратится, но въ награду еще ей достанется и ребенокъ, который и къ жизни привязываетъ, и новый узелъ между мужемъ и женою образовываетъ. Посл такихъ размышленій Мариня длалась не только спокойной, но даже и веселой, и какъ-то сказала пани Бигель:
— Знаешь, я думаю, что всегда можно быть счастливой, нужно только бояться Бога.
— Какое это отношеніе иметъ одно къ другому?— спросила пани Бигель, Она заразилась отъ мужа страстью къ яснымъ постановкамъ вопроса.
— А то,— отвтила Мариня,— что надо ограничиваться тмъ, что даетъ Онъ, и не огорчать Его жалобами, что Онъ не далъ того, что мы считаемъ лучшимъ,— и она прибавила весело: — Не надодать, не надодать!
И об барыни разсмялись.
Въ заботливости Поланецкаго, подчасъ преувеличенной, чувствовалось ясно, что, главнымъ образомъ, его интересуетъ ребенокъ, но теперь Мариня уже не ставила ему этого въ вину. Собственно говоря, она никогда его и не обвиняла, но теперь готова была считать это особенною заслугой, потому что сказала себ, что первая обязанность ихъ обоихъ — заботиться о ребенк, какъ о предмет ихъ будущей любви. Такъ, каждый день отрекаясь отъ частицы своего эгоизма, она пріобртала все большее и большее спокойствіе и душевную ясность, которая выражалась въ ея глазахъ, сдлавшихся еще боле прекрасными. Главная ея забота теперь заключалась въ томъ, будетъ ли двочка? Она и въ этомъ случа готова была примириться съ волею Божіей, но немного боялась Стаха и однажды спросила его шутя:
— Стахъ, а ты не побьешь меня, если будетъ сынъ?
— Нтъ,— разсмялся Поланецкій и поцловалъ ея руку,— но я предпочиталъ бы, чтобъ была дочь.
— А я слышала отъ пани Бигель, что мужчины желаютъ мальчиковъ.
— Ну, я такой мужчина, который желаетъ двочку.
Но не всегда мысли Марини были такія веселыя. По временамъ ей приходило въ голову, что она можетъ умереть, она знала, что это случается, и горячо молила Бога, чтобъ Онъ не допустилъ до этого, во-первыхъ, потому, что боялась смерти, во-вторыхъ, ей жаль было бы уходить, хотя бы на небо, тогда, когда все сулило ей столько любви, наконецъ, она представляла, какъ страшно будетъ горевать по ней Стахъ. И при этой мысли она растрогивалась надъ нимъ такъ, какъ будто онъ теперь былъ самымъ достойнымъ сожалнія изо всхъ несчастливцевъ въ мір. Мариня никогда не говорила объ этомъ съ мужемъ, хотя ей казалось, что и у него иногда возникаютъ опасенія.
Въ этомъ она совершенно ошибалась. Женщина-врачъ, которая каждую недлю навщала Мариню, каждый разъ увряла и ее, и Поланецкаго, что все идетъ и подвигается какъ нельзя лучше, вслдствіе чего Поланецкій ни чуть не опасался за жизнь жены. Причиною его безпокойства было совсмъ другое, о чемъ Мариня, къ своему счастью, не догадывалась и чего самъ Поланецкій не смлъ открыто назвать себ. Съ нкотораго времени что-то начало портиться въ его умственныхъ разсчетахъ, которыми онъ такъ гордился и которые придавали ему такую внутреннюю самоувренность. Еще недавно онъ думалъ, что его житейскія теоріи — это домъ, построенный изъ прочныхъ брусьевъ и покоющійся на крпкомъ фундамент. Въ душ онъ кичился этимъ домомъ и превозносилъ себя надъ тми, которые не могли себ воздвигнуть ничего подобнаго. Короче говоря, онъ считалъ себя лучшимъ жизненнымъ архитекторомъ, чмъ другіе. Онъ думалъ также, что работа кончена вся, сверху до низу, остается только войти, поселиться и отдыхать. Но онъ забылъ, что человческая душа, какъ птица: когда она вознесется на извстную высоту, то ей не отдыхать нужно, а работать, дятельно работать крыльями, чтобы удержаться на нихъ. Иначе первое искушеніе притянетъ ее къ земл.
Чмъ ничтожне и пошле было искушеніе, тмъ большая злость на самого себя разбирала Поланецкаго, что онъ поддается этому искушенію. Низменный предметъ и плоское вожделніе,— тутъ даже и передъ самимъ собою нечмъ оправдаться. А несмотря на то, стны дома начали растрескиваться. Теперь Поланецкій былъ человкомъ религіознымъ, религіознымъ по убжденію, у него хватало настолько искренности передъ самимъ собою, чтобъ не войти въ соглашеніе съ своими правилами и сказать себ, что даже и съ самыми религіозными людьми случаются подобные гршки. Нтъ, по натур онъ былъ человкомъ довольно безпристрастнымъ, логика говорила ему: ‘или такъ, или иначе’, и онъ чувствовалъ, что она права. Искушенію онъ до сихъ поръ не поддался, но его злило уже существованіе этого искушенія, потому что заставляло его сомнваться въ сил своего характера. Считая себя лучшимъ, чмъ другіе, онъ вдругъ столкнулся лицомъ къ лицу съ вопросомъ, полно, не хуже ли онъ другихъ? Искушеніе не только стояло передъ нимъ, но онъ чувствовалъ, что въ данномъ случа онъ можетъ и поддаться ему. Не разъ, смотря на пани Основскую, онъ повторялъ себ изреченіе Конфуція: ‘у обыкновенной женщины ума столько же, сколько у курицы, у женщины необыкновенной — столько, сколько у двухъ куръ’, но при вид пани Машко ему приходило въ голову, что есть женщины, въ примненіи къ которымъ эта возмутительная китайская истина становится грубою лестью. Еслибъ, по крайней мр, о пани Машко можно было сказать, что она глупа, то это составляло бы хотя ея индивидуальную черту. Но она была ни то, ни сё. Нсколько формулъ, или нсколько десятковъ, сдлали изъ нея приличное ничтожество. Какъ двсти или триста словъ составляютъ весь лексиконъ языка жителей Новой Гвинеи и удовлетворяютъ всмъ ихъ потребностямъ, такъ пани Машко было совершенно достаточно этихъ формулъ для сношенія съ обществомъ, для мышленія и жизни. Наконецъ, она была бездонно инертна, съ тмъ оттнкомъ автоматической солидности, которую порождаютъ умственная узость и слпая вра въ то, что если человкъ соблюдаетъ установленныя формы, то онъ не можетъ сбиться съ прямого пути. Поланецкій зналъ ее такою и не разъ осмивалъ ее, когда она была еще въ двушкахъ. Онъ называлъ ее куклой, манекеномъ, питалъ къ ней злобу за того доктора, который по ея милости растаялъ гд-то тамъ за тридевять земель, и искренне презиралъ ее. Но даже и тогда, у Бигелей ли онъ видлъ ее, или когда, по порученію Машко, ходилъ къ пани Краславской, онъ возвращался домой подъ ея физическимъ обаяніемъ, въ которомъ отлично отдавалъ себ отчетъ. Это угасшее лицо, это инертное, растительное спокойствіе его выраженія, этотъ холодъ въ манер держать себя, эти часто красные глаза, эти стройныя формы обладали чмъ-то такимъ, что необыкновенно притягивало его къ себ. Тогда онъ объяснялъ это какимъ-то закономъ естественнаго подбора и, технически опредливши явленіе, этимъ и ограничился, и такъ какъ вліяніе Марини было сильне, то онъ и пошелъ за этимъ вліяніемъ. Но теперь Мариня принадлежала ему, онъ освоился съ ея красотою, кстати, она на время исчезла, дло слагалось такъ, что, по причин частыхъ отлучекъ Машко, онъ видлъ пани Машко почти каждый день, вслдствіе чего прежнія впечатлнія не только ожили, но, въ условіяхъ, въ которыхъ находился Поланецкій по отношенію къ Марин, ожили съ необычайною силой. И свершилось то, что онъ, который не согласился быть ремешкомъ для женщины въ десять разъ боле красивой и привлекательной, пани Основской, онъ, который устоялъ противъ римскихъ фантазій, онъ, который считалъ себя человкомъ твердыхъ правилъ, боле сильнымъ по характеру и по уму, чмъ другіе, замтилъ теперь, что еслибъ пани Машко захотла толкнуть ножкой тотъ домъ, то вс его связи лопнули бы, и потолокъ обрушился бы на его голову. Конечно, онъ не пересталъ бы любить жену, потому что глубоко и искренно привязался къ ней, но чувствовалъ, что былъ бы въ состояніи измнить ей, и не только ей, но и самому себ, своимъ правиламъ, своимъ понятіямъ о томъ, какимъ долженъ быть честный и моральный человкъ. Съ нкоторымъ страхомъ, а, вмст съ тмъ, и съ озлобленіемъ, онъ отыскалъ въ себ не только человка-звря, но и слабаго звря. Это его приводило въ тревогу, онъ бунтовалъ противъ своей слабости, но не могъ побороть ее. При такихъ условіяхъ самое удобное было вовсе не видать пани Машко, или видть ее какъ можно рже, а онъ, между тмъ, выискивалъ всевозможные предлоги, чтобы видть ее какъ возможно чаще. Съ начала онъ хотлъ было усыпить себя, но, благодаря врожденной внутренней искренности, усыпленіе оказалось невозможнымъ и дло кончилось тмъ, что онъ только осыпалъ себя ругательствами. Его разбирало болзненное любопытство, что бы она сдлала, еслибъ онъ выдалъ ей свою тайну, что бы она сказала тогда, и невольно ласкалъ себя предположеніями, что и въ этомъ случа она осталась бы совершенно инертною. Онъ заране корилъ ее презрніемъ за это, но тмъ боле она становилась ему желательной. Онъ открывалъ въ себ цлыя горы порчи, которую приписывалъ своему пребыванію за границей. Обладая здоровою и нетронутою натурой, онъ начиналъ тревожиться, не ошибся ли онъ при опредленіи самого себя, и это странное впечатлніе, которое производило на него существо такъ мало привлекательное, не есть ли это проявленіе какогонибудь невроза, который явился помимо его сознанія? Ему не пришло въ голову, что могутъ быть такія положенія, въ которыхъ душа мужчины просто презираетъ женщину, а человкъ-зврь тоскуетъ по ней.
Въ пани Машко сообразительность замнялась инстинктомъ. Она не была настолько наивна, чтобы не понять, что значитъ этотъ скользящій по ней взглядъ Поланецкаго, что выражаютъ его глаза, когда, разговаривая съ нею наедин, онъ упорно смотрлъ ей прямо въ лицо. И, прежде всего, она испытывала удовольствіе, какое доставляетъ удовлетворенное самолюбіе,— удовольствіе, отъ котораго трудно отдлаться даже вполн хорошей женщин, когда она видитъ впечатлніе, производимое ею, когда чувствуетъ себя выдленною изъ толпы, боле желанною, чмъ другія,— однимъ словомъ, побдительницею. За этою дымкой она готова была не признавать и не видать опасности, какъ ее не хочетъ видть куропатка, когда прячетъ голову въ снгъ, почуя кружащагося надъ собою ястреба. Роль снга для пани Машко играли свтскія приличія. И Поланецкій чувствовалъ это. Онъ зналъ еще по холостой практик, что существуютъ женщины, которыя самымъ главнымъ образомъ заботятся о сохраненіи извстныхъ, иногда даже странныхъ, приличій. Поланецкій помнилъ такихъ, которыя разражались негодованіемъ, когда имъ говорили по-польски то, что они съ улыбкой выслушивали по-французски, встрчалъ и такихъ, которыя казались неприступными крпостями у себя дома, въ столиц, и вольными городами на дач, на водахъ, на купаньяхъ, такихъ, которыя примирялись съ покушеніемъ, но не выносили словъ, и такихъ, для которыхъ ршающимъ обстоятельствомъ былъ свтъ или темнота. Везд, гд достоинство вытекаетъ не изъ души и правилъ, привитыхъ къ крови, какъ оспа, сопротивленіе или паденіе зависятъ отъ случая, отъ обстановки, отъ вншнихъ, иногда совершенно ничтожныхъ условій, отъ личныхъ понятій о приличіяхъ. Онъ разсуждалъ, что также могло быть и съ пани Машко, и, если до сихъ поръ не вступилъ на путь опыта, не вздумалъ проврить свою теорію практикой, то только потому, что боролся самъ съ собою, потому что не хотлъ поддаваться, и, въ душ презирая пани Машко, хотлъ избгнуть презрнія къ самому себ. Кром того, его тормазили привязанность и сочувствіе къ Марин, съ примсью уваженія къ ея состоянію, и благодарность къ ней и память о ихъ еще кратковременномъ сожительств, и честность, и религіозное чувство. То были цпи, которыя еще сдерживали рвущагося человка-звря. Но держали он его не съ одинаковою силой. Разъ, именно въ тотъ вечеръ, когда Поланецкій встртился съ Завиловскимъ, онъ чуть не измнилъ себ. При мысли, что Машко возвращается и пани Машко поэтому спшитъ домой, имъ овладла низкая, чисто-физическая ревность, и онъ сказалъ со злостью, сдержанною, но ясною:
— Такъ! Я понимаю вашу торопливость! Улиссъ возвращается, значитъ, Пенелоп нужно быть дома, но..
Онъ почувствовалъ охоту выругаться.
— Но что?— переспросила пани Машко.
Поланецкій отвтилъ безъ малйшаго размышленія:
— А именно сегодня-то я и хотлъ было задержать васъ подольше.
— Не годится!— коротко отвтила пани Машко своимъ словно процженнымъ сквозь мелкое ситечко, голоскомъ.
И въ этомъ: ‘Не годится!’ заключается вся ея душа.
Поланецкій возвратился, ругая на чемъ свтъ стоитъ ее и себя, а возвратившись, засталъ въ свтлой, спокойной комнат Завиловскаго и Мариню, доказывающую, что въ супружеств нужно искать не какого-то воображаемаго счастья, а исполненія положенныхъ Богомъ обязанностей.

XXVII.

‘Что мн пани Основская, что мн за дло до ея похожденій?— говорилъ себ на другой день Завиловскій, идя къ пани Броничъ,— я не на пани Основской женюсь. Изъ-за чего я вчера такъ терзался и мучился?’
И, повдавъ это ‘своей возвышенной душ’, онъ началъ думать о томъ, что скажетъ пани Броничъ, потому что, несмотря на вс увренія Основскаго, несмотря на вс надежды, что разговоръ этотъ будетъ простою формальностью, несмотря на вру въ сердце Линеты и доброту пани Броничъ, ‘возвышенная душа’ трусила.
Онъ засталъ обихъ дамъ вмст и, ободренный вчерашнимъ днемъ, прижалъ къ губамъ руку Линеты, которая слегка покраснла и сказала:
— А я ухожу!
— Ниточка, останься!— проговорила пани Броничъ.
— Нтъ,— отвтила Линета,— я боюсь и его, и васъ.
И, посмотрвъ на Завиловскаго, она дйствительно ушла. Завиловскій, отъ волненія и избытка любви, былъ блденъ, какъ полотно, а у пани Броничъ на глазахъ навернулись слезы.
Видя, что горло у Завиловскаго стиснуло такъ, что онъ скоре заплачетъ, чмъ заговоритъ, она начала сама:
— Я уже знаю, зачмъ вы пришли. Я давно уже видла, что происходитъ между вами, дти мои…
Завиловскій схватилъ ея руки и началъ поочередно подносить къ своимъ губамъ, а пани Броничъ продолжала:
— Охъ, я сама въ жизни перечувствовала столько, что не могу не распознать истиннаго чувства,— я скажу даже больше: это моя спеціальность! Женщины живутъ только сердцемъ и сердцемъ умютъ угадывать. Я знаю, вы истинно любите Ниточку и уврена, что еслибъ она васъ не любила или еслибъ я отказала вамъ въ ея рук, то вы не пережили бы этого,— правда?
Она посмотрла на Завиловскаго пытливымъ взглядомъ, а онъ отвтилъ съ усиліемъ:
— Несомннно. Не знаю, что бы со мною сдлалось.
— А что? я это сразу угадала!— съ сіяющимъ лицомъ сказала пани Броничъ.— Ахъ, дорогой мой, мн достаточно взглянуть! И я не буду злымъ духомъ для вашего генія! Нтъ, я не сдлаю этого, я не могу этого сдлать! Кого я найду для Ниточки? Гд человкъ, который былъ бы достоинъ ея, у котораго было бы все, что она особенно любитъ и цнитъ? Не могу же я отдать ее за какого-нибудь Коповскаго, и не отдамъ! Вы, можетъ быть, Ниточку такъ хорошо не знаете, но я не могу и не отдамъ!
Завиловскаго, несмотря на все волненіе, удивила энергія, съ которой пани Броничъ отказывала въ рук ‘Ниточки’ Коповскому, будто Завиловскій сватался за него, а не за себя. А тетя продолжала, тоже взволнованная, но, очевидно, наслаждающаяся своими словами и положеніемъ:
— Нтъ, о Коповскомъ и рчи быть не можетъ! Вы одинъ можете составить счастье Ниточки, вы одинъ съумете дать ей то, что она требуетъ. Я уже со вчерашняго дня знала, что вы будете говорить со мной сегодня. Всю ночь я глазъ не сомкнула. Вдь дло идетъ о Ниточк — и я колебалась. Меня разбиралъ страхъ при мысли о сегодняшнемъ разговор, потому что я заране знала, что не устою противъ васъ, что вы покорите меня своимъ чувствомъ и своимъ краснорчіемъ, какъ вчера покорили Ниточку…
Завиловскій, который ни вчера, ни сегодня не могъ ни слова изъ себя вытянуть, какъ-то не могъ отдать себ отчета, въ чемъ собственно заключалась сила его краснорчія, но пани Броничъ не дозволила ему остановиться надъ этимъ вопросомъ.
— И знаете, что я сдлала? То, что длаю всегда въ торжественныхъ минутахъ жизни. Поговоривъ съ Ниточкой, я сегодня пошла на могилу мужа. Онъ покоится здсь, въ Варшав (не знаю, говорила ли я вамъ, что онъ былъ послдній изъ Рюри… да, да, говорила!)… Ахъ, дорогой мой, какое для меня убжище эта могила, и сколько добрыхъ указаній я вынесла оттуда!… Ршался ли вопросъ о воспитаніи Ниточки, о ссуд ли, которую просилъ кто-нибудь изъ родныхъ или знакомыхъ, о путешествіи ли, о помщеніи ли капиталовъ покойнаго мужа,— я туда!… И, поврите ли, иногда закладная, кажется, хорошая, проценты — желать больше нельзя, иногда даже сердце подсказываетъ дать, а мужъ оттуда, изъ глубины вчнаго успокоенія, говоритъ: ‘Не давай!’ — я и не давала. И никогда дурно не выходило. Ахъ, дорогой мой! Вы, который все чувствуете и понимаете, вы можете догадаться, какъ я сегодня молилась, какъ изо всхъ силъ вопрошала: ‘Отдать Ниточку или не отдавать Ниточку?’
Она приложила руку къ его виску и сквозь слезы воскликнула:
— Но мой Теодоръ отвтствовалъ: ‘Отдай!’ — и я отдаю ее, и мое благословеніе въ придачу.
Слезы угасили дальнйшее краснорчіе пани Броничъ. Завиловскій преклонилъ передъ нею колни, панна ‘Ниточка’, которая, какъ бы по данному сигналу, вошла въ комнату, стала на колни тоже, и пани Броничъ простерла руки, проговорила съ рыданіемъ:
— Она твоя! Отдаю ее теб я, отдаетъ и Теодоръ!
Потомъ вс трое встали. Тетя закрыла глаза платкомъ и нсколько минутъ пробыла безъ движенія, потомъ понемногу начала приподнимать уголъ платка и сбоку поглядывать на молодыхъ людей, потомъ вдругъ разсмялась и погрозила пальцемъ:
— Ой, знаю я, чего бы вамъ теперь хотлось! Хотлось бы остаться однимъ. Много поразсказать другъ другу нужно,— вдь, правда?
И тетя ушла. Завиловскій взялъ руку панны Кастелли и съ упоеніемъ смотрлъ ей въ глаза.
Они сли и Линета, оставивъ свою руку въ его рукахъ, припала щекою къ его плечу. То была какая-то псня безъ словъ. Завиловскій наклонилъ голову къ ея ясному лицу, Линета закрыла глаза, но онъ былъ черезъ-чуръ молодъ, черезъ-чуръ робокъ, черезъ-чуръ сильно чтилъ и любилъ ее, чтобъ осмлиться коснуться ея устъ своими устами. Онъ только цловалъ ея золотистые волосы, да и такъ комната, въ которой они сидли, начала кружиться, потомъ все исчезло изъ его глазъ, онъ потерялъ сознаніе, гд онъ, что съ нимъ длается, и слышалъ только біеніе собственнаго сердца, вдыхалъ благоуханіе этихъ шелковистыхъ волосъ, и ему казалось, что весь міръ сосредоточивался въ этомъ. Но это былъ только сонъ, отъ котораго нужно было пробудиться. Тетя начала потихоньку отворять дверь, какъ бы желая ничего не упустить изъ романа, въ которомъ она, при помощи Теодора, разыграла роль духа-покровителя, въ сосдней комнат послышались голоса Основскихъ и минуту спустя панна Кастелли очутилась въ объятіяхъ тети, отъ которыхъ перешла въ объятія Анеты, а Основскій, изо всхъ силъ стискивая руку Завиловскаго, говорилъ:
— Какая радость въ дом, какая радость! Мы вс искренно полюбили тебя,— я, и тетя, и Анета, не говоря уже о той двочк.
Потомъ онъ обратился къ жен:
— Знаешь, Анета, чего я вчера желалъ Игнасю? Чтобъ имъ было такъ же хорошо, какъ намъ.
И, схвативъ ея руки, онъ началъ страстно цловать ихъ. Завиловскій, хотя вообще не сознавалъ, что съ нимъ длается, все-таки, посмотрлъ въ лицо пани Анеты. Она отвтила весело, вырывая свою руку изъ рукъ мужа:
— Нтъ, имъ будетъ лучше, потому что Линета не такая втреница, какъ я, а панъ Завиловскій не будетъ такъ упорно цловать ея руки при другихъ. Ну, Юзя, пусти!
— Пусть только онъ любитъ ее такъ, какъ я люблю тебя, мое сокровище, дитя мое!— отвтилъ просіявшій Юзя.
Завиловскій въ этотъ день остался до вечера у пани Броничъ и вовсе не пошелъ въ контору. Посл завтрака онъ съ тетей и Линетой отправились вмст въ коляск, пани Броничъ непремнно хотла показать свту жениха съ невстой. Прогулка по Алле, однако, не совсмъ удалась, такъ какъ пошелъ сильный, хотя и не долгій дождь и разогналъ экипажи. Посл возвращенія, панъ Основскій, добрый, какъ всегда, сдлалъ еще одно предложеніе, которое совершенно осчастливило Завиловскаго:
— Пшитуловъ отъ насъ не убжитъ, — сказалъ онъ, — мы и здсь живемъ какъ въ деревн, просидли до конца іюня, можемъ просидть еще два дня. Пусть влюбленная пара обмняется кольцами передъ отъздомъ, и да позволено будетъ намъ съ Анетой устроить маленькій обручальный вечеръ. Хорошо, тетя? Я вижу, что они ничего не имютъ противъ этого, а Игнасю, вроятно, будетъ пріятно видть на помолвк своихъ друзей, Поланецкихъ, Бигелей… у Бигелей, правда, мы не бываемъ, но это ничего. Завтра мы отправимся къ нимъ съ визитомъ и дло устроится. Хорошо, Игнась? Хорошо, тетя?
Игнась, очевидно, былъ на седьмомъ неб, что касается тети, то она не знала точно, какъ отнесся бы къ этому предложенію Теодоръ, и начала колебаться. Но, прежде всего, Теодора еще можно было спросить объ этомъ, а, во-вторыхъ, тетя припомнила, что онъ такимъ энергичнымъ голосомъ отвтствовалъ изъ глубины вчнаго успокоенія: ‘отдай’, что трудно было сомнваться въ его благосклонности, и тетя согласилась на все.
Посл обда пришелъ Коповскій, и оказалось, что это было единственное существо, которому всть объ обрученіи молодыхъ людей не доставила удовольствія. Лицо Коповскаго нсколько минутъ выражало полнйшее недоумніе, но, наконецъ, онъ сказалъ:
— А я никогда бы не догадался, что панна Линета пойдетъ за пана Завиловскаго.
Основскій толкнулъ локтемъ Завиловскаго, прищурилъ одинъ глазъ и тихо сказалъ, скорчивши проницательную физіономію:
— Замтилъ? Я теб еще вчера говорилъ, что онъ пріударяетъ за Линетой.
Завиловскій позднимъ вечеромъ оставилъ дачу Основскихъ. Возвратившись домой, онъ, однако, принялся не за стихи, хотя ему казалось теперь, что онъ, точно арфа, струны которой звучатъ сами по себ, а за конторскую корреспонденцію и счеты, потому что днемъ не усплъ заняться ими.
Въ контор это обстоятельство такъ разстрогало всхъ, что, когда Бигели пріхали къ Основскимъ отдавать имъ визитъ, а, вмст съ тмъ, и познакомиться съ пани Броничъ, Бигель сказалъ:
— Что стоятъ стихи пана Завиловскаго, вамъ извстно, но, можетъ быть, вы не знаете, насколько это добросовстный человкъ. Я говорю объ этомъ потому, что у насъ подобное отношеніе къ длу рдко встрчается. Вчера онъ провелъ цлый день у васъ, въ контор быть не могъ, за то захалъ туда ночью, забралъ книги и письма домой и сдлалъ все, что нужно. Пріятно подумать, что имешь дло съ такимъ человкомъ,— такому можно врить.
Почтенный членъ торговаго дома подъ фирмой Бигель и Поланецкій крайне удивился, что такая великая похвала изъ его устъ произвела столь малое впечатлніе, и что пани Броничъ, вмсто того, чтобъ высказать радость, отвтила:
— Ахъ, мы надемся, что въ будущемъ панъ Завиловскій будетъ имть возможность отдаться труду боле соотвтственному его положенію и способностямъ!
Вообще, впечатлніе, полученное обими сторонами, было не особенно благопріятно. Правда, панна Линета понравилась Бигелямъ, но онъ, уходя, шепнулъ жен: ‘Какъ они широко живутъ!’ Онъ чувствовалъ, что главное содержаніе жизни на этой дач — вчное празднество, ничего недланіе, но не умлъ сразу выразить этого какъ слдуетъ или не обладалъ способностью сразу опредлить свои мысли.
А пани Броничъ, посл ихъ ухода, говорила панн Кастелли:
— Конечно, конечно!… Они, должно быть, превосходнйшіе люди, да!… чудесные люди! я уврена въ этомъ… конечно!…
Она не окончила своей мысли, но ‘Ниточка’, вроятно, поняла ее, потому что отвтила:
— Но, вдь, они не родственники его.
Нсколько дней спустя отозвались и родственники. Завиловскій, который, несмотря на желаніе пани Броничъ, не пошелъ съ повинной къ старому пану Завиловскому, получилъ отъ него слдующее письмо:
‘Господинъ медвдь! Ты поцарапалъ меня незаслуженно, потому что я не хотлъ тебя обидть, а если я всегда говорю, что думаю, то мн можно, потому что я старикъ. Теб, должно быть, уже сказали, что я твою панну и въ глаза называю не иначе, какъ ‘Венеціанскимъ чертенкомъ’. Но Богъ тебя зналъ, что ты любишь ее и женишься на ней. Я узналъ объ этомъ только вчера и только теперь догадался, почему ты обрушился на меня, но такъ какъ я больше люблю буяновъ, чмъ мямлей, и не могу, по милости дьявольской подагры, самъ придти къ теб съ поздравленіемъ, то приди ужь ты къ старику, который желаетъ теб добра боле, чмъ ты думаешь’.
Посл такого письма Завиловскій отправился въ тотъ же день и былъ принятъ съ радушіемъ отчасти ворчливымъ, но такимъ искреннимъ, что старикъ теперь, дйствительно, понравился ему и онъ дйствительно почувствовалъ въ немъ родственника.
— Да благословитъ тебя Богъ и Пресвятая Два, — сказалъ старикъ.— Я мало тебя знаю, но слышалъ о теб то, что желалъ бы слышать о всхъ Завиловскихъ.
Онъ пожалъ руку Завиловскаго и обратился къ дочери:
— И геніальная же бестія, а?
Когда Завиловскій собрался уходить, старикъ предложилъ ему вопросъ:
— А что ‘Теодоръ’? Не очень ломался?
Завиловскій, какъ поэтъ, легко умлъ схватывать смшную сторону дла, ‘Теодоръ’ и ему казался комичнымъ. Онъ засмялся и отвтилъ:
— Нтъ. Напротивъ, онъ стоялъ за меня.
Старикъ покачалъ головою.
— Этотъ Теодоръ иногда бываетъ очень удобенъ. Будь съ нимъ осторожне,— это старая выжига!
Пани Броничъ питала такое неподдльное уваженіе къ богатству и общественному положенію стараго пана Завиловскаго, что на другой же день отправилась навстить его и чуть не начала благодарить за любезный пріемъ, оказанный родственнику, но старый шляхтичъ неожиданно разсердился:
— Что вы думаете, что я выскочка какой-нибудь? Вы слышали отъ меня, что бдные родственники, это — бичъ Божій и думаете, что я ставлю имъ въ вину ихъ бдность? Нтъ!… Вы не знаете меня! Помните, что когда шляхтичъ потеряетъ все и сдлается голымъ, то чаще всего онъ становится мошенникомъ. Таковы ужь наши характеры или, врне, отсутствіе характеровъ. А этотъ Игнацій, я отовсюду слышу, порядочный человкъ, хотя и голый, поэтому я и люблю его.
— И я люблю,— отвтила пани Броничъ.— Конечно, вы будете на помолвк?
— C’est dcid. Хотя бы меня пришлость нести на кресл.
Пани Броничъ возвратилась вся сіяющая и за завтракомъ не могла воздержаться, чтобы не высказать всхъ предположеній, которыя начала уже вырабатывать ея богатая фантазія.
— Панъ Завиловскій, — сказала она, — милліонеръ и очень привязанъ къ своей фамиліи. Я вовсе не удивилась бы, еслибъ онъ сдлалъ нашего Игнася своимъ наслдникомъ, если не въ главной, то въ очень значительной части, или обратилъ бы для него въ майоратъ какое-нибудь изъ своихъ познанскихъ имній… Вовсе не удивилась бы.
Съ нею никто не спорилъ, всмъ было извстно, что подобные случаи бываютъ, поэтому пани Броничъ посл завтрака обняла Ниточку и шепнула ей на ухо:
— Ахъ ты, моя… будущая владтельница майората!
— Не удивляйтесь, пожалуйста,— говорила она вечеромъ Завиловскому,— что я вмшиваюсь во все,— вдь, я ваша мама. Такъ вотъ мам очень интересно, какое кольцо вы приготовите Ниточк. Конечно, это будетъ что-нибудь очень красивое? На помолвк будетъ столько народу! А потомъ, вы не имете понятія, какая это разборчивая двчонка! Она даже и въ мелочахъ эстетична, у нея свой вкусъ, да еще какой, ого!
— Я хотлъ бы,— отвтилъ Завиловскій,— чтобы въ каменьяхъ были цвта, обозначающіе вру, надежду и любовь, потому что въ ней моя вра, моя надежда и моя любовь.
— Чудесная мысль! Вы говорили уже объ этомъ съ Ниточкой? Знаете что? Пусть по середин будетъ жемчужина, въ знакъ того, что она сама жемчужина. Теперь символы въ мод. Говорила я вамъ, что панъ Свирскій, когда давалъ ей уроки, называлъ ее ‘La perla?’ Да, говорила! Вы не знаете пана Свирскаго? Онъ также… Юзя Основскій говорилъ мн, что онъ завтра прідетъ. Такъ, значитъ, сафиръ, рубинъ, изумрудъ и по середин жемчужина? О, да! панъ Свирскій также… Вы будете на похоронахъ?
— На чьихъ, пани Броничъ?
— Пана Букацкаго. Юзя говорилъ мн, что панъ Свирскій уже привезъ его тло.
— Я не зналъ его и не видалъ никогда въ жизни.
— Тмъ лучше. Ниточк будетъ очень пріятно, что вы его не знали. Богъ въ своемъ милосердіи можетъ простить ему, несмотря на то, что мн онъ всегда былъ не симпатиченъ, а Ниточка такъ просто не могла выносить его. Но двочка очень обрадуется кольцу, и когда она рада, то и я рада.
А двочка была рада не только кольцу, но и всей жизни вообще. Роль невсты становилась для нея все боле и боле обаятельной. Наступили чудесныя, необыкновенно ясныя ночи, которыя они просиживали вмст съ Завиловскимъ на балкон, прижимались другъ къ другу и смотрли на игру листьевъ въ лунномъ свт. Отъ акацій, ростущихъ надъ балкономъ, изливались волны сильнаго, одуряющаго аромата, какъ изъ огромной кадильницы. Страсти засыпали, а души, убаюканныя тишиной, сами обращались въ лучезарный свтъ, разсивались въ бездонныхъ глубинахъ ночи, сливаясь въ одно съ мягкимъ блескомъ луны, и почти утрачивали представленіе объ индивидуальной жизни, сохраняя только полу сознаніе какого-то всеобщаго счастья и всеобщаго ‘sursinn corda’.
Завиловскій, когда пробуждался и возвращался къ дйствительной жизни, понималъ, что минуты, когда сердце таетъ въ этомъ пантеизм любви и бьется тмъ же самымъ пульсомъ, какимъ бьется все, что любитъ, соединяется и гармонируетъ со вселенною,— онъ понялъ, что эти минуты — величайшее счастье, какое только можетъ дать любовь, такое неизмримое, что еслибъ оно длилось дольше, то должно было бы уничтожить человческій индивидуализмъ. Но Завиловскій, со своею душой идеалиста, допускалъ, что когда приходитъ смерть и освобождаетъ отъ матеріи человческую монаду, то эти минуты счастья обращаются въ вчность, и, такимъ образомъ, представлялъ себ небо, въ которомъ не только ничто не поглощается, но все соединяется и согласуется съ общею гармоніей.
Панна Линета, правда, не могла слдить за нимъ въ его полет, но и она чувствовала головокруженіе, упивалась его стремленіями и также чувствовала себя счастливою. Женщина, даже неспособная любить человка, любитъ, однако же, самую любовь, по крайней мр, себя и свою роль въ любви, и поэтому съ радостью переступаетъ брачный порогъ, чувствуя, вмст съ тмъ, признательность къ мужчин, который открываетъ передъ нею новые горизонты жизни. Притомъ, панн Линет внушали любовь такъ энергично, что въ конц она поврила въ нее совершенно.
Разъ, когда Завиловскій спросилъ, уврена ли она въ себ и въ своемъ сердц, она протянула ему об руки, точно съ признаніемъ, и отвтила:
— О, да, теперь я уже знаю, что люблю!
Онъ прижалъ ея тонкіе пальцы къ губамъ, ко лбу, къ глазамъ, какъ какую нибудь святыню, но ея слова безпокоили его и онъ спросилъ:
— Почему только теперь, Ниточка? Разв была минута, когда ты думала, что не можешь полюбить меня?
Панна Кастелли подняла кверху свои голубые глаза и немного задумалась, потомъ въ кончикахъ ея губъ заиграла улыбка.
— Нтъ,— сказала она,— но я великая трусиха, и потому боялась. Я понимаю, что любить васъ — это не то, что любить перваго встрчнаго.
И вдругъ она засмялась.
— Охъ! съ паномъ Коповскимъ это было бы simple comme bonjour, но съ вами… Можетъ быть, я не умю этого хорошо выразить, но мн не разъ казалось, что это то же самое, какъ бы взбираться на какую-нибудь гору или на какую нибудь башню. Разъ войдешь наверхъ, передъ тобою откроется весь міръ, но до этого нужно идти и идти, утомляться, а я такая лнтяйка!…
Завиловскій выпрямился во весь свой ростъ и сказалъ:
— Когда моя милая лнтяйка утомится, я возьму ее на руки и понесу еще выше.
— А я буду прижиматься къ вамъ, чтобъ всить какъ можно меньше,— отвтила панна Кастелли, складывая руки и входя въ роль малаго ребенка.
Завиловскій упалъ на колни и началъ цловать край ея платья.
Случались, однако, на этомъ неб и облачка, но молодые люди были тутъ не виноваты. Завиловскому по временамъ казалось, что за его чувствомъ ужь черезъ-чуръ подсматриваютъ, что и пани Броничъ, и пани Основская черезъ-чуръ часто освдомляются, любитъ ли онъ, и провряютъ, какъ любитъ. Правда, онъ объяснялъ это женскимъ любопытствомъ и вообще интересомъ, съ которымъ женщины относятся къ любви, но предпочиталъ бы видть побольше свободы, предпочиталъ, чтобъ ему не помогали любить. Чувство свое онъ считалъ святыней и ему противно было длать изъ него выставку для непосвященныхъ глазъ, а тмъ временемъ эти глаза слдили за каждымъ его движеніемъ и за каждымъ словомъ. Онъ допускалъ также, что потомъ долженъ будетъ отбывать женскую сессію, посл которой пани Броничъ и пани Основская выдадутъ ему свой ‘approbatur’, и эта мысль злила его,— онъ зналъ, что он даже не въ состояніи понять его чувства.
Одинаково его злило и то, что Коповскій получилъ приглашеніе въ Пиштуловъ и собирается туда вмст съ прочими, но въ этомъ случа его интересовалъ только Основскій, котораго Завиловскій сильно полюбилъ. Поводомъ къ приглашенію послужилъ неоконченный портретъ Коповскаго. Завиловскій теперь понималъ ясно, что все это случилось по вол пани Основской, которая удивительно умла подсовывать людямъ свои желанія, какъ ихъ собственныя. Иногда ему даже приходило въ голову просить Линету оставить окончаніе портрета, но онъ зналъ, что огорчитъ ее своимъ желаніемъ, и потомъ боялся, чтобъ его не обвинили въ ревности къ такому франту, какъ ‘Копось’.

XXVIII.

Свирскій, дйствительно, пріхалъ изъ Италіи съ тломъ Букацкаго и на другой же день посл прізда пошелъ къ Поланецкимъ. Засталъ онъ только Мариню,— мужъ ея отправился за заставу осматривать какую-то продающуюся дачу. Мариню Свирскій нашелъ настолько измнившеюся, что съ трудомъ узналъ ее, но такъ какъ еще съ Рима чувствовалъ къ ней величайшую симпатію, то сильно растрогался при вид ея. Но черезъ минуту она уже казалась ему такъ прекрасна въ ореол будущей материнской любви и, кром того, навела его на столько артистическихъ сравненій съ различными ‘примитивами’ различныхъ итальянскихъ школъ, что онъ, по своему обычаю, началъ во всеуслышаніе выражать свои восторги. Мариня смялась надъ его оригинальностью, но вмст онъ придалъ ей много надежды въ ея гор. Она была рада, что онъ пріхалъ, во-первыхъ, потому, что ей по душ была его крпкая и здоровая натура, во-вторыхъ, она была уврена, что онъ будетъ восхищаться ею и при Стах и тмъ самымъ возвышать ее въ глазахъ мужа.
Поланецкій возвратился позднимъ вечеромъ. Раньше него пришелъ Завиловскій, который теперь, чувствуя непреодолимую потребность изливать передъ кмъ-нибудь свой избытокъ счастья, навщалъ пани Поланецкую довольно часто. Съ минуту они со Свирскимъ смотрли другъ на друга съ пытливостью, свойственною выдающимся людямъ, которые опасаются найти другъ въ друг преувеличенныя претензіи и которые тмъ легче сходятся, когда замтятъ, что они люди прямые. Такъ случилось и съ ними. Проломить первый ледъ помогла Мариня, представляя Завиловскаго какъ жениха знакомой Свирскаго панны Кастелли.
— Какъ же,— воскликнулъ Свирскій, — отлично знаю! Моя ученица!
И онъ стиснулъ руку Завиловскаго.
— У вашей невсты тиціановскіе волосы… Она немного высока, но и вы высоки. Такой посадки головы со свчой искать надо. Вы, конечно, замтили, что въ ея движеніяхъ есть что-то лебединое? Я даже называлъ ее Лебедемъ.
Завиловскій улыбнулся такъ искренно и весело, какъ человкъ, которому хвалятъ то, что онъ любитъ больше всего въ жизни, и сказалъ не безъ оттнка хвастливости:
— ‘La perla’,— помните?
Свирскій съ удивленіемъ посмотрлъ на него.
— Это картина Рафаэля въ Мадрид, — отвтилъ онъ, — въ Museo del Prado. Отчего вамъ пришло въ голову ‘La perla’?
— Мн кажется, я слышалъ что-то объ этомъ отъ пани Броничъ,— сказалъ сбитый съ толку Завиловскій.
— Ахъ, да, можетъ быть! У меня въ мастерской, на via Margutta, есть копія моей работы.
Завиловскій сказалъ самому себ что, однако, при повтореніи словъ пани Броничъ надо соблюдать великую осторожность, и началъ прощаться. Свирскій ушелъ вслдъ за нимъ, оставивъ адресъ своей варшавской мастерской и прося Поланецкаго придти къ нему какъ можно скоре для разршенія вопроса о похоронахъ.
Поланецкій отправился къ нему на слдующій день утромъ. Мастерская Свирскаго состояла изъ стеклянной комнаты, прилпившейся, какъ гнздо ласточки, къ крыш одного изъ многоэтажныхъ домовъ. Подниматься туда нужно по особой, крутой лстниц, какъ на башню. За то художникъ здсь былъ совершенно свободенъ и, должно быть, не запиралъ дверей, потому что Поланецкій, поднимаясь кверху, услыхалъ глухой стукъ желза о желзо и слова псни:
‘Вотъ повяло весною,
Пахнетъ свжею травою,
Съ громкой псней на простор
Я забылъ любовь и горе
Гу-го-гу’!
— Хорошо, — подумалъ Поланецкій, останавливаясь, чтобы перевести духъ,— басъ у него отличный, спорить нечего, но чмъ это онъ, чортъ его возьми, стучитъ?
Загадка разршилась, когда онъ взобрался на лстницу, прошелъ по маленькому корридору и заглянулъ въ открытую дверь. Свирскій стоялъ въ одной только стчатой фуфайк, сквозь которую просвчивалъ его геркулесовскій торсъ, и съ гантелями въ рукахъ.
— О, какъ поживаете?— закричалъ Свирскій при вид гостя и положилъ гантели.— Извините, я не одтъ, но это ничего, притомъ, я немного занялся гимнастикой. Вчера я былъ у васъ, но засталъ только одну барыню. Вотъ оно, дло-то какое! Привезъ бднаго Букаціуса! А хата для него готова?
Поланецкій пожалъ руку художника.
— Могила готова вотъ уже дв недли, и крестъ стоитъ. Сердечно радъ видть васъ въ Варшав. Жена мн говорила, что тло уже на Повонзкахъ?
— Теперь въ церковномъ склеп. Завтра похоронимъ его.
— Хорошо. Я сегодня еще приглашу священниковъ и оповщу знакомыхъ. Что тамъ подлываетъ профессоръ Васковскій?
— Хотлъ писать вамъ. Жары выгнали его изъ Рима и знаете, куда онъ похалъ? Къ юнйшимъ арійцамъ. Говорилъ, что поздка его продолжится два мсяца. Хочетъ убдиться, насколько они подготовлены къ его исторической миссіи. Похалъ на Анкону и Фіуме, а потомъ дальше и дальше.
— Бдный профессоръ, думается мн, что его ждутъ новыя разочарованія!
— Это можетъ статься. Люди смются надъ нимъ. Я, какъ вамъ извстно, не знаю, насколько юнйшіе изъ арійцевъ способны къ проведенію его идеи, но сама идея, ей-Богу, оригинальна и правдива,— настолько проникнута христіанствомъ, что нужно быть Васковскимъ, чтобъ огласить ее. Вы позволите мн одться? Жары у васъ почти такіе же, какъ въ Италіи, и заниматься гимнастикой лучше въ одной фуфайк.
Поланецкій посмотрлъ на руки Свирскаго и сказалъ:
— Ну, васъ можно было бы за деньги показывать!
— А что?— отвтилъ Свирскій.— Biceps недурны! А посмотрите-ка на этотъ deltoideus. Это моя гордость. Букаціусъ говорилъ, что всякій можетъ мн сказать, что я рисую, какъ идіотъ, но никто не посметъ сказать, что я не подниму сто килограммовъ одною рукой или изъ десяти разъ десять не попаду въ цль.
— И такой человкъ не оставитъ потомству ни своихъ buseos’овъ, ни deltoideus’овъ.
— Что же длать?… Я боюсь неблагодарнаго сердца, ей-Богу, ужасно боюсь. Найдите мн другую такую, какъ пани Поланецкая, я и дня думать не буду… Ну, чего вамъ пожелать, сына или дочь?
— Дочь, дочь… потомъ пусть будутъ сыновья, но первая — дочь.
— А когда вы ожидаете?
— Должно быть, въ декабр.
— Дай Богъ, чтобы благополучно. Впрочемъ, пани Поланецкая такая здоровая,— значитъ, бояться нечего.
— Она ужасно измнилась, правда?
— Она не такая, какъ была, но дай Богъ самымъ красивымъ быть такою. Что за выраженіе лица! Чистый Боттичели, честное слово! Вы помните его картиру въ вилл Боргезе? Madonna col Bambino е angeli. Тамъ есть одна голова ангела, не много склоненная и убранная лиліями: точь-въ-точь ваша жена, совершенно то же самое выраженіе. Вчера меня это сразу поразило, я такъ и вздрогнулъ.
Онъ пошелъ за ширмы, чтобы надть рубашку, и продолжалъ изъ-за ширмъ:
— Вы спрашиваете, почему я не женюсь? Знаете почему? Мн иногда вспоминаются слова Букаціуса, что у меня острый и твердый языкъ, а сердце масляное, такое глупое, что еслибъ у меня была жена такая же, какъ у васъ, и еслибъ эта жена была въ извстномъ положеніи, то, ей-Богу, я не знаю, что бы я длалъ? На колняхъ бы ходилъ передъ нею, лбомъ ли въ полъ стукалъ или поставилъ бы ее гд-нибудь на столъ и, съ воздтыми къ нему руками, совершалъ бы передъ нею богослуженіе,— ей-Богу, не знаю!
Поланецкій засмялся.
— Э, это только такъ кажется передъ свадьбой, а потомъ уже одна привычка умряетъ избытокъ нжности.
— Не знаю. Можетъ быть, я такой глупый.
— Знаете что? Когда моя Мариня освободится, нужно, чтобы она отыскала вамъ жену, такую же, какъ она сама.
— Согласенъ!— грянулъ изъ-за ширмъ Свирскій,— verbum! Я отдаюсь въ руки вашей жены и когда она скажетъ мн: женись!… такъ я и женюсь съ закрытыми глазами.
Онъ вышелъ, но еще безъ сюртука.
— Согласенъ, согласенъ!… Безъ шутокъ! Только бы ваша жена захотла.
— Женщины это всегда любятъ,— отвтилъ Поланецкій.— Еслибъ вы видли, что длала пани Основская, чтобы женить нашего Завиловскаго на панн Кастелли! Да и Мариня ей помогала — настолько, насколько я ей позволилъ. Такъ ушки и насторожила. Женщинъ хоть хлбомъ не корми…
— Я вчера у васъ познакомился съ этимъ Завиловскимъ. Необыкновенно милый малый. Голова — совершенно геніальная. Что за профиль, съ этимъ женскимъ лбомъ и съ этимъ энергичнымъ подбородкомъ! Берцовыя кости черезъ-чуръ длинны и колнныя связки очень толсты, но голова великолпная!
— Это нашъ конторскій Веніаминъ и мы его ужасно любимъ. Это чудесная натура.
— Ага! Такъ это вашъ конторщикъ? А я думалъ, что онъ изъ богатыхъ Завиловскихь. За границей я довольно часто видалъ какого-то стараго богача-оригинала.
— Это его родственникъ, у нашего ни ломанаго гроша нтъ.
Свирскій расхохотался.
— Какъ же, какъ же! Старикъ Завиловскій съ дочерью, единственною наслдницей! Великолпная фигура! Около барышни во Флоренціи и въ Рим вертлось съ полдюжины разорившихся итальянскихъ князей, но старикъ говорилъ, что дочь за иностранца не отдастъ, ‘потому что, сударь мой, самая дурацкая раса’. Вообразите себ, онъ насъ считаетъ первою расой въ мір, а между нами, конечно, Завиловскихъ, и когда-то доказывалъ это слдующимъ образомъ: ‘Пускай себ болтаютъ, что хотятъ. Я довольно на своемъ вку поздилъ по свту и сколько нмцевъ, итальянцевъ, англичанъ, французовъ чистило мн сапоги, а я никому сапогъ не чистилъ и не буду!’
— Хорошо!— смясь отвтилъ Поланецкій,— онъ чистку сапогъ считаетъ не вопросомъ общественнаго положенія, а вопросомъ національности.
— Да, и ему кажется, что Господь Богъ для него исключительно сотворилъ иныя націи, чтобы было кому чистить сапоги шляхтича изъ-подъ Кутна, когда ему заблагоразсудится похать за границу… А онъ, кажется, не фыркаетъ на женитьбу молодого Завиловскаго.
— Можетъ, и фыркаетъ, но съ нашимъ Завиловскимъ онъ познакомился недавно,— до этого они не видались. У нашего душа гордая, онъ не хотлъ первый заискивать у старика.
— Это мн нравится. Хорошо, если онъ сдлалъ удачный выборъ, а то…
— Что? Вы знаете панну Кастелли, что это за двушка?
— Я знаю панну Кастелли, но, видите ли, совсмъ не знаю двушекъ. О, еслибъ я зналъ ихъ, то не дожилъ бы до сорока лтъ слишкомъ… Он вс хороши и вс мн нравятся, но тхъ, которыя мн нравились особенно, я видлъ потомъ замужемъ, и теперь ни одной не врю. И злость меня беретъ, потому что еслибъ у меня не было охоты жениться, ну, тогда я сказалъ бы себ: пусть, мн все равно! Но дло-то въ томъ, что охота у меня есть. Что я могу знать? Я знаю, что у всякой — корсетъ, а какое сердце подъ этимъ корсетомъ — чортъ его знаетъ! А въ панну Кастелли я былъ влюбленъ, какъ, впрочемъ, и во всхъ, которыхъ встрчалъ. Въ эту, можетъ быть, больше, чмъ въ другихъ.
— И вамъ не пришло въ голову жениться на ней?
— Какое тамъ не пришло! Только въ то время у меня не было такихъ денегъ, какъ теперь, ни такой извстности, я тогда только начиналъ наживать деньги, и врьте мн, никто такихъ не боится больше тхъ, что уже нажились. Я боялся, что панъ или пани Броничъ скорчатъ кислую мину, а такъ какъ въ панн не былъ увренъ, то оставилъ ее въ поко.
— Да, вдь, у Завиловскаго тоже нтъ денегъ.
— Но о немъ много говорятъ. Кром того, есть старикъ Завиловскій, а такое родство что-нибудь да значитъ. Кто у насъ не слыхалъ о старик? Кром того, говоря откровенно, Броничи мн не нравились до такой степени, что я махнулъ на нихъ рукой.
— Такъ вы и покойника знали? Не удивляйтесь, что я такъ допрашиваю васъ, мн это нужно знать ради нашего Завиловскаго.
— Кого я не зналъ? Зналъ я и сестру пани Броничъ, пани Кастелли. Вдь, я двадцать четыре года сижу въ Италіи, обыкновенно я говорю — сорокъ, но это такъ, для круглаго числа. На самомъ дл мн сорокъ пять. Зналъ я и пана Кастелли,— добрый онъ былъ человкъ, и всхъ зналъ. Что вамъ сказать? Пани Кастелли была экзальтированная женщина, отличалась тмъ, что носила короткіе волосы, всегда была не умыта и страдала невральгіей. Что касается пани Броничъ, то вы ее знате.
— А что такое былъ панъ Броничъ?
— ‘Теодоръ’? Панъ Броничъ былъ дуракъ вдвойн: во-первыхъ, потому, что былъ дуракъ, во-вторыхъ, потому, что не считалъ себя дуракомъ. Впрочемъ, я умолчу о немъ,— ‘de mortuis nihil, nisi bene’. Онъ былъ настолько толстъ, насколько она худа, всилъ, по крайней мр, полтораста кило и обладалъ рыбьими глазами. Вообще это были люди, прежде всего, пустые. Что тутъ долго распространяться! Когда человкъ долго живетъ на свт, много людей видитъ и говоритъ съ ними такъ, какъ я разговариваю, когда рисую, то убждается, что, дйствительно, существуетъ большой свтъ, который опирается на традиціи, и, кром того, существуетъ свтъ каналій, которыя наберутъ себ денегъ и корчатъ большой свтъ. Вотъ покойникъ Броничъ и его теперешняя вдова всегда поражали меня особенностями, свойственными людямъ этого послдняго сорта, поэтому я и предпочиталъ держаться вдалек отъ нихъ. Охъ, еслибъ Букацкій былъ живъ, вотъ бы точилъ языкъ на ихъ счетъ! Онъ зналъ, что я влюбленъ въ панну Кастелли, и ужь какъ онъ смялся надо мной, да проститъ ему Богъ! Неизвстно, справедливо ли. Что такое панна Линета, покажетъ будущее.
— Меня больше всего интересуетъ,— сказалъ Поланецкій,— разузнать что-нибудь о ней самой.
— Вс он добрыя, вс добрыя! Только я боюсь ихъ вмст съ ихъ добротою. Разв только ваша жена поручится за какую-нибудь.
На этомъ разговоръ о панн Кастелли окончился и перешелъ на Букацкаго или, врне, на его похороны, къ которымъ Поланецкій уже подготовилъ все, что было нужно. Выйдя отъ Свирскаго, онъ пригласилъ священниковъ, а потомъ оповстилъ знакомыхъ.
Букацкаго уже отпли въ Рим и Поланецкій пригласилъ духовенство, какъ человкъ религіозный, только для того, чтобъ они свои молитвы присоединили къ молитвамъ присутствующихъ. Кром того, онъ былъ многимъ обязанъ Букацкому, который оставилъ ему значительную часть своего состоянія.
Кром Поланецкихъ, на похороны прибыли Машко, Основскіе, Бигели, Свирскій, панъ Плавицкій и пани Эмилія, которая хотла, вмст съ тмъ, навстить и Литку. День былъ совершенно лтній, солнечный и знойный. Кладбище смотрло совсмъ другимъ, чмъ въ предъидущее посщеніе Поланецкаго. Могучія, огромныя деревья образовали густой, непроницаемый занавсъ, покрывающій зеленою тнью блые и срые памятники. Мстами кладбище казалось лсомъ, полнымъ тни и прохлады. На памятникахъ дрожала свтлая стка солнечныхъ лучей, продирающихся сквозь листья акацій, тополей, грабовъ, сирени и липъ, кресты, спрятавшіеся въ чащу, казалось, дремали надъ могилами. Тысячи птицъ въ втвяхъ и среди листьевъ отзывались со всхъ сторонъ немолчнымъ щебетаньемъ, но мягкимъ и какъ бы нарочно тихимъ, чтобы не будить спящихъ.
Свирскій, Машко, Поланецкій и Основскій подняли на плечи узкій гробъ съ останками Букацкаго и понесли къ приготовленной могил. Ксендзы, въ блыхъ комжахъ, которыя то разгорались на солнц, то гасли въ тни, шли передъ гробомъ, а за нимъ слдовали молодыя женщины въ черныхъ платьяхъ. Вся процессія медленно подвигалась по тнистымъ аллеямъ, тихо, спокойно, безъ рыданій и слезъ, обыкновенно сопровождающихъ погребеніе, только съ раздумьемъ и грустью, которыя на людскихъ лицахъ казались тмъ же, чмъ тнь деревьевъ на памятникахъ. Во всемъ этомъ была, однако, какая-то, полная меланхоліи, поэзія, и впечатлительная душа Букацкаго съумла бы понять всю прелесть этой печальной картины.
Могила была воздвигнута надъ землей, въ форм саркофага, Букацкій при жизни говорилъ Свирскому, что не хочетъ лежать въ погреб. Гробъ легко вдвинули сквозь желзную дверь въ середину, и Букацкаго предоставили одиночеству кладбища, шумящимъ деревьямъ, щебетанью птицъ и Божьему милосердію.
Пани Эмилія и Поланецкіе пошли къ Литк, остальные ждали ихъ въ экипажахъ у костёла,— такова была воля пани Основской.
Поланецкій имлъ возможность убдиться при могил Литки, какъ этотъ, когда-то безконечно любимый имъ ребенокъ, покрылся въ его душ дымкою отдаленія и разсялся въ пространств. Прежде, сколько разъ онъ ни навщалъ ея могилу, онъ возмущался противъ смерти и не признавалъ ее со всею страстностью свжей боли. Теперь ему показалось вещью почти естественною, что она лежитъ здсь, въ тни этихъ деревьевъ, на этомъ кладбищ, онъ почти чувствовалъ, что такъ и должно было окончиться. Литка почти перестала для него быть реальнымъ существомъ, сдлалась только обитательницей его памяти, вздохомъ, свтомъ,— воспоминаніемъ такого рода, какое оставляетъ посл себя музыка.
И онъ вознегодовалъ бы на себя, еслибъ не замтилъ, что и пани Эмилія посл молитвы встала съ яснымъ лицомъ, съ выраженіемъ великой нжности въ глазахъ, но безъ слезъ. Однако, онъ обратилъ вниманіе при этомъ, что она смотритъ совсмъ больною, что съ трудомъ встала съ колнъ, и, идя, опирается на палку. И дйствительно, это были уже начатки тяжкой болзни, которая потомъ на нсколько лтъ приковала ее къ постели и сложила въ могилу.
У воротъ Поланецкихъ ждали Основскіе, пани Анета пригласила ихъ завтра вечеромъ на помолвку Завиловскаго, а потомъ ‘кто будетъ такъ добръ’ — въ Пшитуловъ.
Свирскій, вмст съ пани Эмиліей, слъ въ экипажъ Поланецкихъ и нсколько времени группировалъ въ памяти свои впечатлнія, но, наконецъ, сказалъ:
— Какъ это странно! Сегодня мы были на похоронахъ, завтра будемъ на помолвк: что смерть скоситъ, то любовь посетъ, и въ этомъ заключается жизнь!

XXIX.

Завиловскій желалъ, чтобъ его обрученіе происходило не вечеромъ, при людяхъ, а раньше, и желаніе его было удовлетворенотмъ боле, что панна Кастелли, которая хотла показаться гостямъ уже въ качеств невсты, поддержала его. Такъ имъ было свободне, и когда гости начали съзжаться, Линета и Завиловскій уже выступали, какъ молодая пара. Панна Линета такъ и сіяла счастьемъ. Она сама находила прелесть въ роли невсты и эта роль длала ее прелестною. За ея плечами точно выросли крылья, рсницы уже не опускались сонно на глаза, глаза искрились, губы улыбались, лицо покрылось румянцемъ. Она была такъ хороша, что Свирскій, какъ только увидалъ ее, не могъ воздержаться отъ вздоха о потерянномъ ра и успокоился только тогда, когда вспомнилъ свою любимую псню:
Въ чистомъ пол, на простор,
Я забылъ любовь и горе.
Да и вс были поражены красотою панны Линеты. Старый панъ Завиловскій, который приказалъ себя внести на своемъ кресл въ гостиную, задержалъ руку невсты, долго смотрлъ на нее и потомъ сказалъ дочери:
— Ну, что такой ‘венеціанскій чертенокъ’ можетъ вскружить голову,— это понятно, а въ особенности поэту,— у нихъ, какъ говорятъ, въ голов-то фью! Фью!— втеръ свищетъ.
Тутъ онъ обратился къ жениху и спросилъ:
— Ты сегодня не свернешь мн голову за то, что я назвалъ ‘венеціанскимъ чертенкомъ’?
Завиловскій разсмялся и, наклонившись, поцловалъ старика въ плечо.
— Нтъ, сегодня я никому не могъ бы свернуть голову.
— Ну,— старикъ, видимо былъ очень доволенъ такимъ знакомъ почтенія,— да благословитъ васъ Богъ и Пресвятая Два. Я говорю: и Пресвятая Два, — Ея защита — это главное!
Онъ началъ шарить за собою, вытащилъ изъ-за спины большой ювелирскій футляръ и подалъ его Линет.
— А это отъ семьи Завиловскихъ, дай теб Богъ носить это какъ можно дольше.
Панна Кастелли взяла футляръ, склонила свою стройную фигуру, чтобы также поцловать пана Завиловскаго въ плечо, но онъ обнялъ ее и позвалъ къ себ жениха:
— Поди и ты сюда!
Старикъ поцловалъ ихъ обоихъ въ лобъ съ большимъ волненіемъ, чмъ хотлъ выказать, и прибавилъ:
— Любите и уважайте другъ друга какъ добрые люди.
Панна Линета раскрыла футляръ, тамъ, на синей бархатной подушк, сверкала великолпная брилліантовая брошь. Старикъ еще разъ повторилъ съ удареніемъ: ‘отъ семьи Завиловскихъ’, видимо желая дать знать, что двушка, которая выходитъ за Завиловскаго, даже неимущаго, все-таки, длаетъ хорошую партію. Но его никто не слушалъ. Головы молодыхъ женщинъ,— Линеты, пани Основской, пани Машко, пани Бигель и даже Марини,— тсно сплетеннымъ внкомъ наклонились надъ сверкающими каменьями, уста сдерживали дыханіе до тхъ поръ, пока общій хоръ восторга и удивленія не прервалъ молчаніе.
— Не въ брилліантахъ дло,— восклицала пани Броничъ, чуть не бросаясь въ объятія стараго пана Завиловскаго,— но такой подарокъ, такое сердце!
Старикъ защищался, какъ могъ, и повторялъ:
— Довольно, довольно! Оставьте меня!
Общество разбилось на пары или маленькія кучки: обрученные такъ занялись другъ другомъ, что весь міръ исчезъ изъ глазъ, Основскій со Свирскимъ подошли къ Марин и пани Бигель, Коповскій разговаривалъ съ хозяйкою дома, а Поланецкій съ пани Машко. Что касается самого Машко, то ему, видимо, хотлось поближе сойтись со старымъ Крезомъ. Машко загородилъ его своимъ стуломъ такъ, что къ нему никто не могъ подойти, и завелъ разговоръ о быломъ и теперешнемъ времени. Онъ легко догадался, что эта тема будетъ пріятна для старичка.
Но, вмст съ тмъ, Машко былъ настолько уменъ, что не поддакивалъ слпо своему собесднику. Впрочемъ, панъ Завиловскій не всегда нападалъ на новыя времена,— напротивъ, отчасти удивлялся имъ, отчасти признавалъ, что во многихъ отношеніяхъ дло измняется къ лучшему, но все это какъ-то не могло помститься въ его голов, а Машко объяснялъ ему, что на свт все должно измняться,— значитъ, и дворянство, какъ и другіе классы людей.
— Я, уважаемый панъ Завиловскій,— говорилъ Машко,— держусь земли по какому-то наслдственному инстинкту, благодаря чему-то, что человка, который вышелъ изъ землевладльческаго сословія, тянетъ къ земл, но, управляя своимъ имніемъ, я, вмст съ тмъ, адвокатъ, на время, конечно, но по принципу: нужно же и намъ имть своихъ въ этой профессіи. Иначе мы будемъ зависть отъ милости или немилости людей, происходящихъ изъ другой сферы и часто прямо нерасположенныхъ къ намъ. И я долженъ отдать своимъ землякамъ справедливость, что, по большей части, они понимаютъ это хорошо и предпочитаютъ вврять свои интересы мн, чмъ кому-нибудь другому. Иные даже считаютъ это своею обязанностью.
— И прежде въ судебномъ сословіи бывали наши,— отвтилъ панъ Завиловскій,— но справится ли шляхтичъ съ другими профессіями, ей-Богу, не знаю! Я слышу это, слышу, что мы должны за все браться, но люди забываютъ, что браться и преуспвать — дв вещи разныя. Укажите мн такого, который бы преусплъ.
— А вотъ вамъ, напримръ, Поланецкій: этотъ на торгово-коммиссіонномъ дл нажилъ большое состояніе. Онъ не будетъ спорить, что мои совты часто оказывались ему полезными, но все, что онъ нажилъ, то нажилъ торговлею,— преимущественно хлбомъ.
— Скажите, скажите!— панъ Завиловскій посмотрлъ на Поланецкаго и отъ удивленія даже раскрылъ глаза шире, — вы говорите, нажилъ состояніе? Скажите! Если изъ настоящихъ Полансцкихъ, то хорошая фамилія.
— А вонъ тотъ, брюнетъ, плечистый,— это художникъ Свирскій.
— Знаю, я его видалъ за границей. И Свирскіе не лыкомъ шиты… Но онъ, можетъ быть, нарисовалъ себ деньги, а не нажилъ ихъ?
— Какого чорта не нажилъ!— фамильярнымъ тономъ отвтилъ Машко.— Ни одно большое подольское имніе не даетъ столько, сколько ему даютъ акварели.
— Что такое?
— Картины, писанныя водяными красками…
— Скажите! даже не масляными!… И этотъ также?… Гм… можетъ быть, и мой родственникъ разбогатетъ на стихахъ… Пусть пишетъ! пусть пишетъ! Я никогда не ставилъ ему это въ вину… Панъ Зигмунтъ былъ шляхтичъ и писалъ, да, вдь, не то что, а такъ себ, только для показа. Панъ Адамъ также былъ шляхтичъ, а имя у него громкое, громче того третьяго франта, что игралъ въ демократію… Ну, да что тутъ? Вы говорите, что времена измняются? Скажите! Пусть себ и измняются, только, съ Божіею помощью, къ лучшему.
— Главное дло,— сказалъ Машко,— чтобы не тормазить ни человческихъ способностей, ни держать капиталовъ въ кассахъ,— кто такъ длаетъ, тотъ прямо гршитъ противъ общества.
— Позвольте, позвольте! Въ какомъ смысл вы говорите это? Значитъ, мн не дозволяется запереть на ключъ то, что мое, и я долженъ оставить шкатулку открытою для всякаго воришки?
Машко улыбнулся съ видомъ превосходства, положилъ руку на ручку кресла пана Завиловскаго и сказалъ:
— Не въ томъ дло, уважаемый панъ Завиловскій…
Дальше слдовало изложеніе принциповъ политической экономіи. Старый шляхтичъ слушалъ, качалъ головою и отъ времени до времени повторялъ: ‘Скажите, это что-то новое, но я и безъ того справлялся со своими длами!’
Пани Броничъ растроганными глазами слдила за обрученными и, вмст съ тмъ, разсказывала пану Плавицкому (а тотъ не спускалъ своихъ, не мене растроганныхъ, глазъ съ пани Основской) про года своей молодости, про жизнь съ Теодоромъ, про горе, которое испытали они по поводу преждевременнаго появленія на свтъ ихъ единственнаго потомка. Панъ Плавицкій слушалъ разсянно, но пани Броничъ такъ взволновалась своимъ разсказомъ, что заговорила слегка дрожащимъ голосомъ:
— И такъ, теперь вся моя любовь, надежда и вра въ Линет! Вы поймете это, потому что у васъ тоже есть дочь! А что касается Лоло, подумайте сами, какимъ бы для насъ благословеніемъ Божіимъ былъ этотъ ребенокъ, еслибъ остался живъ, коль скоро даже и мертвымъ онъ оказалъ намъ столько услугъ…
— Необыкновенно трогательно, необыкновенно трогательно!— прервалъ панъ Плавицкій..
— О, да!— продолжала пани Броничъ.— Сколько разъ во время жатвы мужъ прибгалъ ко мн съ крикомъ: ‘Lolo monte!’ — и высылалъ вс рабочія силы въ поле. О, да! Утрата была тмъ больше, что это была единственная надежда. Мой мужъ былъ человкъ въ лтахъ,— и я могу сказать, что онъ для меня былъ нжнымъ другомъ, но посл этого несчастія — только другомъ.
— Здсь я его уже перестаю понимать,— сказалъ панъ Плавицкій,— ршительно не понимаю его!
Онъ шаловливо посмотрлъ въ глаза пани Броничъ, та слегка ударила его веромъ и сказала:
— Ахъ, какіе эти мужчины несносные, для нихъ нтъ ничего святого!
А Свирскій тмъ временемъ разспрашивалъ Мариню:
— Что это за настоящій Перуджино, та блдная особа, съ которой разговариваетъ вашъ мужъ?
— Наша знакомая, пани Машко. Вы не представлены ей?
— Какъ же, представленъ, еще вчера, на похоронахъ, но забылъ ея фамилію. Знаю только, что она жена того господина, который разговариваетъ со старымъ паномъ Завиловскимъ…Чистый Вануччи!… Тотъ же самый квіетизмъ, та же желтизна. Но у нея чудесныя очертанія.
И, посмотрвъ еще на пани Машко, онъ прибавилъ:
— Лицо угасшее, но линіи всей фигуры необыкновенныя. Она какъ будто худа, но обратите вниманіе на рисунокъ рукъ и плечей.
Но Мариня смотрла не на рисунокъ и плечи пани Машко, а на своего мужа, и вдругъ на лиц ея отразилась тревога. Въ эту самую минуту Поланецкій наклонился къ пани Машко и говорилъ ей что-то такое, чего Мариня не могла разслышать, ей показалось, что онъ смотритъ на это угасшее лицо и на эти блдные глаза такимъ взглядомъ, какимъ во время ихъ свадебной поздки смотрлъ иногда на нее. О, она знала этотъ взглядъ! И сердце забилось въ ней, какъ будто въ предчувствіи какой-то великой опасности. Положимъ, она тотчасъ же сказала себ: ‘Не можетъ этого быть,— это было бы недостойно Стаха’, но, все-таки, не могла воздержаться, чтобы не смотрть на нихъ. Поланецкій говорилъ что-то оживленно, а пани Машко слушала со своимъ обычнымъ равнодушіемъ. Мариня снова подумала: ‘Что мн представилось? Онъ говоритъ горячо, какъ всегда, но ничего больше!’ Остатки этого сомннія разсялъ Свирскій. Замтилъ ли онъ тревогу и пытливый взглядъ Марини, или не понялъ выраженія лица Поланецкаго, только онъ сказалъ:
— А она ничего не отвчаетъ. Вашъ мужъ принужденъ одинъ поддерживать разговоръ и смотрть такъ, какъ будто и скучаетъ, и злится, въ одно и то же время.
Лицо Марини просвтлло въ одну минуту.
— О, вы правы! Стахъ, вроятно, немного скучаетъ, а когда онъ скучаетъ, то сейчасъ же начинаетъ сердиться.
И она пришла въ отличное расположеніе духа. Она отдала бы теперь такую же брилліантовую брошь, какую панъ Завиловскій подарилъ Линет, чтобы Стахъ приблизился къ ней сейчасъ, чтобы она могла сказать ему и услыхать етъ него какое-нибудь доброе слово. И дйствительно, черезъ нсколько минутъ желаніе ея сбылось: къ пани Машко подошелъ панъ Основскій, а Поланецкій всталъ, сказалъ нсколько словъ пани Основской, бесдующей съ Коповскимъ, и слъ возл жены.
— Ты хочешь что-то сказать мн?— спросилъ онъ.
— Какъ это странно, Стахъ!— отвтила Мариня,— я въ эту минуту призывала тебя только мысленно, но ты почувствовалъ это и пришелъ.
— Видишь, какой я мужъ!— сказалъ Поланецкій съ улыбкой.— Сказать правду, причина очень простая: я замтилъ, что ты смотришь на меня, испугался, не случилось ли съ тобой чего-нибудь, и пришелъ.
— Я смотрла потому… потому что мн грустно.
— А я пришелъ потому, что мн грустно. Какъ ты себя чувствуешь? Скажи правду. Можетъ быть хочешь хать домой?
— Нтъ, Стахъ, я чувствую себя хорошо, клянусь теб. Мы говорили съ паномъ Свирскимъ о пани Машко и мн было очень весело.
— Я догадался, что вы сплетничаете на ея счетъ. Господинъ художникъ самъ говоритъ о себ, что у него злой языкъ.
— Напротивъ,— отвтилъ Свирскій,— на этотъ разъ я только удивлялся ея фигур. Очередь злого языка можетъ наступить позже.
— Да, да,— сказалъ Поланецкій,— пани Основская говоритъ, что фигура пани Машко, собственно говоря, не красива. Это служитъ доказательствомъ, что у самой пани Основской фигура красивая… Ахъ, Мариня, что я теб скажу о пани Основской!— Онъ наклонился къ жен и сказалъ ей на ухо:
— Знаешь, что я услыхалъ изъ устъ Коповскаго когда онъ шелъ сюда?
— Что-нибудь забавное?
— Какъ для кого: я слышалъ, какъ онъ говорилъ пани Анет ‘ты’.
— Стахъ!
— Честное слово! Онъ сказалъ ей: ‘ты всегда такая!’
— Можетъ быть, онъ цитировалъ какія-нибудь чужія слова.
— Не знаю. Можетъ быть, а можетъ быть и нтъ. Вдь, они, кажется, были когда-то влюблены другъ въ друга.
— Фи! постыдись!
— Ну, ужь это ты поди скажи имъ,— собственно пани Анет.
Мариня, которая отлично знала, что неврность существуетъ, но считала ее скоре за какую-то книжную французскую теорію и не думала, что ее и въ практик можно встртить на каждомъ шагу. Поэтому она начала смотрть на пани Анету съ удивленіемъ и, притомъ, съ такимъ огромнымъ любопытствомъ, съ какимъ честныя женщины смотрятъ на тхъ, которыя имли отвагу сойти съ большой дороги на боковую тропинку. Но у Марини была черезъ-чуръ справедливая натура, чтобъ она могла сразу поврить въ зло, у нея какъ-то въ голов не умщалось, чтобы что-нибудь, дйствительно, могло быть между сидящею противъ нея парой, хотя бы въ виду неслыханной глупости Коповскаго. Она, все-таки, замтила, что между ними шелъ очень оживленный разговоръ.
А они, сидя между большою фарфоровою вазой и фортепіано, не только разговаривали, но и ссорились въ теченіе четверти часа.
Посл ухода Поланецкаго пани Анета сказала съ нкоторымъ безпокойствомъ:
— Боюсь, не услыхалъ ли онъ чего-нибудь. Ты никогда и ни на что не обращаешь вниманія.
— Такъ! всегда моя вина! А кто теб вчно повторяетъ: будь осторожна?
Дйствительно, въ этомъ отношеніи они стоили другъ друга: онъ ничего не могъ сообразить по своей глупости, она была неосторожна до дерзости. Уже два человка знали ихъ тайну, другіе могли догадываться и нужно было быть ослпленнымъ, какъ Основскій, чтобы не видать ничего. На это-то собственно и разсчитывала пани Анета.
Тмъ временемъ Коповскій посмотрлъ на Поланецкаго и сказалъ:
— Ничего не слыхалъ,— и онъ возвратился къ ране начатому разговору, но теперь началъ говорить тише и по-французски:
— Еслибъ ты меня любила, тогда была бы другою, но если ты меня не любишь, то чмъ теб могло это повредить?
Онъ посмотрлъ на нее своими чудными, безсмысленными глазами, она нетерпливо отвтила ему:
— Люблю или не люблю, съ Линетой никогда! понимаешь? никогда! я предпочту на всякой другой! хотя, еслибъ ты дйствительно любилъ меня, то не думалъ бы о женитьб.
— Я бы и не думалъ, еслибъ ты была не такая.
— Patientez!
— Да. До смерти? Еслибъ я женился на Линет, мы были бы близко другъ къ другу.
— Никогда, повторяю теб!
— Да отчего же?
— Ты не поймешь этого. Наконецъ, Линета уже помолвлена,— говорить объ этомъ, значитъ терять время.
— Сама же ты приказала мн длать видъ, что я ухаживаю за ней, а теперь мн же длаешь выговоры. Сначала я ни о чемъ не думалъ, но потомъ она понравилась мн, и въ этомъ я не запираюсь: она всмъ нравится, и, кром того, хорошая партія.
Пани Основская начала терзать свой платокъ.
— И ты смешь говорить мн въ глаза, что она понравилась тео? Такъ кто же, наконецъ, нравится теб: она или я?
— Ты, но на теб-то я не могу жениться, а на ней могъ бы, потому что видлъ отлично, что тоже понравился ей.
— Еслибъ ты лучше понималъ женщинъ, то радовался бы тому, что я не допустила тебя до женитьбы. Ты ее не знаешь. Она вся — словно жердь, и, кром того, у нея скверный характеръ. Неужели ты и того не понимаешь, что я приказала теб ухаживать за ней, чтобъ отвлечь вниманіе Юзи и знакомыхъ? Иначе, чмъ бы ты объяснилъ свои почти ежедневныя посщенія?
— Я понималъ бы это, еслибъ ты была другая.
— Не мшай мн. Видишь, я все устроила такъ, чтобы твой портретъ не былъ оконченъ и чтобы ты могъ пріхать въ Пшитуловъ. Потомъ прідетъ Стефця Ратковская, дальняя родственница Юзи. Понимаешь? Ты долженъ сдлать видъ, что она нравится теб, а Юз я уже втолкую все, что захочу. Такимъ образомъ, ты можешь остаться въ Пшитулов. Панн Ратковской я уже писала. Она не красива, но очень мила.
— Все длать видъ и все понапрасну.
— Очень мн хотлось бы сказать теб: тогда не прізжай.
— Анета!
— Такъ будь же терпливъ. Я не могу долго сердиться на тебя. Но теперь иди. Займи пани Машко.
Пани Основская осталась одна. Глаза ея съ минуту провожали Коповскаго съ остатками гнва, но, вмст съ тмъ, и съ любовью. Въ бломъ галстук, смуглый, онъ былъ такъ убійственно хорошъ, что пани Основская не могла вволю налюбоваться имъ. Линета была уже невстою другого, но ей еще казалось невыносимою мысль, что ея соперница могла обладать Коповскимъ не только какъ мужемъ, но даже и какъ любовникомъ. Когда пани Анета говорила Коповскому, что уступила бы его кому угодно, только не Линет, то говорила истинную правду. Для нея это былъ, въ одно и то же время, вопросъ слабости къ этому глупому Эндиміону, и вопросъ самолюбія. На это просто-на-просто не соглашались ея нервы. Эстетическія стремленія, которыя она сама считала возвышенными и вытекающими изъ греческой натуры, но которыя на самомъ дл были плоски и грубы, замняли въ ней нравственность и совсть. Благодаря этимъ стремленіямъ, она находилась подъ неотразимымъ вліяніемъ Коповскаго, но такъ какъ горяча у нея была только голова, а темпераментъ былъ холоденъ, какъ у рыбы, то она предпочитала, какъ интуитивно отгадалъ Завиловскій, игру со зломъ самому злу. Съ другой стороны, придерживаясь правила: ‘если не я, то и никто другой’, она была бы готова дойти до крайности, чтобъ не допустить Коповскаго жениться на Линет, тмъ боле, что замтила, что Линета, несмотря на вс свои изреченія о Коповскомъ, несмотря на иронію, съ какой отзывалась о немъ, находится подъ обаяніемъ его необыкновенной красоты, что вс эти шутки длались съ цлью взвинтить самое себя, что въ нихъ было тоже скрытое влеченіе и что вообще вкусы ея и вкусы Линеты одинаковы. За то она не замтила, что, благодаря этому, она въ глубин души питаетъ къ Линет презрніе.
Пани Основская прежде всего хотла побдить ее и, при помощи Завиловскаго, это удалось ей вполн. Она знала, что молодая двушка, благодаря своему тщеславію, не устоитъ противъ ея внушеній и поклоненія человка съ громкимъ именемъ. Такимъ образомъ она сохранила для себя Коповскаго и, кром того, устроила себ одно изъ тхъ великолпныхъ зрлищъ, на которыя съ такою охотой смотрятъ женщины, живущія боле въ сфер впечатлній, чмъ въ сфер чувствъ. Притомъ… этотъ славный Завиловскій, когда жена надостъ ему и когда онъ будетъ отыскивать себ Беатриче въ какомъ-нибудь другомъ мст, то можетъ быть натолкнется на нее… Людямъ, которые обладаютъ силой завщать памяти и уваженію вковъ любимое имя, мало въ чемъ отказываютъ. Намреній своихъ на будущее время пани Анета до сихъ поръ еще ясно не опредлила, но у ней сложилось какъ бы туманное представленіе, что тогда ея торжество будетъ еще полне.
Торжествовала она и теперь, потому что все сложилось такъ, какъ она хотла. Сердилъ ее только Коповскій. Она считала его чуть ли не своею вещью, а онъ, оказывается, уметъ и соображать кое-что, и сообразилъ, что кашу масломъ не испортишь и что пани Основская могла бы не помшать Линет. Пани Основскую это раздражало такъ сильно, что она иногда подумывала, чмъ бы ему насолить за это? Теперь она была рада, что Линета, кажется, всемъ сердцемъ и душой влюбилась въ своего Завиловскаго. Для Коповскаго это было и непонятно, и мучительно.
Мысли эти, какъ молнія, мелькали въ ея голов и промелькнули вс въ то короткое время, когда она просидла одна. Подали ужинъ. Основскій, который хотлъ, чтобъ жену его окружало всеобщее уваженіе, какое онъ выказывалъ ей, возъимлъ несчастную мысль повторить за первымъ тостомъ желаніе, чтобы Завиловскому было такъ же хорошо съ панной Кастелли, какъ ему съ Анетой. Глаза Завиловскаго и Поланецкаго невольно обратились на прелестную даму. Она проницательно посмотрла на Поланецкаго и сомннія обоихъ разсялись въ одну минуту, то-есть она вполн убдилась, что Поланецкій слышалъ ихъ, а онъ, что Коповскій не чужія слова цитировалъ, а говорилъ прямо съ ней. Пани Анета даже догадалась, что Поланецкій разсказалъ это Марин, потому что видла, съ какимъ любопытствомъ они оба смотрли на нее. Эта мысль наполнила ее гнвомъ и желаніемъ мести. Разсянно, безъ малйшаго вниманія, она слушала дальнйшіе тосты, которые провозглашали ея мужъ, панъ Завиловскій, панъ Плавицкій, а въ конц и Бигель. Посл ужина ей въ голову пришла внезапная мысль устроить ‘dansing-party’, и Юзя, послушный, какъ всегда, и, кром того, развеселившійся за ужиномъ, горячо поддержалъ эту мысль. Мариня не могла танцевать, но, кром нея, было пять молодыхъ дамъ: панна Линета, пани Основская, пани Бигель, пани Машко и панна Завиловская. Правда, эта послдняя заявила, что также не будетъ танцовать, но такъ какъ о ней говорили, что она не танцуетъ, не говоритъ, не стъ и не пьетъ, то ея отказъ не нарушилъ всеобщаго веселья. Основскій,— онъ былъ въ превосходнйшемъ расположеніи духа,— заявилъ, что ‘нужно, чтобъ Игнась заключилъ въ свои объятія Линету, такъ какъ, вроятно, раньше онъ не осмливался сдлать это’. Оказалось, что Завиловскій не въ состояніи воспользоваться добрымъ предложеніемъ пана Основскаго, потому что никогда въ жизни не танцовалъ и не иметъ о танцахъ ни малйшаго понятія, что пани Броничъ и Линету не только удивило, но даже до нкоторой степени кольнуло. За то Коповскій этимъ искусствомъ обладалъ въ высшей степени и открылъ балъ съ Линетой, какъ съ героиней вечера. Они составляли прелестную пару и глаза всхъ гостей невольно обращались на нихъ. Завиловскій долженъ былъ видть, какъ золотистая головка Линеты наклоняется къ плечу Коповскаго, какъ ея грудь прикасается къ его груди, какъ они оба, кружась подъ звуки вальса Бигеля, соединяются въ гармоніи движеній, точно сливаясь въ одно существо. И, смотря на это, онъ злился, онъ понималъ, что есть нчто, чего онъ длать не уметъ и что будетъ соединять Линету съ другими и разлучать съ нимъ. Къ довершенію непріятности, вокругъ Завиловскаго вс говорили о красот танцующей пары, а сидящій рядомъ съ нимъ Свирскій сказалъ:
— Какой красавецъ! Если существуютъ гуріи, то онъ могъ бы быть гуріемъ въ дамскомъ ра Магомета.
Они вальсировали долго. И въ звукахъ вальса, и въ ихъ движеніяхъ крылось какое-то упояющее изнеможеніе, что еще боле раздрожало Завиловскаго, онъ вспомнилъ одинаково циничный, какъ и справедливый, стихъ Байрона о вальс. Наконецъ, онъ сказалъ себ, окончательно выходя изъ терпнія: ‘Когда же этотъ оселъ ее пуститъ?’ Кром того, онъ боялся, какъ бы Линета не утомилась.
‘Оселъ’ пустилъ ее на другомъ конц гостиной и сейчасъ же пригласилъ пани Основскую. Линета подбжала къ жениху и сла съ нимъ рядомъ.
— Онъ хорошо танцуетъ,— сказала она,— но ужь очень долго показываетъ свое искусство, потому что другого ему показать нечего. Я утомилась, у меня бьется сердце… Я хотла бы, чтобы вы приложили руку и увидали, какъ оно бьется… Но это не годитвя!… Какъ это странно! Вдь, я ваша собственность.
— Моя!— сказалъ Завиловскій и протянулъ къ ней руку.— Линета, не говори мн сегодня: ‘вы’.
— Твоя собственность!— шептала она.
Она не вырвала у него свою руку, только опустила ее вдоль платья, чтобъ люди меньше видли.
— Я ревновалъ тебя къ нему, — сказалъ Завиловскій, строго стискивая ея пальцы.
— Ты хочешь, чтобъ я согодня не танцовала больше? Я люблю танцовать, но мн пріятне быть возл тебя…
— Дорогая моя!
— Я глупая, свтская двушка, но я хочу быть достойна тебя. Видишь, я очень люблю музыку… Даже вальсы, даже польки… Она какъ-то странно дйствуетъ на меня. Какъ этотъ панъ Бигель хорошо играетъ!… Я, вдь, знаю, что есть вещи выше вальсовъ. Подержи мой платокъ и отпусти на минуту мою руку. Это твоя рука, но я должна поправить волосы. Изрдка потанцовать, вдь, въ этомъ нтъ ничего дурного, правда? Но если ты не хочешь, я не буду, я существо покорное. Я научусь читать въ твоихъ глазахъ и потомъ буду какъ вода, которая отражаетъ и тучи, и безоблачнонебо. Мн такъ хорошо около тебя… Смотри, какъ они хорошо танцуютъ!
У Завиловскаго не хватило словъ, онъ могъ только однимъ проявить свои чувства, то-есть упасть передъ нею на колни. Но Линета указала на Поланецкаго, который въ это время танцовалъ съ пани Машко, и начала искренно восторгаться ими.
— Право, онъ танцуетъ лучше пана Коповскаго,— говорила она съ блестящими глазами, — и она… какая она стройная! О, какъ бы мн хотлось хоть разъ потанцовать съ нимъ… если позволишь.
Завиловскій, въ которомъ Поланецкій не возбуждалъ ни малйшей ревности, отвтилъ:
— Сколько хочешь, сокровище мое. Я сейчасъ самъ пришлю его къ теб.
— Ахъ, и какъ чудесно танцуютъ! Какъ чудесно! И этотъ вальсъ — точно сладкій трепетъ. Они плывутъ, а не танцуютъ.
Того же мннія была и Мариня, которая, слдуя глазами за танцующею парой, испытывала еще боле тягостное чувство, чмъ испытывалъ нсколько минутъ тому назадъ Завиловскій. Ей показалось, что Поланецкій снова смотритъ на пани Машко такимъ взглядомъ, какимъ смотрлъ на нее прежде, когда Свирскій высказалъ предположеніе, что онъ или скучаетъ, или злится. Теперь такое предположеніе было невозможо. Танцующіе по временамъ скользили мимо Марини и тогда она видла ясно, какъ крпко его рука обхватываетъ станъ пани Машко, какъ его дыханіе обливаетъ ея шею, какъ раздуваются его ноздри, какъ взглядъ скользитъ по ея обнаженнымъ плечамъ. Все это могло быть незамтно для другихъ, но не для Марини, которая умла читать по его лицу, какъ по раскрытой книг. И вдругъ свтъ лампъ померкъ въ ея глазахъ. Она поняла, что не быть счастливой — это одно, а быть несчастной — совсмъ другое. Длилось это не доле, какъ одинъ тактъ вальса, какъ минуту, въ которую сердце сжимается и перестаетъ биться, но и этого было достаточно для предчувствія, что въ будущемъ жизнь ея можетъ совершенно испортиться, а теперешняя любовь обратится въ горькое и презрительное сожалніе. И предчувствіе это наполнило ее ужасомъ. Передъ ней словно раскрылась завса, а за завсой неожиданно предстала вся мишура жизни, все ничтожество и дрянность человческой натуры. Ничего еще не случилось, ршительно ничего! Пани Поланецкой показалось только видніе, что можетъ наступить время, когда ея любовь къ мужу разсется, какъ дымъ. Она пробовала еще бороться со своими сомнніями, пыталась внушить себ, что она находится подъ впечатлніемъ танца, а не танцорки, хотла не врить своимъ глазамъ. Ее охватывалъ стыдъ за того Стаха, которымъ до сихъ подъ она такъ гордилась, и Мариня всми силами защищалась отъ этого чувства, сознавая, что дло идетъ о чемъ-то необычайно важномъ, что изъ этого пустяка, изъ этой вины,— да и вины-то еще почти никакой нтъ,— могутъ выйти послдствія, которыя отразятся на всей ихъ будущности.
Въ это время возл нея раздался шутливый голосокъ пани Основской:
— Ахъ, Мариня! Твоего мужа и пани Машко сама природа словно нарочно сотворила, чтобъ они вальсировали. Что за пара!
— Да,— съ усиліемъ проговорила пани Поланецкая.
Пани Анета защебетала дальше:
— Удивительно они подходятъ другъ къ другу. Право, на твоемъ мст я немного ревновала бы… А ты… ты ревнива? Нтъ? Я искренна и признаюсь открыто, что ревнива. По крайней мр, такъ было когда-то. О, я знаю, что Юзя любитъ меня, но у мужчинъ, даже когда они и любятъ, бываютъ свои фантазіи. Имъ все ничего, и что отъ нихъ немного болитъ сердце, такъ этого они не видятъ или не хотятъ видть. Самые лучшіе, и т такіе же. Юзя? Да! Онъ примрный мужъ, а ты думаешь, я за нимъ не замчаю ничего? Теперь я уже привыкла, мн иногда смяться хочется, потому что они вс такіе неловкіе… Я сейчасъ же узнаю, когда Юзя начинаетъ пошаливать, и, знаешь, почему узнаю?
Мариня все смотрла на мужа, который уже кончилъ танцовать съ пани Машко и пригласилъ панну Линету. И вдругъ Мариня почувствовала огромное облегченіе, ей показалось, что у Стаха, когда онъ танцуетъ съ Линетой, такое же выраженіе лица, какъ и прежде. Подозрнія ея начали блднть, за то она подумала, что если осуждала мужа несправедливо, то сама она негодная женщина. До тхъ поръ она еще никогда не видала его танцующимъ, и теперь ей въ голову пришло, что онъ, можетъ быть, всегда таковъ, когда танцуетъ.
Тмъ временемъ пани Основская повторила:
— Знаешь, почему я узнаю, когда Юзя начинаетъ пошаливать?
— Почему?— уже боле бодро спросила Мариня.
— Я научу тебя этимъ примтамъ. Когда у него самого совсть не чиста, онъ тотчасъ же начинаетъ подозрвать другихъ и тотчасъ же сообщаетъ мн свои наблюденія, чтобъ отвлечь вниманіе отъ себя. Милый Юзя! Это обыкновенная тактика мужчинъ. Они вс лгутъ, даже самые лучшіе изъ нихъ.
Пани Основская ушла съ убжденіемъ, что на общественной шахматной доск она сдлала очень искусный ходъ. Дйствительно, ходъ былъ искусный. Въ голов Марини образовался совершенный хаосъ. Она даже не знала, что думать обо всемъ этомъ. Ею овладло ужасное физическое утомленіе. ‘Нездоровится мн,— сказала она себ,— я разстроена и Богъ всть что мн въ голову идетъ’. Ощущенія утомленія увеличивались съ каждою минутой. Весь вечеръ теперь припоминался ей, какъ лихорадочный сонъ. Мужъ говорилъ ей о пани Основской, какъ о вроломной женщин, пани Основская говорила то же самое обо всхъ мужьяхъ, онъ смотрлъ нецломудреннымъ взоромъ на пани Машко, а пани Анета говорила Коповскому ‘ты’. Къ этому примшивались танцующія пары, однообразный тактъ вальса, головы влюбленныхъ и, наконецъ, буря, которая разыгралась на двор. Что за путаница впечатлній, что за фантасмагорія! ‘Нездоровится мн!’ — мысленно повторяла Мариня и чувствовала, вмст съ тмъ, что спокойствіе покидаетъ ее, что это былъ самый злой вечеръ въ ея жизни. Ей ужасно хотлось домой, но, какъ на зло, на двор шелъ дождь. ‘Домой, домой! Если бы Стахъ еще сказалъ при этомъ какое-нибудь доброе и сердечное слово! Пусть онъ ничего не говоритъ ни о пани Основской, ни о пани Машко, пусть говоритъ о чемъ-нибудь, что касается ихъ самихъ, что дорого имъ… Ахъ, какъ я измучилась!’
Поланецкій подошелъ къ жен, и, при вид ея поблднвшаго лица, въ немъ вдругъ пробудилось сочувствіе къ ней, а на это сочувствіе такъ легко отзывалось его доброе по натур сердце.
— Бдняжка моя,— сказалъ онъ,— пора теб въ постельку, пусть только дождь немного утихнетъ. Ты не боишься грома?
— Нтъ, сядь возл меня.
— Это лтняя гроза, скоро пройдетъ. Какая ты сонная!
— Можетъ быть, мн не нужно было прізжать. Мн необходимо спокойствіе, Стахъ.
Совсть у Поланецкаго была не чиста и онъ злился на самого себя, но ему и въ голову не пришло, что то, что она говоритъ о спокойствіи, можетъ относиться къ нему, къ его соблазнамъ и поведенію съ пани Машко. Вдругъ онъ почувствовалъ, что еслибъ она догадалась, спокойствіе ея, по его вин, было бы разбито разъ навсегда, и его, какъ человка не испорченнаго, охватила боязнь и сокрушеніе.
— Къ чорту вс танцы!— сказалъ онъ.— Буду сидть дома и оберегать свое добро!
Онъ сказалъ это такъ искренно, что въ голов Марини, которая отлично знала его, не могло явиться ни тни сомннія. И вновь она почувствовала облегченіе.
— Когда ты возл меня,— сказала она,— я чувствую себя мене утомленной. За минуту до этого мн было какъ-то нехорошо. Возл меня сидла Анета, но какое ей дло до меня? Когда человкъ нездоровъ, ему нуженъ кто-нибудь свой, близкій. Можетъ быть, ты побранишь меня за то, что я скажу теб… Въ гостяхъ говорить такія вещи, да еще такъ недавно посл свадьбы, очень странно,— я сама понимаю, что странно, но ты дйствительно нуженъ мн, потому что я очень люблю тебя.
— И я тебя люблю, дорогая моя,— отвчалъ Поланецкій, который въ эту минуту испытывалъ ощущеніе, что только любовь къ ней, можетъ быть, наполнитъ его истиннымъ и спокойнымъ чувствомъ.
Дождикъ стихъ, только молнія сверкала такъ, что окна дачи на мгновеніе становились свтло-голубыми. Бигель сыгралъ въ конц шопеновскую прелюдію и теперь разговаривалъ съ Линетой и Завиловскимъ о музык.
— Букацкій придумалъ когда-то разныя подраздленія для женщинъ,— сказалъ онъ, развивая свою идею,— а у меня свой критеріумъ, музыкальный. Есть женщины, которыя любятъ музыку душой, и есть такія, которыя любятъ ее кожей, и такихъ я всегда боялся.
Спустя четверть часа короткая лтняя гроза прошла, небо прояснилось и гости пани Основской начали собираться домой. Только. Завиловскій остался дольше другихъ, чтобы послднему пожелать панн Линет доброй ночи.
Поланецкій, опасаясь за Мариню, приказалъ экипажу хать шагомъ. Въ измученной голов Марини все мелькалъ образъ ея мужа, танцующаго съ пани Машко, а въ ушахъ звучали слова пани Основской: ‘Ахъ, какъ они лгутъ, даже самые лучшіе изъ нихъ!’ Но Поланецкій теперь обнялъ ее рукою, прижалъ къ себ и такъ держалъ всю дорогу, и безпокойство ея постепенно начинало таять. Ей ужасно хотлось предложить ему какой-нибудь вопросъ, по которому онъ могъ бы догадаться о ея опасеніяхъ и успокоить ее, но она подумала: ‘Еслибъ онъ не любилъ меня, то не выказывалъ бы столько заботливости. Онъ скоре можетъ быть жестокимъ, чмъ притворяться. Сегодня я не буду его спрашивать ни о чемъ’.
А Поланецкій, очевидно, подъ вліяніемъ мысли, которую онъ разрабатывалъ въ своей голов, подъ вліяніемъ впечатлнія, что она одна можетъ быть его истинною любовью и истиннымъ счастіемъ, наклонился и слегка поцловалъ ее въ щеку.
‘Не спрошу и завтра’,— подумала Мариня и припала головой къ его плечу.
Прошло нсколько минутъ.
‘И никогда не скажу ему’,— ршила Мариня.
Физическое и духовное изнеможеніе начало превозмогать ея силы такъ, что не дохала она еще до дома, какъ глаза ея закрылись и Мариня уснула на плеч Поланецкаго.
Тмъ временемъ пани Броничъ сидла въ гостиной, поглядывая на стеклянныя двери балкона, куда обрученные вышли на минуту, чтобы вздохнуть свжимъ воздухомъ и сказать другъ другу безъ свидтелей: ‘доброй ночи!’ Посл грозы стояла ясная ночь, пахнущая влажными листьями, сверкающая милліонами звздъ, словно омытыхъ дождемъ и улыбающихся сквозь слезы. Женихъ и невста долго стояли молча, наконецъ, Завиловскій протянулъ руку, на которой блестло кольцо, и сказалъ:
— Любовь моя! Смотрю я на это кольцо и не могу насмотрться. До сихъ поръ мн казалось, что все это сонъ, и только теперь я осмливаюсь думать, что ты дйствительно будешь моею.
Линета положила свою руку на руку Завиловскаго, такъ что одно кольцо прикасалось къ другому, и отвтила мечтательнымъ голосомъ:
— Да. Нтъ уже прежней Линеты, есть только твоя невста. Всю жизнь мы должны принадлежать другъ другу, и мн странно даже, что въ этихъ кольцахъ кроется какая-то сила, какъ будто въ нихъ что-то святое.
Сердце Завиловскаго было полно радостью и сладкимъ спокойствіемъ.
— Въ кольц,— сказалъ онъ,— есть душа, которая отдаетъ себя, а взамнъ беретъ другую душу… Въ эту золотую эмблему обта сливается все, что говоритъ въ человк: хочу, люблю и клянусь!…
Панна Линета повторила, какъ тихое эхо:
— Хочу, люблю и клянусь!
Тогда онъ обнялъ ее и долго держалъ въ своихъ объятіяхъ, а затмъ началъ прощаться, но, увлеченный силою любви и полетомъ своей души, обратилъ это прощанье въ какой-то религіозный актъ хвалы и боготворенія.
Онъ желалъ доброй ночи этимъ благословеннымъ рукамъ, которыя дали ему столько счастья, доброй ночи сердцу, которое полюбило его, доброй ночи устамъ, которыя изрекли ему отвтное слово, доброй ночи чистымъ глазамъ, изъ которыхъ смотрла на него любовь, наконецъ, вся душа его обратилась точно въ свтящійся кругъ и оснила ея дорогую головку.
— Доброй ночи…
Черезъ минуту пани Броничъ и панна Кастелли остались одни въ гостиной.
— Измучилась, двочка?— спросила пани Броничъ, смотря на Линету, которая точно сейчасъ пробудилась отъ сна.
А панна Кастелли отвтила:
— Ахъ, тетя, я возвращаюсь со звздъ, а это такая дальняя дорога!

XXX.

Завиловскій могъ сказать себ, что и поэтамъ порою свтитъ счастливая звзда. Правда, со дня помолвки съ панной Кастелли ему довольно часто приходило въ голову, что нужно подумать о средствахъ для устройства дома и для семейной жизни, но онъ, вопервыхъ, былъ влюбленъ, а, во-вторыхъ, не имлъ яснаго понятія о подобныхъ вещахъ и представлялъ ихъ себ обыкновенными жизненными затрудненіями, которыя нужно преодолть, а онъ столько уже преодоллъ ихъ, такъ врилъ въ свои силы, что думалъ, что справится и съ этимъ, но какимъ образомъ, не ршилъ еще до сихъ поръ.
За то за него думали другіе. Старый панъ Завиловскій, въ которомъ, несмотря на все его преклоненіе передъ геніями, ничто не могло поколебать вры, что у всякаго поэта въ голов втеръ свищетъ, призвалъ на совтъ Поланецкаго и сказалъ ему:
— Я скажу откровенно, что этотъ малый понравился мн, хотя его отецъ, съ позволенія сказать, былъ великій бездльникъ: ничего, сударь мой, только карты, женщины и лошади!… За то ему и пришлось каяться при жизни. Молодой пошелъ не въ него и не только не замаралъ своего имени, но покрылъ его славой. Ну, другіе-то меня не особенно пріучили къ этому, такъ что о немъ, если Богъ продлитъ мою жизнь, я не забуду. Но, кром того, мн и сейчасъ хотлось бы сдлать что-нибудь для него,— онъ хотя и дальній родственникъ, но, все-таки, родственникъ, и фамилію носитъ ту же самую, какъ и я, а это — главное!
На это Поланецкій отвтилъ:
— Мы и сами думали уже объ этомъ. Да, это не легкая вещь. Только что заведешь разговоръ о помощи, какъ его амбиція вспыхнетъ такъ, что самаго терпливаго человка можетъ довести до злости.
— Скажите!… Какая гордая штука!— съ видимымъ удовольствіемъ перебилъ папъ Завиловскій.
— Да. Онъ недавно ведетъ у насъ книги и корреспонденцію, но мы полюбили его искренно и вмст съ моимъ товарищемъ предложили ему кредитъ. Мы сказали ему такъ: возьмите нсколько тысячъ рублей на расходы и устройство дома и выплачивайте ихъ въ теченіе нсколькихъ лтъ изъ того, что выручите за свои книжки. Онъ не захотлъ. Онъ сказалъ намъ, что не сомнвается въ своей невст, увренъ, что она приспособится къ новой жизни, и ничего не взялъ. Основскій тоже хотлъ предложить ему помощь, но мы удержали его, потому что знали, что это ни къ чему не поведетъ… Вообще, дло будетъ трудное.
— Можетъ быть, у него что-нибудь есть?
— И есть, и нтъ. Мы только теперь узнали, что посл матери ему осталось нсколько тысячъ рублей, но онъ на проценты содержитъ отца въ дом сумасшедшихъ и капиталъ считаетъ неприкосновеннымъ. Что онъ изъ него ничего не возьметъ, это врно, прежде чмъ поступить къ намъ, онъ терплъ такую нужду, что буквально умиралъ съ голоду, но не тронулъ ни одного гроша. Такой ужь у него характеръ, и вы понимаете, почему мы такъ цнимъ его. Кажется, онъ теперь пишетъ что-то и разсчитываетъ, что своимъ заработкомъ покроетъ издержки по устройству дома… Можетъ быть. Теперь его имя много значитъ.
— Журавль въ неб!— сказалъ панъ Завиловскій.— Вы говорите, что его имя много значитъ?… Гм… Журавль въ неб!
— Конечно, результаты этого обнаружатся не скоро.
— Онъ съ вами потому церемонится, что вы ему чужіе, а я родственникъ.
Поланецкій покачалъ головою.
— Мы чужіе, но познакомились съ нимъ раньше вашего и знаемъ его лучше.
Панъ Завиловскій, не привыкшій къ тому, чтобы съ нимъ спорили, недовольно проворчалъ что-то, его блые усы задвигались. Первый разъ въ жизни ему пришлось горевать о томъ, что тотъ, кому онъ хочетъ дать деньги, можетъ отвергнуть его даръ. Все это, взятое вмст, и удивляло, и сердило, и нравилось ему. Онъ вспо мнилъ теперь то, о чемъ онъ не говорилъ Поланецкому,— сколько разъ ему приходилось платить по векселямъ отца молодого человка, да еще по какимъ векселямъ! А теперь яблоко упало такъ далеко отъ яблони, что представлялось новое и непредвиднное затрудненіе.
— Ну,— сказалъ онъ черезъ минуту,— можетъ быть, это Богъ милосердый даетъ, что молодое поколніе такъ измняется. Куда къ чорту! и не подступись къ нимъ!…
И лицо его вдругъ просвтлло искреннею и чистою радостью. Неисчерпаемый оптимизмъ, лежащій въ глубин его души, нашелъ теперь новое подтвержденіе своей состоятельности и наполнилъ его сердце веселыми видніями.
— Поди-ка, угрызи этого дьявола,— сказалъ онъ,— коли эта бестія словно изъ камня!… Способная шельма! работящій! и характеръ!… Вотъ что — характеръ!
Онъ закивалъ головою и сложилъ губы такъ, какъ будто собирался свиснуть, а черезъ минуту прибавилъ:
— Скажите! И это въ шляхт! Ей-Богу, этого я не ожидалъ!
Говоря это, онъ обманывалъ самого себя, потому что во всю свою жизнь вчно ожидалъ чего-нибудь.
— Мн кажется,— сказалъ Поланецкій,— что другого выхода не будетъ, разв только панна Кастелли приспособится къ нему.
Старый шляхтичъ поморщился.
— Что объ этомъ толковать! Гм… Приспособится или не приспособится, кто ее знаетъ? Положимъ, она молода, готова на все, но кто поручится, надолго ли? Кром того, тамъ есть тетушка и тотъ услужливый покойникъ, что какъ гаркнетъ изъ-подъ земли, такъ поди, разговаривай съ нимъ!… Ей-Богу, я цню такихъ, которые нажили трудомъ себ состояніе, но кто вышелъ изъ хутора, даже не изъ барскаго дома, а показываетъ видъ, что жилъ во дворцахъ, тотъ дворца и пожелаетъ. Такъ было и со старымъ Броничемъ. Во вздорности и суетности недостатка не было у нихъ у обоихъ,— въ такой-то школ и выросла двочка. Ничего, сударь мой, только удобства и излишества! Игнацій съ этой стороны ихъ не знаетъ и вы не знаете. Вотъ такая (онъ кивнулъ головою въ сторону дочери) пошла бы и на чердакъ, еслибъ разъ дала слово, но тамъ дло, можетъ быть, и не пойдетъ такъ ладно.
— Я ихъ не знаю,— сказалъ Поланецкій,— слышалъ о нихъ разное, но изъ расположенія къ Игнасю хотлъ бы, наконецъ, знать, что думать о нихъ.
— Что думать о нихъ? Я знаю ихъ раньше, да и то знаю немного. Судя по тому, что говоритъ сама старуха, святыя женщины, достойнйшія… и благочестивыя! Ого! Хоть при жизни причисляй ихъ къ лику святыхъ… Но… знаете что? У насъ есть женщины, которыя дйствительно Бога и заповди Божіи носятъ въ сердц, но есть и такія, которыя нашу католическую религію обращаютъ въ какой-то католическій спортъ, и вотъ он-то и разговариваютъ громче всхъ и выростаютъ, гд ихъ не сяли. Вотъ он что!
— А, вдь, вы правы,— смясь, сказалъ Поланецкій.
— Не такъ ли?— спросилъ Завиловскій.— Я много видалъ въ жизни… Но возвратимся къ длу. Есть ли у васъ какое-нибудь средство заставить этого медвдя принять помощь, или нтъ?
— Нужно придумать что-нибудь, но въ настоящую минуту мн ничего въ голову не приходитъ.
Панна Елена Завиловская все время молча вышивала по канв, какъ будто не слыхала разговора, и вдругъ подняла свои холодные стальные глаза и сказала:
— Есть очень простой способъ.
Старый шляхтичъ посмотрлъ на нее.
— Вотъ и нашла! Что же это за простой способъ?
— Внести въ банкъ капиталъ, достаточный для отца пана Игнація.
— Этого лучше было бы и не говорить. Я уже достаточно въ жизни сдлалъ для отца пана Игнація, хотя и въ глаза не хотлъ его видть, а теперь хотлъ бы сдлать что-нибудь для самого пана Игнація.
— Да, но если его отецъ будетъ обезпеченъ до смерти, то панъ Игнацій получитъ возможность располагать тмъ, что досталось ему посл матери.
— А, вдь, клянусь Богомъ, правда!— изумился панъ Завиловскій.— Посмотрите-ка! Мы съ вами напрасно ломали голову, а она сразу нашла! Клянусь Богомъ, правда!
— Вы совершенно правы, — сказалъ Поланецкій.
И онъ съ любопытствомъ посмотрлъ на нее, но она уже склонила надъ работой свое равнодушное и какъ бы преждевременно увядшее лицо.
Извстіе о такомъ оборот дла сильно обрадовало пани Поланецкую и Бигелей и, вмст съ тмъ, доставило имъ возможность поговорить о панн Елен Завиловской. Когда-то она пользовалась репутаціей двушки гордой и выше всего цнящей формы общежитія, но, какъ говорили, позже черезъ эту ледяную кору въ ея сердце пробралось великое чувство, которое окончилось трагедіей и, вмст съ тмъ, обратило и это когда-то свтское существо въ странную женщину, оторванную отъ людей, замкнутую въ самоё себя, ревниво оберегающую свою скорбь. Иные превозносили ея благотворительность, но если она и дйствительно длала добрыя дла, то длала такъ, чтобы никто не зналъ ничего. Къ ней трудно было приблизиться, потому что ея равнодушіе черезъ-чуръ было похоже на гордость. Мужчины утверждали, что въ ея обращеніи съ ними кроется прямо что-то презрительное, какъ будто она не могла простить имъ, что они живутъ на свт.
Завиловскій былъ въ Пшитулов и возвратился только черезъ недлю посл разговора старика съ Поланецкимъ, то-есть тогда, когда на имя его отца, былъ внесенъ капиталъ, вдвое большій того, проценты съ котораго шли на уплату за содержаніе умалишеннаго. Узнавъ объ этомъ, Завиловскій полетлъ благодарить родственника и отказываться отъ помощи, но старикъ, чувствующій почву подъ ногами, заворчалъ при первомъ же его слов:
— Что ты тутъ толкуешь,— сказалъ онъ,— когда я для тебя ничего не сдлалъ? Теб я ничего не давалъ,— значитъ, ты не имешь права ни принимать, ни не принимать, а что мн захотлось придти на помощь больному родственнику, то это никому не воспрещается.
Дйствительно, на это нечего было отвчать и дло кончилось объятіями и волненіемъ, посл которыхъ эти, еще такъ недавно чуждые другъ другу люди почувствовали себя на самомъ дл родственниками.
Даже и панна Елена выказывала ‘пану Игнасю’ свое расположеніе, и старый панъ Завиловскій, въ глубин души жалющій, что у него нтъ сына, сердечно полюбилъ молодого человка, и когда пани Броничъ въ разговор съ нимъ начала превозносить ‘Ниточку’ за то, что она выходитъ за человка безъ средствъ, старичокъ разсердился и крикнулъ:
— Что вы мн говорите? Это еще одинъ Богъ знаетъ, кто длаетъ лучшую партію, даже съ имущественной точки зрнія, не говоря уже о другихъ.
И пани Броничъ, которая, впрочемъ, и такъ много выносила отъ стараго ворчуна, безропотно выслушала и его намекъ на ‘другія точки зрнія’. За то спустя полчаса она совершенно расправила крылья своего воображенія. Захавъ по дорог къ Поланецкимъ, она разсказала имъ, что панъ Завиловскій формально общалъ ей учредить изъ своихъ прусскихъ имній майоратъ для ‘этого милаго Игнася’. Вмст съ тмъ, она призналась, что сама полюбила ‘этого милаго Игнася’ такою неудержимою материнскою любовью, что по временамъ онъ замнялъ въ ея сердц мсто Лоло. Въ конц-концовъ, она выразила твердую увренность, что и Теодоръ полюбилъ бы его не меньше ея и что для нихъ обоихъ воспоминаніе о Лоло стало бы мене тягостнымъ.
Завиловскій не зналъ ничего ни о томъ, кто замнилъ въ сердц пани Броничъ мсто Лоло, ни объ изобртенномъ ею майорат, но замтилъ, что его отношенія къ людямъ начинаютъ измняться. Извстіе о майорат, должно быть, разошлось по городу съ молніеносною быстротой, потому что вс знакомые Завиловскаго стали раскланиваться съ нимъ какъ-то иначе, и даже его конторскіе товарищи, люди вообще хорошіе, начали обращаться съ нимъ боле церемонно. Возвратившись изъ Пшитулова, онъ долженъ былъ навстить всхъ, которые были на его помолвк у Основскихъ, и быстрота, съ которой ему отдали визиты даже люди врод Машко, тоже свидтельствовала о перемн его положенія. Въ первое время знакомства Машко смотрлъ на него сверху внизъ. Правда, и теперь онъ не оставлялъ своего покровительственнаго тона, но сколько искренняго и пріязненнаго расположенія крылось въ его обращеніи, съ какою благосклонностью онъ относился къ поэзіи. Нтъ, Машко ничего не имлъ противъ поэзіи, можетъ быть, онъ предпочиталъ бы, чтобы стихи Завиловскаго боле соотвтствовали направленію истинно благосмыслящихъ людей, но вообще допускалъ существованіе поэзіи и даже одобрялъ ее. Завиловскій во многихъ отношеніяхъ былъ человкомъ наивнымъ, но его недюжинный умъ давалъ ему возможность понять, что во всемъ этомъ кроется какое-то притворство, и онъ подумалъ:
‘Зачмъ онъ, человкъ какъ будто неглупый, позируетъ такъ, что это всмъ видно?’
И въ тотъ же самый день онъ поднялъ этотъ вопросъ у Поланецкихъ, потому что познакомился съ Машко въ ихъ дом.
— Я, еслибъ и позировалъ,— сказалъ онъ, — то старался бы длать такъ, чтобъ этого никто не замтилъ.
— Т, которые позируютъ,— отвтилъ Поланецкій,— разсчитываютъ, что хотя люди и увидятъ это, но, благодаря лни или по отсутствію гражданскаго мужества, примирятся съ тмъ, что должно выражать это позированіе. Вообще это трудная вещь. Замтили ли вы, что женщины, которыя румянятся, мало-по-малу теряютъ чувство мры? Съ позированіемъ то же самое. Самые умные люди утрачиваютъ чувство мры.
— Правда,— согласился Завиловскій,— какъ правда и то, что людямъ можно все навязать.
— Что касается Машко,— продолжалъ Поланецкій,— то онъ, кром того, знаетъ, что вы женитесь на двушк, которая считается состоятельною, знаетъ, что вы понравились старому пану Завиловскому и, можетъ быть, хочетъ при помощи вашей протекціи сблизиться съ нимъ. Машко долженъ думать о будущемъ, мн говорили, что дло, отъ котораго зависитъ его судьба, — объ уничтоженіи духовнаго завщанія,— идетъ не особенно хорошо.
Оно такъ и было на самомъ дл. Молодой адвокатъ, выступившій въ защиту завщанія, выказывалъ много ловкости, энергіи и упорства.
На этомъ разговоръ о Машко окончился, потому что пани Мариня начала разспрашивать о Пшитулов и его обитателяхъ, а для Завиловскаго это былъ неисчерпаемый предметъ. Онъ заговорилъ, и передъ его слушателями обрисовался пшитуловскій домъ, съ дорогами, усаженными липами, тнистый садъ, пруды, тростники, ольхи и лента сосноваго лса на горизонт… Кшемень, который уже поблднлъ въ памяти Марини, вновь предсталъ передъ нею и она съ оттнкомъ грусти подумала, что когда-нибудь попроситъ Стаха свозить ее хоть въ Вонторы, въ тотъ костелъ, гд ее крестили и гд была погребена ея мать. Можетъ быть, въ эту минуту Кшемень припомнился и Поланецкому, потому что онъ махнулъ рукою и сказалъ:
— Въ деревн везд одно и то же. Я помню, Букацкій говорилъ, что онъ страстно любилъ бы деревню, но подъ условіемъ, чтобы въ дом былъ превосходный поваръ, большая библіотека, красивыя и умныя женщины и чтобы нужно было проживать тамъ не боле двухъ дней въ году. И я понимаю его.
— Однако, теб хочется купить клочокъ земли не далеко отъ города,— сказала Мариня.
— Да, чтобы жить у себя, а у не у Бигелей, какъ мы должны жить въ этомъ году.
— А во мн,— сказалъ Завиловскій,— какъ только я пріду въ деревню, отзываются какія-то деревенскія инстинкты. Наконецъ, моя невста не любитъ города, а для меня этого достаточно.
— Линета дйствительно не любитъ города?— съ интересомъ спросила Мариня.
— Потому что она по натур своей артистка. Я такъ же смотрю на природу и понимаю ее, но Линета показываетъ мн такія вещи, которыхъ я самъ не могъ бы замтить. Два дня тому назадъ мы вс отправились въ лсъ, и Линета обратила мое вниманіе на освщенные солнцемъ папоротники. Какая это прелесть! Она пояснила мн, что сосновые пни, въ особенности вечеромъ, отливаютъ фіолетовымъ тономъ. Она открываетъ мн глаза на цвта, которыхъ я до сихъ поръ не замчалъ, и, какъ какая-нибудь волшебница, ходя по лсу, показываетъ мн все новые и новые міры.
Поланецкій подумалъ, что все это можетъ быть доказательствомъ артистичности натуры, но одинаково можетъ быть и проявленіемъ моды и того, навязаннаго себ, пристрастія къ живописи, а, вмст съ тмъ, и къ колориту, съ которымъ выступаетъ теперь всякая барышня не ради искусства, а для того, чтобы показать себя. Самъ онъ живописью не занимался, но замтилъ, что для свтскихъ пташекъ она въ послднее время стала товаромъ, чаще всего выставляемымъ на ярмарк тщеславія, или, врне, фразой, долженствующей доказывать артистичность культуры и артистичность души.
Но мысль эту онъ оставилъ для себя, а Завиловскій продолжалъ:
— Притомъ, она очень любитъ деревенскихъ дтей, говоритъ, что это превосходныя модели, гораздо мене опошленныя, чмъ маленькіе итальянцы. Если погода стоитъ хорошая, мы цлый день на воздух и оба страшно загорли. Я учусь играть въ лоунъ-теннисъ и длаю большіе успхи. Теперь мн дается легко, а сначала было трудно. Панъ Основскій играетъ со страстью, чтобы не потолстть. Трудно выяснить, что это за добрый и деликатный человкъ.
Поланецкій, который въ Бельгіи не мене страстно игралъ въ лоунъ-теннисъ, началъ хвастаться своимъ искусствомъ и сказалъ:
— Еслибъ я былъ тамъ, я бы показалъ вамъ, какъ играютъ въ лоунъ-теннисъ.
— Мн — да,— отвтилъ Завиловскій, — но тамъ они вс играютъ превосходно, въ особенности Коповскій.
— А! такъ и панъ Коповскій въ Пшитулов?— спросилъ Поланецкій.
— Да,— отвтилъ Завиловскій.
И оба, взглянувъ другъ другу въ глаза, сразу поняли, что имъ извстно все, и сразу замолкли. Наступила минута тишины, тяжелая, непріятная. Пани Мариня неожиданно покраснла, и, не умя скрыть этого, краснла все сильне.
Завиловскій думалъ, что только онъ одинъ обладаетъ этою тайной, съ удивленіемъ замтилъ румянецъ Марини и, чтобы прекратить неловкость положенія, поспшно заговорилъ:
— Да, Коповскій въ Пшитулов. Панъ Основскій пригласилъ его потому, что панна Линета не окончила его портрета, а потомъ у нея не будетъ времени. Кром того, тамъ гоститъ родственница пана Основскаго, панна Ратковская, и я думаю, что Коповскій ухаживаетъ за нею. Это очень милая и скромная двушка. Въ сентябр мы вс вызжаемъ въ Шевенингенъ, потому что барыни не любятъ Остенде…Если бы панъ Завиловскій не пришелъ со своею великодушною помощью моему отцу, то я не могъ бы хать, но теперь руки у меня развязаны.
Тутъ онъ раскланялся и ушелъ писать письма къ невст. Черезъ два дня онъ снова долженъ былъ хать въ Пшитуловъ, но, все-таки, письма Линет писалъ, иногда даже два раза въ день.
По дорог онъ подбиралъ подходящія слова, потому что зналъ, что панна Линета будетъ читать его письмо вмст съ пани Броничъ, что об он будутъ искать въ немъ не только сердца, но и крыльевъ, и что боле красивыя мста будутъ по секрету прочтены пани Анет, пану Основскому и даже панн Ратковской. Но Завиловскій не ставилъ этого въ вину своей дорогой ‘Ниточк’,— напротивъ, онъ былъ признателенъ ей, что имъ хвалятся, и напрягалъ вс силы, чтобы соотвтствовать ея высокому мннію о немъ. Его не гнвала и мысль, что люди будутъ знать, какъ онъ ее любитъ. ‘Пусть знаютъ, что ее любятъ такъ, какъ никого на свт!’
Вмст съ этимъ, онъ теперь немного думалъ и о Марин. Ея румянецъ взволновалъ его, онъ видлъ въ немъ доказательство чистоты натуры, которая не только сама неспособна ни къ чему злому, но которую даже и чужое зло стыдитъ, оскорбляетъ и тревожитъ. И, сравнивая ее съ Основскою, онъ понялъ, какая, однако, пропасть можетъ раздлять женщинъ, повидимому, одинаковыхъ по положенію въ свт и умственному уровню.
А Поланецкій, посл ухода Завиловскаго, сказалъ:
— Ты замтила, что и Завиловскій, должно быть, что-нибудь видлъ? Теперь ужь у меня нтъ сомннія. Слпецъ этотъ Основскій, слпецъ!
Пани Мариня отвтила:
— Собственно это ослпленіе и должно было тронуть и удержать ее. Это было бы ужасно!
— Не ‘было бы’, а есть. Видишь ли, благородныя души за довріе платятъ благодарностью, а подлыя — презрніемъ.

XXXI.

Мариню сильно утшили эти слова. Раздумывая о своихъ прежнихъ тревогахъ, она ршила, что Поланецкій не сказалъ бы ничего подобнаго, еслибъ былъ въ состояніи обмануть ея довріе. Она не допускала, что у человка можетъ быть одна мрка общая, а другая личная, и что въ жизни на каждомъ шагу можно наткнуться на такія различныя мрки. Мариня говорила себ, что достаточно выказывать мужу безграничное довріе, чтобъ удержать его отъ всего, и теперь съ меньшимъ опасеніемъ думала о близкомъ сосдств дома пани Краславской съ домомъ Бигелей, въ которомъ они съ мужемъ должны были провести лто. Легко было предвидть, что пани Машко, которая уже перехала въ домъ матери, будетъ скучать по городской жизни и станетъ часто навщать Бигелей. Машко, не желая разстаться съ ней, не отпускалъ ее на лто въ Кшемень. Изъ Варшавы, въ которой онъ долженъ былъ оставаться по дламъ, онъ могъ каждый день навщать жену, тогда какъ отдаленный Кшемень исключалъ всякую возможность такихъ поздокъ Машко, страстно влюбленному въ свою жену, ея присутствіе было необходимо, какъ поддержка, потому что для него снова наступило тяжелое время. Дло объ уничтоженіи завщанія, хотя еще не проигранное, начинало принимать неблагопріятный для Машко оборотъ, благодаря ловкости защиты. Оно начало затягиваться и люди стали сомнваться въ немъ, а ужь одно это для Машко было чуть не равносильно крушенію. Кредитъ его, который въ начал дла ожилъ и разцвлъ, какъ яблоня весною, теперь началъ колебаться. Следзь, личный врагъ Машко и человкъ вообще энергичный, не только не ограничился распространеніемъ слуховъ о дурномъ финансовомъ положеніи своего противника, но постарался, чтобы сомннія въ правот его дла проникли и въ печать. Началась безпощадная война, юридическая и личная, Машко также всми силами старался вредить своему врагу, а при встрч съ нимъ держалъ себя прямо вызывающимъ образомъ. Но это, однако, не приносило ему пользы. Кредитъ его становился все боле и боле затруднительнымъ, кредиторы, несмотря на аккуратные платежи, теряли увренность. Снова начались лихорадочные поиски денегъ для того, чтобъ однимъ долгомъ уплатить другой и поддержать репутацію. Машко тратилъ на это столько ума и энергіи, что если бы въ его главныхъ стремленіяхъ не заключалось фальши, то онъ могъ бы добиться славы и большого состоянія.
Уничтоженіе завщанія могло бы все спасти, но это было еще впереди, а пока нужно было связывать рвущіяся тамъ и здсь нити, а это было такъ же трудно, какъ и унизительно. Дошло до того, что черезъ дв недли посл перезда Поланецкихъ къ Бигелямъ Машко долженъ былъ потребовать отъ Поланецкаго ‘дружеской услуги’, то-есть его бланкъ на вексел въ нсколько тысячъ рублей.
По своей натур Поланецкій былъ скоре человкомъ щедрымъ, но у него была своя теорія, которая предписывала ему въ денежныхъ длахъ быть неподатливымъ, вслдстіе чего онъ отказалъ Машко, за то угостилъ его изложеніемъ своихъ взглядовъ на денежныя отношенія между друзьями.
— Когда дло идетъ не объ обоюдномъ выгодномъ дл,— сказалъ онъ,— а о частной услуг, я всегда отказываю въ своемъ бланк по своимъ правиламъ, за то могу дать наличными, если мой знакомый или другъ испытываетъ временную нужду. Если же онъ находится въ отчаянномъ положеніи, то я предпочитаю отложить свою помощь на будущее время.
— Это значитъ,— сухо отвтилъ Машко,— что ты даешь мн легкую надежду на твою помощь, если я разорюсь?
— Нтъ. Это значитъ, что если подойдетъ катастрофа, ты можешь сдлать у меня заемъ и сохранить то, что займешь, или начать съ этимъ капиталомъ что-нибудь новое. А теперь ты бросишь все въ пропасть съ ущербомъ для меня и безъ пользы для себя.
Машко обидлся.
— Дорогой мой,— сказалъ онъ,— ты видишь мое положеніе въ худшемъ свт, чмъ я самъ и чмъ оно есть въ дйствительности. На самомъ дл это затрудненіе временное и пустое. Я цню твои добрыя намренія, но и сегодня еще не промнялъ бы своего будущаго на твое настоящее. Теперь у меня есть къ теб еще одна дружеская просьба, именно не говорить больше объ этомъ,— и они оба возвратились къ домамъ: Машко злой на себя за то, что просилъ, Поланецкій за то, что отказалъ. Его теорія, что въ денежныхъ длахъ нужно быть неподатливымъ, не разъ доставляла ему подобныя непріятности, не говоря уже о вред, какой она причиняла ему въ жизни.
Его дурное расположеніе увеличилось еще боле при сравненіи пани Машко съ Мариней. Къ великому огорченію Машко, до сихъ поръ ничто не предвщало, чтобы пани Машко могла въ скоромъ времени быть матерью, даже боле: докторъ, который зналъ ее съ дтства, началъ сомнваться, чтобъ это могло случиться когда-нибудь. За то она сохранила всю стройность двственныхъ формъ, а теперь въ ситцевомъ лтнемъ плать, возл измнившейся и отяжелвшей Марини, казалась не только двушкой, но и двушкой моложе Марини на нсколько лтъ. Поланецкій, которому казалось, что онъ уже справился съ тмъ страннымъ впечатлніемъ, которое она производила на него, почувствовалъ вдругъ, что дло стоитъ не такъ, что, видаясь съ ней часто, онъ все боле и боле будетъ поддаваться ея физическому обаянію.
Однако, его отношенія къ жен посл помолвки Завиловскаго стали боле теплыми, и Мариня теперь была смле, чмъ прежде. Теперь, замтивъ, что Поланецкій холодно распрощался съ Машко и что вообще онъ былъ сердитъ, она спросила, не поссорились ли они.
У Поланецкаго не было привычки говорить съ нею о длахъ, но въ эту минуту онъ былъ недоволенъ собою и почувствовалъ такую потребность высказать то, что тяготило его, какую всегда испытываетъ эгоистическій человкъ, питающій увренность, что найдетъ сочувствіе въ преданномъ ему сердц. И Поланецкій заговорилъ:
— Я отказалъ Машко въ деньгахъ и откровенно скажу, что мн теперь не по себ. У него есть еще выходъ, но положеніе его таково, что, прежде чмъ онъ дойдетъ до цли, можетъ споткнуться о любую преграду. Вообще мы никогда не были съ нимъ въ дружб, я его почти не люблю, онъ меня раздражаетъ, злитъ, но, однако, жизнь непремнно сталкиваетъ насъ, а кром того онъ однажды оказалъ намъ большую услугу. Правда, услуги оказывалъ ему и я, но теперь ему снова приставили ножъ къ горлу.
Мариня съ удовольствіемъ выслушала эти слова. Она подумала, что еслибъ Стахъ дйствительно былъ подъ обаяніемъ пани Машко, то не отказалъ бы ея мужу, а, во-вторыхъ, въ словахъ Стаха она видла проявленіе его добраго сердца. Жаль ей было и пани Машко, но такъ какъ она не принесла мужу никакого приданаго, то не смла просить его ни о чемъ и только сказала:
— Ты думаешь, что все потеряно?
— Можетъ быть, и такъ, а, можетъ быть, и нтъ,— отвтилъ Поланецкій.
И онъ прибавилъ съ оттнкомъ хвастливости:
— Отказать-то я могу. Вотъ у Бигеля сердце помягче.
— Не говори такъ. Ты такой добрый. Лучшее доказательство, что это теб самому непріятно.
— Понятно, не можетъ быть пріятно думать, что человкъ, хотя бы и чужой, извивается какъ ужъ изъ-за нсколькихъ тысячъ рублей. Я знаю, въ чемъ дло. Машко назначилъ послдній срокъ на завтра, передъ этимъ искалъ повсюду денегъ, но искалъ осторожно, чтобы не надлать шума и не напугать кредиторовъ, и, въ конц-концовъ, разсчитывалъ на меня. И вотъ, какъ видишь, завтра онъ не заплатитъ. Допустимъ, что черезъ нсколько дней онъ найдетъ столько, сколько ему нужно, но репутація его аккуратности поколеблется, а въ его положеніи всякая мелочь можетъ повлечь за собою гибель.
Пани Мариня посмотрла на мужа и сказала несмло:
— А теб это дйствительно было бы трудно?
— Если ты хочешь знать правду, то вовсе нтъ. У меня даже чековая книжка съ собою, а взялъ я ее для того, чтобъ дать задатокъ, если покажется какая-нибудь дачка.
И онъ засмялся.
— О, протекція и сочувствіе къ прежнему обожателю! Это заявляетъ меня задумываться!
Пани Мариня тоже засмялась отъ радости, что лицо ея мужа прояснилось, но покачала своею прелестною головкой и отвтила:
— Нтъ, это не сочувствіе къ обожателю, а скверный эгоизмъ, я думаю, стоитъ ли твое неудовольствіе этихъ двухъ тысячъ рублей?
Поланецкій погладилъ ея волосы.
— Какая ты милая бабенка!— сказалъ онъ,— Ну, думай: разъ, два, три,— дать?
Она не говорила ничего, только, какъ избалованный ребенокъ, заморгала глазами. Обоимъ стало весело. Поланецкій шутливо заворчалъ:
— Вотъ что значитъ быть подъ башмакомъ! Извольте теперь таскаться ночью и упрашивать пана Машко, чтобъ онъ взялъ твои деньги, только потому, что такъ хочется этой балованной двчонк!
Сердце Марини такъ и обливалось радостью, что Стахъ назвалъ ее ‘балованною двчонкой’. Вс ея прежнія горести, вс тревоги исчезли, какъ будто заклятыя этими словами. Разгорвшіеся глаза ея съ неописуемою любовью смотрли на мужа.
Немного погодя она спросила:
— Разв теб непремнно нужно идти туда сейчасъ?
— Конечно. Машко въ восемь часовъ детъ въ городъ и будетъ трепаться цлый день.
— Такъ прикажи запречь себ телжку Бигеля.
— Нтъ. Свтитъ мсяцъ, тутъ не далеко, я пойду пшкомъ. Онъ простился съ женой, захватилъ чековую книжку и ушелъ. ‘Однако, какая Мариня хорошая!— думалъ онъ по дорог.— Это такое золотое существо, что если человкъ и захочетъ сдлать ей какую-нибудь гадость, то у него духу не хватитъ. Богъ далъ мн такую жену, какихъ мало на свт’.
И въ эту минуту онъ чувствовалъ, что дйствительно любитъ ее. Онъ чувствовалъ также, что любовь сама по себ, какъ взаимное влеченіе существъ разнаго пола, не есть еще счастье, а дурно направленная можетъ быть несчастьемъ, но что даже человческое воображеніе не можетъ себ представить большаго счастья, какъ великая и вмст съ тмъ законная любовь въ супружеств. ‘Выше этого нтъ ничего,— говорилъ себ Поланецкій,— и подумать, что это лежитъ подъ рукой, что это доступно для всякаго, что это дло единственно доброй воли, а люди тончатъ это готовое сокровище и мняютъ спокойствіе на суету, а честь на безчестіе!’
Окна дачи Машко свтились, какъ большіе фонари, на темномъ фон лса. Поланецкій вошелъ черезъ калитку на освщенный луннымъ свтомъ дворикъ и увидалъ, что Машко сидитъ съ женою въ комнат, на низенькомъ диванчик, возл стола съ лампой. Машко одною рукой обнималъ талію жены, а въ другой держалъ ея руку, которую то подносилъ къ губамъ, то пожималъ, какъ будто благодаря ее за что-то. Вдругъ онъ притянулъ молодую женщину къ себ, прижалъ ее и, наклонившись, страстно началъ цловать ее, а она, съ руками, безсильно опущенными на колни, не возвращала ему ласки, но и не противилась, отдаваясь ему такъ, какъ будто была существомъ, лишеннымъ не только воли, но и крови. Съ минуту Поланецкій видлъ только голову Машко, его длинныя бакенбарды, трясущіяся отъ поцлуевъ, и при вид этого вся кровь хлынула къ его голов. Его охватилъ такой же страстный порывъ, какъ тогда, когда онъ искалъ завязки мантиліи пани Основской, и тмъ боле жгучій, чмъ боле онъ былъ усиленъ рядомъ предшествующихъ соблазновъ. Это странное для самого Поланецкаго чисто-физическое влеченіе, съ которымъ онъ давно боролся, воскресло теперь съ неудержимою силой. Въ одно мгновеніе ока въ немъ пробудились дикіе инстинкты первобытнаго человка, который при вид желанной женщины въ объятіяхъ другого впадаетъ въ бшенство и готовъ вступить за нее въ единоборство со счастливымъ соперникомъ. Вмст со страстью его палила ревность, беззаконная, гнусная, самая позорная изъ всхъ видовъ ревности, — ревность чисто-физическая, но, однако, до такой степени необузданная, что онъ, который только что ршилъ, что единственное счастье заключается въ любви къ своей жен, въ настоящую минуту растопталъ бы и эту любовь, и это счастье, чтобы только имть возможность растоптать Машко и самому схватить въ объятія это стройное женское тло и осыпать поцлуями это лицо куклы, безсмысленное и неизмримо мене красивое, чмъ лицо его жены.
То, что онъ видлъ, не только возбуждало его, но стало въ конц совершенно невыносимымъ. Онъ подскочилъ къ двери, лихорадочно дернулъ ручку колокольчика, и мысль, что звонъ, который вдругъ раздался среди тишины, долженъ прервать супружескія ласки, наполнила его какою-то дикою радостью. Слуга отворилъ дверь, Поланецкій приказалъ доложить о своемъ приход и старался успокоиться и придумать, что бы сказать Машко.
Черезъ минуту появился и самъ Машко съ нсколько удивленнымъ лицомъ.
— Прости, что я прихожу такъ поздно, — сказалъ Поланецкій,— но моя жена пробрала меня за то, что я отказалъ теб, а такъ какъ я знаю, что ты дешь завтра утромъ, то пришелъ сегодня, чтобъ окончить это дло.
На лиц Машко отразилась затаенная радость. Онъ сразу догадался, что такой поздній визитъ Поланецкаго иметъ какую-то связь съ ихъ предъидущимъ разговоромъ, но не разсчитывалъ, чтобы дло сразу окончилось такъ легко.
— Прошу тебя, войди,— сказалъ онъ.— Жена еще не спитъ.
Онъ ввелъ его въ ту самую комнату, въ которую Поланецкій заглядывалъ нсколько минутъ назадъ. Пани Машко, сидя на томъ же самомъ диванчик, держала въ рукахъ разрзной ножъ и книжку, которую, очевидно, только что взяла со столика. Ея угасшее лицо казалось спокойнымъ, но на щекахъ виднлись еще слды неостывшихъ поцлуевъ, губы были влажны, глаза подернуты мглистою дымкой. Кровь Поланецкаго снова закипла, и, несмотря на вс усилія быть спокойнымъ, онъ такъ крпко стиснулъ поданную ему руку, что губы пани Машко сжались отъ боли.
А по тлу Поланецкаго, едва онъ прикоснулся къ этой рук, пробжала дрожь отъ головы до ногъ. Она подала руку такъ лниво, что въ его голов невольно промелькнула мысль, что эта женщина не способна противиться никому, кто только будетъ имть отвагу и дерзость ршиться на простое насиліе.
Машко заговорилъ:
— Вообрази себ, мы оба получили головомойку: ты, что отказалъ мн въ просьб, я за то, что обратился къ теб. У тебя жена хорошая, но и моя не хуже. Твоя взяла меня подъ свою защиту, моя тебя. Я откровенно сообщилъ ей о своихъ временныхъ затрудненіяхъ,— она обругала меня, что я этого не сказалъ сразу. Очевидно, она говорила мн не какъ юристъ, потому что о юриспруденціи не иметъ никакого понятія, но, въ конц-концовъ, сказала мн, что панъ Поланецкій справедливо отказалъ мн, что кредитору нужно дать какое-нибудь обезпеченіе и что это обезпеченіе она готова представить въ вид ея пожизненной ренты и всего, что есть у нея… Я благодарилъ ее за ея доброту, когда ты пришелъ.
Машко положилъ руку на плечо Поланецкаго.
— Дорогой мой,— сказалъ онъ,— я согласенъ съ тобой, что твоя барыня — самое лучшее существо на всемъ свт, и соглашаюсь тмъ съ большею охотой, что вижу свжее доказательство этого, но подъ условіемъ, если ты признаешь, что и моя не хуже. Тебя не должно удивлять, что я скрываю отъ нея свои непріятности, — ей-Богу, добромъ я всегда готовъ подлиться съ нею, но зло, тмъ боле временное, скрываю про себя, и еслибъ ты зналъ ее, какъ я, то не удивлялся бы этому.
Поланецкій, несмотря на весь соблазнъ, который представляла для него пани Машко, былъ о ней вовсе не высокаго мннія и не считалъ ее способною къ какимъ-нибудь жертвамъ. Онъ подумалъ:
‘Или это дйствительно добрая женщина и я ошибаюсь, или Машко оплелъ ее такъ, что она считаетъ его положеніе блестящимъ, а затрудненіе и вправду временнымъ’.
И онъ громко сказалъ ей:
— Я люблю въ длахъ точность, но за кого вы меня принимаете, если думаете, что я потребую отъ васъ какого-нибудь обезпеченія? Вашему мужу я отказалъ единственно по лни, — и очень стыжусь этого, — отказалъ потому, чтобъ не хать въ Варшаву лишній разъ за деньгами. Лтомъ всякій человкъ становится лнтяемъ и эгоистомъ. Но вообще рчь идетъ о пустякахъ, и людямъ, которые, какъ вашъ мужъ, занимаются длами, такія затрудненія представляются чуть не каждый день. Иногда заемъ требуется только для того, что собственныхъ денегъ временно нельзя тратить.
— Со мною именно такъ и случилось,— сказалъ Машко, видимо, довольный, что Поланецкій такъ представляетъ дло его жен.
— Нашими длами всегда занималась мама, — вставила пани Машко.— Я въ нихъ ничего не понимаю, но благодарю васъ.
Поланецкій засмялся.
— Наконецъ, что такое значитъ ваше обезпеченіе? Допустимъ на минуту, что вы разоритесь, допустимъ собственно потому, что ничего подобнаго вамъ не угрожаетъ,— можете ли вы въ такомъ случа представить меня судящимся съ вами и забирающаго вашу пожизненную ренту?
— Нтъ,— сказала пани Машко.
Поланецкій поднесъ ея руку къ губамъ, сохраняя вс требованія свтскаго приличія, но впился въ нее такъ, во взгляд, которымъ онъ смотрлъ на нее, проглядывала такая страстность, что никакія слова не могли бы выразить больше.
Она не хотла показать, что понимаетъ это, хотя понимала хорошо, что этотъ видъ приличія былъ для ея мужа, а вся сила поцлуя для нея,— понимала, что нравится Поланецкому, что ея красота привлекаетъ его, но лучше всего понимала, что въ данную минуту торжествуетъ надъ Мариней, красот которой она завидовала еще въ двушкахъ. И пани Машко чувствовала, что ея самолюбіе удовлетворено совершенно.
Она давно уже замчала, что Поланецкій таетъ въ ея присутствіи, но не была ни настолько добра, ни настолько деликатна, чтобъ это могло ее обидть или доставить непріятность. Напротивъ, въ ней пробуждалось любопытство, интересъ и тщеславіе. Правда, инстинктъ предостерегалъ ее, что Поланецкій человкъ дерзкій, который въ извстныхъ случаяхъ готовъ зайти далеко, и иногда эта мысль пугала ее, но такъ какъ до сихъ поръ ничего подобнаго еще не случилось, то самое опасеніе было не лишено для нея доли пикантной прелести.
Она отвтила Поланецкому:
— Мама всегда говорила о васъ, какъ о человк, на котораго можно во всемъ положиться.
Она говорила это своимъ обычнымъ, процженнымъ голосомъ, надъ которымъ Поланецкій раньше смялся, но теперь все въ ней было для него привлекательно, и онъ, все смотря ей въ глаза, отвтилъ:
— И вы такъ же думаете обо мн?
— Врьте другъ другу,— шутливо сказалъ Машко,— а я пойду подготовлю все, что нужно, и скоро возвращусь.
Поланецкій и пани Машко остались одни. На лиц ея выразилось безпокойство и, чтобы скрыть его, она начала поправлять абажуръ на ламп, а Поланецкій быстро приблизился къ ней и заговорилъ:
— Я буду счастливъ, если и вы захотите такъ же думать обо мн. Я человкъ очень преданный вамъ, очень!… Я желалъ бы пользоваться хоть вашею пріязнью… Могу я разсчитывать на нее?
— Да.
— Благодарю.
Онъ протянулъ къ ней руку. Все это онъ говорилъ только для того, чтобы завладть ея рукой. Пани Машко не смла отказать ему въ этомъ, а онъ, схвативъ ея руку, впился опять въ нее губами, но на этотъ разъ не ограничился однимъ поцлуемъ. Въ глазахъ у него потемнло. Минута еще — онъ забылся бы и притянулъ бы къ себ это желанное существо, но въ сосдней комнат послышался скрипъ сапогъ Машко. Пани Машко услыхала это и сказала торопливо:
— Мужъ идетъ.
Въ эту минуту Машко отворилъ дверь и сказалъ:
— Пожалуйте.
Потомъ онъ обратился къ жен и прибавилъ:
— Прикажи принести чаю, мы сейчасъ возвратимся.
Самое дло заняло не много времени. Поланецкій написалъ чекъ. Машко угостилъ его сигарой и попросилъ садиться. Ему хотлось поболтать.
Снова на меня посыпались непріятности,— сказалъ онъ.— Ну, выбраться-то я выберусь. Часто и не то приходилось видть. Теперь дло идетъ о томъ, чтобы солнце взошло раньше, чмъ падетъ роса, и чтобъ я открылъ себ новый кредитъ или новый источникъ дохода для боле успшнаго веденія дла.
Поланецкій, весь взволнованный, невнимательно слушалъ это вступленіе и нетерпливо покусывалъ кончикъ сигары. Вдругъ ему пришла очень скверная мысль, что если Машко пропадетъ, то его жена сдлается еще боле легкою добычей.
И онъ спросилъ рзко:
— Ты думалъ о томъ, что сдлаешь, если проиграешь дло?
— Не проиграю,— сказалъ Машко.
— Все случается,— ты и самъ лучше всхъ знаешь объ этомъ.
— Я не хочу думать объ этомъ.
— А думать, все-таки, долженъ,— сказалъ Поланецкій съ оттнкомъ радости, чего, впрочемъ, Машко не замтилъ.— Что ты будешь длать въ такомъ случа?
Машко уперся ладонями въ колни и, угрюмо смотря въ землю, сказалъ:
— Въ такомъ случа я долженъ оставить Варшаву.
Наступила минута молчанія. Лицо молодого адвоката становилось все угрюме, онъ задумался и черезъ минуту заговорилъ:
— Когда-то, въ боле счастливое время, я зналъ въ Париж барона Гирша. Мы сталкивались нсколько разъ и однажды принимали даже участіе въ какомъ-то дл чести. Теперь, когда мною овладваютъ сомннія, я вспоминаю о немъ. Онъ оффиціально покончилъ съ длами, но въ дйствительности у него ихъ множество, въ особенности на Восток. Я знаю такихъ, которые при барон Гирш составили себ состояніе,— тамъ широкое поле для дятельности.
— И ты думаешь, что могъ бы обратиться къ нему?
— Да. Но, кром этого, я могу еще и въ високъ себ выстрлить.
Но Поланецкій къ этой угроз отнесся не серьезно. Изъ своей короткой бесды онъ вынесъ убжденіе въ двухъ вещахъ: во-первыхъ, что Машко, при всей своей наружной увренности, часто думаетъ о возможномъ крушеніи, а во-вторыхъ, что для такого случая у него есть планъ, хотя, можетъ быть, и фантастическій, но готовый.
Но Машко стряхнулъ съ себя печальныя мысли и сказалъ:
— Моя сила всегда заключалась въ томъ, что я не думалъ о двухъ вещахъ въ одно время. Поэтому я думаю исключительно о дл. Я знаю, тотъ негодяй длаетъ все, чтобы погубить меня въ общественномъ мнніи, но я плюю на общественное мнніе, мн нуженъ только судъ. Еслибъ я сорвался преждевременно, то это и на судъ могло бы повліять неблагопріятно. Понимаешь? Тогда все дло считалось бы за отчаянное усиліе утопающаго, который хватается за все. Вотъ чего мн не хочется. Поэтому я долженъ казаться человкомъ, стоящимъ на крпкихъ ногахъ. Это печальная необходимость, но мн теперь нельзя быть даже экономнымъ, нельзя измнить образа жизни. Какъ видишь, заботъ у меня по-уши, да, впрочемъ, кому же это знать лучше, какъ не теб, который даетъ мн взаймы? А, однако, я еще вчера торговалъ Выбужъ,— имніе большое,— единственно для того, чтобы засыпать пескомъ глаза своимъ кредиторамъ и противникамъ. Скажи мн, ты давно знаешь старика Завиловскаго?
— Недавно. Я познакомился съ нимъ черезъ молодого.
— Но ты понравился ему, потому что онъ ужасно любитъ людей съ дворянскими фамиліями, которые наживаютъ деньги. Я знаю, что онъ самъ ведетъ дла, но старется и подагра его донимаетъ. Я уже подсунулъ ему нсколько мыслей, такъ если онъ спроситъ у тебя о чемъ-нибудь, порекомендуй ему меня. Ты понимаешь, я не хочу подобраться къ его касс, хотя, какъ уполномоченное лицо, имлъ бы кое-какіе доходы, которые необыкновенно пригодились бы мн. Мн, главное, нужно, чтобы разглашалось повсюду, что я сталъ уполномоченнымъ такого милліонера. Правда ли, что онъ хочетъ обратить свои познанскія имнія въ майоратъ для молодого Завиловскаго?
— Такъ разсказываетъ пани Броничъ.
— Доказательство, что это неправда, но на свт все случается. Во всякомъ случа, и молодой возьметъ за женою приданое, а такъ какъ онъ поэтъ, то, вроятно, не иметъ ни малйшаго понятія, какъ обращаться съ такими вещами. Я также могъ бы служить ему своимъ совтомъ и помощью.
— Я долженъ теб ршительно отказать отъ его имени, потому что общались заниматься его длами мы, то-есть я и Бигель.
Машко незамтно поморщился и отвтилъ:
— Мн никакой выгоды отъ него не нужно, мн нужно, чтобъ я могъ сказать людямъ, что состою уполномоченнымъ Завиловскаго. Понимаешь, прежде, чмъ выяснится, какого это Завиловскаго, мой кредитъ можетъ подняться.
— Ты знаешь, я никогда не вмшиваюсь въ чужія дла, но скажу теб откровенно, что для меня было бы страшно существовать только однимъ кредитомъ.
— Спроси у самыхъ крупныхъ милліонеровъ, не такимъ ли образомъ они составили свое состояніе?
— А ты спроси у всхъ разорившихся, не отъ того ли они погибли?
— Что касается меня, то это покажетъ будущее.
— Да,— сказалъ Поланецкій и всталъ.
Машко еще разъ поблагодарилъ его за довріе и они оба пошли пить чай.
— Что, дло окончено?— спросила пани Машко.
Поланецкій снова вздрогнулъ при вид ея, вдругъ вспомнилъ, что нсколько минутъ назадъ она сказала ему: ‘мужъ идетъ’, какъ будто на половину виновная, и отвтилъ, не обращая вниманія на Машко:
— У насъ съ вашимъ мужемъ покончено, а у насъ съ вами еще нтъ.
Пани Машко, несмотря на свое хладнокровіе, смутилась, какъ бы устрашенная этою дерзостью, а Машко спросилъ:
— Какъ такъ?
— А вотъ такъ,— отвтилъ Поланецкій,— твоя жена допускала, что я былъ бы въ состояніи потребовать отъ нея обезпеченія, и я до сихъ поръ не могу простить этого.
Пани Машко посмотрла на него своими удивленными срыми глазами. Ее поражала смлость, съ какою онъ съумлъ придать извстный смыслъ своимъ словамъ. Притомъ, онъ показался ей красивымъ мужчиной, гораздо красиве ея мужа.
— Простите меня,— сказала она.
— Это не легко. Вы не знаете, какой я злой и мстительный человкъ.
Тогда она отвтила кокетливо, какъ женщина, сознающая свое обаяніе и свою силу:
— Не врю.
Онъ слъ около нея, взялъ немного дрожащею рукой чашку и началъ мшать ложкой чай. Имъ овладвало все большее и большее безпокойство. Когда пани Машко была еще двушкой, онъ не разъ называлъ ее рыбой, а теперь чувствовалъ тепло, проникающее сквозь ея легкую одежду, и испытывалъ такое ощущеніе, какъ будто кто-нибудь осыпалъ его искрами. Снова припомнились ея слова: ‘мужъ идетъ’, и сердце его тревожно забилось,— ему показалось, что такъ могла отозваться женщина, уже подготовленная ко всему. Какой-то голосъ говорилъ въ глубин его души: ‘это только вопросъ удобнаго стеченія обстоятельствъ’, а при этомъ его разнузданная страсть сразу обращалась въ разнузданную радость. Онъ окончательно переставалъ владть собой. Спустя минуту онъ началъ искать ногою ея ноги, но вдругъ ему самому это показалось грубымъ и вульгарнымъ. Наконецъ, онъ сказалъ себ, что разъ дло идетъ только о времени и удобныхъ обстоятельствахъ, то нужно умть ждать. Онъ предвидлъ, что время придетъ, обстоятельства сложатся благопріятно, и самая дрожь, которая охватывала его, казалась ему только предвкушеніемъ будущаго жгучаго наслажденія.
А пока ему было, все-таки, тяжело, потому что онъ долженъ былъ поддерживать разговоръ, совершенно не соотвтствующій его теперешнему настроенію, и отвчать Машко на его вопросы о планахъ Завиловскаго и о тому подобныхъ вещахъ. Наконецъ, онъ сталъ прощаться, но, уходя, обратился къ Машко и сказалъ:
— По дорог на меня напали собаки, а я забылъ палку,— одолжи мн свою.
Никакія собаки по дорог на него не нападали,— ему просто хотлось остаться на минуту наедин съ пани Машко, и когда мужъ ея вышелъ, онъ приблизился къ ней и сказалъ какимъ-то сдавленнымъ, не своимъ голосомъ:
— Вы видите, что длается со мной?
Она, дйствительно, видла его возбужденіе, его глаза, горящіе страстью, его раздувающіяся ноздри и ее охватывали тревога и опасеніе. Но Поланецкій помнилъ только ея слова: ‘мужъ идетъ’, и испытывалъ одно чувство: будь что будетъ!
И тотъ самый человкъ, который только минуту назадъ говорилъ, что нужно умть ждать, теперь сразу поставилъ все на одну карту.
— Я люблю васъ.
Она стояла передъ нимъ съ опущенными глазами, словно оглушенная, остолбенвшая подъ вліяніемъ этихъ словъ, съ которыхъ должно было начаться простое вроломство, а, вмст съ тмъ, и новая эпоха ея жизни. Она только слегка повернула голову въ сторону, какъ будто желая избгнуть его взгляда.
Наступило молчаніе, слышалось только прерывистое дыханіе Поланецкаго. Но въ сосдней комнат снова послышались шаги Машко.
— До завтра!— шепнулъ Поланецкій.
И въ его шепот слышалось что-то повелительное. Пани Машко, попрежнему, стояла безъ движенія, съ опущенными глазами.
— Вотъ палка,— сказалъ Машко.— Я завтра утромъ узжаю въ городъ и возвращусь только вечеромъ. Если будетъ хорошая погода, то, можетъ быть, вы захотите навстить мою отшельницу?
— Доброй ночи!— сказалъ Поланецкій.
Минуту спустя онъ былъ уже на пустой, освщенной луною, дорог. Ему казалось, что онъ выскочилъ изъ огня. Тишина ночи и лса поразила его, какъ что-то необычайное,— до такой степени она противорчила его возбужденію. Первымъ впечатлніемъ, какое онъ съумлъ уяснить себ, было сознаніе, что внутренняя борьба его кончилась, кончились колебанія, что мосты уже сожжены. Какой-то внутренній голосъ началъ взывать въ его душ, что, прежде всего, случилось то, что онъ — негодяй, но собственно въ этой мысли и крылось какое-то отчаянное успокоеніе. Онъ говорилъ себ, что если это такъ, то онъ долженъ примириться съ собой, какъ съ негодяемъ, а въ такомъ случа ‘пусть все пропадаетъ и идетъ къ чорту’. Негодяю, по крайней мр, не нужно бороться съ собою, — онъ можетъ предоставить себ свободу. Такъ, такъ! Свершилось и мосты уже сожжены! Онъ измнитъ Марин, потопчетъ ея серце, потопчетъ честь, потопчетъ правила, на которыхъ основывалъ жизнь, за то будетъ обладать пани Машко. Теперь одно изъ двухъ: или она пожалуется на него мужу, и завтра будетъ дуэль, — ну и къ чорту, пусть будетъ дуэль!— или будетъ молчать, и въ такомъ случа станетъ его сообщницей. Завтра Машко удетъ, а онъ возьметъ все, чего жаждетъ, хотя бы потомъ весь міръ долженъ погибнуть. Если она не пожалуется на него, то лучше ей не пытаться сопротивляться. Онъ думалъ, что она и прибгнетъ къ сопротивленію разв только для сохраненія приличій. И въ немъ вновь все закипло. Ея инертность, которая пробуждала въ немъ когда-то такое презрніе, теперь становилась одною изъ приманокъ. Онъ представлялъ себ въ воображеніи завтрашній день и бездятельность этой женщины. Несмотря на весь хаосъ мыслей, онъ понималъ отлично, что въ этой бездятельности она современемъ будетъ искать для себя оправданія, скажетъ себ, что преступленіе произошло безъ ея участія, что ее принудили къ нему, и, такимъ образомъ, станетъ обманывать собственную совсть, Бога, а, въ случа надобности, и мужа. И, думая такъ, онъ презиралъ ее столько же, сколько стремился обладать ею, но чувствовалъ, вмст съ тмъ, что и самъ онъ стоитъ не больше, и что въ силу какого-то подбора, не только естественнаго, но и моральнаго, они должны принадлежать другъ другу.
Поланецкій понималъ также, что ему поздно отступать, что разъ т уста, которыя поклялись въ врности и любви Марин, сказали другой женщин ‘люблю’, то самое большое зло уже совершено. Остальное было только простою условностью, которую не нужно было отвергать, потому что, по крайней мр, она сулила наслажденіе. Онъ соображалъ, что такъ должны разсуждать вс, которые, выбрасывая за окно честь, примиряются съ безчестьемъ, но самое это разсужденіе казалось ему настолько же безнравственнымъ, насколько основательнымъ. Онъ видлъ много зла и грязи, скрытыхъ въ свт подъ личиной лоска и изящества, зналъ, что эта порча завоевала себ, отчасти подъ вліяніемъ скверныхъ книжекъ, право гражданства, но помнилъ, что возмущался этимъ, что отъ своего общества требовалъ прямоты и суровыхъ обычаевъ, въ твердомъ убжденіи, что только на такихъ основаніяхъ можно развить общественное здоровье и силу сопротивленія. Ничто не возбуждало въ немъ столько опасеній за будущее, сколько это изящное зло Запада, посянное на дикую славянскую почву и выростающее на ней болзненнымъ цвткомъ диллетантизма, разврата, безсилія и вроломства. Онъ припомнилъ, что не разъ обвинялъ въ такомъ посв то высшія финансовыя сферы, то родовитую аристократію, и не разъ нападалъ на нихъ по этому поводу безъ всякаго милосердія. А теперь онъ понялъ, что кто живетъ въ атмосфер, насыщенной угольною кислотой, тотъ долженъ угорть. Чмъ же онъ былъ лучше другихъ? Пожалуй, даже и хуже тхъ, которые, плавая въ распутств, какъ рыба въ вод, по крайней мр, не играли въ ханжество, не обманывали самихъ себя, не предписывали другимт законовъ и не ставили идеала духовно-здороваго человка, хорошаго мужа, хорошаго отца, какъ для всхъ обязательный идеалъ. И онъ почти не хотлъ врить себ, что былъ тмъ самымъ человкомъ, который когда-то умлъ любить идеальною любовью пани Эмилію, который искренно клялся Марин въ супружеской врности и который, наконецъ, считалъ свой умъ боле яснымъ, свой характеръ боле сильнымъ и прямымъ, чмъ у другихъ. Онъ, боле сильный? Сила его была только заблужденіемъ, проистекающимъ отъ отсутствія искушеній. Если онъ любилъ идеальнымъ чувствомъ брата пани Эмиліи, если устоялъ противъ кокетства пани Основской, то только потому, что она не возбуждала въ немъ зврской чувственности, какую возбудила эта кукла съ красными глазами, которая отталкивала его душу и къ которой уже давно стремились его страсти. И онъ думалъ теперь, что его чувство къ Марин также никогда не было чистымъ, что, въ сущности, и оно было ничмъ инымъ, какъ зврскою чувственностью. Привычка притупила ее, и, удержанная, кром того, положеніемъ Марини, она направилась туда, куда могла,— направилась безъ всякаго удержу, безъ всякой совстливости чуть не черезъ полгода посл свадьбы.
И Поланецкій, уйдя отъ Машко и сознавая себя негодяемъ, вдругъ сообразилъ, что онъ большій негодяй, чмъ это показалось сразу, потому что въ скоромъ времени онъ долженъ стать отцомъ.
Дома, въ окнахъ Марини, огонь еще не былъ погашенъ. Поланецкій много бы далъ, чтобы найти ее спящей. Ему даже пришло въ голову пойти дальше и не возвращаться, пока окна не потемнютъ, но вдругъ онъ увидалъ силуэтъ Марини. Она поджидала его, и такъ какъ передъ домомъ было свтло, должна была увидть его. Сообразивъ все это, Поланецкій переступилъ черезъ порогъ.
Мариня была уже въ ночной кофт, съ распущенными волосами: въ этомъ крылось маленькое кокетство,— она знала, что волосы у нея чудесные и мужъ любитъ перебирать ихъ.
— Отчего ты не ложилась?— спросилъ онъ, входя въ комнату. Она приблизилась къ нему сонная, но улыбающаяся, и сказала: — ждала, чтобъ помолиться вмст съ тобой.
Со времени возвращенія изъ Рима они всегда читали молитвы вмст. Но теперь Поланецкому одна мысль объ этомъ показалась невыносимой.
Мариня тмъ временемъ начала разспрашивать:
— Что, Стахъ, доволенъ онъ, что ты его выручилъ? Правда, доволенъ?
— Да,— отвтилъ Поланецкій.
— А она… знаетъ она о его положеніи?
— Знаетъ и не знаетъ. Поздно уже. Пойдемъ спать.
— Покойной ночи. Знаешь, о чемъ я тутъ думала одна? Какой ты добрый и хорошій.
И она обняла его за шею, онъ поцловалъ ее, чувствуя, въ одно и то же время, и чистую правоту этого поцлуя, и свою подлость, и цлый рядъ подлостей, которыя ему придется совершить впослдствіи.
Одну подлость онъ совершилъ сейчасъ же, когда сталъ на колни рядомъ съ Мариней, которая громко читала молитву. Не сдлать этого онъ не могъ, и ему приходилось только разыгрывать недостойную комедію, потому что одинаково онъ и не могъ молиться.
И уснуть онъ не могъ посл молитвы. Ему казалось, что, возвращаясь отъ Машко, онъ обнялъ мыслью и свой поступокъ, и вс его моральныя послдствія. А теперь оказывалось, что нтъ. Теперь ему пришло въ голову, что въ Бога не врить можно, но издваться надъ Нимъ нельзя. Напримръ, поступить вроломно, возвратиться,— завтра или посл-завтра,— посл прелюбодянія домой и на колняхъ читать молитву — это ужь черезъ-чуръ. Поланецкій чувствовалъ, что нужно выбирать что-нибудь: или религіозное чувство и искренняя вра, или пани Машко. Согласить все это вмст невозможно. И вдругъ онъ замтилъ, что все, что долгими годами размышленія онъ выработалъ въ себ, спокойствіе, истекающее изъ разршенія главной задачи жизни,— однимъ словомъ, все, что составляло сущность его духовной жизни, просто-на-просто нужно оттолкнуть въ сторону. Съ другой стороны, онъ одинаково понималъ, что съ завтрашняго дня онъ начнетъ измнять своимъ общественнымъ убжденіямъ, своему уваженію къ семь, какъ основанію общественной жизни. Нельзя же провозглашать такія правила и, вмст съ тмъ, изподтишка соблазнять чужихъ женъ. Нужно тоже выбирать что-нибудь одно. Что касается Марини, то по отношенію къ ней ложь была уже произнесена. И вотъ вслдъ за однимъ покушеніемъ разрушались его отношенія къ Богу, къ обществу, къ женщин,— однимъ словомъ, кровля такъ тщательно сооруженнаго духовнаго дома валилась на его голову. И этотъ ростъ зла приводилъ его въ изумленіе. Онъ не ожидалъ, чтобъ отъ перерза одной нитки весь шовъ расползался такъ быстро, и началъ задавать себ вопросы, какимъ образомъ можетъ существовать на свт такой оппортунизмъ, который примиряетъ вроломство съ достоинствомъ и честью? А это такъ и бывало. Онъ зналъ многихъ такъ называемыхъ порядочныхъ людей, женатыхъ, любящихъ женъ, даже какъ будто религіозныхъ, и, вмст съ тмъ, гоняющихся за всякою встрчною женщиной. Т люди, которые всякое отклоненіе своихъ женъ съ пути обязанности считали бы измною, дозволяли себ супружескую неврность безъ малйшаго колебанія совсти. Онъ вспомнилъ, какъ кто-то изъ его знакомыхъ, прижатый къ стн, отдлался всмъ извстною уличною остротой, что онъ не шведская спичка. Въ конц-концовъ, вроломство утратило свои угловатыя формы и въ сред мужчинъ считалось чмъ-то дозволеннымъ, чуть не обычаемъ. Мысль эта принесла Поланецкому минуту успокоенія, но короткую, потому что онъ былъ человкомъ логичнымъ, если не въ длахъ, то, по крайней мр, въ мысляхъ. Да, міръ не состоитъ только изъ мерзавцевъ и ханжей, но въ значительной части слагается изъ людей легкомысленныхъ и безсмысленныхъ, и этотъ оппортунизмъ, примиряющій прелюбодяніе съ понятіемъ о чести и достоинств, ничто иное, какъ безсмыслица. Какимъ же образомъ обычай можетъ облять человка, который признаетъ безнравственностью глупость этого обычая? ‘Для дурака, — думалъ Поланецкій, — вроломство можетъ быть веселымъ приключеніемъ, а для человка, умющаго серьезно мыслить,— мошенничествомъ, такъ же противнымъ этик, какъ разбой, какъ фальшивая подпись на векселяхъ, какъ измна слову, какъ обманъ въ торговл или въ картахъ. Религія можетъ отпустить грхъ прелюбодянія, какъ временное паденіе, но прелюбодяніе, которое заране само себя прощаетъ, исключаетъ всякое понятіе о религіи, объ общественности, о достоинств, о чести’. Поланецкій самъ съ собою былъ всегда искрененъ и вообще очень безпристрастенъ, онъ не отступилъ и отъ этого послдняго вывода.
За то онъ испугался, какъ будто увидалъ передъ собой пропасть. Если онъ не отступитъ, то сломаетъ шею. И, кром того, его огорчала его собственная слабость. Онъ достаточно зналъ самого себя, и съ грустью, а, вмст съ тмъ, и съ презрніемъ къ этой слабости заране былъ убжденъ, что какъ только увидитъ пани Машко, зврскіе инстинкты возьмутъ въ немъ верхъ надъ его душою. Отступить назадъ? Онъ повторялъ это себ посл каждаго искушенія, а потомъ, при каждомъ новомъ искушеніи, страсть влекла на погибель его волю, какъ дикій конь несетъ всадника. При одномъ воспоминаніи объ этомъ ему хотлось ругаться. Еслибъ онъ былъ несчастенъ въ своемъ дом, еслибъ его страсть выросла на почв великой любви, у него было бы какое-нибудь оправданіе, но онъ не любилъ пани Машко и только жаждалъ обладать ею. Съ этимъ раздвоеніемъ своей натуры онъ никакъ не умлъ справиться, онъ зналъ только, что жаждетъ обладать этою женщиной и жажда его будетъ возбуждаться при каждомъ свиданіи съ нею, при каждой мысли о ней.
Ему оставалось только одно средство — не видаться съ нею, средство невозможное не только съ точки зрнія общественнаго приличія, а хотя бы и потому, что Мариня начала бы подозрвать его. Поланецкій не предполагалъ, что это такъ и было, что Мариня скрывала отъ него свои страданія,— онъ понималъ только, что еслибъ его измна какимъ-нибудь образомъ обнаружилась, то этотъ ударъ былъ бы не по силамъ для кроткой и полной глубокой вры женщины. И раскаяніе его возростало еще сильне. Его охватывало великое сожалніе къ ней, а вмст съ тмъ и еще большее презрніе къ самому себ. Кровь заливала его щеки при воспоминаніи, что онъ сказалъ пани Машко: ‘люблю’, что роковое слово уже произнесено, что онъ обманулъ свою жену, измнилъ ей, и былъ бы готовъ въ конецъ разбить сердце. Одну минуту это казалось ему чистою несообразностью, по совсть отвчала ему: да, былъ бы готовъ! Однако, въ этой жалости и состраданіи онъ нашелъ нкоторое утшеніе, онъ понялъ, что его чувство къ Марин было и есть чмъ-то большимъ зврскаго влеченія, что ихъ соединяли узы взаимной принадлежности, которыя посл рожденія ребенка должны закрпиться еще боле. Никогда онъ не любилъ ее сильне, какъ въ эту минуту внутренняго разлада, никогда она не пробуждала въ немъ такого трогательнаго чувства. Начинало разсвтать, сквозь щели ставенъ пробрался лучъ разсвта и наполнилъ комнату сроватымъ свтомъ, при которомъ неясно выступили очертанія темноволосой головки Марини. У Поланецкаго сердце наполнилось чувствомъ, что это его единственное и величайшее сокровище, что тамъ спитъ его товарищъ, лучшій другъ, жена и мать его будущаго ребенка. И никакіе выводы, никакія размышленія о вред прелюбодянія не внушали Поланецкому такого отвращенія и къ грху, и къ самому себ, какъ видъ этого кроткаго, спящаго личика. Свтъ длался все ярче и головка Марини все ясне выступала изъ тни. Поланецкій смотрлъ на нее и началъ говорить себ: ‘Твоя чистота поможетъ мн!’ — и вдругъ лучшія чувства взяли въ немъ верхъ: зврь уступилъ мсто человку. Онъ почувствовалъ облегченіе и подумалъ, что если бы дйствительно былъ такимъ негодяемъ, какимъ считалъ себя, то съ боле легкимъ сердцемъ пошелъ бы за голосомъ страсти и не испытывалъ бы такихъ угрызеній совсти.
Проснулся онъ поздно, измученный и больной. Онъ чувствовалъ какую-то слабость, которой до сихъ поръ не испытывалъ. При свт дня, да еще дня дождливаго и пасмурнаго, все дло представилось ему иначе, будущее не представлялось уже такимъ грознымъ, вина такою большою. Все это какъ-то уменьшилось въ его глазахъ. Теперь, главнымъ образомъ, онъ сталъ думать о томъ, разсказала ли пани Машко своему мужу о вчерашнемъ, или нтъ? Иногда онъ допускалъ, что разсказала, и при этой мысли испытывалъ чувство, какое испытываетъ человкъ, который безъ нужды навязалъ себ большую и непріятную заботу. Но мало-помалу и это чувство переходило въ безпокойство, доходящее чуть не до тревоги. ‘Положеніе глупое, — думалъ онъ, — Машко можно обвинить во всемъ, но онъ не лнтяй, не трусъ, и подобнаго оскорбленія не спрячетъ въ карманъ. Значитъ — объясненія, стычки, можетъ быть, дуэль! О, чтобъ чортъ побралъ все это! Что за ужасная исторія, если дло дойдетъ до Марини!’ И онъ началъ злиться на весь міръ. До сихъ поръ онъ былъ совершенно спокоенъ, ни о комъ не заботился, ни съ кмъ не имлъ надобности считаться, а теперь переворачивалъ на разныя стороны слова: ‘сказала, не сказала?’ — и съ самаго утра ни о чемъ другомъ не могъ думать. Дошло до того, что, наконецъ, онъ задалъ себ вопросъ: ‘Что за дьявольщина, боюсь я, что ли, Машко?’ Но онъ боялся не Машко, а Марини, а это для него было и ново, и странно, потому что два дня тому назадъ онъ допустилъ бы что угодно, только не то, что когда-нибудь и чего-нибудь будетъ бояться. И по мр того, какъ приближался полдень, дло, которое утромъ представлялось ему въ уменьшенныхъ размрахъ, снова начало рости въ его глазахъ. Иногда онъ подкрплялъ себя надеждой, что пани Машко будетъ молчать, иногда утрачивалъ эту надежду, и тогда чувствовалъ, что не только Марин, но и никому онъ не посметъ смло глядть въ глаза, боялся Бигеля, боялся пани Бигель, пани Эмиліи, Завиловскаго,— словомъ, всхъ знакомыхъ. ‘Вотъ что значитъ впутаться въ скверное дло!— думалъ онъ.— Сколько стоитъ одна глупость!’ Безпокойство его увеличилось до такой степени, что, наконецъ, онъ послалъ мальчика отнести палку и освдомиться о здоровь пани Машко.
Служащій возвратился черезъ полчаса. Поланецкій видлъ его въ окно, и, торопливо сойдя внизъ, узналъ, что онъ принесъ Марин письмо отъ пани Машко. Поланецкій самъ отдалъ письмо Марин и сердце его билось еще безпокойне, когда онъ слдилъ за ея лицомъ.
Но Мариня прочла письмо, подняла на мужа свои спокойные глаза и сказала:
— Пани Машко проситъ насъ вечеромъ и Бигелей также.
— А-а!— сказалъ Поланецкій и вздохнулъ полною грудью.
И въ душ онъ прибавилъ:
‘Не говорила!’
— Пойдемъ?— спросила Мариня.
— Какъ хочешь… То-есть, ступай съ Бигелями, я посл обда долженъ хать въ городъ. Мн нужно видться со Свирскимъ. Можетъ быть, я привезу его сюда.
— Такъ, можетъ быть, отказаться?
— Нтъ, нтъ! Ступай съ Бигелями. Пожалуй, по дорог я заду къ ней и извинюсь. Впрочемъ, нтъ. Извинись ты за меня.
И онъ вышелъ изъ комнаты. Ему нужно было остаться наедин со своими мыслями.
‘Не говорила!’
Поланецкимъ овладло чувство радости и облегченія. Она не говорила мужу, не оскорбилась, пригласила ихъ,— значитъ, согласна на все, готова идти дальше и зайти туда, куда онъ захочетъ ее завести. Чмъ же могло быть приглашеніе, какъ не желаніемъ успокоить его, или, врне, не отвтомъ на его: ‘до завтра’? Значитъ, теперь все зависитъ только отъ него. И дрожь вновь пробжала отъ его головы до пять. Теперь уже нтъ препятствій, разв только въ немъ самомъ. Рыба проглотила крючокъ. Искушеніе напало на него съ новою силой, потому что ее теперь уже не сдерживала неувренность. Да, да, рыба проглотила крючекъ. Она не устояла. Самолюбіе его было удовлетворено вполн и, думая о пани Машко, онъ чуть не умолялъ ее въ глубин души простить его за то, что временно могъ сомнваться въ ней и хотя бы въ теченіе пяти минутъ считать ее порядочною женщиной… Теперь, по крайней мр, онъ зналъ, что думать о ней, и былъ благодаренъ ей за это. Онъ самъ разсмялся, когда вспомнилъ свои опасенія. Такимъ образомъ онъ слагалъ у ея ногъ первую надлежащую ей дань — презрніе. Она перестала для него быть чмъ-то недоступнымъ, чмъ-то, за что совершается борьба между опасеніемъ и надеждой. Невольно онъ представлялъ ее теперь, какъ что-то свое, какъ свою вещь,— привлекательную, но тмъ самымъ мене цнную. Большое удовольствіе доставляла ему мысль, что если онъ устоитъ противъ искушенія, то это будетъ ужь чисто его заслуга. Теперь, когда двери стояли настежь, онъ съ изумленіемъ замтилъ, что это желаніе сопротивленія увеличивается въ немъ. Еще разъ въ голов у него промелькнуло все, что онъ передумалъ о вроломств во время безсонной ночи,— сердце еще разъ напомнило ему Мариню, ея прямоту и то безграничное спокойствіе, то истинное счастье, какое онъ могъ найти только возл нея,— и онъ ршилъ хать въ городъ и не быть у пани Машко.
Сидя уже въ телжк Бигеля, онъ наклонился, обнялъ Мариню, сказалъ ей на прощанье: ‘Желаю теб повеселиться’, и похалъ. Его утренняя слабость исчезла, онъ чувствовалъ себя отлично, потому что былъ доволенъ собою. Къ нему возвращалась увренность въ свои силы и свой характеръ, и большое, дразнящее удовольствіе доставляла мысль объ удивленіи пани Машко, когда она узнаетъ, что онъ ухалъ и не намревается быть у нея. Онъ чувствовалъ какую-то потребность отомстить ей за то физическое впечатлніе, которое она на него производила. Съ минуты, когда онъ узналъ о пригласительномъ письм, его презрніе къ ней увеличилось до такой степени, что онъ допускалъ даже, что съуметъ выйти побдоносно, даже если сейчасъ явится’къ ней.
— А если дйствительно я зайду и придамъ другое толкованіе своимъ вчерашнимъ словамъ?— сказалъ онъ, но тотчасъ же подумалъ: ‘По крайней мр, не обманывай хоть самого себя’.
Онъ, однако, былъ увренъ, что не удивилъ бы пани Машко своимъ появленіемъ. Посл того, что онъ сказалъ вчера, она могла допускать, что онъ найдетъ какой-нибудь поводъ навстить ее раньше Марини и Бигелей или остаться посл нихъ.
За то, если она увидитъ, какъ онъ прозжаетъ мимо, то подумаетъ, что онъ боится, или сочтетъ его за дурака и невжу.
— Нтъ сомннія,— продолжалъ Поланецкій,— что человкъ, который считаетъ себя дуракомъ или мямлей, не способнымъ устоять противъ любой куклы, пришелъ бы и постарался какимъ-нибудь образомъ исправить вчерашнюю глупость.
Но, вмст съ тмъ, его охватывалъ какой-то страхъ. Тотъ самый голосъ, который вчера кричалъ въ его душ, что онъ негодяй, началъ повторять это съ удвоенною энергіей.
‘Не пойду,— подумалъ Поланецкій.— Понимать и умть воздерживаться — дв вещи разныя’.
Вдали уже была видна дача пани Краславской.
Вдругъ Поланецкому пришло въ голову, что пани Машко въ раздраженіи, изъ оскорбленнаго самолюбія, изъ мести, можетъ сказать Марин что-нибудь такое, что откроетъ ей глаза. Она можетъ это сдлать однимъ словомъ, одною улыбкой, давая понять самымъ отдаленнымъ намекомъ, что какія-то его дерзкія надежды разбились о ея женское достоинство, и такимъ образомъ объяснить его отсутствіе. Женщины рдко отказываютъ себ въ подобной маленькой мести, а еще рже одна проявляетъ свое великодушіе по отношенію къ другой.
‘Еслибъ у меня хватило смлости войти…’
Въ это время бричка поровнялась съ воротами дачи.
— Постой!— сказалъ Поланецкій возниц.
На крыльц онъ увидалъ пани Машко, которая, однако, тотчасъ же скрылась внутрь дома.
Поланецкій перешелъ дворъ. Въ дверяхъ его принялъ слуга.
— Барыня наверху,— сказалъ онъ.
Поланецкій чувствовалъ, что ноги дрожатъ подъ нимъ, когда онъ поднимается по лстниц, а въ голов его мелькаютъ такія мысли:
‘Кто къ жизни относится легко, тотъ можетъ дозволить себ все, но я отношусь къ ней не легко. Если бы посл того, что я уяснилъ себ, что передумалъ, что сказалъ себ, я не умлъ бы справиться съ собою, то былъ бы послднимъ человкомъ’.
Онъ остановился у дверей комнаты, которую показалъ ему слуга, и спросилъ:
— Можно?
— Войдите,— послышался тоненькій голосокъ.
Черезъ минуту онъ очутился въ будуар пани Машко.
— Я пришелъ,— сказалъ онъ, подавая ей руку,— извиниться, что не могу быть у васъ вечеромъ. Я долженъ хать въ городъ.
Пани Машко стояла передъ нимъ съ немного наклоненною головой, съ опущенными глазами, растерянная, полная замтнаго опасенія. Вся ея фигура и выраженіе лица показывали покорность жертвы, которая видитъ, что ршительная минута цодошла и что несчастія не миновать.
Настроеніе это въ одну минуту охватило и Поланецкаго. Онъ вдругъ приблизился къ ней и началъ допрашивать сдавленнымъ голосомъ:
— Вы боитесь… Чего вы боитесь?…

XXXII.

На другой день пани Поланецкая получила отъ мужа письмо, что сегодня онъ не вернется, потому что детъ осматривать дачу, находящуюся на противуположной сторон города. За то на слдующій день онъ вернулся и привезъ съ собою Свирскаго. Тотъ давно общалъ Бигелямъ и Поланецкимъ, что навститъ ихъ на дач.
— Вообрази себ,— сказалъ Поланецкій, поздоровавшись съ женой,— Бучинекъ, который я смотрлъ, лежитъ рядомъ съ Ясменемъ стараго Завиловскаго. Я узналъ о томъ и похалъ къ старичку, тмъ боле, что онъ нездоровъ, и нашелъ у него пана Свирскаго. Усадьба въ Бучинк мн очень понравилась. Тамъ красивый садъ, большой прудъ и немного лсу. Когда-то это было большое имніе, но землю всю распродали, такъ что при дом осталось мало.
— Хорошее, очень хорошее мсто,— сказалъ Свирскій.— Много тни, много воздуха и много спокойствія.
— Купишь?— спросила Мариня.
— Можетъ быть, а пока я хотлъ бы нанять его. Мы прожили бы тамъ остатокъ лта и убдились бы, хорошо ли тамъ. Владлецъ имнія такъ увренъ, что намъ понравится, что соглашается пока отдать внаймы. Я сейчасъ же бы далъ задатокъ, но мн хотлось знать, что ты подумаешь объ этомъ.
Марин было немного жаль общества Бигелей, но, замтивъ, что мужъ такъ пристально смотритъ ей въ глаза и ему, очевидно, хочется провести остатокъ лта у себя, заявила, что соглашается съ удовольствіемъ.
Бигели начали сопротивляться и налагать свое veto, но когда Поланецкій доказалъ имъ, что дло идетъ объ ознакомленіи съ домомъ, въ которомъ они съ Мариней будутъ жить каждое лто до конца своей жизни, то и Бигели должны были согласиться, что это соображеніе вполн основательно.
А Поланецкій сказалъ:
— Значитъ, завтра я найму домъ и что нужно перевезу изъ Варшавы, а посл-завтра мы можемъ перехать совсмъ.
— Точно вы хотите какъ можно скоре убжать отсюда,— отвтила пани Бигель.— Къ чему такой спхъ?
— Затрудненій съ укладкой не будетъ никакихъ,— торопливо проговорилъ Поланецкій,— а вы знаете, что я не люблю проволочекъ.
Ршено было такъ, что Поланецкіе черезъ четыре дня передутъ въ Бучинекъ. Тмъ временемъ подали обдъ и Свирскій началъ разсказывать, какимъ образомъ Поланецкій нашелъ его въ Ясмен у Завиловскихъ.
— Панна Елена хотла,— сказалъ онъ,— чтобъ я писалъ портретъ ея отца, и выразила желаніе, чтобъ это было въ Ясмен. Я похалъ, потому что соскучился по работ, а, кром того, у старика любопытная голова. Но изъ всего этого ничего не могло выйти. У нихъ въ дом стны въ два фута толщиной, вслдствіе этого въ комнатахъ освщеніе плохое. При этихъ условіяхъ я не хотлъ писать, а потомъ нашлось и другое препятствіе: у моей модели случился припадокъ подагры. Докторъ,— они взяли съ собой въ деревню доктора,— говорилъ мн, что положеніе больного не хорошо и дло можетъ окончиться плохо.
— Жаль мн пана Завиловскаго,— сказала Мариня,— онъ несомннно добрый человкъ. А бдная панна Елена… Онъ умретъ и она останется совсмъ одинокою. Онъ отдаетъ себ отчетъ, въ какомъ состояніи его здоровье?
— И отдаетъ, и не отдаетъ,— оригиналъ какъ всегда. Спросите своего мужа, какъ онъ его принялъ.
Поланецкій улыбнулся.
— Я узналъ, что Ясмень недалеко отъ Бучинка, и ршилъ похать. Панна Елена проводила меня къ отцу, но тотъ въ это время молился и не сказалъ мн ни слова, пока не прочиталъ послдній разъ ‘Богородице Дво’. Потомъ онъ извинился передо мною и говоритъ: ‘Небесныя силы сами по себ, а съ Нею человкъ чувствуетъ себя смле. Какъ и встарину было: смилуется Она, и хорошо, потому что Ей ни въ чемъ не отказываютъ’.
— Что за типъ!— воскликнулъ Свирскій.
Бигели засмялись, но Мариня сказала, что въ этой увренности есть что-то трогательное, съ чмъ Свирскій согласился, а Поланецкій продолжалъ:
— Потомъ онъ сказалъ мн, что пора подумать о завщаніи. Я не спорилъ, какъ это длаю обыкновенно, потому что дло шло о нашемъ Завиловскомъ. Я сказалъ ему, что это просто юридическій вопросъ, разршить который никогда не бываетъ преждевременно^ что даже совсмъ молодые люди должны думать объ этомъ.
— Таково и мое мнніе,— вставилъ Бигель.
— Говорили мы также и о молодомъ Завиловскомъ. Старичокъ отъ души полюбилъ его.
— Какъ же!— подтвердилъ Свирскій.— Какъ онъ узналъ, что я былъ въ Пшитулов, такъ сейчасъ же началъ разспрашивать меня.
— Такъ вы были въ Пшитулов?— спросила пани Поланецкая.
— Четыре дня,— отвтилъ художникъ.— Я очень люблю Основскаго.
— А пани Основскую?
— О ней я высказалъ свое мнніе въ Рим и, насколько помню, распустилъ свой языкъ, какъ кнутъ.
— Помню и я. Вы гадко вели себя. Ну, а какъ женихъ съ невстой?
— Да ничего. Счастливы. Но тамъ живетъ панна Ратковская, необыкновенно милая двушка. Чуть-чуть я не влюбился въ нее.
— Какъ такъ? А Стахъ мн говорилъ, что вы во всхъ влюбляетесь.
— Постоянно, пани Поланецкая. Постоянно во всхъ.
Бигель услышалъ слова Свирскаго, хорошенько обдумалъ ихъ и сказалъ:
— Это лучшій способъ, чтобъ никогда не жениться.
— Увы,— воскликнулъ Свирскій,— то-то и есть!
Потомъ онъ обратился къ Марин:
— Можетъ быть, панъ Станиславъ сказывалъ вамъ и о нашемъ договор, что какъ вы скажете мн: женись, то я женюсь? Такой договоръ былъ у меня съ вашимъ мужемъ и поэтому я хотлъ бы, чтобъ вы увидали панну Ратковскую. Ее зовутъ Стефанія, что значитъ: ‘Увнчанная’. Хорошее имя, правда? Тихое такое существо, робкое, боится пани Анеты и панны Кастелли, но несомннно доброе. У меня есть и доказательство. Если дло идетъ о какой-нибудь барышн, я на все обращаю вниманіе и заношу къ себ въ память. Пришелъ разъ при мн въ Пшитуловъ нищій, съ лицомъ, напоминающимъ какого-то иваидскаго пустынника. Пани Основская и панна Кастелли выступили противъ него съ фотографическими аппаратами, и ну его фотографировать и спереди, и съ боковъ, сколько влзетъ. А старику, можетъ быть, хотлось сть. Онъ подчинялся въ надежд на милостыню, но, видимо, ему было непріятно. У простыхъ людей есть разныя предубжденія. И вотъ ни одна изъ этихъ барынь ничего не замтила или, можетъ быть, не обратила вниманія. Обращались он съ нищимъ, какъ съ вещью, и только панна Ратковская сказала имъ, что это оскорбляетъ и мучитъ старика. Проявленіе это не крупное, но доказываетъ присутствіе сердца и деликатность чувствъ. Увивается возл нея тотъ красавецъ Коповскій, но она не восхищается имъ такъ, какъ т барыни, которыя забавляются имъ, рисуютъ его, придумываютъ для него костюмы и чуть на рукахъ не носятъ, какъ куклу. Нтъ. Она сама сказала мн, что Коповскій ей скученъ, и это мн также понравилось, потому что у него ума столько же, сколько у набалдашника отъ трости.
— Пану Коповскому, насколько я слышалъ, нужны деньги,— сказалъ Бигель,— а панна Ратковская не богата. Я знаю, что посл смерти ея отца остался такой долгъ банку, что эта сумма съ процентами по послднее число прошедшаго мсяца составила бы…
— Что намъ за дло до этого?— перебила пани Бигель.
— Ты права,— это не наше дло.
— А какова лицомъ панна Ратковская?— спросила Мариня.
— Панна Ратковская? Она не красива, но лицо у нея кроткое, блдное, а глаза темные. Вы увидите ее. Пани Основская говорила, что они имютъ намреніе пріхать сюда. Я уговаривалъ ихъ, потому что мн хотлось, чтобъ вы увидали ее.
— Хорошо,— смясь, отвтила Мариня.— Увижу и объявлю свое ршеніе. А если оно будетъ благопріятно?
— Тогда я посватаюсь, честное слово! Въ самомъ дурномъ случа я получу отказъ. А если вы скажете ‘нтъ’, я поду охотиться на утокъ. Въ конц іюля ихъ уже можно стрлять.
— Солидныя намренія,— сказала пани Бигель,— жена или утки! Панъ Завиловскій не сказалъ бы такъ.
— Ему не зачмъ разсуждать, если онъ влюбленъ,— сказала Мариня.
— Это правда, и я завидую ему. Я говорю не о панн Кастелли, хотя самъ былъ влюбленъ въ нее,— о, нтъ, а собственно о томъ положеніи, въ которомъ уже не разсуждаютъ.
— А вы имете что-нибудь противъ панны Кастелли?
— Нтъ, пани Поланецкая. Я обязанъ ей признательностью, потому что, благодаря ей, и у меня была своя пора заблужденій. Поэтому я никогда не буду говорить о ней дурно, разв меня кто-нибудь сильно потянетъ за языкъ. Лучше не трогайте меня.
— Напротивъ,— сказала пани Бигель,— вы должны намъ разсказать о нихъ обоихъ. Только я попрошу васъ на террасу, я приказала подать кофе туда.
Вс перешли на террасу. Дти разноцвтною стаей разсыпались между деревьями, словно пестрые мотыльки. Бигель угощалъ Свирскаго сигарами, а Мариня, пользуясь временемъ, приблизилась къ мужу,— онъ стоялъ въ сторон,— и, поднявъ на него свои добрые глаза, спросила:
— Что ты такой молчаливый, Стахъ?
— Утомился,— отвтилъ Поланецкій.— Въ город жара, а въ нашей квартир можно задохнуться. Я не могъ спать, потому что и Бучинекъ заслъ у меня въ голов.
— А меня интересуетъ этотъ Бучинекъ, право, интересуетъ. Хорошо, что ты осмотрлъ его и хочешь нанять,— очень хорошо!
Она ласково смотрла на него, но, видя, что, дйствительно, ему не по себ, сказала:
— Мы тутъ займемъ пана Свирскаго, а ты, можетъ быть, пошелъ бы отдохнуть немного.
— Нтъ, я не могу заснуть,— отвтилъ Поланецкій.
Тмъ временемъ Свирскій говорилъ:
— Втра совсмъ нтъ. Ни одинъ листокъ не шелохнется. Настоящій лтній день! Замтили ли вы, что въ жару и минуты такой тишины весь міръ, кажется, впадаетъ въ задумчивость? Помню, Букацкій всегда говорилъ, что въ этомъ есть что-то мистическое, и что онъ хотлъ бы умереть въ такой солнечный день… вотъ такъ, напримръ: сидть въ кресл, потомъ заснуть и расплыться въ свт…
— И онъ умеръ не лтомъ.
— Но за то весною… и въ хорошую погоду. Притомъ, онъ не страдалъ, а это — главное.
Свирскій замолчалъ и прибавилъ немного погодя:
— Смерть… съ этимъ можно и нужно примириться, это меня никогда не возмущало, но зачмъ существуетъ страданіе,— это, ей-Богу, превышаетъ человческое разумніе.
Никто не вздумалъ поддержать этого разговора и Свирскій, стряхнувъ пепелъ съ сигары, сказалъ:
— Но довольно объ этомъ. Посл обда и за чернымъ кофе можно найти тему повеселе.
— О Завиловскомъ! Говорите намъ о Завиловскомъ!— сказала пани Бигель.
— Завиловскій мн нравится. Во всемъ, что онъ длаетъ и говоритъ, видны львиные когти, и, вообще, это недюжинная организація… необыкновенно содержательная. За эти два дня въ Пшитулов мы познакомились немного ближе и подружились. Вы не поврите, панъ Основскій полюбилъ его. Основскому я говорилъ откровенно, что боюсь, можетъ ли такой человкъ, какъ Завиловскій, быть счастливъ съ такими женщинами.
— А почему именно?— спросила Мариня.
— Это такъ трудно опредлить, потому что у меня нтъ никакихъ фактовъ. Но я чувствую это. Почему? Потому что натуры у нихъ совершенно различныя. Видите ли, вс высшія стремленія, которыя для Завиловскаго составляютъ душу жизни, для этихъ барынь — только украшеніе, что-то врод кружевъ на плать. Это надваютъ въ гости, а дома ходятъ въ блуз,— огромная разница. Боюсь я, вмсто того, чтобы слдовать за нимъ въ его полет, не захотятъ ли он, чтобъ онъ потащился за ними гусинымъ шажкомъ? Какъ бы он не размняли того, что въ немъ есть, на мелочь, для оплаты своихъ обыденныхъ свтскихъ издержекъ. А, вдь, въ немъ что-то есть. Я не предполагаю, чтобъ могла случиться какая-нибудь катастрофа, потому что не имю права отказывать имъ въ обыкновенной, мелочной честности, но счастья можетъ и не быть. Я вамъ скажу только одно: вы вс знаете Завиловскаго, знаете, что онъ не обыкновенно-прямъ, а, однако, по-моему мннію, его любовь къ панн Кастелли черезъ-чуръ ужь исключительна. Онъ вкладываетъ въ нее всю душу, а она… частичку готова отдать, да… но остальное предпочитаетъ оставить на свтскія сношенія, на удобства, на туалеты, на блескъ, на ‘five o’clock’, на лоунъ-теннисъ съ паномъ Коповскимъ,— словомъ, на ту мельницу, на которой жизнь просевается сквозь ршето.
— Это можетъ не относиться къ панн Кастелли, и если не относится, то тмъ лучше для Завиловскаго, но вообще схвачено мтко,— сказалъ Бигель.
— Нтъ,— отвтила пани Бигель,— прежде всего, это недобросовстно. Вы дйствительно ненавидите женщинъ.
— Я ненавижу женщинъ?— Свирскій даже воздлъ руки къ небу.
— Вы разв не замчаете, что длаете изъ панны Кастелли обыкновенную дурочку?
— Я, пани Бигель, давалъ ей уроки живописи, но воспитаніемъ ея не занимался никогда.
Пани Мариня услыхала это, погрозила Свирскому и сказала:
— Удивительно, чтобъ у такого добраго человка былъ такой злой языкъ!
— Въ этомъ есть частица справедливости,— отвтилъ Свирскій.— Я самъ это чувствую и не разъ задавалъ себ вопросъ, правда ли я добрый человкъ? Но я думаю, что я добрый. Есть люди, которые осуждаютъ ближнихъ изъ пристрастія копаться въ грязи,— это гадко, есть другіе, которые длаютъ это изъ зависти,— и это одинаково гадко. Но, напримръ, бдный Букацкій осуждалъ людей ради остраго слова, а я… я, прежде всего, болтунъ, а, вовторыхъ, всякій человкъ, женщины же въ особенности, интересуетъ меня гораздо больше, чмъ что-нибудь другое, и, наконецъ, ничтожество, плоскость и маленькія скверности человческой природы ужасно удручаютъ меня. И, ей-Богу, все это отсюда и проистекаетъ. Я хотлъ бы, чтобъ у всхъ женщинъ были крылья, и когда вижу, что у нкоторыхъ только одни хвосты, то отъ одного только удивленія начинаю кричать во всеуслышаніе.
— А отчего вы не кричите точно также и на мужчинъ?— спросила пани Бигель.
— Да ну ихъ! Что мн до нихъ за дло? Притомъ, говоря серьезно, можетъ быть, намъ должно больше доставаться, чмъ барынямъ.
Тутъ и пани Бигель, и Мариня напали на несчастнаго художника, но онъ началъ защищаться и продолжалъ:
— Возьмите, напримръ, Завиловскаго и панну Кастелли. Онъ наработался съ дтства, вволю боролся со всякими затрудненіями, вволю надумался и далъ что-то свту, а она что? Чистая канарейка въ клтк!… Дадутъ ей воды, сахару и смя, а она должна только разчищать носикомъ свои желтыя перушки и чирикать. Или это не такъ? Мы страшно работаемъ, пани Поланецкая! Цивилизація, наука и искусство, хлбъ и все, на чемъ стоитъ свтъ,— все это, въ конц-концовъ, наше дло. А, вдь, это баснословный трудъ! Объ этомъ легко говорить, но поднять это тяжело. Справедливо ли это, естественно ли, что васъ отстраняютъ отъ этого, я не знаю и въ это время меня интересуетъ не то, но, принимая въ соображеніе вс условія, вамъ остается только одинъ удлъ — любить, такъ, по крайней мр, умйте же хоть любить.
Тутъ смуглое его лицо сдлалось мягкимъ и приняло оттнокъ меланхоліи.
— Вотъ хотя бы я: я работаю какъ будто бы для нашего искусства. Двадцать пять лтъ я мажу и мажу кистью по бумаг или полотну и одинъ Богъ знаетъ, сколько я намучился, прежде чмъ выжалъ изъ себя что-нибудь, а тмъ временемъ я чувствую себя одинокимъ, какъ перстъ. А чего я хочу? Чтобъ за вс мои мученія Господь Богъ далъ мн какую-нибудь добрую бабенку, которая любила бы меня и была бы благодарна за мою любовь.
— Такъ отчего же вы не женитесь?
— Отчего?— взволновался Свирскій.— Оттого, что изъ васъ одна изъ десяти уметъ любить, хотя вамъ другого и длать нечего.
Дальнйшій разговоръ прервало появленіе пана Плавицкаго съ пани Машко, которая, въ своемъ темно-синемъ фуляровомъ плать съ блыми горошинками, издали представлялась какою-то бабочкой. Панъ Плавицкій казался другою бабочкой, и, приблизившись къ балкону, началъ кричать:
— Похитилъ, похитилъ пани Машко и веду сюда! Добрый вечеръ, господа, добрый вечеръ, Мариня! ду я себ къ вамъ въ пролетк, глядь — пани Машко стоитъ на балкон. Я похитилъ ее и мы пришли пшкомъ. Пролетку я отпустилъ,— думаю, что вы довезете меня до города.
Пани Машко, раскраснвшаяся отъ прогулки, снимая шляпку со своихъ пепельныхъ волосъ, весело объясняла, что панъ Плавицкій, дйствительно, чуть не силой похитилъ ее, такъ какъ она разсчитывала на скорый пріздъ мужа и не хотла оставлять дома. Панъ Плавицкій успокоивалъ ее, что мужъ, не найдя ее дома, догадается, гд она, а за прогулку наедин съ нимъ, паномъ Плавицкимъ, обижаться не будетъ, потому что здсь не городъ, гд люди любятъ сплетничать по всякому поводу (тутъ онъ поправилъ грудь своей блой рубашки съ миной человка, который не удивился бы, еслибъ сплетничали на его счетъ), а деревня. Деревня же иметъ свои права и позволяетъ не такъ строго сохранять этикетъ.
Онъ плутовски посмотрлъ на пани Машко, потеръ руки и прибавилъ:
— Да, да, деревня иметъ свои права… я хорошо сказалъ: иметъ свои права, именно, и поэтому для меня ничего нтъ лучше деревни.
Пани Машко смялась, чувствуя, что ей это къ лицу и что кто-то можетъ любоваться ею, но Бигель, который самъ былъ необыкновенно точенъ въ своихъ выводахъ и отъ людей требовалъ такой же логики, обратился къ пану Плавицкому и сказалъ:
— Если для васъ ничего нтъ лучше деревни, то почему же вы не хотите на лто выбраться изъ города?
— Что вы говорите?— переспросилъ панъ Плавицкій.— Почему я не хочу выбраться? Потому что въ город по одной сторон улицы всегда тнь, а по другой — солнце: хочу я согрться — иду по солнечной сторон, жарко — иду по тнистой. Лтомъ городъ незамнимъ. Хотлъ бы я похать въ Карлсбадъ, да…
Онъ умолкъ на минуту, и, забывъ, что только что давалъ понять, что могъ бы еще отдать молодую женщину на жертву человческаго злословія, съ унылою резиньяціей обвелъ глазами присутствующихъ и сказалъ:
— Стоитъ ли заботиться о двухъ годахъ жизни, которые ни для меня, ни для кого другого не представляютъ ни малйшаго интереса!
— Ну, вотъ!— весело проговорила Мариня.— Если вы не подете въ Карлсбадъ, то будете пить милльбрунъ у насъ въ Бучинк.
— Въ какомъ Бучинк?— спросилъ панъ Плавицкій.
— Правда, нужно огласить la grande nouvelle.
И она начала разсказывать, что Бучинекъ нанятъ, что, по всей вроятности, онъ будетъ купленъ и что черезъ четыре дня они съ мужемъ перебираются въ этотъ Бучинекъ на все лто.
Пани Машко, выслушавъ этотъ разсказъ, съ удивленіемъ подняла на Поланецкаго свои глазки и, смотря на него, спросила:
— Такъ вы дйствительно покидаете насъ?
— Да,— отвтилъ Поланецкій съ оттнкомъ раздраженія.
— А-а!
И съ минуту она смотрла на него глазами человка, который ничего не понимаетъ и который спрашиваетъ, что все это значитъ, но, не получивъ никакого отвта, повернулась къ Марин и равнодушно заговорила о чемъ-то другомъ.
Только одинъ Поланецкій могъ замтить, какое вліяніе на пани Машко произвело извстіе о Бучинк. Она догадалась, что ея особа могла входить въ эту игру и что внезапный перездъ могъ стоять съ ней въ какой-нибудь связи. Съ каждою минутой эта правда представлялась ей все ясне, и ея холодное лицо приняло еще боле холодное выраженіе. Мало-по-малу ею овладвало сознаніе собственнаго униженія. Ей казалось, что Поланецкій нарушилъ ея права и нанесъ тяжелый ударъ не только ей, но и всмъ требованіямъ, какія женщина извстной сферы можетъ предъявить къ мужчин. И это причиняло ей больше боли, чмъ его отъздъ. Въ нкоторыхъ случаяхъ женщины требуютъ больше, чмъ имъ слдуетъ,— тмъ больше чести, чмъ меньше он ее заслуживаютъ,— это имъ нужно для того, чтобъ обмануть самихъ себя. Вмст съ тмъ, ослпленіе, деликатность или комедіанство мужчинъ признаетъ за ними все, что они желаютъ, по крайней мр, до поры до времени. Однако, въ этомъ намреніи перехать черезъ нсколько дней въ совершенно противную сторону, заключалось какъ будто грубое объявленіе разрыва отношеній. У вроломства бываютъ свои заповди а posteriori, всегда бываютъ, но не было на свт примра, чтобы отношенія, основанныя на вроломств, были прочны. На этотъ разъ грубость перешла всякую мру и посвъ черезъ:чуръ рано далъ свой плодъ. Не особенно подвижная по натур мысль пани Машко не требовала излишнихъ усилій, чтобы дойти до заключенія, что это называется попросту презрніемъ.
А въ это самое время и Поланецкій думалъ:
‘Какъ баснословно она должна презирать меня!’
Оба они не отдавали себ отчета, что это, въ самомъ лучшемъ случа, только вопросъ времени.
Но пани Машко хваталась еще за надежду, что это, можетъ быть, какое-нибудь недоразумніе, какой-нибудь временный гнвъ, обида, которую она не умла себ объяснить,— однимъ словомъ, что-то такое, что можетъ быть мене ршительнымъ, чмъ кажется на видъ. Одинъ разговоръ, одно ловко брошенное слово могутъ выяснить все. Думая, что и Поланецкій тоже можетъ чувствовать потребность въ такомъ разговор, она ршила облегчить ему путь. Посл чая она начала собираться домой и, взглянувъ на Поланецкаго, сказала:
— А теперь я должна просить кого-нибудь проводить меня.
Поланецкій всталъ. Его измученное и, вмст съ тмъ, гнвное лицо, казалось, говорило пани Машко: ‘Если ты хочешь услыхать правду, то услышишь ее’. Вдругъ Бигель разрушилъ ихъ предположенія:
— Вечеръ такой погожій, что мы вс можемъ проводить васъ.
Такъ и сдлалось. Панъ Плавицкій, считающій себя сегодня за кавалера пани Машко, съ величайшею галантностью подалъ ей руку и занималъ ее все время такъ, что она не могла сказать Поланецкому ни одного слова, кром ‘доброй ночи’.
Эта ‘добрая ночь’ сопровождалась рукопожатіемъ, и это рукопожатіе было новымъ вопросомъ, но осталось безъ отвта. Положимъ, Поланецкій былъ радъ, что ему сегодня не нужно будетъ давать объясненій. Пани Машко теперь возбуждала въ немъ столько же духовнаго отвращенія, сколько и физическаго влеченія, и эти два вліянія показывали ему, что если онъ еще останется въ дом Бигеля, то пани Машко будетъ къ нему черезъ-чуръ близко. Онъ присмотрлъ Бучинекъ и нанялъ его, главное, потому, что натуры эластичныя, натянутыя черезъ-чуръ сильно инстинктивно чувствуютъ потребность что-нибудь предпринять, что-нибудь длать, хотя бы это дяніе не стояловъ прямой связи съ тмъ, что ихъ удручаетъ. Вмст съ тмъ, у Поланецкаго ни на минуту не возникало сознанія, что бгство отъ опасности равняется возврату на прямую дорогу или, по крайней мр, ведетъ къ ней, въ эту минуту ему казалось, что ему поздно, что это дло пропало разъ навсегда. ‘Бжать,— говорилъ онъ себ,— на это было время. Теперь это — только эгоизмъ звря, потревожили его въ одномъ логовищ, онъ ищетъ себ другого’. Измнивъ Марин, онъ теперь измняетъ пани Машко, изъ опасенія, чтобъ отношенія къ ней не стали для него черезъ-чуръ мучительными, и измняетъ такъ же безчестно, какъ и грубо, топчетъ ее ногами. Это была новая подлость, которую онъ допускалъ себ изъ отчаянія, твердо убжденный, что сколько бы усилій онъ ни употреблялъ, а, все-таки, скатится въ пропасть.
Но въ глубин его мыслей, все-таки, крылось неизмримо удивленіе. Если бы все это случилось съ кмъ-нибудь, относящимся къ жизни легкомысленно, то онъ махнулъ бы рукой и считалъ, что на его долю выпало боле или мене веселое приключеніе, но Поланецкій выработалъ въ себ извстныя правила,— правила эти были при немъ,— и онъ свалился со всей ихъ вышины, значитъ, его паденіе было тмъ боле тягостнымъ. ‘И вотъ,— думалъ онъ,— то, что я добылъ, до чего дошелъ, ршительно ни отъ чего не охраняетъ. У меня все это есть, но я ломаю шею, какъ будто у меня ничего не было’. И это казалось ему совершенно непонятнымъ. Почему? по какой причин? На этотъ вопросъ онъ не умлъ себ отвтить и, усомнившись предварительно въ своей порядочности и честности, онъ началъ теперь сомнваться и въ своемъ разум, потому что чувствовалъ, что чего-то не можетъ схватить и уяснить самому себ.
Вообще, онъ чувствовалъ себя человкомъ, повергнутымъ въ какую-то духовную пустоту, который ничего не можетъ отыскать вокругъ себя, даже своей привязанности къ жен. Ему показалось, что, убивъ въ себ вс лучшія стороны человка, онъ, вмст съ тмъ, убилъ способность и право любить Мариню. Съ неменьшимъ удивленіемъ онъ замтилъ, что въ глубин души питаетъ къ ней какъ будто бы обиду за свое собственное паденіе. До сихъ поръ онъ никого не обидлъ въ жизни,— значитъ, не могъ знать, что человкъ всегда питаетъ негодованіе, даже и ненависть къ тому, къ кому относится несправедливо.
Тмъ временемъ все общество, распрощавшись съ пани Машко, возвращалось домой. Мариня шла рядомъ съ мужемъ, но, предполагая, что онъ занятъ теперь разсчетами, касающимися покупки дачи,— а Поланецкій не любилъ, чтобы въ это время ему мшали,— не прерывала молчанія. Вечеръ былъ такой теплый, что вс, придя на дачу, сли на балкон. Бигель сталъ удерживать Свирскаго на ночь и шутилъ, что такой Геркулесъ не помстится въ его бричк вмст съ паномъ Плавицкимъ. Поланецкій поддержалъ Бигеля,— ему было на руку присутствіе какого-нибудь посторонняго человка.
— Останьтесь,— сказалъ онъ, — я завтра утромъ отправляюсь въ городъ,— подемъ вмст.
— Меня тянетъ рисовать,— отвтилъ Свирскій.— Завтра съ утра я хотлъ было приняться за работу, а такимъ образомъ выйдетъ задержка.
— А работа у васъ такая срочная?— спросила Мариня.
— Нтъ, пани Поланецкая, но иначе рука деревенетъ. Это — своего рода ремесло, здсь никогда нельзя отдыхать. Я и такъ потерялъ много времени, когда таскался то въ Пшитуловъ, то сюда къ вамъ, а краски тмъ временемъ сохнутъ.
Барыни засмялись,— такъ говоритъ славный художникъ. Долженъ же онъ быть свободенъ отъ опасенія, что разучится рисовать. Но Свирскій продолжалъ:
— Это такъ только кажется, что если дойдешь до извстнаго совершенства, то будто бы и обладаешь имъ. Странная вещь — человческій организмъ! Ему только и представляется на выборъ: или идти впередъ, или пятиться назадъ. Не знаю, такъ ли во всхъ длахъ, но художнику нельзя сказать себ: ‘довольно’, нельзя остановиться. Я если только съ недлю не рисую, то не только утрачиваю технику руки, но и чувствую себя безсильнымъ. Рука нметъ,— это еще понятно! Но, вмст съ тмъ, тупетъ и артистическій смыслъ, нметъ, просто-на-просто, талантъ. Я думалъ, что это такъ въ моей спеціальности, потому что здсь техника значитъ очень многое, но, поврьте мн, и Снятыньскій, тотъ, который пишетъ для театра, говорилъ мн то же самое. А въ такой литератур на что нужна техника? Разв только) для того, чтобъ ее не было видно. Однако, и Снятыньскій говорилъ, что не можетъ остановиться, что и онъ или отступаетъ, или идетъ впередъ по мр своихъ усилій. Служеніе искусству! Хорошо это звучитъ. Ахъ, что это за собачья служба, гд нтъ отдыха и покоя! Ничего, только трудъ и страхъ. Или ужь такъ всему роду человческому предназначено, или только намъ, несчастнымъ, суждена такая печальная участь?
Правда, Свирскій вовсе не казался несчастнымъ и не впадалъ въ патетическій тонъ, когда жаловался на свою профессію, но въ его безпорядочныхъ словахъ слышалась искренность и это придавало имъ особое значеніе. Помолчавъ минуту, онъ сжалъ руку въ кулакъ и, грозя имъ лун, которая только что появилась надъ лсомъ, крикнулъ полушутливо, полузлобно:
— Вотъ эта рожа какъ научилась вертться вокругъ земли, такъ ужь и твердо увровала въ свое искусство! Хотлось бы мн испытать хоть одну такую минуту въ жизни!
Мариня засмялась и, поднявъ глаза по направленію руки Свирскаго, сказала:
— Не клевещите на нее. Это не однимъ только артистамъ нельзя останавливаться на одномъ мст. Работаешь ли надъ картиной, или надъ самимъ собой,— все равно, а работать нужно каждый часъ, иначе будетъ худо.
— Ужасно нужно работать!— со вздохомъ прервалъ панъ Плавицкій.
Но Мариня продолжала, съ видимымъ усиліемъ подъискивая какое-то сравненіе и поднимая при этомъ брови:
— И, видите ли, еслибъ кто-нибудь хоть на минуту сказалъ себ: ты въ достаточной мр мудръ и въ достаточной мр добръ, то уже по этому самому человкъ былъ бы не мудръ и не добръ. Мн всегда кажется, что вс мы плывемъ надъ какою-то бездной, куда-то къ лучшему берегу, но кто хотя на минуту захочетъ отдохнуть и перестанетъ грести руками, того собственная тяжесть тотчасъ же потянетъ ко дну.
— Фразы!— вдругъ сказалъ Поланецкій.
Мариня, довольная своимъ сравненіемъ, повторила:
— Нтъ, Стахъ, клянусь, это не фразы.
— Далъ бы Богъ почаще слышать такія фразы, — оживленно сказалъ Свирскій.— Вы совершенно правы.
Но и Поланецкій, собственно, былъ одинаково увренъ, что она права, и,— даже больше, — во мрак, который окружалъ его, начиналъ свтиться какой-то огонекъ. Вдь, это онъ, Поланецкій, сказалъ себ: я въ достаточной мр мудръ, въ достаточной степени добръ, могу отдохнуть, это онъ забылъ о необходимости постояннаго напряженія силъ, онъ пересталъ работать руками на глубин, и сейчасъ же его собственная тяжесть потянула его ко дну. Да, да, такъ и было! Вс эти высокія религіозныя и моральныя правила, которыя онъ выработалъ, онъ замкнулъ въ своей душ такъ, какъ запиралъ въ кассу деньги и обратилъ ихъ въ мертвый капиталъ. Онъ ослпленъ слпотою скупца, который тшится собраннымъ золотомъ, но живетъ, какъ нищій. Сокровища у него были, но онъ не жилъ ими, и, увровавъ въ свое богатство, вообразилъ, что его жизненные счеты покончены, что онъ можетъ отдохнуть. А теперь словно заря зажигалась въ той ночи, которая облекала его умъ,— изъ мрака къ нему начала приближаться еще туманная и неясная правда, что разсчеты этого рода никогда не могутъ быть подведены и что огромная, каждодневная и неустанная работа, какъ говорила Мариня, кончается только тамъ, на другомъ, лучшемъ берегу.

XXXIII.

— Дорогой мой, отчего вы не одваетесь такъ, какъ папъ Коповскій?— говорила Завиловскому пани Броничъ.— Натурально, Ниточка цнитъ больше вашу поэзію, чмъ вс костюмы на свт, но вы не поврите, какъ эта двочка эстетична и какъ она отлично знаетъ толкъ въ подобныхъ вещахъ. Вчера бдняжка пришла ко мн съ такою милою рожицей, что еслибъ вы видли ее, то сейчасъ же растаяли бы,— пришла и спрашиваетъ: ‘Тетя, отчего у пана Игнася нтъ утренняго благо фланелеваго костюма? Всмъ мужчинамъ этотъ костюмъ такъ идетъ къ лицу’. Сдлайте себ что-нибудь подобное, она будетъ такъ рада. Видите ли, и у Юзи Основскаго есть фланелевый костюмъ,— у него даже нсколько,— онъ все кокетничаетъ съ пани Анетой. Вещь пустая, знаю, но женщинъ такъ трогаетъ, когда обращаютъ вниманіе на ихъ требованія. Вы не имете понятія, какъ она зорко все видитъ. Вшевенинген до полудня вс ходятъ въ такихъ костюмахъ, и ей было бы непріятно, еслибъ кто-нибудь подумалъ, что вы не принадлежите къ обществу, гд знаютъ, какъ одваться. Вы такой добрый, вы купите себ фланелевое платье, да? Вы это сдлаете для нея и не поставите мн въ вину, что я говорю о томъ, что любитъ Ниточка?
— Ахъ, пани Броничъ,— сказалъ Завиловскій,— съ величайшею охотой!
— Какой вы хорошій! Да… что я еще хотла сказать? Ага! и красивый дорожный нессесеръ изъ желтой кожи!… Хорошо? Дорогой мой, Ниточка ужасно любитъ мужскіе нессесеры, а за границей по платью встрчаютъ… Вчера (скажу вамъ по секрету) мы осматривали нессесеръ пана Коповскаго. Очень хорошъ, съ большимъ вкусомъ, въ Дрезден купленъ. Ниточк онъ очень понравился. Посмотрите его и купите себ что-нибудь въ этомъ род. Простите, что я вторгаюсь въ это, но это пустяки. Видите ли, я хорошо знаю и женщинъ вообще, и Ниточку въ особенности. Самая лучшая тактика съ нею, это — уступчивость въ мелочахъ. Когда дло касается чего-нибудь большаго, она съуметъ отречься отъ всего. Вроятно, вы слышали, сколько партій представлялось ей на выборъ, и, однако, она избрала васъ. За это вамъ нужно выказывать благодарность къ ней хоть въ мелочахъ. Разв вы, какъ психологъ, не замтили, что натуры, способныя къ великимъ самопожертвованіямъ, приберегаютъ себя для исключительныхъ случаевъ, а въ обыденной жизни любятъ, чтобъ имъ уступали?
— Можетъ быть, но я до сихъ поръ какъ-то не раздумывалъ объ этомъ.
— О, это врно, и собственно къ числу такихъ натуръ принадлежитъ и Ниточка. Вы еще не въ состояніи оцнить, что это за натура, хотя и должны были бы оцнить за то, что она избрала васъ. Но вы, мужчины, не умете отличать этихъ оттнковъ. Если дло дойдетъ до чего-нибудь, то вы только тогда увидите, какъ мало въ ней эгоизма. Да сохранитъ ее Господь Богъ отъ всякихъ испытаній, но если они и случатся, то вы увидите!
— Пани Броничъ,— горячо отвтилъ Завиловскій,— я знаю, что вы цните Ниточку, но и вы не думаете о ней такъ хорошо, какъ я.
— Ахъ, какъ я люблю васъ, когда вы говорите такія вещи!— радостно воскликнула пани Броничъ.— Дорогой мой! Но если такъ, то мама еще шепнетъ вамъ что-то на ухо: она страстно любитъ, чтобы мужчины носили черные шелковые чулки, но шелковые, запомните это. Ей достаточно посмотрть, чтобъ отличить, что шелкъ и что фильдекосъ. Боже мой, не осуждайте меня, что я во все хочу вмшиваться. Никто не съуметъ такъ отстраниться, какъ я, мн нужно только, чтобы Ниточка никогда не подумала, что вы въ какихъ-нибудь отношеніяхъ не можете быть равнымъ другимъ. Что длать? Вы берете истинную артистку, которая любитъ, чтобы все, окружающее ее, было красиво. И, право, она не настолько бдна, чтобъ не имть на это права. Что вы скажете?
Завиловскій вынулъ записную книжку и сказалъ:
— Я запишу ваши совты, чтобы не забыть чего-нибудь.
Въ словахъ его слышался оттнокъ ироніи. Пани Броничъ своимъ словообиліемъ, способомъ говорить и, въ особенности, своимъ не скрываемымъ пристрастіемъ къ мелочамъ часто выводила его изъ терпнія. Завиловскаго непріятно поражало то, что онъ видлъ въ ней натуру выскочки. Онъ не зналъ, какіе воздушные замки она построила уже насчетъ стараго пана Завиловскаго, и не могъ понять, какъ женщина деликатная могла такъ мало стсняться съ нимъ въ своихъ требованіяхъ для Ниточки, когда дло шло о размрахъ ихъ будущей жизни. Передъ этимъ онъ думалъ, что увидитъ нчто противуположное, что дамы будутъ деликатны до щепетильности, и это было его первое разочарованіе. Съ другой стороны, его раздражала безтактность, съ которой пани Броничъ чуть не каждый день вспоминала о блестящихъ партіяхъ, которыя Ниточка могла бы сдлать, и о ея самопожертвованіи ради него. Этимъ самопожертвованіямъ пока еще не было мста. У Завиловскаго не было чрезмрной гордости, но онъ не держалъ голову ниже, чмъ это было нужно, и считалъ себя не за худшую, а за лучшую партію, чмъ какіе-нибудь Коповскіе или Калимасао, Конофоропулусы и тому подобныя маловроятныя опереточныя фигуры. Его возмущала самая мысль, что ихъ осмливаются сравнивать съ нимъ, въ особенности еще къ его ущербу. Въ душ у него жили любовь и поэзія, и онъ думалъ, что обладаетъ тмъ, чмъ и князья міра сего не всегда располагаютъ. Какъ пойдетъ ихъ жизнь съ Ниточкой на практик,— объ этомъ до сихъ поръ онъ еще немного думалъ, но, чувствуя въ себ силы и готовность вступить въ единоборство съ судьбой, былъ увренъ, что жизнь ихъ будетъ изобильная. Торговаться изъ-за этого изобилія онъ не имлъ намренія, и когда пани Броничъ обнаруживала свои поползновенія, онъ долженъ былъ сдерживаться, чтобъ не сказать ей, что это ему кажется пошлымъ.
Свирскій, когда гостилъ въ Пшитулов, одинъ разъ высказалъ странное мнніе, что любовь вовсе не слпа, но страдаетъ дальтонизмомъ. Завиловскій думалъ, что художникъ иметъ въ виду Основскаго, но не предполагалъ, что и самъ представляетъ чудесный обращикъ человка, подверженнаго этой же болзни. Однако, онъ ослпъ только по отношенію къ панн Линет,— за исключеніемъ ея, онъ видлъ все и замчалъ все еще съ большею, чмъ обыкновенно, проницательностью. И нкоторыя вещи приводили его въ изумленіе. Не считая наблюденій надъ панной Анетой, ея Юзей и Коповскимъ, онъ замтилъ, напримръ, что его собственныя отношенія къ пани Броничъ начинаютъ измняться, что съ тхъ поръ, какъ онъ сталъ близкимъ къ ней человкомъ, она начала мене цнить его личность, его трудъ, его талантъ. Для обыкновеннаго глаза это, можетъ, было бы незамтно, но Завиловскому все представлялось ясно, и онъ не умлъ отвтить себ, почему это такъ. Только будущее должно было научить его, что дюжинныя натуры, столкнувшись съ людьми или вещами высшими, въ силу одного сближенія съ ними, теряютъ къ нимъ уваженіе, какъ будто невольно показывая, что то, что стало близкимъ имъ, въ силу этого должно заразиться ихъ пошлостью и ничтожествомъ, въ силу этого не могло остаться высокимъ. Тмъ временемъ пани Броничъ разочаровывала его все боле. Его злилъ и ‘удобный Теодоръ’, долженствовавшій въ данномъ случа оснить своимъ загробнымъ величіемъ всякое дяніе. Его изумляла какая-то птичья подвижность этого ума, который, схватывая на лету все, что иметъ связь съ добромъ и красотою, сейчасъ же обращаетъ это въ пустыя и ни для кого не обязательныя слова.
Наконецъ, его удивляло ужасное недоброжелательство этихъ людей: пани Броничъ, чуть не разстилающаяся передъ старымъ Завиловскимъ, за глаза говорила о немъ со злостью, панну Елену прямо не любила, о пани Краславской и пани Машко отзывалась съ вчнымъ сарказмомъ, о Бигеляхъ съ пренебреженіемъ, но настоящимъ бревномъ въ ея глазу была пани Поланецкая. Когда Свирскій, Завиловскій или Основскій хвалили Мариню, то пани Броничъ слушала съ такимъ видомъ, какъ будто эти похвалы были вмст съ тмъ оскорбленіемъ для панны Кастелли. Завиловскій убдился, что пани Броничъ дйствительно никого на свт не любитъ, кром ‘Ниточки’.
Но это собтвенно въ его глазахъ и сглаживало вс ея дурныя особенности. До сихъ поръ онъ не понялъ, что такія завистливыя и исключительныя чувства, вмсто того, чтобы расширять сердце, длаютъ его узкимъ и сухимъ, что это только двухголовый эгоизмъ, одинаково грубый и безплодный, какъ и одноголовый. Онъ полюбилъ Линету всею душой, чувствовалъ, какъ съ этой минуты длается лучшимъ и боле снисходительнымъ, и думалъ, что существо, которое любитъ дйствительною любовью, не можетъ быть злымъ, и во имя ихъ общей любви прощалъ пани Броничъ вс ея недостатки.
За то по отношенію къ панн Линет этотъ тонкій наблюдатель былъ совершенно безсиленъ. Могучія души мужчинъ потому длаютъ столько несчастныхъ ошибокъ въ любви, что украшаютъ любимую женщину всми своими лучами и потомъ не отдаютъ себ отчета, что блескъ, отъ котораго они слпнутъ,— ихъ собственный блескъ. Такъ было и съ Завиловскимъ. Панна Линета съ каждымъ днемъ все боле освоивалась и съ нимъ, и съ своею ролью невсты. Мысль, что онъ отличилъ ее, предпочелъ другимъ, выбралъ и полюбилъ,— эта мысль, которая когда-то представляла для нея неизсякаемый источникъ удовлетворенія самолюбія, теперь начала утрачивать для нея прелесть новизны. Все, что можно было извлечь изъ нея въ свою пользу, было уже извлечено при помощи пани Броничъ. Удивленіе свта, какъ выразился Свирскій, было уже ‘эскамотировано’, а кумиръ теперь такъ близко стоялъ передъ ея глазами, что, вмсто того, чтобъ охватывать его во всей цлости, она начала отыскивать пятна на мрамор. Еще по временамъ, подъ вліяніемъ чужихъ мнній или чужого восторга, она вновь мряла его надлежащею мрой, но тогда ею овладвало какое-то изумленіе, что этотъ полный простоты, влюбленный, смотрящій ей въ глаза и послушный каждому ея движенію головки,— тотъ самый Завиловскій, при имени котораго даже Свирскій покачиваетъ головой и котораго панъ Основскій считаетъ драгоцннымъ украшеніемъ общества. А она могла его послать каждую минуту, напримръ, за своимъ клубкомъ шерсти. Это чувство приносило ей много удовольствія и тмъ самымъ длало его еще боле необходимымъ. Глядя на него, она удивлялась размру своей силы и по временамъ совершенно искренно длилась съ нимъ своими впечатлніями.
Разъ, когда они дошли до какого-то сырого луга, Завиловскій возвратился домой, принесъ калоши и началъ надвать ихъ на ноги Линеты, причемъ цловалъ эти ноги. Тогда она, смотря на его склоненную голову, сказала:
— Васъ считаютъ за великаго человка, а вы мн калоши надваете.
Завиловскій поднялъ глаза, разсмялся надъ этимъ сопоставленіемъ и весело отвтилъ, не вставая съ колнъ:
— Потому что я ужасно люблю васъ!
— Это хорошо, но любопытно знать, что люди сказали бы на это?
Этотъ послдній вопросъ, казалось, занималъ ее всего боле. Завиловскій изъявилъ свое неудовольствіе, что она сказала ему ‘вы’, и не замтилъ, что въ ея ‘это хорошо’ крылось что-то пренебрежительное, какая-то разсянность, съ которою мы проходимъ мимо вещей, или не имющихъ никакого значенія, или черезъ-чуръ уже знакомыхъ. Съ такимъ же полу вниманіемъ она слушала, какъ онъ говоритъ дальше, что онъ считаетъ себя обыкновеннымъ человкомъ, но уважаетъ свое дло, и что величайшимъ счастіемъ считаетъ такую жизнь, въ которой можно служить высокому, а любить просто. Съ чувствомъ этого счастья онъ обнялъ ея станъ рукой, чтобы прижать свою простую любовь какъ можно ближе къ ея груди. Но когда его выдающаяся борода еще боле выставилась впередъ, что случалось съ нимъ всегда, когда онъ говорилъ горячо, панна Кастелли начала просить его, чтобъ онъ отвыкалъ отъ этого, потому что у него является суровое выраженіе, а она любитъ видть вокругъ себя веселыя лица. Заодно она напомнила ему, что вчера, катая ее по пруду и утомившись отъ гребли, онъ черезъ-чуръ громко дышалъ при ней. Она только не хотла сразу сказать ему, какъ это ‘вліяло на ея нервы’. Всякая мелочь ‘вліяетъ на ея нервы’, но въ особенности когда при ней утомятся и громко дышатъ.
Говоря это, она сняла шляпу и начала обмахивать лицо. Втерокъ колебалъ ея свтлые волосы и, въ зеленой тни ольхъ, осыпанная солнечными пятнами, она казалась какимъ-то видніемъ. Завиловскій любовался ею, а въ ея словахъ, прежде всего, любовался красотой избалованнаго ребенка. Въ нихъ было, можетъ быть, и еще что-нибудь, но онъ не искалъ и не нашелъ ничего иного, можетъ быть, потому, что его любовь, при всей своей сил, была пряма.
Но, однако, прямота не исключаетъ возможности паренія. Панна Ниточка дйствительно прицпилась, какъ паутина, въ крыльямъ птицы, которая, помимо ея воли, унесла ее на высоту, гд каждое движеніе сердца нужно прочувствовать, все отгадать, все понять, гд даже мысль нужно напрягать, чтобы дать форму своему чувству. А панна Ниточка была ‘такая лнтяйка’! Она сама когда-то говорила это своему орлу, который теперь и не догадывался, что эти высоты утомляютъ ее и заставляютъ кружиться ея голову.
Чаще всего случалось такъ, что, пробуждаясь утромъ и думая о томъ, что нужно будетъ встртиться съ женихомъ и настроиться на его высокій ладъ, она испытывала чувство ребенка, котораго ожидаетъ трудный урокъ. Она уже отвтила этотъ урокъ, сказала боле или мене все, чему ее научили, и думала, что предбрачная пора должна принести ей вакацію. Наконецъ, ей уже достаточно всхъ этихъ и своихъ, и чужихъ оригинальностей, этихъ опредленій, этихъ мткихъ отвтовъ, которыми она такъ хорошо боролась на свт. Она чувствовала, наконецъ, что запасъ исчерпывается и что въ колодц уже дно видно. Ей оставалось только артистическое чутье и этотъ несносный ‘папъ Игнась’ могъ ограничиваться тмъ, что отъ времени до времени она показывала ему то какой-нибудь широкій лугъ, то рощу, то кусокъ поля съ желтымъ, словно растопившимся въ свт хлбомъ и говорила: ‘Хорошо, хорошо!’ Это было легче. Правда, онъ не могъ найти достаточно словъ и удивленія, сколько артистичности души кроется въ одномъ слов: ‘хорошо!’ Но если это такъ, то чего же ему нужно больше, зачмъ въ разговор, въ чувств, въ способ любить онъ принуждалъ ее къ какимъ-то ненужнымъ усиліямъ? Если же онъ не принуждалъ, если это являлось помимо его сознанія, тмъ хуже для него,— онъ, по натур такой порывистый, еще не знаетъ этого. Въ такомъ случа, пускай разговариваетъ со Стёфцей Ратковской.
Съ ‘Копосемъ’ за то не нужно было никакихъ усилій, поэтому его общество являлось для панны Кастелли истиннымъ отдыхомъ. Одинъ его видъ развеселялъ ее, вызывалъ улыбку на ея лиц и подбивалъ къ разнымъ шуткамъ. Поланецкій разъ въ жизни чувствовалъ ревность къ Коповскому, но Завиловскому, какъ человку, который жилъ далеко боле умственною жизнью, а вслдствіе этого и мрилъ все чисто-умственною мрой, и въ голову не приходило, чтобы двушка, такъ ‘одухотворенная’, настолько ‘мудрая’, какъ Ниточка, могла бы хоть минуту смотрть на Коповскаго иначе, какъ на предметъ веселыхъ шутокъ. Разв даже сама пани Броничъ, несмотря на всю поверхностность своего ума, не возмущалась при одномъ предположеніи отдать Ниточку Коповскому? То, что Завиловскій видлъ между нимъ и пани Анетой, не служило для него никакимъ нравоученіемъ, потому что онъ считалъ свою Ниточку противуположнымъ полюсомъ пани Анеты. Вдь, Ниточка выбрала же его, а онъ былъ антитезой Коповскаго. Это одно исключало всякое сомнніе. Ниточка забавлялась Коповскимъ, рисовала его, вела съ нимъ такіе разговоры, что Завиловскій и надивиться не могъ, какъ она ухитрялась не заснуть при этомъ, слдила за нимъ смющимися глазами, но все это потому, что была еще ребенкомъ, которому нужно время, чтобы поиграть и заняться всякими пустяками. За то никто лучше нея не видалъ всей его бездонной глупости и никто такъ часто не говорилъ о ней. Сколько разъ она осмивала его передъ Завиловскимъ!…
Не вс, однако, глаза смотрли на эту забаву одинаково, въ особенности пани Анета, которая отъ времени до времени говорила мужу, что панна Кастелли кокетничаетъ съ Коповскимъ. ‘Юз’ тоже иногда казалось, что это такъ, и его разбирала охота вжливо выпроводить Коповскаго изъ Пшитулова, на что, однако, пани Анета не давала разршенія. ‘Коль скоро дло идетъ о Стефц, то мы не имемъ права заграждать дорогу бдной двочк’. Основскому жаль было отдавать кроткую Стефцу Коповскому, но такъ какъ у нея дйствительно не было никакого состоянія и такъ какъ пани Анета желала, чтобы дло дошло до конца, то онъ не смлъ противиться.
Но за то онъ былъ вн себя отъ изумленія и негодованія на панну Кастелли: ‘видть передъ собою такого человка, какъ Игнась, и кокетничать съ такимъ дуракомъ, для этого нужно быть совершенно бездушною куклой’. Сначала это не хотло умщаться въ его голов. Допуская, что Анета могла ошибиться, онъ началъ внимательно присматриваться къ молодой двушк и такъ какъ, за исключеніемъ своихъ воззрній на жену, былъ вовсе не глупымъ человкомъ, то увидлъ множество различныхъ вещей, которыя его, какъ искренняго друга Завиловскаго, сильно обезпокоили. Правда, онъ не предполагалъ возможности какого-нибудь случая, могущаго измнить положеніе, но задавалъ себ вопросъ, какова будетъ жизнь Игнася съ женщиной, такъ мало умющей цнить его и такъ мало развитой духовно, что она не только находила удовольствіе въ обществ этого безголоваго красавчика, но и позволяла себ кружить ему голову? ‘Анета всхъ судитъ по себ,— думалъ Основскій,— и, дйствительно, ошибалась, когда приписывала панн Кастелли какія-то глубокія чувства: это — маріонетка, и если на нея не вліяютъ подобныя души, какъ Анета и Игнась, то ее ужь ничто не разбудитъ’. Такимъ образомъ, этотъ несчастный, страдающій дальтонизмомъ любви, человкъ, съ одной стороны, открывалъ правду, а съ другой — впадалъ въ еще боле глубокое заблужденіе. На панну Кастелли за то онъ смотрлъ съ каждымъ днемъ все правильне и ему не нужно было излишнихъ усилій, чтобы дойти до увренности, что въ отношеніяхъ этой идеальной Ниточки къ Коповскому есть и шутка, и издвательство, но есть и такая непреодолимая слабость и такое влеченіе, какое женщины съ душою свтской щеголихи испытываютъ при вид красивыхъ и хорошо одтыхъ молодыхъ людей. Феноменальная глупость Коповскаго, казалось, еще боле возростала на свжемъ воздух, но за то солнце позолотило его нжную кожу, вслдствіе чего его глаза стали еще боле выразительными, зубы еще боле блыми, волосы посвтлли и лоснились, какъ шелкъ. Дйствительно, онт такъ и сіялъ своею молодостью и красотою, своимъ бльемъ, галстуками, своими изящными и, вмст съ тмъ, простыми костюмами. Утромъ, одтый для лоунъ-тенниса въ англійскую фланель, онъ казался олицетвореніемъ свжести и нги предразсвтнаго сна. Изящные, словно выточенные формы его тла нжно рисовались въ мягкой ткани, и гд же костистому Завиловскому вмст съ своимъ рзкимъ вагнеровскимъ подбородкомъ и длинными ногами было равняться въ глазахъ дамъ съ этимъ ‘миньономъ’, напоминающимъ, въ одно и то же время, и греческаго бога, и модную картинку, итальянскую глиптотеку и табльдотъ Біаррица или Остенде? Нужно было быть такою чудачкой, какъ Стефця Ратковская, чтобъ утверждать (ужь не по злости ли?), что это — несносная кукла. Панна Кастелли, правда, смялась, когда Свирскій сказалъ когда-то, что Коповскій, въ особенности, если его спросятъ о чемъ-нибудь неожиданно, смотритъ такъ, что по одному его взгляду видны шестнадцать ‘quartiers’ по мужской и женской линіи. Дйстинетльно, взглядъ у него былъ довольно безсмысленный и сразу онъ обыкновенно не могъ понять, чего отъ него хотятъ. Но за то онъ былъ такой веселый, казался такимъ мягкимъ и, несмотря на не особенно быструю мысль, такъ хорошо воспитанъ, что ему все было можно простить.
Завиловскій ошибался, когда думалъ, что только пани Броничъ придаетъ исключительное значеніе мелочамъ жизненной обстановки и что его невста даже не знаетъ о требованіяхъ, съ которыми выступаетъ тетя. Панна Кастелли отлично знала обо всемъ. Утративъ надежду, чтобы ‘панъ Игнась’ когда-нибудь могъ сравниться съ Коповскимъ, она хотла, по крайней мр, уменьшить разстояніе между ними. Къ мелочамъ у нея было врожденное влеченіе и ‘тетя’, прося Завиловскаго пріобрсти то или другое, исполняла только ея желанія. Ей, дйствительно, достаточно было посмотрть, чтобъ отличить шелкъ отъ фильдекоса, и вся ея душа инстинктивно рвалась къ шелку. Для нея Коповскій среди мужчинъ былъ тмъ же, чмъ шолкъ среди тканей. Если бы не пани Анета, которая удерживала молодого человка, если бы не вс т возвышенныя чувства, которыя внушили панн Кастелли, Линета непремнно вышла бы за Коповскаго. Основскій даже удивлялся, что это не случилось, въ конц своихъ наблюденій онъ пришелъ къ выводу, что и для Линеты, и для Завиловскаго такъ было бы лучше.
И въ одинъ день онъ поврилъ свои мысли жен, но та разсердилась и горячо отвтила, что этого не случилось потому, что не могло быть. Никто не обязанъ приспособляться къ мыслямъ Юзи. Анета первая замтила, что Линета кокетничаетъ съ Коповскимъ. Кто же могъ знать, что это такая натура? Но она это длаетъ изъ тщеславія, на зло Стефц Ратковской, а, можетъ быть, для того, чтобъ возбудить ревность въ Завиловскомъ. Кто ее тамъ знаетъ? Теперь Юз легко говорить и сваливать всю вину на Анету, что это она устроила этотъ бракъ, пусть Юзя лучше припомнитъ, какъ и сколько разъ самъ восхищался Линетой, сколько онъ говорилъ, что это необыкновенная натура и что именно такая и составила бы счастіе пана Игнася. Хороша необыкновенная натура! Теперь кокетничаетъ съ Коповскимъ, а если бы была его невстой, кокетничала бы съ Завиловскимъ. Кто пустъ, тотъ ужь такъ и останется пустымъ. Нужно было быть умнымъ раньше, а не теперь, когда она уже невста Завиловскаго. Но Юзя это нарочно такъ говоритъ, для того только, чтобы показать, какую Анета сдлала глупость, когда помогала пану Игнасіо.
И все дло приняло такой оборотъ, что Завиловскій и панна Кастелли отошли на задній планъ, а на первый выступило жестокосердіе и злоба Юзи. Но Основскій началъ оправдываться и, разводя руками, говорилъ:
— Анета, какъ ты можешь допускать, чтобъ я хотлъ сдлать теб непріятность? Вдь, я знаю, какія добрыя намренія у тебя были, только, видишь, меня беретъ страхъ за будущность Игнася, потому что я люблю его. Я всею душой и сердцемъ хотлъ бы, чтобъ Богъ далъ ему такое существо, какъ ты. Птичка моя дорогая, ты знаешь, что я готовъ былъ бы скоре потерять языкъ, чмъ сказать теб что-нибудь непріятное. Я пришелъ просто такъ, поболтать съ тобой и посовтоваться, я знаю, что эта дорогая то ловка всегда что-нибудь придумаетъ.
Онъ началъ цловать ея руки, плечи и лицо съ великою любовью и все боле и боле возростающимъ порывомъ, но она отклоняла отъ него голову, отвертывалась отъ поцлуевъ и говорила:
— Ахъ, какой Юзя мокрый!
Онъ, дйствительно, почти всегда былъ мокрый, потому что по цлымъ днямъ игралъ въ лоунъ-теннисъ, здилъ верхомъ, гребъ на лодк, таскался по полямъ и лугамъ, чтобы похудть по мр ея требованія.
— Скажи только, что ты не сердишься!— сказалъ онъ, вы пуская ея руку и съ мольбою заглядывая ей въ глаза.
— Ну, нтъ! Да и какой я могу дать совтъ? Пускай они какъ можно скоре дутъ въ Шевенингенъ, а Коповскій останется здсь со Стефцей.
— Вотъ видишь, нашла же ты исходъ. Пусть дутъ въ начал августа… А ты замтила, что Стефця какъ-то не очень… словно Копось не очень пришелся ей по сердцу?
— Стёфця скрытна, какъ мало кто. Юзя не знаетъ женщинъ.
— Должно быть, ты и здсь права. Я даже вижу, что она не любитъ Линету. Можетъ быть, въ глубин души сердится и на Коповскаго.
— За что?— живо спросила пани Анета.— Разв Юзя видлъ что-нибудь?
— Копося, какъ Копося,— И онъ улыбнулся ей, потому что у него красивые зубы.— Но еслибъ я замтилъ что-нибудь, то его уже не было бы въ Пшитулов. Можетъ быть, и Линета кокетничаетъ съ нимъ потому, что у нея такая натура… sans le savoir… Это уже само по себ не хорошо, но чтобы было что-нибудь, что стоило бы подсматривать, этого я не допускаю.
— Нужно, однако, выпытать Коповскаго, какъ идутъ его дла со Стёфей. Вотъ что разв… Я сегодня поду съ нимъ верхомъ по дорог въ Лесничувку и поговорю серьезно… а вы позжайте себ въ другую сторону.
— Хорошо, дточка. Смотрите, какъ эта головка начинаетъ работать!
И онъ собрался уходить, но на порог остановился и сказалъ:
— Какъ это странно и непонятно: Игнась кажется все на лету хватаетъ, преклоняется передъ Линетой, какъ передъ какимъ-нибудь божествомъ, а ничего не видитъ.
А посл полудня, когда Коповскій съ пани Анетой хали тнистою дорогой къ лсному домику, Завиловскій, провожая ее глазами и смотря на ея фигуру, вырисовывающуюся въ туго обтянутой амазонк, думалъ:
‘Какая, однако, она стройная и привлекательная! Какая иронія жизни, что этотъ добрый и милый Основскій ничего не догадывается!’
Тутъ, дйствительно, была иронія жизни, но не въ одномъ этомъ.

XXXIV.

Со времени поздки пани Анеты и Коповскаго въ Лесничувку въ настроеніи обитателей Пшитулова что-то измнилось. Правда, Завиловскій по-старому глядлъ въ глаза невст и восхищался ею безъ мры, за то въ обхожденіи ея съ нимъ и съ другими замчался легкій оттнокъ дурного расположенія духа. Коповскій чувствовалъ себя точно связаннымъ, на панну Кастелли посматривалъ только украдкой, подходилъ къ ней съ какою-то особою торопливостью, да и то лишь въ отсутствіи панны Анны, за то часто подсаживался къ панн Ратковской и разговаривалъ съ нею долго, хотя и разсянно. Пани Анета была теперь еще боле ршительна, чмъ обыкновенно, и, къ великому удовольствію Юзи, такъ распространила свою опеку надъ всми длами въ Пшитулов, что еще два раза приглашала Коповскаго для тайной бесды. Взглядъ панны Кастелли не слдовалъ за Коповскимъ съ такою полувеселою, полуироничною свободой, какъ прежде, за то печальные глаза панны Ратковской съ какимъ-то сочувствіемъ обращались на Завиловскаго,— однимъ словомъ, все измнилось,— и взгляды, и отношенія.
Но то были перемны, доступныя только глазу проницательному, привыкшему наблюдать жизнь, въ которой, при отсутствіи высшихъ цлей и тяжелаго обыденнаго труда, малйшій оттнокъ чувствъ, самое тонкое движеніе мысли не только принимаютъ размры крупныхъ событій, но часто дйствительно заключаютъ въ себ ихъ зачатки. Распредленіе цлаго ряда увеселеній такъ, чтобы весь день былъ занятъ, было единственною задачей, утруждающею умъ обитателей Пшитулова, да и то большую часть этой задачи принималъ на себя, какъ хозяинъ, панъ Основскій.
Въ одно утро ничмъ не смущаемое спокойствіе этой жизни нарушилъ громъ, который свалился въ вид двухъ писемъ съ черными бордюрами, адресованныхъ на имя Основскаго и Завиловскаго. Когда ихъ принесли, все общество сидло за кофе, и глаза дамъ съ любопытствомъ и тревогой обратились на читающихъ мужчинъ.
— Панъ Завиловскій умеръ!— почти въ одинъ голосъ крикнули Основскій и Завиловскій.
Извстіе это произвело сильное впечатлніе. Пани Броничъ, какъ особа старой школы, памятующая времена, когда прибытіе эстафеты въ деревню обязывало нжное существо упасть въ обморокъ, прежде чмъ станетъ извстно, что заключается въ эстафет, впала въ состояніе, близкое къ столбняку и соединенное съ утратой рчи. Панна Ратковская,— она жила когда-то въ дом Завиловскихъ и была очень расположена къ нимъ,— дйствительно поблднла, панна Кастелли, схвативъ руку пани Броничъ, старалась привести ее въ себя и шептала въ полголоса: ‘Voyons, ch&egrave,re, tn n’es pas raisonable’, а пани Анна, желая собственными глазами узнать суть печальнаго увдомленія, взяла изъ рукъ мужа письмо и прочла:
‘Евстахій Завиловскій скончался 25 іюля etc. Убитая горемъ дочь покойнаго проситъ родныхъ и друзей на погребеніе въ Ясмень, въ приходскую церковь, 28 числа’.
Посл молчанія первымъ заговорилъ Завиловскій:
— Я мало зналъ его и когда-то былъ предубжденъ противъ него, но теперь мн искренно жаль, его, потому что я убдился, что это былъ истинно добрый человкъ.
— И онъ полюбилъ тебя,— сказалъ Основскій.— Я видлъ доказательства.
Пани Броничъ тмъ временемъ пришла въ себя и заявила, что доказательства могутъ обнаружиться только теперь и что, по всей вроятности, сердце пана Евстахія окажется еще боле великодушнымъ, чмъ это предполагалось. ‘Панъ Евстахій всегда любилъ Ниточку, такой человкъ не можетъ быть злымъ’. Ей, то-есть пани Броничъ, онъ по временамъ напоминалъ Теодора, и потому она такъ привязалась къ нему. Правда, по временамъ онъ бывалъ также рзокъ, насколько Теодоръ всегда былъ деликатенъ, но у обоихъ душа была прямая и Господь Богъ лучше всхъ съуметъ оцнить это.
Потомъ она обратилась къ Ниточк, напомнила, что малйшее волненіе причиняетъ ей спазмы подъ ложечкой, и умоляла не поддаваться врожденной впечатлительности. Завиловскій, въ сознаніи, что и его Ниточку въ первый разъ поразило общее горе, началъ цловать ея руки. Настроеніе это прервалъ только Коповскій, который сказалъ, точно задумываясь надъ бренностью человческой жизни:
— Интересно знать, что сдлаетъ панна Елена съ трубками пана Завиловскаго?
Дйствительно, у стараго шляхтича была славная, на весь городъ коллекція трубокъ, и когда-то онъ, благодаря своему нерасположенію къ сигарамъ и папиросамъ, устраивалъ у себя собранія поклонниковъ чубука. Забота Коповскаго о трубкахъ, однако, не была успокоена, во-первыхъ, потому, что Завиловскому принесли письмо, въ которомъ Поланецкій также извщалъ его о смерти старичка, а, во-вторыхъ, Основскій началъ совтоваться съ женой относительно поздки въ Ясмень.
Ршено было, что вс тотчасъ же отправятся въ городъ, гд барынямъ нужно пріобрсти различныя траурныя мелочи, и завтра, въ день похоронъ, вс подутъ въ Ясмень. Такъ и было. Завиловскій похалъ домой отвезти вещи и приготовить къ утру черную одежду, а потомъ пошелъ къ Поланецкимъ, разсчитывая, что и они, можетъ быть, пріхали отъ Бигелей. Слуга сказалъ ему, что вчера былъ только одинъ баринъ, но тотчасъ же ухалъ въ Ясмень, а то, можетъ быть, и на свою новую дачу.
Завиловскій пошелъ къ Основскимъ, чтобы провести вечеръ съ невстой. Въ прихожей его очень удивили доносящіеся изъ глубины дома звуки штраусовскаго вальса. Встртивъ въ маленькой гостиной панну Ратковскую, онъ спросилъ, кто это играетъ.
— Ниточка съ паномъ Коповскимъ,— отвтила панна Ратковская.
— Такъ панъ Коповскій уже здсь?
— Пришелъ четверть часа тому назадъ.
— А Основскіе?
— Они не вернулись еще изъ города. Анета длаетъ покупки.
Завиловскій въ первый разъ въ жизни почувствовалъ недовольство къ Ниточк. Онъ понималъ, что покойный старый шляхтичъ ничемъ не былъ для нея, но время для разыгрыванія въ четыре руки вальса показалось ему неподходящимъ. Онъ чувствовалъ, что въ этомъ кроется какое-то отсутствіе вкуса. И пани Броничъ, у которой не было недостатка въ свтской догадливости, очевидно, прочла на его лиц это впечатлніе.
— Ниточка была ужасно взволнована и утомлена,— сказала она, какъ только Завиловскій вошелъ,— а ее ничто такъ не успокоиваетъ, какъ музыка. Я обезпокоилась тмъ больше, что у нея уже начало стснять подъ ложечкой, и когда пришелъ панъ Коповскій, я сама предложила имъ сыграть что-нибудь.
Однако, они перестали играть и непріятное впечатлніе Завиловскаго начало мало-по-малу разсиваться. На этой дач для него было множество свжихъ дорогихъ воспоминаній. Въ сумерки онъ, подъ руку съ Ниточкой, сталъ прохаживаться по комнатамъ, останавливаясь въ разныхъ мстахъ.
— Помнишь,— говорилъ онъ ей въ мастерской,— здсь ты взяла меня за високъ, чтобы повернуть мою голову, а я въ первый разъ въ жизни поцловалъ у тебя руку? А какъ ты сказала: ‘поговорите съ тетей’, то я не только пересталъ соображать что-нибудь, но и дышать… Моя избранница, дорогая моя!
А она отвтила:
— Какой блдный былъ ты въ то время!
— Трудно не быть блднымъ тому, у кого сердце замираетъ отъ волненія. Я любилъ тогда уже тебя безъ памяти.
Панна Кастелли подняла глаза кверху и немного погодя сказала:
— Какъ все это странно!
— Что, Ниточка?
— Что все это начинается, какъ какой-то опытъ, какая-то игра… потомъ все больше и больше входишь въ нее и вдругъ — щеколда захлопнулась.
Завиловскій прижалъ ее къ груди.
— Да, да, щеколда захлопнулась, моя двочка въ моихъ рукахъ и я не пущу ее.
Потомъ, все такъ же подъ руку, они дошли до большой гостинной. Завиловскій указалъ на стеклянную дверь.
— Нашъ балконъ и наша акація.
Смерклось. Вс предметы въ комнат мало-по-малу погружались въ тнь, только кое-гд на золоченыхъ рамахъ картинъ мигали пятна свта, точно чьи-то глаза, подсматривающіе за молодою парой.
— Любишь ты меня?— вдругъ спросилъ Завиловскій.
— Ты знаешь самъ…
— Скажи: да!
— Да!
Онъ еще сильне прижалъ къ себ ея руку и заговорилъ голосомъ, измнившимся отъ прилива чувства:
— Ты, просто, не имешь понятія, сколько въ теб счастья. Честное слово, не имешь! Ты не знаешь, какъ я люблю тебя. Я бы за тебя жизнь отдалъ. Я бы весь міръ отдалъ за одинъ твой волосъ. Ты мой свтъ, моя жизнь, все! Я безъ тебя сейчасъ же бы умеръ.
— Сядемъ,— сказала панна Кастелли.— Я такъ утомлена.
Они сли, прижимаясь другъ къ друту.
— Что съ тобой, ты весь дрожишь?— спросила Линета.
Но у ней самой, подъ вліяніемъ ли воспоминаній, или силы его чувства, дыханіе становилось все боле учащеннымъ, и, закрывъ глаза, она первая подставила ему свои губы.
А Коповскій тмъ временемъ несомннно скучалъ въ сосдней комнат съ панной Ратковской и пани Броничъ, потому что немного погодя раздались звуки того вальса, который онъ только что игралъ съ Линетой.
Когда Завиловскій вернулся къ себ, его холостая квартира показалась ему олицетвореніемъ пустоты и скуки, какимъ-то бивуакомъ, посл котораго даже воспоминанія не останется, и онъ подумалъ, что эта золотая Ниточка такъ обвилась вокругъ его сердца, что, дйствительно, безъ нея онъ не могъ и не хотлъ бы жить.
Похороны пана Завиловскаго не были особенно многолюдны. Сосднія помстья по большей части принадлежали людямъ состоятельнымъ, которые проводили лто за границей, на мст осталось немного знакомыхъ папа Завиловскаго. Нахлынули только толпы крестьянъ, которые биткомъ набились въ костелъ и, глядя на гробъ, точно удивлялись, что такой важный баринъ, обладатель столькихъ помстій и такой кучи денегъ, идетъ въ землю, какъ какой-нибудь самый послдній мужикъ. А иные съ завистью смотрли на панну, на которую должно было свалиться ‘столько добра’. И такова ужь натура человческая, что не только крестьяне, но и люди просвщенные, дальніе или близкіе знакомые папа Завиловскаго, не могли даже во время погребальной службы освободиться отъ предположеній, что будетъ длать панна Елена съ тми милліонами, что остались ей для утоленія ея горя? Были и такіе, которые, посматривая на молодого Завиловскаго, какъ послдняго представителя этой фамиліи, потихоньку задавали себ вопросъ: не перестанетъ ли этотъ счастливый поэтъ, можетъ быть, завтрашній милліонеръ, писать стихи? Къ необъяснимому удовольствію спрашивающихъ, вопросъ разршался положительно: по всей вроятности, перестанетъ.
Но, все-таки, главное вниманіе привлекала панна Елена. Вс удивлялись покорности, съ какой она перенесла свою утрату, тмъ боле тягостную, что посл смерти отца она осталась одна на свт, безъ близкихъ родственниковъ, даже безъ друзей, о которыхъ она давнымъ-давно перестала заботиться. Она шла за гробомъ съ лицомъ, по которому струились слезы, но спокойная свойственнымъ ей мертвымъ и каменнымъ спокойствіемъ, а возвратившись съ похоронъ, разсказывала о смерти отца такъ, какъ будто посл этого прошло, по крайней мр, нсколько мсяцевъ. Дамы изъ Пшитулова не могли понять, что ея устами говоритъ непоколебимая вра, и, благодаря этой вр, теперешняя утрата, въ сравненіи съ той, которую она пережила и которая въ конецъ истерзала ея душу, казалась, правда, печальной, но, вмст съ тмъ, и благословенной, выжимающей изъ глазъ слезы горя, но не отчаянія.
И дйствительно, старый панъ Завиловскій умеръ, какъ христіанинъ, хотя почти скоропостижно. Со времени перезда въ Ясмень онъ исповдывался два раза въ недлю,— значитъ, ему не было недостатка въ религіозномъ утшеніи. Онъ умеръ съ четками въ рукахъ, на своемъ кресл, безъ страданій: его муки оставили его за нсколько дней передъ этимъ, такъ что онъ уже начиналъ мечтать о полномъ выздоровленіи. Панна Елена, разсказывая объ этомъ своимъ тихимъ, монотоннымъ голосомъ, обратилась, наконецъ, къ Завиловскому:
— О васъ онъ вспоминалъ очень часто. Еще за часъ до смерти онъ говорилъ, что если вы прідете въ Бучинекъ къ пану Поланецкому, то чтобы ему сейчасъ же дали знать объ этомъ, потому что ему непремнно хочется видть васъ. Отецъ очень, очень любилъ васъ.
— Дорогая панна Елена,— сказалъ Завиловскій и поднесъ ея руку къ своимъ губамъ,— мн сердечно жаль и его, и васъ.
Въ его голос слышалось столько участія, что глаза панны Елены наполнились слезами, но въ это время пани Броничъ разрыдалась такъ громко, что еслибъ не флакончикъ панны Кастелли съ летучею солью, то рыданія эти непремнно кончились бы нервнымъ припадкомъ.
Но панна Завиловская, какъ бы не слыша этихъ рыданій, начала благодарить Поланецкаго за его помощь. Поланецкій занялся похоронами и всми хлопотами, какія смерть близкихъ взваливаетъ на плечи остающихся помимо всего горя,— занялся потому, что теперь хватался за все, чтобы занять себя чмъ-нибудь, заглушить немолчный внутренній голосъ и выйти хоть на время изъ заколдованнаго круга удручающихъ его думъ.
Мариня не была на похоронахъ. Ея мужъ не хотлъ, чтобъ она подвергала себя толкотн и утомленію, за то не отступала отъ панны Завиловской дома и утшала ее насколько могла. Теперь она хотла увезти ее, вмст съ пшитуловскими дамами, въ Бучинекъ и даже задержать у себя на нсколько дней. Поланецкій поддерживалъ эту просьбу, но панна Елена отказалась. У нея живетъ ея старая гувернантка, въ Ясмен ей будетъ не особенно скучно и, кром того, ей не хотлось бы покидать его въ особенности въ первые дни.
За то дамы изъ Пшитулова, которыя и такъ, по просьб Свирскаго, намревались навстить Поланецкихъ, съ удовольствіемъ похали въ Бучинекъ, тмъ боле, что пани Броничъ чувствовала непреодолимое желаніе разспросить Поланецкаго поподробне о послднихъ минутахъ покойнаго. Пани Мариня съ великимъ любопытствомъ разсматривала панну Ратковскую, усадила ее съ собою въ экипажъ и произошло то, что иногда случается на свт: об молодыя женщины почувствовали другъ къ другу непреодолимое влеченіе. Въ грустныхъ глазахъ панны Ратковской, въ выраженіи ея лица, ‘тихаго’, по выраженію Свирскаго, было что-то такое, почему Мариня чуть не съ перваго взгляда отгадала натуру робкую, привыкшую къ замкнутости, но чуткую и нжную. Съ другой стороны, панна Ратковская столько наслышалась отъ Завиловскаго о Марин (и наслышалась потому, что Завиловскому не съ кмъ было говорить: пшитуловскія дамы не выказывали особаго удовольствія, когда въ ихъ присутствіи хвалили другихъ), что, подмтивъ въ ея глазахъ интересъ и симпатію къ себ, — а она не привыкла къ этому въ своемъ одиночеств, — прильнула къ ней всмъ сердцемъ. Такимъ образомъ, въ Бучинекъ они пріхали добрыми пріятельницами и Свирскому не нужно было напрягать свою догадливость, чтобъ увидать, что сужденіе Марини было благопріятно для панны Ратковской.
Все-таки, ему хотлось удостовриться въ этомъ. Мариня показывала гостямъ дачу, которая вскор должна была перейти въ ея собственность, — Поланецкій ршилъ уже купить Бучинекъ. Осмотръ начался съ сада, гд росли необыкновенно старые блые тополя. Свирскій, пользуясь прогулкой, подалъ Марин руку и, на обратномъ пути, когда общество разбрелось по аллеямъ, стремительно спросилъ:
— Ну, что? Каково первое впечатлніе?
— Самое лучшее. Ахъ, какой это, должно быть, добрый и нжный ребенокъ! Постарайтесь получше узнать ее.
— А зачмъ? Я сегодня же сдлаю предложеніе. Вы думаете, я не сдлаю этого? Честное слово, сдлаю, и сегодня, въ Бучинк. У меня уже нтъ времени на наблюденія и размышленія. Въ длахъ такого рода всегда должна быть доля отваги. Сегодня же сдлаю предложеніе, и это такъ же врно, какъ то, что я стою передъ вами.
Пани Поланецкая приняла это въ шутку и разсмялась, но Свирскій добавилъ:
— Я тоже смюсь, потому что здсь нтъ ничего грустнаго. Ничего, что это совпадетъ съ похоронами, я не суевренъ. А, впрочемъ, нтъ, суевренъ и врю, что съ вашей доброй руки все пойдетъ хорошо, и мн нечего бояться зла.
— Но это вовсе не съ моей руки. Я только сегодня познакомилась съ ней.
— Мн все равно. Всю жизнь я боялся женщинъ, а теперь мн море по колно. Не можетъ быть, чтобъ у нея было неблагодарное сердце.
— Нтъ, и я думаю, что нтъ.
— Вотъ видите ли!… Мн медлить нельзя. Приметъ она меня, я буду ее всю жизнь вотъ тутъ носить (онъ всунулъ руку въ боковой карманъ сюртука), а нтъ, то…
— То что?
— То запрусь и буду цлую недлю рисовать съ утра до ночи. Я говорилъ, что поду охотиться на утокъ, но нтъ,— это дло боле серьезное, чмъ вы думаете. Я думаю, однако, что она должна принять мое предложеніе. Я знаю, что она эту дамскую папильотку, этого Копося, не любитъ, она одна на свт, сирота, а мн сдлаетъ благодяніе, за которое я съумю быть признателенъ всю жизнь, потому что, въ сущности, я добрый человкъ и боюсь, какъ бы мн не прогоркнуть.
Мариня только теперь замтила, что Свирскій можетъ говорить серьезно, и сказала:
— Вы, дйствительно, добрый человкъ, поэтому никогда и не прогоркнете.
Свирскій оживился.
— Напротивъ. Дло могло бы и этимъ кончиться. Я буду искрененъ съ вами. Вы думаете, что я такъ счастливъ, какъ кажусь? Ей-Богу, нтъ! Я заработалъ немного денегъ, добился извстной славы,— правда. Но, можетъ быть, между мужчинами не было дру гого, кто бы протягивалъ руки къ какому-то женскому идеалу, какъ протягиваю я. И что-жь? Я встртилъ васъ, встртилъ пани Бигель, можетъ быть, еще двухъ-трехъ — достойныхъ, прямыхъ, разумныхъ, чистыхъ, какъ слеза… Позвольте! Я не хочу говорить вамъ любезности, и дальше я буду не критиковать, а только открою вамъ свою боль: между нашими женщинами я видлъ столько мишуры, столько плоскихъ и мелкихъ натуръ, что отъ одного этого зрлища могли бы прогоркнуть десять такихъ, какъ я.
Черезъ минуту онъ добавилъ:
— Этотъ ребенокъ кажется мн инымъ: тихимъ, кроткимъ и очень честнымъ. Дай Богъ, чтобы она была такова и чтобы пожелала взять меня.
Тмъ временемъ пани Броничъ безцеремонно оттащила Поланецкаго въ сторону и говорила съ глазами, поднятыми къ небу:
— О, да! онъ мн припоминалъ мои молодыя лта, и, какъ видите, несмотря на то, что долгое время вс наши отношенія были порваны, я сохранила къ нему пріязнь до конца его жизни. Вы должны были слышать. Впрочемъ, нтъ, не могли, потому что я никогда и никому не говорила этого, что только отъ меня зависло сдлаться… матерью Елены. Теперь въ тайн нтъ уже необходимости. Два раза онъ добивался моей руки и два раза я отказывала ему. Я любила и уважала его всегда, но вы понимаете, что молодость ищетъ чего-то другого, чего я искала и нашла въ моемъ Теодор. О, да! Одинъ разъ это было на Искіи, а другой разъ въ Варшав. Онъ очень страдалъ, но чмъ я могла помочь ему? Будь вы въ моемъ положеніи, поступили бы вы иначе? Скажите мн откровенно.
Поланецкій не имлъ ни малйшаго желанія отвчать ни откровенно, ни не откровенно, какъ бы онъ поступилъ въ положеніи пани Броничъ, и потому сказалъ:
— Вы хотли спросить меня о чемъ-то?
— Да, о, да! Я хотла разспросить васъ о его послднихъ минутахъ. Елена говорила, что онъ умеръ скоропостижно, но вы жили такъ близко, должны были навщать его, и, можетъ быть, помните, что говорилъ онъ, можетъ быть, знаете, какія у него были послднія намренія и мысли… Лично мн въ этомъ нтъ ни малйшаго интереса, да Боже мой, разв мн трудно поступать безкорыстно? Вы не знаете Ниточки! Но панъ Завиловскій далъ мн слово, что завщаетъ пану Игнасю свои познанскія имнія. Если онъ не сдержалъ слова или не могъ сдержать, то да проститъ его Господь Богъ, какъ я прощаю. Имнія, богатства, — что все это значитъ? Кто же лучше Ниточки доказалъ, какъ мало можно обращать вниманія на богатство? Если бы было не такъ, то не отвергла бы она искательства такихъ людей, какъ маркизъ Хао Калимасао или monsieur Канафаропулусъ. Вы, вроятно, слышали также и о пан Уфиньскомъ,— томъ самомъ, что на свои знаменитые силуэты купилъ уже палаццо въ Венеціи? (Послдній разъ онъ вырзывалъ принца Уэльскаго). Еще въ этомъ году онъ сватался къ Ниточк. О, да, дорогой панъ Поланецкій, можетъ быть, кто-нибудь и ищетъ богатства, только не мы! Но я не хочу, чтобы Ниточка когда-нибудь могла подумать, что принесла жертву, потому что,— между нами, — она приноситъ жертву, а если смотрть на дло со свтской точки зрнія, то большую жертву!
Поланецкаго разозлили послднія слова пани Броничъ, и онъ отвтилъ:
— Я не зналъ ни маркиза Хао Калимасао, ни пана Канафаропулуса, но на здшней почв эти фамиліи немного… странны. Я допускаю, что панна Кастелли выходитъ за Завиловскаго по любви, а въ такомъ случа ни о какой жертв и рчи быть не можетъ. Я, пани Броничъ, человкъ откровенный и говорю то, что думаю. Будь Завиловскій человкомъ практичнымъ, тогда другое дло, но Завиловскій не знаетъ и не хочетъ спрашивать, что приноситъ ему панна Кастелли, а вы отлично знаете, что приноситъ онъ, даже со свтской точки зрнія.
— Ахъ, вы, врно, не слыхали, что Кастелли происходитъ отъ Марино Фальери!
— Конечно, не слыхалъ,— ни я, ни кто-нибудь другой. Допустимъ, что для васъ и для меня это не иметъ никакого значенія, но если вы первыя говорите, что, со свтской точки зрнія, панна Линета приноситъ жертву, то я осмлюсь не согласиться съ этимъ и сказать, что, не говоря уже о талант Завиловскаго и его положеніи, партія эта ровная.
По его тону и лицу было видно, что если пани Броничъ не ограничится этимъ, то онъ готовъ говорить еще боле откровенно, но пани Броничъ, видимо, обладала не одною стрлой въ своемъ колчан и поэтому крпко пожала руку Поланецкаго.
— Ахъ, какой вы добрый,— воскликнула она, — что такъ горячо вступаетесь за Игнася, и я такъ люблю васъ за это! Но отъ меня-то его не нужно защищать, потому что и я полюбила его какъ родного сына. У меня только и есть на свт, что двое этихъ людей, и если я спрашиваю васъ, не знаете ли вы чего-нибудь о послдней вол пана Завиловскаго, то только изъ любви къ Игнасю. Я знаю, что старые люди любятъ откладывать и откладывать, какъ будто такимъ образомъ можно отложить и самую смерть. Ахъ, панъ Поланецкій, смерть не удастся отложить… нтъ! нтъ! Елен эти милліоны ни къ чему, а Игнась только тутъ могъ бы дйствительно расправить свои крылья. Меня и Ниточку, прежде всего, интересуетъ его талантъ. Но если бы дло и дошло до чего-нибудь…
— Что я вамъ могу сказать?— отвтилъ Поланецкій.— Что панъ Завиловскій думалъ объ Игнас — для меня не подлежитъ никакому сомннію и я скажу вамъ, почему. Не дальше, какъ десять дней тому назадъ, онъ приказалъ принести какое-то старое оружіе, чтобы показать мн, и я слышалъ, какъ онъ говорилъ дочери: ‘Объ этомъ не стоитъ говорить въ завщаніи, но посл моей смерти ты отдашь это Игнасю, потому что теб это не нужно’. Изъ этого я вывожу заключеніе, что онъ завщалъ что-нибудь Игнасю или думалъ о немъ. Больше я ничего не знаю, потому что ни о чемъ не разспрашивалъ его. Если какое-нибудь новое завщаніе существуетъ, то черезъ два дня это будетъ извстно, — панна Елена, конечно, не станетъ скрывать его.
— Вы хорошо знаете панну Елену? Но, впрочемъ, понятно. Да, да! Вы ее не знаете такъ, какъ я, а я за нее могу ручаться. Пожалуйста, не высказывайте при мн какихъ-нибудь подозрній относительно нея. Чтобъ Елена могла скрыть завщаніе? Никогда, дорогой панъ Поланецкій!
— Я усердно прошу васъ не приписывать мн мыслей, которыхъ у меня не было и отъ которыхъ я предостерегаю всхъ другихъ. Завщанія нельзя скрыть ни въ какомъ случа, потому что оно длается при свидтеляхъ.
— Ну, вотъ видите, его даже нельзя скрыть, потому что оно длается при свидтеляхъ. Я была уврена, что его нельзя скрыть. Наконецъ, панъ Завиловскій такъ любилъ Ниточку, что хотя бы поэтому только не могъ бы забыть объ Игнас. Онъ ее носилъ на рукахъ, когда она была вотъ такою…
Тутъ пани Броничъ разставила ладони такъ, чтобы дать понять Поланецкому, какого роста была Ниточка, но черезъ минуту прибавила:
— А, можетъ быть, и такою не была.
Они присоединились къ остальному обществу, которое собиралось завтракать. Поланецкій, смотря на красивое лицо панны Кастелли, подумалъ, что въ это время, когда старый панъ Завиловскій носилъ ее на рукахъ, она, дйствительно, могла быть милымъ ребенкомъ. Вдругъ ему припомнилась Литка, которую онъ также носилъ на рукахъ, и онъ задалъ вопросъ:
— Значитъ, вы такая старая знакомая покойника?
— О, да!— отвтила панна Ниточка.— Этому будетъ года… четыре. Тетя, какъ давно мы познакомились съ паномъ Завиловскимъ?
— О чемъ мечтаетъ эта влюбленная головка?— воскликнула пани Броничъ,— Ахъ, дорогой панъ Поланецкій! Что это за счастливый вкъ и что за счастливая эпоха!
Тмъ временемъ Свирскій, сидя возл панны Ратковской, чувствовалъ, что не такъ-то легко ему будетъ исполнить общаніе, данное Марин, какъ это казалось. Во-первыхъ, ему мшали свидтели, а, во-вторыхъ, и еще больше, какая-то сердечная тревога, къ которой присоединилась утрата обычнаго самосознанія и свободы. ‘И подумать, — говорилъ онъ себ, — что я большій трусъ, чмъ предполагалъ!’ Онъ чувствовалъ, что дло не клеится, хотлъ, по крайней мр, подготовить почву, а говорилъ совсмъ не о томъ, о чемъ хотлъ. Онъ замтилъ теперь, что у панны Ратковской красивая шея съ жемчужными тонами возл ушей и чудесный тембръ голоса, но, вмст съ тмъ, и съ великимъ удивленіемъ замтилъ, что это длаетъ его еще боле робкимъ. Посл завтрака все общество, точно на зло, держалось вмст. Дамы были измучены похоронами, и когда пани Анета заявила, что пора возвращаться, Свирскій, въ одно и то же время, почувствовалъ и непріятность, и облегченіе. ‘Не моя вина, — подумалъ онъ,— намреніе у меня было ршительное’.
Но когда дамы были уже совсмъ готовы, это чувство облегченія перешло въ жалость къ самому себ. Свирскій подумалъ о своемъ одиночеств, о томъ, что ему не съ кмъ подлиться ни славою своей, ни состояніемъ, подумалъ о своемъ сочувствіи къ панн Ратковской, объ увренности, которую она пробуждала въ немъ, объ искренней симпатіи, возникшей въ немъ съ первой встрчи, и въ послднюю минуту отважился на ршительный шагъ.
Провожая двушку къ экипажу, онъ сказалъ ей:
— Панъ Юзефъ просилъ меня еще когда-нибудь навстить Пшитуловъ,— хорошо, я пріду, но только съ палитрой и кистями. Мн такъ хотлось бы имть вашу головку!…
И онъ оборвался, отыскивая, какимъ бы образомъ перейти отъ того, что онъ сказалъ, къ тому, что его интересовало, и, вмст съ тмъ, понимая, что нужно ужасно спшить, потому что времени остается мало. Но панна Ратковская, очевидно, не привыкшая, чтобъ ею кто-нибудь интересовался, спросила съ неподдльнымъ изумленіемъ:
— Мою?
— Позвольте мн быть эхомъ и повторить это слово, — сказалъ Свирскій быстро и немного пониженнымъ голосомъ.
Панна Ратковская посмотрла на него, какъ будто не понимая, въ чемъ дло, но въ эту минуту пани Анета позвала ее въ экипажъ, такъ что Свирскому едва осталось времени, чтобы пожать ея руку и сказать ‘до свиданія’.
Экипажъ двинулся. Раскрытые зонтики тотчасъ же заслонили лицо панны Ратковской. Художникъ проводилъ глазами узжающихъ и задалъ самому себ вопросъ:
‘Сдлалъ я предложеніе или нтъ?’
Однако, онъ былъ увренъ, что панна Ратковская станетъ теперь всю дорогу думать о томъ, что онъ сказалъ ей. Онъ говорилъ себ, что ловко нашелся и хорошо воспользовался ея вопросомъ. Въ этомъ отношеніи онъ былъ доволенъ собою, но, вмст съ тмъ, удивлялся, что не испытываетъ ни особой радости, ни безпокойства, а какое-то глухое чувство, что во всемъ этомъ чего-то недостаетъ.
Ему казалось, что онъ мало взволнованъ для такой торжественной минуты, и онъ задумчиво пошелъ къ дому. У пани Поланецкой, — она издали видла сцену прощанія,— ушки горли отъ любопытства, но, тмъ не мене, хотя мужа ея въ эту минуту не было въ комнат, она не смла заговорить первая. За то Свирскій вычиталъ въ ея глазахъ такой выразительный вопросъ: ‘Посватались вы?’ — что улыбнулся и отвтилъ, какъ будто этотъ вопросъ былъ высказанъ словами:
— Да, пани Поланецкая… почти. Не совсмъ… Не было времени для долгаго разговора, и я не могъ получить отвта, я даже не знаю, поняли ли меня.
Мариня, не замчая въ немъ того оживленія, съ которымъ онъ говорилъ съ нею передъ этимъ, и приписывая это безпокойству, хотла было ободрить Свирскаго, но этому помшалъ приходъ Поланецкаго. Свирскій началъ прощаться, но ему хотлось вполн удовлетворить любопытству Марини, и онъ сказалъ, не обращая вниманія на присутствіе Поланецкаго:
— Во всякомъ случа, завтра я буду въ Пшитулов или напишу письмо. Надюсь, что отвтъ получится удовлетворительный.
Онъ дружески поцловалъ ея руку и черезъ минуту сидлъ въ пролетк, погруженный въ облака срой пыли и свои мысли.
Какъ художникъ, онъ такъ привыкъ схватывать различныя, представляющіяся его глазамъ, детали, что длалъ это и теперь, но невольно, безсознательно, какъ будто какимъ-то уголкомъ мозга, а въ глубин обдумывалъ то, что произошло.
‘Что за дьявольщина, Свирскій!— говорилъ онъ себ.— Что съ тобой творится? Точно ты не приноравливался двадцать пять лтъ, чтобы перепрыгнуть черезъ этотъ ровъ? Гд твоя стремительность? Гд твоя радость? Отчего ты не кричишь: наконецъ? Женишься! понимаешь, старый кабанъ? Наконецъ, наконецъ!’
Но напрасно онъ возбуждалъ себя. Внутренній человкъ оставался холоднымъ: онъ понималъ, что то, съ чмъ встртился онъ, должно быть счастьемъ, но не чувствовалъ этого. И его начало охватывать все большее и большее удивленіе. Кажется, онъ дйствовалъ по вол и съ полнымъ разумніемъ. Онъ не былъ ни ребенкомъ, ни легкомысленнымъ, ни истерикомъ, который самъ не знаетъ, чего хочетъ. Ршивъ разъ, что такъ будетъ хорошо, онъ не измнялъ своего мннія. Вдь, панна Ратковская была все тмъ же кроткимъ, тихимъ, надежнымъ существомъ, почему же мысль, что она будетъ его издавна желанною ‘бабенкой’, не согрвала его сильне? Почему надежда, почти обратившаяся въ увренность, не перешла сейчасъ же въ радость, и въ глубин его души оставалось чувство какого-то разочарованія?
‘То, что я сказалъ,— подумалъ онъ,— могло быть ловко, но было сухо. Пусть меня чортъ возьметъ, если это не было сухо, да, кром того, и неясно. Просто-на-просто у меня еще нтъ увренности и я не считаю дло совсмъ оконченнымъ’.
Тутъ художественныя впечатлнія прервали нить его мыслей. Овцы, разсыпавшіяся на покатомъ лугу, окутанныя дымкою дали, и, вмст съ тмъ, купающіяся въ солнц, казались на зеленомъ фон какими-то свтлыми пятнами съ сильнымъ голубоватымъ оттнкомъ и золотистою оторочкой.
‘Эти овцы-то голубыя, импрессіонисты до нкоторой степени правы, — пробормоталъ Свирскій,— впрочемъ, чортъ ихъ побери! Я женюсь!’
И онъ возвратился къ своимъ мыслямъ. Да, результатъ не соотвтствовалъ надежд и ожиданіямъ. Бываютъ разныя мысли, которыя человкъ иногда не хочетъ себ высказать, но бываютъ и чувства, которыя онъ не хочетъ обратить въ ясныя мысли. Такъ было и со Свирскимъ. Онъ не любилъ панну Ратковскую, — это былъ готовый, простой отвтъ на вс вопросы, которые онъ задавалъ себ, но онъ обходилъ этотъ вопросъ, какъ могъ. Онъ не хотлъ признаться, что беретъ эту двочку только потому, что ему ужасно хочется жениться, и хотлъ объяснить себ, что только не признаетъ этого дла окончательнымъ, но уловка эта была неудачна. Другіе по милости женщины доходятъ до любви, а онъ хотлъ приспособить женщину къ своей внутренней потребности любить, то-есть пошелъ путемъ, противнымъ обычному пути. Другіе, обладая божествомъ, воздвигали ему храмъ, у него храмъ былъ готовъ и онъ хотлъ помстить въ немъ божество не потому, что обожалъ его, а потому, что оно казалось ему подходящимъ къ архитектур святыни. Теперь онъ понялъ, почему сегодня еще рано выказывать столько горячности и ршительности, и потому оставался такимъ холоднымъ. Этимъ онъ объяснялъ и ту огромную стремительность къ осуществленію своего намренія, и тотъ недостатокъ духовнаго ‘алллилуйа’ посл его осуществленія. Удивленіе Свирскаго начало переходить въ грусть. Онъ подумалъ, что, можетъ быть, сдлалъ бы лучше, еслибъ, вмсто того, чтобъ составлять теоріи, какою должна быть женщина, схватилъ бы первую попавшуюся двушку, которая пришлась бы ему по сердцу и по мыслямъ. Теперь онъ понялъ, что любятъ только ту женщину, которую любятъ, и не привязываютъ къ ней никакихъ заране предвзятыхъ понятій о любви, потому что эти понятія,— все равно, какъ дти,— только отъ женщины и могутъ родиться. Все это было тмъ боле непріятно, что онъ чувствовалъ, что могъ бы сильно любить, и понималъ все ясне и ясне, что не любитъ, какъ могъ бы. Онъ вспомнилъ, какъ Поланецкій еще въ Рим разсказывалъ ему о какомъ-то молодомъ доктор, котораго отвергла какая-то безсмысленная кукла и который говорилъ: ‘Я знаю, что она такое, но не могу отъ нея души оторвать!’ Вотъ это была любовь мощная, какъ смерть,— вотъ этотъ любилъ! Свирскому, неизвстно почему, сейчасъ же пришли на память панна Кастелли и Завиловскій. Онъ вспомнилъ также и его задумчивое лицо, какъ бы всматривающееся въ предметы, находящіеся за гранями міра.
И снова въ немъ пробудился художникъ, который, благодаря многолтней привычк, замнялъ мсто человка даже тогда, когда человкъ думалъ о своихъ узко-личныхъ длахъ. На минуту онъ забылъ о себ, о панн Ратковской, и началъ думать о лиц Завиловскаго и о томъ, что собственно составляло его главное выраженіе. Какая-то сконцентрированная экзальтація? Да, но было и что-то другое, еще боле первенствующее.
И Свирскій вздрогнулъ.
‘Странное дло,— подумалъ онъ,— это трагическая голова!’

XXXV.

Спустя нсколько дней Завиловскій, вызванный Поланецкимъ, похалъ въ городъ. Молодому человку очень не хотлось оставлять Пшитуловъ, но панна Елена требовала, чтобъ онъ былъ непремнно при вскрытіи завщанія ея отца. Завиловскій, вмст съ Поланецкимъ и съ повреннымъ стараго пана Завиловскаго, адвокатомъ Кохановичемъ, съ этою цлью и отправился въ Ясмень. Но когда прошло два дня и Завиловскій въ своихъ письмахъ къ Ниточк изливалъ только свои чувства и не длалъ ни малйшаго намека на завщаніе, пани Броничъ, которую раньше эти изліянія приводили въ восторгъ, теперь подъ секретомъ призналась пани Анет, что, во-первыхъ, такой пріемъ переписки съ невстою глупъ, а, во-вторыхъ, что въ этомъ какъ бы умышленномъ молчаніи кроется ‘quelque chose de louche’. Правда, первое изъ писемъ было писано изъ города, второе немедленно по прізд въ Ясмень, но старая дама утверждала, что, во всякомъ случа, Завиловскій, по крайней мр, долженъ былъ упомянуть о своихъ надеждахъ и своимъ молчаніемъ обнаруживалъ недостатокъ доврія къ Ниточк, попросту, оскорблялъ ее.
Основскій придерживался другого мннія: Завиловскій молчалъ о своихъ надеждахъ изъ деликатности по отношенію къ панн Линет, и это послужило поводомъ къ маленькой ссор. Пани Броничъ, при семъ удобномъ случа, провозгласила психическую аксіому, что мужчины вообще обладаютъ очень слабымъ понятіемъ о двухъ вещахъ, именно — о деликатности и о логик,— ‘о, да! и о логик! Можетъ быть, это не ваша вина, что вы таковы, но вы вс таковы, Юзя, вс!’ Однако, она не могла усидть на мст и черезъ два дня, подъ первымъ предлогомъ, похала въ городъ, чтобы разузнать что-нибудь о завщаніи.
Возвратившись на другой день, она, прежде всего, привезла съ собою пани Машко, съ которою встртилась на пшитуловской станціи и которая давно уже хотла навстить ‘дорогую Анету’, а, во-вторыхъ, извстіе, что никакого новаго завщанія пана Завиловскаго не нашлось, и что единственною и исключительною наслдницей огромнаго состоянія является панна Елена Завиловская. Панъ Игнась уже писалъ объ этомъ въ своемъ третьемъ письм къ панн Линет, тмъ не мене, подтвержденіе этого извстія пани Броничъ произвело большое впечатлніе, такъ что пріздъ пани Машко прошелъ незамченнымъ. Все это было удивительно странно. Дамы знали, когда знакомились съ Завиловскимъ, что у него нтъ никакого состоянія. Панна Линета сдлалась его невстой, когда еще не было никакихъ видовъ на завщаніе. Все это сдлалось подъ вліяніемъ пани Анеты, которая ‘подбрасывала подъ котелъ такъ, что нужно было мчаться и мчаться’, сдлалось подъ вліяніемъ общаго впечатлнія, какое привлекла поэзія Завиловскаго, подъ вліяніемъ его славы, благодаря самолюбію панны Линеты и пани Броничъ,— эта послдняя чувствовала себя не только удовлетворенной, но и восхищенной, что славный и знаменитый Завиловскій, обращающій на себя всеобщее вниманіе, склонился къ ногамъ никого иного, какъ только ‘Ниточки’. Наконецъ, длалось это для общественнаго мннія, которое могло только превозносить двушку, ищущую не состоянія, а такихъ сокровищъ, которыми обладалъ Завиловскій. Правда, начавшись такимъ образомъ, все пошло и дальше также силою житейскаго стремленія, которое если разъ подхватитъ людей, то несетъ ихъ, какъ рка несетъ подхваченные ею предметы,— помимо ихъ воли. Какъ бы то ни было, панна Кастелли сдлалась невстою человка безъ состоянія, и если бы не надежды, которыя открылись позже, то ни она сама, ни пани Броничъ, ни кто-нибудь другой не могъ ставить въ вину и не ставилъ бы Завиловскому отсутствіе наслдственнаго состоянія. Но такова ужь натура человческая, что собственно потому, что надежды эти возродились, и, возродившись, обратили Завиловскаго въ необычайную партію,— теперь, когда дуновеніе дйствительности развяло все это, никто не могъ освободиться отъ чувства нкотораго разочарованія. Одни искренно соболзновали надъ этимъ, другіе, какъ Коповскій и пани Машко (она и сама не знала, почему), чувствовали себя какъ-то удовлетворенными подобнымъ оборотомъ вещей, но отъ разочарованія не могъ освободиться даже такой сердечный другъ Завиловскаго, какъ Основскій.
Завиловскій въ послднемъ письм къ панн Линет писалъ, между прочимъ: ‘Я хотлъ бы для тебя быть самымъ богатымъ человкомъ, но что все это значитъ въ сравненіи съ тобою? Искренно говорю теб, что пересталъ думать объ этомъ, и знаю, что ты, которая ходишь не по земл, такъ же огорчишься этимъ, какъ огорчился бы и я. А я ничего, честное слово! Это великая клятва, необыкновенно важная для меня, и ты должна мн врить. Людямъ въ жизни грозятъ различныя нужды и невзгоды, но я прямо говорю теб, что не допущу тебя до этого. Золотая ты моя! дтище мое единственное и владычица!’ Панна Ниточка показала это письмо пани Анет, панн Ратковской, а по прізд тети, очевидно, и тет. И дйствительно, Завиловскій не ошибся относительно нея, по крайней мр, въ томъ смысл, что когда во всемъ Пшитулов не было разговора ни о чемъ другомъ, какъ только о завщаніи стараго пана Завиловскаго, панна Линета, посреди этихъ разговоровъ и сожалній, хранила молчаніе. Разв только ея глаза приняли прежнее легкое выраженіе, разв только кончики ея губъ, когда говорили о Завиловскомъ, складывались во что-то врод маленькой презрительной складки, можетъ быть, наконецъ, она подробно обо всемъ говорила съ тетей по вечерамъ, когда вс расходились по своимъ комнатамъ, но никогда она, какъ существо, ‘ходящее не по земл’, при людяхъ не подавала своего голоса объ этомъ дл.
‘Копось’ однажды, когда ихъ оставили на минуту наедин, началъ было говорить съ ней объ этомъ, но она сначала приложила палецъ къ губамъ, потомъ протянула его по направленію къ его губамъ, показывая, что не хочетъ ничего слышать. Даже больше, пани Броничъ въ ея присутствіи говорила о своихъ разочарованіяхъ мало и осторожно. За то, когда Линеты не было въ комнат, тетя не могла преградить пути горечи, приливающей отъ ея сердца къ ея устамъ, и этотъ приливъ нсколько разъ уносилъ ее такъ далеко, что она чуть-чуть не поссорилась съ Основскимъ.
Основскій, въ глубин души упрекавшій себя за чувство разочарованія, отъ котораго и онъ не могъ освободиться, всми силами старался уменьшить значеніе катастрофы и доказать, что Игнась — партія, даже и съ финансовой точки зрнія, вовсе не дурная.
— Я не думаю,— говорилъ панъ Юзефъ,— чтобъ онъ пересталъ писать, еслибъ получилъ наслдство посл пана Завиловскаго, но одно управленіе такими огромными имніями отняло бы у него столько времени, что его талантъ могъ бы пострадать. Если рчь идетъ объ Игнас, то, видите ли, тетя, я невольно вспоминаю, что сказалъ Генрихъ VIII, когда кто-то изъ принцевъ началъ угрожать Гольбейну: ‘Если мн придетъ охота, я изъ десяти мужиковъ сдлаю десять лордовъ, но изъ десяти лордовъ не сдлаю ни одного Гольбейна’. Игнась — исключительный человкъ. Поврьте мн, что я всегда считалъ Ниточку прелестнымъ и добрымъ ребенкомъ, всегда любилъ ее, но выросла она въ моихъ глазахъ только съ тхъ поръ, какъ съумла привлечь Игнася… Быть чмъ-нибудь въ жизни такого человка — это участь, которой всякая женщина могла бы позавидовать. Правда, Анета?
— Понятно,— отвтила пани Основская,— женщин пріятно принадлежать человку, который что-нибудь значитъ.
Основскій схватилъ руку жены, поцловалъ ее и продолжалъ, полусмясь, полусерьезно:
— А ты думаешь, меня не мучитъ, что такая женщина, какъ ты, принадлежишь такому нулю, какъ панъ Юзефъ Основскій? Но что длать… притомъ, этотъ нуль очень любитъ…
И онъ обратился къ пани Броничъ:
— Подумайте, у Игнася есть своихъ нсколько тысячъ, притомъ, посл смерти отца онъ получитъ то, что положилъ на его имя старый панъ Завиловскій. Бднымъ онъ не будетъ.
Пани Броничъ презрительно кивнула головой.
— Ахъ, понятно! Ниточка, когда приняла предложеніе пана Завиловскаго, не искала денегъ, потому что еслибъ онъ искала денегъ, то намъ достаточно было бы пальцемъ кивнуть monsieur Калафаропулусу.
— Тетя, сжальтесь!— засмялась пани Анета.
— Но, вдь, этого не случилось,— сказалъ Основскій.— Панна Елена, по всей вроятности, замужъ не пойдетъ, значитъ, и такъ все состояніе перейдетъ если не къ Игнасю, то къ его дтямъ,— въ томъ все и дло.
Но, видя все еще унылое лицо пани Броничъ, онъ немного погодя прибавилъ:
— Ну, тетя, больше покорности вол Божіей, больше спокойствія! Игнась ни на одинъ вершокъ не уменьшился.
— Ахъ, понятно!— раздраженно отвтила пани Броничъ.— Понятно, что все это ничего не измнитъ. У Завиловскаго, само по себ, есть талантъ, а всякій, самъ по себ, долженъ признать, что онъ длаетъ партію, на которую не могъ бы разсчитывать. О, да! объ этомъ не можетъ быть двухъ мнній! Понятно, что рчь идетъ не о состояніи, тмъ боле, что люди рзко толкуютъ о способахъ, какими старый панъ Завиловскій такъ пріумножилъ его. Желала бы я, чтобы Богъ былъ милосердъ къ нему и простилъ бы его за то, что онъ обманулъ меня, неизвстно для чего… Еще сегодня мы съ Ниточкой молились за него… Что длать? Конечно, я предпочитала бы, чтобъ у него не было склонности говорить неправду,— этотъ порокъ можетъ быть и фамильною особенностью,— мы съ Ниточкой предпочитали бы, чтобы и панъ Игнацій меньше давалъ понимать, что будетъ наслдникомъ пана Завиловскаго.
— Усердно прошу васъ!— живо перебилъ Основскій.— Никогда онъ не давалъ этого понимать! Позвольте, тетя, это ужь черезъ-чуръ. Онъ и идти туда не хотлъ, вы сами направили его.
Но пани Броничъ была уже на всемъ скаку, задержать ее уже ничто не могло, и она отвтила все съ боле возростающимъ раздраженіемъ:
— Вамъ, можетъ быть, не давалъ, а мн давалъ. Это и Ниточка можетъ засвидтельствовать. Наконецъ, я сказала вамъ, что дло не въ томъ. Естественно, что это ничего не измнитъ, и если я немного огорчаюсь, то совсмъ не по этому поводу. Вы никогда не были матерью и никогда не можете понять, сколько мы, матери, испытываемъ опасеній въ послднія минуты передъ тмъ, какъ отдать ребенка въ чужія руки. Я теперь только убдилась, что у пана Завиловскаго, при всхъ его достоинствахъ, ужасный характеръ… Ужасный! Я всегда подозрвала это… А если это такъ, то это будетъ прямо смерть Ниточк… Самъ панъ Поланецкій не будетъ спорить, что у него ужасный характеръ… Самъ Поланецкій, хотя и другъ его (насколько мужчины вообще способны къ дружб), далъ мн понять, что у отца пана Завиловскаго былъ также ужасный характеръ и что вслдствіе этого онъ дошелъ до сумасшествія,— и это можетъ быть наслдственнымъ. Я знаю, что панъ Игнацій какъ будто бы любитъ Ниточку (насколько вообще мужчины способны кого-нибудь любить истинно), но надолго ли хватитъ этой любви? Что онъ немного эгоистъ, съ этимъ и вы не станете спорить (да и вс-то вы эгоисты!), такъ не удивляйтесь, что меня въ послднее время охватываетъ страхъ, когда я подумаю, что мое дитя можетъ очутиться въ рукахъ тирана, сумасшедшаго и эгоиста.
— Нтъ!— воскликнулъ Основскій, обращаясь къ жен.— Клянусь моею любовью къ теб,— уши вянутъ! Просто можно голову потерять!
Но пани Анету, казалось, интересовалъ этотъ разговоръ, какъ театральная пьеса. Ссоры пани Броничъ съ паномъ Юзефомъ всегда забавляли ее, а теперь ссора, кажется, принимала крупные размры, потому что пани Броничъ посмотрла на Основскаго съ состраданіемъ и продолжала:
— Притомъ, эта сфера!… Вс эти Свирскіе, Поланецкіе, Бигели! Вс мы были, да и теперь, ослплены Завиловскимъ, но, правду говоря, разв эта сфера соотвтствуетъ Ниточк?… Что длать? Самъ Богъ установилъ разницу между людьми и отсюда вытекаетъ различіе воспитанія. Юзя, можетъ быть, не отдаетъ себ яснаго отчета въ этомъ дл (потому что мужчины вообще не могутъ отдавать, себ отчета въ такихъ длахъ), но я скажу Юз, что есть оттнки, которые въ жизни составляютъ очень многое. Разв Юзя забылъ, кто такое Ниточка, и что если подобное существо оскорбитъ что-нибудь, то оно можетъ заплатить за это жизнью? Пусть Юзя подумаетъ, что такое, говоря между нами, какіе-то Поланецкіе, какіе-то Свирскіе и вся компанія, съ которой живетъ Завиловскій и съ которой онъ заставитъ жить и Ниточку!
— А! мы будемъ смотрть на дло съ этой точки зрнія?— перебилъ Основскій.— Хорошо! Пусть будетъ такъ! Прежде всего, кто былъ старый панъ Завиловскій, вы сами хорошо знаете, хотя бы благодаря своимъ отношеніямъ къ нему. Если васъ интересуетъ сфера, то я имю честь сказать, что вс мы въ сравненіи съ ‘какими-нибудь’ Поланецкими — парвеню и что это мы фамильярничаемъ съ ними. Я никогда никакими родословными не занимаюсь, но коль скоро вы хотите ихъ, то извольте. О Свирскихъ вы должны были слышать, что это княжеская фамилія. Та линія, которая перешла въ Великую Польшу, отбросила титулъ, но сохранила на него право. Вотъ что такое Свирскіе. А что касается насъ, то мой ддъ былъ повреннымъ въ Украйн, и я не думаю отказаться отъ этого, а откуда появились Броничи, вы знаете лучше меня. Я не касался этого, но такъ какъ мы одни, то я могу говорить открыто. О фамиліи Кастелли вы также знаете.
— Кастелли происходятъ отъ Марино Фальери!— воскликнула восторженно пани Броничъ.
— Дорогая тетушка, напоминаю вамъ, что мы одни.
— Но отъ Ниточки зависло сдлаться маркизой Калимасао.
— ‘La vie parisienne’!— отвтилъ Основскій.— Вы знаете эту оперетку? Въ ней также есть швейцарскій адмиралъ.
Пани Анета потшалась, но Основскому сдлалось непріятно, что онъ въ своемъ дом дотронулся до больного мста пани Броничъ, и онъ прибавилъ.
— Но къ чему все это? Вы, вдь, знаете, какъ я всегда любилъ Ниточку и какъ отъ всего сердца желалъ, чтобы она оказалась достойною Игнася.
Но это только еще боле подлило масла въ огонь. Пани Броничъ, услыхавъ это богохульство, совершенно потеряла хладнокровіе и воскликнула съ новымъ порывомъ:
— Ниточка?… Чтобы она оказалась достойной Игнася?… Такого…
Къ счастью, приходъ пани Машко прервалъ дальнйшій разговоръ. Тетя Броничъ умолкла, какъ будто негодованіе сковало ея уста, а пани Анета начала разспрашивать пани Машко, гд она оставила остальное общество и что оно длаетъ.
— Панъ Коповскій, Ниточка и Стефця остались въ оранжере, — отвтила пани Машко, — он об срисовывали орхидеи, а панъ Коповскій насъ потшалъ.
— Чмъ?— спросилъ Основскій.
— Бесдой, и мы смялись отъ всего сердца. Разсказывалъ намъ, что его знакомый панъ Выжь, вроятно, великій геральдикъ, совершенно серьезно уврялъ его, что одна фамилія въ Польш принадлежитъ къ гербу ‘Столовыя ножки’.
— Какая?— весело спросилъ Основскій.— Фамилія Коповскихъ, по всей вроятности?
— А Стефця также осталась въ оранжере?— спросила пани Анета.
— Да. Они рисуютъ.
— Хочешь пойти къ нимъ?
— Хорошо.
Въ это время слуга принесъ письма и Основскій началъ разбирать ихъ.
— Анет… Анет… у этой маленькой писательницы всегда огромная корреспонденція… Вамъ, — онъ нашелъ письмо пани Машко,— тет… а это Стефц… какой-то знакомый почеркъ, совсмъ знакомый. Вы позволите, я отнесу ей письмо?
— Конечно, или туда,— живо сказала пани Анета.— Мы тмъ временемъ прочитаемъ наши.
Основскій взялъ письмо и пошелъ въ сторону оранжереи, все смотря на конвертъ, и повторялъ:
— Откуда я знаю этотъ почеркъ?… Помню, что видлъ его.
Въ оранжере онъ засталъ молодыхъ людей. Они сидли подъ большимъ арумомъ, за желзнымъ столикомъ, на которомъ стояла орхидея. Барышни срисовывали ее въ свои альбомы, а Коповскій, въ бломъ фланелевомъ плать и черныхъ чулкахъ, заглядывалъ черезъ ихъ плечи въ альбомы и курилъ тоненькую папироску, которую онъ только что взялъ изъ изящнаго портсигара, лежащаго около цвточнаго горшка.
— Добрый день!— сказалъ Основскій.— Что, какъ мои орхидеи? Правда, великолпны? Что это за удивительные цвты! Стефця, теб письмо… попроси извиненія и прочти, мн кажется, я знаю почеркъ, но никакъ не могу вспомнить, чей бы это могъ быть.
Панна Ратковская распечатала письмо и начала читать. Лицо ея вспыхнуло, потомъ поблднло, потомъ опять загорлось. Основскій съ любопытствомъ смотрлъ на нее, а она, прочтя письмо, показала ему подпись и сказала слегка дрожащимъ голосомъ:
— Вотъ отъ кого письмо…
— А!— сказалъ Основскій и сразу понялъ, въ чемъ дло.
— Могу я поговорить съ вами?
— Сейчасъ, дитя мое, — съ чувствомъ сказалъ Основскій.— Готовъ служить теб.
И они вышли изъ теплицы.
— А насъ хоть одинъ разъ оставили однихъ, — наивно отозвался Коповскій.
Панна Линета не отвтила ничего, взяла лежащій на стол портсигаръ Коповскаго и начала гладить имъ по своей щек. Коповскій смотрлъ на ея лицо своими чудными глазами, отъ взгляда которыхъ Линета положительно таяла. Она давно знала, что думать о немъ, его безграничная глупость не была для нея тайной, и, вмст съ тмъ, изящество и красота этого дурака заставляли быстре двигаться въ жилахъ ея плебейскую кровь. Каждый волосъ въ его бород производилъ на нее какое-то странное и непреоборимое обаяніе.
— Вы замтили, что за нами, съ извстнаго времени, наблюдаютъ, какъ я не знаю, за кмъ?— продолжалъ Коповскій.
— Какъ это мягко, какъ пріятно къ этому прикасаться, посмотрите сами, какъ пріятно!
Коповскій взялъ портсигаръ, но приложилъ его къ губамъ и началъ цловать то мсто, къ которому прикасалась щека Линеты.
Наступило молчаніе.
— Мы должны уйти отсюда,— сказала панна Кастелли.
И, взявъ горшокъ съ орхидеей, она хотла поставить его на лсенку, но никакъ не могла этого сдлать,— лсенка была такая наклонная.
— Позвольте мн,— сказалъ Коповскій.
— Нтъ, нтъ!— отвтила она, — горшокъ упадетъ и разобьется. Я поставлю съ другой стороны.
И она, съ горшкомъ въ рукахъ, обошла лсенку и приблизилась къ тому мсту, гд между лсенкой и стной былъ узенькій проходъ. Коповскій направился за нею.
Линета взобралась на кучку кирпичей и поставила горшокъ на верхнюю ступеньку, но въ ту минуту, когда она хотла сойти, кирпичи развалились подъ ея ногами и она покачнулась въ сторону. И въ эту же минуту стоящій за нею Коповскій схватилъ ее за талію.
Нсколько мгновеній они оставались въ такомъ положеніи: она оперлась своими плечами на его грудь, онъ прижималъ ее къ себ. Но панна Кастелли склонялась все ниже и ниже, такъ что въ конц и голова ея очутилась на плеч Коповскаго.
— Что вы длаете? Это нехорошо!— начала шептать она, съ сильно волнующейся грудью, обливая его горячимъ дыханіемъ.
А онъ, вмсто отвта, впился своими губами въ ея губы. Вдругъ ея руки страстнымъ движеніемъ обвили его шею и, забывъ себя, она начала отдавать ему его поцлуи.
Въ охватившемъ ихъ увлеченіи они не замтили, что Основскій, войдя назадъ, въ открытую дверь теплицы, прошелъ по мягкому песку за лстницу и смотрлъ на нихъ съ лицомъ измнившимся и блднымъ, какъ полотно, отъ волненія.

XXXVI.

Завиловскій въ то время жилъ между Варшавой и Бучинкомъ, разъзжая каждый день и пробывая по нсколько часовъ то тамъ, то здсь, по мр того, какъ требовали его дла и занятія. Такъ какъ свадьба его должна была состояться осенью, тотчасъ же по возвращеніи изъ Шевенингена, то Поланецкій посовтовалъ ему подыскать квартиру и обставить ее хоть кое-какъ. Они оба съ Бигелемъ общали Завиловскому всякое содйствіе въ этомъ дл, а пани Бигель должна была озаботиться хозяйственною частью обстановки. Въ Бучинк присутствіе Завиловскаго было необходимо и по поводу панны Елены. Хотя завщаніе ея отца, составленное годъ тому назадъ, длало ее единственною наслдницей всего огромнаго состоянія, панна Елена не скрывала, что знаетъ, что ея отецъ не сдлалъ другого завщанія разв только по привычк старыхъ людей откладывать дло со дня на день, кром того, онъ и не предвидлъ такого скораго конца. У нея не было ни малйшаго сомннія, что ея отецъ хотлъ отказать что-то своему однофамильцу и родственнику, и она говорила открыто, что считаетъ долгомъ чести исполнить отцовскую волю. Правда, никто не могъ предвидть, въ какой мр она хотла осуществить это желаніе, и ей самой до тхъ поръ, пока не была составлена точная опись всхъ имуществъ и капиталовъ, трудно было бы отвтить на этотъ вопросъ, а пока она отдавала Завиловскому все, что, по ея мннію, должно было перейти къ наслднику мужского пола. Такимъ образомъ, онъ получилъ часть сервиза покойнаго, большое и цнное собраніе оружія, великолпныхъ лошадей, любимцевъ старичка, и, наконецъ, ту коллекцію трубокъ, о судьб которой когда-то такъ заботился Коповскій.
Холодная и, по наружности, равнодушная ко всмъ, устрашающая людей суровымъ и сосредоточеннымъ выраженіемъ лица, она только по отношенію къ Завиловскому проявляла чуть не материнскую заботливость,— это слышалось и въ звукахъ ея голоса, и замнялось въ выраженіи ея глазъ,— словно посл отца она унаслдовала и его пріязнь къ молодому человку. И дйствительно, онъ былъ единственнымъ существомъ, съ которымъ ее связывали узы крови или, по крайней мр, одинаковая фамилія. Узнавъ о хлопотахъ Завиловскаго по устройству квартиры, она попросила Поланецкаго внести отъ нея въ банкъ крупную сумму денегъ на имя ‘пана Игнася’, впрочемъ, съ условіемъ не говорить ему тотчасъ же объ этомъ.
Сердце у Завиловскаго было молодое и признательное, и онъ быстро привязался къ панн Елен, какъ къ старшей сестр,— и она хорошо понимала это. То была взаимная симпатія двухъ натуръ, которыя врятъ другъ въ друга и питаютъ другъ къ другу довріе. Обыкновенно, время обращаетъ такого рода начальную симпатію въ удивительно прочную пріязнь, которая въ жизненныхъ треволненіяхъ можетъ служить также прочною поддержкой. Но въ эту минуту Завиловскій могъ посвятить ей только крохотную частичку своей души, потому что и душу, и сердце, и вс силы со всею самоотверженностью онъ вложилъ въ любовь къ Ниточк, которую обоготворялъ все боле и боле.
Тмъ временемъ онъ метался, какъ муха въ кипятк, и заводилъ новыя знакомства. Познакомился онъ съ профессоромъ Васковскимъ,— тотъ только что возвратился изъ своего путешествія къ ‘юнйшимъ изъ арійцевъ’. Онъ объздилъ побережье Адріатическаго моря и весь Балканскій полуостровъ, но состояніе его здоровья было такъ плачевно, что Поланецкіе забрали его къ себ навсегда въ Бучинекъ, чтобъ оградить его отъ эксплуатаціи чужихъ людей и окружить попеченіемъ, которое онъ едва ли могъ бы гд-нибудь встртить. Завиловскій, человкъ тоже экзальтированный и готовый усвоить всякую широкую идею, хотя бы она казалась всмъ разумнымъ дуракамъ нелпостью, съ перваго же дня полюбилъ и стараго профессора, и его теорію исторической миссіи, предназначенной юнйшимъ арійцамъ. О самой теоріи онъ слышалъ уже не одинъ разъ отъ Свирскаго и отъ Поланецкихъ и считалъ ее великолпною мечтой. Но и его, и Свирскаго, и Поланецкаго теперь поразило то, что профессоръ, по возвращеніи изъ своего путешествія, почти не вспоминалъ о ней. Когда его спрашивали объ его книг, онъ отвчалъ: ‘Никто не можетъ уклониться отъ служенія, какое ему предназначилъ Христосъ’, и устремлялъ въ одну точку свои мистическіе глаза, какъ будто искалъ чего-то, присматривался къ чему-то въ безконечности, и старческое лицо его принимало выраженіе такой глубокой грусти, даже такой боли, что ни у кого не хватало духа касаться подробностей этого вопроса. Докторъ, призванный Поланецкимъ, заявилъ, что, по милости черезъ-чуръ жирной кухни юнйшихъ изъ арійцевъ, профессоръ пріобрлъ тяжкій катарръ желудка, а къ этому еще присоединился ‘marasmus senilis’. У профессора, дйствительно, былъ тяжкій катарръ желудка, но Завиловскій угадывалъ въ немъ еще и что-то другое, а именно отчаянную борьбу между тмъ, во что онъ врилъ, чему, какъ истинный идеалистъ-маніакъ, посвятилъ всю жизнь, и сомнніемъ. Одинъ Завиловскій понималъ весь трагизмъ такого заключенія: ‘ergo erray!’,— и волновался вдвойн, какъ человкъ съ сердцемъ и какъ поэтъ, который видлъ готовый сюжетъ для поэмы, — образъ старца, сидящаго на солнц передъ домомъ, на развалинахъ жизни, врованій, и со словами: ‘тщета, тщета!’ — ожидающаго приближенія смерти, а ея шаги уже слышны въ отдаленіи…
Профессору, можетъ быть, не было такъ плохо, какъ воображалъ Завиловскій. Юнйшіе изъ арійцевъ, правда, могли его обмануть, но оставалась вра, что христіанство еще не сказало своего послдняго слова и что наступающая эпоха человческой жизни будетъ ничмъ инымъ, какъ только расширеніемъ духа Христова и перенесеніемъ его изъ отношеній между единицами въ сферу общечеловческихъ отношеній. ‘Христосъ въ исторіи’ не пересталъ для него быть видніемъ будущаго. Онъ врилъ всегда, что миссія проведенія любви въ исторію предназначена юнйшимъ арійцамъ, только со времени путешествія его охватывала глубокая грусть,— онъ понялъ, что до того не только онъ, но и цлый рядъ поколній долженъ умереть отъ катарра желудка, благодаря неудобоваримой пищ придунайскихъ государствъ.
Тмъ временемъ онъ замкнулся въ себя и въ молчаніе, которое скоре носило видъ горькаго разочарованія, чмъ было имъ въ дйствительности. О своей ‘иде’ онъ почти никогда не говорилъ, но было видно, что какъ стрлка остановившихся часовъ показываетъ всегда одинъ и тотъ же часъ, такъ и стрлка его разума не сходила съ этой идеи, и на разные вопросы онъ отвчалъ словами, которыя были въ связи скоре съ нею, чмъ съ дломъ, о которомъ его разспрашиваютъ. Для того, чтобы призвать его къ дйствительности, его нужно было разбудить. Къ своей одежд онъ относился съ такою небрежностью, что, напримръ, забывалъ, что пуговицы жилетки существуютъ для застегиванія на петли. Со своею вчною разсянностью, со своими близорукими и, вмст съ тмъ, дтскими глазами, отражающими какъ-то механически его внутреннія впечатлнія, съ задумчивымъ лицомъ, наконецъ, съ небрежною одеждой и въ особенности странными панталонами, которыя у него были, неизвстно почему, вдвое шире, чмъ у другихъ людей, онъ возбуждалъ смхъ въ постороннихъ и часто становился предметомъ боле или мене злой шутки. Кажется, подобныя чувства онъ, прежде всего, пробуждалъ и въ юнйшихъ изъ арійцевъ. Вообще его считали человкомъ, у котораго не вс клёпки въ голов. Впрочемъ, иные оказывали къ нему состраданіе. Выраженіе неопасный часто доходило до его ушей, но онъ, казалось, не слыхалъ этого.
Все-таки, онъ чувствовалъ, что у Поланецкихъ ему хорошо, что никто не издвается надъ нимъ, никто не проявляетъ идіотскаго состраданія. Наконецъ, ни черезъ-чуръ жирная кухня юнйшихъ изъ арійцевъ, ни катарръ желудка не отняли отъ него снисходительности и любви къ людямъ. Попрежнему, онъ былъ все тмъ же старымъ профессоромъ, который забывалъ о себ и опоминался, когда дло шло о другихъ. Попрежнему, онъ любилъ Мариню, Поланецкаго, пани Эмилію, Свирскаго, Бигелей, даже Машко,— словомъ, всхъ, съ кмъ его сблизила жизнь. Вообще о людяхъ онъ имлъ такое странное представленіе, что вс, по вол или противъ воли, чему-то служатъ, всми двигаетъ Богъ, какъ пшками, съ извстною Ему цлью. Такихъ художниковъ, какъ Свирскій, онъ считалъ за посланниковъ, которые ‘примиряютъ’.
Онъ такъ же смотрлъ и на Завиловскаго, потому что еще раньше былъ знакомъ съ его поэзіей. Познакомившись съ самимъ авторомъ, онъ приглядывался къ нему внимательно, какъ къ какой-нибудь рдкой особенности, а на другой день, когда молодой человкъ ухалъ въ городъ и о немъ зашла рчь за чаемъ, поднялъ палецъ и, обратившись къ Марин, сказалъ съ таинственнымъ видомъ:
— О, это Божья птица! Но онъ не знаетъ, что Богъ вложилъ въ его голову и къ чему предназначилъ.
Мариня начала разсказывать ему о близкой свадьб Завиловскаго, о его чувств къ панн Линет и о ней самой, причемъ превозносила ея красоту и ея сердце.
— Да,— сказалъ профессоръ.— Видишь? И у нея своя миссія, и она ‘избранная’. Богъ повеллъ ей охранять этотъ огонь, и коль скоро она стала избранницей, то ее и надо чтить, какъ избранницу. Видишь?… Благодать надъ нею.
Потомъ онъ задумался и прибавилъ:
— Все это — дорога въ будущее для людей.
Поланецкій посмотрлъ на жену, какъ будто хотлъ сказать взглядомъ, что профессоръ говоритъ безъ всякой связи, но Васковскій слегка прищурилъ глаза и, глядя куда-то впередъ передъ собою, продолжалъ:
— Есть на неб млечный путь, и когда Богу нужно, онъ беретъ изъ него пыль и творитъ новые міры. А я думаю, что точно также существуетъ духовный млечный путь, который состоитъ изъ всего, что люди передумали и перечувствовали. Все въ немъ есть: и то, что создали геніи, и произведенія таланта, и усилія мысли мужчинъ, и цломудріе женскихъ сердецъ, и доброта людская, и людскія страданія,— ничего не пропадаетъ, хотя все это обращается въ пыль, а изъ этой пыли Богъ творитъ новые духовные міры для людей.
Онъ обдумалъ то, что сказалъ, потомъ, точно проснулся, ощупалъ пуговицы на жилетк и прибавилъ:
— А у этой двушки душа, должно быть, чиста, какъ слеза, коль скоро Богъ отмтилъ ее своимъ перстомъ и повеллъ быть хранительницею этого огня.
Въ это время показался экипажъ Свирскаго. Для Марини его пріздъ не былъ неожиданностью,— художникъ общалъ ей, что или самъ прідетъ, или напишетъ, какой оборотъ приняло его дло. Увидавъ его въ окно, Мариня была почти уврена, что все окончилось благополучно, но Свирскій вошелъ въ комнату, поздоровался со всми и такъ странно посмотрлъ на молодую женщину, что та не знала, какъ понять этотъ взглядъ.
Очевидно, ему хотлось заговорить о дл, и сейчасъ же, но онъ не хотлъ начать при Поланецкомъ и Васковскомъ. Поланецкій,— Мариня выболтала ему все,— пришелъ на помощь художнику и, указывая на жену, сказалъ:
— Ей нужно много ходить,— возьмите ее въ садъ, я знаю, вамъ нужно потолковать о чемъ-то.
Черезъ минуту они очутились въ тополевой алле. Нсколько минутъ они шли въ молчаніи,— онъ, раскачиваясь на своихъ широкихъ бедрахъ, она, немного наклонившись впередъ, съ добрымъ и любопытнымъ лицомъ. Обоимъ хотлось заговорить объ интересующемъ ихъ вопрос, но Свирскій началъ совсмъ не съ того.
— Вы, очевидно, все сказали мужу?— вдругъ спросилъ онъ.
Мариня покраснла, какъ пойманная на дурномъ дл, и отвтила:
— Стахъ такъ расположенъ къ вамъ, и мн не хотлось имть отъ него секретовъ.
Свирскій поцловалъ ея руку.
— Да я ничего и не имю противъ этого. Хорошо! Я не стыжусь этого, какъ и того, что получилъ отказъ.
— Не можетъ быть! Вы шутите!— Мариня даже остановилась на мст.
— Даю вамъ слово!
И, замчая, что это извстіе непріятно подйствовало на нее, онъ заботливо и нжно заговорилъ:
— Только не принимайте этого къ сердцу больше, чмъ я. Это случилось потому, что должно было случиться. Видите, вотъ я пріхалъ сюда, стою передъ вами, въ лобъ себ не выстрлилъ и не думаю этого длать, а что отказъ получилъ, то это врно.
— Но почему? Что она отвтила вамъ?
— Почему? Что она отвтила мн?— повторилъ Свирскій.— Вотъ въ этомъ-то и заключается вся горечь. Я откровенно признаюсь вамъ, что не особенно былъ влюбленъ въ панну Ратковскую. Она понравилась мн (он мн вс нравятся), я думалъ, что эта будетъ доброе и благодарное сердце и поэтому посватался. Но больше по разсудку, да, кром того, и пора мн. Потомъ я даже немного раскаивался. Была даже минута, когда я сказалъ себ: ‘твое объясненіе въ Бучинк не было достаточно ясно, оставь-ка лучше это’. Но мн сдлалось стыдно. ‘Что за чортъ,— думаю я себ,— переступилъ черезъ порогъ одною ногой, переступлю и другой’. И я написалъ ей письмо, на этотъ разъ совершенно ясное, а вотъ что она отвтила мн.
Онъ вынулъ изъ кармана сюртука письмо, но, прежде чмъ читать его, сказалъ еще:
— Сначала обычныя фразы… Ну, вы знаете, какъ тамъ… Уважаетъ меня необыкновенно, была бы горда и счастлива (но предпочитаетъ не быть), питаетъ ко мн искреннюю симпатію (если она такъ будетъ кормить мужа, то не растолстетъ онъ отъ этой симпатіи), а въ конц говоритъ слдующее:
‘Я не въ состояніи отдать вамъ сердца съ такою радостью, какую вы заслуживаете. Я избрала другое, и если никогда не буду счастлива, то, по крайней мр, хочу избжать упрека въ будущемъ, что была неискренна. По милости того, что у насъ происходитъ, я не могу писать больше, но поврьте мн, что я буду вчно благодарна вамъ за ваше довріе и съ сегодняшняго дня стану просить Бога, чтобы Онъ далъ вамъ возможность найти сердце достойное васъ и благословилъ бы васъ на всю жизнь’.
— Вотъ и все!
Наступила минута молчанія, потомъ Свирскій сказалъ:
— То, чего мн желаютъ, пустыя слова, но это значитъ: я люблю другого.
— Мн кажется, что это врно,— съ грустью отвтила Мариня.— Бдная двушка! Письмо ея, все-таки, доброе.
— Доброе письмо, доброе письмо!— воскликнулъ Свирскій.— Он вс такія добрыя. Вотъ почему мн немного горько. Не желаетъ меня? Хорошо! Это всякой дозволяется. Любитъ кого-нибудь? Это также всякой дозволяется. Но кого же она любитъ? Не Основскаго же, не Завиловскаго, такъ кого же? Этотъ набалдашникъ отъ трости, этого красавчика, эту портновскую модель, этотъ идеалъ горничныхъ? Вы видали такихъ амуровъ на штукахъ съ ситцами? Вылитый онъ! Еслибъ онъ стоялъ на окн у парикмахера, то барышни, наврное, выбили бы окна. ‘Если хочетъ, носитъ фракъ, а не хочетъ, ходитъ такъ’. И прекрасно! Помните, что я сказалъ о немъ: дамскій гурій! Вотъ это-то и горько, вотъ это-то и безвкусно,— и онъ говорилъ все съ большимъ раздраженіемъ,— это-то и говоритъ дурно противъ женщинъ. Будь ты Наполеономъ, Рафаэлемъ, Ньютономъ, а въ качеств награды пожелай хоть одно женское сердце, хоть одну женскую голову… Какъ бы не такъ! Она предпочитаетъ такого болвана. Вотъ каковы он!
— Не вс, панъ Свирскій, не вс! Наконецъ, вы, какъ художникъ, должны знать, что такое чувство. Найдетъ что-то на человка, и всмъ здравымъ размышленіямъ конецъ.
— Нтъ, — уже спокойно сказалъ Свирскій, — я знаю, что не вс. А что относительно любви вы говорите: ‘найдетъ — и конецъ’, то можетъ быть. Это точно болзнь… По существуютъ болзни, которыми благороднйшіе виды живыхъ существъ не хвораютъ. Существуетъ, напримръ, болзнь копыта. Позвольте вамъ сказать, что нужно обладать копытомъ для того, чтобъ захворать такою болзнью. Вдь, не было же случая, чтобъ голубка влюбилась въ удода, хотя и удодъ очень красивая птица. Вотъ видите, на голубку это не найдетъ! Въ удодовъ влюбляются только птицы той же породы. И пусть влюбляются, только не притворялись бы голубками. Мн только это и нужно… Припомните, что когда-то у Бигелей я болталъ что-то про панну Кастелли. А она, въ конц-концовъ, предпочла Завиловскаго. Меня больше всего занимаютъ эти фальшивыя стремленія, эта неискренность, эта погоня за фразами. Какъ скоро ты удодъ, имй же отвагу признаться въ этомъ. Не притворяйся, не ври, не обманывай. Вдь, я, кажется, человкъ скверный, и я голову свою отдалъ бы за то, что панна Ратковская не въ состояніи влюбиться въ такого человка, какъ Коповскій, а на самомъ дл это есть. Я утшусь, рчь не обо мн идетъ, а объ этой комедіи, объ этой условной лжи,— не о панн Ратковской, а о томъ, что такой типъ, какъ Копось, побждаетъ.
— Да,— сказала Мариня,— только нужно было бы знать, почему все это такъ перепуталось.
Свирскій махнулъ рукою.
— Собственно говоря, это скоре распуталось. Еслибъ она вышла за меня, то, наврное, черезъ годъ я ее на рукахъ бы носилъ. Честное слово!… Во мн скопилась масса нжности. Я былъ бы добръ къ ней и намъ было бы хорошо. Этого мн немного жаль. Но, вдь, не одна же она на свт. Найдите мн какую-нибудь добрую душу, которая пожалетъ меня. И поскоре, дорогая пани Поланецкая! Ей-Богу, я едва могу удержаться… Хорошо?
Видя, что Свирскій не особенно принимаетъ къ сердцу утрату панны Ратковской, Мариня развеселилась. Но спокойне относясь къ письму панны Ратковской, она вспомнила одну фразу, на которую сначала, занятая главнымъ вопросомъ, не обратила вниманія,— вспомнила и встревожилась.
— Вы замтили,— спросила она,— что въ одномъ мст говорится: ‘по милости того, что у насъ происходитъ, я не могу писать больше’? Вы не догадываетесь, что тамъ могло случиться?
— Можетъ быть, Копось уже сдлалъ предложеніе.
— Нтъ. Въ такомъ случа, она написала бы это яснй. Если она привязалась къ нему, то несчастная она двушка: у нея, кажется, нтъ никакого состоянія, а Коповскій и самъ не богатъ. Сомнительно, чтобы дло пришло къ соглашенію.
— Правда,— сказалъ Свирскій.— Знаете, мн это и самому приходило въ голову. Она любитъ его, это не подлежитъ сомннію, но онъ на ней не женится.
Онъ вдругъ остановился и сказалъ:
— Въ такомъ случа, зачмъ же онъ тамъ сидитъ?
— Он забавляются имъ, а онъ забавляетъ,— поспшно отвтила Мариня, немного отворачиваясь въ сторону, чтобы Свирскій не замтилъ ея смущенія.
Она говорила неискренно. Съ тхъ поръ, какъ Поланецкій подлился съ ней своими наблюденіями надъ отношеніями Коповскаго къ пани Основской, она часто думала объ этомъ и пребываніе молодого человка въ Пшитулов ей самой казалось подозрительнымъ, а притворное ухаживаніе за панной Ратковской — просто безчестнымъ. Безчестность стала тмъ большею, если панна Ратковская дйствительно влюбилась въ Коповскаго. Вс эти интриги каждую минуту могли всплыть наверхъ и Мариня съ тревогой думала о томъ, не имютъ ли слова панны Ратковской именно такого значенія? Въ подобномъ случа это было бы истинною катастрофой и для добраго пана Основскаго, и для панны Стефци. Дйствительно, все это могло перепутаться трагическимъ образомъ.
— Я завтра собираюсь въ Пшитуловъ,— сказалъ Свирскій,— хочу нарочно быть у Основскихъ, чтобы показать, что нисколько не обижаюсь. Если тамъ, дйствительно, что-нибудь случилось, захворалъ кто-нибудь, что ли, то я дамъ вамъ знать. Завиловскаго тамъ нтъ въ настоящую минуту.
— Нтъ, панъ Игнась живетъ въ город. Завтра или посл завтра онъ появится здсь или въ Ясмен. Стахъ сегодня собирается въ городъ. Моя пріятельница, сестра Анеля, очень больна и мы хотимъ перетащить ее къ себ, а такъ какъ я хать не могу, то детъ Стахъ.
— Сестра Анеля? Это та, которую вашъ мужъ называетъ пани Эмиліей?… Фра Анджелико!… Лицо настоящей святой. Чудесное лицо! Я раза два видлъ ее у васъ. Вотъ, если бы такая не была монахиней!
— И, кром того, она больна, бдняжка. Почти не можетъ ходить… Отъ непосильныхъ трудовъ дошла до болзни спинного хребта.
— О, это плохо!— сказалъ Свирскій.— Значитъ, у васъ будетъ она и профессоръ? Какіе же вы, однако, дйствительно, добрые люди!
— Это Стахъ!— отвтила Мариня.
Въ эту минуту на заворот аллеи появился Поланецкій и спшными шагами подошелъ къ нимъ.
— Я слышалъ, вы сегодня дете?— сказалъ Свирскій.— Подемте вмст.
— Хорошо.
И Поланецкій обратился къ жен:
— Мариня, не довольно ли ты ходила? Хочешь опереться на меня?
Мариня взяла его подъ руку и вс пошли на балконъ. Пани Поланецкая потомъ отправилась въ комнаты распорядиться насчетъ послобденнаго чаю.
Поланецкій торопливо подошелъ къ Свирскому.
— Я подучилъ странную телеграмму,— сказалъ онъ,— и не хотлъ показывать ее при жен. Основскій спрашиваетъ меня, гд Игнась, и вызываетъ меня по его длу пріхать завтра въ городъ. Что это можетъ быть?
— Странное дло,— отвтилъ и Свирскій,— Мн панна Ратковская писала, что тамъ что-то случилось.
— Захворалъ кто-нибудь?
— Тогда прямо вызвали бы Завиловскаго… Если бы панна Кастелли или пани Броничъ… сейчасъ же вызвали бы.
— А еслибъ Основскій не хотлъ пугать его, то телеграфировалъ бы мн, кто тамъ болнъ.
И они оба съ безпокойствомъ посмотрли другъ другу въ глаза.

XXXVII.

На другой день, полчаса спустя посл прізда Поланецкаго, у его дверей позвонилъ Основскій. Поланецкій, заслышавъ звонокъ, пошелъ самъ отворить дверь. Со вчерашняго дня онъ жилъ въ великой тревог. Онъ давно допускалъ, что въ Пшитулов каждый день можетъ произойти взрывъ, но тщетно силился постичь, какое отношеніе этотъ взрывъ можетъ имть къ Завиловскому.
Основскій пожалъ ему руку съ особенною силой, какъ длалъ это въ исключительныя минуты жизни, а когда Поланецкій попросилъ его къ себ въ кабинетъ, то по дорог спросилъ:
— Ваша барыня въ Бучинк?
— Да,— отвтилъ Поланецкій,— мы совершенно одни.
Въ кабинет Основскій слъ на указанный стулъ, склонилъ голову и долго молчалъ, порывисто переводя дыханіе, потому что, благодаря излишнему тренированію, страдалъ растяженіемъ груди, а теперь лстница и волненіе еще боле стсняли его дыханіе. Поланецкій сначала ждалъ терпливо, но потомъ его врожденная живость взяла верхъ и онъ спросилъ:
— Что такое случилось?
— Случилось несчастіе,— съ глубокою грустью сказалъ Основскій.— Женитьба Игнася не состоится.
— Не состоится? Отчего?
— Это дло такое мерзкое, что, можетъ, было бы лучше, еслибъ Игнась не зналъ причины. Одно время я самъ колебался, не умолчать ли мн о ней, но нтъ!… Нужно, чтобъ онъ узналъ все, потому что тутъ дло идетъ о боле важномъ, чмъ его самолюбіе. Можетъ быть, негодованіе и отвращеніе помогутъ ему перенести несчастіе. Сватовство разстроилось потому, что панна Кастелли недостойна руки такого человка, какъ онъ, и еслибъ еще сегодня возможна была рчь о возстановленіи прежнихъ отношеній, я первый бы наложилъ свое veto.
Панъ Основскій снова началъ ловить воздухъ. Поланецкій до сихъ поръ сидлъ неподвижно, но тутъ вдругъ вспыхнулъ:
— Да, ради Бога, что же такое произошло?
— Произошло то, что эти барыни три дня тому назадъ ухали за границу, а съ ними и Коповскій, въ качеств жениха панны Кастелли.
Поланецкій вскочилъ было со стула, но теперь слъ опять. На лиц его, вмст со всмъ волненіемъ и тревогой, отразилось необычайное изумленіе. Съ минуту онъ всматривался въ Основскаго, потомъ, какъ будто не имя силы собрать свои мысли, сказалъ:
— Коповскій?… и съ панной Кастелли также?…
Но Основскій былъ черезъ-чуръ сильно занятъ самимъ дломъ, чтобъ обратить вниманіе на странную форму вопроса Поланецкаго.
— Увы, — сказалъ онъ,— вы знаете, что я въ родств съ этими дамами: моя мать была двоюродною сестрой пани Броничъ и матери Линеты и одно время он даже воспитывались вмст. Вы понимаете, что я скоре долженъ былъ бы защищать ее. Но не въ томъ дло. Наши отношенія порваны разъ навсегда, и, притомъ, если бы панна Кастелли была моею родною сестрой, то я сказалъ бы вамъ то же самое, что скажу теперь. А такъ какъ мы съ женою тоже узжаемъ,— и даже сегодня,— то я могу не увидать Завиловскаго. Я скажу откровенно, что у меня не хватаетъ смлости говорить съ нимъ, но вамъ я разскажу все, что видлъ. Вы, какъ близкій его другъ, можетъ быть, съумете смягчить ударъ, но нужно, чтобъ Игнась зналъ обо всемъ, — отъ несчастія такого рода нтъ лучшаго лкарства, какъ отвращеніе.
И онъ началъ разсказывать Поланецкому, что видлъ въ теплиц, задыхаясь, волнуясь и, вмст съ тмъ, приходя въ изумленіе при вид горячности, съ какою слушалъ его Поланецкій. Онъ считалъ его боле хладнокровнымъ и не могъ догадаться, что у Поланецкаго могутъ быть личныя соображенія, въ силу которыхъ разсказы подобнаго рода производятъ на его нервы боле сильное впечатлніе, чмъ произвело бы извстіе о смерти Завиловскаго или панны Кастелли.
— Въ первую минуту я потерялъ голову,— продолжалъ Основскій.— Я человкъ не горячій, но какимъ образомъ я не поломалъ ему ребра, не понимаю. Можетъ быть, я помнилъ, что онъ мой гость, что тутъ дло о вещахъ боле важныхъ, чмъ онъ, можетъ быть, думалъ о Линет, можетъ быть, не думалъ ни о чемъ. Я вышелъ вонъ, потомъ вернулся черезъ минуту и сказалъ ему, чтобъ онъ шелъ за мною. Я замтилъ, что онъ блденъ, но видъ у него былъ ршительный. У себя я сказалъ ему, что онъ поступилъ подло, что злоупотребилъ гостепріимствомъ порядочнаго дома, что Линета — презрнная тварь, для которой я не нахожу достаточно словъ презрнія, что сватовство ея съ Завиловскимъ этимъ самымъ порвано, но его я заставлю жениться, хотя бы мн пришлось прибгнуть къ самымъ крайнимъ мрамъ… Оказалось, что они уже сговорились за то время, когда я оставилъ ихъ однихъ, и Коповскій отвтилъ мн, что Линету любитъ давно и всегда готовъ жениться на ней. Завиловскому же,— конечно, онъ повторялъ слова, которыя продиктовала ему Линета,— онъ готовъ дать какое угодно удовлетвореніе, но ему нтъ никакой надобности считаться съ нимъ, потому что передъ нимъ онъ не чувствуетъ себя виновнымъ… ‘Если панна Линета избрала меня, тмъ хуже для него, но это уже ея дло…’ Что тмъ временемъ длалось между теткой и Коповскимъ, я не знаю, но когда я покончилъ съ Коповскимъ, пани Броничъ ввалилась ко мн, какъ фурія, съ упреками, что это мы съ женой не дозволяли Линет слдовать естественному влеченію сердца, навязали ей Завиловскаго, котораго она никогда не любила, что Линета плакала по цлымъ ночамъ, что она заплатила бы за это замужство жизнью, что все случившееся — явная воля Божія… и цлый часъ въ такомъ же род!… Мы виноваты, Завиловскій виноватъ, только они одни безъ упрека.
Основскій потеръ лобъ рукою и добавилъ:
— Ахъ, панъ Поланецкій! Мн тридцать шесть лтъ, но я и не воображалъ, что такое женское непостоянство. Понимаете, что не могу я примириться съ такою непонятною способностью выворачивать вещи изнанкою на-лицо. Вдь, я понимаю, каково было ихъ положеніе, я вижу,— они увидали, что съ Завиловскимъ все кончено, хотя бы потому, что я буду служить преградой, и имъ не остается ничего, только Коповскій. Но эта легкость, съ которою черное длается блымъ, а блое — чернымъ, это отсутствіе моральнаго смысла, понятія о правд и справедливости, этотъ эгоизмъ безъ дна и мры!… Чортъ бы ихъ всхъ побралъ, если бы дло не шло объ Игнас! Я былъ бы очень несчастливъ съ ними, но для человка, такого экзальтированнаго и такъ влюбленнаго, что это за ударъ, что за разочарованіе!… А Линета! Кто бы могъ допустить?… Такой дуракъ, такой дуракъ! И это двушка, какъ будто бы полная порывовъ, которая такъ недавно обмнялась кольцами, дала слово… невста такого человка, какъ Завиловскій!… Ей-Богу, можно умъ потерять!
— Можно умъ потерять!— какъ эхо повторилъ Поланецкій.
Наступила минута молчанія.
— И давно это случилось?— вдругъ спросилъ Поланецкій.
— Три дня, какъ они ухали въ Шевенингенъ, а ухали они тотчасъ же посл этой исторіи. У Коповскаго былъ паспортъ съ собою. Замчаете, оселъ-то онъ оселъ, а на хитрость его хватило. Онъ притворялся, будто ухаживаетъ за моею кузиной Ратковской и какъ будто собирался вмст хать съ нами за границу. Притворялся, что добивается расположенія той, чтобы кружить голову этой. Ай, бдный Игнась, бдный! Даю вамъ слово, что еслибъ онъ былъ моимъ братомъ, то и тогда я не питалъ бы къ нему больше сочувствія… Конечно, лучше, что онъ не связался съ такой… съ Линетой, но что за мученіе!
Основскій вынулъ платокъ и съ огорченнымъ и безпомощнымъ лицомъ началъ протирать пенснэ. Поланецкій спросилъ:
— Отчего вы раньше не дали мн знать?
— Отчего я раньше не далъ вамъ знать? Потому что у меня жена захворала. нервные припадки… Богъ знаетъ, что!… Вы не поврите, какъ она приняла все это къ сердцу. И ничего нтъ удивительнаго!… Такая женщина, и еще въ нашемъ дом! При ея впечатлительности для нея это былъ тяжелый ударъ… И разочарованіе въ Линет, которую она такъ любила, и состраданіе къ Игнасю, и это столкновеніе со зломъ, и чувство гадливости, — для такой чистой и честной натуры это боле, чмъ нужно. Въ первое время я думалъ, что она тяжко расхворается, да и теперь еще говорю: дай Богъ, чтобъ это губительно не отозвалось на ея нервахъ. Мы просто-на-просто не съумемъ понять, что длается въ такой душ при вид зла.
Поланецкій внимательно посмотрлъ на Основскаго, закусилъ усы и молчалъ. Основскій продолжалъ:
— Я послалъ за докторомъ и во второй разъ потерялъ голову. Къ счастью, тутъ была Стефця Ратковская и эта добрая пани Машко. Об такъ ухаживали за Анетой, что я имъ весь вкъ буду признателенъ. Пани Машко только на видъ кажется холодною, а что это за сердце!
— Я думаю, — перебилъ Поланецкій, ему хотлось отвлечь разговоръ отъ пани Машко,— еслибъ старый Завиловскій оставилъ Игнасю какое-нибудь состояніе, то всего этого не случилось бы.
— Можетъ быть,— отвтилъ Основскій,— но для меня опять-таки не подлежитъ сомннію, что еслибъ Линета вышла за Игнася, то, хотя бы онъ обладалъ всмъ состояніемъ пана Завиловскаго, инстинкты тянули бы ее въ сторону такихъ Коповскихъ, какихъ ей пришлось бы встртить въ жизни. Ужь это душа такого сорта. Однако, нкоторыя вещи я понимаю. Я сказалъ, что можно умъ потерять при мысли, что все сложилось такъ, но отчасти отдаю себ отчетъ, почему это такъ случилось. У нея черезъ-чуръ пошлая натура, чтобъ она дйствительно могла полюбить такого человка, какъ Завиловскій. Ей нужно было Коповскаго. Но въ нее вбивали разные высшіе порывы, а, въ конц-концовъ, она и сама вбила въ себя то, чего въ ней не было. Игнася притянули ради тщеславія, ради самолюбія, ради общественнаго мннія, наконецъ, по незнанію самихъ себя. Но то, что неискренно, то долго длиться не можетъ. Съ минуты, когда ихъ тщеславіе было удовлетворено, Игнась пересталъ удовлетворять ихъ. Потомъ он испугались, что съ нимъ нельзя вести такую жизнь, которую он цнятъ выше всего,— можетъ быть, ихъ началъ затруднять его, черезъ-чуръ высокое для нихъ, настроеніе. Прибавьте къ этому исторію съ завщаніемъ: она, конечно, не была главною причиной катастрофы, но, однако, уменьшила Игнася въ ихъ глазахъ, прибавьте, прежде всего, инстинкты Линеты, прибавьте Коповскаго, и вы получите отвтъ на вс вопросы. Есть женщины, какъ ваша жена или какъ моя Анета, но есть и такія, какъ она!…
Здсь панъ Основскій снова замолкъ на минуту, а потомъ сказалъ:
— Я предвижу уже и огорченіе, и негодованіе вашей жены и жалю, что вы не видали, какъ это приняла моя жена… или даже пани Машко. Да, есть женщины и женщины!… О, панъ Поланецкій! Мы на колняхъ должны благодарить Бога, что Онъ намъ далъ такихъ женъ!
У него даже голосъ дрогнулъ отъ волненія.
А Поланецкій, несмотря на то, что его, главнымъ образомъ, интересовалъ Завиловскій, ршительно недоумвалъ, какимъ образомъ человкъ, который нсколько минутъ тому назадъ выказалъ столько тонкости и проницательности, вмст съ тмъ, можетъ быть такимъ наивнымъ. Его разбиралъ горькій смхъ при упоминаніи Основскаго о негодованіи пани Машко. Вообще его охватило чувство какой-то угнетающей ироніи жизни, всю бездну которой онъ раньше еще никогда не видалъ такъ ясно.
— Вы не увидите Завиловскаго?— спросилъ онъ черезъ минуту.— Откровенно повторяю вамъ, что не чувствую въ себ достаточнаго мужества. Я сегодня возвращаюсь въ Пшитуловъ и сегодня же мы узжаемъ съ нашей станціи. Я долженъ увезти жену, она сама со слезами просила меня объ этомъ, отъ перемны впечатлній ея здоровье можетъ поправиться. Мы подемъ куда-нибудь на море, только не въ Шевенингенъ, куда похали т, вмст съ Коповскимъ. Но у меня къ вамъ еще одна огромная просьба. Вы знаете, какъ я люблю и цню Игнася. Напишите мн, какъ онъ, бдняжка, перенесетъ это и что съ нимъ будетъ твориться. Я попросилъ бы объ этомъ Свирскаго, да боюсь, что не увижу его.
Онъ закрылъ лицо руками.
— Ахъ, какъ все это грустно, какъ грустно!
— Хорошо, — сказалъ Поланецкій.— Пришлите мн адресъ и я напишу вамъ, чмъ кончится дло. Но такъ какъ на меня падаетъ тяжелая обязанность сообщить Завиловскому о случившемся, то облегчите мн эту обязанность. Нужно, чтобъ онъ получилъ это извстіе не отъ третьяго лица, а отъ очевидца. Услышавъ о случившемся отъ меня, онъ можетъ допустить, что я представилъ дло недостаточно ясно. Въ такихъ случаяхъ человкъ хватается за всякую тнь надежды. Садитесь и напишите ему. Я отдамъ ему ваше письмо въ подтвержденіе своихъ словъ. Иначе, онъ, пожалуй, полетитъ за ними въ Шевенингенъ. Я считаю ваше письмо абсолютно необходимымъ.
— Онъ не прідетъ сюда сейчасъ?
— Нтъ. Отецъ его болнъ и онъ проводитъ время у его постели. Меня онъ ожидаетъ только посл полудня. Пишите письмо.
— Вы правы, совершенно правы, — согласился Основскій и слъ за письменный столъ.
‘Иронія жизни, иронія жизни!— думалъ тмъ временемъ Поланецкій, волнуясь и ходя по сосдней комнат.— Чмъ же, если не кровавою ироніей можно назвать то, что встртило Завиловскаго? Что такое эта панна Кастелли со своею фигурой лебедя, съ инстинктами горничной, эта ‘избранница Божія’, какъ еще вчера говорилъ Васковскій? Что такое пани Броничъ и Основскій, со своею врой въ жену, и нервные припадки этой жены, которые были вызваны столкновеніемъ со зломъ такой чистой души, и негодованіе пани Машко?… Ничего, только смшная человческая комедія, въ которой одни обманываютъ другихъ, другіе обманываютъ самихъ себя,— ничего, только обманутые и обманывающіе,— ничего, только ошибки, ослпленіе, жизненная ложь, жертвы ошибокъ, жертвы обмана, жертвы заблужденій, путаница безъ конца, смшная и, вмст съ тмъ, отчаянная иронія, покрывающая человческія чувства, страсти, надежды, какъ снгъ покрываетъ зимою поля,— и это жизнь!’
Но эти мысли для Поланецкаго были тмъ боле тяжелы, что, возникая на чисто-личной почв, он, вмст съ тмъ, становились чмъ-то врод счета съ собственною совстью. Онъ былъ настолько эгоистъ, чтобы примнять все къ себ, и не настолько глупъ, чтобы не знать, что въ этой архи-иронической человческой комедіи онъ самъ играетъ страшно позорную роль. Положеніе было такого рода, что онъ изо всей мочи хотлъ бы освистать панну Кастелли, и, вмст съ тмъ, понималъ, что ужь ему-то невозможно осуждать ее. Самъ онъ чмъ былъ лучше ея? Въ какомъ отношеніи мене гадокъ? Она измнила человку для дурака, онъ измнилъ жен для безсмысленной куклы. Она послдовала своимъ влеченіямъ инстинктовъ пустой свтской женщины, онъ — своимъ влеченіямъ павіана. Но она попрала только искусственныя фразы, которыми обманывала себя и другихъ, онъ попралъ принципы. Она обманула довріе и нарушила слово, онъ также обманулъ довріе и нарушилъ боле, чмъ слово,— клятву. Ну, и что же? Иметъ онъ право осуждать ее? Если онъ не иметъ возможности оправдывать ее, если готовъ признать, — что было бы вещью несправедливой и возмутительной, — чтобы такое существо стало женой Завиловскаго, то по какому праву онъ считается мужемъ Марини? Если онъ найдетъ хоть одно слово осужденія противъ панны Кастелли (а не найти этого слова невозможно), то, желая быть послдовательнымъ, онъ долженъ разстаться съ Мариней, чего, однако, не сдлаетъ никогда и не былъ бы въ состояніи сдлать. Вотъ заколдованный кругъ-то! Поланецкій не разъ переживалъ уже тяжелыя минуты по поводу своего успха, но эта минута была такъ тяжела, что привела его даже въ изумленіе. Мало-по-малу это переходило въ муку. Въ конц, по простому инстинкту самосохраненія, онъ началъ искать чего-нибудь, что бы принесло ему хоть временное успокоеніе. Но напрасно онъ говорилъ себ, что, напримръ, такіе люди, какъ Коповскій, будь онъ Въ ихъ положеніи, не принимали бы дла такъ къ сердцу. Это для него служило такимъ же утшеніемъ, какъ еслибъ онъ подумалъ, что этого также не принимали къ сердцу ни кошка, ни лошадь. Напрасно онъ вспоминалъ слова Бальзака: ‘Вроломство, если не удается, — ничего, если удается — пустяки’. ‘Ложь!— повторилъ Поланецкій, стискивая зубы,— хороши пустяки, которые такъ грызутъ душу!’ Правда, онъ понималъ, что за фактомъ можетъ быть что-нибудь, что длаетъ самый фактъ боле или мене преступнымъ, но, въ то же время, понималъ, что въ его случа вс подробности таковы, что длаютъ вину неизмримой и непростительной. ‘Вотъ ужь теперь,— думалъ онъ,— у меня отнимается право суда, право распоряженія совстью! Человка высшаго типа промняли на дурака, попрали его, ввергли въ несчастіе, въ трагедію, которая можетъ изломать его, все это сдлано самымъ пошлымъ и подлымъ образомъ, а я даже и въ душ не могу заклеймить эту панну Кастелли!’ И никогда до сихъ поръ передъ нимъ такъ удивительно явственно не представала та правда, что какъ за извстные проступки можно лишиться права принимать участіе въ общественной жизни, такъ онъ лишенъ права принимать участіе въ жизни моральной. Угрызеній у него было уже достаточно, но теперь онъ замтилъ еще новыя опустошенія, которыхъ сразу не видлъ. По мр того, какъ онъ раздумывалъ надъ трагедіей Завиловскаго, какъ все боле и боле начинали поражать его ея размры, его самого охватывала глухая тревога, похожая на предчувствіе, что, въ силу какой-то высшей, таинственной логики, и въ его судьб произойдетъ что-то страшное. Кто носитъ въ себ зародышъ смертельной болзни, для того смерть — только вопросъ времени.
Но, все-таки, онъ почувствовалъ хоть то облегченіе, что мысли его обратились исключительно къ данной минут и къ Завиловскому. Какъ онъ приметъ это? Какъ перенесетъ? Принимая въ соображеніе экзальтацію Завиловскаго, его глубокую, слпую вру въ панну Кастелли, его любовь, которую онъ питалъ къ ней, все просъ былъ прямо грозный. ‘Все въ немъ порвется, вся почва сразу уйдетъ изъ-подъ его ногъ’,— думалъ Поланецкій. Сколько ужаснаго и отвратительнаго въ томъ, что даже такія жизненныя отношенія, которыя не носятъ въ себ зародышей трагедіи и которыя должны были бы окончиться хорошо, оканчиваются безъ всякой уважительной причины дурно! Жизнь — точно лсъ, въ которомъ несчастія преслдуютъ человка, хуже чмъ собака звря, потому что преслдуютъ молча. Поланецкій почувствовалъ вдругъ, что, кром давнымъ-давно утраченной вры въ самого себя, въ немъ можетъ поколебаться и другое, еще боле важное. Въ эту минуту онъ, однако, больше думалъ о Завиловскомъ, чмъ о другомъ. Сердце у него было доброе, Завиловскій былъ близокъ ему, и онъ искренно сочувствовалъ его несчастію. ‘А тотъ пишетъ прямо смертный приговоръ,— думалъ онъ, прислушиваясь къ скрипу пера Основскаго.— Бдный малый!… И какъ все это незаслуженно!’
Наконецъ, Основскій окончилъ писать и сказалъ:
— Я писалъ осторожно, но писалъ всю правду. Да ниспошлетъ Богъ ему силы! Думалъ ли я, что мн придется сообщить ему такую новость?
Но за его неподдльною грустью было видно какъ будто затаенное удовольствіе. Очевидно, онъ думалъ, что ему удалось написать лучше, чмъ онъ разсчитывалъ.
— А теперь я еще разъ повторю свою горячую просьбу,— сказалъ онъ,— написать мн нсколько словъ объ Игнас. Ахъ, еслибъ это не было такъ… irrparable!— прибавилъ онъ, протягивая Поланецкому руку.— До свиданія, до свиданія!… Я напишу и Игнасю, но теперь долженъ хать,— меня ждетъ жена… Дай Богъ намъ свидться при лучшихъ условіяхъ. До свиданія! Пани Поланецкой сердечный привтъ.
И онъ ушелъ.
‘Что длать?— думалъ Поланецкій.— Ограничиться ли посылкой письма, искать ли Завиловскаго, или ждать его здсь? Въ такія минуты лучше бы было не оставлять его одного, но вечеромъ я долженъ возвратиться къ Марин, значитъ, онъ и такъ останется одинъ. Наконецъ, кто ему запретитъ спрятаться отъ людей? Я бы на его мст спрятался… Кром того, надо быть у пани Эмиліи’.
Онъ чувствовалъ себя такъ измученнымъ и этою неожиданною трагедіей, и мыслью о тяжкой роли, какую придется ему разыграть, что съ удовольствіемъ вспоминалъ о необходимости пойти къ пани Эмиліи и отвезти ее потомъ въ Бучинекъ. На одну минуту онъ чувствовалъ искушеніе отложить свиданіе съ Завиловскимъ и отдать письмо на другой день, но сообразилъ, что Завиловскій, если не застанетъ его дома, можетъ пріхать въ Бучинекъ.
‘Пускай лучше узнаетъ обо всемъ здсь,— сказалъ онъ себ,— Мариня въ такомъ положеніи, что отъ нея нужно сохранить въ строжайшей тайн то, что случилось и что можетъ случиться. Нужно предупредить всхъ, чтобъ молчали. Завиловскій лучше бы сдлалъ, еслибъ ухалъ за границу. Марин я сказалъ бы, что онъ въ Шевенинген, а потомъ, что они обсудили все хорошенько и разошлись’.
И онъ снова широкими шагами началъ ходить по комнат и повторять:
‘Иронія жизни! Иронія жизни!’
Горечь и угрызенія новою волной прихлынули къ его душ. Его охватило странное чувство, словно онъ былъ отвтственъ за то, что произошло. ‘Что за чертовщина,— убждалъ онъ себя,— хоть въ этомъ-то я, по крайней мр, не виноватъ!’ Но на минуту ему пришло въ голову, что если лично онъ не провинился, то, во всякомъ случа, онъ дерево изъ того же лса, что и панна Кастелли, что такіе, какъ онъ, и виною той общественно-моральной атмосферы, въ которой подобные цвтики могутъ всходить, развиваться и цвсти. При одной мысли объ этомъ его разбирала дикая злоба.
Въ прихожей послышался звонокъ. Поланецкій былъ человкъ храбрый, но при звук колокольчика почувствовалъ, что сердце его начинаетъ биться безпокойно. Онъ забылъ, что условился вмст со Свирскимъ идти завтракать, и въ первую минуту былъ увренъ, что это пришелъ Завиловскій. Вздохнулъ онъ свободно только тогда, когда услыхалъ голосъ художника, но былъ такъ измученъ, что и это доставило ему непріятность.
‘Вотъ этотъ такъ распуститъ языкъ,— съ досадой подумалъ онъ,— вотъ этотъ такъ разболтается!’
Однако, онъ ршилъ сказать ему все, потому что дло и такъ не могло удержаться въ тайн. Ему нужно было еще и то, чтобы Свирскій, если прідетъ въ Бучинекъ, зналъ, какъ держать себя съ Мариней. Но онъ ошибся, предполагая, что Свирскій будетъ изводить его своими теоріями о неблагодарныхъ сердцахъ. Художникъ посмотрлъ на дло не со стороны общихъ выводовъ, а со стороны Завиловскаго. Очередь общихъ выводовъ должна наступить позже, а теперь, слушая Поланецкаго, онъ повторялъ: ‘Вотъ несчастіе-то, сохрани Богъ!’ или: ‘О, чортъ бы ихъ побралъ!’ — причемъ его геркулесовскіе кулаки сжимались отъ гнва.
Поланецкій увлекся и нападалъ на панну Кастелли безъ милосердія, забывая, что этимъ самымъ изрекаетъ приговоръ и самому себ. Но, вообще, бесда со Свирскимъ принесла ему облегченіе. Наконецъ, къ нему возвратилась и прежняя энергія. Онъ увидалъ, что Завиловскаго нельзя оставлять въ такую минуту, и сталъ просить Свирскаго отвезти пани Эмилію въ Бучинекъ и объяснить его отсутствіе конторскими занятіями. Свирскому не зачмъ было уже хать въ Пшитуловъ, онъ съ удовольствіемъ согласился, и, когда нанятый Поланецкимъ экипажъ пріхалъ, они оба отправились къ пани Эмиліи.
Непосильный трудъ сестры милосердія довелъ ее до болзни спинного хребта. Поланецкій и Свирскій нашли ее похудвшею и измнившеюся, съ прозрачнымъ лицомъ и полуопущенными рсницами. Она еще ходила, но при помощи двухъ костылей,— ноги отказывались служить ей. Какъ прежде трудъ приближалъ ее къ жизни, такъ теперь болзнь снова отдаляла ее отъ дйствительности. Она жила только въ кругу своихъ мыслей и воспоминаній, смотря на людскія дла отчасти какъ сквозь сонъ, отчасти какъ будто съ другого берега жизни. Страдала она очень мало, что врачи считали плохимъ признакомъ, но пани Эмилія, въ качеств сестры милосердія познакомившись съ разными болзнями, знала, что для нея нтъ уже спасенія, или, по крайней мр, что спасеніе можетъ зависть не отъ людей, и оставалась спокойною. На вопросъ Поланецкаго о ея здоровь, она отвтила:
— Я плохо хожу, но такъ мн хорошо.
И ей было хорошо. Удручало ее только одно моральное настроеніе. Въ душ она глубоко врила, что еслибъ похала въ Люрдъ, то непремнно выздоровла бы, но не хотла этого длать: отъ Люрда до могилы Литки такъ далеко и, кром того, ее томила такая тоска по смерти. И, все-таки, она не знала, иметъ ли она право пренебрегать данною ей жизнью и, въ особенности, иметъ ли право мшать проявленію милосердія Божія и чуду, и сильно безпокоилась этимъ.
Теперь ей улыбалась мысль свиданія съ Мариней и она была уже готова въ дорогу. Свирскій долженъ былъ захать за нею въ пять часовъ, а пока они, вмст съ Поланецкимъ, отправились завтракать. Художникъ, несмотря на все сочувствіе къ Завиловскому, былъ голоденъ, какъ волкъ. Сначала они сидли молча въ ресторан, наконецъ, Поланецкій сказалъ:
— Я хотлъ васъ просить еще объ одномъ: дайте знать панн Елен о томъ, что случилось, и, кром того, пусть она ничего не говоритъ моей жен.
— Хорошо,— сказалъ Свирскій,— я пойду сегодня же въ Ясмень подъ видомъ прогулки и постараюсь увидать панну Елену. Если меня не примутъ, я напишу на карточк, что дло касается Завиловскаго. Если она захочетъ пріхать сюда, я привезу ее, потому что во всякомъ случа возвращусь сегодня.
И черезъ минуту онъ спросилъ:
— Панъ Основскій не говорилъ, что панна Ратковская детъ съ ними или остается въ Пшитулов?
— Не говорилъ ничего,— отвтилъ Поланецкій.— Панна Ратковская обыкновенно живетъ у своей старой родственницы, пани Мельницкой. Если она подетъ, то для того только, чтобы сопровождать пани Основскую, ея ангельская натура не могла видть того, что произошло, и это окончилось сердечными припадками.
— А-а!— протянулъ Свирскій.
— Именно. Другого резона нтъ. Панна Ратковская гостила у Основскихъ потому, что Коповскій какъ будто ухаживалъ за нею, а какъ скоро Коповскій выискалъ себ другую, то ей оставаться нтъ надобности.
— Ей-Богу, это что-то баснословное!— сказалъ Свирскій.— За исключеніемъ Основской, он вс были влюблены въ этого удода.
Поланецкій иронически улыбнулся и кивнулъ головой. Ему такъ хотлось сказать: ‘Безъ исключенія, безъ исключенія!’
Свирскій только теперь приступилъ къ своимъ выводамъ, отъ которыхъ до сихъ поръ воздерживался,— къ выводамъ о женщинахъ.
— Видите ли,— говорилъ онъ, — я знаю нмокъ, француженокъ, а въ особенности итальянокъ. У итальянокъ вообще меньше порывовъ, меньше образованія, но он боле искренни и просты. Не дость мн этихъ макаронъ, если я видлъ гд-нибудь столько фальшивыхъ стремленій, такое разногласіе между пошлою натурой и высокими фразами, какъ у насъ. Если бы вы знали, что, напримръ, панна Ратковская говорила мн о Коповскомъ. Или возьмите этотъ ‘Тополь’, эту ‘Колонночку’, эту ‘Ниточку’,— однимъ словомъ панну Кастелли. Лилія, вдь? Вы присягнули бы? Мимоза, а? Артистка? Сивилла? Златокудрый идеалъ на длинныхъ ногахъ? И вотъ, пожалуйте! Оказалось! Выискала не человка, а такъ, франтика какого-то, не мужчину, а куклу. Какъ дошло до дла, Сивилла-то и превратилась въ горничную. А я вамъ скажу, что он вс тяготютъ сердцемъ къ моднымъ франтикамъ, и пусть ихъ чортъ возьметъ!
Свирскій сжалъ свой могучій кулакъ и хотлъ ударить имъ по столу, но Поланецкій задержалъ его на половин дороги и сказалъ:
— Вы согласитесь, что случилось что-то необыкновенное?
Свирскій началъ спорить и утверждать, что ‘он вс таковы’, что вс предпочитаютъ портняжный покрой фидіевскому, но мало-по-малу приходилъ въ равновсіе и согласился, что панна Кастелли представляетъ исключеніе.
— Вы помните, что я говорилъ вамъ, когда вы меня спрашивали о Броничахъ,— сказалъ онъ.— Канальи, панъ Поланецкій! Канальи! Ни правилъ, ни характера, духовные парвеню, — ничего больше! Онъ былъ дуракъ, а ее вы знаете… Поду я за границу съ Завиловскимъ, довольно съ меня всего этого!
Они расплатились и вышли. На улиц Свирскій спросилъ:
— Вы что теперь будете длать?
— Иду искать Завиловскаго.
— А гд вы его найдете?
— Думаю, что въ сумасшедшемъ дом, у его отца, а если нтъ, то буду ждать его у себя дома.
А Завиловскій какъ разъ въ это время подходилъ къ ресторану. Свирскій первый увидалъ его издали.
— Вотъ онъ идетъ,— сказалъ онъ.
— Гд?
— По другой сторон улицы. Я за версту узналъ бы его по подбородку. Вы сейчасъ разскажете ему все? Если такъ, то я ухожу. Вамъ не нужно свидтелей.
— Хорошо,— сказалъ Поланецкій.
Завиловскій также замтилъ ихъ, ускорилъ шаги и остановился передъ ними, веселый, щегольски одтый.
— Отцу моему лучше, — сказалъ онъ, немного задыхаясь и подавая имъ руку,— теперь у меня есть свободное время и я сегодня же нагряну въ Пшитуловъ.
Свирскій крпко стиснулъ его руку и ушелъ, не сказавъ ни слова. Молодой человкъ съ удивленіемъ посмотрлъ на него и сказалъ:
— Панъ Свирскій обидлся на меня за что-нибудь?
И, посмотрвъ на Поланецкаго, онъ только теперь замтилъ, что и его лицо носитъ серьезное, почти суровое выраженіе.
— Что это значитъ?— спросилъ онъ.— Случилось что-нибудь?
Поланецкій взялъ его за руку и сказалъ взволнованнымъ и сердечнымъ голосомъ:
— Дорогой панъ Игнась, я считаю васъ за человка не только съ исключительнымъ талантомъ, но и съ исключительнымъ характеромъ. Я долженъ сообщить вамъ дурныя новости, но увренъ, что вы найдете въ себ достаточно силы и не поддадитесь несчастію.
— Что же случилось?— и лицо Завиловскаго вдругъ измнилось.
Поланецкій подозвалъ извощика.
— Садитесь!— и онъ крикнулъ извощику: — На мостъ!— потомъ досталъ письмо Основскаго и отдалъ его Завиловскому.
Молодой человкъ поспшно разорвалъ конвертъ и началъ чнать письмо.
Поланецкій съ великою нжностью обнялъ его за талію, не спуская глазъ съ его лица, на которомъ отражалось сначала недоумніе, недовріе къ тому, что онъ читалъ, а, прежде всего, безграничный страхъ. Щеки его поблднли, какъ полотно, было видно, что, сознавая несчастіе, онъ еще не охватываетъ его въ полномъ объем, не понимаетъ еще ясно. Онъ посмотрлъ на Поланецкаго и спросилъ, заикаясь, тихимъ голосомъ:
— Какъ же такъ… какъ же она могла?
Онъ снялъ шляпу и провелъ рукою по волосамъ.
Поланецкій отвтилъ:
— Я не знаю, что написалъ вамъ Основскій, но это врно… Теперь уже не для чего уменьшать размры несчастія. Имйте же отвагу сказать себ, что это случилось, и случилось безповоротно. Она не достойна васъ,— вы дороже стоите, чмъ все это. Есть люди, которые васъ дйствительно цнятъ и любятъ. Я знаю, что это ужасное несчастіе, и родной братъ не сожаллъ бы васъ боле, чмъ я. Но… свершилось!… Дорогой мой! Они ухали куда то. Основскіе тоже. Въ Пшитулов никого нтъ. Я понимаю, что длается съ вами, но передъ вами лучшая будущность, чмъ съ панной Кастелли. Богъ предназначилъ васъ для боле высокихъ длъ и несомннно далъ большія силы, чмъ другимъ. Вы — соль земли. На васъ лежатъ великія обязанности и по отношенію къ себ, и по отношенію къ людямъ… Я знаю, трудно сразу махнуть рукою на то, что любилъ, и не требую отъ васъ этого, но вамъ не подобаетъ, какъ всякому другому, поддаваться отчаянію. Дорогой мой, бдный мой!
Поланецкій говорилъ еще долго и говорилъ съ силой, не только сердечно, но и умно, что несчастіе отличается тмъ, что стоитъ на мст, а человкъ, хочетъ или не хочетъ, долженъ идти въ будущее, значитъ, отдаляется отъ несчастія все больше и больше. Правда, за человкомъ тянется нить боли и воспоминанія, но все боле и боле тонкая, самая сила вещей заставляетъ его жить завтрашнимъ днемъ. Все это правда, но другою правдой, гораздо боле близкою, гораздо боле реальною и ощутительною, было то, о чемъ говорило письмо Основскаго. За этимъ фактомъ существовали только пустые звуки, вліяющіе на слухъ, но такіе непонятные и также лишенные всякаго смысла для Завиловскаго, какъ шумъ колесъ или грохотъ отъ сотрясенія желзной ршотки моста, по которому они прозжали теперь съ Поланецкимъ. Завиловскій могъ чувствовать и мыслить неясно, но сознавалъ, во-первыхъ, что то, что случилось,— совершенная невозможность, а, однако, оно существуетъ, а, во-вторыхъ, что онъ ни за что согласиться на это не можетъ и никогда не согласится. Ни для чего другого въ его голов не было мста. Онъ не умлъ даже уяснить себ ни того, что утрачиваетъ,— за исключеніемъ панны Линеты,— ни своей боли, ни горя, ни крушенія, ни пустоты, ни потери всхъ основаній жизни, онъ зналъ только, что панны Линеты уже нтъ, что она его не любитъ, что она бросила его, что она ухала съ Коповскимъ, что сватовство его порвано, что онъ остался одинъ,— что все это уже совершилось, но онъ не хочетъ этого, какъ вещи неправдоподобной, невозможной и странной.
А, однако, это совершилось.
За мостомъ пролетка похала тише,— пришлось объзжать быковъ, которыхъ гнали въ городъ, а подъ акомпаниментъ ихъ тяжолаго топота Поланецкій говорилъ дальше. До слуха Завиловскаго дошли слова: ‘Свирскій, заграница, Италія, искусство’, но онъ не понималъ, что Свирскій — это значитъ знакомый человкъ, заграница — выздъ, а Италія — страна… Онъ теперь говорилъ панн Линет: ‘Все это хорошо, но что же со мной будетъ? Какъ же ты могла не подумать о томъ, что я такъ сильно люблю тебя?’ И черезъ минуту ему показалось, что еслибъ онъ увидалъ ее, еслибъ могъ сказать ей, что съ людскимъ горемъ нужно считаться, то она расплакалась бы и бросилась бы ему на шею. ‘Вдь, столько вещей соединяютъ насъ, — говорилъ онъ ей, — вдь, я все тотъ же, твой’… И вдругъ подбородокъ его задрожалъ, жилы на лбу налились кровью, а на глазахъ навернулись слезы. Поланецкій, у котораго было очень доброе сердце и который, кром того, думалъ, что съумлъ взволновать его, — вдругъ обнялъ его за шею, и, самъ тоже взволнованный, поцловалъ его въ щеку. Но слабость Завиловскаго длилась не долго, и онъ возвратился къ созерцанію дйствительности: ‘Я ей не скажу этого, потому что не увижу ее,— она ухала со своимъ женихомъ… съ Коповскимъ’. И при этой мысли лицо его снова окаменло. Теперь онъ лучше началъ уяснять всю величину своего несчастія. Его въ первый разъ поразила мысль, что если бы Линета умерла, потеря его была бы меньше. Бездна смерти оставляетъ врующимъ надежду на совмстную жизнь на другомъ берегу, неврующимъ — на совмстное уничтоженіе, значитъ, тоже надежду на какую-то общую судьбу и соединеніе. Притомъ, смерть безсильна передъ лицомъ любви, которая идетъ дальше могилы, смерть можетъ взять дорогую душу, но не можетъ запретить намъ любить ее, не можетъ осквернить ее,— напротивъ, обожествляетъ ее и обращаетъ не только въ любимую, но и святую. А Линета, отнимая у Завиловскаго себя, то-есть дорогую душу, отняла, вмст съ тмъ, и надежду, и право любви, и право горя, и право тоски, и право почитанія, уходя сама, она, вдобавокъ, оставила опозоренную память. Теперь Завиловскій увидалъ ясно, что если не сможетъ перестать любить ее, то, въ силу этого, будетъ дрянью, и чувствовалъ, что не сможетъ. И вотъ только съ этой минуты его охватила бездна опустошенія, разрушенія и муки… муки безграничной. Только съ этой минуты онъ понялъ, что это больше, чмъ можно перенести.
А Поланецкій говорилъ:
— Позжай со Свирскимъ въ Италію, переболй, дорогой мой, перестрадай!… Иначе не можетъ быть. Но, вдь, свтъ широкъ! И видть можно много, и любить. Передъ тобою вс двери стоятъ настежь. И ни передъ кмъ другимъ настолько, чмъ передъ тобою. Ты долженъ много дать свту, но и свтъ долженъ дать теб много. Дорогой мой, позжай,— вокругъ тебя жизнь везд,— придутъ новыя впечатлнія, противъ которыхъ ты не устоишь, и займутъ твои мысли, смягчатъ боль. Ты не будешь метаться вокругъ одного воспоминанія. Свирскій покажетъ теб Италію. Ты увидишь, что это за товарищъ и какіе новые горизонты онъ раскроетъ передъ тобою. Притомъ, я скажу теб, что человкъ, какъ ты, обязанъ обладать силою жемчужной раковины и все обращать въ жемчугъ. А теперь слушай, что говоритъ теб истинный другъ. Позжай и оглянись кругомъ. Общай мн, что подешь. Дастъ Богъ, жена моя оправится, можетъ быть, весною и мы къ вамъ выберемся. Увидишь, какъ все хорошо устроится. Ну, что, Игнась, общаешь мн? Хорошо?
— Хорошо,— отвтилъ Завиловскій, онъ слышалъ только это послднее слово, но вообще не зналъ, въ чемъ дло.
— Ну, слава Богу!— воскликнулъ Поланецкій.— Теперь вернемся въ городъ и проведемъ вечеръ вмст. У меня есть кое-какія дла въ контор и я пріхалъ сюда на два дня.
Онъ приказалъ извощику повернуть назадъ, потому что уже и солнце начинало заходить. День стоялъ чудесный, — иногда такіе бываютъ въ конц лта. Надъ городомъ клубилась тонкая золотистая пыль, крыши, а въ особенности церковныя башни отсвчивали янтаремъ, и, ясно вырисовываясь въ прозрачномъ воздух, казалось, таяли въ немъ. Поланецкій и Завиловскій хали въ молчаніи.
— Куда ты предпочитаешь хать, ко мн или къ себ?— спросилъ Поланецкій, когда они въхали въ городъ.
Городское движеніе, казалось, отрезвляло Завиловскаго, потому что онъ совсмъ сознательно посмотрлъ на Поланецкаго и сказалъ:
— Я со вчерашняго дня не былъ дома,— ночевалъ у отца. Можетъ быть, есть какія-нибудь письма,— подемъ ко мн.
Предположенія Завиловскаго оказались врными: на квартир его ожидало письмо отъ пани Броничъ изъ Берлина. Завиловскій лихорадочно разорвалъ конвертъ и сталъ читать, а Поланецкій глядя на его мняющееся лицо, подумалъ:
‘И сказать, что у него нтъ никакой надежды!’
Ему вдругъ пришелъ въ голову тотъ молодой докторъ, который когда-то говорилъ ему о панн Краславской: ‘Я знаю, что она такая, но не могу души оторвать отъ ней!’
Завиловскій кончилъ читать и, подперевъ рукою голову, безсмысленно смотрлъ на столъ и лежащія на немъ бумаги. Вдругъ онъ очнулся и подалъ письмо Завиловскому.
— Прочтите,— сказалъ онъ.
Поланецкій взялъ письмо и прочелъ слдующее:
‘Я знаю, что вы дйствительно врили въ свое чувство къ Ниточк и что въ первую минуту то, что случилось, покажется вамъ несчастіемъ. Поврьте, что и мн, и ей не легко было сдлать такой ршительный шагъ. Вы, можетъ быть, не съумете хорошо оцнить Ниточку (мужчины не умютъ цнить многихъ вещей), но вы должны были, по крайней мр, узнать ее настолько, чтобы знать, сколько ей стоитъ причинить малйшую непріятность даже совершенно чужому человку. Мы об длаемъ то, что предписываетъ намъ совсть, и Ниточка черезъ-чуръ прямодушна для того, чтобы отдать свою руку безъ искренней привязанности. То, что произошло, произошло не только согласно съ волею Божіей, но и согласно съ благополучіемъ вашимъ и ея, если бы, не любя васъ въ достаточной степени, она сдлалась бы вашею женой, то какимъ же образомъ она могла бы противиться вліяніямъ, которымъ такое существо непремнно подверглось бы среди испорченнаго свта? Кром того, у васъ есть талантъ, значитъ, есть что-нибудь, а у Ниточки только сердце, которое принужденіе разбило бы въ единую минуту, и если вамъ кажется, что она обманула васъ, то добросовстно обсудите, чья вина больше. Вы много зла причинили Ниточк, вы опутали ея волю и не позволили пойти за естественнымъ влеченіемъ сердца, а тмъ самымъ обрекли или были готовы обречь въ жертву своего эгоизма ея счастье и даже жизнь. Я уврена, что при такихъ условіяхъ она не прожила бы и года. Но да проститъ вамъ это Богъ, такъ, какъ мы об прощаемъ, и да будетъ вамъ извстно, что еще сегодня мы молились за васъ и заказали за васъ заздравную обдню въ костел св. Ядвиги.
‘Обручальное кольцо благоволите отослать на дачу Основскихъ, ваше кольцо,— такъ какъ Основскіе тоже должны были немедленно ухать,— дойдетъ до васъ черезъ руки панны Ратковской. Еще разъ, да проститъ вамъ Богъ все и да оснитъ своимъ милосердіемъ’.
— Это что-то неслыханное!— сказалъ Поланецкій.
Завиловскій отвтилъ съ раздирающею скорбью:
— Значитъ, и изъ правды можно то же сдлать, что изъ любви, а я не догадывался объ этомъ.
— Слушай меня, Игнась (Поланецкій, подъ наплывомъ сочувствія, началъ говорить Завиловскому ты),— это уже вопросъ не только твоего несчастія, но и твоего достоинства. Страдай сколько хочешь, но ты долженъ найти достаточно силъ, чтобы показать, что не заботишься объ этомъ.
Наступило долгое молчаніе. Только Поланецкій, вспоминая письмо пани Броничъ, повторялъ отъ времени до времени:
— Это превышаетъ человческое пониманіе!
Наконецъ, онъ обратился къ Завиловскому:
— Свирскій возвратится сегодня изъ Бучинка и позднимъ вечеромъ придетъ ко мн. Приходи и ты. Вечеръ проведемъ вмст, потолкуете о путешествіи.
— Нтъ,— сказалъ Завиловскій,— по возвращеніи изъ Пшитулова, я долженъ былъ провести ночь у отца, и теперь долженъ идти къ нему. Завтра утромъ я приду къ вамъ и увижусь со Свирскимъ.
Онъ говорилъ такъ потому, что хотлъ остаться одинъ. Поланецкій не противился его намренію провести ночь въ лечебниц и думалъ, что присмотръ за больнымъ можетъ занять мысли Завиловскаго, а потомъ придетъ утомленіе и потребность сна. Но, все-таки, онъ захотлъ проводить его.
Простились они только у воротъ лечебницы. Завиловскій пробылъ тамъ нсколько минутъ, разспросилъ служителя о здоровь отца и украдкой вернулся домой. Онъ зажегъ свчи, еще разъ прочиталъ письмо пани Броничъ, закрылъ лицо руками и сталъ думать. Несмотря на сообщеніе Основскаго, несмотря на то, что ему сказалъ Поланецкій, какое-то сомнніе и какая-то надежда дйствительно таились въ его душ. Онъ зналъ, что это совершилось, но по временамъ испытывалъ такое чувство, что это не дйствительность, а только сонъ. Только письмо пани Броничъ пробралось до какого-то уголка его души, который все еще не хотлъ врить, и изгнало изъ него остатки самообмана. Да, да… Линеты не было уже, не было будущности, не было счастія. Все это захватилъ Коповскій, а ему осталось только одиночество, униженіе, страшная пустота. Осталось также и представленіе, что если бы ‘Ниточка’ могла вырвать и тотъ талантъ, о которомъ упоминала пани Броничъ, то она вырвала бы его и отдала Коповскому. Чмъ же онъ былъ для нея въ сравненіи съ Коповскимъ? ‘Право, я никогда не пойму этого,— подумалъ онъ,— но такъ оно и есть…’ — и онъ началъ присматриваться, что же въ немъ было дурного, чтобы такъ жертвовать имъ безъ милосердія, безъ малйшаго вниманія къ нему, чтобы считаться съ нимъ меньше, чмъ съ самымъ ничтожнымъ червякомъ? ‘Почему она любитъ Коповскаго, а не меня,— вдь, она говорила, что меня любитъ?’ — и онъ вспомнилъ, какъ она дрожала въ его объятіяхъ, когда, посл помолвки, онъ прощался съ нею. А теперь она точно такъ же дрожитъ въ объятіяхъ Коповскаго. При этой мысли онъ схватилъ платокъ и стиснулъ его зубами, чтобы не закричать отъ боли и бшенства. ‘Что это? Для чего все это произошло?’ Было же время, когда онъ еще не любилъ ее,— почему же она тогда не вышла за Коповскаго? Какая ей польза въ томъ, чтобъ истоптать его безъ всякой надобности?
И онъ снова схватилъ письмо пани Броничъ, какъ бы надясь найти въ немъ отвтъ на эти страшные вопросы, прочиталъ еще разъ то мсто, гд говорилось о вол Божьей, о томъ, что онъ былъ виноватъ, что причинилъ много зла ‘Ниточк’, о томъ, что она прощаетъ ему… Прочиталъ онъ и объ обдн, которую она заказала въ костел св. Ядвиги, кончилъ, потомъ посмотрлъ на свчку и моргнулъ нсколько разъ глазами.
‘Какъ такъ?… Разв такъ можно?… Въ чемъ собственно я виноватъ?’
И вдругъ онъ почувствовалъ, что его начинаетъ покидать разумніе, что такое правда и что такое фальшь, что зло и что добро, что справедливость и что несправедливость. Ушла отъ него Линета, отняла у него себя, отняла будущее, а теперь начали разрушаться, одна за другой, вс основы жизни,— и разумъ, и смыслъ… да и самая жизнь… Онъ зналъ еще, что любилъ свою Ниточку больше своей жизни и ни за что не пожелалъ бы ей зла, но, кром этого сознанія, все, что составляетъ сущность мыслящаго человка, разсыпалось въ немъ въ прахъ и, какъ прахъ, развивалось свирпымъ ураганомъ несчастья.
А, все-таки, онъ любилъ. Въ настоящую минуту Линета раздваивалась на теперешнюю и прежнюю. Онъ началъ припоминать ея голосъ, лицо, свтло-золотистые волосы, ея глаза и губы, ея высокую фигуру, ея руки и тепло, которое вяло отъ нихъ, когда онъ припадалъ къ нимъ жадными устами. Могучее воображеніе его воскресило ее почти рельефно и онъ созналъ, что не только любилъ прежнюю ‘Іинету, но любитъ и до сихъ поръ, что безмрно тоскуетъ по ней и безмрно страдаетъ, утративъ ее.
А сознавъ это, онъ снова заговорилъ съ нею:
‘Какъ же ты могла допустить, что я съумю перенести это?’
Долго просидлъ онъ и свча почти до половины сгорла, когда онъ очнулся.
Онъ испытывалъ такое впечатлніе, какъ будто отплываетъ на корабл отъ материка, и ему казалось, что всегда кажется въ подобныхъ случаяхъ,— что это не онъ отдаляется, а отъ него отдаляется берегъ, на которомъ онъ до сихъ поръ проживалъ. Все, что было имъ самимъ и вообще его жизнью, вс мысли, надежды, честолюбіе, цли, намренія, даже любовь, даже панна Линета, даже утрата ее, и эти заколдованные круги и муки, которымъ онъ подвергся,— казались уже не только отдаленными отъ него, но какъ бы чужими, принадлежащими исключительно тому берегу. И постепенно они изчезали, постепенно таяли, становились все меньше, все призрачне, все боле похожими на сонъ… А онъ отдалялся, чувствуя, что къ этому чужому возвратиться уже не хочетъ, не можетъ, и все, что осталось отъ него самого, принадлежитъ пространству, которое поглощало его и открывалось передъ нимъ,— пространству неизмримому и таинственному.

XXXVIII.

Четыре дня спустя, на Успенье,— въ этотъ день приходились и именины пани Поланецкой,— Бигели и Свирскій пріхали въ Бучинекъ. Марини они не застали дома,— она, вмст съ пани Эмиліей, была у вечерни въ Ясменьскомъ костел. Пани Бигель, узнавъ объ этомъ, отправилась съ цлою кучей Бигелятъ за ними. Мужчины остались одни и разговаривали о случа, о которомъ нсколько дней толковалъ весь городъ, то-есть о покушеніи на самоубійство Завиловскаго.
— Я былъ у него сегодня третій разъ,— сказалъ Бигель,— но прислуга панны Елены Завиловской получила приказаніе не пускать никого, кром докторовъ.
— И со мной точно такъ же,— отвтилъ Поланецкій,— сегодня я въ первый разъ не могъ навстить его, но въ первые дни просиживалъ у него по нсколько часовъ. Жен я говорилъ, что бываю въ контор, по дламъ.
— Скажи мн, какъ это случилось?— Бигель хотлъ знать съ подробности, чтобы потомъ, по своему обыкновенію, взвсить все дло.
— Случилось такъ,— сказалъ Поланецкій,— Игнась сказалъ мн, что идетъ въ психіатрическую лечебницу къ отцу. Я проводилъ его до воротъ и онъ общалъ придти ко мн на слдующій день. Оказалось, что онъ хотлъ освободиться отъ меня, чтобъ ему никто не мшалъ пустить себ пулю въ лобъ.
— Ты не первый нашелъ его въ такомъ положеніи?
— Нтъ. Я не допускалъ ничего подобнаго и ждалъ бы его до утра. Къ счастью, панна Елена пріхала при первомъ извстіи о разрыв сватовства Игнася…
— Это я далъ ей знать объ этомъ,— перебилъ Свирскій,— и она такъ приняла это къ сердцу, что я даже удивился. Точно она предчувствовала, что будетъ.
— Странное существо!— сказалъ Поланецкій.— Я не могъ разузнать, какъ это случилось, достаточно, что она первая нашла его, первая оказала ему помощь, первая призвала цлую массу врачей и, наконецъ, приказала перенести его къ себ.
— Врачи говорятъ, что онъ будетъ живъ?
— Собственно они ничего не знаютъ до сихъ поръ. При выстрл онъ нсколько наклонилъ револьверъ, такъ что пуля пробила лобъ, пошла кверху и засла подъ чашкой. Пулю нашли и извлекли легко, но останется ли онъ живъ,— а если останется, то сохранитъ ли разсудокъ,— неизвстно. Одинъ изъ докторовъ опасается насчетъ его рчи, но пока дло идетъ только о его жизни.
Это происшествіе, хотя всмъ извстное и описанное уже въ газетахъ, все-таки, производило такое впечатлніе, что вс на минуту замолчали. Свирскій, при мускулахъ атлета, обладалъ впечатлительностью женщины и теперь немного поблднлъ и разозлился:
— И это — изъ-за такой дряни!
Но сидящій рядомъ съ нимъ профессоръ Васковскій сказалъ тихо:
— Оставьте ее Божьему милосердію.
— А ты и не подозрвалъ?— спросилъ Бигель у Поланецкаго.
— Мн даже и въ голову это не приходило. Конечно, я зналъ, что онъ борется съ самимъ собою. На одну минуту, когда мы съ нимъ хали за городъ, у него затрясся подбородокъ, какъ будто въ хотлъ заплакать, но это гордая душа. Онъ тотчасъ же удержался и по виду успокоился. Главное, онъ обманулъ меня общаніемъ, что придетъ завтра.
И минуту спустя онъ прибавилъ:
— Знаете, что мн кажется? Послднею каплей, которая переполнила сосудъ, было письмо пани Броничъ. Игнась далъ мн прочитать его. Она пишетъ, что это — воля Божія, а вина лежитъ на его душ, что онъ былъ эгоистъ, а он дйствуютъ согласно голосу совсти и справедливости, прощаютъ его и просятъ Бога тоже простить его,— однимъ словомъ, что-то неслыханное. Я видлъ, что это произвело на него ужасное впечатлніе… Воображаю себ, что должно было быть съ человкомъ, такимъ экзальтированнымъ и такъ оскорбленнымъ, когда, вдобавокъ, онъ увидалъ, что несправедливость приписываютъ ему, когда понялъ, что всякую клятву можно нарушить, можно все извратить, можно попрать правду, разумъ, простйшія основанія вроятности и прикрыться Господомъ Богомъ. Меня прежде это не интересовало, но когда я увидалъ этотъ цинизмъ, это отсутствіе моральнаго смысла, то, ей-Богу, я задалъ себ вопросъ: съ ума я сошелъ, что ли, или правда и добросовстность на свт — какіе-то миражи?
Поланецкій нервно началъ теребить свою бороду,— такъ волновало его одно воспоминаніе о письм пани Броничъ, а Свирскій сказалъ:
— Я понимаю, что въ такія минуты даже врующій человкъ можетъ плюнуть на жизнь.
Васковскій началъ тереть лобъ рукою и потомъ отозвался, какъ бы про себя:
— Да. Видалъ я и такихъ… Есть люди, которые врятъ не по любви, а какъ будто только потому, что атеизмъ оказался несостоятельнымъ… Какъ будто изъ отчаянія. Кто воображаетъ, что тамъ, за предлами всякихъ явленій, не Отецъ милосердный, который налагаетъ свою длань на всякую несчастную голову, а какой-то Онъ, недоступный, неизслдимый и равнодушный, тогда все равно, если бы сказать: абсолютъ, нирвана,— тогда Онъ только понятіе, а не любовь, и Его любить нельзя. А когда подойдетъ несчастіе, то плюютъ на жизнь.
— Это хорошо,— досадливо сказалъ Свирскій,— но пока-то Завиловскій лежитъ съ разбитымъ черепомъ, а он похали куда-то за море, и имъ хорошо.
— Откуда вы знаете, что имъ хорошо?— спросилъ Васковскій.
— Чортъ ихъ возьми!
— А я говорю вамъ, что это несчастныя женщины. Нельзя безнаказанно попирать правду. Он будутъ внушать одна другой разныя вещи, но только одной внушить не могутъ — уваженія къ себ. Начнутъ он потихоньку презирать другъ друга, и въ конц даже привязанность, которую они питаютъ другъ къ другу, обратится въ скрытую недоброжелательность. Это должно наступить.
— Чортъ ихъ возьми!— повторилъ Свирскій.
— Милосердіе Божіе для злыхъ, не для добрыхъ, — закончилъ Васковскій.
Тмъ временемъ Бигель восхвалялъ Поланецкому доброту и отвагу панны Елены.
— Изъ этого сплетни выйдутъ страшныя,— сказалъ онъ.
— Она не заботится объ этомъ,— отвтилъ Поланецкій.— Со свтомъ она не считается, потому что ничего отъ него не хочетъ. Это также гордая душа. Завиловскому она всегда оказывала исключительное расположеніе, а его поступокъ долженъ былъ ужасно встряхнуть ее. Знаешь?… Исторія Плошовскаго!
— Я зналъ его лично,— сказалъ Свирскій.— Его отецъ первый сказалъ мн въ Рим, что я выплыву. О панн Елен, дай Богъ памяти, говорили, что она была невстой Плошовскаго.
— Никогда не была, но въ глубин сердца, кажется, любила его страшно. Такое ужь у него было счастье… Вотъ это врно, что посл его смерти она стала совсмъ другою. Для такой врующей женщины его самоубійство должно было быть, дйствительно, страшнымъ ударомъ… это значитъ — нельзя даже молиться за человка, котораго любила! А теперь вотъ Завиловскій!… Если кто, такъ только она сдлаетъ все, чтобы спасти его. Вчера я былъ тамъ,— она вышла ко мн чуть живая,— блдная, измученная, сонная. А тамъ есть кому присмотрть за больнымъ. Панна Ратковская говорила мн, что въ теченіе четырехъ дней она спала, можетъ быть, одинъ часъ.
— Панна Ратковская?— живо спросилъ Свирскій.
— Да, я забылъ сказать: она узнала изъ газетъ о случившемся и въ тотъ же самый день перебралась къ панн Елен, чтобъ ухаживать за Завиловскимъ. Бдняжка тоже похожа больше на тнь, чмъ на человка.
— Панна Ратковская?— повторилъ Свирскій.
И онъ механически началъ нащупывать въ карман сюртука бумажникъ, въ которомъ было спрятано ея письмо.
Теперь онъ вспомнилъ ея слова: ‘Я избрала себ иную долю, и если никогда не буду счастлива, то, по крайней мр, хочу себя избавить отъ упрековъ въ будущемъ, что была неискренна’. Только теперь онъ понялъ и значеніе, и дйствительную трагедію этихъ словъ. И вотъ, вопреки всмъ свтскимъ взглядамъ, не обращая вниманія на людское злоязычіе, эта молодая двушка пошла ухаживать за самоубійцей. Что это могло значить? Дло было ясно, какъ день. Правда, Коповскій ухалъ съ другою, но она всегда открыто говорила, что думаетъ о Коповскомъ, и если бы была равнодушна къ Завиловскому, то не пошла бы сидть у его постели.
— Кажется мн, что я — оселъ,— проворчалъ Свирскій.
Но это было не единственное заключеніе, къ которому онъ пришелъ по здравому размышленію. И вдругъ его объяла тоска по панн Ратковской, сожалніе, что не случилось того, что могло случиться, и великое, безграничное состраданіе къ ней. ‘Опять пропуделялъ, старый кабанъ,— говорилъ онъ себ,— и подломъ теб, но добрый человкъ чувствовалъ бы жалость, а ты началъ скрежетать зубами, заподозрилъ ее въ любви къ дураку, болталъ что-то о ея фальшивыхъ стремленіяхъ, о ея пошлой натур, бранилъ ее въ присутствіи пани Поланецкой и ея мужа, обидлъ кроткое и невинное существо, не потому, что теб былъ горекъ ея отказъ, а по милости своего самолюбія. По дломъ теб! хорошо! Оселъ ты, не стоишь ея и будешь метаться одинъ до смерти, какъ мандрилла за ршоткой звринца!’
Въ упрекахъ этихъ была часть правды. Свирскій не любилъ, какъ слдуетъ, панну Ратковскую, но ея отказъ уязвилъ его глубже, чмъ онъ самъ сознавалъ, и, не умя восторжествовать надъ своею горечью, онъ вдавался въ общіе выводы о женщинахъ, приводя въ примръ панну Ратковскую и, конечно, съ ущербомъ для нея.
Теперь онъ понялъ все ничтожество этихъ доводовъ. ‘Эти глупые синтезы всегда губили меня, — подумалъ онъ.— Женщина такой же индивидуумъ, какъ вс люди, и понятіе общее: женщина — ничего не объясняетъ. Есть, напримръ, панна Кастелли, есть пани Основская, которой я приписываю разныя плутни, впрочемъ, не имя на это доказательствъ, но, съ другой стороны, есть пани Поланецкая, пани Бигель, есть сестра Анеля, и панна Елена, и панна Стефця. Бдовый ребенокъ — и по дломъ мн! Она-то тамъ потихоньку страдала, а я скрежеталъ зубами. Если такая двушка не въ десять разъ дороже меня, то солнце не стоитъ моей трубки. Она была вполн права, когда отказала такому буйволу. Поду я себ на Востокъ — и баста! Такого солнца, какъ въ Египт, нтъ нигд на свт… И что это за хорошая женщина! Она сдлала мн добро даже своимъ отказомъ: благодаря ей, я убдился, что мои теоріи о женщинахъ собачьимъ хвостомъ разбить можно. Но еслибъ панна Завиловская поставила хоть цлый полкъ драгунъ у дверей, я долженъ увидать эту бдняжку и сказать ей, что о ней думаю’.
И дйствительно, на слдующій день онъ отправился въ домъ панны Елены. Его не хотли пускать, но онъ настаивалъ такъ, что, наконецъ, его приняли. Панна Елена, думая, что имъ руководитъ исключительно любовь и жалость къ Завиловскому, провела его даже въ комнату, въ которой лежалъ больной. Тамъ, въ полусвт опущенныхъ шторъ, Свирскій увидалъ Завиловскаго, отъ котораго разило запахомъ іодоформа, съ обвязанною головой, и около него двухъ женщинъ, измученныхъ, съ лихорадочно-горящими лицами отъ безсонницы, дйствительно боле похожихъ на тней. Завиловскій лежалъ съ открытымъ ртомъ, измнившійся, совершенно не похожій на себя, точно страшно постарвшій, съ опухшими вками, выглядывающими изъ-подъ бандажа. Свирскій сильно полюбилъ его, и, при своей впечатлительности, питалъ къ нему сочувствіе не меньше, чмъ Поланецкій или Основскій, но его поразилъ ужасный видъ больного. ‘Вотъ это такъ устроился!’ — подумалъ онъ, и, обратившись къ панн Елен, спросилъ въ полголоса:
— Онъ не приходитъ въ себя?
— Нтъ,— шепотомъ отвтила панна Елена.
— Что говоритъ докторъ?
Панна Елена махнула своими исхудалыми руками въ знакъ того, что все еще сомнительно, и потомъ снова шепнула:
— Сегодня пятый день…
— И жаръ меньше,— добавила панна Ратковская.
Свирскій хотлъ предложить свои услуги, чтобъ ухаживать за больнымъ, но панна Елена глазами указала ему на молодого врача, котораго Свирскій не сразу могъ увидать въ полумрак. Врачъ сидлъ въ кресл, около стола съ тазами и іодоформированною ватой, дремалъ отъ утомленія, ожидая, покуда не смнитъ его другой врачъ.
— У насъ два,— шепнула панна Ратковская,— и, кром того, люди изъ больницы,— они умютъ ухаживать за больными.
— Но вы, однако, измучились.
— Дло идетъ о больномъ,— отвтила она, смотря въ сторону.
Свирскій послдовалъ за ней своимъ взглядомъ. Теперь глаза его лучше приспособились къ темнот и онъ ясне увидалъ лицо Завиловскаго, неподвижное, съ губами почти черными. Длинная фигура его была почти также неподвижна, только пальцы исхудалой руки, лежащей на одял, точно царапая его, двигались однообразнымъ движеніемъ.
‘Зароютъ его черезъ два дня, какъ Богъ святъ!’ — подумалъ Свирскій, вспоминая своего коллегу, того ‘славянина’, съ которымъ когда-то такъ грызся Букацкій и который, прострливъ себ голову, умеръ только посл двухнедльныхъ мученій.
Но, желая ободрить женщинъ, онъ сказалъ какъ разъ противъ своего убжденія:
— Раны такого рода или сейчасъ же оканчиваются смертью, или излечиваются.
Панна Елена не отвтила ничего, только лицо ея судорожно подернулось и губы поблднли. Видимо, въ душ ея таилась страшная мысль, что и онъ можетъ также умереть, а она не хотла этого допустить. Ей было уже достаточно и того самоубійства, и, вмст съ тмъ, дло шло о чемъ-то большемъ, чмъ спасеніе жизни Завиловскаго.
Свирскій началъ прощаться. Онъ входилъ сюда съ подготовленною рчью къ панн Ратковской, ршилъ признаться ей, что несправедливо обвинялъ ее, выразить все уваженіе, которое питалъ къ ней, просить о дружб, но при дйствительной трагедіи, передъ лицомъ угрозы смерти и этого полутрупа, тотчасъ же ршилъ, что все подготовленное имъ ничтожно, мелко, и что теперь не время для такого личнаго, пустого дла.
Онъ только молча прижалъ къ губамъ руку панны Елены, а потомъ панны Ратковской, и, только выйдя изъ этой комнаты, пропитанной іодоформомъ и несчастіемъ, вздохнулъ всею грудью.
Въ его воображеніи теперь ясно представлялся Завиловскій, измнившійся, постарвшій на десять лтъ, съ обвязанною головой и почернвшими губами. И, несмотря на все сочувствіе, вдругъ вспыхнулъ отъ негодованія.
‘Продырявилъ себ черепъ, — проворчалъ онъ, — продырявилъ талантъ — и ничего! А т дв изъ кожи вылзаютъ и дрожатъ, какъ осиновый листъ’.
Потомъ ему стало завидно, онъ растрогался надъ своею участью и продолжалъ монологъ:
‘Ну, трусъ, старикъ! А вотъ если бы ты засадилъ въ свой талантъ кусокъ свинца, такъ никто бы не ходилъ при теб на цыпочкахъ’.
На поворот улицы съ нимъ встртился панъ Плавицкій и тотчасъ заговорилъ:
— Я только что изъ Карлсбада. Панъ Свирскій, сколько хорошенькихъ бабенокъ! Сегодня же уду въ Бучинекъ… Поланецкаго я уже видлъ и знаю, что Мариня здорова, но самъ онъ какъ-то похудлъ.
— Горе у него было. Вы слышали о Завиловскомъ?
— Слышалъ, слышалъ! Ну, и что-жь? Что вы скажете на это?
— Что скажу? Несчастіе!
— Несчастіе несчастіемъ, но и то, что теперь нтъ правилъ. Все это ваши новыя выдумки,— все это ваши атеизмы, гипнотизмы, соціализмы. Правилъ у молодежи нтъ, вотъ что!…

XXXIX.

Поланецкій, подъ впечатлніемъ катастрофы, совершенно забылъ про свое общаніе написать Основскому о томъ, какъ Завиловскій перенесъ всть о разрыв своего сватовства и объ отъзд панны Кастелли. Основскій узналъ о случившемся изъ газетъ, началъ каждый день по телеграфу освдомляться о здоровьи больного и выказывалъ большое безпокойство. Въ пресс и обществ ходили разнорчивые слухи. Одн газеты утверждали, что состояніе Завиловскаго безнадежно, другія предвщали скорое выздоровленіе. Поланецкій долгое время не могъ сообщить ничего врнаго и только черезъ дв недли послалъ телеграмму, что больной уже не былъ между жизнью и смертью и что врачи положительно ручаются за его выздоровленіе.
Основскій отвтилъ длиннымъ письмомъ, въ которомъ, между прочимъ, сообщалъ разныя новости изъ Остенде:
‘Да вознаградитъ васъ Богъ за ваше доброе извстіе. Такъ, дйствительно, всякая опасность миновала? Не съумю вамъ сказать, какая тяжесть свалилась съ нашего сердца. Скажите Игнасю, что не только я, но и моя жена со слезами приняли всть о его выздоровленіи. Она теперь ни о комъ другомъ и не говоритъ, и не думаетъ, только о немъ. Ахъ, панъ Поланецкій, что такое женщины, объ этомъ можно было бы написать цлые томы! Но Анета — исключеніе, и вы поврите мн, что, несмотря на весь ея ужасъ, Игнась еще боле выросъ въ ея глазахъ по милости этого несчастнаго случая. Но женщины везд такъ усердно доискиваются романической стороны, что Анета уже и въ Коповскомъ (а она хорошо знаетъ всю его глупость), какъ въ виновник несчастія, видитъ что-то демоническое. Но, прежде всего, хвала Богу за исцленіе Игнася! Да даруетъ Богъ ему долгую жизнь на славу нашему народу и да пошлетъ ему достойное его существо! По вашей телеграмм я заключаю, что онъ находится подъ покровительствомъ панны Елены. Да пошлетъ Богъ и ей всего хорошаго за ея доброе сердце! Дйствительно, у нея никого нтъ на свт, и я думаю, что Игнась, какъ напоминаніе о Плошовскомъ, сталъ для нея еще боле дорогимъ.
‘Теперь, когда вы успокоили меня относительно его здоровья, я могу сообщить вамъ нсколько извстій о тет Броничъ и о Линет. Можетъ быть, вы уже слышали, что он здсь, вмст съ Коповскимъ. Они сначала отправились въ Шевенингенъ, но услыхали, что тамъ оспа, и похали въ Остенде, не предполагая, что и мы живемъ здсь. Мы нсколько разъ встрчались въ курзал и длали видъ, что незнакомы съ ними. Коповскій даже оставилъ у насъ свои визитныя карточки, но я не отдалъ визита, хотя, какъ справедливо говоритъ моя жена, онъ во всемъ этомъ виноватъ далеко меньше, чмъ пани Броничъ и Линета. Только посл полученія вашей телеграммы, въ которой вы извщаете меня, что Игнась вн всякой опасности, мн показалось, что чувство человчности приказываетъ мн послать имъ эту телеграмму, и я сдлалъ такъ. Имъ и такъ здсь нехорошо живется, знакомые отстраняются отъ нихъ,— мн хотлось, чтобы они знали хоть то, что на ихъ совсти не лежитъ человческой жизни, тмъ боле, что Линета, кажется, приняла къ сердцу поступокъ Игнася. Въ этотъ же самый день они были у насъ съ визитомъ и жена приняла ихъ. Она врно говоритъ, что зло — это моральная болзнь, а родныхъ нельзя оставлять въ случа болзни. Вообще первая встрча была тяжела и непріятна для обихъ сторонъ. Объ Игнас мы не говорили ни слова. Коповскій — на положеніи жениха Линеты, но не кажется ужь особенно счастливымъ, хотя, по правд, она больше подходитъ къ нему, чмъ къ Игнасю, и, по крайней мр, хоть съ этой точки зрнія все случившееся можно приписать вол Божіей. Отъ постороннихъ людей я знаю, что тетя Броничъ такъ и представляетъ все дло. Не нужно говорить, какъ меня злитъ это злоупотребленіе именемъ Божіимъ. Я знаю, что однихъ знакомыхъ она пробовала убдить, что он порвали сношенія съ Игнасемъ вслдствіе недостатка въ немъ религіозныхъ чувствъ, а другимъ разсказывала о его деспотизм и несходств его взглядовъ со взглядами Линеты. Тетка такъ привыкла и другимъ, и себ внушать это, что въ конц сама увровала въ возвышенный характеръ Линеты и съ этой точки испытала огромное разочарованіе. Правда, она чувствуетъ себя обязанною прикрывать ее, выдумываетъ Богъ всть что въ ея защиту, мечется, какъ угорлая, но чувство разочарованія гнздится къ ней, и я думаю, что это грызетъ ее, потому что она сильно похудла. Имъ, очевидно, очень важно возобновить отношенія съ нами, он думаютъ, что это до нкоторой степени примиритъ ихъ со свтомъ, но, конечно, хотя жена моя и приняла пани Броничъ, наши отношенія не могутъ вернуться къ прежней норм. Я первый не разршилъ бы этого,— я обязанъ избирать для жены соотвтственное общество. Свадьба Линеты съ Коповскимъ будетъ, какъ видно, черезъ два мсяца въ Париж. Очевидно, мы не подемъ на свадьбу. Моя жена смотритъ на это очень скептически. Я расписался такъ подробно въ надежд, что это вызоветъ и съ вашей стороны такой же подробный отвтъ, со всми мелочами, которыя касаются Игнася. Если состояніе его здоровья позволитъ, обнимите его за меня и скажите ему, что онъ всегда можетъ видть во мн друга, преданнаго ему всею душой и сердцемъ’.
Мариня, несмотря на позднюю пору, все еще жила въ Бучинк. Поланецкій обдалъ у Бигелей и показалъ имъ это письмо.
— Съ одной стороны, хорошо, — сказала пани Бигель, когда прочла письмо, — что она сейчасъ же выходитъ за своего Коповскаго. Иначе я боялась бы, что въ Игнас снова что-нибудь отзовется и что онъ будетъ готовъ возвратиться къ ней, когда выздороветъ.
— Нтъ. У Завиловскаго много характера и я думаю, что онъ не возвратился бы ни въ какомъ случа,— сказалъ Бигель.— Какъ ты думаешь, Стахъ?
Бигель такъ привыкъ въ каждомъ случа спрашивать мнніе своего товарища, что и теперь не могъ обойтись безъ него.
— Я думаю, что он, когда хорошенько сообразятъ, что сдлали, скоре будутъ готовы возвратиться назадъ, что же касается его… я жилъ столько лтъ и видлъ столько невроятныхъ вещей, что ни за кого не ручаюсь.
Въ эту минуту Поланецкому снова припомнились слова: ‘Я знаю, какова она, но не могу души оторвать отъ ней!’
— А ты, еслибъ былъ на его мст, возвратился бы?.— продолжалъ допытывать Бигель.
— Думаю, что нтъ, но не ручаюсь и за себя. Прежде всего, я не стрлялъ бы себ въ лобъ. Впрочемъ, ничего не знаю!
Онъ говорилъ это съ большою неохотой: кто угодно другой, а ужь онъ-то не иметъ права ручаться за самого себя.
Тутъ заговорила пани Бигель:
— Я Богъ знаетъ что дала бы, чтобы только увидать Игнася, но, право, легче взять крпость, чмъ пробраться къ нему. Я не понимаю, почему панна Елена такъ охраняетъ его отъ людей, даже такихъ преданныхъ ему, какъ мы.
— Она охраняетъ его отъ людей потому, что докторъ предписалъ ему безусловное спокойствіе. Наконецъ, для него, съ тхъ поръ, какъ онъ пришелъ въ сознаніе, одинъ видъ людей, хотя бы и преданныхъ, въ высшей степени мучителенъ. И я понимаю это. Не можетъ же онъ говорить съ ними о своемъ поступк, а видть будетъ, что всякій приближающійся къ нему ни о чемъ другомъ и не думаетъ.
— А вы бываете у него каждый день?
— Меня допускаютъ,— я присутствовалъ при дл съ самаго начала. Я первый сказалъ ему о разрыв сватовства и до нкоторой степени ухаживалъ за нимъ.
— Вспоминаетъ онъ эту двушку?
— Я спрашивалъ объ этомъ у панны Елены и панны Ратковской, он говорятъ, что никогда. Я также по цлымъ часамъ просиживалъ возл него и никогда не слыхалъ ничего подобнаго. Странное дло, онъ въ сознаніи, знаетъ, что раненъ, знаетъ, что болнъ, но, кажется, совсмъ не помнитъ о прошломъ, какъ будто прошедшаго вовсе не существовало. Доктора говорятъ, что пораненіе головы влечетъ за собою такія странныя послдствія. Наконецъ, онъ узнаетъ всякаго, кто къ нему подходитъ, выказываетъ горячую благодарность панн Елен и панн Ратковской. Въ особенности онъ любитъ панну Ратковскую и, видимо, тоскуетъ по ней, когда она отойдетъ отъ него хоть на минуту. Да и об он, ей-Богу,— словъ не найдешь,— какія хорошія!
— Меня въ особенности трогаетъ панна Ратковская, — сказала пани Бигель.
А Бигель вставилъ:
— Я, когда хорошенько поразмыслилъ объ этомъ, пришелъ къ заключенію, что она, вроятно, была влюблена въ него.
— На эту догадку и времени не нужно было тратить,— отвтилъ Поланецкій,— это ясно, какъ Божій день. Бдняжка таила въ себ чувство, пока не пришло несчастье. Поэтому она отвергла такую партію, какъ Свирскій. Я не длаю изъ этого тайны,— самъ Свирскій разсказываетъ это повсюду. Ему кажется, что онъ обязанъ вознаградить ее за подозрнія, что она любитъ Коповскаго. Когда Завиловскій ранилъ себя, панна Ратковская была у своей родственницы, пани Мельницкой, но когда узнала, что панна Елена перевезла Игнася къ себ, то пришла и упросила, чтобъ и ей позволили остаться. Всмъ отлично извстно, какъ это понимать, но она не считается съ такими соображеніями, также какъ и панна Елена.
Тутъ Поланецкій обратился къ хозяйк:
— Ахъ, пани Бигель! Васъ больше всего трогаетъ панна Ратковская, но подумайте, что за трагическая фигура эта панна Елена. Завиловскій, по крайней мр, остался живъ, а Плошовскій намтился лучше. По ея понятіямъ, нтъ для него прощенія даже и въ будущей жизни. А она любитъ его. Вотъ положеніе-то! Наконецъ, посл одного такого самоубійства происходитъ другое, раздираетъ вс раны, воскрешаетъ вс воспоминанія. Панна Ратковская можетъ трогать кого-нибудь, но у той жизнь разбита разъ навсегда, и никакой надежды, только отчаяніе.
— Правда, правда! Но она, должно быть, сильно привязалась къ Игнасю, если такъ ухаживаетъ за нимъ.
— Я понимаю, почему она это длаетъ. За спасеніе Завиловскаго она хочетъ вымолить у Бога прощеніе для того.
— Это можетъ быть,— сказалъ Бигель.— А Завиловскій,— кто знаетъ,— не женится ли на панн Ратковской, когда выздороветъ?
— Если забудетъ о панн Кастелли, если не сломается и если выздороветъ.
— Какъ, если выздороветъ? Вдь, ты самъ говорилъ, что это не подлежитъ сомннію?
— Несомннно, что онъ останется живъ, но еще вопросъ, будетъ ли онъ прежнимъ Завиловскимъ. Даже еслибъ онъ и не стрлялъ себ въ лобъ, то и тогда трудно было бы предположить, чтобы подобное обстоятельство не сломало человка, да еще такого экзальтированнаго. А ты прибавь къ этому еще разбитую голову. Вдь, за это расплачиваются. Кто знаетъ, что будетъ дальше, но теперь, напримръ, онъ какъ будто въ сознаніи, какъ будто говоритъ со смысломъ, а нтъ-нтъ, заикнется и не можетъ припомнить самаго простйшаго слова. Прежде онъ никогда не заикался. И, странно, названія предметовъ онъ помнитъ хорошо, а когда дло идетъ о какомъ-нибудь дйствіи, то останавливается и или вспоминаетъ съ трудомъ, или вовсе не вспоминаетъ.
— А докторъ что?
— Нужно надяться на Бога, что это пройдетъ,— и докторъ тоже не теряетъ надежды. Однако, еще вчера, какъ только я вошелъ, Игнась сказалъ было: ‘пани…’ — и оборвался. Видимо, онъ вдругъ вспомнилъ о Марин, но не съумлъ спросить о ней. Съ каждымъ днемъ онъ говоритъ все больше,— это правда,— только много воды утечетъ, прежде чмъ онъ придетъ въ себя, а какіе-нибудь слды могутъ остаться навсегда.
— Мариня уже обо всемъ знаетъ?
— Пока не было увренности, что онъ останется живъ, я все держалъ въ тайн, но потомъ ршилъ разсказать ей. Понятно, я соблюдалъ величайшую осторожность. Всю тайну трудно было скрывать дольше. Люди черезъ-чуръ много говорятъ объ этомъ и я боялся, чтобы Мариня не узнала объ этомъ со стороны. Наконецъ, я сказалъ ей, что Завиловскій ранилъ себя слегка, что ему ничего не угрожаетъ, но что доктора запретили навщать его. И такъ Мариня сильно огорчалась.
— Когда вы перевезете ее въ городъ?
— Пока стоитъ хорошая погода, я предпочитаю, чтобъ она жила въ деревн.
Слуга подалъ Поланецкому письмо. Письмо было отъ Машко, слдующаго содержанія:
‘Я хочу видться съ тобою по твоему собственному длу. Буду ждать у тебя дома до пяти часовъ’.
— Интересно, чего онъ хочетъ?— сказалъ Поланецкій.
— Кто именно?
— Машко. Хочетъ видться со мной.
— Дла и дла,— сказалъ Бигель.— У него длъ выше ушей. Ей-Богу, я иногда удивляюсь, откуда онъ беретъ столько силъ и ума для всего этого… Ты знаешь, что пани Краславская пріхала, и пріхала совершенно слпая? Ничего ршительно не видитъ,— что называется,— ничего! Мы были у нихъ передъ ихъ выздомъ въ деревню. Куда ни повернись, всюду горе человческое,— жалость беретъ смотрть.
— Но въ несчастіи всякій оказывается тмъ, чмъ есть на самомъ дл,— сказала пани Бигель.— Помните, мы считали пани Машко сухою женщиной, а теперь вы не поврите, какъ она добра къ матери. Не позволяетъ горничной приблизиться къ ней, сама водитъ ее повсюду, прислуживаетъ ей, читаетъ вслухъ. Положительно, она сдлала мн пріятный сюрпризъ,— врне, он об, потому что и пани Краславская совсмъ утратила свою прежнюю фанаберію. Пріятно смотрть, какъ эти женщины любятъ другъ друга. Оказывается, въ пани Машко было что-то, чего мы не съумли подмтить.
— Об он ужасно возмущены поступкомъ панны Кастелли,— прибавилъ Бигель.— Пани Краславская сказала намъ: ‘Если бы моя Терка поступила такъ, то я, хотя и слпа, и нуждаюсь въ попеченіи, отреклась бы отъ нея’. Но пани Машко, какова бы она ни была, такъ не поступитъ,— это совсмъ другой сортъ женщины.
Поланецкій выпилъ свою чашку кофе и началъ прощаться. Всякое упоминаніе о пани Машко стало въ послднее время для него несносно и, кром того, ему показалось, что онъ снова слышитъ какой-то отрывокъ изъ той странной человческой комедіи, которая разыгрывалась вокругъ него и въ которой онъ также игралъ свою непривлекательную роль. Ему не приходило въ голову, что человческая натура такъ сложна, что даже въ самой дурной могутъ найтись кое-какіе зародыши добра, и что пани Машко, несмотря на все, можетъ, однако, быть любящею дочерью. Вообще, онъ предпочиталъ не думать объ этомъ, а за то остановился надъ вопросомъ, чего можетъ пожелать отъ него Машко? Онъ забылъ, что Машко писалъ, что хочетъ видться съ нимъ по его, а не по своему личному длу, и съ оттнкомъ безпокойства допускалъ, что отъ него снова потребуютъ денегъ.
‘А я не могу ему отказать теперь’,— подумалъ онъ.
И ему пришло въ голову, что жизнь похожа на механизмъ часовъ. Когда въ одномъ колес что-нибудь поломается, вс остальныя начинаютъ дйствовать неправильно. Какая связь могла существовать между его приключеніемъ съ пани Машко и его длами, его кассой и его торговою дятельностью? И, тмъ не мене, онъ чувствовалъ, что даже какъ купецъ,— по крайней мр, по отношенію къ Машко,— онъ не могъ дйствовать съ прежнею свободой.
Однако, предположенія его оказались ошибочными. Машко пришелъ не затмъ, чтобы просить денегъ.
— Я искалъ тебя въ контор и дома,— сказалъ онъ,— наконецъ, догадался, что ты долженъ быть у Бигелей и послалъ туда записку. Я хочу съ тобой поговорить по твоему длу.
— Чмъ могу служить?— спросилъ Поланецкій.
— Прежде всего, я прошу тебя: то, что я скажу, пусть останется между нами.
— Хорошо. Я слушаю тебя.
Машко съ минуту молча смотрлъ на Поланецкаго, какъ будто этимъ молчаніемъ хотлъ его подготовить къ какой-нибудь важной новости, затмъ проговорилъ съ удивительнымъ спокойствіемъ, отчеканивая каждое слово:
— Я хотлъ сказать теб, что я погибъ, безъ всякой надежды на спасеніе.
— Ты проигралъ дло?
— Нтъ. Дло слушается только черезъ дв недли, но я знаю, что проиграю его.
— Откуда у тебя такая увренность?
— Помнишь, я говорилъ теб однажды, что дла объ уничтоженіи духовныхъ завщаній почти всегда выигрываются потому, что нападеніе вообще энергичне, чмъ защита, что въ уничтоженіи его всегда кто-нибудь лично заинтересованъ, и заинтересованъ сильно? На свт ко всему можно прицпиться, даже то, что соотвтствуетъ духу закона, всегда хоть сколько-нибудь, въ большей или меньшей степени, погршаетъ противъ его буквы, а суды должны придерживаться буквы.
— Да, ты все это говорилъ.
— Вотъ такъ и съ тмъ дломъ, за которое я взялся. Оно не было такимъ недобросовстнымъ, какъ кажется. Мн, самое главное, нужно было уничтожить завщаніе, и, можетъ быть, я съумлъ бы доказать нкоторыя его разногласія съ буквою закона, если бы другой одинаково страстно не стремился доказать, что этого разногласія нтъ. Долго объ этомъ я не буду распространяться, теб довольно знать, что я имю дло не только съ противникомъ-адвокатомъ, шельмой чистйшей воды, но и съ личнымъ врагомъ, котораго интересуетъ не столько дло, сколько желаніе погубить меня. Когда-то я презрительно отнесся къ нему, а теперь онъ мститъ мн. Ну, да не о томъ рчь. Дло я долженъ проиграть, такъ ужь оно поставлено, и еслибъ я былъ Следземъ, то также выигралъ бы его, какъ выиграетъ онъ. Я знаю это заране и не заблуждаюсь. Довольно съ меня всего этого.
— Ты пойдешь дальше, будешь апеллировать?
— Нтъ, милый мой. Дальше я идти уже не могу.
— Почему?
— Потому что у меня долговъ больше, чмъ волосъ на голов, потому что посл перваго проигрыша кредиторы сразу бросятся на меня. Я,— Машко понизилъ голосъ,— долженъ бжать.
Наступило молчаніе. Машко опустилъ голову на руку и нсколько минутъ просидлъ молча, затмъ, не поднимая головы, заговорилъ, какъ бы самъ съ собою:
— Сорвалось! Я связывалъ отчаянно, пока руки мои не устали, у другого не хватило бы силъ, а я все связывалъ. Больше не могу. Видитъ Богъ, у меня уже нтъ силъ. Каждой вещи свой конецъ, пусть и это кончится разъ навсегда.
Онъ вздохнулъ, какъ страшно измученный человкъ, потомъ поднялъ голову и сказалъ:
— Но, однако, это мое дло, а я пришелъ говорить о твоихъ. Слушай. По договору, заключенному при покупк Кшеменя, я долженъ былъ посл распродажи Магерувки уплатить долгъ твоей жен, теб лично я тоже долженъ нсколько тысячъ рублей. Твоему тестю я обязанъ выплачивать пожизненную ренту. И вотъ приходится сказать, что если не черезъ недлю, то черезъ дв я бгу за границу, какъ банкротъ, и изо всего этого вы гроша отъ меня не увидите.
Машко проговорилъ все это съ выразительностью и безстыдствомъ человка, которому нечего терять, и посмотрлъ прямо въ глаза Поланецкому, какъ будто желая увидать въ нихъ признаки приближающейся бури.
Но онъ ошибся. Правда, лицо Поланецкаго потемнло на минуту, точно отъ сдерживаемаго гнва, но черезъ минуту онъ успокоился и сказалъ:
— Я всегда ожидалъ, что это такъ кончится.
Машко зналъ, съ кмъ иметъ дло, и, скоре допуская, что Поланецкій схватитъ его за шиворотъ, теперь съ удивленіемъ посмотрлъ на него.
А Поланецкій въ эту минуту подумалъ:
‘Еслибъ онъ еще потребовалъ отъ меня на дорогу, то и тогда я не могъ бы отказать ему’.
И онъ сказалъ вслухъ:
— Да, это можно было предвидть.
— Нтъ!— отвтилъ Машко со страстностью человка, который не хочетъ разстаться съ мыслью, что всему виною только исключительное стеченіе обстоятельствъ,— ты не имешь права говорить такъ! За минуту до смерти я готовъ повторить, что это могло бы пойти иначе.
— Любезный другъ, чего же ты собственно хочешь отъ меня?— съ оттнкомъ нетерпнія спросилъ Поланецкій.
Машко остылъ и отвтилъ:
— Я отъ тебя ничего не хочу. Я пришелъ къ теб, какъ къ человку, который всегда выказывалъ мн расположеніе и которому, кром денежныхъ долговъ, я обязанъ еще долгомъ благодарности, пришелъ откровенно сказать, какъ стоятъ мои дла, и вмст съ тмъ, посовтовать: спасай что можно и сколько можно.
Поланецкій стиснулъ зубы. Онъ думалъ, что даже и въ той ироніи жизни, скрежетъ которой онъ съ нкотораго времени постоянно слышалъ вокругъ себя, должна быть извстная мра. А теперь слова Машко о дружб и долг благодарности показались ему чмъ-то совершенно превышающимъ эту мру. ‘Чортъ бы побралъ и деньги, и тебя, только исчезни ты разъ навсегда!’ — подумалъ онъ про себя, но громко сказалъ:
— Я не вижу способа сдлать это.
— Способъ только одинъ,— отвтилъ Машко.— До тхъ поръ, пока еще никому неизвстно, что я долженъ разориться, пока на дло о завщаніи еще можно возлагать какую-нибудь надежду, пока мое имя и моя подпись что-нибудь да значитъ, ты можешь продать претензію своей жены. Скажи покупателю, что хочешь капитализировать все состояніе или что-нибудь подобное. Поводъ найти легко. Покупатель найдется всегда, въ особенности, если ты согласишься продать съ значительною уступкой. Въ ожиданіи выгоды твою претензію купитъ любой жидъ. Я предпочитаю, чтобъ потерялъ кто-нибудь другой, а не ты, а, вдь, ты могъ и не слыхать того, что я говорилъ теб о своемъ предстоящемъ банкротст, могъ надяться, что я выиграю дло. При этомъ ты можешь быть увренъ, что тотъ, кто купитъ у тебя претензію, самъ продалъ бы ее безъ малйшаго зазрнія совсти, хотя бы зналъ, что завтра она не будетъ стоить ломанаго гроша. Свтъ — это биржа, а на бирж большинство длъ совершается по этой норм. Это называется предусмотрительностью.
На это Поланецкій отвтилъ:
— Нтъ. Это называется иначе. Ты упоминалъ о жидахъ, а существуютъ дла, которыя они опредляютъ однимъ словомъ: ‘schmuzig’. Деньги моей жены я буду спасать другимъ манеромъ.
— Воля твоя. Я, милый мой, также знаю цну моему маневру, только видишь, несмотря ни на что, ршилъ, что обязанъ рекомендовать его теб. Можетъ быть, это порядочность будущаго банкрота, но о другой мн и думать нечего. Ты догадаешься, какъ легко мн говорить это. Я зналъ заране, что ты на это не согласишься, значитъ, мн нужно было выполнить только то, что я ршилъ. А теперь дай мн чашку чаю и рюмку коньяку,— я еле живъ.
Поланецкій позвонилъ и приказалъ подать чай и коньякъ. Машко продолжалъ:
— Я долженъ зацпить извстное количество людей,— это неизбжно,— но хотлъ бы зацпить скоре постороннихъ, чмъ тхъ, которые оказали мн какую-нибудь услугу. Есть положенія, въ которыхъ нужно быть оппортунистомъ по отношенію къ собственной совсти.
Машко горько улыбнулся.
— Я и самъ не зналъ о томъ, а теперь предо мною открылись новые горизонты. Человкъ поучается вплоть до смерти. У насъ, банкротовъ, тоже есть point d’honneur. Что касается меня, то мн мене жалко постороннихъ, чмъ тхъ, кому я обязанъ благодарностью. Можетъ быть, это мораль Ринальдо Ринальдини, но, все-таки, своего рода мораль.
Слуга принесъ чай. Машко долилъ себ чашку до половины коньякомъ и выпилъ залпомъ.
— Мой милый, ты, конечно, знаешь свое положеніе лучше, чмъ я,— сказалъ Поланецкій.— Все, что я могъ бы сказать теб противъ бгства и въ пользу пребыванія на мст и сдлки съ кредиторами, ты, наврное, уже сказалъ самому себ, такъ я хочу спросить совсмъ о другомъ: приберегъ ли ты хотя на первое обзаведеніе, выхать-то теб есть ли съ чмъ?
Машко долилъ коньякомъ другую чашку и отвтилъ:
— Не думай, что я начинаю пить съ отчаянія, но сегодня съ утра я ни на минуту не посидлъ на мст и утомленъ страшно. Ахъ, какъ мн хорошо стало! Скажу теб откровенно, я не считаю себя побжденнымъ. Видишь, я не пустилъ себ пулю въ лобъ. Мелодрама… Къ тому же, устарло. Правда, я знаю, что здсь для меня все кончено, но на этой почв я и такъ не могъ бы процвсти. Здсь просто-на-просто дла черезъ-чуръ мелки, простора нтъ. Возьми Западъ, Парижъ, напримръ! Вотъ тамъ люди длаютъ состоянія, тамъ падаютъ и поднимаются. Что тутъ толковать, коли оно такъ и есть на самомъ дл. Знаешь ли ты, что у Гирша, когда онъ узжалъ изъ родины, можетъ быть, не было трехсотъ франковъ? А я знаю, знаю! Съ точки зрнія здшней мертвечины, здшней неподвижности, это можетъ показаться мечтою, бредомъ банкрота… А, однако, тамъ и похуже меня наживаютъ милліоны, похуже!… Проиграю или выиграю, но если когда-нибудь возвращусь сюда…
Очевидно, чай съ коньякомъ возбудили его. Онъ стиснулъ ладони и прибавилъ:
— Увидишь!
Но Поланецкій отозвался еще съ большимъ, чмъ прежде, нетерпніемъ:
— Во всякомъ случа, если это не мечта, то будущее. А теперь что?
— Теперь,— сказалъ Машко,— меня будутъ считать за мошенника, никто не подумаетъ, что есть паденіе и паденіе. Теб я скажу, что я, напримръ, не потребовалъ отъ жены никакой подписи, никакого ручательства, и у меня будетъ столько же, сколько было, прежде чмъ она вышла за меня. А узжаю пока одинъ и, пока не устроюсь, она останется здсь одна съ матерью. Я не знаю, слышалъ ли ты, что пани Краславская потеряла зрніе. Я не могу взять ихъ съ собою теперь, потому что не увренъ, гд буду жить, въ Париж или въ Антверпен, но надюсь, что наша разлука долго не продлится. Он еще не знаютъ ни о чемъ… Вотъ въ чемъ драма! Вотъ что мучитъ меня!
Машко провелъ рукой по голов и поморщился, какъ будто отъ боли.
— Когда ты узжаешь?— спросилъ Поланецкій.
— Не знаю, тогда я дамъ теб знать. Ты, кажется, хотлъ предложить мн помощь,— ты можешь оказать ее мн, хотя и не въ денежной форм. Въ первое время отъ моей жены вс будутъ сторониться. Приласкай ее немного, возьми ты ее подъ свое покровительство. Согласенъ? Ты дйствительно былъ расположенъ ко мн, и я знаю, что и къ ней ты также расположенъ.
‘Ей-Богу, можно съ ума сойти’!— подумалъ Поланецкій, но громко сказалъ:
— Согласенъ.
— Благодарю тебя отъ души и сердца. И еще одна просьба. Ты очень высоко стоишь въ глазахъ многихъ барынь, он врятъ всему, что ты говоришь имъ. Защищай меня немного, хоть въ первое время, передъ лицомъ моей жены. Объясни ей, что безчестность — это одно, а несчастье — другое дло. Я, клянусь теб, вовсе не такой мошенникъ, за какого будутъ считать меня. Ты видишь, я и жену могъ бы потянуть за собою въ пропасть, однако, не сдлалъ этого, могъ изъ тебя вытянуть тысячи дв рублей. Ты все это съумешь представить ей, и она теб повритъ. Согласенъ?
— Согласенъ,— повторилъ Полонецкій.
Машко опять обими руками схватился за голову и проговорилъ:
— Вотъ въ чемъ кроется паденіе! Вотъ что заставляетъ страдать!
Онъ началъ прощаться. Поланецкій вышелъ съ нимъ вмст, слъ въ экипажъ и похалъ въ Бучинекъ.
По дорог онъ думалъ о Машко, о его судьб, а, вмст съ тмъ, повторялъ себ: ‘Я тоже банкротъ!’ И это была правда. Кром того, съ недавняго времени его удручала какая-то непонятная тревога за все, и онъ ршительно не могъ справиться съ нею. Вокругъ себя онъ видлъ разочарованія, несчастія, крушенія и не могъ освободиться отъ чувства, что все это и для него является предостереженіемъ и угрозою въ будущемъ. Правда, онъ доказывалъ себ, что подобныя опасенія не могутъ быть логически оправданы, тмъ не мене, опасенія, все-таки, гнздились гд-то въ глубин его души и отъ времени до времени шептали ему на ухо: ‘Почему ты можешь составлять единственное исключеніе?’ Тогда сердце его сжималось предчувствіемъ несчастія. Это было горше тхъ шпилекъ, которыми при каждомъ слов невольно кололи его даже самые расположенные къ нему люди. Вообще нервы его разстроились за послднее время до такой степени, что онъ сдлался чуть не суеврнымъ. Каждый день онъ возвращался въ Бучинекъ съ безпокойствомъ, не случилось ли чего-нибудь дурного во время его отсутствія.
Теперь, благодаря приходу Машко, онъ возвращался позже обыкновеннаго и пріхалъ, когда уже совершенно смерклось. Выйдя изъ экипажа на усыпанную пескомъ дорогу, которая смягчала стукъ колесъ экипажа, онъ увидалъ, что Мариня, пани Эмилія и профессоръ сидятъ за столомъ посередин гостиной. Мариня раскладывала пасьянсъ и, видимо, объясняла его пани Эмиліи. Поланецкій при вид Марини подумалъ то, что постоянно повторялъ себ въ послднее время и что наполняло его и великимъ счастьемъ и еще большею горечью: ‘Это самая чистая душа, какую я только встрчалъ въ жизни!’ Съ этою мыслью и онъ вошелъ въ комнату.
— Сегодня ты опоздалъ,— сказала Мариня, когда онъ поднесъ ея руку къ своимъ губамъ,— но мы, все-таки, ждали тебя ужинать.
— Меня задержалъ Машко,— отвтилъ Поланецкій.— А здсь что слышно?
— Какъ всегда. Все благополучно.
— А ты какъ себя чувствуешь?
— Какъ рыба въ вод!— весело отвтила Мариня и подставила ему свой лобъ.
Начались разспросы о Завиловскомъ. Поланецкій, посл тягостнаго разговора съ Машко, въ первый разъ вздохнулъ свободно. ‘Она здорова и все хорошо!’ — подумалъ онъ и удивился, самъ не зная чему. Дйствительно, ему было хорошо въ этой свтлой комнат, въ этомъ полномъ поко, среди любящихъ душъ, въ присутстіи этого добраго и врнаго существа. Онъ чувствовалъ, что здсь было все, что нужно для счастья, но чувствовалъ, вмст съ тмъ, что онъ это счастье попралъ добровольно, внесъ въ чистую атмосферу своего дома элементъ растлнія и зла и что живетъ беззаконно подъ кровлей этого дома.

XL.

Въ половин сентября началась такая холодная погода, что Поланецкіе изъ Бучинка перехали въ городъ. Поланецкій передъ прибытіемъ жены обновилъ квартиру и уставилъ ее цвтами. Правда, ему казалось, что онъ утратилъ право любить Мариню, но на самомъ дл онъ только утратилъ свою прежнюю свободу по отношенію къ ней, за то, а можетъ быть и вслдствіе этого, сталъ къ ней боле внимательнымъ и предупредительнымъ. Никто не можетъ дать право любить и никто не можетъ отнять его. Другое дло — человкъ павшій въ присутствіи души несравненно боле благородной можетъ себя чувствовать недостойнымъ ея. Тогда онъ любитъ съ покорностью и чувство свое не сметъ назвать настоящимъ именемъ. Что Поланецкій утратилъ дйствительно, такъ это свою самоувренность, свою размашистость и прежнюю безцеремонность по отношенію къ жен. Теперь по временамъ въ его обращеніи съ ней чувствовался такой оттнокъ, какъ будто она все еще была панной Плавицкой, а онъ искателемъ ея руки, неувреннымъ въ успх.
Однако, эта его неувренность по временамъ походила на холодность. Несмотря на вс старанія Поланецкаго, они стали какъ-то дальше другъ отъ друга, чмъ были прежде. ‘Нтъ у меня права!’ — вотъ что повторялъ Поланецкій при каждомъ боле или мене сильномъ движеніи своего сердца. И Мариня, въ конц-концовъ, замтила, что они живутъ теперь какъ-то иначе, но объясняла это различными соображеніями.
Прежде всего, въ дом были гости,— значитъ, какъ бы то ни было, для фамильярности не было уже такого простора. Во-вторыхъ, подоспло это несчастіе съ Завиловскимъ,— оно могло потрясти Поланецкаго и отвлечь его мысли въ другую сторону. Мариня привыкла уже къ различнымъ перемнамъ въ расположеніи Стаха и перестала придавать имъ такое значеніе, какое придавала раньше.
Переживъ долгіе часы горькихъ размышленій, она пришла, наконецъ, къ заключенію, что въ первое время, пока нкоторыя неровности и загибы характеровъ не сложатся въ одну общую линію, разныя перемны и колебанія возможны, но все это современемъ пройдетъ. Отчасти открыть эту правду ей помогъ здравый умъ пани Бигель, которая, когда Мариня начала восторгаться ихъ жизнью, сказала:
— О, да, вдь, это не сразу сдлалось! Сначала мы какъ будто и страстно любили другъ друга, но были мало связаны,— одного тянуло въ одну, другого въ другую сторону. Только у обоихъ насъ была порядочность и добрая воля. Господь Богъ видлъ и благословилъ это. Посл рожденія перваго ребенка все пошло самымъ лучшимъ образомъ, и сегодня я не отдала бы своего стараго кота ни за какія сокровища, хотя онъ толстетъ у меня не по днямъ, а по часамъ, и слушать не хочетъ, когда я уговариваю его пить Карлсбадъ.
— Посл перваго ребенка?— съ великимъ интересомъ спросила Мариня.— Ага! я и такъ бы догадалась, что это пришло посл перваго ребенка!
Пани Бигель разсмялась.
— А какой онъ былъ смшной, когда у насъ родился первый мальчикъ! Первые дни онъ не говорилъ ничего, только подниметъ на лобъ очки, посмотритъ на ребенка, какъ на какое-нибудь заморское чудо, а потомъ подойдетъ ко мн и начнетъ цловать у меня руки.
Надежда на ребенка давала Марин возможность не принимать близко къ сердцу эту новую перемну въ Стах. Теперь она была занята приготовленіемъ мста для новаго гостя какъ въ своемъ дом, такъ и въ своей душ. Она чувствовала, что пришельца нужно обвить не только пеленками, но и любовью.
И Мариня подготовляла все необходимое. Она говорила себ, что жизнь вдвоемъ можетъ быть перемнчивой, но втроемъ — это счастье и воплощеніе такъ жарко ожидаемаго милосердія Божія.
Вообще въ будущее она смотрла очень бодро. Если, наконецъ, Поланецкій сталъ другимъ, какъ-то боле церемоннымъ, боле далекимъ, то, вмсто этого, проявлялъ такую деликатность, которую она не видала отъ него раньше. Заботу и утомленіе, которыя виднлись на его лиц, Мариня приписывала привязанности къ Завиловскому. Правда, о здоровь его не нужно тревожиться, но его горе она понимала своимъ женскимъ сердцемъ и знала, что оно можетъ покончиться только съ жизнью.
Притомъ, вскор посл перезда Поланецкихъ въ городъ, изъ Остенде пришли неожиданныя извстія, грозящія новыми осложненіями. Однажды утромъ Свирскій какъ бомба ворвался въ контору, увелъ Бигеля и Поланецкаго въ отдльную комнату и заговорилъ съ таинственною миной:
— Знаете, что случилось? Былъ у меня Кресовскій,— только что вчера возвратился изъ Остенде. Основскій разошелся съ женой и переломалъ ребра Коповскому. Скандалъ баснословный! Все Остенде ни о чемъ другомъ и не говоритъ.
Поланецкій и Бигель молчали подъ впечатлніемъ этого извстія. Наконецъ, Поланецкій сказалъ:
— Раньше или позже это должно было случиться. Основскій — ослпленный человкъ.
— А я ничего не понимаю,— добавилъ Бигель.
— Неслыханная исторія!— волновался Свирскій.— Кто бы могъ допустить что-нибудь подобное?
— Что говоритъ Кресовскій?
— Кресовскій разсказываетъ, что Основскій сговорился какъ-то съ знакомыми англичанами хать въ Бланкенбергъ стрлять дельфиновъ, но опоздалъ на желзную дорогу. У него оставалось не занятое время, онъ возвратился домой и засталъ тамъ Коповскаго. Вы можете представить, что увидалъ онъ, если, несмотря на свою мягкость, до такой степени возмутился и потерялъ голову, что, забывъ о послдствіяхъ, поколотилъ Коповскаго такъ, что тотъ теперь лежитъ въ постели.
— Онъ такъ былъ влюбленъ въ жену, что могъ сойти съ ума или убить ее,— сказалъ Бигель.— Что это за несчастіе для человка!
Поланецкій молчалъ. Бигелю было ужасно жаль Основскаго и онъ долго ходилъ по комнат, наконецъ, остановился передъ Свирскимъ, засунулъ руки въ карманы и сказалъ:
— Однако, я ничего не понимаю.
Свирскій, не отвчая ему, опять обратился къ Поланецкому:
— Помните вы, что я говорилъ о ней въ Рим, когда рисовалъ портретъ вашей жены, что это за женщина? Я зналъ, что она немного стоитъ, но не допускалъ, чтобъ она могла зайти такъ далеко… И это съ какимъ-то Коповскимъ!… Теперь я вижу ясно разныя вещи! Коповскій вчно сидлъ тамъ, то какъ будто ухаживалъ за панной Кастелли, то какъ будто за панной Ратковской, а на самомъ дл они сговорились съ Анетой и придумали себ надлежащую обстановку. Веселый мальчикъ! Панна Кастелли на обдъ, Основская къ дессерту! Такому везд хорошо!… А между тми-то — соперничество,— одна передъ другой идутъ на уступки, чтобы притянуть его къ себ. Вы думаете, что тамъ женское самолюбіе мало значило?
— Вы совершенно правы,— сказалъ Поланецкій.— Основская всегда была противъ брака Коповскаго съ панной Кастелли и поэтому, должно быть, такъ усердно и сватала ее съ Игнасемъ. Когда т съумли что-нибудь понять, она дошла до крайности, чтобъ удержать при себ Коповскаго. Отношенія ихъ — это старая исторія.
— Теперь я начинаю немного понимать,— сказалъ Бигель,— но какъ это грустно!
— Грустно?— переспросилъ Свирскій.— Напротивъ! Коповскому было весело!… Хотя и то нтъ! ‘Корень зла сладокъ, но плодъ горекъ’. Нечего ему завидовать. Знаете ли вы, что Основскій почти такъ же силенъ, какъ я? Ему хотлось нравиться жен, онъ боялся потолстть и поэтому съ утра до вечера занимался разными гимнастическими упражненіями. Ахъ, какъ онъ ее любилъ! Какой это былъ добрый человкъ, и какъ мн жаль его! Къ услугамъ этой женщины было все: сердце, богатство, чисто-собачья привязанность, и все это она потоптала. Кастелли, по крайней мр, не была женой Завиловскаго.
— И они дйствительно разошлись?
— Такъ дйствительно, что она уже ухала. Что тамъ должно было произойти, коль скоро Основскій бросилъ ее, право, тяжело подумать.
Бигель любилъ смотрть на вещи съ практической стороны и потому спросилъ:
— Интересно знать, что она будетъ длать? Все состояніе его.
— Если онъ сразу не убилъ ее, то, вроятно, не дастъ умереть съ голоду. Не такого сорта онъ человкъ. Кресовскій говорилъ, что онъ остался въ Остенде и хочетъ еще вызвать Коповскаго. Но Коповскій-то, все-таки, съ недлю долженъ полежать. Будетъ и дуэль. Пани Броничъ съ панной Кастелли также ухали въ Парижъ.
— А бракъ панны Кастелли съ Коповскимъ?
— А вамъ чего бы хотлось? Конечно, въ виду столь ясной измны жениха, все дло разстроилось. Дло не выгорло и он сли, какъ ракъ на мели. Гм… Пусть ищутъ за границей какого-нибудь князя Нрапулеску,— посл того, что они сдлали съ Игнасемъ, панну Кастелли можетъ взять только или мошенникъ, или дуракъ. Завиловскій къ ней, конечно, не вернется.
— Я то же самое говорилъ Поланецкому,— сказалъ Бигель, — а онъ отвтилъ мн на это: ‘Кто знаетъ?’
— Э?— удивился Свирскій,— вы въ самомъ дл предполагаете…
— Ничего не предполагаю, ничего!— взволновался Поланецкій.— Ни за что не ручаюсь, ни за что не ручаюсь!… И за себя не ручаюсь!
Свирскій съ удивленіемъ посмотрлъ на него.
— Можетъ быть, это и врно,— сказалъ онъ, помолчавъ немного.— Если бы мн кто-нибудь сказалъ вчера, что Основскіе разойдутся когда-нибудь, то я считалъ бы его сумасшедшимъ.
Тутъ онъ распрощался и ушелъ. Бигель и Поланецкій остались одни.
— За зло нужно расплачиваться, — посл нкотораго размышленія сказалъ Бигель.— Но знаешь, что меня занимаетъ? Какъ, однако, понижается у насъ нравственный уровень! Возьми какую-нибудь пани Броничъ, панну Кастелли, пани Основскую… Какія он вс скверныя, какія испорченныя и, вдобавокъ, какія глупыя! Какая-то смсь чортъ знаетъ изъ чего, какія-то безграничныя претензіи и, вмст съ тмъ, души горничныхъ! Тошно и думать объ этомъ,— правда? И такіе люди, какъ Игнась или Основскій, платятъ за это!
— И этой логики я не понимаю, — угрюмо отвтилъ Поланецкій.
Бигель снова началъ ходить по комнат, чмокать и покачивать головою, но вдругъ остановился передъ Поланецкимъ съ прояснившимся лицомъ, потрепалъ его по плечу и сказалъ:
— Ну, старикъ! Ты и я, однако, можемъ сказать, что въ жизненной лотере вынули счастливые нумера. Мы также не были святыми, но, можетъ быть, Господь Богъ потому послалъ намъ счастье, что мы по-разбойнически не подкапывались подъ чужое счастье.
Поланецкій не отвтилъ ничего.
Такъ ужь сложились условія,— все, что вокругъ него длалось, все, что онъ слышалъ вокругъ, образовывало какую-то пилу съ острыми зубцами, и эти зубцы рвали его нервы. Вдобавокъ, онъ испытывалъ чувство, что все это не только необыкновенно мучительно и болзненно, но начинаетъ становиться и смшнымъ. По временамъ ему приходило въ голову взять Мариню и скрыться съ нею гд-нибудь, въ какой-нибудь глухой деревн, только подальше отъ этой страшной комедіи жизни, которая, вмст съ тмъ, сталовилась все боле омерзительной. Но онъ зналъ, что не сдлаетъ этого, хотя бы потому, что ему помшаетъ теперешнее состояніе здоровья Марини. Однако, онъ отказался отъ покупки Бучинка,— а дло это почти было совсмъ наладилось,— отказался, чтобы присмотрть себ какую-нибудь боле отдаленную и мене доступную дачу. Вообще, отношенія къ людямъ страшно начали тяготить его, онъ чувствовалъ, что попалъ въ водоворотъ и не выберется изъ него. По временамъ въ немъ пробуждался прежній, полный энергіи и трезвости, человкъ, который съ изумленіемъ спрашивалъ самого себя: ‘Что за чортъ! люди гршатъ такъ тысячу разъ на день,— почему моя вина все ростетъ и ростетъ безъ конца и предла?’ Но совсть отвчала ему сейчасъ же, что какъ въ медицин нтъ болзней, а есть только больные, такъ и въ моральномъ мір нтъ вины, а есть только виновные. Что одинъ переноситъ легко, за то другой расплачивается жизнью. И тщетно онъ старался защитить себя. Вина его, какъ человка съ правилами, какъ человка, едва полгода женившагося на такой женщин, какъ Мариня, какъ будущаго отца, дйствительно была безмрна, такъ неслыханна и неизвинительна, что по временамъ онъ самъ удивлялся, какъ могъ совершить ее. Теперь, возвращаясь домой, подъ впечатлніемъ несчастія Основскаго, онъ чувствовалъ, какъ будто часть отвтственности за все происшедшее падаетъ и на него. ‘Я,— говорилъ онъ себ,— акціонеръ той фабрики, которая вырабатываетъ такія отношенія и такихъ женщинъ, какъ панна Кастелли или пани Основская’. Затмъ въ голову ему пришло, что Бигель былъ правъ, когда говорилъ, что общій моральный уровень понижается и что общее настроеніе, которое не исключаетъ возможности подобныхъ явленій, становится прямо опаснымъ. Онъ понималъ, что все это проистекаетъ не изъ исключительныхъ несчастій, не изъ демоническихъ страстей, не изъ непомрной кипучести натуры, но изъ общественной распущенности и тому подобныхъ извращеній, имя же имъ легіонъ. ‘Вотъ,— подумалъ онъ,— только въ кружк моихъ знакомыхъ есть пани Машко, есть пани Основская, есть панна Кастелли, а кого я противупоставлю имъ? Разв только одну мою Мариню!’ Въ эту минуту ему не пришло въ голову, что, кром Марини, въ его кружк есть и пани Эмилія, и панна Елена Завиловская, и панна Ратковская. За то Мариня на этомъ фон испорченности и легкомыслія показалась ему такъ непохожею на другихъ, такою чистою и надежною, что онъ вздрогнулъ до глубины души при одномъ воспоминаніи о ней. ‘То другой міръ и другой видъ!’ — подумалъ онъ. Но, вдь, и Основскій называлъ свою жену исключеніемъ… Поланецкій сейчасъ же отогналъ отъ себя эту мысль: ‘Основскій ошибался, а я не ошибаюсь!’ И онъ почувствовалъ, что скептицизмъ, который не отступилъ бы передъ Мариней, былъ бы не только глупымъ, но и смшнымъ. Да, въ ней прямо не было мста для зла. На болото можетъ садиться только болотная птица. Самъ онъ когда-то шутя говорилъ ей, что еслибъ она носила высокіе каблуки, то мысль, что она обманываетъ свтъ, довела бы ее до угрызенія совсти. Въ этой шутк была и частица правды. Онъ видлъ ее теперь передъ собою такъ ясно, какъ видятъ людей, о которыхъ думаютъ съ сосредоточеннымъ чувствомъ, видлъ ея измнившуюся фигуру и измнившееся лицо, отъ котораго, впрочемъ, остался все тотъ же чудесный, немного широкій ротъ, т же самые чистые глаза, и растрогивался все боле и боле. ‘Дйствительно, на мою долю выпалъ огромный выигрышъ въ жизненной лотере, но я не умлъ оцнить этого счастья…’ Бигель говоритъ: за зло нужно расплачиваться. И Поланецкій, которому уже не разъ приходила подобная мысль, теперь испытывалъ передъ нею суеврный страхъ. ‘Есть какая-то логика, въ силу которой волна, отраженная берегомъ, возвращается назадъ, такъ возвратится и мое зло’. И вдругъ ему показалось совершенно невозможнымъ, чтобъ онъ спокойно могъ обладать такою женщиной и такимъ счастьемъ. А логика, которая повелваетъ возвращаться назадъ волн зла?… Ну, а дальше что? Дальше… Напримръ, Мариня можетъ умереть во время родовъ. Пани Машко изъ мести можетъ сказать какое-нибудь слово, которое уязвитъ Мариню, а потомъ, при ея положеніи, это проявится въ форм горячки. Тутъ не нужно даже говорить всю правду. Напротивъ, пани Машко можетъ даже похвастаться, что устояла противъ его покушенія, и,— кто знаетъ?— по думалъ Поланецкій,— не у Марини ли въ настоящее время пани Машко, а въ такомъ случа — разговоръ о мужчинахъ, нсколько язвительныхъ словъ и… довольно…
Онъ чувствовалъ, что шапка горитъ на его голов, и пришелъ домой объятый тревогой. Но пани Машко у нихъ не было, за то Мариня подала ему записку, въ которой панна Елена Завиловская просила его придти къ ней посл обда.
— Боюсь, не стало ли пану Игнасю хуже, — сказала Мариня.
— Нтъ. Я заходилъ туда утромъ на минуту. Панна Елена о чемъ-то совщалась съ юристомъ Копоновичемъ, но я видлъ и Завиловскаго, и панну Ратковскую. Завиловскій чувствовалъ себя совсмъ хорошо и поти весело разговаривалъ со мною.
За обдомъ Поланецкій ршилъ сообщить Марин послднюю новость, она и безъ того не могла бы укрыться отъ нея. И вотъ, когда Мариня спросила, что онъ слышалъ въ контор и въ город, Поланецкій отвтилъ:
— Въ контор ничего новаго, но въ город говорятъ о какихъ-то недоразумніяхъ между Основскими.
— Между Основскими?
— Да. Въ Остенде что-то произошло. Кажется, поводомъ ко всему былъ Коповскій.
Мариня покраснла отъ любопытства.
— Стахъ, что ты говоришь?
— Говорю, что слышалъ. Помнишь мои замчанія на помолвк Завиловскаго? Оказалось, что я правъ. Короче сказать, вышелъ какой-то скандалъ, и вообще дло приняло скверный оборотъ.
— Да, вдь, ты говорилъ, что Коповскій женихъ панны Кастелли?
— Былъ, да пересталъ. Тамъ все могло разорваться.
На Мариню это извстіе произвело сильное впечатлніе. Она хотла разузнать подробности, но когда Поланецкій сказалъ ей, что ничего больше не знаетъ и что, вроятно, черезъ нсколько дней придутъ боле точныя извстія, Мариня начала горевать надъ участью Основскаго,— она всегда любила его,— и негодовать на пани Анету.
— Я думала,— сказала она,— что онъ покоритъ ее своею добротой и привяжетъ къ себ своею любовью, но она не стоитъ его, и панъ Свирскій говоритъ правду о женщинахъ.
Тутъ подосплъ панъ Плавицкій, который посл ранняго обда въ ресторан пришелъ сюда сообщить ‘важную новость’, тмъ боле, что о ней говоритъ весь городъ. Поланецкій теперь увидалъ, что хорошо сдлалъ, подготовивъ до нкоторой степени жену, потому что въ разсказ пана Плавицкаго дло приняло черезъ-чуръ яркую окраску. Правда, панъ Плавицкій въ своемъ разсказ упоминалъ о ‘правилахъ’, о ‘прежнихъ матронахъ’, но, очевидно, былъ доволенъ, что случилось что-то интересное, и, очевидно, смотрлъ надло съ комической стороны, потому что въ конц сказалъ:
— Ну, молодецъ бабенка! Что на пол битвы, то и непріятель! Никому спуску не даетъ, никому, никому!… Бдный Основскій, но она никому не давала спуску!
Онъ поднялъ брови кверху, а потомъ посмотрлъ на Мариню и Поланецкаго, точно желая удостовриться, поняли ли они, что должно было значить это ‘никому’. Но на лиц Марини отразилось неудовольствіе.
— Фу, Стахъ!— сказала она,— это не только безчестно, но и гадко!

XLI.

Посл обда Поланецкій отправился къ панн Елен. Завиловскій носилъ еще на лбу черную повязку, заикался и слегка косилъ, но вообще все больше и больше приходилъ въ себя и считался уже здоровымъ. Врачъ утверждалъ, что и т явленія, которыя остались вслдствіе раны, пройдутъ безъ слда. Въ минуту, когда Поланецкій вошелъ, молодой человкъ сидлъ у стола въ глубокомъ кресл, когда-то принадлежавшемъ старому пану Завиловскому, и слушалъ съ закрытыми глазами стихи, которые читала ему панна Ратковская.
Она при вид гостя положила книжку.
— Добрый вечеръ!— сказалъ Поланецкій.— Какъ поживаешь, Игнась? Я вижу, что помшалъ вашему чтенію. Чмъ это вы такъ зачитываетесь?
Панна Ратковская повернула къ книжк свою коротко остриженную голову, прежде у нея были роскошные волосы, но она остригла ихъ,— при больномъ невозможно было посвящать много времени на прическу.
— Это стихи пана Завиловскаго.
— Свои собственные стихи слушаешь?— разсмялся Поланецкій.— Ну, и что-жь, какъ они теб нравятся?
Завиловскій отвтилъ:
— Слушаю, какъ чужіе.
Черезъ минуту онъ прибавилъ медленно, слегка заикаясь:
— Но я опять буду писать, какъ только совсмъ приду въ себя.
Было видно, что эта мысль сильно занимаетъ его и что онъ не разъ говорилъ уже объ этомъ, потому что панна Ратковская прибавила, какъ будто желая ободрить его:
— И такіе же чудесные, и въ скоромъ времени.
Онъ благодарно улыбнулся ей, но промолчалъ.
Въ эту минуту въ комнату вошла панна Елена, пожала Поланецкому руку и сказала:
— Какъ любезно съ вашей стороны, что вы пришли! Я хотла бы посовтоваться съ вами.
— Я къ вашимъ услугамъ.
— Нтъ, я прошу васъ къ себ.
Она привела его въ другую комнату, указала ему стулъ, сла напротивъ него и нсколько минутъ молчала, какъ будто собирая мысли.
Поланецкій, смотря на нее при полномъ освщеніи, въ первый разъ замтилъ въ ея свтлыхъ волосахъ нсколько серебряныхъ нитей и подумалъ, что этой женщин всего только тридцать лтъ.
Она заговорила своимъ холоднымъ и ршительнымъ голосомъ:
— Собственно это не совтъ, а просьба оказать помощь моему родственнику. Я знаю, что вы его истинный другъ, кром того, вы и ко мн были такъ добры посл смерти моего отца, что я во всю жизнь сохраню благодарность къ вамъ, а теперь буду говорить съ вами откровенне, чмъ говорила бы съ кмъ-нибудь другимъ. По личнымъ соображеніямъ, которыхъ я касаться не хочу и о которыхъ я могу вамъ сказать только, что они весьма мучительны, я ршила создать себ другія условія жизни, боле сносныя для себя. Я сдлала бы это и раньше, но не могла, пока былъ живъ отецъ. А потомъ случилось это несчастіе! Мн казалось, что моя обязанность не дозволяетъ мн оставить послдняго моего родственника, носящаго нашу фамилію, къ тому же, я чувствовала къ нему искреннюю и сердечную пріязнь. Но теперь, слава Богу, онъ избавленъ отъ опасности. Доктора ручаются за его жизнь, и если Богъ далъ ему выдающіяся способности и предназначилъ его для великихъ длъ, то я не буду стоять на пути его предназначенія.
Она замолкла, точно остановилась мыслью на чемъ-то прошломъ, затмъ словно пробудилась отъ сна и продолжала:
— Но въ силу этого моя послдняя задача окончена и я вправ возвратиться къ своимъ первоначальнымъ намреніямъ. Остается только состояніе, завщанное мн отцомъ, состояніе значительное, но совершенно ненужное для моей жизни. Еслибъ я могла его считать своею личною собственностью, то распорядилась бы имъ, можетъ быть, иначе, но состояніе это родовое и я не считаю себя въ прав завщать его на другія цли, пока живетъ кто-нибудь, носящій одинаковую фамилію со мной. Я не скрываю передъ вами, что мною руководитъ и привязанность къ моему кузену, но думаю, что, прежде всего, длаю то, что приказываетъ мн совсть, и при этомъ исполняю волю отца. Ему не пришлось, но,— я знаю это съ точностью,— часть состоянія онъ хотлъ завщать Игнасю. Я отрекаюсь отъ наслдства сама, правда, не въ такой степени, какъ думалъ отецъ, но, все-таки, беру больше, чмъ мн нужно. Остальное пусть наслдуетъ Игнась. Дарственный актъ уже составилъ, согласно законнымъ требованіямъ, панъ Копоновичъ. Итась получитъ этотъ домъ, Ясмень, имніе въ Кутн, Познанскіе имнія и капиталы, за исключеніемъ той части, которую беру я, и той, которую я предназначаю для панны Ратковской. Все дло въ томъ, какъ бы вручить Игнасю этотъ актъ. Я спрашивала двухъ докторовъ, не преждевременно ли это, не повредитъ ли ему волненіе? Доктора ручаются, что нтъ и что всякая благопріятная новость можетъ только выгодно вліять на его здоровье, а если это такъ, то я хотла бы вручить актъ немедленно,— время не ждетъ.
Она блдно улыбнулась. Поланецкій пожалъ ея руку и спросилъ съ неподдльнымъ волненіемъ:
— Дорогая панна Завиловская, я спрашиваю не изъ простого любопытства, что вы намрены длать?
Панна Елена, видимо, не хотла прямо отвчать на вопросъ и сказала:
— Человкъ всегда иметъ право прибгнуть къ покровительству Божію. Что касается Игнася, то у него доброе сердце и благородный характеръ,— онъ не употребитъ во зло состоянія, но состояніе очень велико, а Игнась молодъ, неопытенъ, начнетъ новую жизнь при совершенно измнившихся условіяхъ. Поэтому я и хотла просить васъ, какъ достойнаго человка и его друга, не оставить его безъ призора. Присматривайте за нимъ, охраняйте его отъ злыхъ людей, но, прежде всего, напоминайте ему, что его обязанность писать и работать дальше. Я заинтересована не только въ сохраненіи его жизни, но и въ сохраненіи его таланта. Пусть онъ пишетъ, пусть заплатитъ обществу долгъ не только за себя, но и за тхъ, кого Богъ сотворилъ на славу Себ и на помощь людямъ и кто погубилъ и себя, и свои способности.
Губы панны Елены вдругъ поблднли, руки судорожно сжались, голосъ оборвался. Казалось, что отчаяніе, скопившееся въ этой душ, поломаетъ вс плотины воли, но вскор она овладла собою и только сжатыя руки показывали, чего ей стоило это усиліе.
Поланецкій, видя ея страданія, думалъ, что въ этомъ случа лучше будетъ обратить ея вниманіе въ другую сторону, къ вещамъ практическимъ, текущаго характера, и поэтому сказалъ:
— Очевидно, это будетъ огромная перемна въ жизни Игнася, но и я надюсь, что это послужитъ ему во благо. Зная его, трудно предположить другое. Но не могли ли бы вы отложить свой даръ на годъ или, по крайней мр, на полгода?
— Почему?
— По причинамъ, которыя лежатъ не въ самомъ Игнас, но которыя могутъ имть съ нимъ связь. Я не знаю, дошло ли до васъ извстіе, что свадьба панны Кастелли съ Коповскимъ разстроилась и что, вслдствіе того, положеніе этихъ дамъ очень плохо. Посл исторіи съ Игнасемъ они возстановили противъ себя общественное мнніе, и теперь общая молва снова повторяетъ ихъ имена. Для нихъ было бы превосходнымъ исходомъ возвратиться къ Игнасю, и можно допустить, что, узнавъ о вашемъ дар, он во что бы то ни стало будутъ стараться сблизиться съ Игнасемъ вновь, а онъ, при его теперешнемъ положеніи… кто знаетъ, выдержитъ ли онъ?
Панна Елена съ бровями, нахмуренными отъ напряженнаго вниманія, смотрла на Поланецкаго, потомъ, взвсивъ то, что сказалъ онъ, отвтила:
— Нтъ, я думаю, что Игнась сдлаетъ другой выборъ.
— Я отгадываю вашу мысль, но примите въ соображеніе, что къ панн Линет онъ былъ привязанъ сверхъ всякой мры, такъ что даже не хотлъ пережить ея утраты.
Тутъ случилось то, чего Поланецкій не ожидалъ. Панна Елена, всегда такъ владющая собой, чуть не суровая, безпомощно развела своими исхудалыми руками и сказала:
— О! еслибъ это такъ было… еслибъ для него не было другого счастья, какъ только съ нею!… Ахъ, панъ Поланецкій, вдь, я знаю, что онъ не долженъ длать этого, но есть вещи сильне человка, есть вещи, безъ которыхъ жизнь невозможна, и, притомъ…
Поланецкій съ удивленіемъ посмотрлъ на нее, а она черезъ минуту прибавила:
— Притомъ, человкъ всегда можетъ вступить на лучшую дорогу, пока онъ живъ.
‘Не думалъ я, что услышу отъ нея что-нибудь подобное’,— подумалъ Поланецкій и сказалъ громко:
— Въ такомъ случа, пойдемте къ Игнасю.
Завиловскій принялъ извстіе сначала съ недоумніемъ, а потомъ съ радостью, но эта радость была какъ будто какая-то вншняя. Казалось, онъ съ помощью мозга понимаетъ, что ему достается что-то очень хорошее, но сердцемъ этого не чувствуетъ. Сердце его проявилось только въ грусти и забот, съ какими онъ началъ выпытывать панну Елену, что она намревается длать и что съ нею будетъ. Панна Елена не хотла отвчать ему и, упомянувъ вообще, что хочетъ отстраниться отъ жизни и что ршеніе ея непреклонно, умоляла его не губить своихъ способностей и не обмануть надежды преданныхъ ему людей. Она говорила съ нимъ, какъ мать, а Завиловскій со слезами на глазахъ повторялъ: ‘Я буду писать, какъ только совсмъ приду въ себя’. Неизвстно только, были ли это слезы сочувствія, или горесть ребенка, котораго оставляетъ добрая и нжная нянька,— панна Елена сказала, что съ этой минуты она считаетъ себя его гостьей въ этомъ дом и что дня черезъ два намрена покинуть его.
Завиловскій, однако, не хотлъ согласиться на это и настаивалъ, чтобы она осталась еще недлю. Панна Елена должна была согласиться изъ опасенія, чтобы не взволновать его и не повредить его здоровью. Тогда Завиловскій успокоился и развеселился, какъ малый ребенокъ, но въ конц вечера, однако, задумался, обвелъ всхъ присутствующихъ удивленными глазами и сказалъ:
— Странная вещь, но мн кажется, что какъ будто все это уже случалось, и не разъ.
А Поланецкій, желая придать боле веселый тонъ разговору, разсмялся и спросилъ:
— При прежнемъ существованіи, на другихъ планетахъ, да?
— Да, все это уже когда-то было,— повторилъ Завиловскій.
— И ты т же самые стихи писалъ,— тамъ, на лунахъ?
Завиловскій взялъ лежащую на стол книжку, посмотрлъ на нее, задумался и въ конц сказалъ:
— Я опять буду писать, какъ только совсмъ приду въ себя.
Поланецкій простился и ушелъ. Въ этотъ же самый вечеръ панна Ратковская перехала къ пани Мельницкой.

XLII.

Разрывъ между Основскими, которые занимали въ обществ довольно видное положеніе и огромное состояніе, неожиданно свалившееся на Завиловскаго, были важнйшими новостями, которыми занимался городъ. Люди, которые предполагали, что панна Елена взяла къ себ молодого родственника, чтобъ выйти за него замужъ, остолбенли отъ изумленія Начались новыя сплетни и предположенія: шептали, что Завиловскій былъ сынъ стараго богача и что онъ угрожалъ сестр процессомъ о скрытіи духовнаго завщанія, вслдствіе чего панна Елена предпочла отречься отъ всего и ухать за границу, чмъ подвергаться скандальному процессу. Иные, напротивъ, утверждали, что поводомъ ея вызда была панна Ратковская и что между ними происходили такія неслыханныя и возмутительныя сцены, что уважающіе себя домй ршили не перепускать черезъ свой порогъ панну Ратковскую. Были, наконецъ, и такіе, которые вступались за общество, отказывали панн Елен въ прав распоряжаться такимъ образомъ своимъ состояніемъ и давали при этомъ понять, что на ея мст они распорядились бы иначе, боле согласно съ требованіями общественной пользы.
Словомъ, болтали все, на что только можетъ подняться сплетничество, пройдошество, легковріе и мелкая злоба. Но вскор для общественнаго любопытства явилась новая пища — всть о дуэли Основскаго съ Коповскимъ. Основскій слегка раненъ, а Коповскій вскор вернулся въ городъ со славой героя всевозможныхъ любовныхъ приключеній, боле глупый, чмъ когда-либо, но боле красивый, чмъ прежде, и вообще такой обаятельный, что при вид его молодыя и старыя сердца начинали биться ускореннымъ біеніемъ.
Основскій лечился въ Брюссел. Свирскій получилъ отъ него короткое извстіе, вскор посл дуэли, что ему хорошо, что въ середин зимы онъ собирается въ Египетъ, но передъ этимъ задетъ въ Пшитуловъ. Съ этимъ извстіемъ художникъ пришелъ къ Поланецкому и выразилъ опасеніе, не для того ли возвратится Основскій, чтобы снова добиваться удовлетворенія отъ Коповскаго?
— Въ одномъ я увренъ,— сказалъ Свирскій,— что если онъ и раненъ, то потому, что нарочно допустилъ это. По моему мннію, онъ просто хотлъ, чтобъ его убили. Я не мало настрлялся съ нимъ у Бруфини и знаю, какъ онъ стрляетъ. Я видлъ, какъ онъ сбивалъ пулей зажигательныя спички, и увренъ, что еслибъ онъ хотлъ стереть Копося съ лица земли,— потуда мы его и видли.
— Можетъ быть,— отвтилъ Поланецкій,— но коль скоро онъ говоритъ о путешествіи въ Египетъ, то, очевидно, у него нтъ намренія дать убить себя. Напротивъ, пусть детъ и возьметъ съ собою Завиловскаго.
— Правда, и Завиловскій долженъ немного посмотрть на чужіе края. Хотлось бы мн отъ васъ завернуть къ нему. Какъ онъ поживаетъ?
— Пойдемте вмст, потому что и я не видалъ его сегодня. Поживаетъ онъ хорошо, но вообще какой-то странный. Помните, какая это была гордая и замкнутая въ себ душа? Теперь онъ какъ будто бы здоровъ, но обратился точно въ малаго ребенка, — при малйшей непріятности слезы на глазахъ.
Они вышли вмст. По дорог Свирскій спросилъ:
— Панна Елена еще при Завиловскомъ?
— Да. Онъ такъ принимаетъ къ сердцу ея отъздъ, что панн Елен жаль его. Она должна была выхать черезъ недлю, а теперь, какъ видите, прошла и другая.
— Что она собственно хочетъ сдлать съ собой?
— Точно она не говоритъ никому. Вроятне всего, поступитъ въ какой-нибудь монастырь и будетъ всю жизнь молиться за Плошовскаго.
— А панна Ратковская?
— Панна Ратковская у пани Мельницкой.
— Завиловскій сильно тосковалъ по ней?
— Первые дни. Потомъ какъ будто забылъ.
— Если въ теченіе года онъ не женится на ней, я повторю свое предложеніе. Ей-Богу, повторю. Если такая женщина выйдетъ замужъ, то ужь привяжется къ человку.
— Я знаю, панна Елена въ душ желаетъ, чтобъ онъ женился на панн Ратковской. Но кто знаетъ, какой оборотъ примутъ дла?
— Э! я знаю, что онъ женится, а что я говорю, то это пустыя мечты. Я-то ужь не женюсь.
— Жена сказывала мн, что вы вчера говорили ей это, но она смялась надъ вашею угрозой.
— Это не угроза,— нтъ у меня счастья.
На встрчу имъ попался экипажъ съ пани Краславской и пани Машко. День былъ ясный и холодный и пани Машко съ такимъ усердіемъ окутывала мать теплымъ плэдомъ, что не замтила, какъ ей кланяются.
— Я былъ у нихъ третьяго дня,— сказалъ Свирскій,— добрая женщина!
— И я слышу, что она добрая дочь,— отвтилъ Поланецкій.
— Это замтилъ и я, когда былъ у нихъ, но, по привычк стараго скептика, подумалъ, что ей нравится роль заботливой дочери. Замтили ли вы, женщины часто длаютъ добро только потому, что думаютъ, что это идетъ къ нимъ?
И Свирскій не ошибался,— по крайней мр, отчасти. Пани Машко, дйствительно, нравилась роль самоотверженной дочери, но при вид несчастія матери въ ней самой что-то пробудилось и дрогнуло. Притомъ, Свирскій не желалъ или не съумлъ сдлать дальнйшаго вывода изъ своей мысли, что какъ въ области туалета женщин къ новой шляпк требуется новое платье и новыя перчатки, такъ и въ области добра, разъ она обзаведется чмъ-нибудь, то также захочетъ быть одтою во все новое съ ногъ до головы. Благодаря этому, полное возрожденіе женщины всегда возможно.
Завиловскій принялъ ихъ съ радостью, ему доставляло удовольствіе видть людей, какъ это бываетъ съ выздоравливающими посл тяжкой болзни. Узнавъ отъ Свирскаго, что онъ скоро собирается въ Италію, Завиловскій началъ просить взять его съ собою.
‘А!— подумалъ Свирскій,— такъ у тебя не панна Ратковская въ голов?’
Завиловскій началъ доказывать, что онъ давно мечталъ объ Италіи, что онъ чувствуетъ, что нигд бы ему не написать такъ, какъ тамъ, подъ впечатлніемъ чудесъ искусства. Онъ приходилъ въ восторгъ отъ этой мысли, и добрый Свирскій охотно согласился.
— Но,— сказалъ онъ,— долго я тамъ не пробуду, мн нужно написать здсь нсколько портретовъ, къ тому же, я общалъ пани Поланецкой возвратиться къ крестинамъ.
И онъ обратился къ Поланецкому:
— Ну, такъ какъ же? къ крестинамъ сына или дочери?
— Все равно, только далъ бы Богъ благополучно, — отвтилъ Поланецкій.
И когда Завиловскій со Свирскимъ начали толковать о маршрут, онъ простился съ ними и пошелъ въ контору. Ему нужно было просмотрть всю вчерашнюю почту и онъ принялся за дло, но не надолго. Вскор доложили, что пришла какая-то дама и желаетъ видться съ нимъ.
Поланецкій встревожился. Неизвстно почему ему пришло въ голову, что это не можетъ быть никто иной, какъ пани Машко. И, въ предчувствіи разныхъ объясненій и сценъ, его сердце учащенно забилось.
И вдругъ неожиданно въ дверяхъ показалось веселое, улыбающееся лицо Марини.
— Что, сдлала я теб сюрпризъ?— спросила она.
При вид ея Поланецкій вскочилъ съ чувствомъ великаго облегченія и радости, схватилъ ея руки и началъ осыпать ихъ поцлуями.
— Дорогая ты моя! Дйствительно, сюрпризъ!— проговорилъ онъ.— Какъ пришло теб въ голову заглянуть сюда?
Онъ подставилъ ей кресло и началъ усаживать ее, какъ дорогого и, вмст съ тмъ, почетнаго гостя. По его сіяющему лицу было видно, какое удовольствіе доставляетъ ему ея присутствіе.
— Мн нужно было сообщить теб кое-что интересное, а такъ какъ мн и безъ того нужно много ходить, то я и зашла сюда. А ты думалъ, кто? Признавайся мн сейчасъ.
Она разсмялась и погрозила ему пальцемъ, а Поланецкій отвтилъ:
— Здсь столько длъ совершается… Во всякомъ случа, я не думалъ, что это ты. Что ты хотла сказать мн?
— Смотри, какое письмо я получила.
‘Дорогая и милая пани Поланецкая! Можетъ быть, васъ удивитъ, что я обращаюсь къ вамъ, но вы, которая вскор должны стать матерью, одна на свт поймете, что должно происходить въ сердц матери (хотя она была бы и теткой), видящей несчастіе своего дтища. Поврьте, мн хотлось доставить хотя бы временное успокоеніе своему дтищу и, главное, потому, что во всемъ случившемся боле всхъ виновата я. Можетъ быть, эти слова удивятъ васъ, но это такъ и есть на самомъ дл. Когда злой и испорченный человкъ воспользовался обморокомъ Ниточки и осмлился прикоснуться къ ней своими нечестивыми устами, я не должна была бы терять голову по этому поводу и обрекать свое дтище въ жертву. Правда, виноватъ и Юзя Основскій, который вопросъ о брак поставилъ ребромъ. Если онъ подозрвалъ уже что-нибудь и желалъ такимъ способомъ выгнать изъ своего дома Коповскаго, то да проститъ его Богъ, потому что нельзя охранять себя насчетъ чужого счастья и жизни. Ахъ, пани Поланецкая! въ первую минуту и мн казалось, что единственный выходъ — это бракъ съ тмъ негодяемъ, Коповскимъ, и что Ниточка не иметъ уже права стать женою Игнася. Я даже нарочно писала ему, что она пошла за влеченіемъ сердца и отдаетъ руку Коповскому по любви. Я думала, что такимъ образомъ Игнась легче перенесетъ утрату, и хотла смягчить его горе… Ниточка и Коповскій! Милосердый Господь не допустилъ этого, а когда я также замтила, что подобное замужство приведетъ Ниточку къ могил, мы об только и думали о томъ, какъ бы избавиться отъ опутывающихъ насъ узъ. Теперь я думаю уже не о возстановленіи прежнихъ отношеній, да и Ниточка такъ утратила вру въ людей и жизнь, что, вроятно, никогда не согласилась бы на это. Она даже не знаетъ, что я пишу вамъ это письмо. Если бы знали, какъ она поплатилась за все это своимъ здоровьемъ и какъ сильно приняла къ сердцу покушеніе папа Завиловскаго, то сжалились бы надъ нею. Онъ не долженъ былъ длать этого хотя бы ради нея, но, увы, мужчины въ такихъ случаяхъ руководствуются только личными соображеніями. Она во всемъ виновата столько же, сколько новорожденный младенецъ, но я вижу, какъ она таетъ на моихъ глазахъ и какъ съ утра до ночи терзается тмъ, что стала невольною причиной его несчастія и могла разбить его жизнь. Вчера со слезами она просила меня, чтобъ я, посл ея смерти, была матерью для Игнася и ухаживала бы за нимъ, какъ за собственнымъ сыномъ. Каждый день она говоритъ о томъ, что онъ долженъ проклинать ее, а у меня сердце разрывается,— докторъ сказалъ мн, что не ручается ни за что, если такое состояніе продлится дольше. Боже милосердый!… Но и вы, придите и вы на помощь отчаянію матери, хоть отъ времени до времени присылайте мн извстія объ Игнас или, лучше, напишите, что онъ здоровъ, спокоенъ, что онъ забылъ о ней, что не проклинаетъ ее. Я могла бы показать это письмо Ниточк и хоть сколько-нибудь облегчить ея страданія. Я понимаю, что пишу безсвязно, но вы поймете, что творится во мн, какъ только я взгляну на эту несчастную жертву. Богъ вознаградитъ васъ за это, а я буду ежедневно возносить къ Нему молитвы, чтобы ваша дочь,— если Господь дастъ вамъ дочь,— была счастливе моей бдной Ниточки’.
— Что ты думаешь объ этомъ?— спросила Мариня.
— Я думаю,— сказалъ Поланецкій,— что извстіе о перемнахъ въ судьб Завиловскаго разошлось повсюду, и, во-вторыхъ, что это письмо хотя и послано по твоему адресу, но предназначается для Игнася.
— Можетъ быть. Это письмо неискреннее. Но, однако, и он могутъ быть очень несчастны.
— Конечно, имъ не должно быть весело. Основскій былъ правъ, когда писалъ, что во всемъ этомъ и пани Броничъ испытала огромное разочарованіе и что она напрасно старается обмануть себя. А что касается панны Кастелли, ты знаешь, что сказалъ мн о ней Свирскій? Я не повторю теб буквально его оскорбительныхъ словъ, но онъ сказалъ, что ее теперь можетъ взять или дуракъ, или человкъ сомнительной нравственности. Они сами это понимаютъ и, конечно, имъ не весело. Можетъ быть, и совсть отзывается, но посмотри, однако, сколько въ этомъ письм вывертовъ. Не показывай его Игнасю.
— Нтъ, не покажу, — отвтила Мариня. Вс ея самыя горячія желанія были на сторон панны Ратковской.
А Поланецкій, идя вслдъ за мыслью, которая волновала его уже съ давняго времени, повторилъ почти бувально то, что говорилъ самому себ:
— Есть какая-то логика, которая караетъ, и он собираютъ то, что посяли. Зло, какъ волна, отражается отъ берега и возвращается назадъ.
Мавиня начала чертить концомъ зонтика фигуры на полу, какъ будто раздумывая о чемъ-то, потомъ подняла на мужа свои ясные глаза и сказала:
— Правда, Стахъ, что возвращается, но оно можетъ также возвратиться какъ угрызеніе совсти, какъ горе, тогда Господь Богъ удовлетворяется такимъ покаяніемъ и боле уже не караетъ.
Если бы Мариня знала, что его удручаетъ, хотла бы смягчить его страданія и придать ему бодрости, то ничего не съумла бы найти лучше этихъ простыхъ словъ. Съ нкотораго времени Поланецкій жилъ подъ давленіемъ предчувствія, что его можетъ встртить какое-то несчастіе, подъ вчнымъ страхомъ при ожиданіи этого предчувствія. Только теперь онъ узналъ отъ Марини, что этою возвращающеюся волной могутъ быть его угрызенія совсти и горе. Да, настрадался онъ не мало и въ гор ему недостатка не было, а, вмст съ тмъ, онъ чувствовалъ, что еслибъ этого было достаточно для искупленія, то онъ согласился бы страдать вдвое боле. Теперь его разбирало желаніе прижать къ груди эту полную правды и простоты женщину, отъ которой на него изливалось только добро, и если онъ не сдлалъ этого, то изъ опасенія взволновать ее, изъ робости, которая тормазила его отношенія къ ней. За то онъ поднесъ къ губамъ ея руку и сказалъ:
— Ты права… и вообще ты очень добра.
Когда она ушла, Поланецкій подошелъ къ окну и проводилъ ее глазами. Издали онъ видлъ, какъ она подвигается впередъ тяжелыми шагами, видлъ темные волосы, выбившіеся изъ-подъ шляпки, и въ эту минуту съ большею силой, чмъ когда-либо, почувствовалъ, что это — самое дорогое для него существо, что онъ одну ее любитъ и будетъ любить до смерти.

XLIII.

Два дня спустя Поланецкій получилъ отъ Машко прощальное письмо. ‘Узжаю сегодня, — писалъ Машко.— Постараюсь непремнно завернуть къ теб, но на всякій случай прощаюсь и благодарю тебя за вс, проявленныя тобою, доказательства дружбы. Да пошлетъ мн Богъ больше счастья, чмъ я видлъ прежде. Очень хотлъ бы я видться съ тобой хоть на минуту, и, если будетъ возможно, заду къ теб около четырехъ часовъ въ контору. А пока я повторяю свою просьбу: не забывайте мою жену и приласкайте, когда другіе покинутъ ее. Тебя я также прошу, чтобы ты защищалъ меня передъ нею отъ людского злословія. Я ду въ Берлинъ въ девять часовъ вечера, и совершенно открыто. До свиданія, но, во всякомъ случа, будь здоровъ. Еще разъ благодарю за все. Машко’.
Поланецкій около четырехъ часовъ пошелъ въ контору, но больше часу прождалъ безполезно. ‘Не прідетъ,— подумалъ онъ, наконецъ,— тмъ лучше!’ И онъ пошелъ домой съ чувствомъ удовольствія, что ему пришлось избгнуть непріятнаго свиданія, но вечеромъ въ немъ начало пробуждаться нкоторое состраданіе къ Машко. Поланецкій подумалъ, что этотъ человкъ, правда, шелъ дурною дорогой, но въ конц жестоко поплатился, что все случившееся давно можно было предвидть, и если т, которые предвидли это, жили съ нимъ и принимали его у себя, то теперь, въ минуту его паденія, не должны выказывать презрнія къ нему. Онъ, кром того, понималъ, какое удовольствіе доставитъ Машко, если явится на вокзалъ, и, посл минутнаго колебанія, пошелъ. По дорог онъ сообразилъ, что, вроятно, встртитъ въ вокзал и пани Машко, но ему и такъ придется встртиться съ ней, а бжать отъ нея теперь было бы ужь совсмъ позорною трусостью.
Съ этими мыслями онъ и пришелъ въ вокзалъ. Въ небольшомъ зал перваго класса сидло уже нсколько человкъ, на диванахъ лежали груды ручного багажа, но Машко нигд не было видно, и, только осмотрвшись хорошенько, Поланецкій распозналъ въ молодой, закутанной вуалью дам, сидящей въ углу зала, пани Машко.
— Добрый вечеръ,— сказалъ онъ, приближаясь къ ней.— Я пришелъ проводить вашего мужа. Гд онъ?
Она, слегка кивнувъ ему головой, отвтила своимъ обычнымъ, холоднымъ голоскомъ:
— Мой мужъ покупаетъ билеты. Онъ сейчасъ придетъ.
— Какъ билеты? Разв и вы дете съ нимъ?
— Нтъ, мой мужъ покупаетъ билетъ.
Дальнйшій разговоръ при такихъ условіяхъ представлялся довольно затруднительнымъ, къ счастью, появился Машко въ сопровожденіи артельщика, которому и отдалъ вещи и деньги на багажъ. Въ длинномъ плащ съ пелериной, въ мягкой войлочной шляп, со своими длинными бакенбардами и золотымъ пенснэ, онъ казался какимъ-то странствующимъ дипломатомъ. Поланецкій ошибся, что Машко проявитъ особую радость при его появленіи. Правда, Машко, завидя его, сказалъ: ‘Ахъ, какъ я радъ, что ты пришелъ!’ — но сказалъ какъ будто съ оттнкомъ небрежности и съ торопливостью скоро отъзжающаго человка.
— Ну,— добавилъ онъ и осмотрлся вокругъ,— все улажено. А гд мой ручной багажъ? Ахъ, вотъ! Хорошо!
Истомъ онъ обратился къ Поланецкому и повторилъ:
— Спасибо, что ты пришелъ. Сдлай мн, въ такомъ случа, еще одно одолженіе: отвези мою жену домой или, по крайней мр, выйди съ ней вмст и помоги ей отыскать экипажъ… Тереза, панъ Поланецкій проводитъ тебя домой. Дорогой мой, поди сюда на минуту, мн нужно теб сказать кое-что.
Онъ отвелъ Поланецкаго въ сторону и началъ говорить съ лихорадочною поспшностью:
— Ты непремнно отвези ее. Я свой отъздъ кое-какъ обставилъ, но ты такъ, мимоходомъ, скажи ей, что удивляешься, что не задолго до такого важнаго дла я узжаю, что если меня задержитъ какая-нибудь случайность, то дло должно быть проиграно. Я хотлъ быть у тебя, чтобы собственно просить объ этомъ, но ты понимаешь… день отъзда! Слушается дло черезъ недлю… Я захвораю,— вмсто меня выступитъ мой помощникъ, начинающій адвокатъ,— и, понятно, проиграетъ. Но всему будетъ приданъ приличный видъ. Жену я обезпечилъ. Все записано на ея имя и у нея не отнимутъ ни одной рюмки. У меня же созрла теперь идея, съ которой я направлюсь къ кораблестроительному обществу въ Антверпенъ. Если я заключу договоръ, вс наши лса затрещатъ, но кто знаетъ, не возвращусь ли я назадъ? Это такое дло, въ сравненіи съ которымъ весь Плошовъ — пустяки. Подробне я не могу говорить. Еслибъ не тяжелыя минуты, которыя придется пережить моей жен, то я боролся бы съ горемъ, но меня здсь такъ и душитъ!
Онъ показалъ рукою на горло, а потомъ заговорилъ еще поспшне:
— На меня свалилось несчастіе, но несчастіе можетъ свалиться и на всякаго. Наконецъ, объ этомъ говорить поздно. Какъ было, такъ и было, но я длалъ все, что могъ, и еще сдлаю, что могу. Для меня будетъ утшеніемъ и то, что ты свое получишь, хотя бы изъ Кшеменя. Еслибъ у меня было время познакомить тебя съ моею идеей, то ты самъ сознался бы, что такая мысль не всякому придетъ въ голову. Можетъ быть, я буду имть дла и съ вашимъ домомъ. Видишь, я не поддаюсь. И жену обезпечилъ совершенно. Ну!… Что-жь длать? Другой на моемъ мст хуже бы кончилъ. Разв не правда? Но возвратимся къ жен.
Поланецкій съ неудовольствіемъ слушалъ Машко. Онъ удивлялся его твердости, но, вмст съ тмъ, чувствовалъ, что ему недостаетъ какого-то равновсія, которое отличаетъ предпріимчиваго человка отъ авантюриста. И ему казалось, что въ Машко сидятъ остатки стараго, отжившаго типа, что онъ долго еще будетъ метаться изъ стороны въ сторону со своими идеями, но будетъ падать все ниже и ниже, до тхъ поръ, пока не окончитъ стоптанными сапогами и кафе второго разряда, гд будетъ разсказывать такимъ же ‘поломаннымъ судьбою’ исторію о своемъ прошломъ величіи. Кром того, вся его жизнь съ начала до конца основана на неправд, и Машко, при всемъ своемъ ум, никогда не выбраться изъ этой неправды.
А Машко притворялся теперь и въ присутствіи жены. Мало того, когда зала начала наполняться народомъ и нкоторые знакомые подходили къ нимъ перекинуться двумя-тремя словами, Машко относился къ нимъ съ такимъ оттнкомъ величія и снисходительности, что Поланецкаго разбирала злость. ‘И подумать,— мелькнуло у него въ голов,— что этотъ человкъ бжитъ отъ кредиторовъ! Что будетъ, если онъ когда-нибудь наживетъ состояніе?’
Раздался звонокъ, за окнами послышалось тяжелое дыханіе локомотива. Вс заторопились. ‘Интересно знать, что въ немъ теперь длается?’ — подумалъ Поланецкій. Но Машко и въ эту минуту не могъ высвободиться изъ цпей лжи. Можетъ быть, его сердце сжалось злымъ предчувствіемъ, что онъ больше никогда не увидитъ свою жену, что детъ на горе, на поношеніе, но ему невозможно было ни высказать того, что онъ чувствовалъ, ни даже проститься съ женою такъ, какъ бы хотлъ.
Раздался третій звонокъ. Вс вышли на платформу, а Машко еще на минуту остановился передъ спальнымъ вагономъ. Свтъ фонаря падалъ прямо на его лицо, и видно было, что около его губъ показались дв складки. Но говорилъ онъ спокойно, тономъ человка, котораго дла заставляютъ ухать на нсколько дней и который не сомнвается, что скоро возвратится.
— Ну, до свиданія, Тереня! Поцлуй отъ меня руку мамы и будь здорова! До свиданія, до свиданія!
Онъ взялъ ея руку и долго прижималъ къ своимъ губамъ.
А Поланецкій,— онъ нарочно отошелъ немного въ сторону,— думалъ:
‘Они видятся въ послдній разъ. Черезъ какіе-нибудь полгода начнется процессъ о развод’.
И его вдругъ поразило, что судьба и матери, и дочери предназначила одинаковую участь. Об составили какъ будто бы блестящую партію и мужья обихъ должны были бжать отъ семейнаго очага, оставивъ женамъ только одинъ позоръ.
Прозвонили въ третій разъ. Машко вошелъ въ вагонъ. Еще съ минуту въ широкомъ окн виднлись его бакенбарды и золотое пенснэ, потомъ поздъ двинулся и исчезъ въ темнот.
— Я къ вашимъ услугамъ,— сказалъ Поланецкій.
Онъ былъ почти увренъ, что пани Машко ограничится сухою благодарностью, и даже заране сердился на нее, потому что ршилъ сказать ей нсколько словъ не только о ея муж, но и о самомъ себ. Но пани Машко кивнула головой въ знакъ согласія. У нея также былъ свой планъ. Въ сердц ея скопилась масса негодованія и обиды на Поланецкаго. Конечно, онъ захочетъ воспользоваться минутой, которую они проведутъ наедин, и тутъ-то она дастъ ему такой отпоръ, что онъ долго будетъ помнить его. Но она ошибалась. Прежде всего, онъ разбился объ нее, какъ ладья о льдину, и ужь по этому поводу питалъ къ ней не только недоброжелательство, но и ненависть. Во-вторыхъ, если, благодаря сознанію, что вина исключительно лежитъ на его сторон, эта ненависть и прошла, то самъ онъ измнился такъ сильно, что сдлался чуть ли не совсмъ другимъ человкомъ. Торговый разсчетъ съ самимъ собой научилъ его тому, что за подобныя прихоти платятъ дорого, онъ былъ въ фазис страшной тоски по жизни безъ обмана, и раскаяніе такъ разъло его вожделнія, какъ ржа разъдаетъ желзо. Помогая ей ссть въ карету и прикасаясь къ ея рук, онъ былъ совершенно спокоенъ и тотчасъ же завелъ разговоръ о Машко. Чувство человчности призываетъ подготовить ее къ будущей катастроф и смягчить ея значеніе.
— Я удивляюсь смлости вашего мужа,— сказалъ онъ.— Достаточно, чтобъ во время его пребыванія въ Берлин обрушился хоть одинъ мостъ на желзной дорог, и онъ не вернется къ длу, а отъ этого дла, какъ вамъ извстно, зависитъ вся его судьба. Вроятно, онъ руководился важными соображеніями, но, во всякомъ случа, это рискъ.
— Мосты крпки,— отвтила пани Машко.
Но Поланецкій, не обезкураженный этимъ не особенно поощряющимъ отвтомъ, говорилъ дальше, приподнимая передъ нею завсу будущаго, и говорилъ такъ долго, что карета подъхала къ дому Машко Тогда пани Машко, очевидно, не понимая смысла словъ Поланецкаго, а, можетъ быть, недовольная тмъ, что онъ не далъ ей возможности оборвать его, сказала, уже выйдя изъ кареты:
— У васъ есть какая-нибудь личная цль, чтобы тревожить меня?
— Нтъ, — отвтилъ Поланецкій. Онъ сообразилъ, что наступила минута сказать ей то, что онъ ршилъ сказать отъ себя.— По отношенію къ вамъ у меня есть только одна цль,— это сказать вамъ, что я подло поступилъ съ вами и отъ всей души прошу у васъ прощенія.
Но молодая женщина не отвтила ни слова и вошла въ сни. Поланецкій до конца жизни не узналъ, что означало это молчаніе,— ненависть или прощеніе.
Тмъ не мене, домой онъ возвращался съ нкоторымъ облегченіемъ,— ему казалось, что онъ долженъ былъ такъ поступить. Не крупный это актъ покаянія, но все равно: пани Машко поняла его. ‘Она можетъ думать, что я просилъ у нея прощенія за дальнйшее мое поведеніе,— говорилъ себ Поланецкій,— но, во всякомъ случа, я смле буду смотрть ей въ глаза’.
Въ этой мысли, несомннно, крылась и часть эгоизма, но было видно и желаніе сойти съ ложнаго пути.

XLIV.

Панна Елена передъ отъздомъ также получила письмо отъ пани Броничъ врод того, какое получила Мариня, и также не показала его Завиловскому. Наконецъ, и Завиловскій ухалъ вмст со Свирскимъ недлю спустя и не постилъ никого изъ знакомыхъ, за исключеніемъ панны Ратковской. Самъ Свирскій отвлекъ его отъ всхъ визитовъ и Поланецкій, въ разговор съ женой, отдавалъ ему полную справедливость: ‘Теперь это было бы непріятно и для Игнася, и для насъ. Другое дло — т, которые видли его каждый день,— они привыкли къ нему, но изъ постороннихъ никто бы не могъ воздержаться, чтобы не посмотрть на слдъ, что остался у него на лбу. Теперь Игнась сильно измнился. За границей онъ совсмъ придетъ въ себя, и когда возвратится, мы примемъ его такъ, какъ будто бы ничего не произошло, а чужіе, прежде всего, будутъ видть въ немъ богатаго барина’.
Конечно, это была правда, но, вслдствіе вызда Свирскаго и Завиловскаго, вокругъ Поланецкихъ образовалась пустота. Кружокъ ихъ знакомыхъ распался. Основскій все жилъ въ Брюссел,— о пани Основской никто не зналъ хорошенько, гд она. Пани Броничъ съ панной Кастелли сидли въ Париж, пани Краславская съ дочерью замкнулись и жили только другъ для друга, а бдную пани Эмилію болзнь, наконецъ, разъ навсегда приковала къ постели.
Остались только Бигели и профессоръ. Но и профессоръ былъ также болнъ и, кром того, сдлался настолько страннымъ, что посторонніе принимали его прямо за сумасшедшаго. Нкоторые съ ироніей говорили, что человкъ, который надется, что христіанскій духъ такъ же проникнетъ въ исторію, какъ проникъ въ частныя отношенія, не можетъ обладать здравымъ умомъ. Профессоръ самъ началъ думать о смерти и подготовлялся къ ней. Часто онъ говорилъ Поланецкому, что хотлъ бы умереть въ ‘преддверіи къ иному міру’, и для этого собирался хать въ Римъ. Но онъ очень любилъ Мариню и хотлъ дождаться конца ея беременности.
Такимъ образомъ, Поланецкіе проводили время въ полномъ одиночеств, да оно было необходимо для Марини, потому что въ послднее время она чувствовала себ очень плохо, и вполн соотвтствовало его настроенію. Поланецкій работалъ въ контор и надъ собой, онъ вырабатывалъ въ себ новаго человка и наблюдалъ надъ женой, — она тоже подготовлялась къ новой эпох въ жизни, подготовлялась весело, ей казалось, что самое преддверіе этой эпохи благотворно вліяетъ на нихъ обоихъ. Поланецкій съ каждымъ днемъ становился все какъ-то боле безпристрастнымъ, боле снисходительнымъ въ своихъ сужденіяхъ о людяхъ, боле мягкимъ не только по отношенію къ Марин, но и ко всмъ, съ кмъ сталкивала его жизнь. Мариню онъ окружалъ исключительною заботливостью, и хотя она допускала, что заботливость эта относится не къ ней только, но и къ будущему ребенку, но признавала ея справедливость и была признательна мужу. По временамъ ее удивляла какая-то робость, точно нершительность въ его обращеніи, но и это она приписывала только опасенію Стаха за то, окончется ли все благополучно.
Такимъ образомъ протекали цлыя недли. Однообразіе прерывалось только письмами Свирскаго, который, когда только могъ улучить свободную минуту, сообщалъ, что могъ, о Завиловскомъ и о себ. Въ одномъ изъ писемъ онъ спрашивалъ отъ имени Завиловскаго, позволитъ ли ему пани Поланецкая посылать описаніе своихъ впечатлній въ форм писемъ къ ней. ‘Мы много говорили съ нимъ объ этомъ,— писалъ Свирскій.— Онъ, прежде всего, утверждаетъ, что, можетъ быть, и вамъ пріятно будетъ слышать голосъ изъ страны, которая надлила васъ такими хорошими впечатлніями, а, во-вторыхъ, что это значительно облегчитъ его работу, потому что онъ будетъ писать какъ будто къ частному лицу. Онъ здоровъ, ходитъ, стъ и спитъ отлично. Всякій вечеръ я вижу, какъ онъ садится къ столу и собирается писать. Я замтилъ, что онъ пробуетъ писать и стихи, но это какъ-то не удается ему, потому что до сихъ поръ онъ, насколько я знаю, ничего не написалъ, но, должно быть, и это мало-по-малу придетъ, а пока, можетъ быть, эпистолярная форма дйствительно облегчитъ его работу. Долженъ прибавить, что панну Елену онъ вспоминаетъ съ величайшею благодарностью и при каждомъ упоминаніи о панни Ратковской его глаза разгораются. Я часто напоминаю ему о ней, да что-жь и длать мн, бдному? Коли на роду не написано, такъ ужь ничего и не подлаешь, а кому написано, что онъ долженъ быть коломъ въ плетн, тотъ не пуститъ листьевъ даже и весною’.
Въ половин ноября пришло изъ Рима письмо, которое заставило Поланецкихъ сильно призадуматься. Свирскій писалъ вотъ что:
‘Вообразите себ, что пани Броничъ и панна Кастелли здсь и что я съ ними видлся. Въ Рим я, какъ дома, и объ ихъ прізд узналъ на другой же день. И знаете, что я тотчасъ же сдлалъ? Уговорилъ Игнася хать въ Сицилію, для чего, впрочемъ, и не потребовалось много усилій. Я подумалъ, что онъ будетъ сидть въ Сиракузахъ и Таормин, а если бы случайно попалъ въ руки ‘маффіи’, то заплатитъ за выкупъ дешевле, чмъ заплатилъ уже за право ношенія колечка панны ‘Ниточки’. Я говорилъ себ, что если они должны когда-нибудь встртиться и примириться, то пусть себ встрчаются и мирятся, но не хотлъ брать этого на свою отвтственность, въ особенности посл того, что произошло. Игнась какъ будто здоровъ, но умственно еще не пришелъ въ себя и въ этомъ состояніи его легко можно довести до чего-нибудь такого, о чемъ онъ сожаллъ бы всю жизнь. Что касается этихъ барынь, я сразу понялъ, для чего он пріхали сюда, и радовался въ душ, что разстроилъ ихъ соображенія. Что догадки мои были врны, доказательство: нсколько дней спустя на имя Игнася пришло письмо, и я на адрес сразу узналъ почеркъ достойной вдовы покойнаго Теодора. Я написалъ на конверт, что Завиловскій отбылъ неизвстно куда, и отослалъ письмо назадъ.
‘Но это только начало исторіи. На слдующій день я получаю письмо и приглашаюсь прибыть туда-то. Отвчаю, что съ прискорбіемъ долженъ отказать, что мои занятія не позволяютъ мн доставить себ это удовольствіе. На это получаю другое письмо уже съ апелляціей къ моему характеру, таланту, происхожденію, сердцу, сочувствію къ несчастной женщин и съ просьбой прибыть самому или назначить время, когда я могу принять ихъ въ своей мастерской. Длать было нечего и я пошелъ. Приняла меня одна пани Броничъ со слезами и съ цлымъ потокомъ разсказовъ, повторять которыхъ я не стану, но въ которыхъ Ниточка представляется какъ св. мученица Агнеса. Я спросилъ, чмъ могу служить?
Пани Броничъ отвтила, что ей не нужно ничего, кром добраго слова Завиловскаго, что ‘двочка больна, кашляетъ и, вроятно, года не проживетъ, но хочетъ умереть со словомъ прощенія’. Признаюсь, тутъ я немного размякъ, но все еще держался. Я не могъ дать адреса Завиловскаго, потому что и самъ не зналъ наврное, въ какомъ отел онъ остановится, но, въ конц-концовъ, общалъ, что если Игнась когда-нибудь первый заговоритъ со мной о панн Кастелли, то я буду склонять его, чтобъ онъ поступилъ согласно желанію пани Броничъ.
‘Но и это еще ничего. Въ минуту, когда я собирался уходить, вдругъ появилась сама панна Линета и обратилась къ тетк съ просьбой, чтобъ она позволила намъ поговорить наедин. Кстати я скажу вамъ, что она похудла и показалась мн боле высокою, настоящимъ ‘тополемъ’, который можетъ сломаться отъ всякаго дуновенія втра. Едва мы остались одни, какъ она обратилась ко мн и сказала: ‘Тетя пытается оправдать меня и длаетъ все изъ любви ко мн. Я признательна ей, но не могу вынести этого и говорю вамъ, что я виновата, что я злая, что я ничего не стою и, если несчастна, то сто разъ заслужила это’. Услышавъ это, я пришелъ въ недоумніе, но видлъ, что говоритъ она искренно, что губы ея трясутся, а глаза покрылись мглой. Вы можете говорить, что сердце у меня масляное, но я признаюсь, что сильно растрогался и спросилъ, что могу сдлать для нея? Она отвчала мн, что ничего, но просила меня, по крайней мр, врить, что она въ этихъ попыткахъ тетки возстановить старыя отношенія не принимаетъ никакого участія, что у нея, посл попытки Завиловскаго на самоубійство, открылись глаза на то, какова она, что она сдлала, и что она никогда въ жизни не забудетъ этого. Въ конц она еще разъ повторила, что виновата во всемъ она одна, и просила меня передать этотъ нашъ разговоръ Завиловскому, но не теперь, а когда-нибудь позже, когда онъ уже не будетъ въ состояніи сдлать предположенія, что она хочетъ тронуть его.
‘Ну, и что-жь?Поврили бы вы чему-нибудь подобному? Я вижу ясно дв вещи: во-первыхъ, попытка Завиловскаго на самоубійство, какъ бы то ни было, страшно поразила ее, во-вторыхъ, что она баснословно несчастна и — кто знаетъ?— не больна ли на самомъ дл. Мн приходятъ въ голову слова панны Елены Завиловской,— помните, вы повторили мн ихъ?— что человку невозможно сомнваться, пока онъ живъ. Во всякомъ случа, это — вещь исключительная. И я врю, что если бы Завиловскій захотлъ теперь вновь возвратиться къ ней, то она сама не согласилась бы, и только потому, что не чувствуетъ себя достойною его. Я думаю, что на свт много боле лучшихъ и благодарныхъ натуръ, чмъ панна Кастелли, но пусть меня чортъ возьметъ, если я буду что-нибудь длать противъ нея’.
Это письмо произвело на всхъ сильное впечатлніе и послужило поводомъ къ частымъ разговорамъ между Поланецкими и Бигелями. И сейчасъ же оказалось, насколько измнился Поланецкій. Прежде онъ не нашелъ бы достаточно словъ для обвиненія панны Кастелли и никогда не поврилъ бы, чтобы въ женщин такого рода могла отозваться какая-нибудь струна порядочности, а теперь, когда пани Бигель (вс барыни душой и тломъ принадлежали къ партіи панны Ратковской) выразила сомнніе, не обозначаетъ ли это только перемну въ тактик панны Кастелли, Поланецкій сказалъ:
— Нтъ, она черезъ-чуръ молода для того и теперь, мн кажется, поступаетъ искренно. Уже и то великая вещь, что она безъ всякихъ оправданій признаетъ свою вину,— это доказываетъ, что ей опротивла житейская неправда.
Онъ подумалъ немного и добавилъ:
— Я помню, напримръ, Машко,— онъ какъ будто и сознавалъ, что идетъ неправильнымъ и фальшивымъ путемъ, но сейчасъ же и искалъ за собою обстоятельствъ, которыя могли бы оправдать его: ‘У насъ такъ нужно’, ‘это вина нашего общества’, ‘я плачу такими деньгами, которыя находятся въ оборот’. Чего-чего я ни наслушался! И все это была одинаковая неправда. А, вдь, нужно имть отвагу, чтобы сказать: моя неизвинительная вина!— и у кого эта отвага есть, у того кое-что осталось.
— Такъ вы думаете, что Завиловскій хорошо бы сдлалъ, если бы вернулся къ ней?
— Я этого не думаю и не допускаю, чтобъ это могло случиться.
Но живой интересъ, возбужденный извстіями изъ Рима, забота о Завиловскомъ и панн Кастелли смолкли подъ натискомъ боле важной заботы, которая распростерла свои крылья надъ домомъ Поланецкихъ. Къ концу ноября здоровье Марини стало видимо портиться. Оно и давно было нехорошо, но Мариня скрывала это, покуда могла. Теперь на нее находили припадки сердцебіенія и такая слабость, что бывали дни, когда она не могла подняться съ кресла. Къ этому присоединилась боль въ спин и головокруженіе. Въ теченіе недли она измнилась и похудла до такой степени что даже врачи, которые до сихъ поръ принимали эти явленія за обычныя предвстія приближающихся родовъ, начали тревожиться. Прозрачное лицо Марини по временамъ принимало синеватый оттнокъ и, въ особенности, когда глаза больной были закрыты, становилось похожимъ на лицо умершей. Даже пани Бигель, величайшая оптимистка изо всхъ окружающихъ, не могла противиться опасеніямъ, а доктора прямо заявили Поланецкому, что, при такихъ условіяхъ, будущее является не безопаснымъ и грозитъ Богъ всть какими послдствіями. Только одна Мариня, несмотря на возростающую слабость, не теряла надежды.
А Поланецкій терялъ и надежду. Для него наступило такое тяжелое время, что вс невзгоды и страданія, какія пришлось пережить ему, показались теперь ничмъ въ сравненіи съ этою страшною тревогой, переходящею иногда въ совершенное отчаяніе. Когда-то, вскор посл женитьбы на Марин, въ его понятіяхъ о брак и въ надеждахъ на будущее ребенокъ былъ чмъ-то главнымъ, а теперь онъ почувствовалъ, что отдалъ бы не одного, а всхъ дтей, которыхъ послала бы ему судьба, чтобы спасти только ее, ее одну. И сердце его разрывалось, когда Мариня ослабвшимъ голосомъ повторяла свой вчный вопросъ. ‘Стахъ, а если будетъ мальчикъ?’ Ему хотлось бы упасть къ ея ногамъ, обнять ихъ и сказать: ‘Провались они вс, мальчикъ или двочка, только ты осталась бы жива!’ — но долженъ былъ улыбаться и спокойно уврять ее, что ему все равно. Снова напалъ на него прежній страхъ, и надежда, что волна зла, при милости Божіей, возвращается только какъ раскаяніе, развялась безъ слда. Теперь по временамъ ему казалось, что болзнь Марини и есть именно эта возвращающаяся волна. Почему это такъ, онъ не могъ бы отвтить, но напрасно разумъ твердилъ ему, что, напримръ, между проступкомъ пани Основской или панны Кастелли и карой, которая постигла ихъ, существуетъ непосредственная связь, а тутъ никакой связи нтъ. Страхъ отвчалъ ему на это, что зло можетъ просачиваться въ жизнь такими таинственными путями, что человческій разумъ не въ состояніи прослдить ихъ. И при этой мысли имъ овладвала какая-то мистическая боязнь. Въ несчастій человкъ утрачиваетъ способность къ логическимъ размышленіямъ и живетъ подъ бременемъ тяготющей надъ нимъ угрозы, и вотъ подъ такимъ-то бременемъ и жилъ Поланецкій. Онъ видлъ только пропасть и собственное безсиліе. Не разъ, глядя на изможденное лицо Марини, онъ говорилъ себ: ‘Нужно быть сумасшедшимъ, чтобы допустить, что она останется жива’,— и, вмст съ тмъ, отчаянно искалъ на лицахъ окружающихъ хоть тнь надежды и каждою каплей крови, каждою частицей мозга, всею силой души и сердца возмущался противъ ея смерти. Ему казалось непонятною несправедливостью, чтобъ она могла на вки сомкнуть очи, прежде чмъ онъ не докажетъ, какъ безмрно онъ любитъ ее, прежде чмъ не вознаградитъ ее за всю свою невнимательность, рзкость, эгоизмъ и недовріе, прежде чмъ не скажетъ ей, что она стала дутою его души, чмъ-то не только цнимымъ дороже всей жизни, но и обоготворяемымъ. Онъ повторялъ себ, что если Богъ не сдлаетъ этого для него, то долженъ сдлать для нея, чтобы, по крайней мр, она ушла изъ міра съ такимъ сознаніемъ счастья, какого она заслуживала. Отъ этихъ дерзкихъ предписаній Богу онъ снова переходилъ къ сокрушенію, покорности и мольб. Но состояніе здоровья Марини ухудшалось съ каждымъ днемъ, а Поланецкій между двухъ, отверзтыхъ передъ нимъ, безднъ отчаянія, изъ которыхъ одна кричала: ‘этого не можетъ быть,’ а другая: ‘это быть должно’,— метался и терялъ голову.
Вдобавокъ ко всему,— по необходимости, изъ опасенія, чтобы не лишить жену надежды,— онъ, въ присутствіи ея, долженъ былъ показывать видъ, что не придаетъ особаго значенія ея болзни. И докторъ, и пани Бигель каждый день предостерегали его, чтобъ онъ не пугалъ ее излишнею заботливостью, то же повторялъ ему собственный разумъ, но это являлось для него новымъ терзаніемъ,— ему приходило въ голову, что она можетъ принять это за недостатокъ чувства и умереть съ мыслью, что онъ никогда не любилъ ее. Въ немъ все измнилось кореннымъ образомъ. Безсонница, мученія и тревога довели его до состоянія какой-то болзненной экзальтаціи, въ которой опасность, и безъ того достаточно очевидную, онъ видлъ въ преувеличенныхъ размрахъ. Ему казалось, что надежды нтъ уже никакой, и по временамъ онъ думалъ о Марин, какъ будто она уже умерла. Въ теченіе цлыхъ дней онъ вспоминалъ вс хорошія стороны ея характерами слова, ея доброту, вспоминалъ, какъ вс любили ее, и, вмст съ тмъ, горько упрекалъ себя, что никогда не стоилъ ее, недостаточно любилъ, недостаточно цнилъ, что, въ конц-концовъ, нарушилъ ея довріе, долженъ, вслдствіе этого, потерять ее, и теряетъ ее по-дломъ. Въ этомъ сознаніи, что такое страшное наказаніе, вмст съ тмъ, и заслужено имъ, и что для всякаго исправленія время уже миновало,— было что-то раздирающее.
Въ начал декабря, посл двухмсячнаго отсутствія, возвратились изъ Италіи Свирскій и Завиловскій.
Поланецкій такъ высохъ и похудлъ за это время, что они едва узнали его, да и онъ, весь погруженный въ свое горе, почти не обратилъ на нихъ вниманія и какъ сквозь сонъ слушалъ ободряющія слова и разсказы, какими добрый Свирскій хотлъ разсять его удручающія мысли. Могли ли его интересовать теперь Завиловскій, пани Броничъ или панна Кастелли, когда его Мариня могла умереть каждый день? Свирскій, необычайно расположенный къ Марин, желалъ прицпиться къ какой-нибудь надежд и для этого отправился къ пани Бигель, но и та не много могла утшить его. Доктора сами не знали хорошенько, что съ больной, потому что къ ея положенію присоединились еще и разныя осложненія, которыя не поддавались даже опредленію. Извстно было только, что сердце больной дйствуетъ неправильно, опасались, чтобы, вслдствіе неправильнаго кровообращенія, не образовался въ жилахъ сгустокъ, который грозитъ моментальною смертью. Но, кром того, даже при самомъ благопріятномъ исход, могло случиться многое: и истощеніе, и упадокъ силъ,— и все это могло оказаться впослдствіи. Свирскій убдился, что пани Бигель также не обольщаетъ себя надеждой, потому что въ конц разговора она расплакалась и сказала:
— Бдная Мариня, но и онъ бдный. Хоть бы ребенокъ остался, — тогда, покрайней мр, онъ нашелъ бы силы перенести ударъ.
И, выплакавшись, она прибавила:
— Ни такъ не понимаю, какъ онъ можетъ выдерживать все это. Она была права. Поланецкій не лъ и не спалъ. Въ контор онъ не показывался давно, изъ дому выходилъ не надолго только за цвтами,— Мариня всегда любила ихъ. Но она была такъ больна, что каждый разъ, неся въ рукахъ пукъ хризантемовъ, онъ возвращался со страшною мыслью, что, можетъ быть, ему придется положить ихъ на гробъ. Мариня и сама поняла, что, можетъ быть, она близка къ смерти. Мужу она не хотла говорить объ этомъ, но передъ пани Бигель какъ-то расплакалась,— ей было такъ жаль и Стаха, и жизни. Ее убивала мысль, какъ онъ перенесетъ горе, ей, въ одно и то же время, хотлось, чтобъ онъ и сильно жаллъ ее, и не особенно сильно страдалъ. Долгое время она притворялась передъ нимъ, что уврена, что все окончится благополучно, но потомъ, когда съ ней стали случаться обмороки, она собралась съ духомъ и ршилась говорить съ нимъ откровенне. Она считала это своимъ долгомъ и однажды ночью, когда пани Бигель, утомленная долгимъ бдніемъ, пошла спать, а Поланецкій, по обыкновенію, остался при ней, Мариня притянула къ себ его руку и сказала:
— Стахъ, я хотла бы поговорить съ тобой и попросить объ одной вещи.
— Что ты хочешь, любовь моя?— спросилъ Поланецкій.
Мариня задумалась на минуту, какъ бы лучше выразить свою просьбу, а потомъ заговорила:
— Общай мн… Я знаю, что непремнно оправлюсь… но общай мн, что… если это будетъ мальчикъ, ты будешь добръ къ нему и будешь любить его.
Поланецкій нечеловческимъ усиліемъ подавилъ рыданіе, которое сдавливало его горло, и отвчалъ спокойно:
— Дорогая моя! и тебя я всегда любилъ, и его буду любить. Будь спокойна…
Мариня попробовала было поднести его руку къ губамъ, но, отъ слабости, не могла и только благодарно улыбнулась ему, а черезъ минуту сказала:
— И еще одно… Не думай, чтобъ я предполагала что-нибудь страшное,— вовсе нтъ!— но я… я хотла бы исповдаться.
У Поланецкаго дрожь пробжала съ головы до ногъ.
Мариня вспомнила, что ему когда-то не нравилось ея выраженіе ‘служба Божія’, и, желая дать понять, что тутъ дло идетъ не о чемъ другомъ, а только о выполненіи религіозныхъ обязанностей, она сказала почти съ веселою улыбкой:
— Служба Божія!
Исповдь совершилась на другой день. Поланецкій такъ уже былъ увренъ, что всему конецъ, что удивлялся, какъ Мариня все еще жива. Но этого мало, къ вечеру ей сдлалось немного лучше.
Онъ не смлъ впустить въ свою душу надежду, а надежда становилась все очевидне. Дыханіе Марини стало легче, около полуночи она завела съ нимъ обычную войну, чтобы онъ пошелъ отдохнуть. Дйствительно, и самъ Поланецкій, отъ тревоги и утомленія, казался не лучше Марини. Сначала онъ сопротивлялся, настаивалъ на томъ, что спалъ днемъ,— это была неправда,— но когда Мариня потребовала настоятельно, то уступилъ, тмъ боле, что при ней были акушерка и пани Бигель, а докторъ, который уже цлую недлю проводилъ ночи въ ихъ квартир, заврилъ его, что сегодня нельзя ожидать никакого ухудшенія.
Поланецкій ушелъ, но сдлалъ то, что длалъ всегда, то-есть слъ въ кресло у дверей Марини и началъ прислушиваться, что длается въ ея комнат. Одинъ часъ проходилъ за другимъ.
При малйшемъ шум Поланецкій вскакивалъ, но когда шумъ стихалъ, садился снова и начиналъ думать быстро и хаотично, какъ длаютъ люди, надъ которыми виситъ опасность. Но, вслдствіе утомленія, одна мысль его заходила за другую, образовалась какая-то путаница, въ которой онъ не могъ разобраться. Да и сонъ побждалъ его. Силы у него были недюжинныя, но въ теченіе десяти дней онъ только переодвался, а совсмъ не раздвался ни разу, и подерживалъ себя только чернымъ кофе и возбужденіемъ. Онъ не поддавался и теперь, хотя голова его была точно налита свинцомъ, а путаница мыслей обратилась въ какую-то черную тучу, безъ малйшаго яснаго луча. Механически онъ повторялъ себ только, что Мариня больна и ему нельзя заснуть, но эти слова не имли для него никакого значенія.
Наконецъ, трудъ, утомленіе и безсонныя ночи взяли верхъ. Его объялъ непреодолимый, каменный сонъ, въ которомъ ничего не снится, въ которомъ гибнетъ дйствительность, гибнетъ весь міръ и, кажется, каменетъ вся жизнь.
Передъ утромъ его разбудилъ стукъ въ дверь.
— Панъ Станиславъ!— послышался тихій голосъ пани Бигель.
Поланецкій вскочилъ, сразу опамятовался и выбжалъ изъ комнаты. Однимъ взоромъ онъ охватилъ постель Марини и, при вид спущенныхъ занавсокъ, ноги его подкосились.
— Что случилось?— прошепталъ онъ поблвшими губами.
Пани Бигель отвтила такъ же тихо, слегка прерывающимся голосомъ:
— Богъ далъ вамъ сына…
И она приложила палецъ къ губамъ.

XLV.

Поланецкому еще пришлось пережить много тяжелыхъ, очень тяжелыхъ дней. Мариня такъ ослабла, что жизнь ея колебалась какъ пламень лампады. Угаснетъ или разгорится?— на это никто не могъ отвтить. По временамъ вс были убждены, что вотъ-вотъ она угаснетъ. Но молодость и утшеніе, которое принесло ей рожденіе ребенка, склонили стрлку всовъ въ сторону жизни. Въ одинъ день больная, посл долгаго сна, проснулась какъ будто бы боле свжею. Старый докторъ, который былъ при ней и который хотлъ лучше убдиться, что это улучшеніе существуетъ на самомъ дл, пожелалъ призвать другого доктора. Поланецкій самъ похалъ за нимъ и почти сходилъ съ ума, разыскивая его по городу цлыхъ полдня. Онъ не смлъ еще надяться, что наступилъ ршительный переломъ и въ болзни Марини, и въ его несчастій. Когда, наконецъ, онъ нашелъ проклятаго доктора и привезъ его къ себ домой, то въ прихожей ихъ встртила пани Бигель съ мокрыми глазами, но съ сіяющимъ лицомъ.
— Лучше! Положительно лучше!
И она не могла говорить больше, изъ глазъ ея хлынули слезы. Поланецкій поблднлъ отъ волненія, а она, вскор овладвъ своею радостью, заговорила, улыбаясь сквозь слезы:
— Теперь барыня буянитъ изъ-за ды. Сначала приказала было принести къ себ маленькаго, потомъ разспрашивала, почему вы не возвращаетесь. А теперь буянитъ изъ-за ды… да, вдь, какъ воюетъ! Охъ, слава Теб, Господи! Слава Теб, Господи!
И отъ радости пани Бигель обняла Поланецкаго, а тотъ долгое время не могъ оторвать губъ отъ ея руки. Онъ весь дрожалъ отъ усилія подавить свой восторгъ, а вмст съ тмъ и рыданія, которыя скопились въ немъ за столько дней тревоги и муки и теперь искали выхода.
Тмъ временемъ доктора пошли къ Марин, и какъ долго сидли они у нея, какъ долго! Когда, посл совщанія, они появились опять, лица ихъ сіяли довольствомъ. На лихорадочные разспросы Поланецкаго тотъ, который постоянно былъ возл Марини, старый сангвиникъ, съ золотыми очками на носу и съ золотымъ сердцемъ въ груди, самъ обрадованный, но сильно утомленный, заворчалъ:
— Что съ нею? Подите, поблагодарите Бога, вотъ что!
И Поланецкій пошелъ. Еслибъ онъ былъ человкомъ совершенно неврующимъ, то въ настоящую минуту сдлалъ бы то же самое и, съ сердцемъ преисполненнымъ слезъ и признательности, точно также благодарилъ бы Бога, что онъ смилостивился надъ нимъ и допустилъ волн зла возвратиться только въ вид горя, муки угрызенія, но не въ вид смерти.
Успокоившись, онъ на цыпочкахъ вошелъ въ комнату жены, гд засталъ и пани Бигель. Мариня бодро смотрла повеселвшими глазами и съ перваго взгляда можно было видть, что ей гораздо лучше.
— Видишь, Стахъ, хорошо?— сказала она при вид мужа.
— Хорошо, любовь моя!— тихо отвтилъ Поланецкій.
Для сильныхъ проявленій чувства время еще не наступило и онъ молча слъ возл ея кровати, но радость и безпредльная любовь къ Марин вскор овладли имъ такъ, что онъ наклонился, обнялъ ея ноги, закутанныя одяломъ, припалъ къ нимъ лицомъ и такъ и замеръ безъ движенія.
Мариня хотя и была очень слаба, но улыбнулась довольною улыбкой. Съ минуту она молча смотрла на него, потомъ, совсмъ какъ ребенокъ, обрадованный лаской, сказала пани Бигель, указывая своимъ прозрачнымъ пальцемъ на черноволосую голову, прижавшуюся къ ея ногамъ:
— Любитъ!…
На другой день Мариня чувствовала себя еще лучше и съ этого времени чуть не каждый часъ приносилъ ей облегченіе. Въ конц-концовъ, это не было уже медленное возвращеніе къ здоровью, а какъ бы новый разцвтъ, внезапный переходъ отъ зимы къ весн, который приводилъ въ изумленіе самого стараго доктора. Поланецкому иногда хотлось кричать отъ радости,— она душила его теперь, какъ передъ этимъ душила мука. Мариню, изъ предосторожности, еще держали въ постели, но когда силы ея начали увеличиваться, она стала капризничать и каждый вечеръ объявляла, что завтра встанетъ непремнно. Долгая болзнь и слабость повліяли только на ея характеръ, но и это должно было пройти современемъ. Когда-то спокойная и разсудительная женщина на время точно обратилась въ избалованнаго ребенка, который искренно огорчался, когда ему отказывали въ его требованіяхъ. Однажды она начала жаловаться мужу, что ей не даютъ краснаго вина. Пани Бигель объясняла, что она дала, сколько докторъ позволилъ, а больше она дать не ршается. Поланецкій началъ утшать Мариню, какъ когда-то утшалъ Литку:
— Дадутъ дточк вина, сейчасъ дадутъ… только докторъ прідетъ.
— Краснаго?
— Ну, да, краснаго!— отвтилъ Поланецкій, и они оба засмялись, а съ ними и пани Бигель. Какъ прежде во всей квартир чувствовалась тревога смерти и несчастія, такъ теперь радость освщала ее, какъ солнце. Вс были веселы, не исключая и пана Плавицкаго, который, со дня рожденія внука, проникся патріархальнымъ, хотя и благосклоннымъ величіемъ, не исключающимъ веселья. Однажды онъ принесъ свое завщаніе и принудилъ всхъ выслушать его отъ начала до конца. Во вступленіи онъ трогательными словами прощался съ жизнью, съ дочерью, съ Поланецкимь и со внукомъ, не скупясь на указанія, какъ воспитать его хорошимъ человкомъ и гражданиномъ, потомъ завщалъ ему все свое состояніе. Несмотря на то, что посл банкротства Машко у него оставалось только то, что давалъ ему Поланецкій, панъ Плавицкій, тмъ не мене, былъ растроганъ своею щедростью и почти цлый вечеръ просидлъ съ миной пеликана, который только что накормилъ голодныхъ птенцовъ своимъ тломъ.
Человкъ, возрождающійся посл тяжкой болзни, до нкоторой степени проходитъ чрезъ вс фазисы дтства и первой молодости, съ тою только разницей, что то, что прежде измрялось годами, при такихъ условіяхъ измряется недлями и даже днями. Такъ было и съ Мариней. Пани Бигель, которая сначала называла ее ‘bb’, теперь, смясь, говорила, что постепенно ‘bb’ превращается въ маленькую двочку, а изъ двочки въ подростка. Но въ подростк начало сказываться уже кокетство женщины. Теперь, когда ее причесывали, она непремнно требовала, чтобы на колни къ ней ставили маленькое зеркальце, и тщательно наблюдала, исполнилось ли пророчество пани Бигель, стала ли она лучше, чмъ была до тхъ поръ. Въ первое время осмотръ не особенно удовлетворялъ ее, но потомъ Мариня становилась все боле и боле довольна. Наконецъ, въ какой-то день, посл прически, она еще разъ приказала подать себ зеркало. Еще разъ совершился обзоръ глазъ, ушей, волосъ, выраженія лица,— словомъ, всего, что только можно обозрть.
Результаты, вроятно, были благопріятны, потому что Мариня улыбнулась, покраснла, потомъ обратилась въ сторону комнаты Поланецкаго, погрозила своимъ исхудалымъ кулачкомъ и, съ выраженіемъ побдителя, воскликнула:
— Ну, подождите теперь, панъ Стахъ!
Дйствительно, она никогда не была такъ прелестна, какъ теперь. Ея кожа, и всегда очень блая, стала теперь боле прозрачною, чмъ тогда, когда Завиловскій терялъ голову и слагалъ въ честь ея стихи съ утра до вечера. Въ добавокъ къ этому, на щекахъ ея разгорался первый розовый разсвтъ здоровья. Ея глаза, губы, похудвшее лицо свтились свтомъ весны и возрожденной жизни. Это была чудная головка, сіяющая яркими, но изящными красками, поражающая художествомъ рисунка, и когда она покоилась на подушк, на фон темныхъ волосъ, то отъ нея трудно было оторвать глаза. Такъ называемому ‘пану Стаху’, который все это отлично видлъ и который, по опредленію Бигеля, отъ любви не могъ ‘ни рукой, ни ногой двинуть’, не было никакой надобности ‘ждать’. Онъ теперь не только любилъ ее, но и питалъ безграничную признательность къ ней за то, что она не умерла, и выказывалъ эту благодарность тмъ, что старался угадать ея мысли. Мариня даже не предполагала, что когда-нибудь до такой степени станетъ осью его жизни, зницей его ока, душою его мыслей и дяній. Имъ никогда не было дурно другъ съ другомъ, но теперь, вмст съ выздоровленіемъ Марини, въ ихъ домъ вошло небывалое счастье и небывалая радость.
Въ данномъ случа дятельную помощь оказывалъ и молодой Поланецкій. Мариня не могла кормить сама и Поланецкій, предвидя это, заране отыскалъ кормилицу. Когда-то она служила у Плавицкихъ, затмъ поступила въ Ялбжиковъ, и тутъ-то съ ней случилось несчастіе. До сихъ поръ оставалось въ тайн, кто былъ виною этого. Если кого-нибудь изъ землевладльцевъ можно было обвинить въ нелюбви къ народу, то, конечно, ужь не пана Гонтовскаго, потому что весь Ялбжиковъ кишлъ доказательствами, какъ сильно панъ Гонтовскій любилъ народъ. Даже при регулированіи сервитутовъ жители Ялбжикова, въ числ другихъ вопросовъ, поднимали и тотъ, что ‘баринъ здитъ на бломъ кон, стрляетъ изъ пистолета, да двкамъ въ глаза заглядываетъ’. Если, съ одной стороны, не легко было понять, какую связь могутъ имть вышеозначенныя привычки пана Гонтовскаго съ регулированіемъ сервитутовъ, то, съ другой, становилось яснымъ, что, благодаря этимъ привычкамъ, Поланецкій легко нашелъ въ Ялбжиков кормилицу для своего сына.
Такъ какъ это была сильная и красивая мазурка, то молодой человкъ могъ только выиграть отъ ея попеченій. Вообще, молодой Поланецкій былъ такая особа, которая съ момента своего появленія на свтъ все боле и боле завладвала всмъ домомъ, не считаясь ни съ кмъ, не думая ни о чемъ, за исключеніемъ собственныхъ потребностей и удобствъ. Слдуя этой метод, въ минуты, свободныя отъ пиршествъ и сна, онъ занимался гимнастикой и развитіемъ своей груди при помощи крика, настолько громкаго, насколько это допускалъ его возрастъ. Тогда его приносили къ Марин, начинались безконечныя сессіи, на которыхъ въ отдльности разсматривались вс его физическія и умственныя достоинства, въ особенности поразительное сходство съ родителями. Утверждали, что у него носъ матери, причемъ съ рдкою единомысленностью было отвергнуто замчаніе мамки, что носъ пана Станислава ‘какъ у котенка’, утверждали, что улыбка у него будетъ неотразимая, что онъ будетъ брюнетъ, непремнно высокаго роста. Пани Бигель, когда Мариня лежала еще въ постели, на свой страхъ длала разныя открытія и сообщала ихъ во всеуслышаніе. Однажды, придя къ Марин, она заговорила съ радостью и поспшностью, достойной лучшей участи:
— Вообрази себ, онъ разставилъ пальчики на одной ручк, а другой… Я поклясться была бы готова, что онъ считаетъ. Наврное, будетъ математикъ.
Мариня не безъ важности отвтила:
— Это онъ отъ отца наслдовалъ.
Но и Мариня сдлала открытіе, по времени даже гораздо боле раннее, чмъ вс открытія пани Бигель,— именно, что ‘это прелестное, дорогое созданьице’. Что касается Поланецкаго, то въ первое время онъ смотрлъ на новаго знакомаго съ удивленіемъ и нкоторымъ недовріемъ. Когда-то онъ очень желалъ имть дочь и думалъ, что всю нжность, какая найдется у него, можно отдать только двочк. Неизвстно почему, въ немъ утвердилось представленіе, что если сынъ, то это сразу будетъ какой-то парнище, чуть ли не съ усами, басистый, брыкающійся, какъ жеребенокъ. Къ нему съ нжностью-то и не подступишь,— онъ съ презрніемъ отнесется къ ней. И только теперь, присматриваясь къ этой маленькой фигурк, спящей въ подушкахъ, онъ началъ приходить къ убжденію что это не ‘парнище’, а просто-на-просто достойная сожалнія крошка, такая ничтожная, слабая, безоружная, настолько нуждающаяся въ любви и попеченіи, какъ и вс двочки на свт. Наконецъ, онъ сказалъ себ: ‘Да кром того онъ еще и мальчикъ! ‘— и съ этой минуты начиналъ питать къ нему все больше нжности. Онъ пробовалъ даже самъ носить его къ Марин, но длалъ это съ такимъ избыткомъ совершенно излишней осторожности и, вмст съ тмъ, такъ неуклюже, что заставлялъ смяться не только Мариню и пани Бигель, но, къ великому ущербу своего достоинства, даже и мамку.
И смхъ раздавался теперь въ жилищ Поланецкихъ чуть не съ утра до вечера.
Оба они просыпались утромъ съ счастливымъ чувствомъ, что день принесетъ имъ новую радость. Бигель, который со своею віолончелью появлялся вечеромъ, съ той поры, какъ Мариня встала съ постели, сказалъ какъ-то, конечно, посл надлежащаго размышленія:
— На хорошихъ людей, какъ и на всякаго, могутъ свалиться несчастія, но за то если ужь имъ хорошо, то, ей-Богу, лучше никому не бываетъ.
А имъ было, дйствительно, хорошо. Мариня слышала когда-то отъ пани Бигель, да и сама думала такъ, что причина вновь разгорвшейся любви Стаха, это — ребенокъ, который связалъ ихъ новыми узами. Она заговорила какъ-то объ этомъ съ Поланецкимъ, но онъ отвтилъ ей просто:
— Нтъ, даю теб слово! Его я люблю самого по себ, но тебя безконечно любилъ уже прежде, чмъ онъ появился на свтъ, ради тебя самой, потому что ты такова, какова есть. Оглянись кругомъ, подумай, что длается на свт и съ кмъ я могу сравнить тебя?
Онъ взялъ ея руку, поцловалъ ее не только съ любовью, но и съ уваженіемъ и прибавилъ:
— Ты сама никогда не узнаешь, что такое для меня ты и какъ я люблю тебя.
А она, прижавшись къ нему, спросила, съ лицомъ, сіяющимъ, какъ солнце:
— Да, это правда, Стахъ?

XLVI.

Наступилъ день крестинъ. Пани Бигель уже раньше окрестила молодого человка. Подъ вліяніемъ впечатлнія, произведеннаго на нее болзнью Марини, она предполагала, что и ребенокъ можетъ умереть каждую минуту. Но онъ и не думалъ объ этомъ и, пользуясь прекраснымъ здоровьемъ и аппетитомъ, ожидалъ торжества, въ которомъ долженъ былъ играть главную роль. Поланецкій пригласилъ всхъ знакомыхъ: кром домашнихъ, ддушки и пани Эмиліи, которая въ этотъ день собрала вс свои силы, тутъ были Бигели съ цлою кучею Бигелятъ, профессоръ Васковскій, Свирскій, Завиловскій и панна Ратковская. Пани Поланецкая, уже совершенно оправившаяся, расфранченная и счастливая, казалась такою прелестной, что Свирскій, увидавъ ее, схватился обими руками за волосы и, со свойственною ему искренностью, воскликнулъ:
— Это превосходитъ всякое вроятіе! Ей-Богу, можно ослпнуть! Народы, преклоняйте колна! Я ничего не скажу больше.
Мариня была сконфужена и покраснла, но покраснла отчасти отъ радости. Она знала, что Свирскій былъ правъ. Но ей нужно было заняться гостями и предстоящею церемоніей, тмъ боле, что въ начал произошла какая-то путаница. Въ первой пар маленькаго Стася должны были держать пани Эмилія и Бигель, во второй Свирскій и панна Ратковская. Но художникъ вдругъ началъ отказываться, находить какія-то препятствія, увертываться неизвстно почему: ‘Я былъ бы очень радъ,— за этимъ нарочно изъ Италіи пріхалъ… помилуйте! такъ уговорились… но я никогда не крестилъ дитей и не знаю, здоровымъ ли выростетъ мой крестникъ и будетъ ли имть успхъ у женщинъ’. Поланецкій началъ смяться надъ Свирскимъ, называть его суеврнымъ итальянцемъ, по Мариня догадалась, въ чемъ дло, и шепнула ему на ухо:
— Кумовство во второй пар никогда не можетъ быть препятствіемъ.
Свирскій проводилъ ее глазами, улыбнулся и вдругъ сказалъ, обращаясь къ панн Ратковской:
— Правда, мы только въ другой пар, поэтому я къ вашимъ услугамъ.
Вс окружили маленькаго Стася, который казался такимъ крпкимъ и здоровымъ, со своею лысиной и вытаращенными круглыми глазенками, механически отражающими вншній міръ. Бигель взялъ его на руки и обрядъ начался. Присутствующіе внимательно прислушивались къ словамъ молитвъ, но молодой язычникъ и здсь высказывалъ свою закоренлую нераскаянность. Прежде всего онъ началъ брыкаться такъ, что чуть было не выскочилъ изъ рукъ Бигеля, а потомъ, когда Бигель по его довренности началъ отрекаться отъ сатаны, употребилъ вс усилія, чтобъ заглушить его. Но тутъ передъ нимъ блеснули очки Бигеля и онъ сразу умолкъ, какъ бы давая понять, что если на свт есть такія удивительныя вещи, тогда дло другое. Наконецъ, обрядъ кончился, няня уложила маленькаго Стася въ великолпную кроватку, напоминающую по форм колесницу,— то былъ подарокъ Свирскаго,— и хотла было выкатить ее изъ комнаты. Художникъ, который во всю жизнь, можетъ быть, не видалъ вблизи такое маленькое существо и въ груди котораго билось нжное сердце, задержалъ няню, наклонился надъ кроваткой и взялъ ребенка въ руки.
— Осторожнй, осторожнй!— крикнулъ Поланецкій.
Свирскій обернулся къ нему.
— Панъ Поланецкій, у меня въ рукахъ были терракотты Люка делла Роббіа.
Дйствительно, онъ поднялъ маленькое существо и началъ качать его съ такою ловкостью, какъ будто всю свою жизнь няньчилъ дтей. Наконецъ, онъ приблизился съ ребенкомъ къ профессору Васковскому и спросилъ:
— Ну, а вы, дорогой профессоръ, что думаете объ этомъ маленькомъ арійц?
— Чтожь,— отвчалъ старичокъ, любовно посматривая на ребенка,— конечно, аріецъ, чистйшей воды аріецъ!
— И будущій миссіонеръ?— прибавилъ Поланецкій.
— Онъ не уклонится отъ этого въ будущемъ, не уклонится такъ, какъ и вс вы не можете уклониться,— сказалъ профессоръ.
Будущее покрыто мракомъ неизвстности, но въ этотъ моментъ молодой аріецъ такъ недвусмысленно и даже оскорбительно-рзко уклонился отъ всякихъ миссій, что его нужно было отдать няньк. Барыни, однако, не перестали любоваться имъ, посылать ему воздушные поцлуи и восхищаться имъ, пока не дошли до окончательнаго ршенія, что это ребенокъ необыкновенный, что вс его поступки свидтельствуютъ о томъ и нужно быть слпымъ, чтобы не признать, что современемъ онъ будетъ самымъ красивымъ мужчиной во всей стран и, притомъ, геніемъ.
Наконецъ, геній уснулъ, какъ будто одурманенный воскуриваемымъ ему фиміамомъ, а тмъ временемъ подали завтракъ Мариня, несмотря на все свое пристрастіе къ Свирскому, посадила возл панны Ратковской Завиловскаго. Она хотла, какъ и вс, не исключая даже Свирскаго, чтобы положеніе молодой двушки, наконецъ, выяснилось. Завиловскій велъ себя какъ-то странно. Свирскій утверждалъ, что онъ еще не совсмъ нормаленъ. Онъ былъ здоровъ, спалъ и лъ хорошо, даже потолстлъ немного, говорилъ разсудительно, хотя боле медленно, чмъ прежде, но въ немъ проявлялась какая-то немощь воли, какое-то отсутствіе иниціативы, въ которой прежде не было недостатка. Въ Италіи онъ разцвталъ при воспоминаніи о панн Ратковской и, когда говорилъ о ней, глаза его наполнялись слезами. Здсь, въ Варшав, когда кто-нибудь напоминалъ, что пора бы сдлать визитъ панн Ратковской, или навязывался идти вмст съ нимъ, Завиловскій говорилъ: ‘а, вдь, правда!’ — и шелъ съ радостью, но потомъ какъ будто забывалъ о ея существованіи. Иногда было видно, что какія-то мысли кипятъ въ глубин его души и поглощаютъ все его духовное самообладаніе. Свирскій одно время приписывалъ это воспоминанію о панн Кастелли, но потомъ съ изумленіемъ убдился, что тутъ дло не въ томъ: Завиловскій потому никогда не вспоминаетъ о ней, что утратилъ всякое представленіе о ея реальности, или она представляется ему чмъ-то настолько отдаленнымъ, какимъ-то впечатлніемъ, настолько разсявшимся, что воспоминаніе о ней онъ не могъ связать въ живое цлое. Тмъ не мене, Завиловскій не былъ грустенъ,— напротивъ, по временамъ въ немъ можно было подмтить довольство и радость жизни, какъ будто онъ позналъ ее во второй разъ, посл своего возрожденія. Кто былъ дйствительно грустенъ, кто все боле и боле замыкался въ себя, такъ это панна Ратковская. Можетъ быть, помимо недостатка сочувствія Завиловскаго, ее тревожили и другія проявленія его состоянія, но о своихъ горестяхъ она не говорила ни съ кмъ. Мариня и пани Бигель окружали ее самымъ искреннимъ сочувствіемъ и готовы были сдлать все, чтобъ придти ей на помощь. Мариня въ первый разъ видла Завиловскаго посл его возвращенія изъ Италіи, но пани Бигель каждый день говорила съ нимъ о панн Ратковской, восторгалась ею, напоминала, какъ онъ обязанъ ей, и намекала, что ему не мшало бы какъ-нибудь вознаградить ее. Добрый Свирскій, вопреки собственнымъ намреніямъ, повторялъ то же самое, и Завиловскій признавалъ все это, только не хотлъ или не могъ сдлать послдняго вывода. Онъ говорилъ о томъ, что скоро вновь собирается ухать, о планахъ еще боле продолжительныхъ путешествій,— словомъ, о вещахъ, которыя по своей сущности исключали всякое участіе панны Ратковской.
И теперь, сидя рядомъ, они разговаривали не много. Завиловскій лъ много и съ интересомъ, даже съ нетерпніемъ встрчалъ каждое новое блюдо. Панна Ратковская замтила это и съ горестнымъ сочувствіемъ смотрла на него. Марин это съ каждою минутой длалось все боле и боле непріятно, и, желая вовлечь ихъ въ разговоръ, она сказала, перегибаясь черезъ столъ:
— Вы только что возвратились изъ путешествія,— разскажите намъ что-нибудь объ Италіи. Ты, Стёфця, никогда не была тамъ до сихъ поръ?
— Нтъ,— отвчала панна Ратковская,— недавно я читала какое-то путешествіе, но… читать и видть самому — дв вещи разныя.
Она слегка покраснла, что выдала себя. Объ Италіи она читала тогда, когда Завиловскій жилъ тамъ.
Завиловскій отвтилъ:
— Панъ Свирскій уговаривалъ меня хать въ Сицилію, но тамъ стояли въ то время жары,— туда бы теперь слдовало хать.
— Ахъ,— сказала Мариня,— хорошо, что я вспомнила! А мои письма? Вы спрашивали меня черезъ пана Свирскаго, желала ли я, чтобъ вы описывали мн свои впечатлнія, а потомъ я не получила ни строчки.
Завиловскій вдругъ покраснлъ, смшался и проговорилъ какимъ-то страннымъ, неврнымъ голосомъ:
— Я… я еще не могъ… Я буду очень много писать, но потомъ…
Свирскій слышалъ это и посл завтрака, подойдя къ Марин и указывая глазами на Завиловскаго, сказалъ:
— Знаете, какое впечатлніе онъ производитъ на меня иногда? Что это — драгоцнный сосудъ, но, увы, разбитый.

XLVII.

Спустя два дня посл крестинъ Свирскій навстилъ Поланецкаго въ его контор. Художнику хотлось узнать о здоровь Марини и, вмст съ тмъ, поговорить о разныхъ вещахъ, которыя лежали у него на сердц. Видя, что время уже позднее и Поланецкій собирается уходить, онъ сказалъ:
— Я не буду задерживать васъ. Мы поболтаемъ на улиц. Свтъ сегодня такой рзкій, что я не могу работать и потому провожу васъ до дома.
— Я во всякомъ случа долженъ былъ бы попросить у васъ извиненія,— отвтилъ Поланецкій.— Моя Мариня въ первый разъ выходитъ сегодня и мы отправляемся къ Бигелямъ обдать. Теперь она, вроятно, уже одта, но у меня остается минутъ двадцать свободнаго времени.
— Если она собирается выходить, то, значитъ, она здорова?
— Слава Богу, какъ птица!— съ радостью отвтилъ Поланецкій.
— А аріецъ?
— Аріецъ тоже держитъ себя молодцомъ.
— Ахъ, счастливый человкъ!— вздохнулъ Свирскій.— Еслибъ у меня былъ такой мальчуганъ, не говоря уже о такой жен, то, не знаю… я по крышамъ ходилъ бы.
— Вы не поврите, какъ этотъ мальчикъ становится дорогъ моему сердцу, съ каждымъ днемъ все больше… я даже не ожидалъ этого! Надо вамъ сказать, я хотлъ, чтобъ у меня родилась дочь.
— Еще не поздно, и дочь будетъ!— отвтилъ Свирскій.— Но такъ какъ вы спшите, то идемъ.
Они вышли на улицу. День былъ морозный, ясный. На санкахъ весело позвякивали бубенчики. Люди шли съ поднятыми воротниками, съ заиндиввшими усами и раскраснвшимися лицами.
— Какой веселый день!— сказалъ Поланецкій.— Я радуюсь за Мариню, что стоитъ такая погода.
— Вамъ весело, поэтому и все кажется яснымъ, — отвтилъ Свирскій и взялъ его подъ руку.
Но вдругъ онъ оттолкнулъ Поланецкаго и, загородивъ ему дорогу, сказалъ съ такою миной, какъ будто хотлъ поссориться съ нимъ:
— Да знаете ли вы, что ваша жена самая красивая женщина во всей Варшав? Это я говорю вамъ, я!
И онъ началъ стучать рукою въ грудь, для вящаго удостовренія, что это говоритъ онъ, а не кто-нибудь другой.
— Конечно!— разсмялся Поланецкій.— И, вмст съ тмъ, самая лучшая и самая добрая изо всхъ на свт. Но пойдемте, однако,— холодно.
И когда Свирскій снова взялъ его подъ руку, онъ прибавилъ взволнованнымъ голосомъ:
— Но что я пережилъ во время ея болзни, это только Богу одному извстно!… Лучше и не вспоминать о томъ… Просто-напросто, она сдлала мн сюрпризъ своимъ выздоровленіемъ, но, если Богъ дастъ дождаться весны, то и я сдлаю ей сюрпризъ.
— Ее ни съ кмъ нельзя сравнивать!— отвтилъ Свирскій и молча пошелъ впередъ.
Поланецкій спросилъ о томъ, куда онъ собирается хать.
— Недли три я проживу во Флоренціи, — сказалъ художникъ.— Тамъ у меня кое-какая работа. Кром того, я соскучился по Санъ-Миніато и Джиневр. Черезъ три недли поду въ Римъ. Собственно по этому поводу я и хотлъ поговорить съ вами, потому что сегодня утромъ у меня былъ Завиловскій съ предложеніемъ опять хать вмст.
— А!— сказалъ Поланецкій.— И вы согласились?
— У меня не хватило духа отказать, хотя,— между нами,— по временамъ онъ бываетъ тяжелъ. Вы знаете, какъ я полюбилъ его и какъ сочувствую ему,— мн самому непріятно говорить это,— но по временамъ онъ бываетъ тяжелъ!…Что тутъ толковать… онъ ужасно измнился! На крестинахъ я сказалъ вашей жен, что онъ напоминаетъ драгоцнный, но разбитый сосудъ. И это правда! Разв мн не приходилось видть, какъ онъ мучился надъ письмами, въ которыхъ хотлъ описывать свои итальянскія воспоминанія? По цлымъ часамъ ходитъ по комнат, третъ свою прострленную голову, садится, встаетъ, а бумага все остается чистою, какъ была. Дай Богъ, чтобы онъ вновь получилъ возможность парить надъ міромъ… Теперь онъ всмъ повторяетъ, что будетъ писать, но уже самъ начинаетъ сомнваться въ себ и мучается этимъ. Я знаю, что мучается.
— Это было бы несчастье и для него, и для панны Елены,— отвтилъ Поланецкій.— Если бы вы знали, какъ отчаянно отстаивала она не только его здоровье, но и его талантъ!
— Это было бы общее несчастье,— прибавилъ Свирскій.— Но кого мн больше всхъ жаль, такъ это панну Ратковскую. Она тоже начинаетъ сомнваться, будетъ ли онъ тмъ, чмъ былъ, и это удручаетъ ее, можетъ быть, больше, чмъ вс остальныя горести.
— Бдная двушка,— сказалъ Поланецкій,— тмъ боле бдная, что по всмъ его поступкамъ видно ясно, что онъ и не думаетъ о ней! Хорошо, что панна Елена обезпечила ей безбдное существованіе.
— Я жду годъ,— проговорилъ Свирскій,— а черезъ годъ повторяю свое предложеніе. Завладла она мною, нечего грха таить! Вы замтили, какъ къ ней идутъ короткіе волосы? Она всегда должна ходить такъ. Я годъ жду и молчу, но потомъ буду считать, что руки у меня развязаны. Невозможно, чтобъ и въ ней за годъ ничего не измнилось, въ особенности если тотъ не будетъ показывать признаковъ жизни… Все это ужасно странно. Вы думаете, я не длаю всего, зависящаго отъ меня, чтобы раздуть въ немъ хоть какую-нибудь искру любви къ ней? Ей-Богу, еще никогда человкъ не сдлалъ столько противъ собственнаго сердца. Пани Бигель тоже длаетъ, что можетъ. Да трудно! Наконецъ, вдь, никто не иметъ права сказать ему прямо: женись!— коль скоро онъ не любитъ ее. И это тмъ боле странно, что о панн Кастелли онъ, кажется, вовсе не думаетъ. Одна панна Ратковская стоитъ дороже, чмъ цлая роща такихъ ‘Тополей’, но это ужь другое дло! Нужно, чтобъ она не подумала, что я нарочно увожу Завиловскаго. Я не отказалъ ему потому, что не могъ, но, дорогой панъ Поланецкій, если когда-нибудь зайдетъ рчь о нашемъ отъзд, скажите ей, что я, ей-Богу, не уговаривалъ Завиловскаго, и отдалъ бы многое, чтобъ ей было хорошо, хотя бы это окупилось цною счастья такого стараго звря, какъ я.
— Конечно, мы такъ и сдлаемъ,— отвтилъ Поланецкій.
— Ну, вотъ, благодарю! Передъ отъздомъ я зайду проститься съ вашею женой.
— Непремнно, и вечеромъ, чтобы мы могли посидть подольше. Я думаю, что когда вы возвратитесь лтомъ, то погостите у насъ съ Завиловскимъ.
— Въ Бучинк?
— Въ Бучинк или не въ Бучинк, это еще не извстно.
Въ это время изъ дверей одной фруктовой лавки показался Основскій съ блымъ сверткомъ подъ мышкой.
— Смотрите, Основскій!
— Какъ онъ измнился!
Дйствительно, Основскій измнился страшно. Лицо его похудло, пожелтло и сильно состарилось. Увидавъ двухъ друзей, онъ отороплъ, было видно, что съ минуту онъ колебался, не пройти ли ему мимо нихъ и сдлать видъ, что онъ ихъ не узнаетъ. Но тротуаръ былъ пустъ. Основскій вдругъ измнилъ намреніе и заговорилъ съ неестественною поспшностью, какъ бы желая замять то, о чемъ они вс трое думали:
— Добрый вечеръ! Какая случайность, что мы встртились! Я все сижу въ Пшитулов и рдко бываю въ город. Зашелъ купить винограду,— мн теперь приказали сть виноградъ. Но его обыкновенно привозятъ въ опилкахъ, этотъ вкусъ такъ и остается. Я думалъ, что тутъ можно найти лучше. Морозъ сегодня, не правда ли? Въ деревн превосходная санная дорога.
Они пошли рядомъ и вс трое чувствовали себя ужасно неловко. Наконецъ, Поланецкій спросилъ:
— Вы, кажется, собираетесь въ Египетъ?
— Давно собирался, можетъ быть, теперь и уду. Въ деревн зимой нтъ дла, а одному скучно.
Онъ вдругъ замолчалъ, замтивъ, что вступаетъ на скользкую дорогу.
И они шли дальше, въ молчаніи еще боле неловкомъ, испытывая ту тягость, которая чувствуется всегда, когда, въ силу молчаливаго соглашенія, можно говорить о вещахъ пустыхъ, скрывая главное и тяжелое. Основскій съ удовольствіемъ убжалъ бы отъ нихъ, но люди, привыкшіе соблюдать приличія, невольно, хотя бы въ минуты величайшаго несчастья, стараются сохранить вншнюю форму, такъ и Основскій старался найти какой-нибудь приличный поводъ разстаться со своими старыми знакомыми. Но поводъ по отыскивался и положеніе его становилось все боле затруднительнымъ. Наконецъ, онъ началъ прощаться съ.ними такъ неожиданно и неестественно, какъ это длаетъ человкъ, окончательно теряющій голову.
И вдругъ эта комедія показалась ему несносной. Довольно уже было съ него! Ему пришло въ голову, что тайны скрывать нечего и что въ этой боязни всякаго намека на несчастье кроется что-то позорное. Лицо его исказилось мукой, но онъ остановился и заговорилъ прерывающимся голосомъ, каждую минуту переводя дыханіе:
— Господа… Извините, что я задерживаю васъ… Вы, господа, знаете, что я разстался съ женой… Я не вижу причины, почему бы мн не говорить объ этомъ, да въ особенности съ такими хорошими и близкими людьми… Я сообщаю вамъ, что это было… что это случилось… то-есть… то-есть, что я самъ желалъ этого и что жен моей ничего…
Голосъ застрялъ у него въ горл и панъ Основскій не могъ продолжать дальше. Очевидно, онъ хотлъ принять вину на себя, но вдругъ почувствовалъ всю неправдоподобность, всю отчаянную безполезность этой лжи, которая была бы такимъ пустымъ наборомъ словъ, что даже ни сознаніе обязанности, ни свтскія соображенія не могли бы оправдать ее.
И онъ ушелъ со своимъ виноградомъ и своими терзаніями безъ конца, безъ предла…
Свирскій и Поланецкій шли молча подъ вліяніемъ испытаннаго ими впечатлнія.
— Ей-Богу,— сказалъ Поланецкій,— сердце разрывается!
А художникъ отвтилъ:
— Такому разв только смерти можно пожелать.
— Онъ не заслужилъ такой участи.
— Онъ! Даю вамъ слово, я его и вообразить иначе не могу, какъ цлующимъ ея руки… И что еще важно, такъ это то, что несчастье все равно, какъ смерть, порываетъ отношенія людей другъ къ другу. Вы съ нимъ недавно познакомились, а я, напримръ, былъ очень друженъ съ нимъ, а теперь мы словно чужіе. И помочь этому ничмъ нельзя, а какъ это грустно!
— Грустно и странно…
Свирскій вдругъ остановился и крикнулъ:
— Знаете что? Пусть эту пани Основскую разразитъ громъ небесный! Пани Елена говорила, что за человка нельзя отчаиваться, пока онъ живъ, но эту пусть разразитъ громъ небесный!
Поланецкій отвтилъ:
— Можетъ быть, на всемъ свт ни одну женщину не обожали такъ, какъ ее.
— Такъ вотъ вамъ!— разгорячился Свирскій.— Женщины, говоря вообще…
Вдругъ онъ ударилъ себ перчаткой по губамъ.
— Нтъ, къ чорту со старою привычкой! Я далъ себ слово не длать никакихъ общихъ выводовъ о женщинахъ.
— Я потому вспомнилъ, что онъ такъ обожалъ ее,— сказалъ Поланецкій,— что теперь просто не понимаю, какъ онъ съуметъ жить безъ нея.
— А долженъ!— закончилъ Свирскій.
Дйствительно, Основскій долженъ былъ жить безъ жены, но не умлъ. Въ Пшитулов и въ Варшав, гд все было полно воспоминаніемъ о ней, жизнь стала для него невозможной, и спустя мсяцъ онъ собирался въ путешествіе. Здоровье его и въ Варшав пошатнулось, къ тому же, онъ простудился въ жарко натопленномъ вагон и въ Вн захворалъ такъ тяжко, что долженъ былъ слечь въ постель. Простуда, которую считали за инфлуэнцу, вскор окончилась тяжелымъ тифомъ. Черезъ нсколько дней больной потерялъ сознаніе и лежалъ въ отел подъ присмотромъ чужихъ докторовъ и чужихъ людей, далеко отъ близкихъ и отъ дома. Въ горячк, которая оковала его мозгъ и перемшала мысли, ему казалось, что онъ видитъ около себя какое-то лицо, самое дорогое лицо, любимое всегда, любимое въ одиночеств, любимое въ болзни и передъ лицомъ смерти. Оно представлялось ему даже и тогда, когда онъ пришелъ въ себя, но онъ былъ такъ слабъ, что не могъ ни двигаться, ни говорить, ни связать своихъ мыслей.
Потомъ видніе исчезло.
Основскій началъ разспрашивать сестеръ милосердія, которыя были присланы неизвстно кмъ, и сталъ тосковать страшно.

XLVIII.

Посл торжественнаго обряда крестинъ и вызда Свирскаго и Завиловскаго Поланецкіе снова зажили замкнутою жизнью, не видаясь почти ни съ кмъ, кром Бигелей, пани Эмиліи и профессора Васковскаго. Но имъ хорошо было въ этомъ тсномъ кружк, въ особенности хорошо другъ съ другомъ. Поланецкій въ это время былъ очень занятъ, просиживалъ долго за письменнымъ столомъ и въ контор, и дома, разсматривая какое-то дло, о которомъ никому не говорилъ. Но посл конторскихъ занятій онъ прибгалъ домой еще съ большею поспшностью, чмъ когда былъ женихомъ, и каждый день ходилъ къ Плавицкимъ. Къ нему возвратилась прежняя живость, прежнее веселое расположеніе духа и прежняя вра въ жизнь. Вскор онъ сдлалъ открытіе, которое ему самому казалось удивительнымъ, а именно, что онъ Мариню любитъ всми силами не только какъ жену и близкаго человка, но и какъ женщину, безъ малйшаго признака тревоги и суетности, безъ необъяснимыхъ скачковъ отъ радости къ отчаянію, любитъ со всми оттнками истиннаго чувства, съ цлымъ міромъ желаній, съ одинаковою, свжею впечатлительностью къ женственному ея обаянію, съ неусыпнымъ вниманіемъ, которое все чувствуетъ, все предвидитъ, которое вчно заботится, какъ бы не утратить, какъ бы не испортить свое счастье. ‘Я обращаюсь въ Основскаго,— весело говорилъ онъ самому себ,— но мн одному только можно быть Основскимъ, потому что моя крошка никогда не сдлается пани Основской!’ Теперь онъ часто называлъ ее ‘моею крошкой’, но въ этомъ было боле уваженія, чмъ ласки. Онъ понималъ, что не полюбилъ бы ее такъ, будь она другою, что все это дло ея безконечно доброй воли и какой-то удивительной правдивости, какою вяло отъ нея такъ же естественно, какъ отъ очага ветъ жаромъ. Поланецкій зналъ, что его умъ гибче, кругозоръ обширне, знанія глубже, чмъ ея знанія, и, однако, чувствовалъ, что, только благодаря ей, все, что было въ немъ, приняло боле законченную и благородную форму. Благодаря ея вліянію, вс выработанные имъ принципы переходили изъ его головы, гд были только мертвою теоріей, въ его сердце и становились жизнью. Поланецкій понималъ, что не только его счастье, но и самъ онъ — дло рукъ Maрини. Онъ даже немного разочаровывался въ себ,— теперь для него было несомннно, что еслибъ онъ сошелся съ какою-нибудь другою женщиной, то и самъ могъ бы сдлаться чмъ-нибудь другимъ. По временамъ онъ даже удивлялся, какъ она могла полюбить его, но припоминалъ ея выраженіе: ‘служба Божія’,— и это объясняло ему все. Для такой женщины супружество было также ‘службой Божіей’, а любовь — не какою-нибудь дикою силой, лежащей вн предловъ человческой силы, но актомъ доброй воли, исполненіемъ клятвы, обязанностей, законовъ, Богомъ установленныхъ. Мариня любила его потому, что онъ — ея мужъ. Она была такою — и больше ничего.
Поланецкій, не понимая хорошенько, почему она сдлалась такою, какою есть, все больше и больше удивлялся ей, любилъ и уважалъ ее. Что касается Марини, то она, смотря на вещи непредубжденными глазами, не придавала себ особенно высокой цны, хотя понимала, что не всегда дло шло такъ хорошо, какъ теперь, что она прошла сквозь испытанія, но что во время этихъ испытаній держала себя достойно, терпливо пережила ихъ и что Богъ наградилъ ее за это, и это чувство наполняло ея душу отраднымъ спокойствіемъ. Здоровье ея возстановилось окончательно. При этомъ Мариня знала, что опять сдлалась красивою и что ея очень любятъ. Тотъ Стахъ, котораго она прежде немного боялась, теперь часто, чуть не съ покорностью, склонялъ свою голову къ ея колнямъ, а она радостно думала: ‘По натур онъ вовсе не изъ покорныхъ, и если длаетъ такъ, то только потому, что ужасно любитъ!’ Признательность все боле и боле скоплялась въ ея сердц и она платила за любовь мужа такою же любовью.
Молодой ‘аріецъ’ тоже превосходно игралъ свою роль солнечнаго луча въ дом. Правда, по временамъ этотъ лучъ пронзительно оралъ, но когда находился въ хорошемъ расположеніи духа и, лежа, въ своей любимой поз, съ ногами, задранными кверху подъ прямымъ угломъ, издавалъ крикъ удовольствія, все мужское и женское населеніе дома собиралось къ его кроватк. Мариня прикрывала ему ноги, называла его ‘сквернымъ мальчишкой’, но онъ каждую минуту сбрасывалъ съ себя простыню, видимо, убжденный, что человкъ съ характеромъ, разъ онъ ршилъ брыкаться, долженъ съ твердостью исполнять свое намреніе. При этомъ онъ смялся, показывая свои маленькія, беззубыя десны, мяукалъ, какъ котъ, или пищалъ, какъ уистити. Мать и нянька теперь разговаривали съ нимъ по цлымъ часамъ, и профессоръ Васковскій, который окончательно очаровался ребенкомъ, серьезно утверждалъ, что это — ‘эзотерическая рчь’, что ученые должны фонографировать ее, дабы она могла или совершенно разсять тайну астральнаго существованія, или, по крайней мр, дать какой-нибудь ключъ къ ея пониманію.
Такимъ образомъ протекали зимніе мсяцы въ дом Поланецкихъ. Въ начал февраля самъ Поланецкій началъ здить по какимъ-то дламъ, а возвратившись, вступалъ въ долгія бесды съ Бигелемъ. Но съ половины мсяца онъ совсмъ заслъ дома и выходилъ только въ контору или возилъ Мариню и маленькаго Стася кататься въ карет. Однообразіе жизни, или, врне, однообразіе яснаго спокойствія и счастья прерывала только пани Бигель, которая сообщала разныя слухи о знакомыхъ Поланецкихъ. Такимъ образомъ Мариня узнала, что панна Ратковская, которая въ послднее время никуда не показывалась, на доходъ съ капитала, записаннаго панной Еленой на ея имя, основала маленькій дтскій пріютъ, что панъ Основскій, дйствительно, ухалъ въ Египетъ, но не одинъ, а со своею ‘Анетой’, съ которой окончательно примирился посл своего выздоровленія. Панъ Кресовскій, секундантъ Машко, даже видлъ ихъ въ Тріест и иронически разсказывалъ Поланецкому, что ‘у барыни мина покорной, кающейся гршницы’. Но Поланецкій, зная по опыту, какъ человкъ изводится въ несчастіи и сколько можетъ быть искренности въ покаяніи, отвчалъ совершенно серьезно, что коль скоро мужъ принялъ пани Основскую, то ни одинъ порядочный человкъ не иметъ права быть сурове его.
Но немного погодя изъ Италіи пришло извстіе настолько странное, что оно послужило предметомъ разговора не только однихъ Бигелей и Поланецкихъ, но и всего города. Извстіе гласило, что художникъ Свирскій сдлалъ предложеніе панн Кастелли и что свадьба ихъ будетъ сейчасъ же посл Пасхи. Мариня была такъ взволнована этимъ, что уговорила мужа написать Свирскому и спросить, правда ли это. Отвтъ пришелъ черезъ десять дней, и когда Поланецкій вошелъ въ комнату съ конвертомъ въ рукахъ и заявилъ, что получилось письмо изъ Рима, солидная пани Поланецкая подбжала къ нему со щеками, покраснвшими отъ любопытства. Вотъ что писалъ Свирскій:
‘Правда ли это? Нтъ, дорогіе мои, неправда! Но для того, чтобы вы поняли, почему этого не случилось и никогда не случится, я долженъ поговорить съ вами о Завиловскомъ. Онъ пріхалъ сюда три дня тому назадъ, потому что я уговорилъ его остаться во Флоренціи, а потомъ осмотрть Сьену, Парму и, въ особенности, Равенну. Отсюда я отправлю его въ Аины и завтра онъ узжаетъ туда via Бриндизи, а до сихъ поръ онъ просиживалъ у меня съ утра до вечера. Я видлъ, что что-то мучитъ его, и, желая навести разговоръ на вещи, которыя его больше всего интересуютъ, вчера спросилъ мимоходомъ, не прячетъ ли онъ въ портфел полдюжины равенскихъ сонетовъ? И знаете, что произошло? Сначала онъ поблднлъ и отвчалъ, что пока нтъ, но скоро онъ начнетъ писать, а потомъ вдругъ бросилъ шляпу на земь и разрыдался, какъ малый ребе, нокъ. Я никогда не видалъ взрыва подобной горести. Онъ простопа-просто бился у меня на рукахъ и повторялъ, что убилъ свой талантъ, что въ немъ уже ничего нтъ, что онъ уже ничего не напишетъ, и предпочиталъ бы, чтобъ панна Елена не обезпечивала его. Вотъ что творится съ нимъ, въ то время, когда люди увряютъ, что онъ не пишетъ потому, что разбогатлъ. И это такъ ужь и останется. Убили бднягу, убили въ немъ душу и талантъ,— погасили могучій огонь, при которомъ человчеству было бы и свтло, и тепло. И вотъ этого-то я никогда не могу забыть. Богъ съ ней, съ панной Кастелли! Но нельзя было вырывать такія перья, чтобы сдлать себ веръ, а потомъ выбросить его за окошко. Да, этого я никогда не могъ бы забыть. Не обращайте вниманія на то, что я болталъ въ Варшав, будто бы ей остается искать князя Крапулеску, а другой ее не возьметъ. На свт нтъ почти недостатка въ ослпленныхъ людяхъ. Что касается меня, то я — ни ослпленный человкъ, ни князь Крапулески. Можно прощать только собственныя обиды, а не чужія, иначе это было бы черезъ-чуръ легко. Вотъ и все, что я могу сказать вамъ,— остальное вы сами знаете. Я жду годъ, а потомъ повторяю свое предложеніе панн Ратковской. Пожелаетъ ли она меня, отвергнетъ ли,— да благословитъ ее Богъ во всякомъ случа!— но это мое неизмнное ршеніе’.
— Да,— сказала Мариня.— Неоткуда же взялись такіе слухи? Объясненіе находилось въ томъ же письм Свирскаго.
‘Вс эти сплетни,— писалъ онъ,— могли возникнуть изъ того, что меня довольно часто видали съ этими барынями. Помните, когда я былъ въ Рим въ прошлый разъ, пани Броничъ первая писала ко мн, а когда я пришелъ къ нимъ, панна Кастелли, вмсто того, чтобы вывертываться, сама обвинила себя передо мною. Признаюсь, меня это тронуло. Пусть говорятъ что угодно, но въ открытомъ признаніи вины всегда видно пробужденіе чести, какая-то отвага, поворотъ къ чему-то лучшему, слышенъ стонъ скорби, которая если и не искупаетъ вины, то, по крайней мр, можетъ искупить душу. И врьте мн, въ томъ, что я говорю, кроется нчто большее, чмъ слабость моего маслянаго сердца. Подумайте, что, вдь, имъ, дйствительно, плохо приходится. Сколько разъ я видлъ, какъ нершительно подходятъ он къ людямъ и какъ ихъ принимаютъ т, которые имютъ смлость обладать собственными мнніями. Въ нихъ собралось столько горечи, что он, какъ справедливо предсказалъ когда-то Васковскій, сами съ горечью начинаютъ смотрть другъ на друга. Странное это положеніе, когда какъ будто принадлежишь къ свту, а на самомъ дл сгибаешься подъ бременемъ широко разгласившагося скандала. Богъ съ ними! Много можно было бы написать объ этомъ, но я теперь памятую всегда слова панны Елены, что за человка нельзя отчаиваться, пока онъ живъ. Бдная панна Линета отъ огорченія измнилась, похудла, подурнла, и мн тмъ боле жаль ее. Жаль мн даже и пани Броничъ, хотя она своимъ враньемъ чуть не продыравливаетъ чужія уши, но длаетъ это изъ привязанности къ своей племянниц. Я только что сказалъ, что можно прощать лишь свои обиды, но человкъ былъ бы гориллою, а не христіаниномъ, еслибъ не чувствовалъ хоть капли состраданія къ чужому горю. Можетъ быть, теперь, подъ свжимъ впечатлніемъ отчаянія Игнася, у меня хватитъ духа не пойти къ нимъ, но, тмъ не мене, я не жалю, что бывалъ у нихъ. Сплетники поболтаютъ и перестанутъ и черезъ какой-нибудь годъ, если Господь пошлетъ мн добиться расположенія того кроткаго существа, поймутъ, что болтали глупости’.
Письмо кончалось упоминаніемъ объ Основскихъ. Свирскій уже слышалъ, что они сошлись вновь, и даже зналъ подробности, неизвстныя Поланецкому. ‘Я думаю,— писалъ онъ,— что Богъ сильне человческаго непостоянства и, кром того, несказанно милосердъ, и если позволяетъ порою несчастью ударять молотомъ въ грудь человка, то только для того, чтобъ извлечь изъ нея какую-нибудь искру добра. Теперь я врю даже въ возрожденіе пани Основской. Можетъ быть, это наивно, но иногда я допускаю, что совершенно злыхъ людей совсмъ нтъ на свт. Посмотрите, и въ такой женщин, какъ пани Анета, что-то дрогнуло, и она ухаживала за нимъ во время его болзни. Ахъ, ужь эти женщины! Такъ он у меня все перевернули въ голов, что скоро я не буду имть яснаго понятія не только о нихъ, но и ни о чемъ на свт’.
Дальше шли вопросы о Стас, добрыя пожеланія виновникамъ его дней и, наконецъ, общаніе вернуться съ первыми весенними днями.

XLIX.

А весна, дйствительно, приближалась, теплая и ранняя. Въ конц марта и половин апрля Поланецкій опять началъ вызжать и проводилъ иногда нсколько дней вн дома. Оба они съ Бигелемъ были такъ заняты, что просиживали въ контор до поздняго вечера. Пани Бигель предполагала, что, должно быть, опять затвается большое дло, но ее удивляло, что мужъ, который всегда говорилъ съ ней о всякихъ длахъ и чуть не думалъ вслухъ въ ея присутствіи, теперь молчалъ, какъ убитый. Мариня также замтила, что у Стаха голова занята чмъ-то необыкновенно важнымъ. Онъ относился къ ней нжне, чмъ обыкновенно, и ей казалось, что даже и въ этой нжности, какъ и во всякой его ласк, во всякомъ его слов, кроется какая-то другая, затаенная мысль, которая занимаетъ его такъ, что онъ ни на минуту не можетъ оторваться отъ нея. И это состояніе разсянности увеличивалось съ каждымъ днемъ, а съ наступленіемъ мая перешло во что-то лихорадочное. Мариня начала колебаться, не спросить ли у мужа, что съ нимъ? Она опасалась показаться навязчивою, но тутъ была и другая крайность,— ну, какъ онъ подумаетъ, что ей до него нтъ никакого дла? Она ршила выждать удобную минуту и надялась, что когда-нибудь онъ начнетъ говорить съ нею, хоть издалека. И дйствительно, удобная минута наступила скоро. Поланецкій рано возвратился изъ конторы, и возвратился съ такимъ радостнымъ, хотя и серьезнымъ лицомъ, что Мариня, заглянувъ ему въ глаза, почти невольно спросила:
— Должно быть, случилось что-нибудь хорошее, Стахъ?
Онъ слъ возл нея и, вмсто отвта, заговорилъ какимъ-то страннымъ голосомъ:
— Посмотрите, какая погода и какъ тепло. Можно окна отворять. Знаешь, о чемъ я думалъ въ послднее время? Что и для твоего здоровья, и для Стася намъ нужно пораньше выбраться изъ города.
А Мариня сказала:
— Если Бучинекъ не нанятъ…
— Бучинекъ проданъ,— отвтилъ Поланецкій.
Онъ взялъ ея руки и, съ безконечною любовью глядя ей въ глаза, заговорилъ:
— Слушай, дорогая, мн нужно сказать теб что-то, что должно тебя обрадовать, но общай мн, что ты не очень взволнуешься.
— Хорошо. А что именно, Стахъ?
— Видишь, дточка, Машко убжалъ за границу, потому что у него было больше долговъ, чмъ имущества. Кредиторы бросились на все, что посл него осталось, чтобъ получить хоть немного. Все пошло съ молотка. Магерувка была распродана, но Кшемень, Скоки и Сухоцинъ можно было спасти, и… только не волнуйся, любовь моя… я купилъ ихъ для тебя.
Мариня смотрла на него, моргала глазами и не врила своимъ ушамъ. Но нтъ! Онъ самъ былъ настолько взволнованъ, что не могъ шутить. Глаза ея наполнились слезами и она вдругъ обвила его шею своими руками.
— Стахъ!
Въ эту минуту она не могла найти другихъ словъ, но въ ея крик слышалась и благодарность, и великая любовь, и уваженіе къ уму человка, который съумлъ сдлать все это. Поланецкій понялъ все, и въ сознаніи безконечнаго счастья, котораго онъ до сихъ поръ не испытывалъ, заговорилъ, прижимая ее къ своей груди:
— Я зналъ, что это обрадуетъ тебя, и разв только одинъ Богъ знаетъ, что для меня нтъ высшаго утшенія, какъ твоя радость. Я помню, ты жалла Кшемень. Я поступилъ несправедливо, а такъ какъ несправедливость можно было исправить, то я и исправилъ ее. Да это что! Еслибъ я десять такихъ Кшемепей купилъ, такъ и тогда не расплатился бы съ тобою за добро, какое ты мн сдлала, и тогда не стоилъ бы тебя.
Онъ говорилъ искренно, но Мариня высвободила голову изъ его объятій и, смотря на него заплаканными, но ясными глазами, сказала:
— Это я тебя не стою Стахъ! Я даже и не думала, что буду такъ счастлива!
Ей хотлось то смяться, то плакать отъ радости,— дйствительное счастье превысило все, на что она когда-либо могла разчитывать. Ея мать, давно-давно, написала своею изсохшею рукой: ‘Не для того должно выходить замужъ, чтобъ быть счастливою, но для того, чтобъ исполнять возложенныя Богомъ обязанности, а счастье — это только добавленіе и даръ Божій’. А теперь это добавленіе было такъ велико, что не могло помститься въ сердц. Были испытанія, были минуты и грусти, и даже сомннія, но все это прошло и, наконецъ, Стахъ не только полюбилъ ее, какъ зницу ока, но сдлалъ больше, чмъ общалъ когда-либо.
И вотъ теперь, расхаживая большими шагами по комнат, взволнованный, но съ выраженіемъ самодовольствія на лиц, онъ говорилъ:
— Вотъ теперь начнется работа, Мариня, а? Вдь, я о хозяйств не имю ни малйшаго понятія, и это будетъ уже твое дло. Но я думаю, что изъ меня выйдетъ недурной хозяинъ. Кшемень — вещь не маленькая.
Мариня сложила на груди руки.
— Стахъ, золотой мой! Я знаю, что ты сдлалъ это для меня. Но не повредитъ это твоимъ дламъ?
— Моимъ дламъ? Ты думаешь, что я позволю обобрать себя? Какъ бы не такъ! Я дешево купилъ, очень дешево! Бигель, хотя и всего боится, но и онъ говоритъ, что это дло хорошее. Наконецъ, я, все-таки, остаюсь въ компаніи. Ты, Мариня, только не опасайся ничего. Хозяйничать будетъ на что, и еслибъ весь Кшемень сегодня же провалился бы сквозь землю, у насъ останется еще кое-что.
Мариня посмотрла на него такъ, какъ смотрла бы на Наполеона или подобнаго завоевателя, и сказала:
— Я уврена, что ты съумешь сдлать все, что захочешь, но я знаю, что Кшемень ты купилъ для меня.
— Конечно,— отвтилъ Поланецкій,— потому что тамъ похоронена твоя мать, потому что люблю тебя, потому что ты любила Кшемень. Но, въ свою очередь, ты заставила меня полюбить землю. Я помню, что говорила ты въ Венеціи, когда Машко хотлъ продать Кшемень Букацкому. Ты не имешь понятія, до какой степени я подъ твоимъ вліяніемъ. Иногда ты скажешь что-нибудь, я какъ будто ничего, но во мн это остается и потомъ вдругъ, неожиданно, отзовется. Такъ было и въ этомъ дл. Теперь мн самому кажется страннымъ, чтобы жить на этой планет, какъ будто обладать чмъ-то и не имть трехъ квадратныхъ футовъ земли, о которой можно было бы сказать: ‘мое!’ Эта покупка была уже дло ршенное. Ты, можетъ быть, замтила, что я уже нсколько мсяцевъ метался, какъ муха въ кипятк. Я только не хотлъ ничего говорить теб, пока все не будетъ кончено,— мн хотлось сдлать теб сюрпризъ. Вотъ теб! Это за то, что ты такая милая и здоровая?
Марин такъ захотлось хать въ Кшемень, что она ни о чемъ другомъ не могла думать. Поланецкій, наконецъ, пригрозилъ ей, что будетъ ревновать ее къ Кшеменю и продастъ его.
— О, не продашь!— сказала Мариня и закивала головою.
— Почему?
Мариня поднялась на цыпочки и шепнула ему на ухо:
— Потому что ты любишь меня.
И Поланецкій, въ свою очередь, кивнулъ головою.
Однако, къ величайшей радости Марини, ршено было въ конц недли всмъ домомъ перебираться въ Кшемень. Поланецкій устроилъ домъ такъ, что онъ былъ готовъ принять въ свои ндра хозяйку. По его словамъ, онъ почти ничего не измнилъ и старался только, чтобы комнаты не пугали своею пустотой.
Вдругъ онъ разсмялся.
— Любопытно знать, что скажетъ на это папа?
Предположеніе о томъ, что папа удивится, послужило новымъ источникомъ радости для Марини. Впрочемъ, папа ждать пришлось не долго: онъ появился черезъ полчаса. Едва показался онъ, какъ Мариня бросилась ему на шею и однимъ духомъ выболтала ему пріятную новость. Папа дйствительно удивился и даже растрогался. Можетъ быть, онъ сочувствовалъ радости дочери, можетъ быть, въ немъ сказалась привязанность къ углу, въ которомъ онъ прожилъ столько лтъ, но только глаза пана Плавицкаго увлажились. Прежде всего, онъ вспомнилъ, какъ орошалъ своимъ потомъ почву Кшеменя, потомъ заговорилъ что-то о ‘старц’, о ‘пристанищ на хутор’, наконецъ, обнялъ Поланецкаго и сказалъ:
— Дай вамъ Богъ управляться съ своими длами такъ, какъ управлялся я, и будьте уврены, что я никогда не откажу вамъ ни въ помощи, ни въ указаніяхъ.,
Вечеромъ у Бигелей Мариня, еще не остывшая отъ своего восторга, говорила пани Бигель:
— Ну, скажи, пожалуйста, какъ не любить такого человка, скажи сама?

L.

Поланецкіе пріхали въ Кшемень въ субботу ночью, въ первомъ часу. Прислуга ожидала ихъ съ хлбомъ и солью, затмъ Мариня, плача и смясь, обгала вс углы въ дом, а потомъ отъ волненія не могла уснуть чуть не до утра. Поланецкій всталъ поздно и посл завтрака пошелъ осматривать свои новыя владнія. Была вторая половина мая, день стоялъ чудесный. Ночью шелъ дождь, а теперь солнце отражалось въ маленькихъ лужицахъ, преломлялось въ капляхъ, висящихъ на листьяхъ, и золотило мокрыя крыши сараевъ, амбаровъ и овчарни. Въ этомъ блеск, окутанный яркою зеленью молодой листвы, Кшемень казался очень красивымъ. По случаю праздника на двор не было никакого движенія, только возл конюшни суетились кучера, которые должны были везти барыню въ церковь. Поланецкаго сильно поразила эта сонная тишина. Ршившись купить Кшемень, онъ былъ въ немъ нсколько разъ и зналъ, что имніе заброшено. Правда, Машко началъ было строить житницу съ красною крышей и не окончилъ. Самъ онъ не жилъ здсь никогда, въ имніе вкладывать ничего не могъ, и запустніе было видно на каждомъ шагу. Но никогда оно не представлялось Поланецкому такъ ясно, какъ теперь, когда онъ могъ уже сказать себ: ‘это мое!’ Постройки какъ-то покривились, заборы разлзались, возл стнъ валялись обломки разныхъ хозяйственныхъ орудій, все было предоставлено самому себ. Поланецкій въ хозяйств зналъ только то, что нужно быть осторожнымъ въ затратахъ на имніе, но, смотря на свое царство, догадывался, что, должно быть, и поля находятся въ такомъ же запустніи и что если здсь и длалось что-нибудь, то скоре по привычк, по рутин, потому только, что такъ длалось десять, двадцать, сто лтъ тому назадъ. Того напряженія, той неослабвающей, бдительной энергіи, которая составляетъ необходимое основаніе торговаго дла и промышленности, здсь не было ни слда. ‘Если я хоть только это внесу въ здшнюю мертвечину, — думалъ Поланецкій,— то и того будетъ совершенно достаточно. А у меня, вдобавокъ, есть деньги, потомъ я, по крайней мр, знаю, что ничего не знаю, а, во-вторыхъ, знаю, что нужно учиться и пробовать дло на опыт’. По своему прошлому онъ зналъ, что даже въ Бельгіи человческая душа и напряженіе воли значило больше, чмъ самыя сильныя машины, а въ этомъ отношеніи онъ разсчитывалъ на себя и могъ разсчитывать. Онъ считалъ себя человкомъ упрямымъ и настойчивымъ. Все, что онъ бралъ въ руки, должно было волей или неволей двигаться впередъ. Кром того, онъ чувствовалъ, что голова у него не фантастическая, а строго-разсчетливая, и, благодаря этому сознанію, не только не смутился при вид окружающаго его запустнія, но нашелъ въ этомъ даже что-то ободряющее. Эта мертвечина, это запустніе, эта инерція и сонливость, казалось, вызывали его на бой, а онъ, осматриваясь кругомъ, чуть не съ радостью повторялъ: ‘Хорошо, хорошо, попробуемъ!’ И ему сейчасъ же хотлось приняться за работу.
Первый осмотръ не испортилъ хорошаго расположенія его духа и занялъ не много времени. Поланецкій посмотрлъ на часы и увидалъ, что если они хотятъ быть у обдни въВонторахъ, то должны хать сейчасъ же. Онъ приказалъ запрягать лошадей, поспшно вошелъ въ домъ и постучался въ дверь Марини.
— Хозяйка!— крикнулъ онъ,— ‘Служба Божія!’
— Можно, можно!— послышался веселый голосъ Марини.— Я готова!
Поланецкій вошелъ въ комнату. Мариня была въ свтломъ плать, въ такомъ же, въ какомъ Поланецкій видлъ ее въ первый свой пріздъ въ Кшемень. Мариня нарочно одлась такъ, онъ, къ великому ея удовольствію, понялъ ея намреніе и крикнулъ, протягивая ей руки:
— Панна Плавицкая!
Мариня приблизилась къ нему, прижалась, какъ бы сконфуженная, своимъ розовымъ носикомъ къ его щек и указала рукой на кроватку, на которой спалъ Стась.
Въ костелъ Поланецкіе отправились вмст съ папа Плавицкимъ. День былъ весенній, ясный, радостный. Въ лсахъ куковали кукушки, а на лугахъ разгуливали аисты. Сороки и удоды летли вдоль по дорог вслдъ за экипажемъ и перепархивали съ дерева на дерево. Отъ времени до времени поднимался втеръ и летлъ по нивамъ, точно по волнамъ, наклоняя стебли травъ и бросая бгущія тни на зелень полей. Кругомъ пахло землею, травою и весною. И Поланецкаго, и Мариню охватилъ рой воспоминаній. Въ ней отзывалась, уже немного притупленная городскою жизнью, любовь къ земл, къ деревн, къ лсу, къ полевымъ грушамъ, къ полямъ, къ широкому воздушному пространству и безконечному простору неба. Все это наполняло ее полубезсознательнымъ, но близкимъ къ упоенію восторгомъ. Поланецкій же вспоминалъ, какъ онъ точно такъ же халъ съ паномъ Плавицкимъ въ костелъ и какъ сороки точно такъ же перепархивали передъ нимъ съ дерева на дерево. Только теперь онъ чувствовалъ возл себя то розовое существо, которое тогда увидалъ въ первый разъ,— бывшую панну Марію Плавицкую. Въ одну минуту онъ воскресилъ въ своей мысли все, что произошло между ними: и первое знакомство, и чары, какими она его опутала, и возникшія потомъ недоразумнія, и то странное участіе, какое принимала въ ихъ жизни Литка, и свадьбу, и совмстное ихъ сожительство, и перемны, которыя произошли въ немъ подъ вліяніемъ этой ясной души, и теперешнюю счастливую перемну въ ихъ жизни. Вмст съ тмъ, онъ испытывалъ отрадное сознаніе, что зло прошло, что онъ нашелъ больше, чмъ мечталъ. Теперь его могутъ встртить всякія несчастія, но отношенія его къ Марин уже совершенно уяснились и жизнь его стала разъ навсегда ясною, достойною, чуть ли не равнозначущею ‘служб Божіей’, настолько непохожею на прежнюю, насколько окружающій его теперь горизонтъ былъ шире городского горизонта. При этой мысли сердце его наполнялось счастьемъ и любовью къ Марин. Въ Вонтарахъ онъ молился за душу ея матери съ неменьшимъ усердіемъ, чмъ сама Мариня. Ему казалось, что онъ любитъ прахъ, похороненный подъ церковью, тмъ же сыновнимъ чувствомъ, какъ и прахъ собственной матери.
Зазвонили къ обдн. Въ костел прежнія воспоминанія снова начали тсниться въ голов Поланецкаго. Все, что окружало его, казалось ему такимъ знакомымъ, что онъ поддавался заблужденію, что былъ здсь вчера. Въ притвор такъ же толпились крестьяне, такъ же пахло аиромъ, обдню служилъ тотъ же самый ксёндзъ, т же самыя березы стучали своими втвями въ окно, и Поланецкій точно такъ же думалъ, что все проходитъ,— проходитъ жизнь, проходятъ страданія, надежды, порывы, проходятъ направленія мысли и цлыя философскія системы, а обдня совершается по-старому, какъ будто въ ней одной заключается непоколебимая прочность. Новою фигурой въ старой картин была только Мариня. Поланецкій, посматривая на ея спокойное лицо и устремленные на алтарь глаза, угадывалъ, что она испрашиваетъ Божіе благословеніе на ихъ жизнь въ деревн, и самъ старался настроиться на ея ладъ и молиться съ нею вмст.
Посл обдни на церковномъ двор ихъ окружили сосди, старые знакомые пана Плавицкаго и Марини. Но напрасно панъ Плавицкій искалъ глазами пани Ямишъ,— она была въ город. За то судья Ямишъ, совершенно излечившійся отъ своего катарра желудка, помолодвшій и здоровый, при вид Марини впалъ въ совершенный энтузіазмъ.
— Ученица моя!— воскликнулъ онъ, цлуя ея руки!— Хозяйка моя! Моя ‘золотая Мариня’! Ага, вернулись птички въ старое гнздо! Да какая прелесть-то! Ей-Богу, настоящая барышня, чистый подросточекъ, а я знаю, что и мальчишка родился на свтъ!
Мариня краснла отъ удовольствія, но въ это время къ нимъ подошли Зазимскіе съ своимъ шестерикомъ дтей, а вмст съ ними и панъ Гонтовскій, въ просторчіи ‘медвженокъ’, бывшій несчастный женихъ Марини и врагъ Машко. Панъ Гонтовскій подошелъ неуклюже, съ нкоторымъ замшательствомъ, какъ бы ослпленный красотою Марини и объятый горемъ по счастью, которое миновало его. И Мариня была немного смущена, за то Поланецкій дружески протянулъ ему руку и съ великодушіемъ побдителя сказалъ:
— Вотъ и я нахожу здсь товарищей своего дтства… Какъ поживаете?
Панъ Ямишъ,— онъ былъ въ превосходномъ расположеніи духа,— укоризненно посмотрлъ на молодого человка.
— Онъ все съ регулированіемъ сервитутовъ возится.
Панъ Гонтовскій смшался еще больше, потому что весь околотокъ говорилъ о томъ же. Вотъ уже нсколько лтъ бдняга едва держался въ своемъ Ялбжиков. Регулированіе сервитутовъ и продажа лса могли еще поставить его на ноги, но что-жь подлаешь, когда на дорог къ осуществленію самаго врнаго договора становился вчный упрекъ его ялбжиковскихъ сосдей: ‘баринъ на бломъ кон здитъ, изъ пистолета стрляетъ, двкамъ въ глаза заглядываетъ’.
Хотя панъ Гонтовскій съ дтства привыкъ къ деревенской волокит, но по временамъ и онъ терялъ терпніе и кричалъ съ неподдльнымъ отчаяніемъ:
— Да черти вы эдакіе! То одно, а это другое! Чтобъ вамъ провалиться сквозь землю!
Посл такого убдительнаго ‘dictum’ ялбжиковскіе старички снова собирались на совтъ и, посл основательнаго разсмотрнія всхъ за и противъ, снова докладывали, почесывая въ затылкахъ, что все было бы хорошо, если бы не то, что ‘баринъ на бломъ кон здитъ, изъ пистолета стрляетъ etc.’.
Мариня, которая была привязана къ пану Ямишу, какъ къ родному, узнавъ, что онъ находится на положеніи соломеннаго вдовца, пригласила его къ себ обдать. Панъ Плавицкій, опечаленный тмъ, что не нашелъ въ Вонторахъ панису дейши, вспомнилъ про свою воскресную партію въ пикетъ и въ свою очередь пригласилъ ‘Гонтося’, вслдствіе чего Поланецкіе должны были торопиться домой, чтобы сдлать надлежащія распоряженія. За ними отправился панъ Плавицкій съ судьею, а Гонтовскій потащился въ своей бричк, на худой ялбжиковской лошади.
По дорог панъ Плавицкій сказалъ судь:
— Я не могу пожаловаться. Дочь моя счастлива. Онъ человкъ добрый и энергичный, но…
— Но что?— спросилъ панъ Ямишъ.
— Но какой-то шальной. Помните, онъ такъ прижалъ меня со своими несчастными двадцатью тысячами рублей, что я долженъ былъ продать Кшемень. А потомъ что? Потомъ онъ самъ же выкупилъ Кшемень… Еслибъ онъ не притснялъ меня, то ему не нужно было бы покупать Кшемень, онъ даромъ получилъ бы его посл моей смерти въ качеств приданаго за Мариней. Добрый человкъ, но здсь… (панъ Плавицкій стукнулъ себя пальцемъ въ лобъ) шумитъ еще! Правду не грхъ сказать!
Пану Ямишу не хотлось обидть пана Плавицкаго замчаніемъ, что еслибъ Кшемень оставался въ его рукахъ, то отъ Кшеменя ничего бы не осталось.
А панъ Плавицкій вздохнулъ и прибавилъ:
— Для меня на старости новый трудъ,— все на мои же плечи ляжетъ.
Панъ Ямишъ съ трудомъ воздержался, чтобъ не воскликнуть: ‘Сохрани Богъ!’ — но вспомнилъ о томъ, каковъ человкъ Поланецкій, и сообразилъ, что опасность не велика. Да и самъ панъ Плавицкій не особенно врилъ въ то, что говорилъ. Зятя онъ немного боялся и понималъ хорошо, что теперь-то именно дло и ляжетъ на другія плечи.
Тмъ временемъ они пріхали въ Кшемень. Мариня уже распорядилась насчетъ обда и встртила ихъ съ маленькимъ Станемъ на рукахъ.
— Я хотла представить вамъ своего сына прежде, чмъ мы сядемъ за столъ,— сказала она.— Большой у меня сынъ, огромный сынъ, ласковый сынъ!
Панъ Ямишъ прикоснулся пальцами къ щек Яся, вслдствіе чего ‘ласковый сынъ’ сначала поморщился, потомъ разсмялся и вдругъ издалъ крикъ, который для изслдователя ‘эзотеричной рчи’, вроятно, могъ бы имть необыкновенно важное значеніе, но обыкновенному уху чрезвычайно напоминалъ визгъ попугая.
Панъ Гонтовскій повсилъ свое пальто въ сняхъ и доставалъ изъ жармана носовой платокъ, когда, по странному стеченію обстоятельствъ, Розулька, няня Стася, также очутилась въ сняхъ, и, приблизившись къ пану Гонтовскому, сначала поклонилась ему въ ноги, а потомъ поцловала его руку.
— Ну, что ты? Какъ поживаешь?— спросилъ владлецъ Ялбжикова.
— Ничего, хотла только поклониться вамъ,— покорно отвчала Розулька.
Панъ Гонтовскій началъ искать что-то въ жилетномъ карман, но молодая женщина, не ожидая подачки, снова поцловала его руку и тихо пошла въ дтскую.
Панъ Гонтовскій затянулъ въ полголоса какой-то мотивъ и присоединился къ остальному обществу.
Сли за столъ и разговоръ коснулся перезда Поланецкихъ въ деревню. Панъ Ямишъ обратился къ Поланецкому съ слдующею рчью:
— Вы являетесь въ деревню безъ знанія хозяйства, но съ тмъ, чего вообще недостаетъ нашимъ землевладльцамъ, то-есть съ капиталомъ и умньемъ управлять дломъ, поэтому я надюсь, что дло ваше не пойдетъ плохо. Ваше возвращеніе — большая радость для меня, не потому, что мн пріятно видть мою милую ученицу, а потому, что въ этомъ я вижу доказательство моихъ словъ, что большинство изъ насъ, стариковъ, должны сойти съ земли, но сыновья наши, а если не сыновья, то внуки, вновь вернутся къ земл, и вернутся боле крпкіе, закаленные въ житейской борьб, съ разсчетомъ въ голов, съ традиціей труда. Вы помните, я говорилъ вамъ когда-то, что земля притягиваетъ и что она одна и есть истинное богатство. Вы тогда спорили со мной, а теперь — смотрите, вы собственникъ Кшеменя.
— Это по ея милости и для нея,— указалъ Поланецкій на жену.
— По ея милости и для нея!— повторилъ судья.— А вы думаете, что въ моей теоріи нтъ мста для женщинъ и я не знаю, чего он стоятъ? Он своею совстью угадываютъ, въ чемъ заключается истинная обязанность, и сердцемъ своимъ наталкиваютъ насъ на этотъ путь, а истинная обязанность, какъ и истинное богатство, это — земля.
Панъ Ямишъ, какъ большинство судей, обладалъ маленькою слабостью наслаждаться собственными рчами. Теперь онъ закрылъ глаза, чтобы слышать лучше, и продолжалъ:
— Да. Вы возвратились по милости жены. Да, это ея заслуга, и дай Богъ, чтобъ подобныя женщины рождались почаще, но, въ свою очередь, вы сами вышли изъ земли, поэтому земля и притягиваетъ васъ къ себ. Мы вс должны включить плугъ въ нашу гербовую печать. И скажу вамъ еще, что возвратился не только панъ Станиславъ Поланецкій, не только пани Марія Поланецкая,— возвратилась Семья Поланецкихъ, потому что въ ней отозвался инстинктъ цлыхъ поколній, которыя изъ земли возродились и прахъ которыхъ утучняетъ эту землю.
Панъ Ямишъ всталъ, взялъ рюмку и провозгласилъ:
— За пани Поланецкую, здоровье семьи Поланецкихъ!
— Здоровье семьи Поланецкихъ!— повторилъ панъ Гонтовскій. Сердце его легко растрогивалось отъ краснорчія и въ эту минуту онъ готовъ былъ простить семь Поланецкихъ вс сердечныя муки, которыя вынесъ онъ, благодаря ей.
Вс потянулись съ рюмками къ Марин. Она взволновалась, благодарила всхъ, а Поланецкому, когда тотъ приблизился къ ней, шепнула:
— О, Стась, какъ я счастлива!
Когда все общество вновь услось за столъ, панъ Плавицкій прибавилъ съ своей стороны:
— Держаться земли до послдняго остатка силъ, вотъ что я провозглашалъ всю жизнь!
— Это врно!— подтвердилъ панъ Гонтовскій, но въ глубин души подумалъ: ‘Еслибъ только не эти анаемскія проволочки!’
Посл обда гости начали собираться домой, но панъ Плавицкій задержалъ ихъ на ‘партію’, такъ что они ухали только вечеромъ. Поланецкіе вышли на террасу и спустились въ садъ. Все, что напоминало первое воскресенье, проведенное здсь вмст, казалось имъ какимъ-то чуднымъ и сладкимъ сномъ, а воспоминанія встрчались на каждомъ шагу. Солнце закатывалось такое же огромное и огненное, деревья неподвижно стояли въ вечерней тишин, сверкая своими позлащенными верхушками, на другой сторон дома также клекотали аисты, и настроеніе было такое же — умиротворяющее, мягкое. Поланецкій и Мариня обошли вс аллеи, посмотрли на ршетку, на поля, исчезающія въ отдаленіи, на темную ленту лса, замыкающую горизонтъ. Они говорили другъ съ другомъ о вещахъ мирныхъ и такихъ спокойныхъ, какъ былъ этотъ вечеръ. Все, что окружало ихъ, должно было быть ихъ міромъ. Они оба чувствовали, что деревня впитываетъ ихъ въ себя, что начинаетъ образовываться какая-то связь между ей и ними, и что съ этой минуты жизнь ихъ должна проходить здсь, а не гд-нибудь,— жизнь трудовая, посвященная ‘служб Божіей’ на родной нив.
Солнце зашло и они вернулись на балконъ, но, какъ и прежде, остались дожидаться, пока совсмъ не смеркнется. Только прежде Мариня держалась далеко отъ Поланецкаго, а теперь совсмъ прижалась къ нему и, посл долгаго молчанія, сказала:
— Намъ здсь хорошо будетъ другъ съ другомъ, Стахъ, да?
Онъ крпко обнялъ ее, прижалъ къ своему сердцу и началъ повторять:
— Дорогая моя, дорогая, дорогая!
Изъ-за ольхъ, окутанныхъ туманомъ, поднялся румяный мсяцъ. Лягушки, вроятно, уже освдомились, что паненка, которую они когда-то такъ часто видали на берегу пруда, возвратилась, и огласили вечернюю тишину хоромъ:
— Рады, рады, рады, рады!…

——

И съ тхъ поръ потекла ихъ жизнь не безъ заботъ, но въ этой жизни было больше меда, чмъ полыни.
И авторъ этой книги пилъ тотъ медъ… силою воображенія.

В. Л.

‘Русская Мысль’, кн. VIII—XII, 1893, кн. I—VII, IX—XII, 1894

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека