Огнем и мечом, Сенкевич Генрик, Год: 1884

Время на прочтение: 757 минут(ы)

Г. Сенкевич

Огнем и мечом

Перевод М. Л. де-Вальдена

Сенкевич Г. Огнем и мечом.— Роман: Пер. с польского
М., ‘Фоском’, 1993.— (Библиотека ‘Литературные горизонты’).
Перевод с польского. Текст печатается по изданию ‘С.-Петербургская Электропечатня. С—Петербург. 1902 год’.
!!!!!!!Вырвана страница 291-292

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава I

Удивительным был 1647 год, в котором различные явления на небе и на земле предвещали народу бедствия и необыкновенные события.
Летописцы того времени говорят, что весною в Диких Полях появилась в несметном количестве саранча и уничтожила посевы и травы, что служило предвещанием татарских набегов, летом произошло полное солнечное затмение, вскоре после него на небе появилась комета, в Варшаве жители видели над городом в облаках могилу и огненный крест.
Все усердно постились и подавали милостыню в ожидании моровой язвы, которая должна была, по уверению некоторых появиться в стране и истребить человеческий род. Наконец настала такая теплая зима, подобной которой не помнили даже старожилы: в южных воеводствах реки совсем не замерзли, а некоторые из них выступили из берегов и затопили окрестности Часто выпадали дожди. Степь размокла и превратилась в большое болото, а солнце в полдень до того жгло, что — о чудо из чудес! — в Брацлавском воеводстве и в Диких Полях степь и нивы покрылись зеленью уже в половине декабря. На пасеках начали роиться и жужжать пчелы, а в загонах ревел скот.
Такой порядок вещей казался неестественным, и все на Руси тревожно посматривали в направлении Диких Полей, откуда легче, чем из какого-нибудь другого места, могла появиться опасность.
В степи между тем не происходило ничего необыкновенного, не было иных битв и стычек, кроме тех, которые всегда происходили там и о которых знали только орлы, ястребы, вороны да степные звери.
Такова уж была эта степь. Последние следы оседлой жизни кончались на юге, за Чигирином, недалеко от Днепра, а за Днестром, от Умани до лиманов и моря, простиралась степь, охваченная двумя реками и как бы заключенная в их объятия.
На Днепровской луке, на низовье и за порогами еще кипела казацкая жизнь, но в самой степи никто не жил, и разве только по окраинам кое-где торчали полянки, словно островки среди моря.
De nomine степь эта принадлежала Польше, которая, ввиду ее пустынности, позволяла татарам пасти там свой скот, казаки, однако, часто противились этому, и тогда пастбище превращалось в место побоища.
Сколько там произошло битв, сколько пало людей, никто не считал и не помнил. Видели это одни только орлы, ястребы и вороны, а кто издали слышал шум крыльев и карканье, кто видел стаи птиц, парящих над одним местом, тот знал, что там лежат трупы или кости…
В траве там охотились на людей, точно на волков, охотился, кто хотел. Человек, спасаясь от преследований властей, уходил в степь, вооруженный пастух стерег свое стадо, рыцарь искал там приключений, вор— добычи, казак — татарина, татарин — казака. Бывало так, что приходилось защищать стадо против целой шайки разбойникоа Степь была пустынна, но в то же время населена, тиха и грозна, спокойна и полна засад, дика, но не одной только дикостью своих полей, но также и дикостью своих обитателей.
Иногда в степи происходили и большие войны. Тогда по ней волками рыскали татарские чамбулы, казацкие, польские или валахские полки. По ночам ржание лошадей вторило волчьему вою, звуки литавр и медных труб долетали к самому морю, а на Черном и Кучманском трактах двигались массы людей.
Границы Польши от Каменца до Днепра оберегались станицами и полянками, и воины по бесчисленным стаям птиц, испуганным чамбулами и летевшим на север, сейчас же узнавали о начавшемся движении на тракте. Татары, выйдя из Черного Леса или перейдя Днепр с Валахской стороны, появлялись в южных воеводствах вместе с птицами.
В эту зиму, однако, птицы не летели с криком к Польше. В степи было тише обыкновенного, и в ту самую минуту, с которой начинается наша повесть, заходило солнце, и красные лучи его освещали совершенно пустую окрестность. На северной стороне Диких Полей на Омельнике, вплоть до его устья, самое острое зрение не могло бы заметить ни души, ни малейшего движения в темном засохшем и увядшем бурьяне. Над горизонтом виднелась только половина солнечного диска, небо уже потемнело, а за ним понемногу темнела и степь.
На левом берегу, на небольшом возвышении, скорее похожем на курган, чем на холм, виднелись развалины каменной станицы, некогда построенной Феодором Бучацким и уничтоженной погромами. От этих руин падала длинная тень. Вдали сверкали воды широко разлившегося Омельника, который в этом месте поворачивал к Днепру. Отблески солнца на небе и на земле постепенно исчезали. С вышины долетал только крик журавлей, вереницей летевших к морю.
Над пустыней нависла ночь, а с нею наступил и час духов и привидений. В станицах сторожевые воины рассказывали друг другу, что по ночам в Диких Полях появляются тени людей, павших насильственной смертью, и водят там свои хороводы, и что даже церковь не в состоянии воспрепятствовать им. Поэтому-то, когда на севере догорали последние полосы света, в станицах творили молитвы за упокой умерших. Говорили также, что тени всадников, блуждающие по пустыне, преграждают дорогу путникам и со стоном умоляют осенить их крестным знамением.
Между ними попадались также и упыри, которые с воем гонялись за людьми. Привычное ухо издали отличало вой упырей от волчьего воя. Видели также целые войска теней, которые так близко подходили к станицам, что стража начинала бить тревогу.
Это служило обыкновенно предзнаменованием большой войны. Встреча с отдельными тенями тоже не обещала ничего хорошего, но не всегда, однако, следовало видеть в этой встрече злое предвещание, так как не раз и живой человек появлялся и исчезал перед путником, как тень, и легко мог быть принят за духа Следовательно, ничего не было удивительного в том, что как только над Омеяьником нависла ночь, около опустевшей станицы сейчас же появился дух или человек. В то же самое время из-за Днепра выглянул месяц и облил белым светом пустошь, головки бодяков и степную даль. Одновременно с этим в глубине степи появились еще какие-то ночные существа. Скользящие точки поминутно заслоняли лунный свет, и фигуры эти то выдвигались из тени, то снова погружались в нее, временами они исчезали совсем и, казалось, таяли, как тени. Приближаясь к возвышенности, на -которой стоял первый всадник, они крались медленно, тихо и осторожно, останавливаясь каждую минуту.
Что-то страшное было в их движениях, как, впрочем, и во всей этой степи, на вид кажущейся такой спокойной. Временами с Днепра дул ветер, жалобно шелестя травой в засохшем бурьяне, который нагибался и дрожал как бы в испуге. Потом фигуры исчезли, спрятавшись в тени развалин, при бледном ночном свете виднелся один только всадник, стоящий на холме. В конце концов шум этот привлек его внимание. Подъехав к фаю холма, он стал внимательно вглядываться в степь. В эту минуту ветер затих, шум умолк и воцарилась тишина.
Вдруг послышался пронзительный свист. Воздух огласился криками: ‘Алла, Алла! Иисусе Христе! Спасайся! Бей!’ Раздались выстрелы самопалов, и красный их отблеск на минуту рассеял темноту ночи.
Лошадиный топот смешался со звоном оружия. Появились какие-то всадники, точно выросли из-под земли, и словно буря разразилась в степи, объятой доселе зловещей тишиной. Людские стоны вторили страшным крикам, наконец все утихло — схватка была кончена.
Очевидно, в Диких Полях разыгралась одна из обычных сцен.
Всадники сгруппировались на холме, некоторые из них слезли с лошадей и внимательно к чему-то присматривались.
‘Эй, там! Развести огонь!’ — раздался вдруг в темноте сильный, повелительный голос
Через минуту посыпались искры и показалось пламя костра, зажженного из очерета и смолистых веток, которые все проезжающие по Диким Полям всегда возили с собой. Мигом в землю вбили шест для очага, и яркое пламя осветило группу людей, склонившихся над каким-то человеком, лежавшим на земле без всякого движения. Это были солдаты, одетые в красные кафтаны и волчьи шапки. Один из них, сидевший на породистом коне, по-видимому, был их предводителем, сойдя с лошади, он подошел ближе к лежавшему на земле и, обращаясь к одному из солдат, спросил:
— А что, вахмистр, жив он или нет?
— Жив, господин начальник, но хрипит, аркан сдавил ему горло.
— Кто он?
— Это не татарин, должно быть, кто-нибудь из важных!
— Ну слава Богу.
Начальник отряда внимательно посмотрел на лежащего.
— Как будто гетман! — сказал он.
— А под ним был татарский конь, лучше которого не найти у самого хана, — ответил вахмистр — Вон его держат.
Начальник посмотрел в ту сторону, и лицо его прояснилось. Действительно, двое солдат держали прекрасного породистого коня, который, раздувая ноздри и прядя ушами, смотрел испуганными глазами на своего господина.
— А конь, господин начальник, достанется нам? — вопросительно произнес вахмистр.
— А ты, собака, хотел бы и в степи отнять коня у христианина?
— Но ведь это наша добыча…
Дальнейший разговор был прерван сильным хрипением лежащего на земле человека.
— Влить ему в рот водки и развязать пояс! — приказал начальник
— Мы будем здесь ночевать?
— Да. Расседлать коней и развести костер.
Солдаты живо вскочили. Одни начали приводить в чувство и растирать лежавшего, другие отправились за тростником, третьи расстилали на земле для ночлега верблюжьи и медвежьи шкуры. Начальник отряда, не обращая более внимания на лежавшего на земле, расстегнул свой пояс и растянулся на бурке подле костра. Это был еще очень молодой человек, стройный, черноволосый, очень красивый, с худощавым лицом и выдающимся орлиным носом. В глазах его читались храбрость и самоуверенность, но лицо дышало благородством. Густые усы и, как видно, давно не бритая борода придавали ему солидный не по летам вид
Двое слуг занялись приготовлением ужина: положили на огонь уже готовые бараньи туши, сняли с лошадей несколько глухарей и бекасов, застреленных еще днем. Костер ярко пылал, освещая степь красным светом.
Человек, лежавший на земле, понемногу начал приходить в себя. Некоторое время он водил налитыми кровью глазами по незнакомым ему лицам, присматриваясь к ним, потом попытался встать. Солдат, который разговаривал перед этим с начальником отряда, приподнял его под мышки, другой вложил ему в руки бердыш, на который незнакомец тяжело оперся.
Лицо его было красно, жилы на нем вздуты. Наконец он глухим голосом произнес: ‘Воды’. Ему дали водки, которую он жадно пил, и, очевидно, она помогла ему, так как, отняв флягу от рта, он спросил уже чистым голосом:
— В чьих я руках?
Начальник отряда встал и подошел к нему.
— В руках своих спасителей.
— Значит, это не вы накинули на меня аркан?
— Наше оружие сабля, а не аркан. Вы обижаете храбрых солдат, подозревая их в этом. Поймали вас какие-то разбойники, под видом татар, и, если желаете, можете ими полюбоваться, вон они лежат, переколотые как бараны, — с этими словами он указал рукой на несколько трупов, лежавших у подножия холма.
— В таком случае, позвольте мне отдохнуть, — сказал незнакомец. Ему подложили войлочное седло, на которое он сел, погрузившись в глубокое молчание. Это был человек в полном расцвете сил, среднего роста, широкоплечий, богатырского сложения, с резкими чертами лица. У него была огромная голова, загорелое и немного увядшее лицо с черными, слегка раскосыми, как у татарина, глазами. Лицо его, украшенное тонкими длинными усами, выражало отвагу и гордость. В лице его было что-то привлекательное и вместе с тем отталкивающее — смесь гетманской важности с татарской хитростью, добродушия с дикостью.
Посидев немного на седле, он встал и, к всеобщему изумлению, не поблагодарив свои спасителей, молча пошел разглядывать трупы.
— Невежа!— проворчал начальник отряда. Незнакомец между тем внимательно всматривался в лицо каждого убитого, кивая при этом головой, как человек, догадка которого оправдалась. Потом он медленно повернулся к начальнику, держась за бока и нащупывая пояс, за который, очевидно, хотел засунуть руки.
Начальнику отряда не понравилось поведение этого человека, которого они минуту назад избавили от петли, и он с иронией сказал ему.
— Можно подумать, что вы ищете знакомых между этими разбойниками или же читаете молитву за упокой их души!
Незнакомец спокойно ответил:
— Вы и ошибаетесь, и в то же время правы. Правы потому, что я действительно искал между ними знакомых, и ошибаетесь, так как это не разбойники, а слуги одного шляхтича, моего соседа.
— Как видно, вы не дружите с этим соседом.
Странная усмешка промелькнула по тонким губам незнакомца.
— И тут вы ошибаетесь, — пробормотал он сквозь зубы. Через минуту он громко прибавил:
— Однако, простите меня, что я сначала не принес вам должной благодарности за спасение и помощь, которые избавили меня от неожиданной смерти. Ваша храбрость спасла меня от результатов неосторожности, с какой я отдалился от своих людей, но моя благодарность может сравниться только с вашей готовностью оказывать помощь, — и с этим он протянул начальнику руку. Но гордый юноша не тронулся с места и не торопился протянуть свою.
— Прежде всего я хотел бы знать, с кем имею дело, — сказал он,— и хотя не сомневаюсь, что вы шляхтич, но тем не менее мне не подобает принимать благодарности от неизвестных
— В вас видна рыцарская гордость, но вы правы. Я должен с самого начала сказать вам кто я. Я — Зиновий Абданк, шляхтич киевского воеводства, полковник казацкого полка князя Доминика Заславского.
— А я — Ян Скшетуский, начальник панцирного полка князя Иеремии Вишневецкого.
— Вы служите под начальством славного воина. Теперь примите же мою благодарность и протяните мне вашу руку.
Начальник не колебался больше. Хотя офицеры панцирных полков свысока смотрели на офицеров других отрядов, но Скшетуский был теперь в степи, в Диких Полях, где на подобные вещи не обращают особенного внимания. К тому же он имел дело с полковником, в чем сейчас же убедился, когда его солдаты принесли Абданку вместе с поясом и саблей, которые сняли с него, чтобы привести в чувство, короткую булаву с костяной рукояткой, какие обыкновенно носили казацкие полковники. Притом у Зиновия Абданка была богатая одежда, а речь его свидетельствовала об уме и светскости. Скшетуский пригласил его в свою компанию. От костра несся, щекоча ноздри и небо, запах жареного мяса, которое слуга снял с огня и подал на блюде. Начался ужин, а когда принесли большой бурдюк молдавского вина, завязалась оживленная беседа.
— За счастливое возвращение домой! — воскликнул Скшетуский.
— Значит, вы идете в обратный путь? Откуда? — спросил Абданк.
— Издалека, из Крыма.
— А что вы там делали? Ездили с выкупом?
— Нет, полковник, я ездил к самому хану. Абданк навострил уши.
— Зачем же вы ездили к хану?
— С письмом князя Иеремии.
— О, значит, вам поручили важную миссию. О чем же князь писал хану?
Скшетуский бросил быстрый взгляд на собеседника
— Полковник, — сказал он, — вы рассматривали лица убитых разбойников — это было ваше дело, но что писал князь хану — это не ваше и не мое дело, а только их двоих
— Минуту назад, — хитро ответил Абданк,— я удивлялся, что князь выбрал послом к хану такого молодого человека, но после вашего ответа вижу, что вы, хотя и молоды годами, но опытны умом.
Скшетуский принял как должное эту похвалу и спросил,
— А скажите мне, что вы делаете на Омельнике и каким образом очутились здесь один?
— Я не один: я оставил своих людей недалеко отсюда, а еду я в Кудак, к Гродицкому, к которому послан с письмом от гетмана
— Почему же вы не едете водой?
— Таков был приказ, который я должен исполнить.
— Странно, что гетман дал такой приказ, в степи вы подвергались опасности, которой можно было бы избежать, если бы вы поехали водой,
— В степи теперь спокойно. Я давно знаю здешние места, а причиной того, что случилось со мной, была людская злоба.
— Кто же это так преследует вас?
— Долго рассказывать. У меня есть сосед, который хочет завладеть моим имением, а теперь, как вы видели, еще и сжить меня со свету.
— А разве вы не носите саблю?
Энергичное лицо Абданка исказилось ненавистью, глаза его мрачно загорелись, и он медленно и с расстановкой ответил:
— Ношу и надеюсь, что, с Божией помощью, не буду искать другого средства защиты от врагов.
Поручик хотел что-то ответить, как вдруг в степи раздался конский топот или, вернее, быстрое шлепанье лошадиных копыт по размякшей земле.
В ту же минуту к поручику подбежал стоявший на страже солдат и сказал, что к ним приближаются какие-то люди
— Это, верно, мои, — заметил Абданк, — я их оставил за Тасьминой и обещал дожидаться здесь.
Через минуту всадники окружили холм. При свете огня были видны головы лошадей, фыркавших от усталости, а над ними склоненные фигуры всадников, которые внимательно всматривались в стоявших у костра.
— Что вы за люди? — спросил Абданк.
— Рабы Божий! — ответили голоса из темноты.
— Да, это мои молодцы, — повторил Абданк, обращаясь к поручику.
Несколько человек сошли с лошадей и подошли к огню.
— А мы спешили, спешили, батько! Что с тобою?
— Засада была. Разбойник Хвёдько узнал, что я буду тут, и ждал меня Должно быть, он выехал намного раньше меня. На меня накинули аркан.
— Спаси Бог! Спаси Бог! А что это за лях возле тебя?
С этими словами прибывшие грозно посмотрели на Скшетуского и его товарищей.
— Это — друзья, — ответил Абданк. — Слава Богу, я жив и невредим. Сейчас поедем дальше.
— Слава Богу! Мы готовы.
Вновь прибывшие начали отогревать над огнем руки, так как ночь была хоть и ясная, но холодная.
Их было человек сорок, все они были рослые и хорошо вооруженные, но совсем не походили на регулярных казаков, что удивило Скшетуского, тем более что их было немало.
Все это возбудило в Скшетуском сильное подозрение. Если бы гетман послал Абданка в Кудак он дал бы ему стражу из регулярных казаков, да и с какой стати он бы велел ему возвращаться из Чигорина степью, а не водой?
Переправа через реки, протекавшие по Диким Полям к Днепру, мота только замедлить ход, Похоже было, что Абданк хотел обойти Кудак Даже самая личность Абданка удивляла молодого человека: Он сейчас же заметил, что казаки, вообще обходившиеся со своими начальниками довольно свободно, к Абданку относились снеобык-новенным почтением, точно к гетману. Должно быть, это был какой-нибудь известный воин, что тем более поражало Скшетуского, так как зная вдоль и поперек Украину по обе стороны Днепра, он ничего не слышал об Абданка
В лице этого последнего было что-то особенное — какая-то скрытая мощь, непреклонная воля, видно было, что человека этого никто и ничто не может остановить. То же выражение лица было и у князя Иеремии Вишневецкого, но то, что в князе было врожденным даром природы, свойственным его высокому происхождению и власти, казалось удивительным в неизвестном человеке, блуждающем в глухой степи.
Скшетуский долго раздумывал над этим. Ему казалось, что это или важный преступник скрывающийся в Диких Полях от преследования властей, или же предводитель шайки разбойников, но последнее предположение он отбросил как неправдоподобное, и одежда, и речь этого человека доказывали противное. Начальник отряда не знал, что предпринять, и держался настороже.
Абданк велел подать себе коня.
— Господин начальник — сказал он, — кому в дорогу, тому пора. Позвольте еще раз поблагодарить вас за спасение. Дай Бог, чтобы я смог отплатить вам такой же услугой.
— Я не знал, кого спасаю, стало быть, и не заслуживаю благодарности.
— Это в вас говорит скромность, равная вашей храбрости. Примите же от меня этот перстень.
Скшетуский сдвинул брови и, отступив на шаг, смерил взглядом Абданка, который отечески продолжал:
— Взгляните на него, замечателен этот перстень не богатством, а другими свойствами. В молодости, когда я был в неволе у басурманов, я получил его от странника, возвращавшегося из Святой Земли. В нем заключена земля с Гроба Господня, и от такого подарка нельзя отказываться, если б даже пришлось его взять из рук осужденного. Вы человек молодой и воин, а если даже старость не знает, что с нею может случиться в последний час, то что говорить о молодости, которую еще ждет впереди жизнь, в течение которой могут случиться разные приключения. Перстень этот защитит и сохранит вас от беды, когда придет День Суда, а я говорю вам, что день этот уже близок…
Наступило минутное молчание, слышалось только потрескивание пламени и фырканье лошадей. Из далекого очерета долетал жалобный вой волков. Вдруг Абданк, как бы про себя, повторил еще раз:
— День Суда уже начинается в Диких Полях, а когда он совсем настанет — удивится весь Божий свет!
Скшетуский машинально взял перстень, удивленный словами этого странного человека Последний некоторое время задумчиво смотрел в степную даль, потом медленно повернулся и сел на коня. Казаки поджидали его у подножия холма
— В путь, в путь! Будь здоров, друже, — обратился он к Скшетускому — теперь такое время, что брат не доверяет брату, а ты все-таки не знаешь, кого ты спас, так как я не сказал тебе своего имени.
— Разве вы не Абданк?
— Это мой родовой герб.
— А имя?
— Богдан Зиновий Хмельницкий.
И с этими словами он съехал с холма, а за ним и его люди. Вскоре туман и. темнота ночи скрыли их, и только ветер издалека доносил слова казацкой песни:
‘Ой вызволи, Боже, нас всих, бидных невольников,
З тяжкой неволи, з виры басурманской
На ясни зори, на тыхи воды,
У фай веселый, у мир хрещенный
Выслухай, Боже, у просьбах наших,
У нещасных молытвах,
Нас, бидных невольников’…
Голоса постепенно затихали, сливаясь с дуновением шумящего тростников ветра.

Глава II

На следующий день утром, приехав в Чигирин, Скшетуский остановился в доме князя Иеремии Вишневецкого. Он намеревался остаться здесь некоторое время, чтоб дать возможность своим людям и лошадям отдохнуть после долгого перехода из Крыма, который пришлось совершить сухим путем, так как на Днепре было такое сильное течение, что ни одно судно не могло идти вверх по Днепру. Отдохнув, Скшетуский отправился к Зацвилиховскому, бывшему комиссару Польши, который, хотя и не служил у князя, но пользовался его доверием и дружбой. Скшетуский хотел узнать, нет ли каких приказаний из Лубен. Князь, однако, не сделал никаких особых распоряжений, приказал только Скшетускому, в случае благоприятного ответа от хана, возвращаться не торопясь, чтобы не утомлять людей и лошадей. Дело с ханом заключалось в следующем: князь требовал от хана наказания нескольких татарских мирз, которые совершили набег на заднепровские владения князя и которых он, впрочем, строго наказал сам. Хан действительно дал благоприятный ответ он обещал прислать в апреле особого посла и наказать непослушных и, желая расположить в свою пользу князя, послал ему с Скшетуским чистокровного коня и соболью шапку. Скшетуский, с честью исполнив возложенное на него посольство, уже само по себе служившее ясным доказательством княжеской милости, обрадовался позволению остаться на некоторое время в Чигирине и не торопиться с возвращением. Старик Зацзилиховский был сильно озабочен тем, что с некоторых пор творилось в Чигирине, они вместе отправились к валаху Допуло, содержателю постоялого двора и виноторговли, и, несмотря на ранний час, застали там целую толпу шляхтичей. День был базарный, а кроме того в Чигирин пригнали скот, который отправлялся в лагерь коронных войск, людей поэтому собралось множество. Шляхта собиралась обыкновенно на рынке, в так называемом ‘Звонарном Углу’ у Допуло. Были тут и арендаторы Конецпольских, и Чигиринские чиновники, и владельцы соседних земель, пользующиеся привилегиями, и вольная шляхта, служащие разных экономии, несколько казацких старшин и мелкая шляхта, приехавшая из своих хуторов Присутствующие уселись на скамьи, стоявшие вокруг длинных дубовых столов, и громко говорили о побеге Хмельницкого, который был в данный момент главным событием в городе.
Скшетуский сел с Зацвилиховским в углу, отдельно от других, и стал его расспрашивать, кто этот Хмельницкий, о котором все говорят.
— Неужели ты не знаешь, — ответил старый воин. — Это писарь запорожского войска, владелец Субботова, — прибавил он тише, — мой кум. Мы давно знаем друг друга и бывали в разных переделках, в особенности под Цецорой. Такого опытного и знающего дело воина, может быть, нет во всей Польше. Об этом нельзя громко говорить — но это настоящий гетман: казаки слушают его больше, чем кошевых и атаманов, человек этот не лишен хороших черт, но горд и беспокоен, а когда им овладевает ненависть — он может быть ужасным.
— Что же случилось, что он ушел из Чигирина?
— Говорят, он поссорился со старостой Чаплинским, но это вздор! Они. конечно, делали друг другу неприятности, но они не первые и не последние. Говорят, что он отбил жену у старосты: староста отнял у него возлюбленную и женился на ней, а тот потом вскружил ей голову. Это весьма возможно — женщины ведь ветрены. Но это только предлог, тут скрываются иные цели. Видишь ли, в чем дело: в Черкассах живет старый Барабаш, казацкий полковник, наш приятель. У него были какие-то привилегии и королевские грамоты, в которых будто бы восстанавливали казаков против шляхты, но так как это очень добрый человек, то он и держал их у себя, никому не показывая. Хмельницкий пригласил его к себе на пир, во время которого послал к нему на хутор своих людей, а те отняли у его жены все привилегии и грамоты — и вот теперь он исчез с ними Досадно, если ими воспользуется какая-нибудь шайка вроде Остраницкой, так как, повторяю, это опасный человек, а где он теперь — неизвестно!
— Вот лиса! Как ловко он провел меня! — воскликнул Скшетуский.— Он назвался казацким полковником князя Доминика Заславского. Ведь сегодня ночью я встретил его в степи и спас от петли.
Зацвилиховский схватился за голову.
— Ради Бога, что ты говоришь! Не может быть?
— Очевидно, может, если было. Он назвался полковником князя Доминика Заславского и сказал, что послан гетманом в Кудак к Гродицкому, но я не поверил ему уже потому, что он ехал степью, а не водою.
— Он хитер, как Улисс! Где же ты встретил его?
— Около Омельника, на правой стороне Днепра. Он, по-видимому, направился в Сечь.
— И хотел обойти Кудак Теперь я понимаю. А много было с ним людей?
— Человек сорок. Но его люди слишком поздно приехали, и если бы не мои молодцы, слуги старосты задушили бы его.
— Подожди-ка. Ты говоришь, слуги старосты?
— Это он мне сам сказал.
— Откуда же староста мог узнать, где он, если все в городе ломают себе головы над тем, куда он мог скрыться?
— Этого я не знаю. Может быть, Хмельницкий солгал, выдав обыкновенных разбойников за слуг старосты, чтобы тем больше усилить нанесенные ему обиды.
— Не может быть. Однако, это удивительно! А знаешь ли ты, что гетман дал приказ задержать Хмельницкого?
Скшетуский не успел ничего ответить, так как в эту самую минуту в комнату вошел со страшным шумом какой-то шляхтич. Хлопнув два раза дверью и гордо оглядев присутствующих, он крикнул:
— Бью челом вашей милости!
Это был человек лет сорока, небольшого роста, с дерзким выражением лица, с живыми и выпуклыми, как сливы, глазами, видно было, что натура у него горячая и вспыльчивая. Не получив сейчас же ответа, он громко и раздраженно повторил:
— Бью челом вашей милости.
— Бьем и мы, бьем и мы! — отозвалось несколько голосоа Это был Чаплинский, Чигиринский подстароста и доверенный молодого хорунжего Конецпольского.
В Чигирине его не любили, так как он был ябедником и забиякой, но побаивались и потому обращались осторожно. Он же уважал только Зацвилиховского, как, впрочем, и все, за его благородство и мужество. Увидев его, он сейчас же подошел к нему и, поклонившись довольно гордо Скшетускому, подсел к ним со своей кружкой меда.
— А что, — спросил его Зацвилиховский,— не знаете ли вы, что сталось с Хмельницким?
— Повешен. Это так же верно, как то, что я Чаплинский, если его еще не повесили, то скоро повесят. Теперь, когда вышел приказ гетмана, пускай-ка он попадется мне в руки! — и с этими словами он так ударил кулаком по столу, что расплескал вино в стаканах.
— Сударь, не разливайте вина! — сказал Скшетуский.
— Откуда же вы возьмете его? Ведь он убежал и никто не знает, где он?— прервал Зацвилиховский.
— Никто не знает? Я знаю, не будь я Чаплинский! Вы знаете Хведько? Этот Хведько служит ему и мне и будет для него Иудой. Он сговорился с молодцами Хмельницкого, это ловкий человек и следит за каждым его шагом. Хведько взялся доставить его мне живым или мертвым. Он выехал в степь раньше Хмельницкого и знает, где его найти. А проклятый! — и, говоря это, он снова ударил по столу.
— Не разливайте вина! — с ударением повторил Скшетуский, с первого же взгляда почувствовавший к этому человеку какую-то странную антипатию.
Шляхтич покраснел, сверкнул своими выпуклыми глазами и дерзко посмотрел на Скшетусхого, желая затеять ссору, но, увидев на нем мундир полка Вишневецкого, сдержался. Хотя хорунжий Конецпольский и не ладил с князем, все-таки было небезопасно задевать его воинов, так как Чигирин был недалеко от Лубен, к тому же князь выбирал себе таких людей, которых все боялись задевать.
— Значит, это Хведько взялся доставить вам Хмельницкого? — снова спросил Зацвилиховский.
— Да. И доставит, не будь я Чаплинский!
— А я вам говорю, что не доставит. Хмельницкий ушел от засады и отправился в Сечь, о чем сегодня же надо уведомить Краковского. С Хмельницким шутки плохи Короче говоря — он и умнее, и сильнее, и счастливее тебя, хоть ты и горяч. Повторяю тебе, Хмельницкий благополучно уехал, а если не веришь — спроси этого поручика, который подтвердит тебе, что видел его вчера в степи живым и невредимым.
— Этого не может быть! Не может быть! — закричал Чаплинский, хватаясь за голову.
— Этого мало, — продолжал Зацвилиховский, — он же и спас его, перебив ваших слуг, несмотря на приказ гетмана, в чем он, однако, не виноват, так как возвращался из Крыма и ничего не знал о приказе, а увидев в стели одинокого человека и думая, что на него напали разбойники, пришел к нему на помощь. Я заранее предупреждал вас о спасении Хмельницкого, так что весьма возможно, что он с запорожцами может навестить вас, и, вероятно, вы не будете ему рады, так как слишком уж насолили друг другу!
Зацвилиховский тоже не любил Чаплинского. Чаплинский вскочил с места и от злости не мог говорить, лицо его совсем побагровело, а глаза чуть не вылезли на лоб. Став перед Скшетуским, он отрывисто проговорил:
— Как же это? Несмотря на приказ гетмана? Я вас… я вас…
Скшетуский же продолжал сидеть и, облокотясь на стол, смотрел на подпрыгивающего Чаплинского, как сокол на связанного воробья.
— Чего это вы прицепились ко мне, как репей к собачьему хвосту? — спросил он.
— Я вас с собой… несмотря на гетманский указ… Я вас с казаками…
Он так кричал, что присутствующие немного притихли, все повернули головы в сторону Чаплинского.
19
Он всегда искал случая завести ссору с каждым, кого только встречая — такова уж была его натура, но всех удивило, что он начал теперь эту ссору при Зацвипиховском, которого он одного толыNo и боялся а главное, затеял ее с поручиком Вишневецкого.
— Замолчите же, — сказал старый хорунжий, — этот рыцарь пришел со мной.
— Я, я поведу его в суд, на пытку! — кричал Чаплинский, не обращая уже ни на. кого внимания
г Скшетуский выпрямился во весь свой рост итне вынимая из ножен сабли, висевшей сбоку на длинном ремне, схватил ее за середину и поднял вверх так, что эфес ее очутился под самым носом Чаплинского.
— Понюхайте-ка это! — холодно сказал он.
— Бей, кто в Бога верует… люди! — крикнул Чаплинский, хватаясь за саблю, но не успел он вытащить ее из ножен, как молодой поручик уже схватил его одной рукой за шиворот, а другой — ниже спины, поднял вверх и понес к дверям
— Господа, дайте дорогу рогатому, не то забодает! — сказал он.
С этими словами он подошел к двери, ударил Чаплинского об нее лбом и выкинул на улицу, а затем спокойно сел на свое прежнее место, возле Зацвилиховского. В комнате настала минутная тишина. Сила, только что выказанная Скшетуским, произвела благоприятное впечатление на собравшуюся шляхту, и через минуту все стены задрожали от хохота
— Да здравствуют Вишневецкие! — кричали одни.
— Он без чувств и весь в крови! — кричали другие, с любопытством выглядывая за дверь и ожидая, что будет делать Чаплинский. — Слуги поднимают его.
Только незначительные числом сторонники шляхтича молчали и, не имея мужества вступиться за него, угрюмо поглядывали на Скшетуского.
— Он, кажется, собирается рехнуться, — сказал Зацвилиховский.
— Вы правы, — сказал, подходя к ним, толстый шляхтич с бельмом на глазу и с дырой на лбу, величиною с талер, в которую виднелась кость. — Позвольте мне, — продолжал он, обращаясь. к Скшетускому, — выразить вам мое почтение: Ян Заглоба, герба ‘В челе’, о чем, впрочем, каждый может догадаться1 хотя бы по этой дыре, которую мне пробила разбойничья пуля когда я ходил на поклонение в Святую землю — замаливать грехи молодости.
— Перестаньте, — сказал Зацвилиховский, — ведь вы когда-то говорили, что вам расшибли голову в Радоме кружкой.
— Клянусь, разбойничья пуля! В Радоме было совсем другое.
— Может быть, вы и давали обещание пойти в Святую землю, но что вы там были — это неправда.
— Не был, потому что уже в Галате принял мученический венец. Если я лгу, то я не шляхтич, а собака.
— А все-таки брешете.
— Позвольте выпить за ваше здоровье!
За ним подошли к Скшетускому и другие, чтобы познакомиться с ним и выразить свое одобрение, так как Чаплинского не любили и все радовались, что с ним случилась такая оказия. Странная и непонятная вещь, но почему-то чигиринская и окрестная шляхта, мелкие помещики, управляющие экономиями и даже слуги Конецпольских — все, знай, как обыкновенно знают соседи, о раздоре Чаплинского с Хмельницким, были на стороне последнего.
Хмельницкий пользовался славой знаменитого воина, отличившегося вовремя разных войн,знали также, что даже сам король вступал с ним в сношения и высоко ценил его ум. На все случившееся смотрели как на самую обыкновенную ссору между шляхтичами, а таких ссор было тысячи Поэтому все держали сторону того, кто умел приобрести себе более расположения, не подозревая, какие страшные последствия будет иметь эта ссора. Только позднее сердца шляхты и духовенства, как католического, так и православного, запылали ненавистью к Хмельницкому.
Все подходили к Скшетускому с кружками в руках, говоря: ‘Пей, брат! Выпей и со мной! Да здравствуют Вишневецкие! Такой молодой, а уже поручик у князя!’.
— Виват князь Иеремия, гетман над гетманами!
— С князем Иеремией мы пойдем на край света! На татар! На турок! В Стамбул! Да здравствует король Владислав IV! — громче всех кричал Заглоба, который один был в состоянии перепить и перекричать целый полк.
— Господа! — орал он так, что в окнах звенели стекла. — Я уж притянул к суду султана за насилие, которое он позволил себе надо мной в Галате!
— Не говорите Бог знает чего, не то совсем истреплется ваш язык.
— Как так?
— Вы крикливый глухарь.
— Пойду хотя бы в суд!
— Перестаньте же!
— Я объявляю его лишенным чести, а потом — война, но уже война как с бесчестным! За ваше здоровье, господа!
Многие смеялись, а с ними смеялся и Скшетуский, у которого немного шумело в голове. Шляхтич же продолжал токовать, как старый глухарь, упиваясь собственным голосом. К счастью, речь его прервал другой шляхтич, который, подойдя к нему и дернув его за рукав, сказал с певучим литовским акцентом:
— Познакомьте же и меня, пан Заглоба, с поручиком Скшетуским.
— С удовольствием, с удовольствием. Господин поручик, это пан Повсинога {Бродяга.}.
— Подбипента, — поправил шляхтич.
— Все равно! Герба ‘Сорви шаровары’.
— ‘Сорвиголова’, — поправил шляхтич.
— Все равно! Из Собачьих Кишок
— Из Мышиных Кишок, — поправил шляхтич.
— Все равно. Не знаю, что бы я предпочел — собачьи или мышиные кишки. Знаю только, что не желал бы жить ни в тех, ни в других, потому что там и поместиться трудно и выходить оттуда неприлично. Господин поручик, — продолжал он — обращаясь к Скшетускому и указывая рукой на литвина, — вот уже целая неделя, как я пью вино за счет этого шляхтича, у которого меч так же тяжел, как его кошелек, а кошелек его так же тяжел, как и его остроты, но если я когда-нибудь пил вино за счет большего чудака, то я позволю назвать себя таким же олухом, как и тот, кто покупает мне вино.
— Вот так отделал! — кричали, смеясь, шляхтичи.
Но литвин не сердился, а только махал рукой, добродушно улыбаясь и говоря:
— Перестаньте, гадко слушать.
Скшетуский с любопытством смотрел на этого шляхтича, который действительно заслуживал названия чудака. Это был человек такого высокого роста, что доставал головой до потолка, а от чрезмерной худобы казался еще выше. Широкие плечи и жилистая шея свидетельствовали о необыкновенной сипе, хотя весь он был кожа да кости. Живот его был так втянут, будто его морили голодом. Одет он был в серую куртку из свебодинского сукна с узкими рукавами и в высокие шведские сапоги, которые вошли тогда в употребление на Литве. Широкий и туго набитый лосиный пояс не держался на нем, а падал почти до самых бедер: к поясу этому был привешен меч такой длины, что даже этому гиганту упирался под мышку. Но всякий, кто испугался бы меча, тотчас же успокоился бы, взглянув на лицо его владельца. Лицо его, отличавшееся такой же худобой, как и тело, украшенное нависшими бровями и большими усами конопляного цвета, имело добродушное и открытое, как у ребенка, выражение. Нависшие брови и усы придавали ему озабоченный, печальный и в то же время смешной вид.
Он походил на человека, которым все верховодят, но Скшетускому он понравился с первого же взгляда именно своим честным выражением лица и отличной военной выправкой.
— Господин поручик, — сказал он, — вы от князя Вишневецкого?
— Да.
Литвин сложил руки, как бы для молитвы, и поднял глаза вверх.
— Ах, какой это великий воин, какой рыцарь, какой предводитель!
— Дай Бог нашей родине побольше таких
— Конечно, конечно. А нельзя ли мне поступить к нему на службу?
— Он будет очень рад
— Тогда у князя прибавится еще два рожна: один вы, другой — ваш меч, а может быть, он будет вешать на вас разбойников или же мерить вами сукно на знамена! Тьфу! И как это вам не стыдно — вы ведь человек и католик, а длинны как змея или как басурманское копье!
— Противно слушать. — спокойно сказал литвин.
— Как же вас зовут? — спросил Скшетуский.— Извините меня, но я ничего не понял, потому что пан Заглоба все время прерывал вас.
— Подбипента
— Песьянога.
— Сорвиголова из Мышекишек
— Вот так потеха! Хоть я и пью его вино, но будь я дурак, если это не басурманские имена.
— Давно вы из Литвы? — спросил Скшетуский.
— Вот уже две недели, как я в Чигирине. Узнав от господина Зацвилиховского, что вы должны приехать сюда, я ждал вас, чтобы с вашей помощью обратиться к князю со своей просьбой,
— Позвольте мне полюбопытствовать — отчего вы носите меч, как у палача?
— Это, господин поручик, меч крестоносцев, а не палача, а ношу я его потому, что он добыт на войне и давно принадлежит нашему роду. Он уже сослужил службу в литовских руках, под Хойницами — вот поэтому и ношу его.
— Однако это большая штука и, должно быть, страшно тяжелая! Его. наверное, надо держать двумя руками?
— Можно и двумя, можно и одной.
— Покажите-ка.
Литвин снял меч и подал его Скшетускому, но у того сразу отвисла рука, и он не мог свободно ни опустить меч, ни замахнуться им. Тогда он взял его обеими руками, но все-таки ему было тяжело.
Скшетуский немного сконфузился и, обратясь к присутствующим, спросил:
— А кто, господа, может сделать им крест?
— Мы уже пробовали, — ответило несколько голосов,— Один только комиссар Зацвилиховский может поднять его, но креста и он не сделает.
— Ну а вы? — спросил Скшетуский, обращаясь к литвину. Шляхтич поднял меч, как трость, и совершенно свободно
помахал им в воздухе, так что по комнате пошел ветер.
— Ну и сила же у вас! — вскричал Скшетуский.— Вы можете смело рассчитывать на службу у князя.
— Видит Бог, как я ее жажду. Надеюсь, что меч мой не заржавеет.
— Но зато остроумие окончательно, — сказал Заглоба,— так как вы не умеете так же ловко острить, как обращаться с мечом.
Зацвилиховский встал и уже собирался уходить вместе с Скшетуским, как в комнату вошел белый как лунь старик, который, увидев Зацвилиховского, сказал:
— Господин хорунжий! Я нарочно пришел сюда к вам… Это был Барабаш, полковник черкасский.
— Так пойдем же ко мне на квартиру, потому что тут уже идет дым коромыслом, так что не видно света.
Они вышли вместе с Скшетуским.
Как только они переступили порог, Барабаш спросил:
— Нет ли известий о Хмельницком?
— Есть. Убежал в Сечь. Вот этот офицер встретил его вчера в степи.
— Значит, он не поехал водой? А я послал в Кудак гонца, чтобы его поймали, но если так, то напрасно.
И с этими словами Барабаш закрыл руками глаза.
— Спаси Христос, спаси Христос! — повторял он.
— Чего вы тревожитесь?
— Ведь вы знаете, что он обманом вытащил у меня документы! А знаете вы, что значит опубликовать их в Сечи? Спаси Христос! Если король не начнет войны с басурманами — это искра, брошенная в порох!
— Вы предсказываете бунт?
— Не предсказываю, а говорю наверное! Хмельницкий будет почище Наливайки и Лободы.
— Да кто пойдет за ним?
— Кто? Запорожцы, казаки, мещане, чернь, хуторяне — и вот эти.
И Барабаш указал на площадь и снующих по ней людей.
Вся площадь была запружена большими серыми волами, которых гнали в Корсунь для войска, а с ними шли их пастухи, так называемые чабаны, проводившие всю свою жизнь в степях и пустынях, — совсем одичавшие, без всякой религии, как говорил воевода Кисел.
Между ними попадались люди скорее похожие на разбойников, чем на пастухов, свирепые, одетые в какие-то лохмотья. Большая часть их была одета в бараньи тулупы или шкуры шерстью вверх. Все были вооружены самым разнообразным оружием: у одних за плечами торчали луки и колчаны, у других были самопалы (по-казацки — пищали), татарские сабли, у других косы, а у иных даже палки с привязанными на концах лошадиными челюстями. Между ними вертелись низовцы, такие же дикие, но несколько лучше вооруженные, они везли на продажу сушеную рыбу, дичь и баранье сало, чумаки с солью, степные и лесные пасечники, воскобои с медом, лесники с дегтем и смолой, крестьяне с подводами, реестровые казаки, татары из Белгорода и разные бродяги со всех концов света. Весь город был полон пьяных, так как в Чигирине был ночлег, а следовательно, и гулянка. На рынке раскладывали огонь, кое-где горели бочки со смолой. Отовсюду неслись шум и крики. Оглушительный звук татарских дудок и бубнов сливался с мычанием скота и мягкими звуками лир, под аккомпанемент которых слепцы пели любимую песню того времени:
Соколе ясный,
Брате мий ридный.
Ты высоко летаешь,
Ты далеко видаешь.
А рядом раздавались крики пьяных, вымазанных дегтем казаков, плясавших на рынке трепака. Зацвилиховскому достаточно было одного взгляда на эту дикую, разнузданную толпу, чтобы убедиться в том, что Барабаш был прав, говоря, что достаточно малейшего толчка, чтобы поднять эту толпу, привыкшую к разбоям и насилию. А за этой толпой стояли еще Сечь и Запорожье, недавно только обузданное и нетерпеливо грызущее надетые на него удила, еще полное воспоминаний о прежней вольности, ненавидящее комиссаров и составляющее организованную силу. На стороне этой силы были также симпатии крестьянских масс, менее терпеливых, чем в других частях Польши, так как по соседству был Чертомелик, где царствовали безначалие, разбой и свобода.
И хорунжий, хотя сам малоросс и ревностный приверженец православия, грустно задумался. Он хорошо помнил времена Наливайки, Лободы и Кремского, знал украинское разбойничанье, может быть, лучше всех на Руси, а также, хорошо зная Хмельницкого, понимал, что тот один стоил двадцати Лобод и Наливаек Он ясно понял теперь всю опасность- побега Хмельницкого в Сечь, в особенности с королевскими грамотами, о которых говорил Барабаш и которые будто бы подзадоривали казаков к сопротивлению.
— Господин полковник, — сказал он Барабашу, — вам бы следовало поехать в Сечь, чтобы ослабить влияние Хмельницкого и умиротворить его.
— Господин хорунжий, — возразил Барабаш, — я могу вам сказать только одно: как только распространилась весть о побеге Хмельницкого, половина моих людей сегодня ночью ушла за ним в Сечь. Мое время прошло — мне остается теперь могила, а не булава.
Барабаш действительно был хороший солдат, но уже старый, и притом не имел никакого влияния на массу. Тем временем они дошли до квартиры Зацвилиховского, старый хорунжий немного успокоился, а когда они принялись за мед он уже веселее сказал:
— Все это вздор, если, как ходят слухи, будет война с басурманами, а она, кажется, будет. Хотя Польша не хочет войны, а сеймы попортили королю немало крови, но он все-таки может поставить на своем. Тогда весь этот пыл можно было бы обратить на турок, во всяком случае, у нас еще остается достаточно времени. Я сам поеду к Краковскому, расскажу ему все и попрошу, чтобы он как можно ближе подошел к нам со своим войском. Не знаю только, добьюсь ли я чего, потому что хотя он и мужественный и опытный воин, но страшно упрям. Вы, господин полковник, держите в руках своих казаков, а вы, поручик, как только приедете в Лубны, предостерегите князя и обратите его внимание на Сечь. Если б даже они и хотели что-нибудь начать, то, повторяю, у нас еще есть время. В Сечи теперь мало людей, все разошлись: кто за рыбой, кто за зверем, а кто по деревням Украины. А пока они все соберутся, в Днепре утечет много воды. К тому же одно имя князя внушает им страх, а если они узнают, что он зорко наблюдает за Чертомеликом, то, может быть, будут сидеть смирно.
— Я могу выступить из Чигирина хоть через два дня, — сказал Скшетуский.
— Отлично. Два или три дня ничего не значат. А вы, полковник, пошлите гонцов к коронному хорунжему и князю Доминику. Э! Да вы, я вижу, уже спите? — обратился он к полковнику.
Действительно, Барабаш, сложа руки, крепко спала через минуту начал даже храпеть. Старый полковник, если не ел и не пил, что, между прочим, любил больше всего, то спал.
— Посмотрите, — тихо сказал Зацвилиховский, обращаясь к Скшетускому, — варшавяне хотят, чтобы такой старик удерживал казаков! Бог с ними! Они доверяли и самому Хмельницкому, а канцлер вступал даже с ним в какие-то договоры, и мне кажется, что он жестоко накажет их за это доверие.
Скшетуский сочувственно вздохнул. Барабаш только сильнее всхрапнул и пробормотал во сне:
— Спаси Христос, спаси Христос!
— Когда же вы думаете выехать из Чигирина? — спросил хорунжий Скшетуского.
— Я подожду еще дня два, так как, вероятно, Чаплинский потребует от меня удовлетворения.
— Не потребует! Он скорее подослал бы своих слуг, если бы вы не принадлежали к полку Вишневецкого, а задевать князя опасно даже служащему Конецпольских
— Я ему дал знать, что жду его, а дня через два уеду. А с саблей и своими людьми я не боюсь засады.
С этими словами Скшетуский простился со старым хорунжим и вышел.
Над городом стояло такое яркое зарево от зажженных на рынке костров, что можно было подумать, будто горит весь Чигирин, а шум и крики с наступлением ночи усилились еще больше. Евреи боялись выйти из своих жилищ. В одном углу толпа чабанов завывала печальные степные песни, в другом около огня плясали полудикие запорожцы, подбрасывая вверх шапки, куря и распивая кружками водку. То тут, то там начиналась драка, которую прекращали слуги старосты. Скшетуский должен был прокладывать себе дорогу рукоятью сабли, прислушиваясь к шуму и крику, он испытывал такое впечатление, точно это уже начинается бунт. Ему казалось, что он уже видит направленные на него грозные взгляды и слышит тихие проклятия. В ушах его еще раздавались слова Барабаша: ‘Спаси Христе, спаси Христе’, и сердце его учащенно билось.
А тем временем чабаны пели все громче и громче, запорожцы стреляли из самопалов и уже не пили, а прямо купались в водке.
Стрельба и дикие крики долетали до ушей Скшетуского даже тогда, когда он пришел домой и лег спать,

Глава III

Несколько дней спустя отряд Скшетуского быстро продвигался к Лубнам. Переправившись через Днепр, отряд пошел широкой степной дорогой, которая соединяла Чигорин с Лубнами и проходила через Жуки, Семь Могил и Хорол. Такая же дорога шла от княжеской столицы в Киев.
В прежние времена, до похода гетмана Жолкевского под Солоницу, дорог этих не существовало, из Лубен в Киев ездили степью и пущей, до Чигирина — водой, обратно же через Хорол. Вообще же заднепровское княжество — древняя половецкая земля — было пустынно, мало заселено и часто подвергалось нападениям татар и запорожцев.
Над берегами Сулы шумели огромное, почти девственные, леса, местами на берегах Супы, Слепорода, Коровая, Псела и других рек образовались болота, частью заросшие густым кустарником, частью открытые в виде лугов. В этих местах и болотах находили себе приют всевозможные звери, в глубине лесных чащ жили косматые туры, медведи, дикие кабаны, целые стаи волков, много рысей, куниц, стада серн и диких коз, а в болотах и на берегах рек водились бобры, о которых в Запорожье ходили слухи, что между ‘ими попадаются белые как снег столетние старцы. По высоким сухим степям носились табуны диких коней с лохматыми гривами и налитыми кровью глазами. Реки кишели рыбой и водяной птицей.
Удивительна была эта земля, находившаяся в каком-то полусне и носившая следы прежней человеческой жизни, Всюду виднелись руины прежних городов, самые Лубны и Хорол были основаны на таких же развалинах, всюду виднелись остатки могил, уже заросших лесом. И тут, как и в Диких Полях, ходили по ночам духи и летали упыри, а старые запорожцы рассказывали иногда, какие удивительные вещи творились в лесной чаще, откуда часто слышался вой неведомых зверей, крики не то людей, не то животных страшный шум, словно там происходила какая-то битва или охота. Под водой раздавался колокольный звон затонувших городов. Земля эта была негостеприимна и малодоступна, местами слишком болотиста, местами же, наоборот, страдала от недостатка воды. Небезопасна была она и для жилья, так как людей, решившихся поселиться там, уничтожали татары, часто совершавшие туда набеги. Являлись сюда одни только запорожцы для ловли бобров и других зверей и рыб, в мирное же время почти все казаки из Сечи уходили на промысел в леса, болота, тростники, занимаясь иногда ловлей в таких местах, о существовании которых знали только они одни. Однако же оседлая жизнь пробовала укорениться здесь, — так растение, которое постоянно вырывают, снова пускает свои корни.
И вот мало-помалу в пустыне появлялись города, усадьбы, колонии, слободы и хутора. Земля здесь была очень плодородна и манила своей свободой. Но жизнь расцвела там только тогда, когда эти земли перешли к князьям Вишневецким Князь Михаил, женившись на Могилянке, принялся за устройство своих заднепровских владений, он созывал людей, заселял пустоши, обещая льготы на тридцать лет, строил монастыри и вводил свой суд и законы. Даже такие поселенцы, которые жили здесь с незапамятных времен и имели собственную землю, охотно платили ему подати, так как за это они пользовались княжеской защитой, охранявшей их от татар и еще худших низовцев. Но настоящий расцвет начался только при молодом князе Иеремии, который железной рукой управлял своими владениями, начинавшимися за Чигирином и кончавшимися только под Конотопом и Ромнами. Земли эти не составляли всех его владений, потому что ему еще принадлежали земли в воеводствах водынском, русском и киевском, но заднепровские владения были любимым детищем победителя под Пужовлем. Татары уже не осмеливались совершать набегов на его земли, низовцы тоже присмирели, жившие здесь прежде неспокойные ватаги пошли к нему на службу, а обузданный дикий, разбойный люд, живший прежде грабежом и набегами, мирно занимал теперь полянки на рубежах и, сидя, на границах княжеских владений, как сторожевой пес, грозил неприятелю.
Все ожило и зашевелилось, были проложены новые дороги, на реках устроены плотины, над которыми работали взятые в плен татары-низовцы, пойманные где-нибудь на разбое. И там, где прежде в тростниках дико шумел ветер да по ночам выли волки, теперь работали мельницы. На одном только Заднепровье работало более четырехсот жерновов, не считая ветряных мельниц. Сорок тысяч мелких арендаторов вносили арендную плату в княжескую казну, в лесах появились пасеки, на рубежах — новые деревни, слободы и хутора. В степи рядом с дикими табунами паслись стада лошадей и домашнего скота. Однообразный вид лесов и степей нарушался появившимися хатами, золочеными верхушками церквей и костелов — пустыня превратилась в населенный край.
Скшетуский ехал не торопясь, словно по собственной земле, он был весели чувствовал себя в полной безопасности.
Это было еще только начало января 1648 года, но в воздухе уже веяло весною, земля оттаяла, и на полях показалась зелень, солнце же в полдень жгло, точно летам. Отряд Скшетуского значительно увеличился, так как в Чигорине к нему присоединилось валахское посольство, которое господарь отправлял в Лубны, в лице Розвана Урсы. При посольстве были эскорт из нескольких каралашей и челядь. Кроме того, с поручиком ехали знакомый уже нам Лонгин Подбипента, Сорвиголова, со своим длинным мечом и несколько человек прислуги.
Солнце, чудная погода и веяние приближающейся весны наполняли радостью сердца, а поручику было тем более весело, что он возвращался после долгого путешествия под княжеский кров, который также считал и своим. Хорошо исполнив все возложенные на него поручения, он был уверен в теплом приеме. Но причиной его веселости было и нечто другое. Кроме милостей князя, которого он любил всей душой, в Лубнах его еще ждали чьи-то черные глазки.
Глазки эти принадлежали Анусе Барзобогатой-Красенской, фрейлине княгини Призельды, самой красивой девушке при дворе, страшной кокетке, по которой страдали все в Лубнах и которая оставалась ко всем равнодушной. У княгини Гризельды был суровый нрав, и при дворе ее господствовали очень строгие правила, что не мешало, однако, молодежи перекидываться между собою пламенными взорами и вздыхать.
Скшетуский вздыхал наравне с другими, но так как он был человек веселый, и притом любящий свое дело, то не принимал слишком близко к сердцу того, что Ануся так же мило улыбалась ему, как и Быховцу из валахского полка, артиллеристу Вурцлю, драгуну Володыевскому и даже гусару Барановскому, который был угреват и шепелявил. Скшетуский раз даже дрался за Ану-сю на саблях с Володыевским, но когда ему приходилось слишком долго сидеть в Лубнах в ожидании какого-нибудь похода, то он скучал и при ней, а когда приходилось выступать — уезжал охотно, без всякого сожаления. Зато он радостно возвращался. Вот и теперь он весело напевал и гарцевал на своем коне. Рядом с кем ехал Лонгин на огромной инфляндской кобыле, всегда печальный и угрюмый. Посольские повозки, каралаши и свита тянулись далеко сзади
— Посол лежит на возу, как брею’, и постоянно спит, — сказал Скшетуский — Каких только чудес не наговорил он мне о своей Валахии! А мне было любопытно. Послушать его, так это страшно богатый край, и климат там отличный и множество золота, вина и скота Вот я и подумал: ведь наш князь по материнской линии имеет право на господарский престол. Впрочем, для наших панов Валахия не новость. Они уже били там и турок, и татар, и валахов, и семиградцев.
— Народ там слабее нашего, — сказал Лонгин, — мне об этом говорил Заглоба в Чигирине, а если бы даже я и не верил ему. то подтверждение его слов можно найти в молитвеннике.
— Как это, в молитвеннике?
— У меня есть такой молитвенник, я его всегда ношу с собой и могу вам показать.
С этими словами он достал маленькую книжку, переплетенную в пергамент, набожно поцеловал ее и, перевернув несколько страниц, сказал:
— Читайте.
Скшетуский начал читать:
— ‘Под Твою защиту прибегаем, Пресвятая Богородица’… Где же тут о валахах, что вы говорили?
— Читайте дальше.
— ‘Не отвергай молений наших. Заступница’.
— Дальше, дальше
— ‘…дабы мы удостоились милостей Господа Нашего, Иисуса Христа. Аминь’.
— Ну а теперь вопрос… Скшетуский прочел:
— Вопрос: почему валахская кавалерия называется легкой? Ответ потому что легко обращается в бегство.. Аминь. Гм!.. Правда! Однако ж странная эта книга!
— Это солдатская книжка: тут вместе с молитвами помещены еще и военные правила, из нее можно также узнать, какая нация лучше, какая хуже. А что касается валахов, то здесь говорится, что они трусы, и притом изменники.
— Что изменники, это верно. Это подтверждает случай с князем Михаилом. Я тоже слышал, что солдаты они неважные. У нашего князя есть валахский полк, в котором служит поручик Быховец, но вряд ли в нем найдется хоть двадцать валахов.
— A как вы думаете, поручик, много у князя людей под ружьем?
— Тысяч восемь, не считая казаков, что живут в полянках Но мне говорил Зацвипиховский, что теперь производится новый набор!
— Так князь, может быть, выступит в поход?
— Говорят, что готовится большая война с турками и что против них выступит сам король со всей военной силой Польши Знаю также, что решено не посылать подарков татарам и что они от страха не смеют тронуться с места Я слышал это еще в Крыму, где меня потому и принимали с таким нечеток что там носится слух, будто, когда король двинется с гетманами, князь ударит на Крым и уничтожит татар. Наверное, это дело не доверят никому другому.
— Пошли, милосердый Боже, святую войну во славу христианства и нашего народа! — сказал Лонгин, подняв вверх глаза и руки, — мне же, грешному, дозволь выполнить мой обет и найти утешение или же славную смерть!
— Так вы дали обет?
— Такому достойному рыцарю я открою все тайны души моей, хоть это мне и трудно, но раз вы так охотно слушаете, то я вам все расскажу. Вы знаете, что мой родовой герб ‘Сорвиголова’ происходит от предка моего Стовейко-Тюдбипенты, который, будучи под Грюнвальдом, увидел трех рыцарей в монашеских капюшонах, ехавших в ряд, и всем трем отрубил сразу головы, в старых летописях с большой похвалой говорится об этом славном подвиге моего предка.
— У вашего предка, видно, рука была не легче вашей, недаром прозвали его Сорвиголовою.
— За этот подвиг король дал ему герб, в котором находятся три козьи головы на серебряном фоне, в память об этих рыцарях, так как головы эти были изображены на их щитах. Герб вместе с этим мечом предок мой Стовейко-Подбипента передал своим потомкам, завещая им поддерживать честь его рода и меча.
— Что и говорить, вы знатного рода!
Логнин опять тяжело вздохнул и продолжал:
— Будучи последним в роде, я дал обет Пресвятой Богородице жить в целомудрии и не жениться до тех пор, пока, по примеру моего предка Стовейки-Подбипенты, я не срублю вот этим самым мечом трех голов одним ударом. Милосердный Боже! Ты видишь, я сделал все, что было в моей власти: и целомудрие сохранил, и велел замолкнуть чувствительному сердцу, и дрался на войне, но мне не удалось исполнить свой обет.
— Так и не срубили трех голов? — спросил поручик, усмехаясь про себя.
— Нет, не удалось! Не посчастливилось! По две сразу бывало, а -три — никогда Ведь нельзя же было просить врагов, чтобы они сами становились по три в ряд. Один Бог видит мою печаль, есть у меня и сила, и богатство, но молодость уже проходит. Мне скоро стукнет сорок пять лет… Сердце просит любви, род мой гибнет, а трех голов все нет как нет! И какой я Сорвиголова, одно только посмешище для людей, как говорил Заглоба! Но все это я переношу терпеливо.
Литвин снова начал жалобно вздыхать, так что даже и лошадь его зафыркала и захрапела, очевидно, из сочувствия к своему господину.
— Одно могу только сказать, — ответил Скшетуский, — что если вам не посчастливится и на службе у князя Иеремии, то, вероятно, уже нигде.
— Дай Бог! Я потому и еду искать счастья на службе у князя, — возразил Лонгин.
Дальнейшая их беседа была прервана страшным шумом птичьих крыльев. Как уже было сказано выше, птицы в эту зиму не улетали за море, а так как зима была очень тепла и реки не замерзали, то везде была масса пернатых, в особенности на болотах. В эту самую минуту, когда поручик с Лонгином подъезжали к берегу Каганлыка, над головами их прошумела целая стая журавлей, летевших так низко, что в них можно было попасть палкой. Стая эта летела со страшным криком и вместо того, чтобы спуститься в тростник, неожиданно поднялась вверх.
— Они так летят, точно кто-то их гонит,— сказал Скшетуский.
— А вон, посмотрите, — сказал Лонгин, указывая на белую птицу, которая, рассекая воздух, старалась подлететь к стае.
— Сокол! Это он мешает им опуститься в тростник! — воскликнул Скшетуский.— У посла есть соколы, и он, должно быть, пустил одного из них
В эту минуту к ним рысью подъехал Розван Урсу на черном породистом анатолийском скакуне в сопровождении нескольких каралашей.
— Господин поручик! — воскликнул он. — Мы немного позабавимся.
— Это ваш сокол?
— Да, мой. Славный сокол, вы увидите сами.
Все трое поскакали вперед, а за ними сокольничий с кольцом, который, не спуская с птицы глаз, кричал что было мочи, подзадоривая сокола к борьбе. Последний уже заставил журавлиную стаю подняться вверх, а сам, как молния, взвился еще выше и повис над ней. Журавли сбились в одну кучу, шумя крыльями и оглашая воздух испуганными криками. Вытянув шеи и подняв вверх клювы, точно копья, они приготовились к атаке. А сокол кружился над ними, то поднимаясь, то опускаясь и как бы раздумывая — опускаться ли вниз, где его ждет целая сотня острых клювов. Его белые перья, ярко освещенные солнцем, блестели в лазури неба, как серебро.
Но вдруг, вместо того чтобы броситься на стаю, он стрелой помчался вперед и вскоре исчез из виду. Скшетуский первый поскакал за ним, посол, его сокольничий и Лонгин последовали его примеру. На повороте поручик осадил коня, его глазам представилось необыкновенное зрелище. Среди дороги лежала коляска со сломанной осью, отряженных лошадей держали два казачка, кучера совсем не было видно, он, очевидно, поехал за помощью. Около коляски стояли две женщины, одна в лисьей шубе и такой же круглой шапке, с суровым, почти мужским лицом, другая — молодая девушка высокого роста с благородными и правильными чертами лица. На плече ее спокойно сидел сокол и, распушив на груди перья, чистил их клювом.
Скшетуский так сильно осадил своего коня, что тот копытами врылся в землю. Приложив руку к козырьку шапки, он от смущения не знал что сказать: то ли поздороваться, то ли спросить о соколе. Смутили же его, главным образом, глаза, смотревшие из под куньей шапочки, таких глаз он еще никогда не видел: черные, бархатные, с поволокой и огненные, они казались двумя звездочками, в сравнении с которыми глаза Ануси Барзобогатой меркли, как свеча перед факелом. Над этими глазами вырисовывались бархатные черные брови, румяные щечки рдели как маков цвет, из-за открытых малиновых губок виднелись белые, как жемчуг, зубы, а из-под шапочки выбивались густые черные косы. ‘Уж не сама ли это Юнона или какая-нибудь другая богиня?’ — подумал поручик, глядя на высокую стройную красавицу и белого сокола на ее плече.
Скшетуский стоял без шапки, заглядевшись на это чудное видение, глаза его светились, и ему казалось, будто кто-то хватает его за сердце рукой Он уже приготовился было сказать: ‘Если ты обыкновенная смертная, а не божество, то…’ — но в эту самую минуту подъехал посол с Лонгином, а за ним и сокольничий с кольцом. Увидев их, молодая девушка подставила соколу свою руку, на которую он, сойдя с плеча, сейчас же уселся, переминаясь с ноги на ногу. Поручик хотел предупредить сокольничего и снять птицу, как вдруг произошло что-то странное. Сокол, оставив одну ногу на руке молодой девушки, другой схватил за руку поручика и, вместо того чтобы пересесть к нему, начал радостно кричать и так сильно тянуть его за руку, что Скшетуский поневоле должен был прикоснуться к руке молодой девушки. Дрожь пробежала по его телу. Сокол же только тогда позволил снять себя, когда сокольничий прикрыл ему голову колпаком.
— Рыцари, — обратилась к ним старшая из дам, — кто бы вы ни были, я думаю, вы не откажетесь помочь женщинам, с которыми случилось несчастье в дороге и которые не знают, что им делать. До дому нам осталось не больше трех миль, но у коляски лопнула ось, и нам, пожалуй, придется ночевать в поле, я послала кучера к своим сыновьям за какой-нибудь повозкой, но пока он доедет и вернется, будет уже темно, оставаться же в поле, да еще вблизи могил, страшно.
Старуха говорила так быстро и таким грубым голосом, что Скшетуский удивился, но тем не менее вежливо ответил:
— Не допускайте даже мысли, чтобы мы могли оставить вас и вашу дочь без помощи. Мы служим у князя Иеремии Вишневецкого, и, кажется, наш путь лежит в ту же сторону, что и ваш, но если бы даже нам было не по пути, мы охотно свернули бы в сторону, лишь бы только наше присутствие не наскучило вам. Что же касается экипажей, то лично у меня их нет, так как мы едем по-военному, верхом, но они найдутся у посла, и я надеюсь, что он, как вежливый кавалер, охотно уступит вам их
Посол приподнял свою соболью шапку, так как знал польский язык и понял, в чем дело. Сказав дамам комплимент, как воспитанный боярин, он приказал затем сокольничему скакать к повозкам, которые значительно отстали, и как можно скорее привезти их Скшетуский все время не спускал глаз с молодой девушки, которая не могла вынести его пламенного взгляда и опустила вниз свои глаза, а дама с казацкой наружностью продолжала:
— Да вознаградит вас Бог за вашу помощь! А так как до Лубен вам предстоит еще далекий путь, то не побрезгуйте гостеприимством нашим. Мы из Разлог-Сиромах, я вдова князя Курцевича-Булыги, а это не моя дочь, а дочь старшего Курцевича, который оставил свою сироту на наше попечение. Мои сыновья теперь дома, я же возвращаюсь из Черкасс, куда ездила на поклонение Пресвятой Богородице И вот на обратном пути и случилось с нами это несчастье, и, если бы не ваша любезность, нам, пожалуй, пришлось бы ночевать в степи.
Княгиня долго еще продолжала бы говорить, если бы в эту минуту не показались быстро едущие повозки, сопровождаемые посольскими каралашами и солдатами Скшетуского.
— Так вы вдова князя Василия Курцевича? — спросил поручик.
— Нет! — возразила княгиня быстро и как бы с досадой. -Я вдова Константина, а это дочь Василия,—прибавила она, указывая на молодую девушку.
— О князе Василии много говорили в Лубнах Он был хороший воин и пользовался доверием покойного князя Михаила
— В Лубнах я не была, — надменно сказала княгиня, — и о военных заслугах его ничего не знаю, что же касается его позднейших поступков, то о них нечего вспоминать: они и без того всем хорошо известны.
При этих словах княжна Елена опустила на грудь головку, как срезанный косой цветок.
— Не говорите так, княгиня,— живо возразил поручик, князь Василий только по ошибке людского правосудия был приговорен к лишению жизни и чести, поэтому он и должен был спасаться бегством, впоследствии же невинность его обнаружилась, и ему возвращено и честное имя и слава, а слава его тем выше, чем сильнее он был обижен.
Княгиня быстро взглянула на поручика, и на ее суровом, неприятном лице ясно отразился гнев. Но в Скшетуском, несмотря на его молодость, было видно столько рыцарской отваги, что она не решилась возражать ему, а только, обратившись к девушке, сказала:
— Тут тебе нечего слушать. Иди и посмотри, чтобы были переложены все вещи из коляски в повозку, которую нам предложили эти господа
— Позвольте помочь вам, княжна, — сказал поручик.
Они пошли вместе к коляске и стали по обеим сторонам ее: княжна приподняла свои шелковые ресницы и устремила на поручика взор, ясный, как солнечный луч.
Как мне благодарить вас, — заговорила она, и звук ее голоса показался поручику настоящей музыкой, — как благодарить за то, что вы вступились за честь моего отца и восстали против несправедливости, с какой относятся к нему даже ближайшие его родственники.
— Княжна, — ответил Скшетуский, чувствуя, что сердце его совсем растаяло, — за вашу благодарность я готов пойти хоть в огонь или же пролить всю мою кровь, но как ни велико мое желание получить ее, заслуга моя так невелика, что я не достоин получить благодарность из ваших уст.
— Вы пренебрегаете моей благодарностью, но я бедная сирота и не умею иначе выразить ее.
— Нет, я не пренебрегаю ею, — ответил с возрастающим волнением Скшетуский,— но хочу заслужить ее долгой и верной службой и только прошу вас принять мои услуги
Услышав это, княжна смутилась, покраснела, потом внезапно побледнела и, закрыв лицо руками, жалобно ответила:
— Такая служба могла бы принести вам только несчастье.
— Принесет она то. что Бог даст, а если бы даже она доставила мне страданья, то я готов у ваших ног молить вас о них
— Не может быть, чтобы вы, только что увидев меня, почувствовали такое желание служить мне.
— Да, только увидев вас, я забыл самого себя и теперь вижу, что вольному до сих пор воину пришлось попасть в плен, но такова, видно, воля Божия! Страсть, как стрела, неожиданно поражает сердце, и я уже чувствую себя раненным, хотя вчера сам бы не поверил, скажи мне кто-нибудь, что такое возможно.
— Если вы сами не поверили бы вчера, то как я могу поверить этом/сегодня?
— Время лучше всего докажет вам это, а в искренности моей вы можете убедиться не только по моим словам, но и по моему лицу.
Шелковые ресницыкняжны снова приподнялись, и глаза ее остановились на мужественном, благородном лице молодого воина, во взгляде которого выражалось такое восхищение, что густой румянец покрыл ее личико. Но она не опустила теперь своего взгляда, и Скшетуский упивался ее чудными очами. Так стояли они некоторое время, смотря друг на друга, как два существа, которые, где бы они ни встретились, хотя бы даже и в степи, сразу чувствуют друг к другу симпатию и души которых взаимно стремятся друг к другу, как два голубка
Резкий голос старой княгини, зовущий Елену, прервал эти минуты восторга. Подъехала повозка, каралаши начали переносить в нее вещи из коляски, и через минуту все было готово.
Розван Урсу, как вежливый господин, уступил свою коляску княгине и княжне. Поручик сел на свою лошадь, и все тронулись в путь.
День уже клонился к вечеру. Разлившиеся воды Каганлыка отливали золотом в лучах заходящего солнца и пурпурной зари. Высоко в небе плыли легкие тучки, которые опускались к краям горизонта и, точно измученные долгим летанием по небу, шли отдыхать в незнакомую колыбель. Скшетуский ехал подле княжны, но уже не занимал ее разговором, потому что говорить с нею так, как говорил несколько минут тому назад, при посторонних он не мог, а другие слова не шли у него с уст. Только сердце его усиленно билось, а в голове шумело, точно от вина.
Кортеж быстро подвигался вперед, и только фырканье лошадей да звон стремян прерывали наступившую тишину. Каралаши на дальних возах затянули унылую валахскую песню, но вскоре умолкли, а вместо нее раздался гнусавый голос Лонгина, который набожно пел канон Богородице. Вскоре кругом все стемнело, на небе засверкали звездочки, а с сырых лугов поднялся белый, как безбрежное море, туман.
Наконец они въехали в лес Вскоре послышался топот лошадей, и перед ними появились пять всадников. Эти были молодые князья, которые, узнав о случившемся, спешили навстречу матери с повозкой, запряженной четверкой лошадей.
— Это вы, дети? — крикнула старая княгиня.
— Мы, матушка, — отвечали всадники, подъезжая к повозке.
— Здравствуйте! Благодаря этим господам я уже больше не нуждаюсь в помощи. Это вот мои сыновья: Симеон, Юрий, Андрей и Николай. А кто это пятый? — спросила она, внимательно вглядываясь. — Если не ошибаются мои старые глаза, это Богун, правда?
Княжна вдруг быстро откинулась в глубь повозки.
— Здравствуйте, княгиня и княжна Елена! — сказал пятый всадник.
— Ты приехал из полка, Богун? Здравствуй, здравствуй! Ну, дети! Я уже просила этих господ переночевать в Разлогах, а теперь вы еще поклонитесь им и попросите. Гость в дом — Бог в дом! Милости просим к нам, господа!
— Покорнейше просим пожаловать к нам, — сняв шапки, хором сказали сыновья княгини.
— Уж господин посол и господин поручик обещали мне. Сегодня мы принимаем знатных гостей. Не знаю только, понравится ли им наша бедная трапеза, ведь они привыкли к придворному угощению!
— Мы выросли на солдатском хлебе, а не на придворном, — ответил Скшетуский.
А Розван Урсу прибавил:
— Я уже пробовал хлеб-соль в шляхетских усадьбах и знаю, что они не уступают придворным.
Повозки двинулись вперед, а старая княгиня продолжала:
— Давно уж, давно миновали счастливые для нас времена. На Волыни и в Литве есть еще Курцевичи, которые держат отряды и живут по-барски, но они не хотят знать своих бедных родственников, суди их за это Бог! У нас почти казацкая беднота, уж вы извините нас, господа, но примите наше угощенье так же искренне, как мы предлагаем его. У меня с пятью сыновьями всего одна деревушка да несколько слобод, да вот на нашем попечении эта барышня.
Поручика удивили эти слова, так как он слышал в Лубнах, что Разлоги — довольно большое имение, принадлежавшее князю Василию, отцу Елены. Однако ему показалось неудобным спросить, каким образом это имение попало в руки Константина и его вдовы.
— Так у вас, княгиня, пятеро сыновей? — спросил Розван Урсу,
— Было пятеро, — отвечала княгиня, — но старшему, — Василию, нехристи выжгли в Белгороде глаза, и он помешался от этого. Когда младшие уходят в поход, то я остаюсь только с ним да вот с этой барышней, с которой больше хлопот, чем потехи.
Презрительный тон, каким старая княгиня говорила о своей племяннице, не мог укрыться от внимания поручика, в груди его закипел гнев, и с языка чуть было не сорвалось проклятье, но слова замерли у него на губах, когда, взглянув на княжну, он увидел при сеете луны ее полные слез глаза.
— Что с вами? Отчего вы плачете? — тихо спросил он.
Княжна молчала.
— Я не могу видеть ваших слез, — сказал Скшетуский, наклоняясь к ней, увидев, что старая княгиня занята разговором с Розваном Урсу и не смотрит в их сторону, он продолжал: — Ради Бога, скажите хоть слово. Видит Бог, что я с радостью отдал бы свою жизнь, чтобы только утешить вас
Вдруг он почувствовал, что один из всадников так сильно напирает на него, что лошади их начали тереться боками. Разговор с княжной был прерван, а Скшетуский, удивленный и взбешенный, повернулся к смельчаку.
При свете луны он увидел два глаза, смотревшие на него дерзко, вызывающе и вместе с тем насмешливо, страшные глаза светились, как у волка в темную ночь.
‘Что за штука, — подумал поручик,— бес это, что ли’. Потом, взглянув ближе в эти огненные глаза, он спросил:
— Что это вы напираете на меня конем и не спускаете с меня глаз?
Всадник ничего не ответил, но все так же дерзко и пристально смотрел на Скшетуского
— Если вам темно, то я могу высечь огня, а если тесно, то — гайда! В степь! — возвысив уже голос, воскликнул поручик
— А ты отойди от коляски, лях, если видишь, где степь, — возразил всадник.
Поручик вспылил и вместо ответа ударил ногой лошадь противника так сильно, что та заржала и отскочила на другую сторону дороги
Всадник осадил ее и, казалось, готов был броситься на поручика, но в эту минуту раздался повелительный голос старой княгини:
Богун! Что с тобой?
Слова эти немедленно оказали свое действие. Всадник, повернув коня, подъехал с другой стороны коляски к старой княгине.
— Что с тобой? — продолжала она — Ты в Разлогах, а не в Переяславле или в Крыму, помни это! А теперь поезжай вперед и укажи повозкам дорогу: тут сейчас будет темный яр.
Скшетуский был удивлен и рассержен. Этот Богун, очевидно, искал с ним ссоры, но почему? Откуда эта неожиданная напасть?
В голове его промелькнула мысль, что в эту игру замешана княжна, а взглянув на нее и увидев, несмотря на сумерки, ее испуганное и бледное, как полотно, лицо, он еще сильнее убедился в этом.
Богун между тем поскакал по приказанию княгини, а она, глядя ему вслед, проговорила не то про себя, не то обращаясь к поручику.
— Вот шальная голова! Точно бес!
— Сумасшедший, как видно,— презрительно ответил Скшетуский.— Этот казак на службе у ваших сыновей?
Старая княгиня откинулась даже в глубь коляски.
— Что вы говорите,— сказала она, — ведь это подполковник Богун, славный воин, друг моих сыновей, а для меня точно шестой сын Не может быть, чтобы вы ничего не слыхали о нем, его все знают.
Действительно, имя это хорошо было известно Скшетускому оно выделялось между именами казацких полковников и атаманов и по обе стороны Днепра было у всех на устах Слепцы и казаки пели о нем песни по ярмаркам и корчмам, на вечерницах о молодом подполковнике рассказывали чудеса Но кто он был, откуда взялся — этого никто не знал. Вне всякого сомнения было только то, что родиной его и колыбелью были степь, Днепр, пороги и Чертомелик с его лабиринтом ущелий, скал, островов, яров и тростников. Он вырос в этой дикой стране и слился с нею. В мирное время Богун наравне с другими ходил за рыбой и зверем, бродил по Днепру, болотам и тростникам шесте с полунагими товарищами, иногда же целые месяцы проводил в лесной чаще. Школой ему служили походы на Дикие Поля за татарскими табунами и стадами, засады, битвы и нападения на береговые улусы да набеги на Белград, Валахию или Черное море. Дни он проводил на коне, ночи — в степи у костра Он стал любимцем всего Низовья, скоро сделался предводителем ватаг и превзошел всех своею отвагой. Богун готов был с одной только сотней идти хоть в Бахчисарай и сжечь его на глазах хана, он сжигал улусы и местечки, вырезал жителей, привязывал мурз к лошадиным хвостам, нападал, как буря, появлялся всюду, как смерть. На море он как бешеный бросался на турецкие галеры, в самую середину Буджака и лез, как говорится, прямо в львиную пасть. Некоторые из его походов были положительно безумны. Менее отважные умирали в Стамбуле на колах или гнили на турецких галерах, а он всегда выходил из воды сухим и с богатой добычей. Говорили, что он собрал несметные сокровища, которые скрывает в днепровских камышах, но не раз видели также, как он грязными ногами топтал золотую парчу, подстилал коням ковры или, одетый в дорогую камку, мазался дегтем, выказывая этим свое казацкое презрение к дорогим тканям и нарядам. Он нигде не оставался подолгу. В своих действиях он руководился обыкновенно только своей прихотью. Приехав в Чигирин, Черкассы или Переяславль, он гулял иногда с запорожцами до полусмерти, иногда же жил как монах, не говоря ни с кем слова и скрываясь в степи. Иногда окружал себя слепцами, по целым дням слушая их игру и пение и осыпая их золотом. Со шляхтой он был настоящим шляхтичем, с казаками — самым диким казаком, с рыцарями — рыцарем, с грабителями — грабителем. Некоторые считали его безумным, и действительно, это была бешеная и необузданная натура. Зачем он жил, к чему стремился и кому служил — он и сам не знал. Служил он степям, ветру, войне, любви и собственной фантазии.
Этим именно он и отличался от всей разбойничьей ватаги, у которой была только одна цепь — грабеж и для которой было все равно, кого грабить: татар или своих Богун брал добычу, но предпочитал ей войну, любил опасность только ради самой опасности, за песни платил золотом, гнался за славой, но не заботился о последствиях ИЗ всех предводителей казацких ватаг он один только олицетворял собою тип казака-рыцаря, потому-то он и сделался любимым героем всех песен, а имя его прославилось по всей Украине.
В последнее время он хотя и числился переяславским подполковником, но пользовался полковничьей властью, потому что старый Лобода еле держал булаву в своих ослабевших руках Скшетуский хорошо знал, кто был Богун, а если и спрашивал у старой княгини, не служит ли он у ее сыновей, то сделал это нарочно, чтобы этим выказать свое презрение, несмотря на всю его славу, в поручике закипела кровь при мысли, что этот казак был с ним так дерзок Он гонимая также, что раз между ними началась вражда, то она не может кончиться пустяками. Притом Скшетуский был человек вспыльчивый, страшно самоуверенный, никогда ни перед чем не отступающий и жадный ко всяким приключениям и опасностям. Он готов был хоть сейчас погнаться за Богуном, но все-таки по-прежнему ехал возле княжны.
Наконец они миновали яр, вдали показались освещенные окна усадьбы.

Глава IV

Род Курцевичей-Булыг был старинный княжеский род ведущий свое начало, по всей вероятности, от самого Рюрика. Из двух главных его линий одна жила в Литве, другая — на Волыни. В Заднепровье же впервые поселился князь Василий, один из многочисленных потомков волынской линий, который, будучи беден и не пожелав остаться на хлебах у богатых родственников, поступил на службу к князю Михаилу Вишневецкому, отцу знаменитого князя Иеремии.
На службе этой он своими подвигами приобрел себе славу знаменитого воина, а за оказанные им князю важные услуги последний подарил ему в собственность Красные Разлоги, названные впоследствии Волчьими — от множества волков, наполнявших их окрестности Здесь-то и поселился окончательно князь Василий. В 1629 году, перейдя в католичество, он женился на Рагозянке, происходившей из знатного шляхетского рода, вышедшего из Валахии.
Год спустя после этой женитьбы у него родилась дочь Елена, мать ее умерла от родов, и князь Василий, не думая о втором браке, всецело отдался хозяйству и воспитанию дочери!
Человек этот обладал громадной силой воли и благородством. Добившись довольно быстро известного положения, он сейчас же вспомнил о своем Старшем брате, Константине, который бедствовал на Волыни и, отвергнутый богатой родней, принужден был сделаться простым арендатором. Он выписал его к себе вместе с женой и пятью сыновьями и делился с ними каждым куском хлеба Таким образом оба Курцевича спокойно прожили в Разлогах до конца 1634 года, когда Василий ушел под Смоленск с королем Владиславом. Там-то и произошло то несчастное событие, которое было причиной его гибели.
В княжеском отряде было найдено письмо к Шейну, подписанное именем князя и запечатанное его печатью.
Такое явное доказательство измены со стороны воина, пользовавшегося до сих пор незапятнанной репутацией, страшно удивило и поразило всех Напрасно князь Василий клялся, что это не его почерк и подписи, — герб его печати не допускал никаких сомнений, в потерю же печати, которой князь объяснял все случившееся, никто не хотел верить.
В конце концов несчастный князь, приговоренный к лишению чести и жизни, принужден был спасаться бегством.
Явившись после этого ночью в Разлоги, он умолял своего брата Константина заботиться об Елене, как о своей дочери, а затем навсегда исчез. Говорили, что он писал к князю Иеремии Вишневецкому, прося оставить дочь его в Разлогах под опекой Константина, постепенно слухи о нем замолкли Говорили, будто он умер, потом— что поступил в императорские войска и погиб на войне в Германии, но кто же мог сказать что-нибудь наверное?
По всей вероятности, его уже не было в живых, если он не справлялся о своей дочери. Вскоре о нем перестали говорить и вспомнили только тогда, когда обнаружилась его невиновность. Некто Купцевич, умирая, сознался, что это он написал письмо под Смоленском к Шейну и запечатал его найденной печатью князя Василия. Раскаяние и ужас овладели всеми, приговор был отменен, честное имя князя восстановлено, но для самого невинно пострадавшего награда явилась слишком поздно. Что касается Разлог, то князь Иеремия и не думал их отнимать. Зная Василия лучше других, он никогда не был вполне уверен в его виновности, несмотря на все улики. Василий мог бы даже не бояться приговора и остаться под могущественным покровительством Вишневецкого, а если он ушел, то только потому, что был не в силах перенести свой позор.
Елена спокойно росла в Разлогах, окруженная нежной заботливостью дяди,— и только после его смерти настала для нее тяжелые времена Жена Константина, взятая им из семьи сомнительного происхождения, была суровой, вспыльчивой и энергичной женщиной, которую один только муж умел держать в руках После его смерти она забрала управление Разлогами в свои железные руки.
Слуги и дворовые дрожали перед ней и боялись её как огня, а вскоре она дала себя знать и соседям.
На третьем году своего управления она дважды совершила набег на Сивинских в Броварках, одетая по-мужски, вооруженная, сама предводительствуя своею челядью и наемными казаками. Однажды, когда полки князя Иеремии разгромили толпу татар, разбойничавших около Семи Могил, княгиня во главе своих людей уничтожила окончательно оставшуюся недобитой часть татар, которые, спасаясь от преследований, подошли почти к самым Разлогам. Поселившись в Разлогах, она так привыкла к ним, что в конце концов стала считать их своей собственностью. Она любила сыновей, но так, как волчица любит своих волчат, и, будучи совершенно простой и необразованной, она не думала о том, чтобы дать им приличное воспитание. Православный монах привезенный из Киева, выучил их читать и писать, — этим и ограничилось все их образование. А между тем недалеко были Лубны и княжеский двор, где молодые князья могли бы ознакомиться с светской жизнью, с придворным этикетом и общественными делами или же, поступив в один из княжеских полков, пройти школу рыцарства. Но у княгини были свои причины, по которым она не хотела отдать туда своих детей. А вдруг князь Иеремия вспомнил бы, кому принадлежат Разлоги, и захотел бы следить за опекой над Еленой или же, из уважения к памяти Василия принял бы эту опеку на себя? Тогда, пожалуй, пришлось бы уйти из Разлог,— поэтому-то княгиня предпочитала, чтобы в Лубнах забыли о существовании на свете Курцевичей. Молодые князья воспитывались скорее по-казацки, чем по-дворянски.
Будучи еще мальчиками, они принимал участие во всех набегах старой княгини Чувствуя врожденное отвращение к книгам и письму, они по целым дням стреляли из луков или же упражнялись с саблей, кистенем и арканами. Они не занимались даже хозяйством, так как мать держала все в своих руках
Жаль было смотреть на этих потомков знаменитого рода, в жилах которых текла княжеская кровь.
Время шло, они вырастали, как дубы. Сознавая свою невоспитанность, они стыдились шляхты и сношениям с нею предпочитали дружбу с начальниками казацких ватаг. Они знали почти все Низовье, где их считали своими товарищами. Молодые князья иногда по полугоду просиживали в Сечи, ходили с товарищами на промысел, принимали участие в походах на турок и татар, — последнее сделалось, в конце концов, их главным и любимым занятием. Мать не противилась этому, потому что они часто привозили обильную добычу.
Во время одного из таких походов старший из них Василий, попал в руки татар. Братья с помощью Богуна и его запорожцев хоть и отбили его, но уже с выжжеными глазами С тех пор, он был вынужден сидеть дома и, насколько прежде был необузданным и диким, настолько теперь сделался кротким и благочестивым. Младшие же продолжали вести прежнюю жизнь, заслужив прозвище ‘князей-казаков’. Достаточно было взглянуть на Разлоги, чтобы угадать, что за люди живут в них
Когда посол и Скшетуский въезжали со своими повозками во двор, они увидели не барский дом, а скорее обширный сарай, сбитый из огромных дубовых бревен, с узкими, похожими на бойницы окнами. Помещения для челяди и казаков, конюшни и амбары примыкали непосредственно к дому, образуя неправильную и такую убогую и простую постройку снаружи, что, не будь света в окнах, трудно было бы принять ее за человеческое жилье. Во дворе стояли два колодца, ближе к воротам — столб с кольцом, к которому был привязан ручной медведь. Тяжелые ворота, сделанные из крепких дубовых бревен, вели во двор, окруженный со всех сторон рвом и забором. Видно было, что дом-этот выстроен прочно и хорошо защищен от нападения, он во всех отношениях напоминал собою порубежную казацкую полянку, хотя большинство шляхетских усадеб были в то время довольно убоги и просты, но Разлоги скорее напоминали собою разбойничье гнездо, чем усадьбу. Челядь, вышедшая с факелами навстречу гостям, была больше похожа на разбойников, чем на прислугу. Огромные дворовые псы гремели своими цепями, как бы желая сорваться с них и броситься на прибывших, из конюшен доносилось ржание лошадей. Молодые князья и княгиня кричали на прислугу, отдавая приказания. Среди такого шума гости вошли в дом. Розван Урсу, увидев наружную дикость и бедность, сожалел, что согласился остаться здесь на ночь, но, войдя в дом, он был поражен, потому что внутреннее убранство этого дома нисколько не соответствовало его наружному виду. Прежде всего, они вошли в просторную комнату, стены которой почти сплошь были завешаны сбруей, оружием и звериными шкурами. В двух огромных печах горели дрова, и при ярком их свете можно было разглядеть богатую конскую сбрую, блестящие панцири, турецкие кольчуги, на которых сверкали дорогие каменья, проволочные полупанцири с золочеными пуговицами, дорогую стальную броню, польские и турецкие шлемы и шишаки. На противоположной стене висели щиты, уже вышедшие в то время из употребления, рядом с ними — польские копья и татарские дротики, много оружия, начиная от сабли и кончая ятаганами и кинжалами, с рукоятками, усыпанными драгоценными каменьями, блестевшими, как звездочки По углам висели лисьи, волчьи, медвежьи, куньи и горностаевые шкуры — охотничьи трофеи молодых князей. Ниже, по стенам, дремали на кольцах ястребы, соколы и огромные беркуты, привезенные из далеких восточных степей и употребляемые для охоты на волков.
Из этой комнаты гости вошли в большую приемную. И тут также в камине ярко горел огонь Эта комната была убрана с еще большей роскошью. Стены были обиты дорогими тканями, на полу разостланы чудесные восточные ковры. Посредине стоял длинный стол, сколоченный из простых досок, а на нем — кубки, золотые и из венецианского стекла. У стен стояли столы поменьше, комоды и полки, а на них погребцы, ящики, бронзовые и медные подсвечники, часы, отнятые турками у венецианцев и, в свою очередь, у турок казаками. Вся комната была завалена предметами роскоши, употребление которых даже не было известно их хозяевам, всюду роскошь эта мешалась с простотой, дорогие турецкие комоды, отделанные бронзой, черным деревом и перламутром, стояли рядом с неотесанными полками, простые деревянные стулья — возле мягких диванов, покрытых коврами. Подушки, лежавшие по восточному обычаю на диванах, были покрыты парчой и шелком, но редко которая была набита волосом, большей частью — сеном или гороховой соломой. Все эти дорогие ткани и предметы роскоши частью были куплены за бесценок у казаков, частью же приобретены на войне еще старым князем Василием и молодыми князьями, предпочитавшими странствование на чайках по Черному морю женитьбе и хозяйству. Все это нисколько не удивляло Скшетуского, хорошо знакомого с украинскими обычаями, но зато валах недоумевал, видя, что, несмотря на всю окружающую их роскошь, князья Курцевичи одеты в простые сапоги и кожухи нисколько не лучше тех, какие носила прислуга, недоумевал и Подбилента, привыкший у себя на Литве к иным порядкам.
Молодые князья между тем радушно приглашали гостей, но делали все это так неумело, что Скшетуский еле мог удержаться от смеха.
— Мы очень рады вам, господа, и благодарим за милость, — говорил старший, Симеон— Дом наш — ваш дом, будьте как у себя. Низко кланяемся вам.
Хоть в тоне его слов и не было никакой принужденности и он, как видно, считал себя нисколько не ниже своих гостей, но он кланялся им по-казацки — в пояс, а за ним кланялись и младшие братья, думая, что этого требует приличие и гостеприимство.
— Бьем вам челом, — повторяли они
Княгиня тем временем, дернув Богуна за рукав, вывела его в соседнюю комнату.
— Послушай, Богун, — торопливо сказала она, — мне некогда теперь долго говорить с тобой Я вижу только, что тебе пришелся не по сердцу молодой шляхтич и что ты ищешь с ним ссоры.
— Мать, — отвечал казак, целуя руку старухи, — свет широк, ему одна дорога, мне другая. Я его знать не знаю, пусть только он не суется к княжне, не то я заставлю его отведать моей сабли.
— Ты ошалел, что ли? Где у тебя голова, казаче? Что с тобой случилось? Ты хочешь, верно, погубить и нас и себя? Это воин Вишневецкого, как видно, знатный человек, потому что ездил княжеским послом к хану. Знаешь ли ты, что будет, если упадет хоть один волосок с его головы в нашем доме? Воевода отомстит за него, выгонит нас на все четыре стороны, а Елену увезет в Лубны. Что тогда будет? С ним ты не сцепишься и не пойдешь на Лубны. Попробуй-ка, если хочешь, попасть на кол. Пусть себе шляхтич позабавится: он как приехал, так и уедет, и опять все будет спокойно. Сдерживайся, а если не можешь, то ступай откуда пришел, а то ты натворишь нам беды.
Казак сердито грыз усы, но понял, что княгиня была права.
— Они завтра уедут, — сказал он, — и я постараюсь сдержаться пусть только княжна не выходит к ним.
— А тебе что? Чтобы они подумали, что я держу ее взаперти? Она выйдет, потому что я хочу этого. Ты, пожалуйста, не распоряжайся тут у меня, ты ведь не хозяин.
— Не сердитесь, княгиня! Раз нельзя иначе, то я постараюсь. Я не скажу им ни слова, хоть бы и сгорал от гнева и хоть бы душа моя разрывалась на части. Пусть будет по-вашему.
— Вот так-то лучше, сокол! Возьми-ка теорбан да спой и сыграй, так и у тебя легче на душе станет. Ну а теперь пойдем к гостям.
Они вернулись в приемную, где князья, не зная, как занять гостей, все еще просили их не стесняться и кланялись в пояс. Скшетуский гордо посмотрел в глаза Богуну, но не заметил в них ни задора, ни вызова Лицо молодого атамана сияло любезной улыбкой, которая была так искусно подделана, что могла бы обмануть самый опытный глаз. Поручик внимательно присматривался теперь к Богуну, потому что раньше в темноте не мог хорошо разглядеть его. Он увидел теперь стройного, как тополь, молодого человека, со смуглым лицом, украшенным черными густыми усами, и высоким лбом. На лице его сквозь свойственную ему задумчивость проглядывала, как солнце сквозь тучи, веселость.
Орлиный нос с раздутыми ноздрями, белые зубы, сверкавшие при каждой улыбке, придавали ему несколько хищный вид, но в общем это был яркий тип украинской красоты. Богатый и красивый наряд его резко выделялся среди грубых костюмов молодых князей. На нем был жулан из тонкой серебряной парчи и красный контуш, — все переяславские казаки носили обыкновенно красный цвет. Стан его стягивал шелковый пояс, на котором висела дорогая сабля. Но богатый наряд и дорогая сабля были ничто в сравнении с турецким кинжалом, заткнутым за пояс, рукоятка его была сплошь усеяна драгоценными, сыпавшими искры каменьями. По платью его можно было принять за высокорожденного барича, а не за простого казака, тем более что его непринужденное обращение ничем не выдавало его низкого происхождения.
Подойдя к Лонгину, он выслушал его рассказ о предке Стовейке и о снятых им трех головах, а потом обратился к поручику и, как будто между ними не произошло ни малейшего недоразумения, совершенно свободно спросил его:
— Я слышал, что вы возвращаетесь из Крыма?
— Да, из Крыма, — сухо ответил поручик.
— Бывал и я там, но до Бахчисарая не доходил, однако думаю, что побываю там, еслитолько сбудется счастливая весть.
— О какой вести вы говорите?
— Ходят слухи, что, если наш милостивый король начнет войну с турком, то князь пойдет на Крым с огнем и мечом Вся Украина и все Низовье радуются этому, ведь если мы с таким вождем не погуляем в Бахчисарае, то с другим нечего и думать.
— Погуляем, как Бог свят! — отозвались Курцевичи.
Поручику было приятно слышать, с каким уважением отзывался молодой атаман о князе, он улыбнулся и ответил более приветливым тоном:
— Видно, вам еще мало походов с запорожцами, ведь вы уже и так прославились между ними.
— Небольшая война — небольшая и слава, великая война — и слава великая. Канашевич Сагайдачный прославился ведь не походами на чайках, а битвой под Хотином.
В эту минуту отворилась дверь и в комнату медленно вошел Василий, старший из Курцевичей, которого вела за руку Елена. Это был человек зрелых лет, бледный и худой, с изнуренным и печальным лицом, напоминающим собою лики византийских святых На плечи ему падали длинные волосы, поседевшие преждевременно от несчастья и страданий, а вместо глаз у него были две красные впадины, в руках он держал медный крест, которым осенил комнату и всех присутствующих
— Во имя Отца и Сына, во имя Спасителя и Пресвятой Богородицы! — сказал он.— Если вы апостолы и принесли добрые вести, то будьте благословенны в христианском доме. Аминь!
— Простите, господа, — пробормотала княгиня, — он помешан.
— В апостольских посланиях сказано, — продолжал Василий, осеняя по-прежнему крестом: — ‘Кто прольет кровь за веру, спасен будет, кто падет за мирские блага, за добычу — будет осужден…’ Помолимся! Горе вам, братья, горе и мне, ибо мы вели войну ради добычи! Боже, буде милостив к нам грешным, буде милостив! А вы, мужи, прибывшие издалека, какие вести несете вы? Апостолы ли вы?
Он умолк и, казалось, ожидал ответа. Скшетуский после минутного молчания ответил:
— Далеко нам до такого высокого призвания. Мы только простые воины, готовые пасть за свою веру.
— Тогда будете спасены, — сказал слепец, — но час избавления для нас еще не настал… Горе вам, братья! Горе мне!
Он почти со стоном произнес последние слова, и на лице его отразилось такое отчаяние, что гости растерялись. Елена усадила его и, выбежав в соседнюю комнату, вернулась через минуту с лютней. В комнате раздались тихие звуки, под аккомпанемент которых княжна запела духовный гимн:
‘И днем и ночью молю Тебя, Боже!
Умерь мои муки и горькие слезы,
Будь мне отцом милосердным!
Услышь мою просьбу!’
Слепой откинул назад голову и прислушивался к словам песни, которые действовали на него, как животворный бальзам, с лица его постепенно исчезло выражение муки и ужаса, наконец голова его совсем опустилась на грудь и он впал в полусон, в полуонемение.
— Лишь бы не прерывать пения, так он совсем успокоится и заснет, — тихо сказала княгиня. — Он помешан на апостолах и, как только приедет кто-нибудь, сейчас спрашивает: не апостолы ли?
Елена между тем продолжала петь, ее нежный голос звучал все сильней и сильней, и с этой лютней в руках, с этими поднятыми кверху глазами она была так хороша, что поручик не мог оторвать от нее глаз. Заглядевшись на нее, он, казалось, забыл целый свет и очнулся только тогда, когда раздался голос княгини:
— Довольно уж! Теперь он не скоро проснется, а пока — прошу вас, господа, поужинать.
— Просим откушать хлеба-соли! — сказали вслед за матерью молодые князья.
Розван, как светский человек, предложил руку княгине, а Скшетуский, увидев это, сейчас же подошел к княжне Сердце его растаяло, как воск, когда он почувствовал в своей руке ее руку, и глаза его заблестели.
— Наверное, и ангелы в небе не могут петь лучше вас, — сказав он.
— Вы грешите, рыцарь, сравнивая мое пение с ангельским, — ответила Елена.
— Не знаю, грешу ли я, но знаю наверное, что с радостью дал бы выколоть себе глаза, чтобы слушать постоянно ваше пение. Но что я говорю! Тогда бы я не мог видеть вас, а это было бы для меня самым ужасным мучением.
— Не говорите так Завтра вы уедете отсюда и завтра же, наверное, забудете меня.
— О, этого никогда не будет! Я так полюбил вас, что до конца жизни не хочу знать другой любви и никогда вас не забуду.
Яркий румянец залил лицо княжны, и грудь ее сильнее заволновалась. Она хотела ответить, но губы ее так сильно дрожали, что она не могла вымолвить ни слова.
Скшетуский продолжал:
— Скорее вы забудете меня для этого красавца… Он будет аккомпанировать вашему пению на своей балалайке.
— Никогда, никогда! — прошептала девушка— Но берегитесь его: это страшный человек.
— Что для меня значит какой-то казак, хоть бы даже за ним стояла вся Сечь, если я для вас готов решиться на все. Для меня вы единственное бесценное сокровище, мой свет… Только скажите: ответите ли вы мне взаимностью?
Чуть слышное ‘да’ прозвучало в ушах Скшетуского как райская музыка, и ему показалось, что в его груди сразу забилось по меньшей мере десять сердец… Все просияло в его глазах, как бы залитое солнечным светом. Он почувствовал в себе какую-то неведомую ему до сих пор мощь, ему казалось, что у него за плечами выросли крылья
За ужином перед ним мелькало бледное и страшно изменившееся лицо Богуна, но, уверенный во взаимности Елены, он не обращал на него внимания.
‘Пусть не становится мне поперек дороги, потому что я столкну его’, — подумал он, и сейчас же мысли его приняли другое направление.
Елена сидела так близко к нему, что он касался своим плечом ее плеча, видел рдевший на ее щеках румянец, волнующуюся грудь и глаза, то скромно опущенные вниз и закрытые ресницами, то сверкающие, как две звезды. Елена, хоть и была запугана суровым обращением старой княгини, все-таки осталась все той же украинкой с пылкой кровью. И как только на нее упал теплый луч любви, она расцвела розой и проснулась для новой, неведомой ей жизни. Лицо ее засияло счастьем и отвагой, и чувства эти, борясь с девичьим стыдом, ярким румянцем окрасили ее щеки. Скшетуский был сам не свой. Он много пил, но мед не действовал на него, потому что он был уже опьянен любовью. За столом он никого не замечал, кроме княжны, не замечал, что Богун бледнел все более и более и то и дело хватался за рукоятку своего кинжала, не замечал, что Лонгин уже третий раз рассказывал о своем предке Сговейке, а Курцевичи — о своих походах за турецким добром Пили все, 1фоме Богуна, самый лучший пример подавала старая княгиня: она поднимала кубок и за здоровье гостей, и за здоровье князя, и даже за здоровье господаря Лупула. Зашел также разговор и о слепом Василии, о его прежних рыцарских подвигах и его несчастном походе и помешательстве, которое старший из Курцевичей, Симеон, объяснял следующим образом
— Вы только подумайте, господа: если маленькая соринка мешает глазу видеть, то как же смола, попав в мозг, не могла омрачить ум
— Это очень нежный инструмент, — заметил на это Лонгин.
В эту минуту старая княгиня заметила изменившееся лицо Богуна.
— Что с тобой, соколик?
— Душа болит, маты, — ответил он мрачно, — но казацкое слово не дым, надо держать.
— Терпи, сынок! Будет могарыч!
Ужин кончился, но кубки все еще наполнялись медом Для большего веселья позвали казачков и заставили их плясать. Зазвучали бубны и балалайки, под которые должны были плясать заспанные мальчуганы, потом и молодые князья пустились вприсядку. Старая княгиня, подбоченившись, тоже начала притопывать, подергивать плечами и подпевать, глядя на нее, и Скшетуский пустился в пляс с Еленой. Обхватив ее руками, он почувствовал себя на седьмом небе При поворотах длинные косы Елены обвивались вокруг его шеи, точно она хотела навсегда привязать его к себе, он не выдержал и, улучив минуту, когда никто не смотрел на них, наклонился к ней и крепко поцеловал в губы…
Уже поздно ночью, оставшись наедине с Лонгином в комнате, где им была приготовлена постель, он, вместо того чтобы лечь спать, уселся на лавке и сказал:
— Завтра вы поедете в Лубны уже с другим человеком.
Подбипента, только что кончивший молиться, широко раскрыл глаза и спросил:
— Как так! Разве вы здесь остаетесь?
— Не я, а мое сердце останется здесь. Вы видите, в каком я волнении! Я еле могу перевести дух.
— Разве вы так влюбились в княжну?
— Да, я влюблен. Сон бежит от моих глаз, и я могу только вздыхать, — скоро, должно быть, я весь превращусь в пар. Говорю вам это потому, что при вашем чувствительном и жаждущем любви сердце вы хорошо поймете мои страдания.
Тут и Лонгин принялся жалобно вздыхать, очевидно, желая показать, что ему понятны муки любви, а через минуту спросил:
— Может быть, вы тоже дали обет целомудрия?
— О, нет! Если бы все давали такие обеты, то скоро погиб бы весь род человеческий. _
Дальнейший разговор их был прерван приходом слуги. Это был старый татарин с быстрыми черными глазами и сморщенным, как сушеное яблоко, лицом. Он бросил на Скшетуского многозначительный взгляд и спросил:
— Не нужно ли чего вашей милости? Может, по кубку меду на сон грядущий?
— Не надо.
Татарин, подойдя к Скшетускому. прошептал:
— Княжна мне велела что-то передать вам.
— А! — радостно воскликнул поручик. — Можешь говорить при нем: у меня от него нет секретов.
Татарин достал из рукава кусок ленты.
— Княжна велела передать вам эту ленту и сказать, что она любит вас всею душою.
Поручик схватил ленту и с восторгом начал целовать ее и прижимать к груди, а потом, немного успокоившись, спросил:
— Что она велела сказать?
— Что любит вас всей душой.
— Вот тебе талер за эту весть, Так она сказала, что любит меня?
— Да.
— На же тебе еще талер. Благослови ее, Боже! Она и мне милее всего на свете Скажи ей… Нет, подожди: я сам напишу ей, принеси мне только чернил, перо и бумаги.
— Чего? — спросил татарин.
— Чернил, перо и бумаги.
— Этого у нас в доме нет. При князе Василии было, потом, когда молодые князья учились писать у монаха, — только это уж было давно.
Скшетуский щелкнул пальцами.
— Господин Подбипента, нет ли у вас пера и чернил? Лонгин развел руками и поднял глаза вверх
— Тьфу, черт возьми! — воскликнул поручик, — вот досада! Татарин тем временем уселся на корточки перед огнем.
— Зачем писать, — сказал он, мешая уголья, — барышня уже спит, а то, что ваша милость хотели писать ей, можно и завтра сказать.
— Если так, то это совсем другое дело. Ты, как я вижу, верный слуга княжны. Вот тебе третий талер. Давно ты служишь?
— Хо-хо! Вот уже четырнадцать лет, как князь Василий взял меня в плен, и с тех пор я верно служил ему. В ту ночь, когда он навсегда уезжал отсюда и оставлял своего ребенка Константину, он сказал мне: ‘Чеглы, не отходи от девочки и береги ее как зеницу ока’.
— Ты так и делаешь?
— Так и делаю, и смотрю.
— Скажи, как живется княжне?
— Злое замышляют против нее! Ее хотят отдать Богуну, этому псу проклятому.
— О, из этого ничего не выйдет! Есть кому заступиться за нее!
— Да, — произнес старик, поправляя головешки.— Они хотят отдать её Богуну, чтобы он взял ее и унес, как волк овечку, а Богун согласен на это, у него по камышам серебра и золота больше, чем в Разлогах песку, но она ненавидит его с тех пор, как он зарубил при ней чеканом человека. Между ними пала кровь, и выросла ненависть! Бог один!
Поручик не мог уснуть в эту ночь, он ходил по комнате, смотрел на луну и строил различные планы. Теперь ему стал понятен расчет Булыг. Если бы на княжне женился какой-нибудь шляхтич, то потребовал бы Разлоги, которые принадлежали ей, а может быть, даже и отчет в опеке. Потому-то они хотели отдать девушку за казака Раздумывая над этим, Скшетуский сжимал кулаки, и рука его невольно искала меча. Он решил разрушить их план и чувствовал себя в силах и вправе сделать это. Раз Разлоги были даны князю Василию князьями Вишневецкими — значит, опека над княжной принадлежала князю Иеремии, тем более что сам князь Василий написал князю Иеремии письмо из Бара, прося принять его дочь под свою опеку. Только страшный наплыв важных общественных дел, войны и большие предприятия помешали князю заняться ею. Но достаточно было одним словом напомнить ему о ней, и справедливость была бы восстановлена
Уже начало рассветать, когда Скшетуский лег в постель. Он вскоре крепко уснул и проснулся уже с готовым решением. Они с Лонгином поспешно оделись, потому что повозки были готовы, а солдаты Скшетуского уже сидели на конях Посол завтракал в приемной в обществе Курцевичей и старой княгини, не было только Богуна, и неизвестно было, спал ли он еще или уже уехал.
Подкрепившись, Скшетуский обратился к старухе и сказал:
— Милостивая государыня! Время бежит! Сейчас мы сядем на коней, но прежде чем поблагодарить вас от чистого сердца за ваше гостеприимство, я хотел бы поговорить наедине с вами и вашими сыновьями об одном важном для меня деле.
На лице княгини выразилось удивление, она обвела взглядом сыновей, посла и Лонгина, как бы желая угадать по их лицам, в чем дело, и с некоторой тревогой в голосе ответила:
— Я к вашим услугам.
Посол хотел встать, но княгиня запротестовала и вышла в соседнюю комнату. Молодые князья стояли за матерью шеренгой, последняя обратилась к Скшетускому:
— О каком деле вы хотите говорить с нами?
Поручик устремил на нее быстрый и почти суровый взгляд
— Простите, княгиня, и вы, молодые князья, — сказал он, — что я поступаю вопреки обычаю и вместо того, чтобы прислать сватов, говорю сам за себя Но иначе нельзя, а с необходимостью трудно бороться Поэтому я без лишних слов обращаюсь к вам с покорнейшей просьбой отдать за меня княжну Елену.
Если бы в эту минуту да еще зимой над Разлогами разразился гром, то он меньше удивил бы княгиню и ее сыновей, чем эти слова поручика.
Они несколько минут с недоумением смотрели на Скшетуского, который стоял перед ними, выпрямившись во весь рост, спокойный и гордый, как будто он не просил, а приказывал, и не находили слов для ответа.
Наконец княгиня спросила:
— Как же это? Вы просите отдать вам Елену?
— Да, княгиня, и это мое непоколебимое намерение.
Наступило минутное молчание.
— Я жду ответа, княгиня!
— Простите, — отвечала она придя в себя, голос ее звучал сухо и холодно.— Просьба ваша очень лестна для нас, но исполнить ее невозможно, так как Елена уже обещана другому.
— Подумайте, княгиня, не было ли это против воли княжны и не лучше ли я того, кому она обещана?
— Кто лучше, предоставьте мне судить. Может быть, лучше вас и на свете нет, но мы вас не знаем.
Поручик выпрямился еще горделивее, а взгляд его сверкнул острым и холодным огнем
— Зато я знаю вас, предатели! — крикнул он.— Вы хотите отдать вашу родственницу холопу, лишь бы только он оставил вас в имении, которым вы незаконно завладели.
— Ты сам предатель! — крикнула княгиня.— Так-то ты платишь за гостеприимство! Вот твоя благодарность! Ах ты, змея! Кто ты такой? Откуда ты взялся?
Молодые Курцевичи начали оглядываться на стены, ища глазами оружия
— Нехристи! Вы захватили сиротское достояние, но ничего из этого не выйдет. Через день князь уже будет знать обо всем!
Услышав это, княгиня бросилась в угол и, схватив рогатину, направилась с нею к Скшетускому. Князья тоже схватились кто за что: кто за саблю, кто за кистень, а кто за нож и обступили его полукругом, тяжело дыша, точно стая диких бешеных волков.
— Так ты пойдешь к князю! — кричала княгиня.— А уверен ли ты, что выйдешь отсюда живым? А что если это твой последний час?
Скшетуский скрестил на груди руки и глазом не моргнул.
— Я возвращаюсь из Крыма как княжеский посол, — сказал он,— и если здесь прольется хоть одна капля моей крови, то через три дня от этого места не останется даже пепла, а вы все сгниете в лубенских подземельях. Есть ли на свете сила, которая могла бы спасти вас? Не грозите, потому что я не боюсь.
— Мы погибнем, но ты погибнешь прежде нас!
— Так бейте — вот моя грудь!
Княгиня и сыновья ее все время держали оружие направленным в грудь поручика, но словно какая-то невидимая цель сковала им руки. Тяжело дыша, скрежеща зубами, они дрожали в бессильной злобе, однако никто из них не нанес удара Грозное имя Вишневецкого обезоружило их
Скшетуский был господином положения Бессильный гнев княгини излился в потоке ругательств.
— Прощелыга! Мужик! Голыш! Захотелось княжеской крови, но ничего из этого не выйдет! Отдадим ее первому встречному, только не тебе, даже сам князь не может приказать нам отдать ее тебе.
Скшетуский отвечал:
— Хоть теперь и не время хвастаться мне своим дворянством, однако, думаю, что со всем вашим княжеством вы вполне могли бы носить за мной щит и меч. Если для вас был хорош простой казак, то я и подавно… Что касается моего состояния, то оно смело может поспорить с вашим, теперь слушайте, что я вам скажу: отдайте мне Елену, а я вас оставлю в Разлогах и не потребую отчета в опеке.
— Не дари того, что не принадлежит тебе.
— Я не дарю, только обещаю и подтверждаю это обещание рыцарским словом. Теперь выбирайте или представить князю полный отчет и убраться из Разлог — или отдать мне княжну и оставить себе имение.
Рогатина медленно выскользнула из рук княгини и со стуком упала на землю.
— Выбирайте, — повторил Скшетуский,— или мир, или война.
— Ваше счастье, — уже несколько приветливее сказала княгиня, — что Богун, не желая видеть вас, уехал с соколами на охоту… Иначе не обошлось бы без крови. Он уже вчера подозревал вас…
— Княгиня! И я ношу саблю не для того только, чтобы она болталась на боку.
— Подумайте, поручик хорошо ли вы поступаете, настаивая и пытаясь взять девушку силой, словно из турецкой неволи?
— Что делать, иначе вы бы продали ее мужику.
— Не говорите так о Богуне: хотя он и неизвестных родителей, но все-таки он славный воин. Притом мы знаем его с детства, и для нас он как родной. Отнятьу него ату девушку — все равно что зарезать его.
— Княгиня, мне пора ехать! Простите, если я еще раз скажу вам: выбирайте!
Княгиня обратилась к сыновьям:
— А что! сынки, ответить нам на такую покорную просьбу этого рыцаря?
Князья смотрели друг на друга, подталкивали друг друга локтями, но молчали.
Наконец Симеон пробормотал:
— Велишь бить, маты, будем бить, велишь дать ему девушку — дадим.
— И бить худо, и отдать худо.
Потом, обратясь к Скшетускому, княгиня сказала:
— Вы совсем прижали нас к стене, хоть лопни. Богун — бешеный человек и готов на все. Кто спасет нас от его мести? Он сам погибнет от руки князя, но прежде погубит нас. Что же нам делать?
— Дело ваше…
Княгиня некоторое время молчала.
— Слушайте же, поручик: покамест все это должно остаться втайне. Мы отправим Богуна в Переяславль, а сами с Еленой поедем в Лубны, вы попросите князя, чтобы он прислал нам в Разлоги охрану. У Богуна есть тут недалеко полтораста казаков, часть их уже здесь. Вы не можете взять Елену сейчас, потому что он отобьет ее у вас. Иначе нельзя ничего сделать. Поезжайте же, никому не говоря ни слова, и ждите нас.
— Чтобы вы обманули меня?
— Если бы только мы могли! Но не можем, — вы сами видите это. Дайте слово, что пока все будет храниться в секрете.
— Даю, а вы отдадите мне княжну?
— Не можем не отдать, хоть нам и жаль Богуна…
— Стыдитесь, господа, — сказал вдруг Скшетуский, обращаясь к молодым князьям, — вас четверо молодцов, а боитесь одного казака и хотите изменой отделаться от него. Хотя я должен благодарить вас, но все-таки скажу: не пристало поступать так знатной шляхте.
— Прошу вас не вмешиваться в это! — крикнула на него княгиня.— Это вас не касается! Что нам делать? Сколько у вас солдат против полутораста казаков? Сможете ли вы защитить нас? Защитите ли даже эту самую Елену, реши он взять ее силой? Вы уж не беспокойтесь: поезжайте себе в Лубны, а уж мы сами будем знать, что нам делать, лишь бы только мы привезли вам Елену.
— Делайте что хотите. Скажу только еще одно: если только вы обидите княжну, — горе вам.
— Не запугивайте нас и не доводите до отчаяния.
— Ведь вы же хотели учинить над нею насилие, да и теперь, продавая ее за Разлоги, вам даже не пришло в голову спросить княжну, нравлюсь ли я ей?
— Об этом мы ее спросим при вас, — сказала княгиня, еле сдерживая закипавший в ее груди гнев: она ясно почувствовала презрение в словах поручика.
Симеон пошел за княжной и через минуту вернулся вместе с нею.
Среди гнева и угроз, которые, казалось, еще звучали в воздухе, среди этих нахмуренных бровей, строгих и суровых лиц, ее прелестное лицо казалось солнышком, выглянувшим из-за туч.
— Княжна, — мрачно проговорила княгиня, указывая на Скшетуского, — если ты согласна, то вот твой будущий муж.
Елена побледнела как стена и, вскрикнув, закрыла руками глаза, потом, протянув руки к Скшетускому, прошептала:
— Правда ли это?
Час спустя отряды поручика и посла отправились не спеша по лесной дороге к Лубнам. Скшетуский с Подбипентой ехали впереди, а за ними длинной вереницей тянулись посольские повозки. Скшетуский весь погрузился в тоску и раздумье, из которого его вывели долетевшие до него отдельные слова казацкой песни:
‘Тужу, тужу, болит сердце…’
В глубине леса, на узкой протоптанной дорожке, показался Богун. Конь его был весь покрыт пеной И грязью.
Очевидно, он, по обыкновению, умчался в степи и лес, чтобы заглушить и рассеять свою боль и забыться.
Теперь он возвращался в Разлоги.
Смотря на эту красивую рыцарскую фигуру, которая мелькнула на одно мгновенье и исчезла, Скшетуский невольно подумал про себя: ‘Однако это счастье, что он убил при ней человека’.
Но вдруг им овладело сожаление. Ему было жаль и Богуна, и того, что, связанный данным княгине словом, он не мог теперь сейчас же погнаться за ним и сказать ему: ‘Мы оба любим одну и ту же девушку, поэтому один из нас должен умереть. Вынимай саблю, казак!’

Глава V

Приехав в Лубны, Скшетуский не застал князя: тот поехал в Сенчу на крестины к Суфчинскому с княгиней, двумя княжнами Сбуровскими и множеством придворных. Ему сейчас же дали знать о возвращении Скшетуского и прибытии посла, а тем временем знакомые и товарищи радостно встречали Скшетуского, особенно Володыевский, который после поединка сделался самым лучшим его другом. Последний отличался тем, что постоянно в кого-нибудь был влюблен. Убедившись в коварстве Ануси Барзобогатой, он обратил свое внимание на Анелю Ленскую, тоже фрейлину княгини, а когда и эта месяц тому назад вышла замуж за Станишевского, он, чтобы утешиться, начал вздыхать по старшей княжне Сборовской, Анне, племяннице князя Вишневецкого.
Он сам понимал, что, залетев так высоко, не мог питать ни малейшей надежды, тем более что Бодзынский и Ляссота уже приезжали в качестве послов от имени Пржиемского, сына Ленчицкого воеводы. Несчастный Володыевский рассказал про это новое горе поручику, посвящая его во все придворные тайны, но тот слушал рассеянно: его мысли и сердце были заняты совсем другим Если бы нетревога, эта неразлучная спутница любви, хотя бы даже взаимной, Скшетуский чувствовал бы себя вполне счастливым, вернувшись после долгого отсутствия в Лубны, где его окружили дружеские лица и шумная военная жизнь, с которой он так сжился.
Хотя Лубны, княжеская резиденция, своей роскошью могли соперничать с королевскими резиденциями, тем не менее они отличались суровой, почти походной жизнью. Кто не знал здешних порядков, тот, приехав даже в самое спокойное время, мог подумать, что люди готовятся к какому-нибудь походу.
Солдат брал верх над придворным, железо — над золотом, звук походных труб — над шумом пиров и забав Всюду царствовал образцовый порядок и строгая, как нигде, дисциплина, всюду виднелись воины разных полков: панцирных, драгунских, казацких, татарских и валахских, в которых служило не только все Заднепровье, но даже шляхта из всех частей Польши Кто хотел пройти настоящую школу рыцарства, тот отправлялся в Лубны. Поэтому ничего не, было удивительного в том, что здесь встречались и русины, и мазуры, и литовцы, и даже пруссаки.
Пехотные полки и артиллерия, так называемые ‘огненные люди’, состояли преимущественно из немцев, нанятых за высокую плату, в драгунах служило, главным образом, местное население, литовцы — в татарских полках, молопане — в панцирных. Князь не давал лениться своим воинам, и потому в войске его происходило постоянное движение: одни полки уходили на смену в станицы и полянки, другие возвращались в столицу, по целым дням проводились учения и смотры. Иногда князь, даже в совершенно спокойное время, предпринимал далекие походы в глухие степи и пустыни, желая таким образом приучить своих солдат к походам, побывать там, где еще никто не бывал, и еще больше прославить свое имя Так, прошлой осенью он прошел по левому берегу Днепра до Кудока, где Гродицкий принял его, словно удельного князя, потом мимо порогов дошел до самой Хортицы и здесь, на Кучкасовом урочище, велел насыпать высокий каменный курган в память того, что этой стороной еще никто не заходил так далеко.
Богуслав Машкевич, хороший воин и очень образованный человек, описавший все походы князя, рассказывал Скшетускому о последнем чуде. Володыевский, принимавший в нем участие, подтвердил справедливость его слов.
Они видели пороги и дивились им, в особенности Ненасытцу, который, как пресловутые Сцилла и Харибда, поглощал ежегодно сотни людей. Были они и на востоке, в выжженных степях, где от обгоревших пеньков так была затруднена езда, что приходилось обертывать кожей лошадям ноги. Они видели там множество гадов, медянок и страшно длинных и толстых, как человеческая рука, ужей и других змей. Дорогой они вырезали на дубах на память княжеские гербы и, наконец, зашли в такую глухую степь, где уже нельзя было найти и следов человека.
— Я уж думал, — сказал ученый Машкевич, — что нам, как Улиссу, придется спуститься и в преисподнюю.
— Солдаты передового полка стражника Замайского уверяли, что они видели конец земного шара, — сказал Володыевский.
В свою очередь поручик рассказал товарищам о Крыме, где провел почти полгода, ожидая ответа хана, о тамошних старинных городах, о татарах, об их военной силе и, наконец, о страхе, который внушал им распространившийся слух о предстоящем походе Польши на Крым, в котором должны были принять участие все силы Республики.
Беседуя таким образом каждый вечер, офицеры поджидали возвращения князя, а пока Скшетуский представил своим товарищам Лонгина Подбипенту, который сразу понравился всем и своей нечеловеческой силой приобрел всеобщее уважение. Он уже рассказал кой-кому про своего предка Стовейко и про три головы, промолчал только о своем обете, не желая нарваться на насмешки.
Он подружился особенно с Володыевским благодаря тому, что тот имел такое же чувствительное сердце, как и он. Спустя несколько дней после знакомства они уже ходили вместе на городской вал вздыхать: один по недосягаемой для него звезде, княжне Анне, другой — по неизвестной еще ему невесте, от которой его отделяли три головы.
Володыевский хотел, чтобы Подбипента шел в драгуны, но литвин решил записаться в панцирный полк, чтобы служить под начальством Скшетуского. Он очень обрадовался, узнав, что все в Лубнах считают Скшетуского одним из лучших рыцарей и офицеров князя. В полку, где служил Скшетуский, открывалась вакансия после Закржевского, по прозванию Miserere mei, который две недели лежал в постели и не подавал надежды на выздоровление, так как у него открылись от сырости все раны. К любовным огорчениям Скшетуского присоединились еще и печаль и боязнь потерять старого товарища и друга. Он по целым часам не отходил от его изголовья, утешал его как умел и подкреплял его надеждой, что они еще совершат вместе не один поход
Но старик не нуждался в утешении. Он весело умирал на жестком рыцарском ложе, обтянутом конской шкурой, и с детской почти улыбкой смотрел на висевшее над ним распятие.
— Помилуйте, поручик, — говорил он, — мне уже пора в небесную обитель. Только тело мое так продырявлено, что я боюсь, пустит ли меня святой Петр в рай в такой изорванной одежде. Он ведь там гофмаршалом состоит и должен наблюдать за порядком. А я ему скажу: ‘Святой Петр, заклинаю тебя ухом Малха, не гони меня — ведь это нехристи попортили мне так телесную оболочку… Если святой Михаил начнет поход против адских сил, то старый Закржевский еще пригодится’.
Хотя Скшетуский как воин много раз смотрел в глаза смерти, не раз и сам причинял ее другим, однако он не мог теперь удержаться от слез, слушая этого старика, последние минуты которого были подобны тихому солнечному закату.
Однажды утром колокольный звон всех лубенских костелов и церквей возвестил о смерти Закржевского.
В этот же день приехал из Сенчи князь, а с ним — Бодзынский, Ляссота, целый двор и множество шляхты. Князь, желая почтить заслуги умершего и показать свое умение ценить истинных рыцарей, устроил торжественные похороны. В похоронной процессии участвовали все стоящие в Лубнах полки, на валах стреляли из пушек. Кавалерия шла от замка до соборного костела в боевом порядке, но со свернутыми знаменами, за нею шли пехотные полки с ружьями на плечо. Сам князь, одетый в траур, ехал за гробом в золоченой карете, запряженной восемью белыми лошадьми с выкрашенными пунцовой краской гривами и хвостами и с пучками черных страусовых перьев на головах. Перед его каретой шел отряд янычар, составлявший личную стражу князя, а за ними, на красивых лошадях, — пажи, одетые в испанские костюмы, затем — высшие придворные чины, приближенные дворяне, слуги, наконец, гайдуки и стражники. Шествие остановилось у дверей костела, где ксендз Яскульский встретил гроб речью, которая начиналась словами: ‘Куда так спешишь, друг Закржевский?’ Говорили еще и другие, а между ними и Скшетуский, как бывший начальник и друг покойного. Затем тело внесли в костел, где с речью выступил патер-иезуит Муховецкий, красноречивейший оратор того времени, патер произнес такую прекрасную речь, что даже сам князь заплакал. Князь был добрым господином и истинным отцом своих солдат он соблюдал железную дисциплину, но никто не мог сравниться с ним в щедрости, умении ласково обходиться с людьми и в заботливости, с какой он относился не только к своим воинам, но и к их женам и детям. Страшный и немилосердный к непокорным, он был, однако, настоящим благодетелем не только для шляхты, но и для всего населения.
Когда в 1646 году саранча уничтожила жатву, он отказался от арендной платы за целый год, а крестьянам велел выдавать хлеб из своих житниц, после пожара в Хороле он в продолжение двух месяцев содержал на свой счет всех тамошних мещан. Арендаторы и управляющие экономиями дрожали, боясь, чтобы до слуха князя не дошла весть о каких-нибудь злоупотреблениях и обидах, причиненных крестьянам. Для сирот он был таким опекуном, что в Заднепровье их прозвали ‘княжескими детьми’. Заботилась о них сама княгиня Гризельда с помощью отца Муховецкого. Во всех княжеских владениях царствовали порядок, достаток и спокойствие, но в то же время и страх, потому что в случае малейшего неповиновения гневу и карам князя не было границ. В его характере великодушие было нераздельно со строгостью. Но в те времена и в тех краях только эта строгость и могла охранять жизнь людей и их труд, только благодаря ей возникли города и села, земледелец взял верх над гайдамаком, купец спокойно развозил свой товар, церковные колокола спокойно созывали верных на молитву, враг не смел переступить границы, шайки разбойников или гибли на кольях или обращались в солдаты, — одним словом, некогда пустынный край процветал.
Дикой стране этой и диким ее обитателям нужна была именно такая железная рука, потому что в Заднепровье стекался с Украины самый беспокойный люд: сюда приходили поселенцы, привлеченные плодородием земли, беглые крестьяне из всех частей Польши, бежавшие из заключения преступники итак далее. Обуздать их и сделать мирными поселенцами мог только такой лев, как князь, перед которым все трепетало.
Лонгин Подбипента, увидев первый раз князя на похоронах Закржевского, не верил собственным глазам. Наслышавшись столько об его славе, он вообразил, что князь какой-то великан, на целую голову превышающий обыкновенных людей, а князь между тем был небольшого роста и довольно худощав. Это был еще молодой человек: ему было всего тридцать шесть лет, но на лице его уже виднелись следы военных трудов. Хотя в Лубнах он жил настоящим королем, но зато во время походов вел жизнь простого воина: ел черный хлеб и спал на земле, на войлоке, а так как большая часть его жизни прошла в военных трудах, то они не могли не отразиться на его лице, однако с первого же взгляда его наружность показывала, что это необыкновенный человек. В нем чувствовались железная непреклонная воля и величие, перед которыми каждый невольно склонял голову. Видно было, что он хорошо знает свою силу и могущество и, если бы завтра ему надели на голову корону, он нисколько не был бы удивлен или угнетен ее тяжестью. Глаза у него были большие, спокойные и добрые, но в них, казалось, дремали громы, и чувствовалось, что горе будет тому, кто разбудил бы их Никто не мог вынести этого спокойного блеска его глаз, не раз послы и опытные царедворцы так смущались перед ним, что не могли начать речь. Впрочем, в своем Заднепровье он был настоящим королем. Из канцелярии его выходили грамоты и указы с заголовками: ‘Мы, Божиею милостью князь и господин’ и так далее. Не многих он считал равными себе Многие князья владетельных родов служили при его дворе маршалами. Таким же маршалом был в свое время и отец Елены, Василий Булыга-Курцевич, который вел свое происхождение от самого Рюрика В князе Иеремии было нечто такое, что, несмотря на его врожденную доброту, держало людей на почтительном расстоянии. Любя своих солдат, он иногда фамильярничал с ними, но никто не осмелился бы первый сделать шаг к этому, однако если бы он велел им броситься в Днепр, то они, ни минуты не колеблясь, исполнили бы его приказание.
От матери-валашки он унаследовал белизну кожи и черные, как вороново крыло, волосы, коротко остриженные и только спереди густою прядью спадавшие на лоб. Одевался он по-польски, но не особенно заботился о своем костюме, только в торжественна дни он надевал богатые одежды и весь сиял тогда золотом и драгоценными каменьями. Лонгин несколько дней спустя присутствовал при подобном торжестве, когда князь принимал Розвана Урсу. Аудиенции послов происходили всегда в так называемой Звездной зале, на потолке которой был небесный свод со всеми звездами кисти художника Гельма. Князь сидел под бархатным, обшитымгорностаем балдахином на высоком кресле, похожем на трон, с позолоченным подножием, за князем стояли: ксендз Муховецкий, секретарь, маршал, князь Воронич, Богуслав Машкевич, далее пажи и двенадцать драбантов с алебардами в испанских костюмах, зал был наполнен рыцарями в роскошных мундирах Розван Урсу просил от имени господаря, чтобы князь повлиял на хана и заставил бы последнего запретить нападать на Валахию будякским татарам, которые ежегодно производили в ней страшные опустошениа Князь отвечал по-латыни, что будякские татары не очень-то слушают даже самого хана, но все-таки обещал напомнить об этом хану через посла, мурзу Чауса, которого князь ожидал в апреле. Скшетуский уже раньше отдал князю отчет о результатах своего посольства и путешествия, а также обо всем, что. он слышал, о Хмельницком и его побеге в Сечь. Князь решил двинуть к Кудаку несколько полков, но большого значения этому делу не придал. Так как, казалось, ничто не угрожало спокойствию и могуществу заднепровского княжества, то в Лубнах начались празднества по случаю приезда посла, а также в честь Бадинского и Ляссоты, которые торжественно просили для сына воеводы Пржиемского руки старшей его племянницы, княжны Анны, на что получили согласие князя и княгини Гризельды.
Один только маленький Володыевский сокрушался об этом, а когда Скшетуский хотел утешить его, он сказал ему:
— Хорошо тебе говорить, когда тебе стоит только захотеть, и ты можешь жениться на Анусе Она тут все время вспоминала о тебе, сначала я думал, что она хочет возбудить этим ревность в Быховце, но вижу, что она совсем не думает о нем, а к тебе питает более нежное чувство.
— Что мне Ануся! Можешь вернуться к ней, если хочешь, не возражаю, — но о княжне Анне перестань и думать, ведь это все равно что шапкой накрыть в гнезде феникса.
— Я знаю, что для меня она феникс, и потому-то мне, наверное, придется умереть с горя.
— Останешься жив и снова сейчас же влюбишься, только на этот раз не влюбляйся в княжну Варвару, потому что опять какой-нибудь сын воеводы уведет ее у тебя из-под носа.
— Разве сердце слуга, которому можно приказывать! Можно ли запретить глазам смотреть на такое чудное существо, как княжна Варвара, один вид которой мог бы укротить дикого зверя.
— Вот тебе на! — воскликнул Скшетуский. — Вижу уже, что ты утешишься и без моей помощи, но повторяю: вернись к Анусе, а с моей стороны ты не будешь иметь ни малейшего препятствия.
Ануся, однако, совсем не думала о Володыевском. Ее раздражало, интересовало и сердило равнодушие Скшетуского, который, вернувшись после такого долгого отсутствия, даже не взглянул на нее. Когда по вечерам князь со своими приближенными офицерами и придворными приходил в гостиную княгини, чтобы позабавиться разговорами, Ануся (она была маленького роста, а княгиня высокого) выглядывала из-за плеча своей госпожи и впивалась черными глазками в лицо поручика, желая разгадать его. Но глаза Скшетуского,. так же как и мысли его, блуждали в другом месте, а когда случайно взор его падал на нее, то был таким задумчивым и стеклянным, как будто бы он никогда не смотрел на нее и не пел ей:
‘Вы, как турецкая орда,
Берете в плен сердца…’
‘Что с ним случилось?’ — спрашивала себя избалованная любимица всего двора и, топнув маленькой ножкой, решила узнать, в чем дело. Она, правда, не любила Скшетуского, но, привыкнув к ухаживанию, не могла допустить, чтобы на нее не обращали внимания, и с досады уже сама была готова влюбиться в дерзкого.
Однажды она бежала с мотками ниток для княгини и встретила Скшетуского, выходившего из соседней спальни князя. Налетев на него, как буря, она почти столкнулась с ним грудью и, отскочив, сказала:
— Ах, как я испугалась! Здравствуйте!
— Здравствуйте. Разве я уж такое чудовище, что даже испугал вас?
Девушка стояла с потупленными глазками, перебирая пальцами незанятой руки концы своих кос, переступала с ножки на ножку и, как бы смущенная, ответила с улыбкой:
— Нет! Вовсе нет!
При этом она быстро взглянула на поручика и снова опустила глаза.
— Вы сердитесь на меня?
— Я? Разве вам не все равно. Сержусь я или нет?
— Конечно, все равно! Было бы о чем беспокоиться. Может быть, вы думаете, что я сейчас заплачу? Быховец гораздо вежливее вас…
— Если так, то мне остается только уступить ему место и удалиться с ваших глаз.
— А разве я держу вас?
Сказав это, Ануся загородила ему дорогу.
— Так вы вернулись из Крыма? — спросила она.
— Да, из Крыма.
— А что вы привезли оттуда?
— Привез Подбипенту. Вы ведь уже видели его? Это очень милый кавалер.
— Разумеется, лучше вас. А зачем он приехал сюда?
— Чтобы вам было на ком пробовать свою силу. Но советую вам хорошо взяться за это деле, потому что я знаю один секрет, который делает его непобедимым… и даже вам не справиться с ним.
— Отчего же он непобедим?
— Оттого, что не может жениться.
— А мне-то какое дело? Отчего он не может жениться?
Скшетуский наклонился к самому уху молодой девушки, но сказал громко и внятно:
— Потому что дал обет целомудрия.
— Глупо! — быстро воскликнула Ануся и в ту же минуту упорхнула, как испуганная птичка.
Однако в тот же вечер она в первый раз внимательно посмотрела на Подбипенту. Гостей в этот день была масса, так как князь давал прощальный пир в честь Бодзынского. Наш литвин, одетый в белый атласный жупан и темно-синий бархатный контуш, имел очень представительный вид, тем более что сбоку у него вместо его огромного меча висела кривая сабля в золоченых ножнах
Глазки Ануси, назло Скшетускому, начали стрелять в Подбипенту. Поручик, однако, и не заметил бы этого, если б не Володыевский, который, толкнув Скшетуского локтем, сказал:
— Ну пускай я попаду в плен, если только Ануся не желает приглянуться этой литовской жерди!
— Скажи это ему самому.
— Разумеется, скажу. Славная выйдет из них парочка.
— Он может носить ее вместо пуговицы на жупане. Между ними именно такая пропорция.
— Или вместо султана на шапке.
Володыевский подошел к литвину.
— Вы только недавно приехали сюда, а уж видно, что вы франт не последней руки.
— Почему же это, братец?
— Да потому, что успели вскружить голову самой хорошенькой девушке при дворе.
— Голубчик! — воскликнул Подбипента, складывая руки. — Что вы говорите!
— Посмотрите-ка на Анусю Барзобогатую, в которую мы тут все влюблены, как она сегодня стреляет в вас глазками. Только берегитесь, чтобы она не провела и вас, как провела нас всех
Сказав это, Володыевский повернулся и отошел, оставив Подбипенту в недоумении.
Последний даже не посмел сразу посмотреть в сторону Ануси и только потом, как бы случайно, бросил на нее взгляд — и задрожал. Из-за плеча княгини Гризельды на него действительно упорно смотрели любопытные огненные глазки. ‘Сгинь, сатана’, — подумал литвин и, покраснев, как рак, убежал в другой конец залы.
Однако искушение было слишком велико. Этот бесенок, выглядывающий из-за плеча княгини, был так привлекателен, эти глазки так ярко горели, что Подбипенту так и тянуло еще раз взглянуть на них. Но тут он вспомнил свой обет, перед глазами его встал предок, Стовейко Подбипента, и три головы, и страх овладел им. Он перекрестился и в этот вечер уже больше не взглянул на Анусю.
На следующий день утром он пришел к Скшетускому.
— А что, господин поручик, скоро мы двинемся в поход? Что слышно о войне?
— Приспичило вам! Потерпите, пока не поступите в полк.
Подбипента не был еще записан на место покойного Закржевского. Он должен был ждать этого до первого апреля Но он действительно торопился и продолжал:
— А князь ничего не говорил об этом?
— Нет. Король до самой смерти не перестанет думать о войне, но Польша не хочет ее.
— А в Чигорине говорили, что угрожает казацкий бунт?
— Видно, уж очень надоел вам обет! Что касается бунта, то знайте, что до весны его не будет, потому что хоть зима и теплая, но все-таки — зима. Теперь только пятнадцатое февраля, и каждый день еще могут настать морозы, а казак ведь не двинется в поле, пока нельзя окопаться, потому что казаки отлично дерутся из-за окопов, но в открытом поле совсем не умеют действовать.
— Значит, и казаков надо ждать?
— Примите во внимание также и то, что если бы даже вам и удалось во время казацкого бунта снять три головы, то еще неизвестно, освободитесь ли вы от своего обета, потому что крестоносцы и турки — это одно, а свои — другое, ведь это, так сказать, дети одной матери.
— О, Боже великий! Вот вбили вы мне сук в голову. Вот горе! Пусть ксендз Муховецкий разрешит мои сомнения, а то я не буду иметь ни минуты покоя.
— Наверное, разрешит: он человек ученый и набожный, но, думаю, он скажет то же самое. Ведь это — гражданская, братская война.
— А если бы на помощь бунтовщикам явилось иноземное войско?
— Тогда другое дело. А теперь могу посоветовать только одно: ждать и быть терпеливее.
Однако Скшетуский умел только советовать, но сам не умел следовать своему совету. Его все больше и больше охватывала тоска, ему надоели и придворные празднества и лица, на которые он еще недавно смотрел с таким удовольствием.
Наконец Бодзынский, Ляссота и Розван Урсу уехали, и после их отъезда настало полное затишье.
Жизнь потекла однообразно. Князь занялся размежевыванием своих огромных владений и каждое утро запирался с комиссарами, приезжавшими со всей Руси и из княжества Сандомирского, так что редко происходили даже военные учения. Шумные офицерские пиры, на которых рассуждали о будущих войнах, необыкновенно утомляли Скшетуского, и он часто с ружьем уходил на Солоницу, где некогда Жолкевский так страшно разгромил Наливайку, Лободу и Кремского. Следы этой битвы изгладились из людской памяти и на месте самого побоища. Иногда только из земли показывались побелевшие кости, да за рекой возвышалась насыпь, из-за которой так отчаянно защищались запорожцы Лободы и вольница Наливайки. Но уже и насыпь начала зарастать густым кустарником.
Туда-то и скрывался Скшетуский от придворного шума и, вместо того чтобы стрелять в птиц, мечтал о любимой девушке.
Но вскоре начали падать частые дожди, предвещавшие весну. Солоница превратилась в болото, так что нельзя было выйти на улицу, и поручик лишился даже того утешения, которое находил в одиноких прогулках А беспокойство его росло — и не без причины. Он надеялся сначала, что княгиня с Еленой, — если только княгине удастся отделаться от Богуна, — тотчас же приедет в Лубны, а теперь исчезла и эта надежда. Дороги испортились, степь по берегам Сумы на несколько миль превратилась в огромное болото: приходилось ждать, пока горячее весеннее солнце не высушит его. Все это время Елена оставалась под опекой, которой Скшетуский не доверял, среди необразованных, диких и несимпатичных ему людей. Правда, ради собственной пользы они должны были сдержать данное слово, так как не имели другого выбора, но кто мог угадать, что они придумают, на что решатся, в особенности когда над ними тяготела воля страшного атамана, которого они, очевидно, одновременно и боялись, и любили.
Он легко мог силой заставить их отдать ему девушку, тем более что такие случаи были не редкость. Так, в свое время товарищ несчастного Наливайки, Лобода, принудил Поплинскую отдать ему в жены ее воспитанницу, несмотря на то, что девушка эта была хорошего шляхетского рода и всей душой ненавидела его. А если правда, что говорили о несметных богатствах Богуна, то он заплатит им и за девушку, и за потерю Разлог.
‘А потом что? Потом они насмешливо донесут мне, что их принудили к этому силой, а сами скроются куда-нибудь в литовские или мазовецкие пущи, где их не найдет и не накажет даже сам князь’. При этой мысли Скшетуский дрожал, как в лихорадке, метался как волк на цепи, сожалея о данном княгине рыцарском слове, и не знал, что ему делать. Это был человек, не любящий покоряться обстоятельствам, в натуре его было много предприимчивости и энергии, он не ждал того, что пошлет ему судьба, но предпочитал сам справляться с нею и заставлять ее благоприятствовать себе, — поэтому ему было труднее, чем кому бы то ни было, сидеть в Лубнах сложа руки.
Он решил действовать. У него в услужении был мальчик лет шестнадцати, по имени Жендян, сын мелкого польского шляхтича, такой молодец на все руки, что за ним не угнался бы и взрослый. Его-то Скшетуский и решил послать к Елене, а вместе с тем и на разведку.
Был уже конец февраля. Дожди прекратились, март сулил хорошую погоду, а дороги немного подсохли.
Жендян собрался в путь. Скшетуский снабдил его письмом, бумагой, перьями и чернилами, приказав ему беречь все это пуще глаза, зная, что в Разлогах таких вещей не найти. Мальчику было приказано никому не говорить, кто послал его, делать вид, что он едет в Чигирин, и внимательно ко всему присматриваться, а главное — разведать о Богуне, где он и что делает. Жендян не заставил повторять приказаний: надвинув шапку набекрень и свистнув нагайкой, он уехал.
Для Скшетуского потянулись тяжелые дни ожидания. Чтобы убить время, он начал фехтовать с Володыевским, который был мастером этого дела.
Однажды в Лубнах случилось происшествие, из-за которого Скшетуский чуть было не поплатился здоровьем.
В один прекрасный день с цепи на княжеском дворе сорвался медведь, покусал двух конюхов, перепугал лошадей комиссара Хлебовского и, наконец, бросился на поручика, который в это время шел из цейхгауза к князю без сабли, только с небольшим кинжалом в руках Он, несомненно, погиб бы, если бы не Лонгин, который, увидев из цейхгауза, что делается, схватил свой меч и прибежал на помощь. Подбипента оказался достойным потомком предка Стовейки: он на глазах у всех одним взмахом разбил медведю голову. Сам князь видел этот подвиг из окна и тотчас же повел Лонгина в покои к княгине, где Ануся Барзобогатая так стреляла в него своими глазками, что на другой день он должен был идти на исповедь и три дня не показывался в замке, пока горячей молитвой не отогнал всякие искушения.
Прошло между тем десять дней, а Жендян не возвращался. Наш поручик так похудел от ожидания, что Ануся через посланных стала допытываться, что с ним такое, а Карбони, княжеский доктор, прописал ему какое-то лекарство от меланхолии. Но ему нужно было другое лекарство: он днем и ночью все думал о своей княжне и чувствовал все сильней и сильней, что в сердце его проникло не простое чувство, а сильная любовь, которая должна быть удовлетворена, иначе она разорвет его грудь, как слишком непрочный сосуд
Легко можно представить себе его радость, когда однажды на рассвете к нему вошел Жендян, забрызганный грязью, измученный, исхудалый, но веселый и, судя по лицу, с хорошими вестями.
Поручик моментально вскочил с постели, подбежал к нему и, схватив за плечи, крикнул:
— Есть письмо?
— Есть. Вот оно.
Скшетуский схватил письмо и стал читать.
Он долго сомневался, привезет ли ему Жендян письмо, так как не был уверен, умеет ли Елена писать.
Украинские женщины вообще не отличались образованностью, а Елена к тому же росла в необразованной семье. Но, очевидно, еще отец научил ее этому искусству, так как она написала длинное письмо на четырех страницах. Бедняжка, правда, не умела красиво выражаться, но писала то, что подсказывало ее сердце.
‘Я Вас никогда не забуду, скорее Вы забудете меня, -писала она, — я слышала, что между Вами бывают и легкомысленные. Но из того, что Вы нарочно послали за столько миль Вашего слугу, я вижу, что я мила Вам так же, как и Вы мне, за что я благодарю Вас всем сердцем. Не думайте, что мне не стыдно писать Вам о своей любви, но лучше сказать правду, чем солгать или скрыть то, что на сердце. Я расспрашивала Жендяна, что Вы делаете в Лубнах, о лубенских придворных обычаях, а когда он мне рассказал о красоте и ловкости тамошних барышень, то я с горя залилась слезами…’
Тут поручик прервал чтение и спросил Жендяна:
— Что ты там наговорил, дурак?
— Только хорошее, — ответил Жендян.
‘…Потому что где же мне, простушке, равняться с ними, — читал дальше Скшетуский.— Но Ваш слуга сказал мне, что Вы даже ни на кого не хотите и смотреть…’
— Это ты хорошо сказал, — проговорил Скшетуский.
Жендян, правда, не знал, в чем дело, но сделал глубокомысленное лицо и значительно кашлянул.
Скшетуский продолжал читать дальше.
‘…Я тотчас же утешилась и стала просить Бога, чтобы Он и долее сохранил в Вас те же чувства ко мне и благословил нас обоих… А я уж так стосковалась по Вас, точно по матери… Тяжело и грустно мне, сироте, когда я не с Вами… Бог видит, что сердце мое чисто, а простоту мою Вы должны мне простить…’
Далее прелестная княжна писала, что она вместе с теткой выедет в Лубны, как только дороги станут лучше, и что сама тетка спешит с отъездом, так как из Чигирина дошли слухи о каких-то казацкий волнениях, она ждет только возвращения князей, которые поехали на конскую ярмарку в Богуслав.
‘Вы настоящий чародей, — писала княжна, — потому что умели очаровать даже тетку… ‘
Тут поручик усмехнулся, вспомнив, каким способом ему удалось очаровать княгиню. Письмо кончалось уверениями в постоянной, искренней любви, какую будущая жена должна питать к мужу. В каждом слове его видна была чистота сердца, и поручик по нескольку раз прочитывал это письмо с начала до конца, повторяя в душе: ‘Моя дорогая, пусть меня накажет Бог, если я когда-нибудь покину тебя!’
Затем он начал расспрашивать обо всем Жендяна. Сообразительный юноша подробно рассказал ему о своем путешествии. Приняли его ласково. Старая княгиня задавала ему много вопросов о Скшетуском и когда узнала, что он славный рыцарь и доверенный князя, а к тому же и богатый, то очень обрадовалась.
— Она спрашивала меня, — сказал Жендян, — всегда ли вы держите данное слово, а я ей ответил: ‘Княгиня! если бы поручик обещал мне валахского коня, на котором я приехал, то я знал бы, что он не минует меня’.
— Ловок же ты! — ответил Скшетуский, — но уж если ты так ручался за меня, то бери его себе… Значит, ты ничего не скрывал, а прямо сказал, что это я послал тебя?
— Сказал… я видел, что можно было сказать: меня приняли тогда еще ласковее, в особенности барышня — такая красавица, что другой такой не найти. Когда она услышала, что я приехал от вас, то не знала, куда посадить меня, и если бы не пост, то я катался бы как сыр в масле. Читая ваше письмо, она от радости обливала его слезами.
Поручик от счастья не мог говорить, а несколько минут спустя спросил:
— А о Богуне ты ничего не узнал?
— Мне неловко было узнавать про него у княгини или у княжны, я разузнал все от старого татарина Чеглы, который, хотя и нехристь, но верный слуга княжны. Он сказал, что сначала все они очень сердились на вас, но когда узнали, что слухи о богатстве Богуна — одни сказки, то успокоились.
— Как же они узнали об этом?
— Да это вот как было: у княгини Выли счеты со Сивинскими, по которым она обязалась платить, когда пришел срок, обратились к Богуну: ‘Займи’. А он сказал, что из турецкого добра у него еще есть кое-что, но денег нет. все, что было, истратил. Как только они услышали это, сейчас же переменились.
— Что и говорить! Ты хорошо все исполнил.
— Если б я узнал про одно, а про другое ничего, то вы могли бы сказать: ‘Коня я тебе дам, но только без седла’. Но какой уж это конь без седла!
— Ну, ну! Бери уж и седло.
— Покорно благодарю! Вот они и спровадили Богуна в Переяславль, а я когда узнал об этом, то подумал: отчего бы и мне не поехать в Переяславль? Если вы будете мною довольны, то я скорее надену мундир…
— Скоро наденешь. Так ты был и в Переяславле?
— Был, но Богуна там не нашел. Старый полковник Лобода болен. Говорят, что после него полковником будет Богун. Только там творится что-то странное. В полку осталась какая-нибудь горсть казаков, остальные, говорят, ушли за Богуном или же убежали в Сечь, — там, наверное, готовится бунт. Я хотел во что бы то ни стало узнать что-нибудь о Богуне, но мне только и могли сказать, что он переправился на русский берег {Правый берег Днепра назывался русским, а левый — татарским.}. ‘Ну, — подумал я, — если так, то наша барышня от него в безопасности’, — и вернулся.
— Отлично все исполнил. А никаких приключений не было в дороге?
— Нет… Только мне страшно хочется есть.
Жендян вышел, а поручик, оставшись один, снова стал перечитывать письмо Елены и прижимать его к губам, хотя буквы в нем не были так красивы, как ручка, писавшая их
Надежда снова воскресла в его сердце, и он подумал: ‘Дороги скоро подсохнут, лишь бы только Бог дал хорошую погоду. Курцевичи, узнав, что Богун голыш, теперь, наверное, не изменят мне. Отдам им Разлоги и лучше прибавлю еще своего — лишь бы только мне достать свою дорогую звездочку…’
И, одевшись, он с веселым лицом и счастливым сердцем пошел в часовню, чтобы поблагодарить Бога за хорошую весть.

Глава VI

Зашумела вся Украина и Заднепровье, как бы предчувствуя близкую бурю. Из села в село, из хутора в хутор перелетали какие-то странные вести, точно трава перекати-поле. В городах шептались о большой войне, но кто и с кем будет воевать — никто не знал. Что-то, однако, готовилось. На лицах у всех отражалась тревога, земледелец неохотно выходил со своим плугом в поле, хотя весна была ранняя, теплая и тихая, а над степью уже давно щебетали жаворонки. По вечерам поселяне толпами собирались на улицах, рассказывая вполголоса разные страсти. Все расспрашивали слепцов, бродивших всюду со своими бандурами и распевавших около каждого жилища. Некоторым даже казалось, что по ночам на небе видны какие-то странные отблески и что месяц восходит краснее обыкновенного. Предсказывали всевозможные бедствия, ходили слухи о близкой смерти короля. Все это возбуждало тревогу и опасения, которые были тем удивительнее, что страна эта издавна привыкла к всевозможным волнениям, набегам, и битвам, а потому ее трудно было чем-нибудь напугать, очевидно, в самом воздухе чувствовалось что-то особенно выдающееся и зловещее, раз тревога стала всеобщей.
Это действовало на всех еще тяжелее потому, что никто не мог указать, откуда шла опасность. Между зловещими признаками обращали на себя всеобщее внимание преимущественно два: во-первых — появление во всех городах и селениях неслыханного количества певцов-кобзарей, среди которых была масса чужих, никому не известных лиц, они бродили из селения в селение, из города в город, таинственно говоря, что приближается день суда и гнева Божия, во-вторых — низовцы стали страшно пить. Этот последний признак был опаснее других Сечь, занимающая незначительное пространство, не могла прокормить всех своих людей, походы случались не всегда, а степи не давали хлеба казакам, — поэтому масса низовцев в мирное время рассыпалась по окрестным селениям. Вся Украина была полна ими и даже вся Русь! Одни поступали в военные отряды, другие торговали водкой, иные занимались торговлей и ремеслами по городам и селениям. Почти в каждой деревне стояла в стороне от других хата, в которой жил запорожец. Некоторые имели здесь жен и хозяйство. Запорожец, как человек бывалый, становился отчасти благодетелем деревни, в которой поселялся. Не было лучше них кузнецов, плотников, шорников, воскобоев, рыбаков и охотников. Казак все умел сделать: и дом построить, и седло сшить. Но все-таки это были неспокойные обыватели, так как жили всюду не постоянно, а временно. Хотел ли кто из них расправиться с кем-нибудь, напасть на соседа или же защититься от ожидаемого нападения — тому стоило только крикнуть, и казаки слетались, как вороны на добычу. Услугами их пользовались и шляхта, и паны, вечно ведущие споры между собою, если не было этого, то они мирно сидели по деревням, работая до упаду и в поте лица добывая насущный хлеб.
Так продолжалось иногда год или два, пока не распространялась весть о каком-нибудь походе на татар, на ляхов или же на Валахию, тогда все эти бондари, кузнецы, шорники и воскобои бросали свои мирные занятия и начинали пить до потери сознания по всем украинским кабакам. Пропив все, они начинали пить в долг, ‘не на то, што е, а на то, што буде’, — будущая добыча должна была заплатить за все. Явление это повторялось так часто, что привычные уже к нему украинцы говорили обыкновенно: ‘Ого! шинки уже ломятся от низовцев — значит, в Украине что-то готовится’. Старосты тогда усиливали свои отряды, а шляхта отсылала в город жен и детей.
Этой же весной казаки запили как никогда, тратя все нажитое ими добро, наблюдалось это не в одном каком-нибудь уезде или воеводстве, но по всей Украине, во всю ее ширь и длину.
Итак, что-то готовилось, хотя сами низовцы не знали еще, что именно. Заговорили о Хмельницком, о его побеге в Сечь и об ушедших за ним городских казаках из Черкасс, Богуслава, Корсуни и других городов, но в то же время поговаривали и о другом. Уж несколько лет ходили слухи о войне с северными, которой очень желал король и которая доставила бы казакам богатую добычу, но поляки не хотели ее, а теперь все эти слухи перепутались между собою и породили во всех умах тревогу и ожидание чего-то необычайного.
Тревога эта проникла и за лубенские стены. Нельзя же было закрыть глаза на все эти предзнаменования, да и не было этого обыкновения у князя Иеремии. Правда, в его владениях волнение это не выражалось так явно, — страх налагал узду на всех, но с некоторых пор из Украины стали долетать слухи, что ‘то тут, то там мужики начинают оказывать неповиновение шляхте, что они убивают евреев, силой уходят в реестровые казаки ввиду войны с басурманами и что число беглых в Сечи все увеличивается’.
Князь разослал гонцов к Краковскому, Калиновскому, к Лободе в Переяславль, а сам тем временем собирал из степей войска и стада. Наконец пришли успокоительные вести. Великий гетман доносил князю все, что знал о Хмельницком, но не предполагал, чтобы эта история могла грозить чем-нибудь серьезным. ‘Вся эта голытьба, — писал он, — словно пчелиный рой, вечно шумит весною’. Один только старый хорунжий Зацвилиховский заклинал князя не шутить с этим, он видел, что с Диких Полей надвигается гроза, а о Хмельницком сообщал, что тот поехал из Сечи в Крым, чтобы просить помощи у хана {‘Друзья из Сечи извещают меня, — говорилось в письме, — что кошевой собирает все пешее и конное войско, ничего не говоря, для чего он это делает, я предполагаю, что эта гроза скоро обрушится на нас, и если татары окажут помощь казакам, то дай Бог, чтобы для нас не погибла вся Украина’.}.
Князь доверял Зацвилиховскому больше, чем самим гетманам, потому что знал, как хорошо изучил Зацвилиховский казаков и все их фортели. Он решил поэтому собрать как можно больше войска и одновременно разузнать всю правду.
Однажды утром он велел призвать к себе Быховца, поручика ваяахского отряда, и сказал ему:
— Ты поедешь моим послом в Сечь, к кошевому атаману, и отдашь ему вот это письмо с Жюей печатью. Но чтобы ты знал, как тебе нужно держаться, я тебе скажу: письмо это — предлог, а суть этого посольства зависит уже от твоего ума. Надо разузнать все, что там делается, сколько у них созвано войска и собирают ли они еще. Советую поближе сойтись с кем-нибудь из них и хорошенько разведать все о Хмельницком: где он и правда ли, что он поехал в Крым просить помощи у татар. Понимаешь?
— Для меня это ясно как день.
— Поедешь в Чигирин, там отдохнешь одну ночь. Приехав туда, пойдешь сейчас же к хорунжему Зацвилиховскому, чтобы он снабдил тебя письмами к своим приятелям в Сечь, письма эти отдашь им так, чтобы никто не видел, они все тебе расскажут. Из Чигирина поедешь на байдаке в Кудак, передашь от меня поклон Градицкому и вручишь ему это письмо. Он даст тебе перевозчиков и переправит через пороги. В Сечи тоже не мешкай: посмотри, послушай, да и возвращайся, если останешься жив, потому что дело это не шуточное.
— Ваша светлость, можете распоряжаться моей кровью! Сколько человек прикажете взять?
— Возьмешь отряд в сорок человек Отправишься сегодня под вечер, а перед этим зайдешь еще ко мне за инструкциями. Я возлагаю на тебя важную миссию.
Обрадованный Быховец, выйдя от князя, встретил в передней Скшетуского и нескольких артиллерийских офицеров.
— Ну что? — спросил его Скшетуский.
— Сегодня отправляюсь в путь!
— Куда?
— В Чигирин, а оттуда дальше.
— Пойдем-ка со мной, — сказал Скшетуский и, пригласив его к себе, стал просить уступить ему это поручение.
— Как истинного друга, прошу тебя! Требуй все, что захочешь, — турецкого коня, кинжал, — все дам, ничего не пожалею, только бы мне можно было ехать в ту сторону, потому что моя душа так и рвется туда! Хочешь денег — дам, только уступи. Славы это дело не принесет тебе, если же будет война, то она начнется раньше здесь, а погибнуть там можешь легко. Я знаю, кроме того, что Ануся мила тебе, как и другим, а уедешь — ей тут вскружат без тебя голову.
Этот последний аргумент в глазах Быховца был убедительнее всех других, но он все-таки не соглашался. Что скажет на это князь? Не рассердится ли? Ведь подобное поручение — милость.
Услышав это, Скшетуский бросился к князю и велел пажу немедленно доложить о себе, через минуту паж вернулся с разрешением войти
У поручика от страха забилось сердце, до того он боялся услышать короткое ‘нет’, после которого ему ничего не оставалось бы, как только покориться.
— Что скажешь? — спросил князь, увидев поручика.
Скшетуский склонился к его ногам.
— Светлейший князь! Я пришел умолять вас о том, чтобы эту поездку в Сечь вы поручили мне. Быховец, как приятель, уступил бы ее мне, а она для меня все равно что жизнь. Он только боится, чтобы вы не разгневались на него.
— Ей Богу! — воскликнул князь. — Я бы никого другого и не послал, но думал, что ты неохотно поедешь, так как недавно вернулся из такого далекого путешествия.
— Если бы вы посылали меня хоть каждый день, я всегда охотно ездил бы в ту сторону.
Князь пристально посмотрел на него своими черными глазами и спросил:
— Что же у тебя там?
Поручик стоял смущенный, точно виноватый, и не мог вынести испытующего взгляда князя.
— Я вижу, что должен сказать всю правду, так как от вашей светлости ничего не может укрыться. Не знаю только, могу ли я надеяться, что вы благосклонно выслушаете меня.
И начал рассказывать князю, как познакомился с дочерью князя Василия, как влюбился в нее и как хотел бы теперь повидаться с нею, а по возвращении из Сечи — привезти ее в Лубны, чтобы укрыть ее от татарского бунта и от Богуна, он умолчал только о проделках старой княгини, так как был связан честным словом. При этом он опять стал так горячо умолять князя дать это поручение ему, что тот сказал:
— Я бы и так позволил тебе съездить туда и дал бы тебе людей, но раз ты так умно рассудил все, то пусть будет по-твоему.
Сказав это, он хлопнул в ладоши и велел пажу позвать Быховца.
Поручик от радости поцеловал руку князя тот обнял его и велел успокоиться. Он чрезвычайно любил Скшетуского как дельного офицера и воина, на которого во всем можно было положиться. Кроме того, между ними существовала еще та связь, которая может существовать между подчиненным, обожающим своего начальника, и начальником, знающим и чувствующим это. Около князя вертелось немало людей, льстивших ему из корысти, но орлиный взор Иеремии хорошо видел все. Он видел, что Скшетуский чист как слеза, потому ценил его и благоволил к нему.
Князь обрадовался, узнав, что его любимец полюбил дочь Василия Курцевича, старого слуги Вишневецких, память о котором была ему тем дороже, чем сильнее было его несчастье.
— Я не забыл заслуг князя Василия, но не заботился до сих пор об его дочери, потому что опекуны ее не заглядывали в Лубны и на них не поступало никаких жалоб. Но так как ты напомнил о ней, то я буду заботиться о сироте, как о своей родной дочери.
Слыша это, Скшетуский не мог надивиться доброте этого человека, который упрекал себя за то, что, будучи завален общественными делами, не занялся судьбой дочери своего старого воина и придворного.
Тем временем пришел Быховец.
— Послушай, — обратился к нему князь, — данного слова я вернуть не могу: если захочешь — поедешь, но прошу — сделай это для меня и уступи поручение Скшетускому. У него есть на то уважительные, серьезные причины, а для тебя я придумаю другое дело.
— Милостивый князь, — ответил Быховец, — вы оказываете мне высокую честь, предоставляя мне свободное решение, и я был бы не достоин ее, если бы не исполнил с признательностью вашей воли.
— Поблагодари же приятеля, — сказал князь Скшетускому, — и собирайся в путь.
Скшетуский горячо поблагодарил Быховца и через несколько часов был готов. Ему уже давно не сиделось в Лубнах, а теперь эта поездка отвечала всем его желаниям. Главное, он увидит Елену, правда, потом ему придется надолго расстаться с нею, но за время его отсутствия просохнут дороги. Раньше этого времени княгиня с Еленой все равно не могли бы приехать в Лубны, и Скшетускому пришлось бы или ждать их в Лубнах, или же сидеть у них в Разлогах, что, однако, не соответствовало бы его условию с княгиней, а что еще важнее, могло бы возбудить подозрение Богуна. Правда, в безопасности Елена была бы только в Лубнах, но раз уж ей надо было оставаться в Разлогах, то Скшетускому лучше всего было ехать, а на обратном пути взять ее и под охраной княжеского отряда привезти в Лубны.
Обдумав все это, поручик стал торопиться с отъездом, покончив со сборами, получив от князя письма и инструкции, а деньги на экспедицию — от казначея, он еще задолго до наступления ночи пустился в путь, взяв с собою Жендяна и сорок казаков из княжеского полка.

Глава VII

Шла уже вторая половина марта. Трава густо зазеленела, степь зацвела и закипела жизнью. Скшетуский ехал, точно по морю, а колеблемая ветром трава казалась волнами. Все кругом было полно веселья и весеннего шума, степь гудела, точно лира, на которой играла рука божества.
Над головами всадников неподвижно парили в лазури небес ястребы, напоминая собою кресты, летели треугольники диких гусей и вереницы журавлей, в степи носились табуны диких лошадей. Вот бежит табун степных коней, видно, как они рассекают грудью траву и вихрем мчатся вперед и вдруг останавливаются как вкопанные, окружив полукругом всадников, гривы их развеваются, ноздри раздуваются, а глаза выражают удивление, со стороны посмотреть, кажется, что они хотят растоптать непрошенных гостей. Но через мгновение они исчезают так же быстро, как и появились, только шумит трава да мелькают в ней цветы. Топот умолкает, и снова слышится только пение птиц.
Тут было как будто и весело, а все-таки среди всей этой радости чувствовалась какая-то как бы затаенная грусть: и шумно, а все-таки пусто — зато какая ширь! Нельзя ни на коне, ни мыслью измерить ее. Надо полюбить эту грусть, эту степь, слиться с нею тоскующей душой, чтобы понимать голос пустыни и отвечать ей. Было утро. Крупные капли блестели на ковыле и бурьяне, резкие порывы ветра сушили дорогу, на которой, отсвечивая на солнце, словно озера, стояли огромные лужи. Отряд поручика подвигался медленно, так как лошади иногда по колена вязли в размякшей земле. Но поручик почти не давал им отдыхать: он торопился на свидание, а вместе с тем и на прощание.
На другой день, около полудня, проехав лес, он увидел наконец ветряные мельницы в Разлогах, разбросанные по холмам и пригоркам. Сердце его стучало, как молот. Никто его там не ждет, и никто не знает, что он приедет, что-то скажет она, когда увидит его?.. Вот уже и хаты, тонущие в молодых вишневых садах, далее раскинулась деревня — усадьба дворовых людей, а еще дальше виднелся на господском дворе колодец.
Скшетуский пришпорил коня и пустил его вскачь, а за ним, с шумом и криком, понеслись по деревне и казаки. Крестьяне выскакивали из хат и, смотря им вслед и крестясь, говорили:
— Черти не черти, татары не татары!
А из-под копыт разлеталась такая страшная грязь, что нельзя было и узнать, кто это летит. Всадники тем временем долетели до усадьбы и остановились перед закрытыми воротами.
— Эй, кто там! Отворяй!
Шум, стук и собачий лай вызвали на крыльцо всю дворню. Испуганные, прибежали они к воротам, думая, что это какой-нибудь набег.
— Кто едет?
— Отворяй!
— Князей нет дома!
— Отворяй, басурманский сын! Мы от князя из Лубен!
Дворовые наконец узнали Скшетуского.
Они отворили ворота, а из сеней вышла сама княгиня и, прикрыв рукой глаза, смотрела на прибывших
Скшетуский соскочил с коня и, подойдя к ней, спросил:
— Вы не узнаете меня, княгиня?
— Ах, это вы, поручик! А я думала, что это татарский набег. Милости просим в комнаты.
— Вы, наверное, удивлены, княгиня, видя меня здесь, — сказал Скшетуский, войдя уж в дом, — а между тем я не нарушил данного мною слова, это сам князь посылает меня в Чигирин и далее. При этом он велел мне заехать в Разлоги и справиться о вашем здоровье.
— Благодарю господина и благодетеля за его княжескую ласку. А скоро он думает выгнать нас из Разлог?
— Он совсем и не думает об этом, а как я сказал, так и будет, вы останетесь в Разлогах. У меня довольно и своего хлеба.
Услышав это, княгиня просияла и сказала:
— Садитесь же, поручик. Я вам очень рада!
— А княжна здорова? Где она?
— Знаю уж я, что вы не ко мне приехали! Она здорова, здорова, еще даже похорошела от любви. Я сейчас ее позову, да и сама немного приберусь, а то стыдно принимать в таком виде гостей.
На княгине было платье из выцветшей холстины, кожух и смазные сапоги
Узнав от татарина Чеглы, кто к ним приехал, Елена прибежала и без всякого зова. Она вбежала запыхавшись, красная, как вишня, и еле переводя дыхание, только глаза ее сияли счастьем и радостью.
Скшетуский бросился целовать ее руки, а когда ушла княгиня, начал целовать и в губы. Она, чувствуя себя обессиленной от избытка счастья и радости, не очень сопротивлялась этому.
— А я и не ждала вас, — шептала она, щуря свои прелестные глаза, — только не целуйте так — нехорошо!
— Как же мне не целовать вас, — отвечал Скшетуский, — если для меня ваши уста слаще меда! Я уж думал, что совсем иссохну без вас, но, к счастью, князь послал меня сюда.
— Разве князь знает?
— Я ему все рассказал… Он был даже рад, что я ему напомнил о князе Василии! Ох видно, вы опоили меня чем-нибудь, что без вас я и света Божьего не вижу!
— Это Божья милость для меня!
— А помните пророчество сокола, когда он соединил наши руки? Видно, уж это судьба!
— Помню…
— Когда я был в Лубнах, то с тоски уходил в Солоницу и там видел вас перед собою, точно живую, но как только, .бывало, протяну к вам руки, вы исчезали! Зато теперь вы не скроетесь от меня, думаю, что больше нам уже ничто не помешает.
— Если что и помешает, то только не с моей стороны.
— Скажите мне еще раз, что любите меня!..
Елена опустила глаза, но сказала громко и отчетливо:
— Как никого на свете!
— Если бы кто осыпал меня золотом и почестями, то я предпочел бы им эти слова, так как чувствую в них правду, хоть и сам не знаю, чем мог заслужить от вас такое благодеяние.
— Тем, что пожалели, приголубили и заступились за меня и такими словами заговорили со мной, каких я никогда ни от кого еще не слышала.
Елена смолкла от волнения, а Скшетуский снова начал целовать ей руки.
— Вы будете моей госпожой, а не женой, — сказал он.
Наступило молчание, а Скшетуский, желая вознаградить себя за долгую разлуку, не спускал с Елены глаз. Она казалась ему еще прекраснее, чем прежде.
В этой полутемной комнате, при отблеске солнечных лучей, отражавшихся радужными цветами в оконных стеклах, она напоминала собою лики святых дев в мрачных церковных приделах. Вместе с тем от нее веяло такой теплотой и жизнью, столько чар было в ее лице и во всей фигуре, что можно было потерять от этого голову, влюбиться в нее до смерти, полюбить навеки.
— Я боюсь ослепнуть от вашей красоты, — сказал поручик.
Веселая улыбка обнажила белые зубки княжны.
— Наверное, Анна Барзобогатая во сто раз красивее меня?
— Ей так же далеко до вас, как медведю до луны!
— А мне ваш Жендян говорил совсем другое.
— Жендян — дурак, которого надо бить. Что мне за дело до нее! Пусть другие пчелы собирают мед с этого цветка, их там немало.
Дальнейший разговор был прерван приходом старого Чеглы, который пришел приветствовать поручика. Он уже считал его своим будущим господином и от самого порога стал отвешивать ему поклоны, здороваясь с ним по восточному обычаю.
— Ну, старый Чеглы, я и тебя заберу вместе с барышней. Уж служи ей до самой смерти.
— Недолго ждать ее, ваша милость, но пока я жив — буду служить!
— Через месяц, когда вернусь из Сечи, мы отправимся в Лубны, — сказал поручик, обращаясь к Елене, — а там нас ждет с налоем кзендз Муховецкий.
— Так вы едете в Сечь? — испуганно спросила Елена.
— Мена посылает с письмами князь. Но не бойтесь: особа посла священна даже для басурман. Я бы отправил вас с княгиней в Лубны хоть сейчас, только дорога скверная. Сам видел, — не очень-то можно проехать, даже верхом.
— А сколько времени вы пробудете в Разлогах?
— Сегодня вечером еду в Чигирин. Чем скорей простимся, тем скорей свидимся. Это ведь княжеская служба: не мое время и не моя воля!
— Прошу закусить, если вы уже наворковались, — сказала, входя, княгиня. — Ого-го! Однако у барышни щечки красные, видно, вы не теряли даром времени, господин поручик! Впрочем, это меня не удивляет!
Сказав это, княгиня ласково потрепала Елену по плечу, и все пошли обедать. Княгиня была в отличном расположении духа. Она уже давно перестала горевать о Богуне, а теперь, благодаря великодушию Скшетуского, могла считать Разлоги со всеми хуторами, усадьбами и инвентарем своей собственностью. Поручик расспрашивал, скоро ли вернутся князья.
— Я жду их со дня на день. Сначала они сердились на вас, но потом, обсудив все ваши поступки, крепко полюбили вас как будущего родственника и говорят, что такого благородного рыцаря трудно уже найти в наше время.
После обеда поручик с Еленой вышли в вишневый сад, примыкавший ко рву. Сад был весь усыпан, точно снегом, ранним цветом, за садом чернела роща, где куковала кукушка.
— Это она нам предвещает счастье, — сказал Скшетуский, — надо только спросить ее.
И, повернувшись к роще, спросил:
— Кукушка, кукушка! Сколько лет я буду жить в супружестве с этой барышней?
Кукушка начала куковать. Они насчитали больше пятидесяти.
— Дай Бог, — отозвался Скшетуский.
— Кукушки всегда говорят правду, — заметила Елена.
— А если так, то я еще спрошу! — сказал поручик
— Кукушка, кукушка! А сколько будет у нас сыновей?
Кукушка, словно по заказу, прокуковала ни больше, ни меньше, как ровно двенадцать. Скшетуский не помнил себя от радости.
— Буду старостой, видит Бог! Вы слышали?
— Ничего я не слышала, — ответила красная, как вишня, Елена, — я даже не знаю, о чем вы спрашивали.
— Так, может быть, повторить?
— Нет, не надо!
В разговоре да в забавах день прошел для них, словно сон. Вечером настала минута трогательного и долгого прощания… Поручик направился в Чигирин.

Глава VIII

Скшетуский застал старого Зацвилиховского в сильном волнении и тревоге, он с нетерпением поджидал княжеского гонца, потому что из Сечи доносились все более и более грозные вести. Не было уже никакого сомнения в том, что Хмельницкий готовился вооруженной силой добиваться восстановления старинных казацких привилегий. Зацвилиховский узнал, что Хмельницкий был у хана, прося у него помощи, и что его ожидали в Сечи со дня на день. На Низовьи готовился грозный подход против Польши, который, благодаря помощи татар, мог оказаться для нее гибельным. Буря надвигалась все ближе, обещая быть грозной. По Украине носились уже не туманные и неясные слухи, а вполне определенные известия о походах. Великий гетман, сначала не обращавший большого внимания на это дело, подошел теперь со своим войском ближе к Черкассам, отдельные отряды коронных войск доходили до самого Чигирина с целью воспрепятствовать бегству казаков и черни, которые массами уходили в Сечь. Шляхта скучала в городах. Говорили, что в южных воеводствах будет объявлено поголовное ополчение. Некоторые, не ожидая даже набора, отсылали детей и жен в замки, а сами шли под Черкассы. Несчастная Украина разделилась на две половины: одна стремилась в Сечь, другая — в коронное войско, одна стояла за существующий порядок вещей, другая — за дикую свободу, одна хотела сохранить то, что было плодом векового труда, другая — отнять это достояние. Обе стороны готовились вскоре обагрить свои руки братской кровью.
Однако хотя черные тучи и нависли над украинским горизонтом, хотя от них и падала зловещая тень, хотя все внутри шумело и бродило, а громы перекатывались из одного конца на другой — люди все-таки не отдавали себе отчета, насколько сильна будет эта буря. Может быть, Хмельницкий, посылая краковскому казацкому комиссару и коронному хорунжему письма, наполненные жалобами и сетованиями, а вместе и клятвами в верности Владиславу IV и Польше, сам не знал, что из этого выйдет. Хотел ли он выиграть время или. может быть, предполагал/что какое-нибудь соглашение может положить конец разладу? Об этом разно судили, и только двое людей, Зацвилиховский да старый Барабаш, не заблуждались ни одной минуты.
Старый полковник тоже получил письмо от Хмельницкого — дерзкое, грозное и полное оскорблений.
‘Мы со всем запорожским войском, — писал он, — станем горячо просить и требовать признания тех привилегий, которые Ваша милость скрывали у себя. А так как ты таил их ради собственной корысти и выгод, то все запорожское войско считает тебя достойным быть полковником у овец или свиней, но не у людей. Я же лично прошу Вашу милость простить меня, если я в Николин день не угодил Вам чем-нибудь в моем убогом домишке и что уехал в Сечь без Вашего ведома и позволения’.
— Посмотрите, господа, — говорил Барабаш Зацвилиховскому и Скшетускому, — как он насмехается надо мной, а ведь я учил его военным приемам и был ему настоящим отцом.
— Он говорит, что со всем запорожским войском будет домогаться признания привилегий? — спросил Зацвилиховский. — Значит, это будет междоусобная война, сама страшная из всех войн.
— Я вижу, что мне нужно поторопиться, — сказал на это Скшетуский, — дайте мне, господа, письма к тем, с кем мне предстоит войти в сношения.
— Есть у вас письмо к кошевому атаману?
— Есть, от самого князя.
— Ну так я дам письмо к одному куренному атаману, а у Барабаша там есть родственник, тоже Барабаш. От них и узнаете все. Но кто знает, не опоздала ли эта экспедиция. Князь хочет разведать, что слышно там? Ответ короток: злые вести! А если он хочет знать, как поступить, то на это совет короток: собрать как можно больше войска и соединиться с гетманами.
— В таком случае пошлите князю гонца с советом, — сказал Скшетуский, — а я должен ехать, куда послан, и не могу отменить решение князя.
— А знаете ли вы, что это страшно опасная поездка? — сказал Зацвилиховский. — Народ здесь так возбужден, что если бы не близость коронных войск, то чернь бросилась бы на нас. Так что же тогда там? Это все равно, что прямо лезть в змеиную пасть.
— Господин хорунжий! Иона был во чреве кита, не то что в пасти, а все-таки с Божией помощью вышел оттуда невредимым.
— Тогда поезжайте. Такая решимость похвальна. До Кудака можете доехать безопасно, а там уже увидите, что надо делать дальше. Гродзицкий — старый воин, он лучше всех научит вас. А к князю я, наверное, поеду сам, если на старости лет мне придется драться, то уж лучше под его начальством, а не под чьим иным. А пока я приготовлю вам байдак и перевозчиков, которые доставят вас в Кудак.
Скшетуский вышел и прямо отправился на свою квартиру подле рынка в доме князя, чтобы окончить последние приготовления к отъезду. Несмотря на опасности этого путешествия, о которых ему говорил Зацвилиховский, он не без удовольствия думал о нем. Ему предстояло увидеть пороги и Днепр почти на всем его протяжении, до низовья, а в то время страна эта казалась каждому рыцарю каким-то заколдованным, таинственным краем, манившим к себе всякого любителя приключений. Многие, прожив всю свою жизнь на Украине, не могли похвастать, что видели Сечь, — разве только те, что поступали в запорожцы, но теперь между шляхтой не находилось охотников, так как времена Самка Сборовского миновали и никогда не могли повториться.
Раздор между Сечью и Польшей, начавшийся во времена Наливайки и Павлюка, не только не прекращался, но, наоборот, постоянно возрастал, и наплыв в Сечь дворян — не только польских, но и русских, не отличавшихся от низовцев ни языком, ни религией, — значительно уменьшился. Такие люди, как Булыги-Курцевичи, мало находили себе подражателей. Вообще теперь на Низовье к запорожцам шляхту могло загнать только какое-нибудь несчастье или необходимость.
Потому-то Запорожье — эту казацкую республику — окутывала какая-то непроницаемая, зловещая мгла. О нем рассказывали чудеса, и Скшетускому хотелось увидеть их собственными глазами. Он нисколько не сомневался в том, что вернется оттуда, потому что посол — везде посол, в особенности если он от князя Иеремии.
Так раздумывал он, смотря из окна своей квартиры на рынок. Прошел час, два… Вдруг Скшетускому показалось, что на улице мелькнули две знакомые ему фигуры, направлявшиеся к лавке валаха Допуло.
Присмотревшись внимательно, он узнал в них Заглобу и Богуна. Они шли под руку и вскоре исчезли в темных дверях, над которыми торчала вывеска, указывавшая, что здесь шинок и винная лавка.
Поручика удивило пребывание Богуна в Чигирине и дружба его с Заглобой.
— Жендян! Поди сюда! — крикнул он. Мальчик показался в дверях соседней комнаты.
— Слушай-ка, Жендян, пойди в шинок вон под той вывеской, там ты увидишь толстого шляхтича с дырой на лбу, скажи ему, что кто-то желает его видеть по очень спешному делу. Если он спросит кто — не говори.
Жендян побежал, и через некоторое время поручик увидел его возвращающимся в сопровождении Заглобы.
— Здравствуйте! — сказал Скшетуский, когда в дверях показался шляхтич. — Вы узнаете меня?
— Помню ли я? Да пускай татары перетопят меня на сало и сделают из меня свечи для своих мечетей, если я забыл вас! Вы несколько месяцев тому назад отворили дверь у Допуло Чаплинским, что мне особенно понравилось, потому что точно таким же способом я освободился из тюрьмы в Стамбуле. А что поделывает Повсинога, герба ‘Сорви штаны’… со своей невинностью и мечом? А воробьи все еще садятся ему на голову, принимая его за сухое дерево?
— Подбипента здоров и велел вам кланяться.
— Это очень богатый шляхтич, но страшно глупый. Если он отрежет три таких головы, как его собственная, то надо считать их за полторы. Уф! Страшная жара, а ведь еще только март! Язык прилипает к гортани!
— Есть у меня старый хороший мед, не позволите ли?
— Отказывается только дурак, когда ему предлагает умный человек Мне цирюльник посоветовал пить именно мед, чтобы оттянуть меланхолию от головы… Тяжкие времена настают теперь для шляхты. Чаплинский чуть не умирает со страха, к Допуло совсем не ходит, потому что там пьют теперь казацкие старшины. Один я храбро подставляю свою голову под опасности и вожу компанию с казацкими полковниками, хотя от них и несет дегтем… А хороший мед, действительно очень старый! Где вы его добыли?
— В Лубнах… Так вы говорите, что здесь много старшин?
— Кого тут только нет! Тут и Федор Якубович, и старый Филон Дедяла, и Даниил Нечай, а с ними и Богун, их сучок в глазу, который сделался моим приятелем с тех пор, кзк я его перепил и обещал ему свое покровительство. Все они торчат тут в Чйгирине и высматривают, на какую сторону перейти. Они еще не смеют открыто принять сторону Хмельницкого, и если не присоединятся, то это будет моя заслуга.
— Каким же это образом?
— Распивая с ними вино, я в то же время вербую их для Польши и уговариваю быть верными королю. Если король не сделает меня за это старостой, то, верьте мне, в Польше нет ни справедливости, ни наград по заслугам, и тогда лучше высиживать кур, чем рисковать своей головой pro pubtico bono.
— Лучше бы рисковали ею в борьбе с бунтовщиками, чем даром бросать деньги на их угощение! Этим путем вы не привлечете их к себе.
— Я бросаю деньги? За кого же вы меня принимаете? Разве мало того, что я вожусь с хамами, чтобы еще платить за них деньги? Я считаю для них честью свое позволение платить за себя!
— А что же здесь делает этот Богун?
— Он так же, как и другие, насторожил уши и прислушивается к тому, что слышно в Сечи. Он затем и приехал сюда. Это любимец всех казаков, они и заискивают и лебезят перед ним, точно обезьяны, потому что знают, что переяславский полк пойдет за ним, а не за Лободой. А кто знает, за кем пойдут казаки Кшечовского? Богун — товарищ низовцам, если надо идти против турок или татар, но теперь он раздумывает, потому что в пьяном виде признался мне, что влюблен в одну шляхтянку и хочет на ней жениться, а потому говорит, что не годится ему накануне свадьбы брататься с холопами. Вот он и хочет, чтобы я взял его под свое покровительство и помог ему получить герб. Но до чего хорош мед!
— Выпейте еще!
— Выпью, выпью. Под вывеской такого меду не купишь.
— А вы не спрашивали его, как зовут шляхтянку, на которой он хочет жениться?
— А на что мне ее имя? Знаю только, что когда я ему поставлю рога, то ее будут звать госпожой оленихой.
Поручик почувствовал сильное желание дать Заглобе в ухо, но последний, ничего не замечая, продолжал:
— Я в молодости был красавцем. Если бы только я вам рассказал, за что принял мученический венец в Гапате? Видите эту дыру на лбу? Достаточно, если я вам скажу, что мне ее пробили в гареме евнухи паши.
— А ведь вы же говорили, что ее пробила разбойничья пуля?
— Говорил?! И верно, говорил! Каждый ведь турок разбойник.
Дальнейший разговор был прерван приходом Зацвилиховского.
— Ну, господин поручик, — сказал старый хорунжий, — байдаки готовы, перевозчики — народ надежный. Трогайтесь с Богом хоть сейчас. А вот и письма!
— Я сейчас прикажу людям идти на берег.
— А куда это вы собираетесь? — спросил Заглоба.
— В Кудак.
— Горячо вам там придется!
Но поручик уже не слышал его предостережений, он вышел во двор, где при лошадях стояли казаки, почти совсем готовые в путь.
— На коней и на берег! — скомандовал Скшетуский.— Лошадей поставить на паромы и ждать меня!
А оставшийся в комнате старый хорунжий, обратясь к За-лобе, сказал:
— Я слышал, что вы братаетесь теперь с казацкими полковниками и пьете с ними?
— Это для общего блага, господин хорунжий!
— Вы отличаетесь блестящим остроумием, кажется, что его у вас больше, чем стыда. Вы хотите задобрить казаков, чтобы, в случае их победы, они остались вашими приятелями.
— Неудивительно, что, пострадав раз от турок я не хочу терпеть и от казаков: два лишних гриба могут испортить самый лучший борщ. А что касается стыда, то я никого не прошу делить его со мной, я выпью его сам, и, даст Бог, он не будет хуже вот этого меда. В конце концов, моя заслуга, как масло, всплывет наверх.
В это время вернулся Скшетуский.
— Люди уже трогаются, — сказал он.
— Счастливого пути! — сказал Зацвилиховский, наливая чарку.
— И благополучного возвращения, — прибавил Заглоба.
— Вам хорошо будет ехать, потому что вода высока.
— Садитесь, господа, выпьем остальное… Бочонок ведь невелик!
Они присели и выпили.
— Вы увидите интересный край, — сказал Зацвилиховский. — Кланяйтесь Гродзицкому в Кудаке. Вот солдат так солдат! Сидит на краю света, далеко от гетманского глаза, а порядок у него такой, что дай Бог, чтобы такой был во всей Польше. Я хорошо знаю Кудак и все пороги. В прежние времена я частенько ездил туда, а теперь болит душа, как подумаешь, что это прошло, миновало безвозвратно, а теперь…
И хорунжий опустил свою седую голову на руки и глубоко задумался. Наступило молчание. Слышен был только топот коней: это люди Скшетуского выезжали на берег к байдакам.
— Боже, — сказал Зацвилиховский, выходя из задумчивости, — прежде было лучше. Вот, как сегодня, помню, что под Хотином — это было двадцать семь лет тому назад, когда гусары Любомирского шли в атаку на янычар, — казаки в своих окопах бросали шапки и кричали Сагайдачному так, что земля дрожала: ‘Пусты, братку, умираты с ляхами’. А теперь что? Теперь Низовье, которое должно быть оплотом христианства, пускает в пределы Польши татар, чтобы наброситься и на них, когда те будут возвращаться с добычей. Даже хуже: Хмельницкий прямо заключает союз с татарами, в (компании с которыми будет резать христиан.
— Выпьем с горя, — прервал Заглоба, — ну что за мед!
— Пошли мне, Боже, скорее смерть, чтобы не видеть этой международной войны, — продолжал старый хорунжий. — Этой кровью смоются обоюдные ошибки, но она не будет искупительной кровью, потому что восстанет брат на брата! Кто на Низовье? Украинцы. Кто в войске князя Иеремии? Украинцы. Кто в отрядах? Украинцы. А мало их в коронном войске? А я сам кто? О, несчастная Украина. Крымские басурмане наденут тебе на шею цепь, и будешь ты томиться на турецких галерах
— Не говорите так, — сказал Скшетуский, — иначе мы все расплачемся. Может быть, солнце еще и засветит нам!
В эту минуту заходило солнце, и последние лучи его озаряли красным светом белые волосы хорунжего.
В городе зазвонили к вечерней молитве.
Они вышли: Скшетуский пошел в костел, Зацвилиховский — к Допуло, в ‘Звонарный Угол’:
Было уже совсем темно, когда они снова сошлись на берегу, у пристани. Люди Скшетуского уже сидели в лодках Холодный ветер дул с устья Днепра, и ночь не обещала быть ясной. При свете разведенного на берегу костра река отливала кровавым отблеском и с неимоверной быстротой неслась в какую-то неведомую даль.
— Ну, счастливого пути,—сказал хорунжий, сердечно пожимая руку молодому человеку.— Смотрите, будьте осторожней!
— Постараюсь. Даст Бог, скоро увидимся!
— Разве в Лубнах или в княжеском войске.
— Так вы уже наверняка к князю?
Зацвилиховский передернул плечами.
— А что же мне делать? Война так война.
— Будьте же здоровы, господин хорунжий!
— Да хранит вас Бог!
— До свидания! — кричал Заглоба. — Если вас занесет водой в Стамбул, то кланяйтесь ему от меня! А впрочем, ну его к черту! Но какой же у вас был славный мед! Брр! Как тут холодно.
— До свидания!
— До свидания!
— С Богом!
Весла заскрипели и ударились о воду, байдаки поплыли. Огонь горящего на берегу костра начал быстро отдаляться. Долго еще видел Скшетуский освещенную пламенем седую голову хорунжего, и какая-то тоска вдруг сжала его сердце. А вода уносила его все дальше и дальше и от возлюбленной, и от друзей, и от родных мест, уносила неумолимо, как судьба, в дикую страну, во мрак…
Они выплыли из устья Тасьмины в Днепр.
Ветер свистел, а весла издавали однообразный, унылый звук. Перевозчики запели песню. Скшетуский завернулся в бурку, и лег в постель, которую ему приготовили солдаты. Он стал думать о Елене, о том, что она до сих пор не в Лубнах, что Богун остался, а он уезжает. Страх, злое предчувствие и тревога напали на него, как вороны. Он старался побороть их, мысли его спутались, странно как-то смешались со свистом ветра, плеском весел и песнями рыбаков — и наконец он уснул.

Глава IX

На другой день утром Скшетуский проснулся свежий, бодрый и в более веселом расположении духа Широко разлившиеся воды покрылись мелкой зыбью от легкого, теплого ветра. Туманные берега сливались с водой в одно необозримое пространство, так что Жендян, проснувшись и протерев глаза, даже испугался. Он удивленно посмотрел кругом и, не видя нигде берега, воскликнул:
— Боже мой! Да никак мы в море?
— Это большая река, а не море, — ответил Скшетуский, — а когда спадет туман, ты увидишь и берега.
— Нам, пожалуй, скоро придется отправляться в Туречину.
— И отправимся, если прикажут… Впрочем, видишь, не одни мы плывем здесь.
Действительно, на реке виднелось несколько байдаков, домбозов или тумбозов и узких черных казачьих лодок, называемых в общежитии чайками. Некоторые из них плыли вниз по реке, несомые быстрым течением, — другие, с помощью весел и парусов, с трудом карабкались вверх Они везли рыбу, воск, соль и сушеные вишни в прибрежные города или же возвращались из окрестностей с запасами провизии для Кудака и с товарами, находящими легкий сбыт на мелочном базаре в Сечи. Берега Днепра от самого устья Псела представляли настоящую пустыню, в которой только кое-где белели казацкие зимовья, река служила дорогой, соединявшей Сечь с остальным миром, поэтому на ней происходило значительное движение, в особенности когда прибыль воды облегчала судоходство и даже пороги, исключая, конечно, Ненасытца, делались проходимыми для лодок
Поручик с любопытством приглядывался к этой жизни на реке, а байдарки его тем временем быстро неслись к Кудаку. Туман рассеялся, и берега уже ясно были видны. Над головами их носились миллионы водяных птиц: пеликанов, диких гусей, журавлей, уток и чаек, а в прибрежных камышах слышался страшный шум и бульканье воды, точно там происходила война или сейм пернатых.
За Кременчугом берега стали ниже и открытее.
— Смотрите-ка! — воскликнул внезапно Жендян. — Солнце печет, а на полях лежит снег.
Скшетуский взглянул: по обеим сторонам реки блистал в солнечных лучах какой-то белый покров.
— Эй, старший! Что это там белеется? — спросил Скшетуский у рулевого.
— Это вишни, — отвечал тот.
Действительно, это были вишневые леса, широко разросшиеся по обоим берегам за устьем Псела. Их сладкие, крупные ягоды служили кормом для птиц, зверей и заблудившихся людей, а также составляли один из главных предметов торговли, их возили водой в Киев и далее. Теперь эти леса были осыпаны цветом. Когда скшетуский с людьми подъехали к берегу, чтобы дать отдых гребцам, он с Жендяном вышли на берег, чтобы поближе взглянуть на эти рощи. Их обдало таким опьяняющим запахом, что трудно было дышать. Земля была усыпана белыми лепестками. Местами деревца образовывали непроходимою чащу. Между вишневыми деревьями росли в изобилии дикие, низкорослые миндальные деревца, покрытые розовыми цветами, пахнувшими еще сильнее вишневых.
Миллионы пчел, шмелей и разноцветных бабочек носились над этим пестрым морем цветов, которому не видно было конца.
— Чудеса! Чудеса! говорил Жендян. — И отчего люди не живут здесь? Ведь тут, я вижу, довольно и зверей?
Между вишневыми кустами мелькали серые зайцы и бесчисленные стаи больших голубоногих перепелок. Жендян застрелил даже несколько штук, но, к великому огорчению, узнал от проводников, что мясо их ядовито.
На мягкой земле виднелись следы оленей и диких коз, а издали неслись звуки, похожие на хрюканье диких кабанов.
Путешественники, отдохнув и насмотревшись, двинулись дальше. Берега то подымались, то опускались, открывая взору чудные виды на дубравы, на леса,. урочища, курганы и обширные степи. Окружающая местность была так красива, что Скшетуский невольно повторил вопрос Жендяна: почему тут не живут люди? Но для того чтобы устроить эту местность и защитить ее от нападений татар и низовцев, нужен был второй такой человек, как князь Иеремия Вишневецкий. Местами река делала повороты, заливала ярче, пенистыми волнами билась о прибрежные скалы и наполняла водой темные пещеры. В таких-то именно скалах и поворотах прятались казаки. Устья рек, впадавших в Днепр, поросли лесом, очеретами и от множества птиц казались почти черными. Словом, перед глазами наших путников расстилался дикий, пустынный и полный таинственности край.
Вскоре, однако, путешествие сделалось довольно неприятным, потому что день был очень жаркий и, кроме того, появились целые рои комаров и других неизвестных в степи насекомых, от укуса которых кровь лилась струйками.
Вечером путники приехали к острову Романовка, огни которого были видны еще издалека, и остановились там на ночлег. У рыбаков, сбежавшихся посмотреть на отряд поручика, лица, руки и рубахи были вымазаны дегтем для защиты от укусов насекомых Это были грубые, дикие люди. Они весною толпами съезжались сюда для ловли и копчения рыбы, которую развозили потом в Чигирин, Черкассы, Переяславль и Киев. Ремесло их было хотя и трудно, но — прибыльно, благодаря обилию рыбы, которое летом становилось настоящим бедствием для окрестностей, потому что рыба, издыхая от недостатка воды, заражала воздух гнилью.
Поручик узнал от рыбаков, что все запорожцы, которые наравне с ними занимались здесь рыбной ловлей, несколько дней тому назад оставили остров и ушли в Сечь по призыву кошевого атамана.
По ночам с острова видны были огни костров, которые жгли в степях беглецы, направлявшиеся в Сечь. Рыбаки знали, что готовится поход на ляхов, и нисколько не скрывали этого от поручика.
Скшетуский видел уже сам, что его экспедиция может действительно оказаться запоздалой, потому что прежде чем он приедет в Сечь, полки казаков могут двинуться на север, но ему было приказано идти, и он, как настоящий воин, шел, не раздумывая, решив, в случае надобности, врезаться хотя бы в самый центр казацкого войска.
На следующий день, рано утром, отряд двинулся дальше. Они уже миновали чудный Таренский Уюль, Сухую Гору и Конский Острог, славившийся своими болотами и множеством гадов, вследствие которых он был необитаем. Все это вместе взятое — и дикая местность, и быстрота течения — указывало на близость порогов. Наконец на горизонте показалась Кудакская башня — первая половина путешествия была кончена.
Однако поручик в тот вечер не попал в замок, потому что у Гродицкого был заведен такой порядок: после пробитой с заходом солнца вечерней зори никого не впускать и не выпускать из замка, и если бы приехал даже сам король, то он должен был бы ночевать в Слободке, расположенной у крепостного вала.
То же сделал и Скшетуский. Правда, ночлег был не особенно удобен, поскольку вылепленные из глины хаты Слободки были так низки, что в них приходилось вползать согнувшись. Других же не стоило строить, потому что при каждом татарском набеге крепость обращала их в прах, чтобы не давать врагам места для защиты и удобного приступа на валы. Жили в этой Слободке ‘захожие люди’, то есть разные бродяги из Польши, Руси, Крыма и Валахии. Все они были разных религий, но там их никто не спрашивал об этом. Они не занимались земледелием, опасаясь нападений Орды, питались рыбой и хлебом, доставляемым из Украины, и занимались разными ремеслами, за что ими и дорожили в замке.
Поручик не мог сомкнуть глаз из-за страшного запаха конских шкур, из которых в Слободке выделывались ремни. На другой день, с рассветом, как только прозвонили и протрубили утреннюю зорю, он дал знать в замок, что приехал послом от князя и просит принять его. Гродицкий, у которого было свежо еще в памяти посещение князя, сам вышел к нему навстречу. Это был человек лет пятидесяти, одноглазый, как циклоп, мрачный и одичавший от долгого пребывания в пустыне, на краю света, без общества людей. Неограниченная власть, которой он пользовался, придавала ему много солидности и серьезности. Лицо его было обезображено оспой, рубцами и шрамами, похожими на белые пятна на темной коже. Это был настоящий солдат, чуткий, как журавль, с вечно устремленным в сторону татар и казаков взглядом. Он пил исключительно воду, спал только семь часов в сутки и часто вскакивал ночью, чтобы посмотреть, хорошо ли стража оберегает крепостные валы, за малейшее упущение он иногда забивал солдат насмерть. Снисходительный к казакам, хотя и суровый, он сумел заслужить их уважение. Иногда зимой, когда в Сечи было, голодно, он помогал им хлебом.
Это был руссин прежнего покроя, вроде тех, что некогда ходили в степи с Пшеславом Лянскоронским и Самкой Сборовским.
— Так вы едете в Сечь? — спросил он Скшетуского, введя последнего в замок и любезно угостив его.
— Да, в Сечь. А какие у вас вести оттуда, господин комендант?
— Война! Кошевой атаман собирает казаков со всех речек, лугов и островов. Из Украины беглецы все идут и идут, хотя я их задерживаю как только могу. Там, наверное, наберется тысяч тридцать войска, если не больше, а когда они двинутся на Украину и к ним присоединятся городские казаки и чернь, будет и сто тысяч.
— А Хмельницкий?
— Со дня на день его ждут из Крыма с татарами. Может быть, он уже вернулся. Говоря правду, вам незачем было бы и ехать в Сечь, так как вскоре они будут здесь, что они не минуют Кудака и не оставят его за собой, это наверное.
— А вы можете защититься?
Гродицкий мрачно посмотрел на Скшетуского и твердым, спокойным голосом сказал:
— Нет, я не могу.
— Как так?
— У меня нет пороху. Я послал двадцать с лишним челноков за ним, чтобы прислали хоть немного, но до сих пор не присылают. Не знаю, перехватили ли гонцов, или у них самих нет, не знаю. У меня есть немного, но его хватит только на две недели, не больше. Если бы его у меня было достаточно, то я взорвал бы на воздух Кудак, прежде чем в него вступила бы казацкая нога. Приказано мне лежать тут — лежу, приказано бодрствовать — бодрствую, приказано грызться — грызусь, а если придется погибнуть — сумею сделать и это.
— А разве вы сами не можете приготовлять порох?
— Вот уже два месяца как казаки не пропускают ко мне селитры, которую приходится привозить с берегов Черного моря. Все равно! Погибнем!
— Нам надо учиться у вас, старых воинов! А если бы вы сами поехали за порохом?
— Я Кудак не оставлю и оставить не могу, тут я жил, тут и умру. А вы не думайте, что едете на пир и торжественный прием, которыми встречают послов, что вас оградит ваше посольское звание. Ведь они убивают даже собственных атаманов, и с тех пор, как я здесь сижу, не помню, чтобы который-нибудь из них умер своей смертью. Погибнете и вы.
Скшетуский молчал.
— Я вижу, что вы упали духом, лучше не ездите.
— Господин комендант! — с гневом ответил на это поручик. — Придумайте что-нибудь получше, чтобы напугать меня, потому что все это я уже слышал, по крайней мере, раз десять. Вы мне советуете не ехать и, наверное, на моем месте не поехали бы туда, вообще же я вижу из всего сказанного вами, что у вас не хватит не только пороху, но и смелости на то, чтобы защищать Кудак.
Гродицкий, вместо того чтобы рассердиться, приветливо посмотрел на поручика.
— Зубастая штука! — пробормотал он. — Простите мне. Из вашего ответа я вижу, что вы сумеете поддержать достоинство князя и шляхты. Я вам дам пару чаек, потому что на байдаках нельзя проехать через пороги.
— Об этом именно я и хотел вас просить.
— Около Ненасытца велите их тащить волоком, потому что хотя вода и высока, но там никогда нельзя проехать — еле-еле может проскочить какая-нибудь маленькая лодочка, — а когда уже минуете пороги, будьте осторожней, чтобы вас не поймали, и помните, что железо и свинец — красноречивее слов. Там ценятся только смелые люди. Чайки будут готовы завтра утром, я велю только приделать к ним по второму рулю, потому что на порогах мало одного.
С этими словами Гродицкий повел поручика, чтобы показать крепость и ее устройство. Всюду царствовал образцовый порядок И днем и ночью бодрствовала на валах стража, которая постоянно укреплялась и увеличивалась татарскими пленниками.
— Каждый год я возвышаю вал на локоть, — сказал Гродицкий, — и он уже так вырос, что если бы у меня был порох, то и сто тысяч казаков ничего не могли бы поделать со мной. Но без пороха я не могу защищаться, потому что силы их будут больше.
Крепость действительно была неприступна, так как, кроме пушек, ее защищали обрывы Днепра и скалы, круто спускавшиеся в воду. Она не требовала даже большого гарнизона, поэтому в ней было не более шестисот солдат, но зато самых отборных, хорошо вооруженных мушкетами и самопалами. Днепр в этом месте был так узок, что пущенная с вала стрела далеко перелетала на другой берег. Крепостные пушки были пригодны для обстрела как обоих берегов, так и окрестностей. Кроме того, в полумиле от крепости стояла высокая башня, откуда было видно на восемь миль кругом, а в ней помещалось сто солдат, к которым Гродицкий заглядывал каждый день Увидев в окрестностях каких-нибудь подозрительных людей, они немедленно давали знать об этом в крепость, где тотчас же били тревогу, и весь гарнизон становился под ружье.
— Не проходит ни одной недели без тревоги, — говорил Гродицкий, — татары, как волки, шляются здесь ордами в несколько тысяч, которые мы разгоняем пушками, часто стража принимает табуны диких коней за татар.
— И не надоело вам сидеть в таком безлюдии? — спросил его Скшетуский
— Если бы мне предложили место в палатах, то я все-таки предпочел бы остаться здесь. Я здесь больше вижу, чем король из своего окна в Варшаве.
И действительно, с вала виднелось необозримое пространство степей, казавшееся теперь сплошным морем зелени, на севере виднелось устье Самары, а на юге — все течение Днепра, скалы, пропасти, леса до самого Сульского порога.
Вечером они осмотрели башню, Скшетуский первый раз видел такую затерявшуюся в степи крепость, и потому все возбуждало его любопытство. Тем временем для него были приготовлены в слободке чайки, снабженные двумя рулями каждая, Скшетуский предполагал выехать на следующий день утром. Он не ложился спать, всю ночь раздумывая над тем, что предпринять против опасности, которой грозила ему поездка в страшную Сечь. Жизнь, правда, улыбалась ему. Он был молод, любил и был любим Однако честь и славу он любил больше жизни. Он был уверен в близости-войны, его охватила тревога и страшная душевная боль при мысли, что Елена, ожидая его в Разлогах, могла подвергнуться страшной беде и нападению не только со стороны Богуна, но также и дикой разнузданной черни. Степи, должно быть, уже подсохли, и, наверное, можно уже проехать из Разлог в Лубны, а между тем он сам просил княгиню с Еленой ждать его возвращения. Он не предвидел, что буря может разразиться так скоро, и не знал, чем грозит ему эта поездка в Сечь. Он быстрыми шагами ходил по комнате, рвал бороду и ломал руки. Что ему делать? Как быть? Он уже мысленно видел Разлоги в пламени, окруженные разъяренной чернью, более похожей на демонов, чем на людей. Его шаги уныло звучали под крепостными сводами, и ему уже казалось, что это враги идут за его Еленой. На валах протрубили сигнал к тушению огней, а ему казалось, что это отголосок Богунова рога, и он скрежетал зубами и хватался за рукоятку сабли. Ах, и зачем он напросился на эту поездку и помешал ехать Быховцу?
Жендян, спавший у порога, заметил волнение поручика, встал, протер глаза, поправил факел, горевший в железном обруче, и начал вертеться по комнате, желая обратить на себя внимание своего господина.
Но поручик целиком погрузился в горестные мысли и все ходил, будя своими шагами заснувшее эхо.
— Господин, а господин! — сказал Жендян.
Скшетуский посмотрел на него стеклянными, бессмысленными глазами, потом вдруг очнулся от раздумья. — Жендян, ты боишься смерти? — спросил он.
— Кого? Смерти? Что вы говорите?
— Кто едет в Сечь, тот не возвращается.
— Так зачем же вы едете?
— Это мое дело, тебя это не касается. Только мне жаль тебя, ты ведь еще ребенок, и хоть ты удал, но и удальством ничего не возьмешь там. Возвращайся в Чигирин, а потом в Лубны.
Жендян почесал голову.
— Смерти-то я боюсь, а кто ее не боится, тот не боится Бога, ибо в Его воле и жизнь и смерть. Если вы добровольно идете на смерть, то это уж ваш грех, как господина, а не мой, как слуги, но все-таки я вас не оставлю, потому что я ведь не холоп какой-нибудь, а шляхтич, хотя и убогий, но с честью и не без самолюбия.
— Я знаю, что ты добрый слуга, но все-таки скажу тебе только одно: если не поедешь добровольно, то поедешь поневоле — иначе не может быть.
— Хоть убейте меня — не поеду. Вы думаете, что я какой-то Иуда и выдам вас на смерть?
И Жендян начал громко плакать. Скшетуский видел, что этим путем с ним ничего не поделаешь, а строго приказывать ему не хотелось, потому что Выло жаль мальчика.
— Слушай, — сказал он ему, — помочь ты мне не сможешь, но я ведь тоже добровольно голову под меч класть не буду, а ты тем временем отвезешь в Разлоги письма, которые мне важнее жизни. Скажешь там княгине и князьям, чтобы они немедленно отвезли княжну в Лубны, иначе их захватят бунтовщики, ты должен настоять, чтобы они исполнили это. Видишь, я поручаю тебе дело, которое доверяют только другу, а не слуге.
— Лучше пошлите кого-нибудь другого, с письмами каждый поедет.
— А кому же мне тут довериться? Ты поглупел! Повторяю тебе: этим ты вдвойне спасешь мне жизнь. Я измучился, думая о том, что может случиться с княжной.
— Ах, Боже мой! вижу, что надо ехать, но мне так жаль вас, что если бы вы мне подарили свой пояс, то и тогда я не утешился бы.
— Получишь и пояс, только исполни хорошенько мое поручение.
— Не хочу я и пояса, только позвольте мне ехать с вами.
— Завтра ты вернешься на чайке, которую Гродицкий посылает в Чигирин, оттуда, не мешкая и не отдыхая, отправишься прямо в Разлоги. Только ничего не говори ни княгине, ни княжне о том, что мне грозит, проси только, чтобы они сейчас же ехали хоть верхом и без поклажи. Вот тебе на дорогу кошелек с деньгами, а письма я сейчас напишу.
— Господин! Неужели я больше не увижу вас? — воскликнул Жендян, упав Скшетускому в ноги.
— Это как Бог даст, — ответил поручик, поднимая его, — но смотри, в Разлогах у тебя должно быть веселое лицо. Ну а теперь иди спать.
Остальную часть ночи Скшетуский провел в писании писем и горячей молитве, после которой он немного успокоился. Ночь между тем бледнела все сильнее и сильнее, и в узких окнах, с восточной стороны, показался свет. Наконец совсем рассвело, и в комнату прокрался розоватый свет зари. На башне и в крепости прозвучал утренний сигнал.
Вскоре после этого в комнату вошел Гродицкий.
— Чайки готовы, господин поручик!
— Я тоже готов, — спокойно ответил Скшетуский.

Глава X

Легкие чайки быстро неслись по течению, точно ласточки, унося с собою молодого рыцаря и его судьбу. Пороги, благодаря высокой воде, не представляли большой опасности. Путники уже миновали Сурский и Лоханный пороги, счастливая волна перебросила их через Воронов Затор, затем они слегка задели Княжий и Стрелецкий, причем челноки не разбились, а только слегка поцарапались, и наконец они увидели вдали пенистый водоворот страшного Ненасытца. Тут уж нужно было высаживаться и тащить лодки волоком. Это тяжелый и долгий труд, отнимающий обыкновенно целый день. К счастью, по берегу была разбросана масса колод, очевидно, оставшихся от прежних переправ, которые они и подкладывали лод челноки, чтобы легче было тащить их по земле. Во всей окрестности и в степи не было видно ни Души, на реке — ни одной лодки: в Сечь плыли только те, кого Гродицкий пропускал через Кудак, а он нарочно отрезал Запорожье от остального света. Тишину прерывал только плеск волн о скалы Ненасытца. Все время, пока люди перетаскивали лодки, Скшетуский присматривался к этому величественному явлению природы. Грозный вид поразил его взор. Во всю ширину реки тянулось семь скалистых хребтов, торчащих над водой, черных, продолбленных волнами, пробивавшими себе в них проходы. Река всею тяжестью воды напирала на эти хребты и, остервенев, отскакивала Назад, шумя, превращаясь в белую пенистую массу и все-таки силясь, точно разгоряченный конь, перескочить через них. Но прежде чем найти себе какой-нибудь выход, вода, казалось, разрывала на части отталкивающие ее скалы и крутилась в бессильном гневе, вздымаясь столбами вверх, кипя ключом и ревя, как измученный дикий зверь. Около каждой из этих скал все повторялось сначала: опять тот же шум, как от сотни пушек, и вой, точно здесь выла целая стая волков, те же усилия, тот же омут и та же борьба А над всем этим носились крик испуганных этим зрелищем птиц да дрожащие мрачные тени скал, похожие на тени злых духов.
Люди, тянувшие челноки, хотя и привыкли ко всему этому, тем не менее набожно крестились, предупреждая поручика, чтобы он не подходил слишком близко к берегу. В то время существовало поверье, что тот, кто долго смотрит на Ненасытец, видит что-то страшное и теряет рассудок, говорили также, что из глубины водоворота высовываются иногда чьи-то черные длинные руки, которые хватают неосторожных, слишком близко подошедших к берегу, а в пучине раздается тогда страшный хохот. Ночью даже запорожцы не решались перетаскивать здесь свои лодки.
Низовцы только тех принимали в свое товарищество, кто прошел пороги в одном челне, но для Ненасытца делалось исключение, так как его скалы никогда не бывали покрыты водой. Только об одном Богуне слепцы пели, что он перебрался и через Ненасытец, но этому никто особенно не доверял.
Перетаскивание лодок заняло почти целый день, и солнце уже начало заходить, когда поручик снова сел в свой челн. Зато остальные пороги путники проехали очень легко, потому что они были покрыты водой, и наконец выплыли на ‘тихие низовые воды’.
По дороге Скшетуский заметил на Кучкасовом урочище исполинский курган из белого камня, который князь приказал насыпать в память своего пребывания в этих местах и о. котором рассказывал Скшетускому в Лубнах Богуслав Машкевич. Отсюда было уже недалеко до Сечи, но поручик не хотел въезжать ночью в Чертомелицкий лабиринт и решил переночевать в Хортице.
Ему хотелось также встретить кого-нибудь из запорожцев, который мог бы дать знать в Сечь, что это едет посол, а не кто-либо другой. Однако Хортица казалась пустой, что немало удивило поручика, так как Гродицкий говорил ему, что там всегда стоит казацкий отряд для отражения татар. Скшетуский с несколькими людьми сам отправился на разведку и отошел довольно далеко от берега, но не мог обойти весь остров, длиной более мили, этому помешала также темная, ненастная ночь, и он вернулся к чайкам, которые тем временем были вытащены уже на берег, где путники развели для ночлега огонь в защиту от комаров.
Большая часть ночи прошла спокойно. Казаки и проводники заснули у костров, не спали одни только караульные да Скшетуский, который с отъезда из Кудака страдал бессонницей. Он чувствовал, что его лихорадит. Ему казалось минутами, что слышатся приближающиеся из. глубины острова шаги, то опять какие-то странные звуки, похожие на отдаленное блеянье коз, но он думал, что слух обманывает его.
Вдруг перед самым почти рассветом к нему подошла какая-то темная фигура. Это был один из караульных
— Господин поручик, — торопливо сказал он, — идут!
— Кто такие?
— Должно быть, низовцы, их около сорока.
— Это немного! Разбудить людей и подложить огня!
Казаки вскочили на ноги. Пламя разгоревшегося костра взвилось кверху, осветив чайки и горсть солдат Скшетуского. Караульные тоже сбежались. А неровные шаги приближающимися кучки людей слышались все яснее и яснее и наконец в некотором расстоянии от стоянки Скшетуского замолкли. Какой-то голос грозно спросил:
— Кто на берегу?
— А вы кто?— спросил вахмистр,
— Отвечай, вражий сын, а не то спросим из самопалов.
— Его светлости князя Иеремии Вишневецкого посол к кошевому атаману! — громко сказал вахмистр.
Голоса в кучке смолкли — очевидно, там происходило совещание.
— Подите сюда, — крикнул вахмистр, — не бойтесь! Послов не бьют, и они не бьют.
Снова послышались шаги, и через минуту из темноты выступило несколько десятков человек По смуглой коже, небольшому росту и кожухам, вывернутым шерстью вверх, поручик понял, что большая часть их — татары, казаков же было всего несколько человек В голове Скшетуского молнией пронеслась мысль, что если татары на Хортице, то Хмельницкий, должно быть, вернулся из Крыма.
Впереди всех стоял старый запорожец исполинского роста, со страшно свирепым лицом. Он подошел ближе к огню и спросил:
— А кто из вас посол?
Запорожец был, очевидно, пьян, так как кругом распространился сильный запах водки.
— Кто же из вас посол? — повторил он.
— Я! — гордо ответил Скшетуский.
— Ты?
— Разве я тебе брат, что ты мне говоришь ‘ты’?
— Знай, грубиян, вежливость, — вмешался вахмистр. — Всегда говорят ‘ясновельможный пан посол’.
— Погибель вам, чертовы сыны! Чтобы вам Серпягова смерть, ясновельможные сыны! А вы зачем к атаману?
— Не твое дело! Знай одно: веди меня скорей к атаману, если хочешь, чтобы твоя шея осталась цела.
В эту минуту из толпы выдвинулся вперед другой запорожец.
— Мы тут по воле атамана, — сказал он, — стережем ляхов, а кто сунется, того велено вязать и вести к нему, вот мы и сделаем это.
— Кто едет добровольно, того вязать нельзя.
— Надо, такой приказ.
— А знаешь ли ты, холоп, что значит особа посла? Знаешь ли, кого я представляю?
А старый великан сказал:
— Мы отведем посла только за бороду, вот так! — и с этими словами протянул руку к бороде поручика, но в ту же минуту застонал и, словно пораженный громом, свалился на землю.
Скшетуский рассек ему чеканом голову.
— Коли! Коли! — завыли в толпе яростные голоса.
Княжеские казаки бросились на помощь своему начальнику, загремели самопалы и крики ‘коли! коли!’ слились с лязгом железа. Началась беспорядочная свалка. Затоптанные огни погасли, и тьма объяла сражающихся. Вскоре обе стороны так тесно слились, что для ударов не было места, а ножи, кулаки и зубы заменили сабли.
Но вдруг в глубине острова послышались крики многочисленных голосов, к нападающим подоспела помощь. Еще минута — и она опоздала бы, потому что казаки Скшетуского брали верх
— К лодкам! — крикнул громовым голосом Скшетуский.
Его приказание было исполнено в мгновение ока. Но, к несчастью, чайки, глубоко втиснутые в песок, слишком трудно было сдвинуть в воду.
А неприятель тем временем яростно бросился к берегу.
— Пали! — скомандовал Скшетуский.
Залп из мушкетов задержал нападающих, которые смешались, сбились в кучу и в беспорядке отскочили, оставив несколько тел, некоторые из них вздрагивали, точно рыба, брошенная на берег.
А перевозчики тем временем с помощью казаков и весел изо всех сил старались сдвинуть челноки в воду, но тщетно.
Неприятель повел атаку издали. Шлепанье пуль о воду смешалось со свистом стрел и стонами раненых
Татары, подзадоривая друг друга, пронзительно кричали, вторя крикам казаков: ‘коли! коли!’, а спокойный голос Скшетуского все чаще повторял команду:
— Пали!
Бледный утренний свет озарил место побоища: со стороны суши виднелась толпа казаков и татар, пригнувшихся к седлам и прицеливающихся из пищалей или, наоборот, откинувшихся назад и натягивающих тетивы луков, а со стороны реки — две дымящиеся чайки, освещаемые постоянными выстрелами.
В одном из челноков стоял Скшетуский, выше всех, гордый, спокойный, с булдыганом в руке и непокрытой головой, так как татарская стрела сорвала с нее шапку.
Вахмистр подошел к нему и шепнул:
— Мы не выдержим — их слишком много!
Но поручик теперь думал только о том, как бы своей кровью защитить вверенное ему посольство, не допустить унижения своего сана и умереть со славой. Казаки сделали себе прикрытие из мешков с провизией, из-за которых они обстреливали неприятеля, а Скшетуский оставался под выстрелами на самом видном месте.
— Нам придется погибнуть всем до единого, — сказал он.
— И погибнем, батька! — крикнули казаки.
— Пали!
И чайки снова задымились, а из глубины острова начали прибывать новые толпы, вооруженные пиками и косами. Нападающие разделились на две части. Одна поддерживала огонь, другая, состоявшая более чем из двухсот казаков и татар, ждала только удобной минуты, чтобы кинуться в рукопашный бой. Одновременно с этим из тростников выплыли четыре лодки, готовые наброситься на поручика с тыла и с боков
Было уже совсем светло, только дым от пороха тянулся длинными полосами и застилал место побоища. Поручик велел двадцати казакам обернуться к нападающим лодкам, которые с помощью весел неслись с быстротой птиц по спокойной воде реки. Огонь, обращенный к татарам и казакам, наступающим с острова, значительно ослаб.
Последние только этого и ждали.
Вахмистр снова подошел к поручику.
— Татары берут кинжалы в зубы и сейчас бросятся на нас.
Действительно, около трехсот ордынцев, с ножами в зубах и саблями в руках, готовились к атаке. С ними было также несколько запорожцев, вооруженных косами.
Атака должна была начаться сразу со всех сторон, нападающие лодки уже подплыли на расстояние выстрела. Бока их окутались дымом. Пули, как град, посыпались на солдат поручика. Обе чайки заполнились, стонами. Через несколько минут половина казаков Скшетуского уже пала, остальные отчаянно защищались. Лица их почернели от дыма, руки устали, глаза слипались и налились кровью, приклады ружей начали жечь ладони. Большая часть их была ранена.
Страшный вой и крик потрясли воздух. Это ордынцы бросились в атаку.
Дым от движения всей этой массы рассеялся, и глазам представились две чайки поручика, покрытые черной толпой татар, точно два лошадиных трупа, раздираемых стаями волков. Толпа эта напирала, выла, карабкалась и, казалось, борясь сама с собою, погибала. Несколько казаков давали еще отпор, а Скшетуский стоял на мачте, с окровавленным лицом, с глубоко вонзившейся в левое плечо стрелой, и отчаянно защищался. Он казался великаном среди окружающей его. толпы, сабля его мелькала, как молния. Ударам его отвечали вой и стоны. Вахмистр с другим казаком стояли по бокам его. Минутами толпа с ужасом отступала перед этой тройкой, но, подталкиваемая сзади, снова бросалась вперед, падая под ударами сабель.
— Живых вести к атаману! — кричали голоса в толпе. — Сдавайся!
Но Скшетуский сдавался уже Богу: он вдруг побледнел, зашатался и рухнул на дно лодки.
— Прощай, батька! — крикнул с отчаянием вахмистр, но через минуту упал и он.
Движущаяся масса совершенно покрыла собою чайки.

Глава XI

В хате войскового конторного {Войсковой чиновник в Запорожье, наблюдавший за правильностью мер и весов в лавках на так называемом ‘Крамноу Базаре’ в Сечи.}, в предместье Гассана-паши, сидели за столом двое запорожцев, угощаясь перегнанной через просо водкой, которую они без конца черпали из деревянного бочонка, стоявшего посреди стопа. Один из них, совсем почти дряхлый старик, Филипп Захар, именно и был конторным, другой — Антон Татарчук, атаман Чигиринского куреня, был человек лет сорока, высокий, сильный, с суровым выражением лица и косыми татарскими глазами. Оба говорили вполголоса, как бы опасаясь, чтобы кто-нибудь не подслушал их
— Значит — сегодня? — спросил конторный.
— Чуть ли не сейчас, — отвечал Татарчук. — Ждут только кошевого да Тугай-бея, который уехал с Хмельницким в Бозавлук, где стоит орда Казаки уже собрались на майдане, а куренные еще до вечера соберутся на раду. К ночи все уже будет известно.
— Гм! Может быть плохо! — проворчал старый Филипп Захар.
— Слушай, конторный, а ты видел, что было письмо и ко мне?
— Еще бы не видеть, когда я сам относил письма кошевому, а я ведь грамотный. У ляха нашли три письма, одно самому кошевому, другое — тебе, а третье — молодому Барабашу. Все в Сечи уже знают об этом.
— А кто писал? Не знаешь?
— Кошевому писал князь, потому что на письме была его печать, а кто к вам — неизвестно.
— Сохрани Бог!
— Если тебя не называют там открыто приятелем ляхов, то ничего не будет..
— Сохрани Бог! — повторил Татарчук.
— Видно, чуешь что-нибудь!
— Тьфу! Ничего я не чую.
— Может быть, кошевой уничтожит все письма, ведь это касается и его: к нему также было письмо, как и к вам.
— Может быть.
— А если чуешь что-нибудь, то — уходи.
А старый конторный еще больше понизил голос.
— Но как? И куда? — спросил с беспокойством Татарчук — Кошевой по всем островам расставил стражу, чтобы никто не мог уйти к ляхам и дать им знать, что тут делается. На Бозавлуке сторожат татары. Тут рыба не проплывет и птица не пролетит.
— Так скройся в самой Сечи, где можешь.
— Найдут! Разве только ты спрячешь меня на базаре между бочками? Ведь ты мне родственник!
— И родного брата не стал бы скрывать. А боишься смерти, так напейся пьян: тогда ничего не почувствуешь.
— А может быть, в письмах ничего нет?
— Может быть…
— Вот беда! Вот беда-то! — сказал Татарчук. — Ничего не чувствую за собой. Я — добрый казак и ляхам враг! А если даже в письмах и нет ничего, то черт знает, что еще лях скажет перед радой? Он может погубить меня.
— Это сердитый лях, он ничего не скажет.
— Ты был сегодня у него?
— Был и помазал ему дегтем раны, а в горло влил водки с золой. Будет здоров! Сердитый лях! Говорят, что, прежде чем его взяли на Хортице, он резал татар, как свиней. Ты за ляха будь спокоен.
Унылый звук котлов, в которые били на кошевом майдане, прервал дальнейший разговор. Татарчук, услыхав этот звук, вздрогнул и вскочил на ноги. В его лице и движениях отразилась страшная тревога.
— Зовут на раду! — сказал он, тяжело вздыхая — Сохрани Бог! Ты, Филипп, не говори, о чем я болтал тут с тобою. Сохрани Бог!
Сказав это, Татарчук схватил кувшин с водкой, наклонил его обеими руками ко рту и начал пить, точно хотел напиться до смерти. —
— Идем!
Они вышли. Предместье Гассана-паши отделялось от майдана только валом, отгораживавшим собственно кош, и воротами с высокой башней, на которой виднелись жерла пушек. В середине предместья стоял дом конторного и хаты крамных (лавочных) атаманов, а вокруг довольно обширной площади помещались лавки, в общем, это были жалкие постройки, сколоченные из дубовых бревен, доставляемых в изобилии Хортицей, и связанные тростником и ветвями. Хаты же, не исключая и хаты конторного, похожи были скорее на шалаши, так как над землей возвышались одни только крыши. Крыши эти сделались черными и закопченными, потому что, когда в хатах разводили огонь, то дым выходил не только в верхнее отверстие, но сквозь все скважины и щели, эти хаты можно было принять тогда за кучу ветвей и тростника, из которых гонят смолу. В хатах царила вечная темнота, а потому в них постоянно горела лучина.
Лавок было несколько десятков, и они делились на куренные, то есть собственность отдельных куреней, и гостиные, в которых в мирное время торговали татары и валахи: первые — кожей, восточными тканями, оружием и всякого рода добычей, вторые — преимущественно вином. Но гостиные лавки редко бывали заняты, так как в этом разбойничьем гнезде покупка чаще всего превращалась в разбой, от которого не могли удержать толпу ни конторный, ни лавочные атаманы. Между лавками стояло также тридцать восемь куренных шинков, а перед ними всегда лежали среди разного хлама, дубовых колод и лошадиного навоза мертвецки пьяные запорожцы в беспробудном сне, с пеной у рта или в припадках белой горячки, менее пьяные завывали казацкие песни, дрались и целовались, сокрушаясь и проклиная казацкую судьбу и топча ногами головы и груди лежащих. Трезвость требовалась только во время походов на Русь или татар, и тогда всех принимавших участие в войне наказывали за пьянство смертью. В обыкновенное же время, в особенности на Крамном Базаре, почти все были пьяны: и конторный, и лавочные атаманы, и продавец, и покупатель. Кислый запах неочищенной водки, в соединении с запахом смолы, рыбы, дыма и конских шкур, вечно стоял в воздухе всего предместья, которое пестротой своих лавок напоминало турецкое или татарское местечко. Продавалось здесь все, что удавалось награбить в Крыму, Валахии или на Анатолийском побережье: яркие восточные ткани, парчи, сукно, ситец, полотно и дерюга, потрескавшиеся железные и чугунные пушки, кожи, меха, сушеная рыба, вишни и турецкая бакалея, церковная утварь, медные полумесяцы, сорванные с минаретов, и золоченые кресты {Запорожцы во время своих походов не щадили ничего и никого. До Хмельницкого в Сечи не было совсем церкви: первую построил Хмельницкий, там никого не спрашивали о религии, и все, что говорят о набожности низовцев, — басни.}, снятые с церквей, порох холодное оружие, палки для пик и седла. Среди всего этого вертелись люди, одетые в самые разнообразные лохмотья, летом полунагие, всегда полудикие, закопченные дымом, черные, выпачканные в грязи, искусанные комарами, которые мириадами носились над Чертомеликом, и, как уже было сказано раньше, вечно пьяные.
В данную минуту предместье Гассан-паши было заполнено народом: лавки и шинки запирались, все спешили на майдан, где должна была произойти рада. Филипп Захар и Антон Татарчук шли вместе с другими, но последний подвигался медленно и очень лениво, постоянно опережаемый толпой. Тревога на его лице отражалась все сильней и сильней. Они прошли уже мост, ведущий через рое, потом ворота и очутились наконец на обширном майдане, окруженном тридцатью восемью большими деревянными зданиями, это были курени, то есть дома вроде военных казарм, где жили казаки. Все эти курени были одинаковой величины и ничем не отличались друг от друга, разве только названиями, полученными от разных украинских городов и принадлежащими Также и полкам. В одном углу майдана возвышался радный дом, в нем заседали атаманы под председательством кошевого, остальная же толпа, так называемое товарищество, обсуждала все вопросы под открытым небом, ежеминутно посылая депутации к старшинам, а иногда силой врываясь в дом.
На майдане собралась уже огромная толпа, кошевой незадолго перед этим созвал в Сечь все войска, рассеянные по островам, лугам и речкам, а потому ‘товарищество’ было многолюднее обыкновенного. Солнце уже склонялось к западу, а потому заблаговременно было зажжено несколько бочек смолы, тут и там стояли также бочки с водкой, которую каждый курень курил для себя отдельно и которая придавала немало энергии всем совещаниям. Порядок в куренях поддерживался есаулами, вооруженными внушительными дубинами для водворения порядка среди совещающихся и пистолетами для защиты собственной жизни, которая часто подвергалась опасности. Филипп Захар и Татарчук вошли прямо в радный дом, так как один в качестве конторного, а другой как куренный атаман имели право заседать между казачьими старшинами. В радной комнате стоял только один небольшой стол, за которым сидел войсковой писарь. Для атаманов и кошевого были места вдоль стен, на разостланных шкурах Но в данную минуту места еще не были заняты. Кошевой ходил большими шагами по комнате, а куренные, собравшись кучками, тихо разговаривали между собою, изредка прерывая разговор громкими ругательствами. Татарчук заметил, что знакомые его и даже приятели делают вид, будто не замечают его, он сейчас же подошел к молодому Барабашу, который был в более или менее одинаковом с ним положении. На них смотрели искоса, на что молодой Барабаш не обращал особенного внимания, так как не понимая в чем дело. Это был человек замечательной красоты и необыкновенной силы, которой он единственно и был обязан званием куренного атамана, потому что по всей Сечи славился своей глупостью, которая доставила даже ему прозвище ‘атамана-дурня’, и способностью вызывать каждым своим словом смех среди старшин.
— Мы, может быть, скоро пойдем в воду с камнем на шее! — шепнул ему Татарчук.
— Почему? — спросил Барабаш.
— А разве ты не знаешь о письмах?
— А чтоб вас! Разве это я писал письма?
— Погляди, как все смотрят на нас исподлобья.
— Если бы я ударил кого-нибудь в лоб, тот, наверное, не смотрел бы больше: сразу вытекли б глаза.
Раздававшиеся на улице крики указывали на то, что там происходит нечто необыкновенное. Двери радной избы широко раскрылись, и в комнату вошел Хмельницкий с Тугай-беем. Их-то и приветствовал так радостно народ. Несколько месяцев тому назад Тугай-бея как самый неспокойный из мурз, был предметом страшной ненависти в Сечи, а теперь ‘товарищество’ при виде его подбрасывало вверх шапки, считая его добрым приятелем Хмельницкого и запорожцев.
Тугай-бей вошел первым, а за ним Хмельницкий с булавой в руке, как гетман запорожского войска. Звание это он получил после возвращения из Крыма с полученным от хана подкреплением. Толпа подхватила тогда его на руки и, разбив войсковую сокровищницу, поднесла ему булаву, хоругвь и печать, которые обыкновенно носились перед гетманом. Он сильно изменился. Видно было, что он олицетворял собою всю страшную силу запорожцев. Это был уже не тот оскорбленный Хмельницкий, который скрывался в Сечь через Дикие Поля, но Хмельницкий — гетман, исполин, мститель за личную обиду, вымещающий эту обиду на миллионах
Однако он не порвал цепей, наоборот, надел новые, еще более тяжелые. Это видно было по его обращению с Тугай-беем. Этот запорожский гетман в самом сердце Запорожья занимал второе место после татарина и покорно переносил гордое и нестерпимо презрительное его обхождение. Это были отношения вассала к господину. Так и должно было быть. Всем своим значением у казаков Хмельницкий был обязан татарам и ханской милости, представителем которой был дикий и бешеный Тугай-бей. Но Хмельницкий сумел смирить бушевавшую в груди гордость и казаться покорным, соединить хитрость с отвагой. Он был в одно и то же время и львом, и лисицей, и орлом, и змеей.
В первый, раз с возникновения казатчины татарин в Сечи являлся таким господином, — но такие уж пришли времена. ‘Товарищество’ бросало вверх шапки при виде басурмана. Такие уж настали времена.
Совет начался. Тугай-бей сел посредине, на самой высокой куче шкур, и, поджав под себя ноги, стал грызть подсолнухи, выплевывая шелуху на середину избы. Справой его стороны сел Хмельницкий с булавою, с левой — кошевой, а остальные атаманы и депутация от ‘товарищества’ уселись у стен. Разговор смолк, только снаружи доносился говор и глухой, похожий на ропот волн, шум толпы, совещающейся под открытым небом.
Хмельницкий начал речь:
— Господа! Ободряемые милостью и снисхождением крымского царя, господина многих народов и брата небесных светил, а также с разрешения нашего милостивого господина, польского короля Владислава, и по доброй воле отважных запорожских войск, уверенные в нашей невинности и справедливости Божией, — мы идем мстить за страшные, жестокие обиды, которые мы по-христиански терпели, пока могли, и от коварных ляхов, и от комиссаров, и от старост, и от экономов, от всей шляхты и даже от жидов. Над этими обидами и вы, господа, и все запорожское войско немало пролили слез, и вы дали мне булаву, чтобы я увереннее мог вступиться за всех нас и за все запорожское войско. Считая это великой милостью, я отправился к милостивейшему хану просить помощи, которую он и дал нам. Но меня страшно опечалила и смутила весть, что между нами есть изменники, которые входят в сношения с коварными ляхами и доносят им о наших приготовлениях к войне, если действительно есть такие изменники, то они должны быть наказаны по вашей воле и усмотрению, господа.. А мы просим, чтобы вы выслушали письма, которые привез от нашего недруга, князя Вишневецкого, посол его, присланный ляхами не как посол, а как шпион, с целью выведать все о состоянии нашего войска и войска нашего приятеля, Тугай-бея. Теперь обсудите, должен ли он быть наказан так же, как и те, которым он привез письма,.о чем кошевой атаман, как верный приятель мой, Тугай-бея и всего запорожского войска, сейчас же уведомил нас
Хмельницкий умолк, шум за окнами все усиливался, войсковой писарь встал и начал читать сначала письмо князя к кошевому атаману, начинавшееся словами: ‘Мы, Божией милостью князь и господин над Лубнами, Хоролом, Прилуками, Гадячем и пр., воевода русский и пр., и пр’ староста и пр.’. Письмо это было чисто деловое: князь, услыхав, что казацкие войска сзываются с ‘лугов’, спрашивал у атамана, правда ли это, и увещевал его не делать этого ради спокойствия христианских земель, а Хмельницкого, если бы тот начал возмущать Сечь, выдать комиссарам, которые будут требовать этого. Другое письмо было от Гродицкого тоже к кошевому атаману, третье и четвертое — от Зацвилиховского и старого черкасского полковника к Татарчуку и Барабашу. Ни в одном из них не было ничего такого, что могло бы возбудить подозрение против тех, кому они были адресованы. Зацвилиховский только просил Татарчука, чтобы он взял под свою опеку подателя письма и исполнил бы все, о чем посол будет просить его.
Татарчук вздохнул свободнее.
— Что вы скажете, господа, об этих письмах? — спросил Хмельницкий.
Казаки молчали. Совещания, пока водка не разгорячила голов, начались с того, что ни один из атаманов не хотел заговорить первым. Они делали это как люди простые, но хитрые, главным образом из опасения, чтобы не сказать какой-нибудь глупости, из-за которой их могли бы поднять на смех или дать им на всю жизнь какое-нибудь насмешливое прозвище. В Сечи был чрезвычайно развит дух юмора и насмешки, и все боялись его.
Казаки продолжали молчать. Хмельницкий начал опять:
— Кошевой атаман — наш брат и верный приятель. Я верю ему, как самому себе, а кто скажет противное, тот сам замышляет измену. Атаман — старый друг и воин.
И, сказав это, он встал и поцеловал кошевого.
— Господа, — сказал на это кошевой, — я сзываю войска, а гетман пусть ведет их: что касается посла, то раз его послали ко мне, то, следовательно, он мой, а если мой, то я дарю его вам.
— Ну, господа депутаты, — сказал Хмельницкий, — поклонитесь атаману, потому что он человек справедливый, и скажите ‘товариществу’, что если здесь и есть изменники, то только не он, он ведь первый расставил всюду стражу и велел ловить изменников, которые вздумали бы уйти к ляхам. Можно сказать, что он лучше нас всех!
Депутация поклонилась в пояс сначала Тугай-бею, который все время с величайшим равнодушием грыз свои подсолнухи, а потом Хмельницкому и кошевому и вышла.
Через минуту раздавшиеся под окном радостные крики Дали знать, что депутация исполнила поручение.
— Да здравствует наш кошевой! — кричали охрипшие голоса с такой силой, что дрожали все стены.
В то же время раздались выстрелы из самопалов и пищалей. Депутация вернулась и снова уселась в углу.
— Господа! — начал Хмельницкий, когда крики за окном несколько стихли, — вы умно рассудили, что кошевой — человек справедливый. Но если атаман не изменник, то кто же изменник? У кого есть приятели между ляхами, с кем они входят в сношения, кому пишут письма? Кому поручают посла? Кто изменник?
Хмельницкий, говоря это, все больше и больше повышал голос и зловеще посматривал в сторону Татарчука и молодого Барабаша, словно желая указать именно на них.
В комнате поднялся шум, и несколько голосов крикнуло: ‘Татарчук и Барабаш!’ Некоторые из куренных встали со своих мест, среди депутатов послышались крики: ‘Погибель им!’
Татарчук побледнел, а молодой Барабаш изумленными глазами обвел всех присутствующих Лениво работающий ум его силился угадать, в чем его обвиняют. Наконец он воскликнул:
— Не буде собака исты мясо!
Сказав это, он залился идиотским смехом, а за ним и другие, И вдруг большая часть куренных начала дико смеяться, сама не зная чему.
Из окон доносились крики более и более громкие: видно, водка уже начала туманить головы. С каждой минутой шум увеличивался.
Антон Татарчук, обращаясь к Хмельницкому, сказал:
— Что я вам сделал, господа запорожские гетманы, что вы требуете моей смерти? В чем же моя вина? Комиссар написал мне письмо, ну так что же? Ведь и князь писал кошевому! А разве я получил письмо? А если б даже я и получил его, то что бы я сделал? Пошел бы я к писарю и велел бы ему прочесть его, так как сам я не умею ни читать, ни писать. Я этого ляха и в глаза даже не видел! И вы все знали бы, что мне было написано. Разве ж я изменник? Эх, братья запорожцы! Татарчук ходил с вами и в Крым, и в Валахию, бился с вами под Смоленском, с вами, добрыми молодцами, я и жил, и бился, и проливал кровь, и терпел голод, — значит, я не лях, не изменник, а казак, ваш брат. Если гетман требует моей смерти, то пусть скажет — за что? Что я ему сделал? В чем я схитрил? А вы, братцы, помилуйте и судите справедливо!
— Татарчук — добрый молодец! Татарчук — справедливый человек! — отозвалось несколько голосов.
— Ты, Татарчук, добрый молодец! — сказал Хмельницкий. — Я и не настаиваю на твоей смерти: для меня ты друг, не лях, а казак и наш брат. Если бы изменником был лях, то я не печалился бы и не плакал, но если изменником является мой друг, то у меня тяжко на сердце и жаль доброго молодца. А если ты бывал и в Крыму, и в Валахии, и под Смоленском, то еще сильнее твой грех, что ты хотел дать ляхам сведения о нашем войске. Тебе писали, чтобы ты исполнил все, что бы ни потребовал посол, а скажите, господа атаманы, чего может потребовать лях? Чего, как не моей смерти, смерти моего приятеля Тугай-бея и гибели запорожского войска? Ты виновен, Татарчук, и ничего другого не докажешь! А к Барабашу писал его дядя, черкасский полковник, друг Чаплинского и ляхов, который прятал у себя королевские грамоты, чтобы они не достались запорожскому войску. Если это так, а я клянусь, что это так, — то вы оба виновны. Просите помилования у атаманов, и яс вами буду просить, хотя вина ваша велика и измена явная.
Со двора между тем долетел уже не шум и не говор, но точно рокот бури. ‘Товарищество’ хотело узнать, что делается в радной избе, и выслало новую депутацию.
Татарчук чувствовал, что погиб. Он вспомнил теперь, что неделю тому назад говорил против отдачи булавы Хмельницкому и против союза с татарами. Холодный пот выступил у него на лбу: он понял, что спасения нет!
Что касается Барабаша, то всем было ясно, что, губя его, Хмельницкий хотел отомстить старому черкасскому полководцу, который горячо любил своего племянника.
Однако Татарчуку не хотелось умирать. Он не боялся ни сабли, ни пули, но смерть, которая ждала его, поражала его ужасом. Пользуясь минутным молчанием, наставшим после слов Хмельницкого, он отчаянно крикнул:
— Во имя Христа! Братья атаманы и сердечные други! Не губите невинного! Я даже не видел ляха, не знаю, что ему нужно было от меня! Спросите у него сами. Клянусь Христом Спасителем, Пречистой Богоматерью и всеми святыми, что вы хотите погубить невинного.
— Привести сюда ляха! — крикнул старший конторный.
— Ляха сюда, ляха! — закричали куренные.
Началась суматоха, одни бросились в соседнюю избу, где был заперт пленник, чтобы привести его, другие грозно двинулись к Татарчуку и Барабашу. Атаман миргородского куреня Гладкий первый крикнул: ‘Погибель ему!’ Депутаты подхватили этот крик, а Чарнота бросился к дверям и, отворив их, крикнул собравшейся толпе:
— Господа! Барабаш и Татарчук — изменники! Погибель им!
Толпа ответила страшным воем. В радной избе началось замешательство. Все куренные повскакали со своих мест. Одни кричали: ‘Ляхи, ляхи!’ — другие старались унять шум, как вдруг двери от напора толпы распахнулись настежь, и в избу ввалилась толпа совещавшихся на дворе казаков. Опьяненные бешенством, они скрежетали зубами и кричали, размахивая руками и распространяя запах водки: ‘Смерть Татарчуку и Барабашу! Погибель им! Давайте нам изменников! На майдан их!’ — кричали пьяные голоса. ‘Бей их! Бей!’ — и сотни рук протянулись к несчастным жертвам. Татарчук не сопротивлялся, он только страшно стонал, но молодой Барабаш начал защищаться со страшной силой. Он понял наконец, что его хотят убить, страх, отчаяние и бешенство отразились на его лице, на губах показалась пена, а из груди вырвался животный крик Он дважды вырывался из рук убийц и дважды руки их хватали его за плечи, грудь, бороду и чуб. Он метался, кусался, рычал, падал на землю и снова подымался, окровавленный и страшный. На нем разорвали платье, вырвали ему чуб, выбили глаз и наконец, прижав к стене, сломали ему руку. Тогда он упал. Его схватили за ноги и вместе с Татарчуком потащили на майдан, и тут-то, при свете горящих смоляных бочек и костров, началась настоящая пытка. Несколько тысяч людей бросились на осужденных и начали рвать их на куски, борясь между собой за право подступиться к жертве. Их топтали ногами и вырывали кусками мясо. Обезумевшая толпа теснилась вокруг них в страшном, почти судорожном неистовстве. По временам окровавленные руки то поднимали вверх два бесформенных и непохожих уже на человеческие тела куска мяса, то снова бросали их на землю. Стоявшие дальше кричали: одни, чтобы жертв бросить в воду, другие — чтобы всадить их в бочки с кипящей смолой. Совсем обезумев, толпа зажгла наконец две бочки с водкой, которые озарили дрожащим, голубоватым светом эту адскую сцену. А с неба на нее же глядел тихий и ясный месяц.
Так карало ‘товарищество’ своих изменников. А в радной избе, после того как казаки вытащили Татарчука и молодого Барабаша, снова все стихло, атаманы заняли прежние места у стены, из смежной избы привели узника. На лицо его падала тень, так как огонь в очаге погас, и в полумраке виднелась только его высокая фигура, державшаяся прямо и гордо, несмотря на связанные руки. Гладкий подбросил в огонь вязку хвороста, и через минуту взвившееся вверх пламя облило ярким светом лицо узника, повернувшегося к Хмельницкому.
При виде его Хмельницкий вздрогнул.
Узник был Скшетуский.
Тугай-бей выплюнул шелуху и пробормотал по-малорусски:
— Я знаю этого ляха — он был в Крыму!
— Погибель ему! — крикнул Гладкий.
— Погибель ему! — повторил за ним и Чарнота.
Хмельницкий поборол уже свое волнение. Он только повел глазами на Гладкого и Чарноту, которые сейчас же умолкли от этого взора, и, обратившись к кошевому, сказал:
— И я знаю его!
— Ты откуда? — спросил кошевой Скшетуского.
— Я ехал к тебе в качестве посла, кошевой атаман, но в Хортице на меня напали разбойники и, вопреки обычаям, соблюдаемым даже самыми дикими народами, побили моих людей, а меня, несмотря на мое посольское звание, оскорбили и привели сюда как пленника. Мой господин, князь Иеремия Вишневецкий, припомнит тебе это, кошевой атаман!
— А зачем ты показал свое коварство? Зачем ты убил обухом доброго молодца? Зачем ты побил у нас людей вчетверо больше, чем вас было самих? Ты ехал с письмом ко мне, чтобы выведать наши военные силы и донести об этом ляхам? Мы ведь знаем, что у тебя были письма к изменникам запорожского войска, с которыми вы хотели сгубить нас, поэтому ты будешь принят не как посол, а как изменник и как изменник справедливо наказан.
— Ошибаешься, кошевой атаман, и ты, самозваный атаман, — ответил поручик, обращаясь к Хмельницкому. — Если я взял письма, то так делает каждый посол, который, едучи в чужую страну, берет у знакомых письма для передачи их знакомым. Ехал же я сюда с письмом князя не для вашей погибели, но для того, чтобы удержать вас от поступков, которые могут иметь тяжелые последствия для всей Польша а на вас и на все Запорожье навлечь бедствия. На кого вы подымаете безбожные руки? И против кого вы заключаете союз с неверными, вы, называющие себя защитниками христианства? Против короля, против шляхты и всей Польши! Вы изменники, а не я, и говорю вам, что если вы не загладите своей вины, то горе вам! Давно разве были времена Павлкжа и Наливайки? Разве вы уже забыли, как они были наказаны? Помните только, что терпение Польши истощилось и что меч висит над вашими головами.
— Ты врешь, вражий сын, чтобы вывернуться и уйти от смерти! — крикнул кошевой.— Но тебе не помогут ни твои угрозы, ни твоя латынь!
Остальные атаманы начали греметь саблями, скрежетать зубами, Скшетуский же поднял свою голову еще выше и продолжал:
— Не думай, атаман, что я боюсь смерти, что доказываю свою невиновность или защищаю жизнь. Я — шляхтич и подлежу суду только равных мне, а здесь я стою не перед судьями, а перед разбойниками, не перед шляхтой, а перед мужичьем, предо мной не рыцари, а варвары, и я хорошо знаю, что не уйду от смерти, которой вы еще больше увеличите свою вину. Передо мною пытка и смерть, но за мною могущество и месть Польши, при имени которой вы дрожите.
Гордая осанка, речь посла и упоминание о Польше произвели сильное впечатление. Атаманы молча переглядывались. Одно мгновение им казалось, что перед ними стоит грозный посол могущественного народа, а не узник.
— Сердитый лях — пробормотал Тугай-бей.
— Сердитый лях — повторил и Хмельницкий.
Страшный удар в двери прервал дальнейший их разговор.
На майдане окончилась пытка Татарчука и Барабаша, и ‘товарищество’ высылало новую депутацию,
В избу вошло несколько казаков, окровавленных, покрытых потом ипьяных: Они стали в дверях и, протянув еще дымящиеся кровью руки, начали говорить:
— Товарищество кланяется господам старшинам! — и они все поклонились в пояс, — и просит вас выдать ему этого ляха, ‘щоб з ним поиграты, як з Татарчуком и Барабашем’.
— Выдать им ляха! — крикнул Чарнота.
— Не выдавать! — кричали другие. — Пусть ждут! Он посол.
— Погибель ему! — отозвалось несколько голосов.
Наконец все утихли, ожидая, что скажет кошевой и Хмельницкий.
Казалось, для Скшетуского уже не было спасения, но Хмельницкий нагнулся к Тугай-бею и шепнул ему на ухо:
— Ведь это твой пленник! Его взяли татары, и он твой! Неужели ты позволишь его взять? Это богатый шляхтич, да кроме того Ерема заплатит за него золотом.
— Давайте ляха! — все грознее и грознее кричали казаки. Тугай-бей потянулся на своем сидении и встал.
Лицо его мгновенно переменилось, глаза расширились, как у рыси, а зубы хищно сверкнули. Он, точно тиф, подскочил к казакам, требующим пленника.
— Прочь, мужичье! Неверные псы! — зарычал он, хватая за бороды двух запорожцев и бешено теребя их — Прочь, пьяницы, поганое племя! Гады плюгавые! Вы пришли отнять у меня яссырь? Так вот вам, мужичье! — и с этими словами он начал таскать за бороды и других депутатов и наконец, свалив одного, стал топтать его ногами. — Ниц, рабы! я вас всех возьму в неволю, а всю вашу Сечь истопчу ногами так же, как и вас! Всю выжгу и всю покрою вашими трупами!
Депутаты отступили пораженные — страшный приятель показал, на что он способен.
Это было очень странное явление, потому что в Базавлуке было всего шесть тысяч татар. Правда, за ними стоял еще сам хан со всей своей силой, но зато в самой Сечи было несколько тысяч молодцов, кроме тех, которых Хмельницкий уже выслал на Томакувку. Однако ни один протестующий голос не поднялся против Тугай-бея.
Способ, каким грозный мурза спас пленника, оказался вполне действенным и сразу убедил запорожцев, которым в это время была необходима его помощь.
Депутаты выбежали на майдан, крича толпе, что им не удастся поиграть ляхом, потому что он пленник Тугай-бея, а Тугай-бей, оказывается, ‘рассердывся’. ‘Он повыдергивал нам бороды’, — кричали они. На майдане сейчас же начали кричать: ‘Тугай-бей рассердывся, рассердывся!’ Толпа жалобно, вторила этим крикам, а несколько минут спустя чей-то пронзительный голос уже распевал около костра:
Гей, гей,
Тугай-бей
Рассердывся дуже!
Гей, гей,
Тугай-бей,
Не сердыся, друже!
Тысячи голосов сейчас же подхватили: ‘Гей, гей, Тугай-бей’, — и вот сложилась одна из тех песен, которые, точно ураган, пролетали по целой Украине, звеня струнами бандур и теорбанов. Но вдруг песня смолкла, потому что через ворота, ведущие в предместье Гассан-паши, вбежало несколько казаков, которые, расталкивая толпу с криками: ‘Прочь с дороги, прочь с дороги’, изо всех сил летели к радной избе. Атаманы уже собирались уходить, когда явились к ним эти новые гости.
— Письмо к гетману! — кричал старый казак
— Откуда вы?
— Мы — чигиринцы. День и ночь мы ехали с письмом. Вот оно!
Хмельницкий взял письмо из рук казака и начал читать его. Лицо его внезапно переменилось и, прервав чтение, он произнес громким голосом:
— Господа атаманы! Великий гетман высылает на нас своего сына Стефана. Война!
В избе поднялся странный шум: непонятно было, обрадовало ли их это известие или же, наоборот, поразило. Хмельницкий вышел, подбоченившись, на средину избы, глаза его метали искры, а голос звучал грозно и повелительно:
— Куренные, по куреням! Выпалить из пушек на башне! Разбить бочки с водкой! Завтра на рассвете в поход!
С этой минуты в Сечи прекращались и общая рада, и совещания атаманов, и сеймы, и влияние ‘товарищества’. Хмельницкий принимал на себя неограниченную власть. За минуту перед этим, опасаясь, что ‘товарищество’ не послушает его голоса, он вынужден был хитростью спасти пленника и хитростью же сгубить недоброжелателей. Теперь же он был волен в жизни и смерти всех. Так было, впрочем, всегда. До похода и после него, несмотря на то, что гетман уже был выбран, толпа все-таки предписывала кошевому и атаманам свою волю, противиться которой было небезопасно. Но с момента объявления похода все ‘товарищество’ превращалось в войско, подчинявшееся военной дисциплине, куренные — в офицеров, а гетман — в вождя-диктатора.
Вот почему, услышав приказ Хмельницкого, атаманы немедленно направились к своим куреням. Совещание было окончено.
Спустя некоторое время пушечная пальба, раздавшаяся из ворот, ведущих из предместья Гассан-паши на майдан, потрясла стены радной избы и, возвещая войну, мрачным эхом разнеслась по всему Чертомелику. С нее же началась также и новая эпоха в судьбах двух народов, но об этом не знали ни пьяные низовцы, ни сам запорожский гетман.

Глава XII

Хмельницкий с Скшетуским пошли ночевать к кошевому, а с ними и Тугай-бей, которому слишком поздно было возвращаться на Базавлук. Последний обращался с Скшетуским не как с невольником, но как с пленником, за которого мог получить богатый выкуп, причем выказывал уважение, какого не проявлял по отношению к казакам, так как в свое время видел его у хана в качестве княжеского посла. Увидев это, кошевой пригласил Скшетуского к себе и, в свою очередь, переменил с ним обращение. Старый атаман был предан душой и телом Хмельницкому, который завоевал его расположение и всецело овладел им. Он заметил, что Хмельницкому во время рады хотелось спасти пленника, но он удивился еще больше, когда Хмельницкий, едва успев войти в хату, сейчас же обратился к Тугай-бею с вопросом:
— Послушай, Тугай-бей, какой ты думаешь взять выкуп за этого пленника?
Тугай-бей, посмотрев на Скшетуского, произнес:
— Ты говорил, что это знатный человек, а я, кроме того, еще знаю, что это посол грозного князя, а князь любит своих, ну так и тот и другой заплатят мне всего… — Тугай-бей на минуту задумался, — две тысячи талеров.
— Я дам тебе эти две тысячи, — ответил ему на это Хмельницкий.
Татарин несколько минут молчал. Его косые глаза, казалось, хотели пронизать Хмельницкого насквозь.
— Ты дашь три, — сказал он.
— Зачем я тебе дам три, когда ты сам требовал две.
— Если ты хочешь выкупить его, то, значит, он тебе нужен, а если он тебе нужен, ты дашь три.
— Он спас мне жизнь.
— Алла! Это стоит лишней тысячи.
Тут вмешался в торг и Скшетуский.
— Тугай-бей! — с гневом сказал он. — Я ничего не могу обещать из княжеской казны, но сам дам тебе три тысячи, хотя бы мне даже пришлось для этого разорить себя. У меня есть почти столько же на сбережении у князя и, кроме того, довольно большое имение. Думаю, что этого хватит. Я не хочу быть обязанным своей жизнью и свободой этому гетману.
— Откуда же ты знаешь, что я хочу с тобой сделать? — спросил его Хмельницкий и, обращаясь к Тугай-бею, прибавил: — Теперь начнется война, если ты пошлешь к князю гонца, то прежде чем он вернется, в Днепре утечет много воды, а я завтра отвез бы тебе деньги в Базавлук.
— Дай четыре, тогда я не буду и говорить с ляхом, — нетерпеливо ответил Тугай.
— Дам и четыре, если ты отдашь его мне.
— Если хочешь, гетман, — сказал кошевой,— то я сейчас же дам тебе деньги, тут у меня под стеной, может быть, найдется и больше.
— Завтра отвезем их в Базавлук, — сказал Хмельницкий.
Тугай-бей потянулся и зевнул.
— Мне хочется спать,— сказал он. — Завтра на рассвете придется ехать в Базавлук. Где я могу лечь?
Кошевой указал ему на кучу овчин у стены. Татарин бросился на них и через несколько минут уже храпел, как лошадь.
Хмельницкий прошелся несколько раз по узкой избе и сказал:
— Сон бежит от моих глаз. Я не могу уснуть. Дай мне чего-нибудь напиться, кошевой.
— Водки или вина?
— Водки. Не спится.
— На небе уж светает, — сказал кошевой.
— Да поздно. Иди и ты спать, старый друг. Выпей и ступай.
— За славу и счастье.
— За счастье!
Кошевой обтер рукавом губы, подал руку Хмельницкому и, отойдя в другой конец избы, зарылся весь почти в овчины, так как от старости постоянно мерз. Вскоре его храп слился с храпом Тугай-бея.
Хмельницкий сидел за столом, погруженный в глубокое молчание, но вдруг повернулся и, посмотрев на Скшетуского, сказал:
— Ты свободен, господин поручик.
— Благодарю тебя, запорожский гетман, хотя не скрою, что я предпочел бы быть обязанным свободой кому-нибудь другому.
— Тогда не благодари. Ты спас мне жизнь — я отплатил тебе тем же. Теперь мы квиты. Но скажу тебе только одно, что я не отпущу тебя сейчас же, разве только дашь рыцарское слово, что вернувшись, не скажешь никому ни о наших сборах, ни о силах, одним словом, — ни о чем, что ты здесь видел в Сеча
— Вижу, что ты только подразнил меня свободой, потому что дать тебе слово я не могу, так как поступил бы тогда как изменник
— Моя голова и благополучие всего запорожского войска зависят от похода великого гетмана. Если он двинется на нас со всем своим войском, что он и не замедлит сделать, узнав о наших силах, то мы пропали Не удивляйся поэтому, что если ты не хочешь дать слова, то я не отпущу тебя, пока не буду уверен в безопасности. Я знаю, на что иду. Знаю, какая страшная сила против меня: два гетмана, твой грозный князь, который один стоит целого войска, а Заславские, Конецпольские и все эти королевичи, которые заставляют казаков гнуть шеи! Мне много пришлось потрудиться над тем, чтобы усыпить их чуткость, и я не могу теперь тебе позволить пробудить ее. Когда чернь и городские казаки и вообще все притесняемые в свободе и вере перейдут на мою сторону, то Я со своим запорожским войском и с помощью крымского хана справлюсь с неприятелем, так как силы мои будут значительнее. А больше всего я надеюсь на Бога, который видел причиняемые мне обиды и мою невиновность.
Хмельницкий выпил стакан водки и заходил в волнении по избе.
Скшетуский смерил его глазами и с жаром сказал ему:
— Не льсти себя надеждой на Бога, запорожский гетман, и не призывай Его покровительства, потому что этим ты навлечешь только на себя Его гнев и кару Тебе ли призывать на помощь Всевышнего, когда ты поднимаешь такую страшную бурю из-за собственных ссор и обид? Ты зажигаешь пламя междоусобной войны и призываешь неверных на помощь против христиан! Что же будет? Победишь ли ты, будешь ли ты побежден, но ты прольешь море людской крови и слез. Опустошишь край хуже саранчи, отдашь в неволю басурманам своих же братьев, перевернешь всю Польшу, поднимешь руку на величие и осквернишь алтари, а все потому только, что Чаплинский захватил у тебя хутор и в пьяном виде грозил тебе! На что только ты не отважишься? Чем только не пожертвуешь для своих выгод? И ты взываешь к Богу? Но я хотя и в твоей власти, хоть ты и можешь лишить меня и свободы и жизни, все-там скажу тебе: призывай на помощь не Бога, а сатану! Одни только ад может помочь тебе.
Хмельницкий побагровел, схватился за рукоятку сабли и посмотрел на Скшетуского, как лев, готовый броситься на свою жертву, — но сдержался. К счастью, он еще не был пьян. Быть может, его охватила тревога, а в душе прозвучал голос: ‘вернись назад’, потому что он заговорил, как бы желая оправдаться пред самим собою или убедить себя:
— Я не стерпел бы от другого таких речей, но смотри и ты, чтобы твоя смелость не истощила моего терпения. Ты угрожаешь мне адом, упрекаешь меня в личной мести и измене… Откуда же ты знаешь, что я хочу мстить только из-за личной обиды? Да разве мои помощники, эти тысячи людей, пошли бы за мной, если б я мстил только за себя? Ты только взгляни, что делается на Украине! Она богата и плодородна, а кто в ней уверен в завтрашнем дне? Кто в ней счастлив? Кто в ней не лишен веры и свободы? Кто не вздыхает в ней и не плачет? Разве только одни Вишневецкие, Потоцкие, Заславские, Калиновские да часть шляхты! Для них и почести, и люди, и земля, для них счастье и золотая свобода, а остальной народ протягивает в слезах руки к небу, ожидая милосердия Божия, потому что король не в состоянии помочь. А сколько шляхтичей бежит к нам в Сечь от их гнета, как убежал и я! Я не хочу войны ни с королем, ни с Польшей! Она — наша мать, а он — отец. Король — господин, но королевичи! С ними нам не жить! Их грабежи, аренды, все их налоги и сборы, производимые ими при помощи жидов, вопиют к Небу о мести! Какую же благодарность получило запорожское войско за великие заслуги, оказанные им в многочисленных войнах? Где казацкие привилегии? Король дал, королевичи отняли. Наливайко четвертован, Павлюк зажарен в медном быке. Кровь не запеклась еще на наших ранах, нанесенных саблями Жолкёвского и Конёцпольского! Еще не высохли слезы по убитым, зарезанным и посаженным на кол! А теперь смотри: что светит на небе? — и Хмельницкий указал в окно на сияющую комету. — Гнев, бич Божий! И если мне суждено быть им, то да будет воля Божия! Я возьму на себя этот крест…
С этими словами он поднял руки кверху и, казалось, весь горел, как факел мести, затем дрожа упал на скамью, как бы пришибленный тяжестью своего предназначения.
Наступило молчание, прерываемое только храпом Тугай-бея и кошевого да жалобным трещанием сверчка в другом конце избы.
Поручик сидел, опустив голову. Он, казалось, искал ответа на тяжелые, как гранит, слова Хмельницкого, наконец он проговорил тихим и печальным голосом:
— Ах! если бы даже это и была правда, то кто же ты, чтобы становиться палачом и судьей?.. Какое безумие и гордость увлекают тебя? Почему ты не предоставишь Богу карать и судить? Я не защищаю зла, не хвалю обиды, притеснений не называю правыми, но взгляни и ты на себя, гетман! Ты упрекаешь королевичей за притеснения, говоришь, что они не хотят слушать ни короля, ни закона, упрекаешь их в гордости, а разве сам ты безгрешен? Разве ты сам не подымаешь руки на Польшу, на право и власть короля? Ты видишь только тиранию панов и шляхты, но не помнишь того, что если б не их груди, панцири, могущество, замки и пушки, то земля эта, текущая медом и молоком, стонала бы под худшим еще татарским ярмом! Кто защищал ее? Чьим покровительством и могуществом дети ваши избавлены от службы в янычарах, а женщины — от гаремов? Кто заселяет пустыни, строит деревни, города и храмы Божьи?
Голос Скшетуского возвышался все больше и больше, а Хмельницкий, мрачно уставив глаза в стакан с водкой и положив стиснутые руки на стол, упорно молчал.
— И кто же они? — продолжал Скшетуский. — Разве они пришли из немецкой земли или из Туречины? Не кровь ли это от крови вашей? Не ваши ли эта шляхта и князья? Если это так, то горе тебе, гетман, потому что ты возмущаешь младших братьев против старших и делаешь их отцеубийцами. Но, Боже! Если бы даже они и были злы, если б даже все они попирали права и нарушали привилегии, чего, однако, нет на самом деле, — то пусть их судит Бог на небе и сеймы на земле, но не ты, гетман! Можешь ли ты сказать, что между вами только одни хорошие люди? Разве вы безгрешны, что бросаете камнем в других? Ты спрашивал меня, где казацкие привилегии? Я отвечу тебе: не королевичи уничтожили их, а запорожцы: Лобода, Саско, Наливайко и Павлюк, о котором ты говоришь, что будто бы его зажарили в медном быке, хотя хорошо знаешь, что этого не было. Уничтожили их ваши бунты и набеги… Кто пускал татар в пределы Польши и кто нападал на них, когда они шли обратно с добычей? Вы! Кто отдавал в неволю своих же христиан? От кого не был в безопасности ни шляхтич, ни купец, ни мужик? От вас! Кто начинал междоусобную войну, кто поджигал украинские деревни и города, грабил святыни Божьи и насиловал женщин? Вы и вы! Чего же ты хочешь? Может быть, ты хочешь, чтобы тебе выдали привилегию на междоусобную войну, разбой и грабеж? Вам ведь больше прощено, чем отнято у вас! Я не знаю, есть ли еще такое государство, кроме Польши, которое терпело бы такой вред на собственном теле и было бы так терпеливо и снисходительно! И как же вы благодарите ее за это? Вот тут спит твой союзник, но заклятый враг Польши, твой друг, но не друг христианства, это не украинский князь, а татарский мурза, с которым ты идешь разорять собственное гнездо и будешь судить своих братьев! Но отныне он будет повелителем, а ты будешь подавать ему стремя!
Хмельницкий выпил еще стакан водки.
— Когда-то мы с Барабашем были у короля, — мрачно сказал он, — и когда начали жаловаться на несправедливости и притеснения, он спросил нас: ‘Разве у вас нет самопалов и сабель?’
— А если бы ты стоял перед Царем царствующих, то он спросил бы тебя: простил ли ты врагам своим, как я простил своим?
— Я не хочу войны с Польшей!
— Зачем же ты приставляешь меч к ее горлу?
— Я хочу освободить казаков из ваших рук
— Чтобы опутать их татарскими сетями.
— Я хочу защитить веру!
— Вместе с басурманом?
— Прочь! Ты не голос моей совести! Прочь, говорю тебе!
— Пролитая кровь и человеческие слезы падут на тебя! Тебя ждет смерть и суд!
— Зловещий ворон! — вскричал Хмельницкий с бешенством и, сверкнув ножом, замахнулся им на Скшетуского.
— Ну, убей! — проговорил тот.
И снова настало молчание, снова слышалось только храпение спящих да жалобное чириканье сверчка. Хмельницкий несколько мгновений не отнимал ножа от груди поручика, наконец он пришел в себя, опустил нож и, схватив кувшин с водкой, выпил его до дна и тяжело опустился на скамью.
— Не могу убить его, — бормотал он, — не могу! Да и поздно уже! И возвращаться назад уже поздно… Что ты мне говоришь о суде и крови?
Он и раньше выпил уже много, а теперь водка окончательно опьянила его, и сознание’его все больше туманилось.
— Какой там суд? Что? Хан обещал мне помощь, а Тугай-бей здесь спит! Завтра молодцы двинутся. С нами святой Михаил-победитель! А если бы… если бы… то… я выкупил тебя у Тугай-бея, помни это и скажи… Ой, что-то болит, болит… Поздно сворачивать с дороги! Суд… Наливайко… Павлюк…
Вдруг он вскочил, вытаращил испуганные глаза и закричал:
— Кто здесь?
— Кто здесь? — повторил полусонный кошевой.
А Хмельницкий опустил голову на грудь, покачнулся раз, другой, пробормотал: ‘Какой суд’, — и заснул.
Скшетуский страшно побледнел и ослабел от полученных недавно ран и от волнения, которое испытывал во время разговора. Думая, что это приближается к нему смерть, он начал громко молиться.

Глава XIII

На другой день, утром, пешее и конное казацкое войско двинулось из Сечи. Хотя степи еще не окрасились кровью, но война уж началась. Полки шли за полками, казалось, будто саранча, пригретая весенним солнцем, летит роями из тростников Чертомелика на украинские нивы. В лесу, за Базавлуком, казаков ожидали готовые к походу ордынцы. Помощь, которую хан послал запорожцам и Хмельницкому, состояла из шести тысяч отборных воинов, вооруженных несравненно лучше, чем обыкновенные татары-разбойники. Казаки при виде их начали бросать вверх шапки. Загремели пушки и самопалы. Крики казаков, смешавшись с татарскими криками ‘алла!’, гулко раздавались в воздухе. Хмельницкий и Тугай-бей, оба с бунчуками, подъехали друг к другу на конях и торжественно поздоровались.
Был произведен походный смотр с быстротой, свойственной казакам и татарам, после которого войска двинулись в путь. Ордынцы заняли места по бокам, Хмельницкий с конницей в середине, за ними страшная запорожская пехота {Вопреки существующему теперь мнению, Боплан утверждает, что запорожская пехота значительно превышала конницу. По его мнению, 200 поляков могли легко разбить 2000 казацкой конницы, но зато 100 пеших казаков могли долго защищаться из-за окопов против 1000 поляков.}, далее — пушкари со своими орудиями, затем обоз, повозки и возы с прислугой и припасами и, наконец, чабаны со стада ми запасного скота.
Миновав базавлукский лес, полки вступили в степи. День был ясный, и на небе не было видно ни одной, тучки. Легкий ветерок дул с севера к морю, солнце играло на копьях казаков и на степных цветах. Перед глазами казаков раскинулись Дикие Поля, точно безбрежное море, при виде их казаками овладело радостное чувство. Большая малиновая хоругвь с изображением Архангела склонялась по нескольку раз, приветствуя родимую степь, а за нею склонялись все бунчуки и казацкие знамена. Из груди у всех вырвался один общий крик
Полки свободно развернулись. Довбыши и теорбанисты стали впереди войска, загремели котлы, зазвенели литавры и теорбаны, и тысячи голосов запели казацкую песню, которая громким эхом расходилась по всей степи:
Гей вы, степи, гей, родныя,
Красным цветом писаныя,
Як море-широкия…
Теорбанисты, опустив поводья и откинувшись на седлах, ударяли по струнам теорбанов, подняв к небу глаза, литаврщики, вытянув над головой руки, били в свои медные круги, довбыши гремели в котлы, и все эти звуки, вместе с монотонными словами песни и пронзительным, резким свистом татарских дудок, сливались в одну дикую, резкую ноту, унылую, как сама пустыня. Войско упивалось этими звуками, головы всех мерно покачивались в такт песне, казалось, сама степь поет и колышется со всеми движущимися на ней людьми, лошадьми и знаменами.
Испуганные стаи птиц поднимались в воздух и летели перед войском, словно вторая, воздушная рать.
Временами песня и музыка смолкали, и тогда слышался только шум развевающихся знамен, топот и фырканье лошадей, скрип обозных телег, напоминая собою крик лебедей или журавлей.
Впереди войска, под большим малиновым знаменем и бунчуком, на белом коне и с золоченой булавой в руках, ехал Хмельницкий, одетый в красное. Войско медленно двигалось на север, точно грозная волна, покрывая собою реки, дубравы и курганы и прерывая шумом и криками степную тишь.
А из Чигорина, с северной стороны пустыни, навстречу этой волне шла другая — коронные войска под предводительством молодого Потоцкого.
Запорожцы и татары шли точно на свободный пир, с веселой песней, а суровые польские гусары двигались в мрачном молчании, неохотно идя на эту бесславную борьбу.
Здесь, под малиновым знаменем, старый, опытный воин грозно потрясал своей булавой, заранее уверенный в победе и мести, а там впереди войска ехал юноша с задумчивым лицом, как бы предугадывая близкую печальную судьбу.
Их разделяло еще большое пространство стели.
Хмельницкий не торопился: он рассчитывал, что чем больше углубится в пустыню молодой Потоцкий и чем дальше отойдет от обоих гетманов, тем легче будет победить его. А тем временем новые беглецы из Чигирина, Поволочи и других украинских городов ежедневно увеличивали собою силы запорожцев, принося одновременно вести о неприятельском стане. Хмельницкий узнал от них, что старый гетман выслал сына сухим путем с двумя тысячами конницы, а шесть тысяч казаков и одну тысячу немецкой пехоты отправил Днепром, на байдаках. Оба отряда получили приказ не удаляться друг от друга, но его пришлось нарушить в первый же день, так как байдаки были унесены быстрым течением Днепра и значительно опередили идущих берегом гусар, движение которых сильно замедлялось переправами через многочисленные реки, впадающие в Днепр.
Поэтому-то Хмельницкий и не спешил, желая, чтобы расстояние между двумя неприятельскими отрядами увеличилось еще больше. На третий день похода он расположился лагерем для отдыха у Камышовой Воды.
А разведчики отряда Тугай-бея поймали тем временем двух драгун, беглецов из отряда Потоцкого. Они бежали день и ночь и значительно опередили свой отряд Их сейчас же привели к Хмельницкому.
Их рассказы подтвердили то, что уже было известно Хмельницкому о силах молодого Стефана Потоцкого, кроме того, он узнал, что предводителями казаков, плывших вместе с немецкой пехотой, были старый Барабаш и Кшечовекий.
Услышав это имя, Хмельницкий вскочил с места.
— Кшечовекий, полковник реестровых переяславских казаков?! — воскликнул он.
— Он самый, ясновельможный гетман! — отвечали драгуны.
Хмельницкий обратился к окружавшим его полковникам.
— Вперед! — скомандовал он громовым голосом.
Через час войско двинулось в путь, хотя солнце уже садилось и ночь не обещала быть светлой. Западная сторона неба была вся покрыта страшными и темными, похожими на какие-то чудовища тучами, которые надвигались друг на друга, словно желая вступить в борьбу.
Отряд направлялся в левую, сторону, к берегу Днепра. Теперь он уже шел молча, без песен и боя в литавры, и настолько быстро, насколько позволяла трава, которая была местами так высока, что в ней тонули целые полки, а разноцветные знамена казались плывущими по степи. Конница пробивала дорогу пехоте и обозу, которые двигались с большим трудом и вскоре значительно отстали. А ночь уже покрыла степь. Огромная красная луна медленно выплыла на небо, но, заслоняемая каждую минуту тучами, часто гасла, как лампа, задуваемая ветром.
Было уже далеко за полночь, когда перед глазами казаков и татар появилась огромная черная масса, отчетливо вырисовывающаяся на темном фоне неба.
Это были стены Кудака.
Разведчики, скрытые темнотой ночи, приближались к замку осторожно и тихо, точно волки или ночные птицы. А что если можно будет неожиданно овладеть сонной крепостью?
Но вдруг с крепостного вала сверкнула молния и рассеяла темноту, страшный гул потряс днепровские скалы, и огромное ядро, описав на небе яркую дугу, упало в степную траву.
Мрачный циклоп Гродицкий дал знать, что он не спит.
— Вот пес одинокий! — шепнул Хмельницкий Тугай-бею. — Видит и ночью.
Казаки миновали замок, о взятии которого они не могли и думать в эту минуту, так как им самим навстречу шли коронные войска, и двинулись далее Но Гродицкий продолжал так палить им вслед что крепостные стены тряслись, он не столько хотел причинить им вред, — так как они шли на довольно значительном расстоянии, — сколько предупредить войска, плывшие Днепром и, быть может, находившиеся уже недалеко.
Звук кудакских пушек поразил слух Скшетуского. Молодой рыцарь, которого по приказанию Хмельницкого везли в казацком отряде, на другой день по выступлении в поход тяжко заболел. В битве под Хортицею он, правда, не получил ни одной смертельной раны, но зато потерял столько крови, что в нем еле теплилась жизнь. Раны его. перевязанные по-казацки старым кантарным, открылись вновь, у него, появилась горячка, и он в полузабытьи лежал в телеге, не зная, что творится на белом свете. Проснулся он только от грома кудакских пушек Он открыл глаза, приподнялся на возу и стал озираться вокруг. Казацкий табор крался в темноте, как хоровод теней, а замок гремел и озарялся розоватым дымом, огненные ядра скакали по степи, хрипя и ворча, как разъяренные псы, Скшетуским овладела такая жалость, такая тоска, что он готов был сейчас умереть, чтобы хоть душой быть со своими. Война, война! ю он в отряде врагов, безоружный, больной и не в состоянии даже подняться с Телеги. Польша в опасности, а он не летит спасать ее! А там, в Лубнах, войска, наверное, уж выступают в поход. Князь, сверкая глазами, носится перед рядами войск, и в которую сторону он укажет булавой, в ту сейчас же склоняются копья, как громовые удары. И перед глазами поручика начали вставать все знакомые лица: вот маленький Володыевский летит во главе других с тонкой саблей в руках, это боец из бойцов: с кем он скрестит свою саблю, тот уж погиб наверняка, а там Лодбипента поднимает свой меч! Снесет он три головы или нет? Вот ксендз Яскульский охраняет хоругви и молится, подняв руки к небу, но он бывший солдат и, не будучи иногда в состоянии сдержаться, кричит время от времени: ‘Бей!’ А вот полки несутся вперед, разгоняются, гонят врагрв, битва, смятение!
Но вдруг видение меняется. Перед поручиком стоит Елена, бледная, с распущенными волосами, и кричит ‘Спасай меня, за мной гонится Богун!’ Скшетуский вскакивает с телеги, но вдруг чей-то голос, этот раз уже наяву, говорит ему:
— Лежи смирно, детина, не то свяжу!
Это есаул Захар, которому Хмельницкий приказал беречь Скшетуского как зеницу ока, он укладывает его опять в телегу, закрывает лошадиной шкурой и спрашивает:
— Что с тобою?
Скшетуский окончательно приходит в себя. Видения исчезают. Возы идут по самому берегу Днепра. С реки долетает холодный ветер, ночь бледнеет водяные птицы поднимают свой утренний крик.
— Слушай, Захар, мы уже миновали Кудак? — спрашивает Скшетуский.
— Миновали! — отвечает запорожец.
— А куда мы идем?
— Не знаю. Битва, каже, буде, але не знаю…
При этих словах сердце Скшетуского радостно забилось. Он думал, что Хмельницкий будет осаждать Кудак и с этого начнет войну. Но поспешность, с какой казаки двигались вперед, заставляла его предполагать, что коронные войска уже близко, а Хмельницкий миновал крепость для того, чтобы избежать сражения под его пушками. ‘Может быть, еще сегодня я буду свободен’, — подумал поручик, с благодарностью поднимая к небу глаза.

Глава XIV

Грохот кудакских пушек слышали также и войска, плывшие на байдаках, под предводительством старого Барабаша и Кшечовского.
Состояли эти войска из шести тысяч реестровых казаков и одного полка отборной немецкой пехоты под начальством полковника Ганса Флика.
Николай Потоцкий долго колебался, прежде чем выслал казаков против Хмельницкого, но так как Кшечовский имел на них огромное влияние, а гетман безгранично доверял ему, то он велел казакам принести присягу и с Богом отправил их.
Кшечовский, опытный воин, прославившийся в прежних походах, был обязан Потоцким и званием полковника, и дворянством, которое ему выхлопотали на сейме, и, наконец, обширными имениями, лежавшими при слиянии Днестра и Лядовы и бывшими в полном пожизненном его владении.
Его соединяли с Польшей и Потоцким такие тесные узы, что даже тень подозрения не могла зародиться в душе гетмана. Притом же это был человек в полном расцвете, ему еще не было пятидесяти лет, а за оказанные им услуги стране перед ним открывалась блестящая будущность. Многие видели в нем преемника Стефана Хмельницкого, который начал свою карьеру простым степным казаком, а впоследствии сделался воеводой киевским и сенатором Польши.. От Кшечовского зависело пойти этой дорогой, на которую его толкали и мужество, и энергия, и необузданное честолюбие, одинаково жадное и к богатству и к власти. Это же честолюбие заставляло его добиваться питинского староства, а когда его получил вместо него Корбут, он глубоко затаил в сердце обиду и почти заболел с досады и зависти. Теперь, казалось, судьба снова улыбнулась ему, получив от великого гетмана такое важное назначение, он смело мог рассчитывать, что имя его будет известно королю. А это было весьма важно, так как тогда ему стоило только поклониться, чтобы получить грамоту с дорогими шляхетскому сердцу словами: ‘Бил нам челом и просил нас, а мы, памятуя его заслуги, даем ему итак далее…’.Таким путем добивались на Руси богатства и почестей, так же переходили в частные руки огромные пространства степи, принадлежавшей прежде Богу да Польше, таким же путем простой мужичок превращался в пана и льстил себя надеждой, что его потомки будут заседать в сенате.
Кшечовскому, однако, не по сердцу было делить власть с Барабашем, хотя раздел этот был только фиктивным. В действительности же старый черкасский полковник так постарел и осунулся, особенно за последнее время, что жил на земле одним только телом, душа же его и разум находились в состоянии какого-то оцепенения, обыкновенно предшествующего смерти. В начале похода он как будто бы проснулся и начал энергично распоряжаться, словно при звуках военных труб в его жилах быстрее потекла старая солдатская кровь,— в свое время он был известным рыцарем и предводителем, — но когда они двинулись, его усыпили песни казаков и плавное движение лодок, и он забыл обо всем Кшечовский распоряжался и заведовал всем сам, Барабаш просыпался только для еды, наевшись, он по привычке спрашивал о том о сем и, получив кое-как ответы, вздыхал и говорил: ‘Хотел бы лечь в могилу на другой войне, но да будет воля Божия’.
Между тем связь с коронным войском, идущим под предводительством Стефана Потоцкого, была сразу же порвана. Кшечовский ворчал, что гусары и драгуны идут слишком медленно, что слишком много времени теряют при переправах, что у молодого сына гетмана нет военного опыта, но тем не менее велел всем своим людям грести и подвигался вперед
Байдаки плыли по течению Днепра к Кудаку, все больше и больше удаляясь от коронных войск
Однажды ночью послышался грохот пушек.
Барабаш спал и не проснулся. Флик, который ехал впереди, пересел в челн и подъехал в Кшечовскому.
— Господин полковник, — сказал он, — это кудакские пушки! Что нам делать?
— Остановите байдаки… Проведем ночь в тростниках!
— Хмельницкий, очевидно, осаждает крепость. По моему мнению, следовало бы отбить его.
— Я не спрашиваю вашего мнения, а только отдаю приказание. Командую я!
— Господин полковник!..
— Стоять и ждать! — сказал Кшечовский.
Но видя, что энергичный немец щиплет свою рыжую бороду и, по-видимому, не думает уступать, мягче прибавил:
— Может быть, завтра к утру подоспеет каштелян со своей артиллерией, а крепость за одну ночь не возьмут.
— А если он не подойдет?
— Будем ждать хоть два дня. Вы не знаете Кудака: они поломают себе на нем зубы, а без каштеляна я не пойду, да и права не имею. Это его дело.
Кшечовский был, по-видимому, прав, и Флик, не настаивая больше, вернулся к своим немцам.
Лодки вскоре подошли к правому берегу и стали прятаться в тростник, густо покрывавший широко разливавшуюся в этом месте реку. Наконец плеск весел стих, лодки скрылись, и река, казалось, совсем обезлюдела. Кшечовский запретил разводить огонь, петь песни и разговаривать, кругом настала глубокая тишина, прерываемая только далеким отголоском кудакских пушек.
На лодках, однако, никто, кроме Барабаша, не сомкнул глаз. Флик, как настоящий рыцарь, жаждал битвы и птицей полетел бы под Кудак, Казаки тихонько рассуждали между собою, что может случиться с крепостью, выдержит она или нет. А гул орудий все усиливался. Все были уверены, что замок отражает горячий штурм.
— Хмель не шутит, да и Гродицкий тоже! — шептали казаки. — Что-то будет завтра?
Этот же вопрос задавал себе, наверное, и Кшечовский, который сидел на корме своей лодки в глубокой задумчивости. Он хорошо и давно знал Хмельницкого и считал его до сих пор необыкновенно даровитым человеком, которому только негде было развернуться, чтобы взлететь орлом на высоту, теперь же усомнился в этом. Пушки гремели не переставая, неужели Хмельницкий на самом деле осаждает Кудак? Если так, думал Кшечовский, то он погиб.
Как? Подняв все Запорожье, заручившись помощью хана и собрав силу, какою до сих пор не. располагал еще ни один из атаманов, он, вместо того чтобы как можно скорее идти на Украину, поднять там чернь и переманить к себе городских казаков, вместо того чтобы как можно скорее уничтожить гетманов и овладеть страной, прежде чем успеют подойти на ее защиту войска, — Хмельницкий, этот опытный воин, штурмует неприступную крепость, которая может задержать его на целый год! И он допустит, чтобы самые лучшие его силы разбились о стены Кудака, как разбиваются волны о днепровские пороги! Неужели он будет ждать, пока гетманы окружат его, как Наливайко под Солоницей?
‘Он погиб! — еще раз повторил Кшечовский. — Свои же казаки выдадут его. Неудачный штурм вызовет неудовольствие и замешательство, искра бунта погаснет в самом начале, и тогда Хмельницкий сделается не опаснее меча, который сломался у рукоятки. Глупец! Ergo1, — подумал затем Кшечовский. — ergo {Следовательно (лат.).}, завтра утром я высажу своих казаков и немцев на берег, а на следующую ночь брошусь на ослабленного штурмом неприятеля, вырежу запорожцев, а Хмельницкого, связанного, приведу к гетману. Это его собственная вина — могло бы случиться иначе!’
И разыгравшиеся честолюбивые мечты Кшечовского понеслись, словно на крыльях сокола. Он отлично знал, что молодой Потоцкий никоим образом не может подойти к завтрашней ночи, следовательно, кто снесет голову гидры? Кшечовский! Кто подавит бунт, который может страшным пожаром охватить всю Украину? Кшечовский! Конечно, старый гетман локривится немного, что все это обойдется без участия его сына, но скоро и перестанет, а между тем все лучи славы и королевская милость озарят чело победителя.
Нет, придется, однако, поделиться славой со старым Барабашем и Гродицким! Пан Кшечовский сперва сильно омрачился, но тут же повеселел. Старое это бревно, Барабаш, уже одной ногою в могиле, а Гродицкому позволь только в Кудаке сидеть и татар время от времени пугать, больше ничего ему не надобно. Так что остается только он, Кшечовский.
Вот бы гетманства украинского добиться!
Звезды мерцали в небесах, а полковнику казалось, что это камни драгоценные в булаве сверкают, ветер шуршал в очерете, а ему чудилось, что шумит бунчук гетманский.
Пушки Кудака продолжали грохотать.
‘Хмельницкий шею под топор подставит, — продолжал размышлять полковник, — но тут он сам виноват! А могло быть по-другому! Вот если бы он сразу пошел на Украину’. Могло по-другому быть! Там все кипит и бурлит, там порох, ждущий искры. Польша могуча, но побороть Украину у нее сил не хватит, а король немолод и немощен!
Одна выигранная запорожцами битва имела бы неслыханные последствия…’
Кшечовский спрятал лицо в ладони и сидел неподвижный, а звезды меж тем скатывались все ниже и ниже и потихоньку пропадали за степной кромкой Перепела, сокрытые в травах, начали подавать голоса. Близился рассвет.
В конце концов мысли полковника утвердились в единственном решении. Завтра он ударит на Хмельницкого и разобьет его в пух и прах Через его труп достигнет он богатств и почестей, станет орудием кары в руце Польши, ее избавителем, а в будущем ее сановником и сенатором. После победы над Запорожьем и татарами ему ни в чем не откажут.
А лигинского староства все ж не дали.
Вспомнив это, Кшечовский сжал кулаки. Не дали ему староства, несмотря на могучую поддержку протекторов его, Потоцких, несмотря на собственные его военные заслуги, и все потому, что был он homo novus {Выскочка (лат.).}, a его соперник от князей родословие вел. В этой Польше не довольно стать шляхтичем, надо дождаться, чтобы шляхетство твое покрылось плесенью, как винная бутылка, чтобы заржавело, точно железо.
Только Хмельницкий мог изменить заведенный порядок, к чему, надо думать, и сам король отнесся бы благосклонно, но предпочел, несчастный, разбить башку о кудацкие утесы.
Полковник понемногу успокаивался. Ну не дали ему староста — что из того? Тем более сделают теперь все, чтобы его вознаградить, особенно же после победы и подавления бунта, после избавления Украины от братоубийственной войны, — да чего там! — всей Польши избавления! Тут уж ему ни в чем не откажут, тут ему и в Потоцких надобности не будет.
Сонная голова его склонилась на грудь, и он уснул, грезя о староствах, каштелянствах, о пожалованиях королевских и сеймовых…
Когда Кшечовский проснулся, уже развиднелось. На байдаках все еще спали. В отдалении поблескивали в бледном предрассветном свете днепровские воды. Вокруг была мертвая тишина. Тишина эта его и разбудила.
Кудацкие пушки не палили.
‘Что это? — подумал Кшечовский. — Первый штурм отбит? Или же Кудак взяли?’
Но такого быть не может!
Нет! Просто отброшенное казачье затаилось где-нибудь подальше от крепости и зализывает раны, а кривой Гродицкий поглядывает на них из бойниц, поточнее наводя пушки.
Завтра они снова пойдут на приступ и снова сломают зубы.
Меж тем совсем поутрело. Кшечовский поднял людей на своем байдаке и послал лодку за Фликом.
Тот незамедлительно прибыл.
— Господин полковник! — сказал Кшечовский. — Если до вечера каштелян не подойдет, а к ночи штурм не повторится, мы двинемся крепости на помощь.
— Мои люди готовы, — ответил Флик
— Раздай же им порох и пули.
— Уже роздано.
— Ночью высадимся на берег и безо всякого шума пойдем степью. Нападем неожиданно.
— Gut! Sehr gut {Хорошо! Очень хорошо! (нем.).}! Но не проплыть ли на байдаках еще немного? До крепости мили четыре. Для пехоты неблизко.
— Пехота сядет на запасных лошадей.
— Sehr gut!
— Пускай люди тихо сидят по камышам, на берег не выходят и шума не поднимают. Огня не зажигать, а то нас дым выдаст. Неприятель не должен знать о нас ничего.
— Туман такой, что и дыма не увидят.
И точно, сама река и рукав ее, заросший очеретом, в котором скрывались байдаки, и степи — все, куда ни погляди, было погружено в белый непроглядный туман. Правда, пока что было раннее утро, а потом туман мог рассеяться и степные пространства открыть.
Флик отплыл. Люди на байдаках потихоньку просыпались, тотчас же было объявлено распоряжение Кшечовского сидеть тихо так что за утреннюю еду принимались без обычного бивачного гама. Пройди кто-нибудь берегом или проплыви по реке, ему бы даже в голову не пришло, что в излучине этой находится несколько тысяч человек. Коней, чтобы не ржали, кормили с руки. Байдаки, скрытые туманом, затаившись, стояли в камышовой чащобе. То и дело прошмыгивала лишь маленькая двухвесельная лодочка, развозившая сухари и приказы, но в остальном царило гробовое молчание.
Внезапно вдоль всего рукава в травах, тростнике, камышах и прибрежных зарослях послышались странные и многочисленные голоса:
— Пугу! Пугу!
Молчание…
— Пугу! Пугу!
И снова наступила тишина, словно бы голоса эти, окликавшие с берега, ждали ответа.
Ответа не было. Призывы прозвучали и в третий раз, но уже резче и нетерпеливее:
— Пугу! Пугу!
Тогда со стороны челнов из тумана раздался голос Кшечовского:
— Кто еще там?
— Казак с лугу!
У казаков, скрытых в байдаках, тревожно забились сердца. Этот таинственный зов был хорошо знаком им. Так переговаривались обыкновенно между собою запорожцы на зимовниках, а в военное время приглашали своих собратьев — реестровых и городских казаков, между которыми многие тайно принадлежали к запорожскому братству.
— Что вам надо? — снова раздался голос Кшечовского.
— Запорожский гетман Богдан Хмельницкий, дает вам знать, что его пушки обращены в вашу сторону.
— Скажите запорожскому гетману, что наши пушки обращены на берег…
— Пугу! Пугу!
— Чего еще хотите?
— Богдан Хмельницкий, запорожский гетман, приглашает своего приятеля, полковника Кшечовского, побеседовать с ним.
— Пусть дает заложников!
— Десять куренных?
— Хорошо!
В ту же минуту берега покрылись запорожцами, которые до этого скрывались в траве. В глубине степи показались приближающиеся конница, пушки, сотни хоругвей, знамен и бунчуков. Они шли с пением и боем в литавры. Это шествие напоминало скорее радостную встречу, чем столкновение неприятельских сил.
Казаки с байдаков отвечали криками. Тем временем подъехали лодки с куренными атаманами. Кшечовский сел в одну из них и отъехал к берегу. Там ему подали коня и проводили к Хмельницкому.
Увидав его, Хмельницкий снял шапку и радостно приветствовал его.
— Полковник! — сказал он. — Мой старый приятель и кум! Когда коронный гетман приказал тебе поймать меня и представить в отряд, ты не сделал этого, наоборот, предупредил меня, чтобы я спасался бегством. Я обязан тебе за этот поступок благодарностью и братской любовью!
Говоря это, он приветливо протянул руку Кшечовскому, но смуглое лицо последнего осталось холодным как лед.
— А теперь, гетман, когда ты уже спасся, то заводишь бунт? — сказал он.
— Я добиваюсь только прав и своих, и твоих, и целой Украины. У меня в руках королевские грамоты, и я надеюсь, что милостивый король не сочтет это злом.
Кшечовский, пристально всматриваясь в глаза Хмельницкого, спросил с ударением:
— Ты осаждал Кудак?
— Я? Разве я сошел с ума? Я миновал Кудак без единого выстрела, хоть старый слепец и потчевал меня пушечной стрельбой. Мне было не до Кудака, я торопился на Украину и к тебе, моему старому другу и благодетелю.
— Чего же ты хочешь от меня?
— Отъедем немножко в степь и поговорим.
Они отъехали. Через час они вернулись, лицо Кшечовского было бледно и страшно. Он тотчас же начал прощаться с Хмельницким, который сказал ему на прощание:
— Нас будет только двое в этой Украине, а над нами один только король и никто больше!
Кшечовский вернулся к лодкам. Старый Барабаш, Флик и казаки с нетерпением ждали его.
— Что там? — спрашивали со всех сторон.
— Высаживаться на берег! — ответил повелительным голосом Кшечовский.
Барабаш поднял свои сонные веки, в его глазах мелькнул какой-то огонек.
— Как же это? — спросил он.
— Высаживаться на берег, сдаемся!
Кровь прилила к бледному и желтому лицу Барабаша. Он вскочил с барабана, на котором только что сидел, и выпрямился: дряхлый старик превратился в полного жизни и силы великана.
— Измена! — закричал он.
— Измена! — повторил за ним и Флик, хватаясь за рукоятку сабли.
Но не успел он обнажить ее, как Кшечовский, взмахнув саблей, одним ударом уложил его на месте.
Затем, перескочив из байдака в старый челн, в котором сидело четыре запорожца с вилами в руках, он громко крикнул:
— К лодкам!
Челнок помчался стрелой. Кшечовский же, стоя посредине лодки, с надетой на окровавленную саблю шапкой и пылающими глазами, кричал могучим голосом:
— Дети! Не будем убивать своих! Да здравствует запорожский гетман, Богдан Хмельницкий!
— Да здравствует гетман! — повторили тысячи голосов.
— Погибель ляхам!
— Погибель!
Крикам в лодках вторили крики запорожцев, находившихся на берегу. Многие, стоявшие в дальних лодках, не знали еще, в чем дело, но как только разнеслась весть, что Кшечовский переходит к запорожцам, казаками овладел безумный восторг. Шесть тысяч шапок взлетело на воздух, из шести тысяч ружей грянули выстрелы. Байдаки тряслись от топота казаков. Начался страшный шум и давка. Однако радости этой суждено было обагриться кровью, потому что старый Барабаш предпочитал лучше погибнуть, чем изменить знамени, под которым прослужил всю свою жизнь.
К нему присоединилось еще несколько десятков черкасских казаков, и вот началась борьба, короткая, но страшная, как вообще всякая борьба, где горсть людей, добивающихся не пощады, а смерти, сопротивляется целой толпе. Ни Кшечовский, ни казаки не ожидали такого сопротивления. В старом полковнике проснулся прежний лев. На призыв сложить оружие он отвечал выстрелами и, стоя с булавой в руках и развевающимися седыми волосами, громовым голосом отдавал приказания.
Лодку его окружили со всех сторон. Казаки, которые не могли протиснуться к нему на байдаках, прыгали в воду и вплавь или вброд пробирались между тростниками, хватались за края лодки и с яростью лезли в нее. Сопротивление продолжалось недолго. Верные Барабашу казаки все уже были исколоты, изрублены или просто разорваны руками, и трупы их покрыли весь байдак. Только Барабаш сопротивлялся еще с саблей в руках
Кшечовский протиснулся к нему и крикнул:
— Сдайся!
— Изменник! Погибель тебе! — ответил Барабаш, взмахнув кверху саблей.
Кшечовский поспешно спрятался в толпу.
— Бей! — крикнул он казакам.
Но никто, казалось, не хотел первым поднять, руку на старика, к несчастью, старый полковник поскользнулся в крови и упал. Лежа, он уже не возбуждал такого уважения или страха, и несколько десятков копий тотчас же вонзились в его тело. Старик успел только крикнуть: ‘Иисусе Христе! Матерь Божия!’
Старика начали рубить на куски Отрубленную голову перебрасывали с байдака на байдак, играя ею, как мячом, до тех пор, пока она от чьего-то неловкого движения не упала в воду.
Оставались еще немцы, с которыми справиться было гораздо труднее, так как отряд этот состоял из тысячи старых закаленных в войнах солдат. Флик, правда, уже пал от руки Кшечовского, но во главе отряда остался еще подполковник Иоганн Вернер, ветеран Тридцатилетней войны.
Кшечовский был уверен, что возьмет над немцами верх, так как байдаки их были окружены со всех сторон казаками, но ему хотелось сохранить для Хмельницкого такой деятельный и хорошо вооруженный отряд пехоты целым, он вступил с ними в переговоры.
Некоторое время ему казалось, что Вернер уже соглашается с ним, потому что он спокойно говорил с Кшечовским, внимательно слушая все его обещания, на которые полковник не скупился.
Он обещал им выдать жалованье, задержанное Польшей, за все истекшее уже время и за год вперед. Через год солдаты могли бы идти куда им захочется, хотя бы в коронное войско.
Вернер, казалось, раздумывал, а сам тем временем тихо отдавал приказания двинуть байдаки так, чтобы они образовали замкнутый круг. По краям лодок стали стеной пехотинцы, рослые и сильные, одетые Ж желтые колеты и такого же цвета шапки, в полном боевом порядке, с выдвинутой для стрельбы вперед левой ногой и с мушкетами с правого бока.
Вернер стал с обнаженной саблей в руках в первом ряду и долго раздумывал. Наконец, подняв голову, сказал:
— Хорошо, мы согласны!
— Вы ничего не потеряете на новой службе! — закричал радостно Кшечовский.
— Но с условием…
— Соглашаюсь заранее!
— Тем лучше! Наша служба у Польши кончается в июне, и тогда мы перейдем к вам.
С уст Кшечовского сорвалось проклятье, но он сдержался.
— Вы шутите со мной, господин лейтенант? — спросил он.
— Нисколько! — флегматично ответил Вернер. — Наша солдатская честь велит нам хранить договор. Служба наша кончается в июне. Мы хотя и служим за деньги, но не изменяем. Иначе никто бы не нанимал нас, да и вы сами не доверяли бы нам, потому что кто бы мог поручиться вам, что мы при первой же битве не перейдем снова к гетманам?
— Чего же вы хотите?
— Чтобы вы дали нам возможность уйти!
— Этого не будет, шальная голова! Я велю всех тогда перерезать!
— А сколько ты потеряешь своих?
— Ни один из вас не уйдет!
— А вас не останется и половины!
Оба были правы, поэтому Кшечовский не хотел еще начинать битвы, хотя спокойствие немца заставляло кипеть его кровь и доводило до бешенства.
— Пока солнце не скрылось еще отсюда — одумайтесь, а потом я велю стрелять! — крикнул им Кшечовский, поспешно отъезжая, чтобы посоветоваться с Хмельницким.
Настало ожидание Казацкие байдаки еще теснее окружили немцев, сохранявших при виде опасности спокойствие и невозмутимое хладнокровие старых и опытных войной На оскорбления и угрозы, летевшие каждую минуту с казацких лодок, они отвечали презрительным молчанием. Было что-то поражающее в этом спокойствии, среди усиливающихся взрывов ярости казаков, которые, грозно потрясая своими копьями и пищалями, нетерпеливо ожидали сигнала к битве.
А солнце тем временем постепенно перешло на западную сторону неба и скрылось совсем. Послышался трубный сигнал, а вслед за ним раздался голос Кшечовского:
— Солнце уже скрылось! Одумались ли вы?
— Да! — ответил Вернер и, повернувшись к солдатам, махнул, обнаженной саблей. — Пали! — скомандовал он спокойным, флегматичным голосом.
Раздались выстрелы. Плеск падающих в воду тел. яростные крики и отчаянная стрельба были ответом на звуки немецких мушкетов. Вытащенные на берег пушки загудели басом и начали осыпать ядрами немецкие байдаки. Река совершенно покрылась дымом, и только равномерные выстрелы мушкетов, раздававшиеся среди криков, грохота пищалей и самопалов, свидетельствовали о том, что немцы продолжают защищаться.
Битва продолжалась после захода солнца, но, казалось, уже ослабевала. Хмельницкий, в сопровождении Тугай-бея, Кшечовского и нескольких атаманов, подъехал к самому берегу, чтобы следить за битвой. Раздутые его ноздри втягивали пороховой дым, а слух упивался криками тонущих и умирающих немцев. Все трое смотрели на эту резню, как на представление, которое служило им также и счастливым предзнаменованием.
Битва приходила к концу. Выстрелы смолкли, а вместо них все громче и громче раздавались торжествующие крики казаков.
— Тугай-бей! — обратился к нему Хмельницкий. — Это первый день победы.
— Нет пленных! — проворчал мурза. — Не хочу я таких побед.
— Наберем пленных на Украине! Наполнишь тогда своими пленниками весь Стамбул и Галату.
— Возьму тебя, если не будет других!
Сказав это, дикий Тугай-бей зловеще рассмеялся, прибавив через несколько минут.
— Однако я охотно взял бы этих ‘франков’.
Битва уже совсем прекратилась. Тугай-бей повернул коня к обозу, за ним — и другие.
— Ну теперь на Желтые Воды! — крикнул Хмельницкий.

Глава XV

Скшетуский, услыхав звуки битвы, с тревогой ожидал ее окончания, предполагая сначала, что Хмельницкий столкнулся со всеми силами гетманов.
Но под вечер старый Захар вывел его из заблуждения. Весть об измене казаков под предводительством Кшечовского и об избиении немцев потрясла молодого рыцаря до глубины души, она служила началом к дальнейшим изменам, так как поручик отлично знал, что немалая часть гетманских войск состоит преимущественно из казаков.
Беспокойство поручика все возрастало, а ликование в запорожском войске еще прибавляло к нему горечи. Все представлялось ему в самом мрачном свете О князе не было никаких известий, а гетманы, очевидно, сделали страшную ошибку: вместо того чтобы соединенными силами двинуться к Кудаку или же ждать врага в Украине, они разделились и, добровольно ослабив себя, предоставили возможность своим врагам прибегать к измене и вероломству. В запорожском отряде говорили, правда, еще и раньше о Кшечовском и о высылке отдельного войска под предводительством Стефана Потоцкого, но поручик не верил этим слухам. Он думал, что это хотя и сильные, но передовые отряды и что они будут вовремя отозваны назад. А на деле случилось иначе. Хмельницкий, благодаря измене Кшечовского, увеличил свои силы несколькими тысячами казаков, и молодого Потоцкого ожидала теперь страшная опасность. Хмельницкому легко было окружить и уничтожить его, лишенного помощи и заблудившегося в пустыне.
В бессонные ночи, мучимый болью от ран и тревогой, Скшетуский утешал себя мыслью о князе. Звезда Хмельницкого должна померкнуть, когда князь зашевелится в своих Лубнах А кто знает, может, он уже присоединился к гетманам? Хотя силы Хмельницкого были значительны и начало похода благоприятно для него, хотя с ним шел Тугай-бей, а в случае неудачи обещал прийти на помощь и сам крымский царь, Скшетуский и мысли не допускал, что это восстание может долго продолжаться и что один казак способен потрясти всю Польшу и сломать ее грозную силу. ‘Эта волна разобьется у порога Украины, — думал поручик, — Чем обыкновенно кончались все прежние казачьи бунты? Они вспыхивали, как огонь, и гасли при первом же столкновении с гетманами. Так было до сих пор. С одной стороны, в бой вступала горсть низовских разбойников, с другой — могущественное государство, омываемое двумя морями, развязка была понятна. Буря не может долго продолжаться — она пройдет, и горизонт снова прояснится’. Эта мысль подкрепляла Скшетуского, и только она поддерживала его на ногах, иначе он не перенес бы тягостного бремени, подобного которому не испытывал еще ни разу в жизни.
Буря пройдет, но она может опустошить поля, разрушить дома и причинить множество бед. Ведь и сам он чуть было не лишился из-за нее жизни, потерял силы и попал в неволю как раз в то время, когда свобода была ему дороже жизни. Что же могут перенести из-за нее существа более слабые, чем он, и не умеющие защищаться? Что станется с Еленой в Разлогах?
Но Елена, должно быть, уже в Лубнах. Он часто видел ее во сне, окруженную дружескими лицами и приголубленную самим князем и княгиней Гризельдой. Рыцари восхищаются ею, а она тоскует о своем возлюбленном, который пропал где-то в Сечи. Но настанет время и он вернется: ведь сам Хмельницкий обещал ему свободу. Да, казацкая волна все плывет да плывет к порогу Польши, но она разобьется, и тогда придет конец его тоске и заботам.
Волна действительно плыла. Хмельницкий, не останавливаясь, шел навстречу сыну гетмана Силы его были грозны: с казаками Кшечовского и отрядом Тугай-бея он вел с собою около 25000 опытных и жаждущих битвы воинов. О силах Потоцкого не было достоверных известий. Беглецы из его отряда говорили, что он ведет две тысячи тяжелой кавалерии и несколько пушек Исход битвы при таких силах сомнителен, иногда случалось, что достаточно было одной только атаки гусар, чтобы уничтожить врага в десять раз сильнейшего. Например, Ходкевич, литовский гетман, под Кирхгольмом с тремя тысячами гусар разбил в прах восемнадцать тысяч отборной шведской пехоты и кавалерии, а под Клушином один панцирный полк разнес несколько тысяч английских и шотландских наемников. Хмельницкий помнил все. это и, по словам русского летописца, шел медленно и осторожно: ‘многим ума своего очами, как и хитрый ловец, глядя во все стороны и имея стражу на милю и больше впереди отряда’. Так подошел он к Желтым Водам, где опять были пойманы два беглеца, они подтвердили вести о незначительных силах коронного войска и сообщили, что каштелян уже переправился через Желтые Воды. Узнав это, Хмельницкий сейчас же остановился и окружил себя окопами.
Сердце его радостно билось. Если Потоцкий отважится штурмовать его, то будет разбит. Казаки не умеют бороться в открытом поле, но из-за окопов бьются отлично и при таком превосходстве сил наверняка отразят штурм. Хмельницкий рассчитывал на молодость и неопытность Потоцкого. Но при молодом каштеляне был опытный воин, сын живецкого старосты, гусарский полковник Стефан Чорпецкий. Он заметил опасность и убедил каштеляна опять перейти Желтые Воды.
Хмельницкому ничего больше не оставалось, как двинуться за ними. На другой день, перейдя желтоводские болота, оба войска стали лицом к лицу.
Но ни один из вождей не хотел ударить первым. Неприятели начали поспешно окружать себя шанцами. Это было в субботу, пятого мая. Целый день лил дождь. Тучи так заволокли небо, что уже после полудня стало совсем темно, точно зимой. Под вечер ливень усилился, и Хмельницкий от радости потирал руки.
— Пусть только размокнет степь, — говорил он Кшечовскому, — тогда я не буду раздумывать и начну битву, гусары в своих тяжелых доспехах потонут в этом болоте.
А дождь все лил и лил, словно само небо хотело прийти на помощь запорожцам. Войско лениво окапывалось под этим ливнем. Развести огонь было немыслимо. Несколько тысяч ордынцев вышли из лагеря сторожить, чтобы польский отряд не вздумал уйти, пользуясь туманом и дождем. Настала глубокая тишина. Слышался только шум дождя да порывы ветра. В обоих отрядах никто, наверное, не сомкнул глаз.
На другой день утром в польском лагере раздался сигнал, протяжный и жалобный, потом то тут, то там забили барабаны. День наступал мрачный, темный и сырой, ливень прекратился, но все-таки падал мелкий дождь, точно просеянный сквозь сито.
Хмельницкий велел выстрелить из пушки. За первым выстрелом последовал второй, третий, десятый, и когда между противными лагерями завязалась обыкновенная пушечная ‘корреспонденция’, Скшетуский обратился к своему казацкому ангелу-хранителю:
— Захар, отведи меня на шанцы, я хочу посмотреть, что там делается.
Захару самому интересно было посмотреть, и он не противился. Они отправились на высокий бастион, откуда, как на ладони, видны были и размокшая степная равнина, и желтоводские болота, и оба войска. Взглянув на них, Скшетуский схватился за голову и крикнул:
— Боже праведный! Да ведь это отряд, не больше!
И действительно, окопы казачьего войска тянулись почти на четверть мили, а польские казались перед ними маленьким шанцем. Неравенство сил было так очевидно, что не оставалось никакого сомнения в победе казаков.
Сердце поручика сжалось от боли. Значит, не настал еще час усмирения бунта, а тот, который настанет, будет только новым его триумфом.
Стычки уже начались. С бастиона виднелись отдельные всадники и целые кучки сражающихся. Это татары бились с казаками Потоцкого, одетыми в синие и желтые цвета. Всадники быстро наезжали друг на друга и так же быстро отскакивали, заезжали и с боков, стреляя в неприятеля из пистолетов и луков или стараясь накинуть аркан. Издали эти схватки казались забавой, и только скакавшие без седоков кони свидетельствовали о том, что дело идет о жизни и смерти.
Татар высыпало все больше и больше. Вскоре все болото почернело от скученной татарской массы. Из польского лагеря стали также выходить новые отряды и выстраиваться в боевом порядке перед окопами. Они были так близко, что Скшетуский своим зорким взглядом мог ясно различить значки и бунчуки и даже рассмотреть ротмистров и поручиков, стоявших по бокам знамеа
Сердце его затрепетало, и яркий румянец выступил на бледном лице, словно надеясь встретить сочувственных слушателей в Захаре и казаках, стоявших на бастионе у пушек, он, глядя на показавшиеся из-за окопов знамена, с увлечением восклицал:
— Это драгуны Балабана, я видел их в Черкассах. А это валахский полк, у них на знамени крест! А вот выступает пехота! А вот и гусары! Гусары Чарнецкого! — кричал он в еще большем восторге.
Действительно, это были гусары, над головами которых виднелась целая туча крыльев и торчащие кверху копья, украшенные золотистыми китайками и зеленовато-черными значками. Они выступали из окопов по шести в ряд и выстраивались у вала, при виде их спокойствия и боевой выправки на глазах Скшетуского выступили слезы радости.
Хотя силы были неравны, так как против нескольких этих отрядов чернела целая масса запорожцев и татар, так далеко раскинувшаяся по степи, что не видно было ее конца, все-таки Скшетуский был уверен в победе. Лицо его озарилось радостной улыбкой, силы вернулись к нему, глаза, устремленные в поле, горели огнем, и он не мог устоять на месте.
— Дитя! — пробормотал старый Захар. — Хотела бы душа в рай!
Между тем несколько татарских отрядов с криками ‘алла!’ бросились вперед Из лагеря им ответили выстрелами. Но это была простая угроза: татары, не добежав даже до польских полков, рассыпались и, вернувшись к своим, исчезли в толпе.
Вскоре раздался звук большого сечевого барабана, и по его сигналу огромный казацко-татарский отряд, выстроенный полумесяцем, галопом поскакал вперед. Хмельницкий, очевидно, пытался одним взмахом уничтожить отряд и захватить обоз. Это было бы возможно, если бы в польском войске произошла паника, но ничего подобного там не замечалось. Поляки стояли спокойно, вытянувшись в длинную линию, защищенные с тылу валом, а с боков — пушками, так что ударить по ним можно было только с фронта Несколько мгновений казалось, что они начнут битву с места, но когда неприятельский отряд проехал уже половину болота, в польском отряде раздался сигнал к атаке, и вдруг лес копий, торчавший до тех пор кверху, разом склонился в уровень с конскими головами.
— Гусары начали атаку! — крикнул Скшетуский.
Гусары пригнулись к седлу и поскакали вперед, за ними двинулись драгунский полк и вся боевая линия. Удар, нанесенный ими, был страшен. При первом же натиске они наткнулись на три куреня — два Стебловских и один Миргородский — и в одно мгновение уничтожили их Крик их долетел даже до слуха Скшетуского. Кони и люди, сбитые с ног страшной тяжестью железных всадников, падали, как лес от бури. Сопротивление было так коротко, что Скшетускому казалось, будто какой-то гигантский змей сразу проглотил эти три полка. А они ведь считались одними из лучших в Сечи. Испуганные развевающимися крыльями гусар, кони начали производить замешательство среди запорожского войска Полки Ирклеевский, Каппоболоцкий. Минский, Шкуринский и Титоровский совсем смешались и под напором отступающих стали сами отступать в беспорядке А драгуны тем временем догнали гусар и вместе с ними принялись за кровавую жатву. Васюринский курень, после отчаянного, но короткого сопротивления, отступал в дикой панике до самых окопов. Центр сил Хмельницкого ослабевал все больше и больше и, сбитый в беспорядочную массу, поражаемый мечами и давимый железным натиском, не мог выбрать мгновения, чтобы выстроиться снова.
— Черти, а не ляхи! — крикнул старый Захар.
Скшетуский вел себя словно помешанный. Ослабший от болезни, он не мог владеть собой: одновременно и смеялся и плакал, а временами даже кричал слова команды, как будто сам командовал полком. Захар еле удерживал его за полы.
Битва происходила так близко от казацкого обоза, что можно было даже различить лица. С окопов стреляли из пушек, но казацкие ядра, поражая наравне с неприятелем и своих, еще больше увеличивали смятение.
В эту минуту в бой вступил Кшечовский во главе своих пяти тысяч казаков.
Сидя на буланом коне, он мчался в первой шеренге без шапки, с поднятой саблей в руке, сзывая к себе убегающих казаков, которые, увидев подошедшую помощь, возвращались назад и хотя беспорядочно, но все-таки приступали к атаке. В середине линии снова закипела борьба. На флангах же счастье было не на стороне Хмельницкого. Татары, дважды отбитые валахским полком и казаками Потоцкого, потеряли всякую охоту к битве. Под Тугай-беем были убиты, две лошади. Победа положительно клонилась на сторону молодого Потоцкого…
Битва, однако, продолжалась недолго. Ливень, усиливавшийся все больше и больше, мешал даже различать предметы. Дождь падал уже целыми потоками. Степь превратилась в озеро. Сделалось так темно, что в нескольких шагах нельзя было разглядеть человека. Шум дождя заглушал команды. Подмоченные самопалы и мушкеты поневоле смолкли. Само небо положило конец резне…
Хмельницкий, промокший до нитки и взбешенный, влетел в свой лагерь. Он не сказал никому ни слова Ему разбили палатку из верблюжьих шкур, где он укрылся и, сидя в одиночестве, думал свою горькую думу.
Его охватило отчаяние. Он только теперь понял, за что взялся. Он был побит и почти уничтожен в бою с такими незначительными силами, которые можно было считать лишь простым передовым отрядом. Он знал, как велика оборонительная сила Польши, и когда решился начать войну, то принимал ее в расчет, но обманулся. Так, по крайней мере, казалось ему в данную минуту, он хватался за бритый лоб, как бы желая разбить его о первое попавшееся оружие.
Что же будет, когда придется иметь дело с гетманом и со всей Польшей?
Его размышления были прерваны приходом Тугай-бея.
Глаза татарина сверкали бешенством, лицо было бледно, а зубы сверкали из-под безусых губ.
— Где добыча? Где пленные? Где головы вождей? Где победа? — спрашивал он хриплым голосом.
Хмельницкий вскочил с места.
— Там! — ответил он громко, указывая в сторону коронного войска.
— Ступай же туда! — заревел Тугай-бей. — А не пойдешь, так я на веревке потащу тебя в Крым!
— Лойду! — сказал Хмельницкий. — Пойду еще сегодня! Возьму и добычу и пленных, но ты ответишь хану: хочешь добычи, а избегаешь боя!
— Собака! — заревел Тугай-бей. — Ты губишь ханское войско.
Они несколько мгновений стояли друг против друга, раздув ноздри. Первым опомнился Хмельницкий.
— Успокойся, Тугай-бей! — сказал он. — Дождь помешал битве, но Кшечовский уже почти разбил драгун. Я знаю их: завтра они будут драться уже не так бешено. До завтра степь размокнет совсем, гусары падут. Завтра все будет наше!
— Смотри же! — проворчал Тугай-бей
— Я сдержу свое слово! Но послушай. Тугай-бей, ведь хан прислал мне тебя на помощь, а не на беду.
— Ты обещал победу, а не поражения!
— Несколько драгун уже взято нами в плен, и я отдам их тебе.
— Отдай. Я велю посадить их на кол.
— Не делай этого! Отпусти их на волю. Это украинцы из полка Балабана, мы пошлем их переманить нам драгун. Будет то же, что и с Кшечовским.
Тугай-бей смягчился, он быстро взглянул на Хмельницкого и пробормотал:
— Змея!
— Хитрость то же, что и мужество. Если они подготовят драгун к измене, тогда из их лагеря не уйдет ни одна нога, понимаешь?
— Я возьму Потоцкого.
— Я тебе отдам и Чарнецкого.
— А пока дай водки, потому что холодно.
— Ладно!
В эту минуту вошел Кшечовский. Полковник был мрачен как ночь. Ожидаемые им в будущем староства, каштелянства, замки и богатства после сегодняшней битвы заволокло непроницаемым туманом Завтра они могут окончательно исчезнуть, а из тумана вместо них вынырнет веревка или виселица. Если бы полковник не перебил немцев, то он, наверное, мечтал бы теперь изменить Хмельницкому и перейти со своими казаками на сторону Потоцкого.
Но это было уже невозможно.
Все трое молча уселись и принялись пить.
Стемнело…
Скшетуский, обессилев от радости, утомленный и бледный, неподвижно лежал в своей телеге.
Захар, искренне полюбивший его, велел своим казакам разостлать под ним войлок. Поручик прислушивался к унылому шуму дождя, но на душе у него было светло, ясно и отрадно. Его гусары показали, на что они способны, это его Польша дала отпор, достойный ее величия, вот уже первый натиск казацкой бури разбился о копья коронных войск. А ведь за ними стоят еще гетманы, князь Иеремия, столько панов и шляхты и, наконец, сам король.
Грудь Скшетуского волновалась от гордости, как будто все это могущество и вся сила заключались теперь в нем одном.
Осознав это, он в первый раз с момента утраты свободы почувствовал некоторую жалость к казакам ‘Они виноваты, конечно, что в ослеплении бросились на солнце, как мотыльки, — подумал он. — Они виноваты, дав увлечь себя человеку, который ведет их на явную гибель’.
Мысли его шли дальше. Вот настанет спокойствие, и тогда каждый будет иметь право подумать о своем личном счастье, и Скшетуский в своих мыслях унесся в Разлоги. Там, по соседству с львиной берлогой, наверное, все тихо, бунт не осмелится поднять там своей головы, а если и поднимет, то Елена уж давно в Лубнах…
Вдруг грохот пушек спутал золотые нити его мечтаний: это Хмельницкий, напившись, снова повел в атаку свои полки.
Но все кончилось только пушечной пальбой: Кшечовский удержал гетмана.
Следующий день, воскресенье, прошел спокойно, без выстрелов. Войска стояли друг против друга, словно во время перемирия.
Скшетуский приписывал это спокойствие упадку духа у казаков. Он не знал, что Хмельницкий, ‘многими ума своего очами глядя перед собой’, занят теперь тем, как бы уговорить драгун Балабана перейти на сторону запорожцев.
В понедельник битва началась с рассветом. Скшетуский смотрел на нее, как и на первую, с веселым, радостным лицом. Снова полки коронного войска выстроились у окопов, однако на этот раз не пустились в атаку, а давали отпор неприятелю с места. Степь совсем размокла, и тяжелая кавалерия почти не мота двигаться, что сразу же дало перевес легким казацким и татарским полкам. Радостное выражение постепенно исчезло с лица Скшетуского. Под польским окопом атакующая масса совсем почти покрыла узкую линию коронных войск. Казалось, что вот-вот прорвется эта цепь, и тогда начнется атака самых окопов. Скшетуский не видел сейчас и половины того воодушевления и жажды битвы, с какими польские отряды бились в первый день. Они и сегодня защищались отчаянно, но уже не ударяли первыми, не разбивали в прах куреней и не очищали перед собою полей. Глубоко размокшая почва степи не допускала такой безумной скачки, как в прошлый раз, и как бы пригвоздила тяжелую кавалерию к окопам. Вся сила и победа ее заключались в натиске, а сегодня она принуждена была стоять на месте. Хмельницкий между тем бросал в бой все новые и новые полки. Он был всюду: сам вводил в битву каждый курень и оставлял его только под неприятельскими саблями. Его воодушевление сообщилось мало-помалу и запорожцам, которые с криком и воем наперебой бросались на окопы и падали густыми рядами. Они ударялись о железную стену закованных в латы воинов и острия копий и, разбитые, изувеченные, снова поднимались в атаку. Под этим напором польское войско пошатнулось и местами начало отступать.
К полудню почти все запорожские силы были в огне и в бою, который кипел так сильно, что между двумя линиями сражающихся возник новый вал из лошадиных и человеческих трупов.
Каждую минуту в казачьи окопы возвращались с битвы вереницы раненых воинов, окровавленных, покрытых грязью, изрубленных и падающих от изнеможения Но все они возвращались с песнями и веселыми лицами, с уверенностью в победе Теряя уже сознание, они все еще кричали: ‘Погибель ляхам!’ Резервное войско, оставленное в обозе, рвалось в бой.
Лицо Скшетуского омрачилось. Польские полки начали уходить с поля за окопы. Они уже не могли держаться, и в их отступлении была заметна лихорадочная поспешность. Увидев это, двадцать тысяч казацких голосов радостно закричали. Казаки удвоили силу напора. Запорожцы налегли на казаков Потоцкого, которые прикрывали собою отступление. Но пушки и град мушкетных пуль отбросили их назад. На мгновение битва прекратилась. В польском лагере раздался звук парламентарной трубы.
Хмельницкий, однако, не хотел вести парламентарных переговоров, двенадцать куреней спешились, чтобы вместе с пехотой и татарами начать штурм вала. Кшечовский с тремя тысячами пехоты должен был в решительную минуту прийти им на помощь. Раздались звуки котлов, литавр и труб, заглушая крики и залп мушкетов.
Скшетуский дрожа смотрел, как огромные шеренги несравненной казацкой пехоты подбежали к валу и окружили его тесным кольцом. Навстречу им из окопов вырвались длинные белые полосы дыма, как будто чья-то исполинская грудь хотела сдунуть эту саранчу, неумолимо напиравшую со всех сторон. Пушечные ядра пробивали в ней борозды, выстрелы самопалов становились все чаще и чаще. Пальба не прекращалась ни на минуту — весь этот муравейник таял на глазах, местами судорожно извиваясь, как раненый исполинский змей, но все-таки шел вперед. Вот они уже у вала! Пушки не могут уже больше вредить им! Скшетуский закрыл глаза. Вопрос, увидит ли он еще на валах польские знамена, когда откроет глаза, молнией пролетел в его уме. Шум увеличивается, там творится что-то немыслимое. Из середины обоза слышатся крики. Что же случилось?
— Боже Всемогущий — вырвался крик из груди Скшетуского, когда, открыв глаза, он увидел на валу вместо большого золотого коронного знамени малиновое с изображением Архангела
Польский обоз был взят.
Поручик только вечером узнал от Захара о всем ходе штурма. Тугай-бей недаром назвал Хмельницкого змеей: в минуту самой отчаянной битвы подговоренные им драгуны Балабана перешли вдруг на сторону казаков и, бросившись с тылу на свои знамена, помогли уничтожить их.
В тот же вечер Скшетуский видел пленников и присутствовал при смерти молодого Потоцкого, который лежал с пробитым стрелой горлом, он прожил всего несколько часов после битвы и умер на руках Стефана Чарнецкого.
— Скажите отцу, — шептал в последние минуты молодой каштелян, — что я… как рыцарь…
И дальше он уже ничего не мог сказать. Душа оставила тело и отлетела на небо.
Скшетуский потом долго помнил это бледное лицо и голубые глаза, устремленные вверх в минуту смерти.
А Чарнецкий дал обет над остывающим его телом, что если Бог поможет ему вернуть свободу, то он смоет потоками крови смерть друга и позор поражения. Ни одна слеза не скатилась по суровому лицу его: эта был рыцарь с железной силой воли, известный своими подвигами, который никогда еще не сгибался ни под каким несчастьем. Он сдержал свой обет. Теперь же, вместо того чтобы предаваться отчаянию, он ободрял Скшетуского, жестоко страдавшего от поражения и позора Польши.
— Польша перетерпела не одно бедствие, — говорил Чарнецкий,— но зато у нее есть неисчерпаемая сила Ее не сломила еще никакая другая сила, не сломят теперь и бунты холопов, Бог сам накажет их, так как, восставая против власти, они этим самым противятся Его воле. Что же касается поражения, то оно, конечно, ужасно, но кто же потерпел его? Гетман или коронные войска? Нет! После измены Кшечовского отряд Потоцкого мог считаться лишь простым отрядом. Бунт, несомненно, распространится по всей Украине, но ведь там это не новость. Гетман и князь Иеремия, силы которых еще не тронуты, подавят его, чем сильнее он разгорится, тем на более продолжительное время утихнет после усмирения, а может быть, и навсегда. Слишком малодушным был бы тот, кто допустил бы мысль, что какой-то казацкий бродяга и татарский мурза могут грозить серьезной опасностью могущественному народу. Плохо пришлось бы Польше, если бы ее судьба и существование зависели от простого мужицкого бунта. Мы с презрением выступали в этот поход — закончил Чарнецкий, — и хотя отряд наш уничтожен, но я думаю, что гетманы могут усмирить этот бунт не мечом или оружием, а просто батогами.
Когда он говорил это, казалось, что говорит не пленник и не воин после проигранного сражения, а гордый гетман, уверенный в завтрашней победе. Это величие души и вера в Польшу подействовали как бальзам на раны Скшетуского. Он видел силу Хмельницкого вблизи, поэтому она немного ослепила его, тем более что до сих пор ее сопровождала удача. Силы гетманов еще не были тронуты, аза ними стояли все могущество Польши, сила права, власти и воли Божией.
Поручик отошел от Чарнецкого с более спокойным и легким сердцем, на прощанье он спросил еще Чарнецкого, не желает ли он сейчас же начать переговоры, с Хмельницким об освобождении.
— Я пленник Тугай-бея, — ответил тот, — и заплачу ему выкуп, а с этим бродягой не желаю иметь дела.
Захар, который и устроил Скшетускому это свидание с пленными, провожая его обратно до телеги, тоже утешал его:
— С молодым Потоцким нетрудно было справиться, — говорил он, — вот с гетманами будет труднее. Дело только начато, а каков будет конец. Бог его знает! Набрали казаки и татары польского добра, а вот спрятать его — это другое дело. А ты, молодец, не горюй, не тужи… Получишь свободу, уйдешь к своим, а старик будет тужить по тебе. Хуже всего — это жить под старость одному на свете. Да, с гетманами будет трудно, ох, трудно!
И действительно, победа эта, хоть и блестящая, не решала однако дела в пользу Хмельницкого. Она могла даже повредить ему, так как легко можно было предвидеть, что великий гетман, мстя за смерть сына, бросится на запорожцев с особенным ожесточением и сделает все возможное, чтобы сразу уничтожить их. Великий гетман не любил князя Иеремии, и хотя нелюбовь эта маскировалась любезностью, тем не менее довольно часто проявлялась в различных обстоятельствах. Хмельницкий отлично знал это, но предполагал, что теперь эта натянутость исчезнет и что Краковский первый протянет руку для примирения, которая обеспечит ему помощь славного воина и его могучего войска. А с такими соединенными силами да еще под начальством такого вождя, как князь, Хмельницкий не отважился бы меряться, так как сам еще не был достаточно уверен в себе. Он решил поэтому спешить, чтобы явиться в Украину одновременно с известием о желтоводской битве и ее исходе и чтобы ударить на гетманов прежде, чем к ним подоспеет княжеская помощь.
На другой день после битвы, на рассвете, он двинулся в поход, не дав даже отдохнуть войску. Он шел так быстро, как будто убегал от кого-нибудь. Войско шло вперед, заливая, точно волна, всю степь, минуя леса, дубравы и курганы, и то и дело переправлялось через реки. Дорогой казацкие войска все усиливались, так как к ним постоянно присоединялись все новые и новые толпы бегущих из Украины казаков. Они приносили также вести и о гетманах но вести эти были разноречивы: одни говорили, что князь сидит еще за Днепром, другие — что он уже соединился с коронными войсками. Одно только твердили все единогласно, что вся Украина объята огнем. Мужики не только бежали навстречу Хмельницкому в Дикие Поля, но поджигали города и села, нападали на своих панов и повсеместно вооружались. Коронные войска бьются уже две недели. Стеблов вырезан, а под Деренговцами произошла кровавая битва. Городские казаки перешли уже кое-где на сторону черни и всюду ждут только сигнала. Хмельницкий рассчитывал на все это и торопился еще больше.
Наконец он у порога: Чигирин настежь отрыл пред ним свои ворота. Казацкий гарнизон тотчас же перешел на его сторону. Войско разгромило дом Чаплинского и истребило горсть шляхты, искавшей убежища в городе. Радостные крики, колокольный звон и процессии ни на минуту не прекращались. Пожар охватил и окрестности: все брались за косы и пики и присоединялись к запорожцам. Несметные толпы черни стекались со всех сторон в казацкий лагерь, дошли и радостные, верные вести, что князь Иеремия, правда, обещал свою помощь гетманам, но еще не присоединился к ним.
Хмельницкий вздохнул свободнее. — Он немедленно двинулся вперед и шел теперь среди бунта, резни и огня. Трупы и выжженные города и селения отмечали его путь. Он двигался, точно лавина, все уничтожая на своем пути. Перед ним расстилался заселенный край, за ним пустыня. Он шел как мститель, как легендарный змей, шаги которого оставляли кровавые следы, а дыхание — пламя пожаров. — Наконец он остановился с главными силами в Черкассах, выслав предварительно вперед татар под начальством Тугай-бея и дикого Кривоноса, которые, догнав гетманов под Корсунью, не колеблясь бросились на них
Но эта смелость дорого обошлась им.. Отраженные и разбитые в прах, они отступили в смятении.
Хмельницкий кинулся к ним на помощь. Дорогой до него дошло известие, что Сенявский с несколькими полками присоединился к гетманам, которые оставили Корсунь и шли в Богуслав. Это была правда. Хмельницкий без сопротивления занял Корсунь и, оставив там свои повозки, запасы и провиант, одним словом, весь свой обоз, погнался за ними.
Ему не надо было долго гнаться, так как они не успели уйти далеко. Его передовые отряды наткнулись на польский лагерь под Крутой Балкой.
Скшетускому не удалось видеть эту битву, потому что он остался в Корсуни, в обозе. Захар поместил его в доме Забокшицкого, которого перед тем повесила чернь, и приставил к нему уцелевших казаков Миргородского куреня, так как толпа продолжала грабить дома и убивать каждого, кто ей казался ляхом. Скшетуский видел сквозь выбитые стекла целые толпы пьяных окровавленных мужиков, которые, засучив рукава, бродили из дома в дом, из лавки в лавку, перешаривая все углы и чердаки, время от времени раздавался страшный крик, означающий, что они нашли шляхтича, мужчину, женщину, ребенка, или еврея. Жертву тащили на рынок, где подвергали ее самому ужасному надругательству. Толпа дралась между собою из-за остатков трупов, обмазывала себе кровью лицо и грудь, обвивала вокруг шеи еще дымящиеся внутренности, хватала еврейских детей за ноги и разрывала их надвое среди безумного смеха толпы, бросалась даже на дома, окруженные стражей, где были заперты знатнейшие пленники, которых оставили в живых потому, что надеялись получить за них значительный выкуп. Татары и казаки, стоявшие на страже, отталкивали толпу, колотя по головам нападающих древками пик, луками или плетьми из бычей шкуры.
То же самое происходило и у дома, где находился Скшетуский. Захар велел бить чернь без милосердия, миргородцы с удовольствием исполняли это приказание, потому что хотя низовцы охотно принимали во время бунтов помощь черни, но относились к ней несравненно презрительнее, чем к шляхте. Ведь не напрасно же назывались они ‘благородно урожденными казаками’! Сам Хмельницкий впоследствии неоднократно отдавал татарам значительные толпы черни, которые уводились татарами в Крым, где их продавали в Турцию и Малую Азию.
Толпа, безумствовавшая на рынке, дошла до такого дикого неистовства, что, в конце концов, стала убивать своих же. День уже клонился к вечеру, толпа зажгла один конец рынка, церковь и дом священника, но, к счастью, ветер относил огонь в сторону поля и препятствовал дальнейшему распространению пожара. Громадное зарево осветило рынок, словно яркий солнечный свет. Сделалось так жарко, что трудно было дышать. Издали доносился страшный грохот пушек, — очевидно, битва под Крутой Балкой становилась ожесточенной.
— Горячо там, должно быть, нашим! — ворчал старый Захар. — Гетманы не шутят! Ой! Потоцкий настоящий воин!
И потом прибавил, указывая в окно на чернь:
— Они теперь гуляют, но если Хмель будет разбит, то и над ними погуляют!
В эту минуту раздался лошадиный топот, и на рынок въехало несколько десятков всадников на взмыленных лошадях Почерневшие от пороха лица, беспорядочная одежда и обвязанные тряпками головы свидетельствовали, что эти солдаты примчались прямо с поля сражения.
— Люди, спасайтесь, кто в Бога верует! — кричали они. — Ляхи бьют наших!
Поднялся крик и шум. Толпа заколыхалась, как волна, разгоняемая ветром. Дикий страх овладел людьми, и они бросились бежать, но так как улицы были загромождены возами, а одна часть рынка охвачена пламенем, то и бежать было некуда.
Чернь начала толпиться, кричать, бить, душить и молить о пощаде, хотя неприятель был еще далеко.
Скшетуский, узнав, что делается, чуть было не сошел с ума от радости, он, как помешанный, начал бегать по комнате, колотить себя в грудь и кричать:
— Я знал, что так будет! Теперь они имеют дело с гетманами, со всей Польшей. Час возмездия настал! Что это?
Снова раздался лошадиный топот, и на рынке появилось на этот раз уже несколько сотен всадников, одних только татар. Они бежали очертя голову, толпа загораживала им дорогу, они бросались в нее, топтали, били и секли их нагайками, отталкивая лошадьми на дорогу, ведущую в Черкассы.
— Они бегут словно ветер! — кричал Захар.
Едва он успел вымолвить это, как мимо них проскакал второй отряд за ним третий, бегство казалось всеобщим. Стража около домов тоже начала волноваться и обнаруживать желание обратиться в бегство. Захар выскочил на крыльцо.
— Смирно! — крикнул он своим миргородцам.
Дым, жара, сумятица, лошадиный топот, встревоженные голоса и вой толпы, освещенной заревом, производили впечатление сцены в аду, на которую поручик смотрел из окна.
— Какой погром должен быть там! — кричал он Захару, забывая, что тот не мог разделять его радость.
Между тем как молния промчался новый отряд беглецов.
Грохот пушек потрясал стены корсунских домов.
Вдруг чей-то пронзительный голос закричал у самого дома:
— Спасайтесь! Хмель убит! Кшечовский и Тугай-бей тоже!
На рынке началось настоящее светопреставление. Люди в безумии бросались в огонь. Поручик упал на колени и, подняв кверху руки, начал молиться:
— Боже всемогущий! Великий и Праведный Боже! Слава Тебе в вышних!
Вбежавший в комнату Захар прервал его молитву.
— Ну-ка, молодец! — крикнул он, запыхавшись. — Выйди к миргородцам и пообещай им пощаду, потому что они хотят уходить, а как только уйдут, чернь сейчас же бросится сюда!
Скшетуский вышел на крыльцо. Миргородцы беспокойно вертелись перед домом, явно обнаруживая желание бросить все и бежать на дорогу, ведущую к Черкассам.
Страх обуял всех в городе. Из-под Крутой Балки, словно на крыльях, мчались все новые и новые толпы беглецов. Однако главные силы Хмельницкого, похоже, еще давали отпор, исход борьбы, очевидно, еще не выяснился, и пушки грохотали с удвоенной силой.
— За то, что вы усердно охраняли меня, — торжественным голосом произнес Скшетуский, обращаясь к миргородцам, — вам не надо спасаться бегством, обещаю вам милость гетмана.
Миргородцы все до одного обнажили головы, а поручик гордо посматривал на них и на рынок, пустевший все больше и больше. Что за перемена судьбы! Скшетуский, которого еще недавно везли в обозе как пленника, стоял между дерзкими казаками как господин среди слуг, или как шляхтич между холопами. Он, пленник, обещает теперь пощаду, и при виде его все обнажают головы и робкими голосами, выражающим страх и покорность, взывают к нему:
— Помилуйте! Заступитесь!
— Как я сказал, так и будет! — ответил им поручик
Он действительно был уверен в этом, так как пользовался расположением гетмана, которому не раз возил письма от князя Иеремии.
Он стоял, гордо выпрямившись, а лицо его, ярко освещенное заревом пожара, светилось радостью.
‘Вот, война уж и кончена! Волна разбилась о порог! — думал он. — Чарнецкий был прав: силы Польши неизмеримы, и могущество ее прочно’.
Он гордился этим. Гордился не тем, что враг разбит и унижен, и не тем, что перед ним снимали шапки, а тем, что он сын этой победоносной и всемогущей Польши, о стены которой разбиваются все напасти и удары, как адские силы о врата неба. Он гордился, как шляхтич и патриот, который остался тверд в несчастье и не обманулся в своей вере. Он уже не жаждал больше мести.
‘Польша разгромила их, как королева, но простит, как мать’, — думал поручик.
А пушечные выстрелы слились между тем в непрерывный грохот.
По пустынным улицам снова застучали лошадиные копыта. На рынок влетел на неоседланном коне казак без шапки, в одной рубашке, с израненным и залитым кровью лицом. Осадив коня, он распростер руки и, ловя открытым ртом воздух, кричал:
— Хмель бьет ляхов! Побиты ясновельможные паны, гетманы, полковники, рыцари и кавалеры
С этими словами он зашатался и рухнул на землю. Миргородцы подскочили к нему на помощь.
Лицо Скшетуского вспыхнуло и моментально побледнело.
— Что он говорит? — горячо обратился он к Захару. — Что случилось? Не может быть!
Воцарилась глубокая тишина… Только на другом конце рынка бушевал, рассыпая снопы искр, огонь, да по временам с треском обрушивались горевшие дома.
Но вот опять несутся новые гонцы.
— Побиты ляхи! Побиты! — кричат они.
За ними тянется отряд татар: они идут медленно, ведя пеших пленных Скшетуский не верит глазам, но он узнает на пленниках мундиры гетманских гусар и, всплеснув руками, странным, не своим голосом упорно повторяет.
— Не может быть! Не может быть!
Все еще слышится грохот пушек. Битва еще не кончена. Однако все уцелевшие от пожара улицы наполнены толпами запорожцев и татар. Лица их черны, груди тяжело дышат, но возвращаются они радостно и с пением.
Так возвращаются воины только после победы.
Поручик побледнел как мертвец.
— Не может быть! — повторял он хриплым голосом. — Не может быть! Польша…
Его внимание привлекает, что-то новое: это едут казаки Кшечовского с целой кучей знамен. Они выезжают на середину рынка и бросают их на землю.
Увы, знамена польские!
Грохот пушек смолкает, вдали слышится стук подъезжающих возов, впереди всех едет высокая казацкая телега, за нею целый ряд других, окруженных казаками Пашковского куреня в желтых шапках, они проходят около самого дома, где стоят миргородцы.
Скшетуский приложил руку к глазам, так как его ослеплял блеск пожара, и стал всматриваться в лица пленников, сидевших на первом возу.
Вдруг он откинулся назад, хватая руками воздух, точно пораженный стрелой в грудь, и с губ его сорвался страшный, нечеловеческий крик:
— Господи Иисусе Христе! Матерь Божия! Это — гетманы!
И он упал на руки Захара, глаза его закатились, а лицо осунулось и застыло, как у покойника.
Несколько минут спустя трое всадников выехали во главе бесчисленного множества полков на площадь корсунского рынка. Средний, одетый в красное, сидел на белом коне и, опираясь на золоченую булаву, гордо, по-царски поглядывал кругом.
Это был Хмельницкий. По бокам его ехали Тугай-бей и Кшечовский.
Польша лежала в пыли и крови у ног казака.

Глава XVI

Прошло несколько дней. Всем казалось, что на Польшу внезапно, рухнул небесный свод Желтые Воды, Корсунь, уничтожение коронных войск, до сих пор всегда одерживавших победы над казаками, взятие в плен гетманов, страшный пожар по всей Украине, резня и убийства — все это обрушилось так неожиданно, что никто не хотел верить, чтобы сразу столько бедствий могло постигнуть одну страну. Одни оцепенели от ужаса и обезумели, другие предсказывали пришествие антихриста и близость последнего суда. Вследствие этого порвались все общественные Связи, пошатнулись человеческие и родственные узы, исчезла всякая власть, пропало различие между людьми. Ад спустил с цепей все зло и послал его гулять по белу свету: убийство, грабеж, вероломство, насилие, разбой и неистовство заменили труд, честность, веру и совесть. Казалось, что люди отныне будут жить не добром, а только злом и что чувства и мысли их тоже переменились: то, что прежде казалось им бесчестным, считалось теперь святыней, и наоборот. Солнце не светило больше: его застилал дым пожаров, а по ночам зарево заменяло собою звезды и месяц. Пылали города, деревни, костелы, усадьбы и леса. Люди перестали говорить, а только стонали или выли, как псы, жизнь утратила цену. Тысячи людей гибли без следа, без воспоминаний. А среди всех этих ужасов, убийств, стонов, дыма и пожаров возвышался один только человек, вырастая, как гигант, почти затемняя дневное светило и бросая тень от моря до моря.
Это был Богдан Хмельницкий.
Двести тысяч вооруженных и опьяненных победой людей ждали только его мановения.
Чернь восставала всюду, городские казаки также присоединялись к нему. Вся страна, от Припяти до степных окраин, была охвачена огнем, восстание в воеводствах — русском, подольском, волынском, брацлавском, киевском и черниговском — все усиливалось. Могущество гетмана росло с каждым днем. Никогда еще Польша не выставляла против самого страшного врага и половины тех сил, какими он располагал теперь. Таких сил не было даже и у немецкого государя. Буря превзошла всё ожидания. Сам гетман не сознавал сначала своего могущества и не понимал, как мог так высоко подняться. Он прикрывался справедливостью и верностью Польше, потому что еще не догадался, что это только слова, которые он может безнаказанно топтать. Но по мере того как возрастало его могущество, в нем возрастал также бессознательный и безграничный эгоизм, равного которому нет в истории. Понятия о добре и зле, о пороке и добродетели, о насилии и справедливости слились в душе Хмельницкого в одно понятие о личной обиде или выгоде. Добродетельным в его глазах был тот, кто был с ним заодно, злодеем — тот, кто против него. Он готов был бы восстать, и против солнца и считать личной обидой то, что оно не светило тогда, когда ему это было нужно. Людей и целый свет он мерил собственным ‘я’ и, несмотря на все свое лицемерие и на всю свою хитрость, был искренен в этом чудовищном взгляде. Отсюда проистекали все злодеяния Хмельницкого, но вместе с тем, и добрые дела, если он не знал меры в издевательстве и жестокости в отношении врага, то зато умел быть благодарным за все, хотя бы и невольно оказанные ему услуги. Однако когда он был пьян, то забывал о благодеяниях и, рыча от бешенства, с пеной на губах, отдавал жестокие приказания, о которых сам же сожалел впоследствии. А чем сильнее рос его успех, тем чаще он напивался, так как тревога все больше и больше охватывала его душу. Казалось, что удача подняла его на такую высоту, о какой он совсем и не думал. Его могущество поражало других, но пугало и его самого. Исполинская река бунта неумолимо несла его с быстротой молнии, но куда? Чем должно кончиться все это? Начиная восстание во имя личных обид, этот казачий дипломат рассчитывал, что после первых же успехов или даже поражений он начнет переговоры: его простят и удовлетворят за причиненные ему обиды и потери. Он хорошо знал Польшу, ее безграничное, как море, терпение, ее бесконечное милосердие: ведь Наливайке, совсем было погибшему, даровали же прощение. Теперь же, после победы на Желтых Водах, поражения гетманов, после того как война разгорелась во всех южных воеводствах, когда дело зашло так далеко, а обстоятельства превзошли все его ожидания, — должна завязаться борьба на жизнь или смерть.
Но на чьей стороне будет победа?
Хмельницкий прибегал и к гаданью по звездам, стараясь проникнуть в будущее, но видел перед собою только мрак. Временами его охватывала страшная тревога, а в груди, подобно буре, бушевало отчаяние. Что будет? Что будет?
Хмельницкий знал лучше других, что Польша- таит в себе исполинскую силу, хотя не умеет пользоваться ею и даже не сознает ее. А если бы кто-нибудь захватил ее в свои руки, кто устоял бы тогда против йее? Кто мог предугадать, не уничтожит ли страшная опасность и близкая гибель внутренних несогласий, личных счетов и зависти панов, раздоров, сеймовой болтовни, своеволия шляхты и бессилия короля? Полмиллиона одной только шляхты могло выступить в поле и уничтожить Хмельницкого, хотя бы ему помогал не только крымский хан, но и сам турецкий султан.
Об этой дремлющей силе Польши знал еще, кроме Хмельницкого, покойный король Владислав, поэтому он всю свою жизнь трудился над тем, чтобы начать борьбу на жизнь и смерть с сильнейшим в мире монархом, так как только этим и можно было призвать ее к жизни. Потому-то король не побоялся даже возбуждать казаков. Было ли суждено казакам вызвать это наводнение для того, чтобы наконец погибнуть в нем самим?
Хмельницкий понимал также, насколько страшен отпор этой самой Польши, несмотря на всю ее слабость. В ней не было ладу, единодушия, она была своевольна и беспорядочна, но о ее стены ударялись самые страшные из всех волн — турецкие волны, и разбивались, как о скалу. Он собственными, глазами видел это под Хотином. Эта же Польша, даже во времена своей слабости, водружала свои знамена на стенах столиц соседних государств. Какой же теперь даст она отпор? Чего не совершит она, доведенная до отчаяния, когда ей придется или умереть, или победить?
Потому-то каждое торжество Хмельницкого представляло для него новую опасность, так как приближало минуту пробуждения дремлющего льва и делало все более невозможным какое бы то ни было примирение. В каждой победе таилось будущее бедствие, на дне каждого кубка — горечь. Против казацкой бури разразится гроза Польши. Хмельницкому казалось, что он уже слышит ее отдельные глухие раскаты.
Против него пойдут и Великая Польша, и Пруссия, и Мазовия, и Малая Польша, и Литва, им нужен только вождь.
Хмельницкий взял в плен гетманов, но и сквозь эту удачу проглядывало предательство судьбы. Гетманы были опытными воинами, но ни один из них не был таким человеком, какого требовала настоящая минута грозы, ужаса и бедствий.
Вождем их мог быть теперь только один человек
Это был князь Иеремия Вишневецкий.
Раз гетманы попали в неволю, то, вероятнее всего, выбор падет на князя. Хмельницкий, равно как и другие, не сомневался в этом.
А тем временем в Корсунь, где запорожский гетман остановился для отдыха после битвы, долетели из Заднепровья вести, что грозный князь уже двинулся из Лубен и немилосердно подавляет бунт что на пути его исчезают деревни, слободы, хутора и местечки, а вместо них возвышаются кровавые колы и виселицы. Страх удваивал и утраивал его силы Говорили, что он ведет с собою пятнадцать тысяч лучшего войска, какое только может быть в Польше.
Его ожидали в казацком лагере со дня на день. Вскоре после битвы под Крутой Балкой среди казаков раздался крик: ‘Ерема идет!’
Крик этот испугал чернь, которая в страхе обратилась в бегство. Это глубоко поразило Хмельницкого.
Ему предстоял теперь выбор: или со всеми своими силами двинуться против князя в Заднепровье, или, оставив часть войска для занятия украинских крепостей, двинуться в глубь Польши.
Поход против князя был небезопасен. Имея дело с таким славным вождем, Хмельницкий, несмотря на все превосходство своих сил. легко мог потерпеть поражение в решительной битве, и тогда все погибло бы сразу. Чернь, составлявшая главную часть его войска, доказала ему, что страшится одного уже имени ‘Ерема’. Нужно было время, чтобы превратить ее в войско, могущее устоять против натиска княжеских полков.
С другой стороны, князь, вероятно, не вступил бы в решительную битву, а ограничился бы обороной крепостей и партизанской войной, которая в таком случае затянулась бы на целые месяцы, если не годы, а Польша за это время, несомненно, собрала бы новые силы и послала их на помощь князю.
Хмельницкий решил поэтому остаться в Украине, организовать новые силы и усилить свое войско, а потом уже пойти на Польшу и принудить ее к соглашению. Он рассчитывал на то, что подавление бунта в одном только Заднепровье надолго займет князя, который и оставит его в покое. А тем временем он будет поддерживать мятеж, высылая на помощь черни отдельные полки.
Наконец, он предполагал, что ему удастся обмануть князя переговорами и, оттягивая их, выиграть время и дождаться, пока не истощатся его силы. При этом Хмельницкий вспомнил о Скшетуском.
Несколько дней спустя после битвы под Крутой Балкой, в самый день паники между чернью, он велел призвать его к себе.
Он принял его в доме старосты в присутствии одного только Кшечовского, который давно уже был знаком с Скшетуским, и ласково, хотя не без некоторого высокомерия, соответствующего его теперешнему положению, поздоровавшись с ним, сказал:
— Поручик Скшетуский, за услугу, оказанную мне вами, я выкупил вас у Тугай-бея и обещал вам свободу. Теперь этот час настал. Я дам вам булаву для свободного проезда на случай встречи с войсками или стражей. Можете возвращаться к своему князю.
Скшетуский молчал! Радостная улыбка не появилась на его лице.
— Можете ли вы пуститься в дорогу? Я вижу, что вы еще не совсем здоровы.
Действительно, Скшетуский был похож на тень. Раны и последние события свалили с ног этого молодого богатыря, можно было подумать, глядя на него, что окне доживет до завтра. Лицо его пожелтело, а от черной, давно не стриженной бороды казалось еще более изнуренным. Причиной этого были нравственные страдания, которые доводили его до отчаяния. Следуя с казацким обозом, он был невольным свидетелем всего, что случилось со времени выступления казаков из Сечи Он видел позор и несчастье Польши и гетманов в плену, видел торжество казаков, пирамиды, сложенные ими из голов убитых воинов, видел повешенных за ребра шляхтичей, отрезанные груди женщин и изнасилованных девушек, видел отчаяние храбрых и подлость трусов, видел все, все вытерпел и страдая тем сильнее, что его неотвязно мучила мысль о том, что непосредственным виновником всех этих бедствий является он сам, ведь он, а не кто другой перерезал веревку на шее Хмельницкого. Но мог ли ожидать рыцарь-христианин, что оказанная им помощь ближнему принесет такие плоды? И отчаяние его было безгранично.
Задавая себе вопрос о судьбе Елены и представляя, что могло случиться с нею, если злой рок задержал ее в Разлогах. он протягивал руки к небу и взывал голосом, в котором слышались безграничное отчаяние и почти угроза:
— Боже! Прими мою душу! Я страдаю сильнее, чем заслужил!
Потом, заметив, что кощунствует, падал ниц, моля Бога о спасении и помиловании его отчизны и прося Его сжалиться над невинной голубкой, которая, может быть, взывает к Божьей и его помощи. Одним словом, он так много выстрадал, что его даже не обрадовала дарованная свобода, а этот запорожский гетман, этот триумфатор, желавший казаться великодушным и оказать ему свою милость, не производил на него никакого впечатления. Заметив это, Хмельницкий нахмурился и сказал:
— Торопись воспользоваться моей милостью, пока я не раздумал, только моя доброта и вера в правоту моего дела делают меня таким неосторожным, я наживаю себе еще одного врага, так как знаю, что ты будешь против меня.
— Если Бог даст мне силы! — ответил Скшетуский и так взглянул на Хмельницкого, что тот не мог вынести его взгляда и опустил глаза.
— Ну это не важно! — прибавил он, помолчав несколько минут. — Я слишком могуществен, чтобы бояться такого юнца. Скажи своему князю все, что ты здесь видел, и посоветуй ему не слишком хорохориться, а не то у меня кончится терпение и я навещу его в Заднепровье, не знаю только, понравится ли ему мой визит.
Скшетуский молчал.
— Я говорил и повторяю еще раз, — продолжал Хмельницкий, — что я веду войну не с Польшей, а с панами, а князь — первый между ними. Он враг мой и русского народа, отщепенец от нашей церкви и злодей. Я слышал, что он тушит мятеж кровью, но пусть он смотрит, чтобы не пролилась его собственная.
Говоря это, он волновался все больше и больше: лицо его горело, а глаза мрачно сверкали. Видно было, что им овладевает обычный припадок гнева и злобы, во время которого он совершенно терял рассудок и память.
— Я прикажу Кривоносу привести его ко мне на веревке! — кричал он. — Брошу его себе под ноги и по. его спине буду влезать на коня!
Скшетуский посмотрел свысока на бушующего Хмельницкого и спокойно ответил:
— Победи его сначала!
— Ясновельможный гетман! — обратился к нему Кшечовский. — Пусть этот дерзкий шляхтич скорее уезжает, не годится для твоего достоинства, чтобы ты разражался против него гневом, а так как ты обещал ему свободу, то он рассчитывает, что ты или нарушишь данное слово, или будешь выслушивать его дерзости.
Хмельницкий опомнился и, тяжело дыша, сказал:
— Пусть едет! Но чтобы он знал, что Хмельницкий платит за добро добром, дать ему булаву и сорок татар, которые проводят его до самого отряда… А ты, — обратился он к Скшетускому, — знай, что теперь мы квиты. Я полюбил тебя, несмотря на твою дерзость, но если ты еще раз попадешь в мои руки, то уже не вывернешься.
Скшетуский вышел с Кшечовским.
— Раз гетман отпускает тебя с головой на плечах, — сказал последний, — и раз ты можешь ехать куда тебе угодно, то я, по старому знакомству, советую тебе: уходи лучше в Варшаву, но только не в Заднепровье, потому что оттуда не уйдет ни одна душа. Ваше время миновало. Если бы ты был умнее, то пристал бы к нам, но знаю, что напрасно предлагать тебе это. А ты поднялся бы так же высоко, как и мы.
— На виселицу,— пробормотал Скшетуский.
— Мне не хотели дать литинского староства, а теперь я сам возьму хоть десять. Мы прогоним Конецпольских. Калиновских, Потоцких, Любомирских, Вишневецких Заславских и всю шляхту и поделимся их имениями, этого хочет, очевидно, сам Бог, раз Он даровал нам две такие победы.
Скшетуский не слушал болтовни полковника и думал совсем о другом.
— Когда после битвы и нашей победы я увидел в избе Тугая связанного по ногам и рукам моего благодетеля, коронного гетмана, — продолжал Кшечовский, — то он сейчас же стал называть меня неблагодарным и Иудой. Но я ему ответил, что я не такой неблагодарный как он думает, и обещал ему, когда засяду в его поместьях и замках, сделать его своим подстаростой, если только он не будет напиваться. Хо, хо! Хороших птичек поймал Тугай-бей, поэтому и щадит их. Если бы не он, то мы с Хмельницким иначе поговорили бы с ними Ну вот! Уж воз готов и татары в сборе. Куда же ты идешь?
— В Чигирин.
— Как постелешь, так и выспишься. Ордынцам дан приказ, чтобы они отвели тебя хотя бы до самых Лубен. Постарайся только, чтобы твой князь не посадил их на кол, что он, наверное, сделал бы с казаками. Потому тебе и дали татар. Гетман приказал вернуть тебе твоего коня. Ну, будь здоров, не поминай нас лихом и кланяйся князю от нашего гетмана, а если можешь, уговори его приехать на поклон к Хмельницкому. Может быть, и заслужит его милость. Ну, будь здоров!
Скшетуский сел в повозку, которую немедленно окружили ордынцы, и тронулся в путь. Им еле удалось пробраться сквозь рынок, так как он весь был запружен, запорожцами и чернью, которые варили себе кашу, распевая песни о желтоводской и корсунской победах, сложенные слепцами и кобзарями, следовавшими за казацким обозом. Между кострами, разложенными под котлами с кашей, лежали тела сначала изнасилованных, а затем убитых женщин, и торчали пирамиды, сложенные из голов убитых и раненых воинов.
Тела эти и головы начали уже разлагаться и издавать убийственный запах, который, однако, нимало не беспокоил всю эту толпу. Город носил следы опустошения и дикого своеволия запорожцев, окна и двери были выломаны, рынок завален обломками драгоценных вещей, смешанных с соломой и паклей. Углы домов были украшены трупами, большей частью евреев, и толпа забавлялась тем, что хватала их за ноги и качалась на них.
На одной стороне рынка чернели остатки сгоревших домов и соборного костела, от них еще несло жаром и клубился дым. Воздух был пропитан запахом гари. За сгоревшими домами стоял кош. мимо которого пришлось проезжать Скшетускому, и толпы пленных, охраняемые многочисленной татарской стражей. Кто не успел скрыться из окрестностей Чигирина, Черкасс и Корсуни или не погиб под топором черни, тот попал в неволю. Между пленными были и солдаты, взятые в плен в обеих битвах, и окрестные жители, которые не хотели или не могли присоединиться к восстанию, тут была и шляхта, и подстаросты, и владельцы хуторов, и мелкая шляхта, и женщины, и дети. Стариков не было, потому что татары убивали их, как негодных уже к продаже. Они захватывали даже целые деревни и усадьбы, чему Хмельницкий не смел противиться В некоторых местностях мужчины добровольно шли в казацкий обоз, а татары в награду за это сжигали их хаты и забирали их жен и детей. Но в общем смятении и ожесточении никто не думал об этом и не удивлялся Чернь, хватаясь за оружие, отрекалась от родных сел, жен и детей, а если у них брали жен, то зато брали и они чужих ‘ляшек’ — и, насытясь их красотой, убивали или продавали их ордынцам. Между пленными было немало и украинских ‘молодиц’, связанных по три или по четыре одной веревкой с девушками из шляхетских домов. Неволя и недоля равняли всех. Вид этих несчастных созданий глубоко потрясал душу и взывал к мести. Оборванные, полунагие, подвергающиеся бесстыдным шуткам татар, толпами бродивших по майдану, они должны были выносить побои и поцелуи, от которых теряли сознание и волю. Некоторые громко рыдали, другие, с безумными лицами, открытыми ртами и уставленными в одну точку глазами, покорялись всему, что постигало их. То тут, то там раздавался крик пленника, безжалостно убиваемого за взрыв отчаянного сопротивления. Свист бизунов (бичей из бычьей кожи) то и дело раздавался среди мужчин, сливаясь с криками боли, плачем детей, ревом скота и ржанием лошадей. Пленники не были еще разделены и уставлены в походном порядке, а потому всюду царствовал страшный беспорядок Телеги, лошади, рогатый скот, верблюды, овцы, мужчины и женщины, кучи награбленной одежды, посуды, тканей, оружия — все это, сбитое в одну огромную кучу, ожидало дележа и порядка. Время от времени отряды пригоняли новые толпы людей и скота, по реке плыли нагруженные паромы, а из главного коша постоянно приходили татары, чтобы потешить глаза зрелищем собранных богатств. Некоторые из них, пьяные от кумыса или от водки, одетые в католические священнические облачения, комжи, орнаты и русские рясы и стихари, даже в женские платья, затевали споры, драки и крики о том, что кому достанется. Татарские чабаны, сидя на земле между стадами, забавлялись — одни высвистыванием на дудках резких мелодий, другие — игрой в кости, взаимно угощая при этом друг друга палочными ударами. Стаи псов, прибежавших сюда вслед за своими хозяевами, жалобно выли.
Скшетуский миновал наконец эту человеческую бойню, полную стонов, слез и адских криков, он думал, что теперь сможет вздохнуть свободнее, но сейчас же за казацким лагерем ему бросилось в глаза новое ужасное зрелище. Вдали виднелся кош, откуда неустанно неслось ржание лошадей, а ближе, на поле, около самой почти дороги, ведущей в Черкассы, молодые воины забавлялись стрельбою в слабых и больных пленников, которые не могли бы выдержать дальнего пути в Крым. Несколько десятков тел, продырявленных, как решето, были уже выброшены на дорогу, некоторые из них еще судорожно вздрагивали. Те же, в которых стреляли, были привязаны за руки к деревьям. Между ними были и старые женщины. Удачные выстрелы сопровождались довольным смехом.
Около главного коша обдирали шкуры со скота и лошадей, предназначенных для корма солдат. Земля была залита кровью. Удушливые испарения спирали в груди дыхание, между тушами мяса вертелись с ножами в руках залитые кровью ордынцы. День был жаркий, солнце страшно пекло. Только после часа езды удалось Скшетускому со своим экспортом выбраться в чистое поле, но издали долго еще долетал до него из коша шум, крик и рев скота. Всюду по дороге заметны были следы хищников, в сгоревших усадьбах торчали одни только трубы, хлеба были вытоптаны, деревья поломаны, вишневые сады вырублены на топливо. На дороге то тут, то там валялись лошадиные и человеческие трупы, страшно изуродованные, синие, опухшие, а на них и над ними — стаи воронов, с шумом и криком подымавшиеся при виде людей. Кровавое дело Хмельницкого всюду бросалось в глаза, и трудно было понять, против кого именно поднял он руку: ведь прежде всего под этим бременем стонал его родной край.
В Млееве Скшетуский встретил татарский отряд, гнавший новые толпы пленников. Городище было выжжено дотла. Торчала одна только каменная колокольня да старый дуб, стоявший посреди рынка, на котором висело несколько еврейских детей, повешенных несколько дней тому назад. Тут же было перебито много шляхты из Коноплянки, Староселья, Вязовки, Балаклея и Водачева, Само местечко было пусто, так как мужчины ушли к Хмельницкому, а женщины, старики и дети бежали в лес от ожидаемого прихода войск князя Иеремии. Из Городища Скшетуский проехал через Смепу, Заботин и Новосельцы в Чигирин, останавливаясь по дороге ровно столько, Сколько было необходимо для отдыха лошадей. Он въехал в город на другой день пополудни. Война пощадила город: было разрушено только несколько домов, а дом Чаплинского сравнен с землей. В городе стоял полковник с тысячей казаков, но и он сам, и его молодцы, и все население жили в постоянном страхе, потому что и тут, как всюду, все были уверены, что каждую минуту может нагрянуть князь и поразить их местью, какой еще не видывал свет. Кто распускал эти слухи и откуда шли они — было неизвестно… Быть может, их порождал страх, но все твердили, что князь уже плывет Сулою, что теперь он на Днепре, где сжег Васютйнцы и истребил все население в Борисах, каждое приближение всадников или пеших людей вызывало страшную панику. Скшетуский жадно прислушивался к этим известиям, понимая, что если они и ложны, то все-таки сдерживают распространение бунта в Заднепровье, над которым тяготела рука князя.
Скшетуский хотел узнать что-нибудь важное от полковника, но оказалось, что тот, наравне с другими, ничего не знал о князе и сам был бы рад узнать что-нибудь от Скшетуского. А так как все байдаки и лодки были перетащены на эту сторону, то беглецы с другого берега уже не попадали в Чигирин.
Скшетуский, не останавливаясь и не теряя времени, переправился на другой берег и немедленно направился в Разлоги. Уверенность, что он скоро узнает, что сталось с Еленой, и надежда, что она с теткой и князьями укрылась в Лубнах. вернули ему и силы, и здоровье. Он пересел из повозки на коня, немилосердно подгоняя своих татар, которые, считая его послом, а себя — его телохранителями, не смели противоречить ему. Они неслись, словно за ними гналась погоня, взбивая копытами лошадей целые облака пыли. Край был пуст, усадьбы обезлюдели, так что они долго не встречали ни одной живой души. Вероятно, все прятались от них Скшетуский приказал искать людей в садах, пасеках, закромах и на чердаках, но никого не удалось найти.
Только за Погребами один из татар увидел какое-то человеческое существо, старавшееся скрыться в прибрежных тростниках Каганлыка.
Татары подскочили к реке и несколько минут спустя привели к Скшетускому двух совершенно нагих людей
Один из них был старик, другой — стройный подросток, лет пятнадцати или шестнадцати. Оба стучали от страха зубами и долго не могли вымолвить ни слова.
— Откуда вы? — спросил их Скшетуский,
— Мы ниоткуда! — ответил старик. — Я просто хожу с бандурой, а этот немой водит меня.
— Откуда же вы идете теперь? Из какой деревни? Говори смело, тебе ничего не будет.
— Мы, господин, ходили по всем деревням, пока тут нас не обобрал какой-то черт. Сапоги были хорошие — взял, шапка, хорошая — взял, платье, которое мне дали добрые люди, тоже и даже бандуры не оставил.
— Я спрашиваю тебя, дурак, из какой деревни ты идешь?
— Не знаю, господин, — я дед. Вот мы, голые, мерзнем ночью, а днем ищем милосердных, которые бы приютили и накормили нас… мы голодны…
— Отвечай на то, о чем я тебя спрашиваю, а не то велю повесить!
— Я ничего не знаю! Колы бы я що, або що, то нехай мини отщо!
Очевидно, дед, не умея дать себе отчета в том, кто это его спрашивает, решил не давать никаких ответов.
— А был ты в Разлогах, где живут князья Курцевичи?
— Не знаю!
— Повесить его! — крикнул Скшетуский.
— Був. пане! — закричал дед, видя, что с ним не шутят.
— Что же ты там видел?
— Мы были там пять дней тому назад, а лотом в Броварках слышали, что туда пришли лыцари.
— Какие рыцари?
— Не знаю! Один, говорят, лях, другой — казак.
— На коней! — крикнул Скшетуский.
Отряд помчался. Солнце заходило точно так же, как и тогда, когда поручик встретил Елену с княгиней и ехал рядом с их коляской. Каганлык так же сверкал пурпуром, а клонившийся к вечеру день был еще тише и теплее, чем тогда. Но тогда он ехал, полный счастья и любви, а теперь мчался, точно преступник, гонимый тревогой и злыми предчувствиями. Голос отчаяния твердил ему, что Богун убил Елену, что он уже не увидит ее больше, голос надежды, наоборот, подсказывал ему, что князь спас ее и она в безопасности. Голоса эти боролись в нем, разрывая на части его сердце.
Отряд мчался во весь опор. Так прошел час, потом другой. Месяц уже начал всходить и, подымаясь все выше и выше, постепенно бледнел. Кони покрылись пеной и тяжело храпели. Они въехали в лес, который промелькнул, как молния, пронеслись через яр, а за ним уже и Разлоги.
Еще минута — и решится его судьба. А ветер свистит ему в уши, шапка слетела с головы, конь храпит и чуть не падает. Еще мгновение, они выедут из яра. Вот… уже?
Но вдруг страшный, нечеловеческий крик вырвался из груди Скшетуского.
Двор, хозяйственные постройки, конюшни, частокол и вишневый сад — все исчезло.
Бледный месяц освещал холм с кучей черных, обгорелых бревен, которые перестали уже дымиться.
Ни один звук не прерывал тишины.
Скшетуский безмолвно стоял над рвом, подняв руки кверху, и все смотрел и смотрел, как-то странно покачивая головой. Татары остановили лошадей. Он слез, отыскал остаток сгоревшего моста, перешел по балке через ров и, сев на камень, лежавший среди майдана, начал озираться кругом, как человек, который, впервые увидев какое-либо место, желает ознакомиться с ним. Сознание его помутилось, но он не стонал, а, положив руки на колени, опустил голову и сидел неподвижно, точно заснул. Но он не спал, а как-то одеревенел, в голове его, вместо мыслей, носились только какие-то неясные образы. Сначала он видел перед собою Елену такой, какой она была, когда он прощался с нею перед отъездом, только лицо ее было покрыто мглой, так что он не мог различить ее черты Он хотел освободить ее из этой мглы, но не мог. Образ пропал. Вместо него возникли Чигиринский рынок, старый Зацвилиховский, наглое лицо Заглобы, Лицо это особенно спорно стоит перед его глазами, пока наконец его не сменяет мрачное лицо Гродицкого. Потом Скшетуский видел еще Кудак. пороги, битву на Хортице, Сечь, все путешествие и все приключения, вплоть до последнего дня, до этого последнего часа А дальше уже мрак, Он уже не сознавал, что с ним делается Ему смутно представляется, что он едет к Елене, в Разлоги, но у него не хватает сил, и вот он отдыхает на каком-то пепелище. Ой хочет встать и ехать дальше, но страшная слабость приковывает его к месту, ему кажется, будто к ногам привязаны стофунтовые гири.
Он все продолжал сидеть. Ночь проходила. Татары расположились на ночлег и, разложив огонек, начали жарить на нем куски конины. Затем, насытившись, легли спать на земле. Но не прошло и часа, как они вскочили на ноги.
Вдали послышался шум, похожий на топот многочисленной конницы, едущей рысью.
Татары поспешно привязали к шесту кусок белого полотна и подложили огня, чтобы их видели издали и приняли за мирных гонцов.
Топот, фырканье коней и бряцание сабель слышалось все ближе и ближе, и вот на дороге показался отряд конницы, который моментально окружил татар. Начались переговоры. Татары указали на сидевшего на холме человека, который, впрочем, и без того был отлично виден, так как прямо на него падал лунный свет. Татары сказали, что они сопровождают посла, а от кого, он сам лучше знает.
Предводитель отряда с несколькими товарищами подошел к холмику, но, взглянув в лицо сидевшего, протянул руки и воскликнул:
— Ведь это Скшетуский! Боже!
Поручик даже не пошевелился.
— Господин поручик, вы не узнаете меня? Я — Быховец… Что с вами?
Поручик молчал
— Да очнитесь, Бога ради! Эй! Товарищи, подите-ка сюда!
Действительно, это был Быховец, который шел в авангарде войск князя Иеремии.
Между тем подошли и другие полки. Весть о Скшетуском разнеслась по всем полкам, и все спешили приветствовать дорогого товарища. Маленький Володыевский, оба Слешинских, Дик. Орнишевский, Мигурский, Якубович, Ленц, Подбипента и много других офицеров бежали к нему. Но напрасно они обращались к нему, звали по имени, дергали за плечи и силились поднять его. — Скшетуский смотрел на них широко раскрытыми глазами и никого не узнавал, или, точнее, узнавал, но все они были для него теперь безразличны. Те, кто знали о его любви к Елене, а о ней знали почти все, вспомнили, где они находятся в настоящую минуту, и, взглянув на черное пепелище, сразу поняли все.
— Он помешался с горя! — шептал один
— Отчаяние отняло у него разум!
— Надо свести его к князю, может быть, он очнется, когда увидит его.
Лонгин в отчаянии ломал руки. Все окружили поручика и с сочувствием смотрели на него. Одни вытирали перчатками слезы, другие тяжело вздыхали. Вдруг из круга выделилась чья-то высокая фигура и, медленно подойдя к поручику, положила ему на голову руки.
Это был ксендз Муховецкий.
Все умолкли и опустились на колени, словно ожидая какого-то чуда, но ксендз не совершил никакого чуда, только, держа руки на голове Скшетуского, поднял глаза к небу, озаренному лунным сиянием, и громко Произнес
‘Отче наш, иже еси на небеси! Да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя…’ )
Он остановился и, помолчав, повторил громче и торжественнее:
‘Да будет воля Твоя…’
Воцарилось глубокое молчание
‘Да будет воля Твоя…’ — повторил ксендз в третий раз.
Тогда из уст Скшетуского вырвался крик невыразимого страдания, но вместе с тем и смирения:
‘Яко на небеси и на земле…’ — и рыцарь с рыданием бросился на землю.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава I

Для выяснения того, что случилось в Разлогах, нам нужно вернуться к той ночи, когда Скшетуский Жендяна из Кудака к старой княгине с письмом, заключающим просьбу как можно скорее ехать вместе с Еленой в Лубны, под защиту князя Иеремии, так как каждую минуту может вспыхнуть война. Жендян, сев в чайку, которую Гродицкий отправлял из Кудака за порохом, пустился в путь, ехал он медленно, так как приходилось подниматься вверх по течению. Под Кременчугом он встретил войско, плывшее под предводительством Кшечовского и Барабаша, высланных гетманами против Хмельницкого. Жендян, увидев Барабаша, сейчас же рассказал ему, каким опасностям мог подвергнуться Скшетуский в Сечи, и просил старого полковника, чтобы тот при встрече с Хмельницким усиленно попросил бы последнего залосла. После этого он отправился дальше.
Жендян с людьми Гродицкого прибыл в Чигирин на рассвете. Здесь их сейчас же окружила казацкая стража, спрашивая, что они за люди.
Они ответили, что едут из Кудака, от Гродицкого, с письмом к гетманам. Однако, несмотря на это заявление, казаки потребовали старшину с чайки, а Жендяна повели к полковнику на допрос.
— К какому полковнику? — спросил старшина.
— К Лободе, — ответили сторожевые есаулы. — Великий гетман велел ему задерживать и допрашивать всех, проезжающих из Сечи в Чигирин.
Они пошли. Жендян шел смело, не думая ни о чем дурном, потому что видел, что здесь еще господствовала власть гетмана. Их привели в дом Желенского, близ ‘Звонарного Угла’, в квартиру полковника Лободы. Здесь им сказали, что полковник еще на рассвете уехал в Черкассы и что его заменяет подполковник. Им пришлось довольно долго ждать, но наконец дверь открылась и в комнату вошел ожидаемый подполковник
При виде его у Жендяна подогнулись колени.
Это был Богун.
Гетманская власть действительно еще распространялась на Чигирин, так как Лобода и Богун пока не перешли к Хмельницкому, а наоборот, держали сторону Польши, поэтому великий гетман и назначил им стоянку в Чигорине для его защиты.
Богун, сев за стол, начал расспрашивать приезжих.
Старшина с письмом Гродицкого ответил и за себя и за товарища. Оглядев письма, молодой подполковник начал заботливо расспрашивать, что видно и слышно в Кудаке, ему очевидно, очень хотелось узнать, для чего Гродицкий посылает людей и чайку к великому гетману. Старшина ничего не сумел ему ответить, а письмо было запечатано печатью Гродицкого. Кончив допрос, Богун хотел уже было наградить их и отпустить, как вдруг открылась дверь и в комнату, как молния, влетел Заглоба.
— Послушай, Богун, — воскликнул он, — изменник Допуло скрыл от нас самый лучший мед-тройняк. Я как-то пошел с ним в погреб, смотрю: в углу вроде бы сено. Я спрашиваю: ‘Что это?’ — говорит: ‘Сухое сено!’ Посмотрел поближе, вижу, оттуда выглядывает горлышко кувшина, точно татарин из травы. ‘Ах ты, такой-сякой! — говорю, — Ну мы разделим труд: ты ешь сено, так как ты вол, а я выпью мед, так как я человек’. Вот. я и принес бутылку на пробу, дай только кубки.
С этими словами Заглоба подбоченился одной рукой и, держа в другой бутыль, запел:
Гей Ягус, гей Кундус, подай нам стакан,
И милое личико для поцелуя дай нам
Но, увидев Жендяна, Заглоба сразу оборвал речь и, поставив на стол бутыль, сказал:
— Да ведь это слуга Скшетуского!
— Чей? — спросил поспешно Богун.
— Скшетуского, который, уезжая в Кудак, перед отъездом угостил меня -таким лубенским медом, что чудо! А что твой господин, здоров?
— Здоров и кланяется вашей милости, — ответил смутившийся Жендян.
— Это настоящий рыцарь. А как же это ты попал в Чигирин? Отчего это твой господин выслал тебя из Кудзка?
— У моего господина, — ответил Жендян, — есть свои дела в Лубнах, из-за которых он и велел мне вернуться, поскольку мне нечего было делать в Кудаке.
Богун, все время пристально смотревший на Жендяна, воскликнул:
— Знаю и я твоего господина, видел его в Разпогах.
Жендян наклонил голову и, будто не расслышав, спросил:
— Где?
— В Разлогах.
— Это имение Курцевичей, — сказал Загпоба.
— Чье? — переспросил Жендян.
— Я вижу, ты оглох, — сухо заметил Богун.
— Это оттого, что я не выспался
— Успеешь выспаться Так ты говоришь, что твой господин послал тебя в Дубны?
— Да.
— Верно, у него есть какая-нибудь зазнобушка, — прибавил Заглоба, — которой он через тебя шлет привет.
— Почем же я знаю! Может, есть, а может, и нет, — сказал Жендян. кланяясь Богуну и Заглобе. — Прощайте, — сказал он, собираясь уходить.
— Не слеши, птенчик, — ответил Богун. — А почему же ты скрыл от меня, что ты слуга Скшетуского?
— Вы же меня не спрашивали, а я подумал: зачем болтать о пустяках? Прощ…
— Погоди, говорю! Везешь ли ты какие-нибудь письма от своего господина?
— Его дело писать, мое же, как слуги, отдать, но только тому, кому они написаны, а затем позвольте мне проститься с вами, господа
Богун сдвинул свои соболиные брови и хлопнул в ладоши. В комнату тотчас же вбежали двое казаков.
— Обыскать его! — крикнул он, указывая на Жендяна.
— Это насилие! — воскликнул Жендян. — Я хоть слуга, но тоже шляхтич, и вы ответите за этот поступок.
— Богун! Оставь его! — вступился Заглоба.
Между тем один из казаков нашел у Жендяна два письма и передал их подполковнику. Богун велел казакам выйти: он не умел читать и не хотел показать перед ними своей неграмотности. Потом, обращаясь к Заглобе, сказал:
— Читай, а я буду наблюдать за слугой.
Загпоба зажмурил левый глаз со шрамом и прочел адрес ‘Ясновельможной княгине Курцевич в Разлогах’.
— Так ты, дружок, ехал в Лубны и не знаешь, где Разлоги? — сказал Богун, бросая грозный взгляд на Жендяна.
— Куда мне приказано, туда я и ехал! — ответил слуга.
— Вскрывать ли? Шляхетская печать святая вещь, — заметил Заглоба
— Мне великий гетман разрешил просматривать все письма. Вскрой и читай.
Заглоба вскрыл письмо и начал читать:
‘Милостивая Государыня! Имею честь сообщить Вам, что я уже в Кудаке, откуда. Бог даст, сегодня утром выеду в Сечь. Пишу Вам ночью, так как от беспокойства не могу спать, — боюсь, как бы не случилось с вами какого-нибудь несчастья из-за этого разбойника Богуна и его лодырей. А так как и Кристофор Гродицкий подтвердил, что каждую минуту может разразиться война, которая заставит восстать и чернь, то я умоляю и заклинаю вас, милостивая Государыня, немедленно ехать в Лубны с княжной, хотя бы верхом, если еще не высохла степь, не медлите, потому что я не успею вернуться вовремя. Прошу вас исполнить мою просьбу, чтобы я мог быть спокоен за обещанное мне счастье и радоваться предстоящему возвращению. Раз княжна обещана мне, то Вам лучше скрыться у князя, моего господина, чем хитрить с Богуном и мылить ему глаза Князь вышлет охрану в Разлоги, и таким образом вы сбережете и имение. Имею честь…’ и так далее.
— Гм! Богун, гусар хочет тебе наставить рога, — сказал Заглоба — Так вы оба ухаживали за одной девицей? Почему же ты ничего об этом не говорил мне? Но утешься, раз так было и со мной’..
Но шутка замерла вдруг на губах Заглобы: Богун сидел неподвижно у стола, лицо его, казалось, было сведено судорогой, бледно, глаза закрыты, брови насуплены С ним творилось что-то ужасное.
— Что с тобой? — спросил Заглоба
Казах начал с жаром размахивать руками и сдавленным, хриплым голосом сказал:
— Читай… читай второе письмо…
— Второе к княжне Елене.
— Читай… читай!
Заглоба начал:
‘Дорогая и возлюбленная Елена, владычица и королева моего сердца! Так как по службе мне придется еще надолго остаться в этих местах, то я пишу твоей тетке, чтобы вы немедленно ехали в Лубны, где ты будешь в полной безопасности от Богуна и где наша любовь не подвергнется никаким испытаниям…’
— Довольно! — крикнул Богун и, вскочив, как бешеный, из-за стола, кинулся на Жендяна. Бердыш просвистел в его руках, а несчастный слуга, получив удар в грудь, застонал и упал на пол. Богуном овладело безумие: он бросился на Заглобу и вырвал у него письмо.
Последний, схватив бутыль с медом, отскочил к печке и закричал:
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! Что ты, человече, взбесился или сошел с ума? Успокойся! Сунь, черт возьми, голову в ведро с водой! Слышишь?
— Крови! Крови! — взвыл Богун.
— Ты с ума спятил? Говорю тебе, сунь голову в ведро! Ты уже и так пролил кровь, да еще невинную, этот несчастный подросток уже не дышит. Или черт тебя попутал, или ты сам — черт. Опомнись, басурман!
С этими словами Заглоба подошел к Жендяну и, наклонившись над ним, ощупал ему грудь и приложил руку к губам, из которых хлынула кровь.
б Богун схватился за голову и застонал, как раненый волк, потом бросился на скамью, не переставая стонать, потому что его душа разрывалась на части от горя и страдания. Вдруг он сорвался с места, подбежал к двери, вышиб ее ногой и выскочил в сени
— Сломай себе шею! — пробормотал ему вслед Заглоба. — Разбей себе голову о конюшню! Вот фурия-то! Ничего подобного я не встречал в жизни. Этот мальчик, кажется, еще жив! Ей Богу, если ему этот мед не поможет, то. значит, он солгал, что он шляхтич.
Бормоча это, Заглоба положил голову Жендяна себе на колени и начал понемногу вливать мед в его посиневший рот.
— Посмотрим, благородная ли твоя кровь, от меду или вина жидовская кровь свертывается, холопская же. ленивая и тяжелая, оседает и только шляхетская от этого напитка оживает и придает бодрость телу. И всем другим нациям Бог дал разные напитки, чтобы и они могли отличить каждую кровь.
Жендян слабо застонал.
— Ага, хочешь больше! Нет, брат, позволь же и мне… вот так! А теперь, раз уж ты показал признаки жизни, я перенесу тебя в конюшню и положу где-нибудь в уголке, чтобы это казацкое чудовище, когда вернется, не растерзало тебя окончательно. Это опасный друг, черт его побери, вижу, что у него рука ловчее ума!
Заглоба поднял Жендяна с легкостью, свидетельствующей о необыкновенной силе, и вышел на двор, где несколько казаков играли в кости на разостланном ковре. Увидев его, они поздоровались с ним, и он сказал:
— Хлопцы, возьмите этого молодчика и полежите его на сено, да сбегайте за цирюльником.
Приказание его было немедленно исполнено, так как Заглоба, будучи другом Богуна, пользовался большим уважением казаков.
— А где же подполковник? — спросил он.
— Он велел подать-лошадь и поехал в полковую квартиру, а нам приказал тоже быть наготове.
— Значит, и мой конь готов?
— Готов.
— Ну, подавай сюда, я найду тогда его в полку.
— А вот и он сам.
Действительно, у ворот показался Богун, ехавший с рынка, а за ним сотня молодцов с пиками, очевидно, совсем готовых к походу.
— На коней — крикнул Богун оставшимся на дворе казакам. Все живо собрались. Заглоба вышел за ворота и внимательно посмотрел на молодого атамана.
— Идешь в поход? — спросил он его.
— Да
— И куда же тебя черт несет?
— На свадьбу.
Заглоба подошел ближе.
— Побойся Бога, сынок! Гетман велел тебе оберегать город, а ты сам едешь и казаков уводишь. Нарушаешь приказ. Здесь чернь только и ждет удобной минуты, чтобы броситься на шляхту, ты и город погубишь, и гетмана рассердишь.
— Пускай погибнет и город и гетман!
— Тут идет дело и о твоей голове
— Пускай погибает и она!
Заглоба убедился, что напрасно говорит с казаком, который упорно стоял на своем, хотя видел, что Заглоба прав. Последний догадался, куда направляется Богун, и не знал, что ему делать: ехать с Богуном или оставаться? Ехать было опасно: это было все равно, что в горячее военное время сунуться в самую отчаянную схватку. Остаться? Тоже неудобно: чернь только и ждала известия из Сечи, призыва к резне, она, может быть, и не ждала бы его, если бы не казаки Богуна и то огромное влияние, каким он пользовался на Украине Заглоба, правда, мог бы укрыться в гетманском отряде, но не делал этого, имея на то свои причины. Было ли у него на совести убийство или еще какое-нибудь темное дело, про то знал лишь он один, но как бы то ни было, а он не хотел показываться на глаза гетману и расставаться с Чигирином. Тут ему было хорошо: никто его не беспокоил, он сжился и со шляхтой, и с экономами старосты, и с казацкими старшинами. Правда, старшины теперь все разъехались, а шляхта смирно сидела в своих углах, опасаясь бури, зато Богун был самым задушевным его приятелем. Познакомившись за чаркой, он сразу побратался с атаманом. С тех пор они были неразлучны. Казак сыпал золотом за двоих, шляхтич врал, и обоим вместе жилось хорошо. Теперь придется или остаться в Чигирине и подставить черни шею, или ехать с Богуном. Заглоба выбрал последнее.
— Если ты такой отчаянный, — сказан он, — то и я с тобой поеду. Может, пригожусь, а в случае надобности удержу тебя. Мы так сошлись с тобой, как я и не ожидая
Богун ничего не ответил. Через полчаса сотня казаков выстроилась уже в боевом порядке. Богун стал во главе, а с ним и Заглоба. Отправились. Мужики, стоявшие на рынке, смотрели на них исподлобья и перешептывались, стараясь отгадать, куда это они едут, скоро ли вернутся и вернутся ли?
Богун ехал молча, сосредоточенный и мрачный, как ночь. Казаки не спрашивали, куда он ведет их, они готовы были идти за ним хоть на край света.
Переправившись через Днепр, они поехали по лубянской дороге. Лошади шли рысью, поднимая облака пыли, но так как погода была жаркая, то они скоро взмылились. Казаки замедлили ход и потянулись по дороге длинной цепью. Богун выехал вперед Заглоба поравнялся с ним, желая вступить в разговор.
Лицо молодого атамана было уже спокойнее, только смертельная тоска отпечатывалась теперь на нем. Даль, в которой тонул взор, бег коня и степной воздух, казалось, успокоили бурю, вызванную в нем чтением писем, привезенных Жендяном.
— Однако страшная жара, даже в полотняном кителе жарко, а ветра нет. Послушай-ка, Богун! — сказал Заглоба.
Атаман взглянул на него своими глубокими черными глазами, как бы пробужденный от сна.
— Смотри, сынок, не поддавайся меланхолии, а то она тебя заест. Если ударит из печени в голову, то совсем с ума сведет. Я не знал, что ты такой влюбчивый. Ты, должно быть, родился в мае, ведь это месяц Венеры — богини любви, в нем даже былинка льнет к былинке, а людей, родившихся в этом месяце, так и тянет к девицам. Но победителем бывает только тот, кто умеет сдерживать себя, — и потому советую тебе: брось ты свою месть. Ты вправе сердиться на Курцевичей, но разве только одна девица на свете?
Богун, скорее отвечая на свои мысли, чем на слова Заглобы, воскликнул: —
— Одна она, кукушечка, на свете!
— Даже если бы и так, раз она кукует другому, так что же толку в том? Правду говорят, что сердце — волонтер, и под каким знаменем захочет служить, под тем и служит, к тому же эта девица благородной крови, ведь Курцевичи княжеского рода.
— Черт вас побери с вашими княжескими родами да с пергаментами! — воскликнул атаман, ударив рукой по сабле. — Вот мой род. Вот мое право и пергамент? Вот мой сват и друг. О, изменники! проклятая вражья кровь! Хорош вам был казак, друг и брат, когда ходил с вами в Крым грабить турок и делился добычей… Тогда и голубили, и сынком звали, и девицу обещали, а теперь что?! Пришел какой-то шляхтич, и они отступились от казака, сынка и друга, — вымотали ему душу, вырвали сердце, а девушку отдают другому, а ты, казак, терпи, терпи!..
Голос атамана задрожал, он стиснул зубы и ударил себя в грудь
Наступило минутное молчание. Богун тяжело дышал. Гнев и боль попеременно терзали дикую, необузданную душу казака. Заглоба ждал, пока он успокоится.
— Что ты хочешь делать, несчастный? Как ты поступишь?
— Как казак, по-казацки!
— Я уже вижу, что это будет! Но дело не в том. Одно только тебе скажу, что это владения Вишневецкого и что недалеко Лубны. Скшетуский писал княгине, чтобы она скрылась там с княжной это значит, что он под защитой князя, а князь — грозный лев…
— И хан такой же лев, а я лазил ему в пасть и сжигал города под самым его носом.
— Что же ты, шальная голова, хочешь затеять войну с князем?
— Хмельницкий же пошел на гетманов! Что мне ваш князь?
Заглоба еще больше встревожился.
— Тьфу, черт возьми! Это ведь пахнет бунтом! А после всего этого — палач, виселица и веревка! Это хорошая тройка, на ней можешь заехать если не далеко, то высоко. Но ведь Курцевичи тоже станут защищаться.
— Так что ж? Придется погибнуть или им, или мне. Я бы отдал за Курцевичей свою душу. Они были мне братьями, а старая княгиня матерью, которой я, как собака, смотрел в глаза! Когда татары поймали Василия, кто пошел за ним в Крым? Кто его отбил? Я, Богун. Я любил их и служил им как раб, думая, что заслужу себе девушку. А они продали меня, как раба, на злую долю и несчастье. Прогнали меня. Я и пойду — только поклонюсь им раньше за хлеб и соль, что ел у них… и отплачу им по-казацки… Я свою дорогу знаю!
— Куда же ты пойдешь, когда начнешь бороться с князем? К Хмельницкому?
— Если бы мне дали эту девушку, был бы я вам братом, другом, вашей саблей, душой, вашим верным псом. Я взял бы своих казаков, созвал бы с Украины других и пошел бы на Хмельницкого и родных мне братьев запорожцев, перетоптал бы их и, думаешь, потребовал бы за это какую-нибудь награду? Нет! Взял бы только эту девушку и отправился бы с ней за Днепр, в степь, на дикие луга, на тихие воды, я удовольствовался бы этим, а теперь…
— А теперь ты взбешен.
Атаман не ответил ни слова, только ударил нагайкой коня и поскакал вперед, а Заглоба задумался о том, в какую он попал передрягу. Вне всякого сомнения, Богун намеревался отомстить Курцевичам за свою обиду и силой увезти княжну. Заглоба готов был участвовать и в этом заговоре. На Украине часто случались подобные происшествия и кончались иногда безнаказанно. Конечно, если виновный не был шляхтич, то дело было опаснее, но наказать казака было труднее — где же было искать его, да и разве его найдешь? Совершив преступление, он убегал в дикие степи, где его не могла дослать человеческая рука, — только его и видели! — а когда начиналась война или нападали татары, он снова появлялся, потому что тогда закон был бессилен. Таким образом мог спастись и Богун, и Заглобе незачем было помогать ему и брать на себя половину ответственности. Он бы и не решился на это, хотя Богун и был его другом, так как ему, как шляхтичу, не подобало водить дружбу с казаком, и идти против шляхты, тем более что он знал Скшетуского и не раз пил с ним. Хотя Заглоба был порядочный негодяй, но все-таки до известной степени. Распивать по Чигиринским корчмам с Богуном и другими казачьими старшинами, в особенности на их деньги, куда ни шло, а иметь таких друзей-казаков во время казацких бунтов было даже хорошо. Заглоба очень заботился о своей шкуре, хотя и сильно попорченной, и теперь только сообразил, что из-за этой дружбы попал в страшную грязь. Было понятно, что если Богун похитит невесту княжеского любимца, то оскорбит самого князя, тогда ему останется только бежать к Хмельницкому и присоединиться к восстанию. Заглоба твердо решил не вмешиваться в это дело, а тем более участвовать в восстании, потому что боялся князя как огня.
— Тьфу! — ворчал Заглоба. — Я вертел за хвост самого черта, а теперь Богун хочет вертеть меня за голову — и уж наверное свернет ее. Черт его побери с его бабьей рожей и татарской рукой! Вот попал я на свадьбу, настоящую собачью свадьбу! Черт возьми всех Курцевичей и всех женщин! На что мне они? А теперь мне в чужом пиру похмелье И за что? Разве это я хочу жениться? Пусть черт женится, а мне все равно! Если пойду с Богуном, то Вишневецкий сдерет с меня шкуру, а если я брошу его, то или он убьет меня, или чернь. Ничего нет хуже, как брататься с грубиянами. Лучше бы мне быть теперь в шкуре лошади, на которой я сижу, чем в своей собственной… Я поступил как мальчишка, и если мне теперь исполосуют шкуру, то поделом.
И Заглоба, раздумывая над своим положением, впал в еще худшее настроение духа Жара была невыносимая, его лошадь, давно не ходившая под седлом, шла тяжело, а Заглоба к тому же был плотный мужчина Боже! Чего бы он не отдал, чтобы сидеть теперь в прохладной корчме за кружкой холодного пива, вместо того чтобы мчаться по выгоревшей от солнца степи.
Хотя Богун сильно торопился, но все-таки убавил шагу, так как жара была неимоверная Когда же пришлось дать отдых лошадям, то Богун воспользовался этим, чтобы поговорить с есаулами и дать им приказания, так как они до сих пор еще не знали, куда едут и что им надо будет делать. До слуха Заглобы долетели только последние слова приказания:
— Ждать выстрела!
— Добре, батьку!
— А ты поедешь со мною вперед? — обратился он вдруг к Заглоба.
— Я, — сказал последний с досадой, — я тебя так люблю, что уже половина души облилась потом из-за тебя, почему же мне не пожертвовать и другой. Ведь мы с тобою словно контуш и подкладка… Я надеюсь, что черт возьмет нас вместе, впрочем, мне все равно, и в аду, наверное, не будет жарче…
— Едем!
— Свернуть себе шею!
Они поскакали вперед, а за ними казаки, но так медленно, что вскоре отстали и наконец совершенно пропали из виду.
Богун с Заглобой ехали рядом, оба в глубоком раздумье Заглоба дергал усы — видно было, что голова его сильно работает, может быть, он раздумывал, как выйти из этого неловкого положения. Он то ворчал про себя, то смотрел на Богуна, на лице которого отражались попеременно и гнев, и тоска
‘Странное дело, — думал Заглоба, — такой красавец, а не сумел покорить девушку. Правда, он казак, но зато — известный рыцарь и подполковник, рано или поздно он получит дворянство, если не присоединится к мятежникам, — все это зависит от него самого. Скшетуский славный малый и красивый, но ему нельзя даже и равняться с этим писаным красавцем. Ой, сцепятся они при встрече! Оба они большие забияки’.
— Богун, ты хорошо знаешь Скшетуского? — спросил вдруг Заглоба.
— Нет! — коротко ответил атаман. — Трудно тебе будет справиться с ним. Я видел собственными глазами, как он открыл дверь Чаплинским. Это настоящий Голиаф.
Богун не отвечал, они опять углубились каждый в свои мысли и заботы, а Заглоба повторял время от времени:
— Что ж, ничего не поделаешь!
Прошло несколько часов. Солнце склонилось к западу, с востока подул холодный ветерок Заглоба снял свой меховой колпак, провел рукой по вспотевшей голове и сказал про себя:
— Да, да, нечего делать.
— Что ты говоришь? — спросил Богун, как бы просыпаясь от сна.
— Говорю, что сейчас стемнеет. Далеко еще?
— Нет, недалеко.
Действительно, через час совершенно стемнело. Они въехали в густой яр, вдали блеснул огонек.
— Это Разлоги! — сказал вдруг Богун.
— Да? Брр! Как холодно в лесу!
— Подожди-ка! — сказал Богун, придерживая коня. Заглоба взглянул на него. Глаза атамана, которые обыкновенно светились в темноте, теперь горели, как два факела.
Они долгое время стояли неподвижно на краю леса. Наконец вдали послышалось фырканье лошадей. Это из глубины леса подъезжали к ним казаки Богуна
Есаул подъехал к Богуну за приказаниями, тот прошептал ему что-то на ухо, и казаки остановились.
— Вперед! — сказал Богун Заглобе.
Вскоре перед ними показалась темная масса дворовых строений, сараи и колодцы Разлог. На дворе было тихо, собаки даже не залаяли. Большая луна обливала серебристым светом постройки. Из сада доносился запах вишневых и яблочных цветов, везде было так спокойно, ночь так очаровательна, что недоставало только звуков теорбана под окнами красавицы княжны.
В некоторых окнах светился еще огонь.
Два всадника подъехали к воротам.
— Кто там? — раздался голос ночного сторожа.
— Не узнаешь меня, Максим?
— А, это ваша милость! Слава Богу!
— На веки веков! Отворяй. Ну что у вас?
— Все хорошо. Да уж давно вы не были в Разлогах.
Ворота пронзительно заскрипели, через канаву перекинули мост, и всадники въехали на двор.
— Послушай, Максим, не запирай ворот и не подымай моста, мы сейчас поедем назад.
— Что это, ваша милость, приехали к нам точно за огнем?
— Да, за огнем… Привяжи лошадей к столбу.

Глава II

Курцевичи еще не спали, а сидели за ужином в комнате, украшенной оружием и тянувшейся во всю ширину дома. При виде Богуна и Заглобы все вскочили. На лице княгини выразилось не только удивление, но неудовольствие и страх Из молодых князей было налицо только двое: Симеон и Николай.
— Богун! ты зачем? — спросила княгиня
— Приехал с поклоном к тебе, мать. Разве ты мне не рада?
— Рада-то рада, а все-таки удивляюсь, что ты приехал, я слыхала, что тебе поручено охранять Чигирин. А кого еще послал нам Господь?
— Это Заглоба, шляхтич и мой приятель!
— Очень вам рада, — сказала княгиня
— Очень вам рады, — повторили Симеон и Николай.
— Сударыня, незваный гость хуже татарина, — отозвался Заглоба, — но говорят тоже, кто хочет попасть в царство небесное, должен приютить странствующего, накормить голодного и напоить жаждущего.
— Так садитесь, кушайте и пейте, — сказала старая княгиня. — Спасибо, что приехали. Но тебя, Богун, я никак не ожидала, разве у тебя есть какое-нибудь дело?
— Может, и есть, — сказал протяжно атаман.
— Какое же? — тревожно спросила княгиня.
— Придет пора, поговорим… Дайте отдохнуть, мы прямо едем из Чигирина и ужасно устали.
— Видно, ты очень спешил к нам?
— А к кому же мне и спешить, как не к вам? А княжна здорова?
— Здорова, — сухо ответила княгиня.
— Хотелось бы повидаться с ней.
— Елена спит.
— Жаль, потому что я не долго останусь здесь.
— А куда же ты едешь?
— Да ведь война, матушка! Некогда. Гетманы каждую минуту могут отправить меня, в поле, а мне жаль бить запорожцев. Разве мы мало ездили с ними за турецким добром, не правда ли, князья? Плавали по морю, лили и пировали вместе, а теперь стали врагами.
Княгиня быстро взглянула на Богуна В голове ее мелькнула мысль, что Богун, намерен присоединиться к мятежникам и приехал разузнать намерения ее сыновей.
— А ты что же думаешь делать? — спросила она его.
— Я, матушка? Что ж, хоть и тяжело бить своих, да надо.
— Так и мы сделаем, — сказал Симеоа
— Хмельницкий — изменник! — прибавил Николай.
— Пусть погибнут изменники! — воскликнул Богун.
— Так-то все на свете, — продолжал он. — сегодня тебе человек приятель, а завтра — Иуда Никому нельзя верить.
— Только добрым людям, — сказала княгиня.
— Конечно, добрым людям можно верить. Поэтому-то я и верю вам, что вы добрые люди, а не изменники…
В голосе атамана было что-то до того страшное, что на минуту настало глубокое молчание Заглоба смотрел на княгиню, моргая здоровым глазом, а последняя устремила свой взор на атамана.
— Война не оживляет людей, а морит, — продолжал он, — вот почему я хотел повидаться с вами перед походом… Кто знает, вернусь ли я, а вы меня пожалеете, так как вы мои хорошие друзья, не правда ли?
— Бог видит, мы с детства тебя знаем.
— Ты наш брат, — прибавил Симеон.
— Вы хотя князья и шляхтичи, но не брезговали казаком, принимали его в своем доме… и обещали родную дочь. Вы ведь знали, что для казака без нее нет житья на этом свете, и смиловались над ним.
— Ну что говорить об этом, — сказала поспешно княгиня.
— Нет, матушка, надо говорить, вы мои благодетели, а я просил вот этого шляхтича, моего друга, чтобы он усыновил меня и дал мне свое имя, чтобы вам не было стыдно отдавать свою родную дочь за казака Он согласен на это, и мы будем хлопотать на сейме, а после войны я поклонюсь коронному гетману, который благоволит ко мне и вступится за меня, он ведь и Кшечовскому выхлопотал дворянскую грамоту.
— Помоги тебе Господь! — сказала княгиня.
— Спасибо вам, вы люди искренние. Но перед войной я хотел бы еще раз услышать от вас, что бы отдадите за меня Елену и сдержите ваше слово — вы ведь шляхта и князья
Атаман говорил медленно и торжественно, однако в голосе его звучали угроза и предостережение.
Старая княгиня взглянула на сыновей, а те на нее. Наступило молчание. Вдруг громко закричал сидевший на шесте сокол, за ним начали кричать и другие, а большой орел взмахнул крыльями и испустил клекот, дрова в печке погасли, в комнате сделалось темно и мрачно.
— Николай, прибавь огня, — сказала княгиня.
Молодой князь подбросил дров.
— Ну что же, обещаете? — спросил Богун.
— Мы должны спросить Елену.
— Пусть она говорит за себя, а вы за себя, обещаете ли?
— Обещаем, — сказала княгиня.
— Обещаем, — повторили князья
Богун вдруг встал и, обращаясь к Заглобе, громко сказал:
— Ну, господин Заглоба, поклонись и ты за эту девушку, может быть, и тебе пообещают ее.
— Что ты, казак, пьян, что ли? — крикнула княгиня
Вместо ответа Богун достал письмо Скшетуского и, подавая его Заглобе, сказал:
— Читай!
Заглоба взял письмо и начал читать, воцарилось гробовое молчание. Когда он кончил, Богун, скрестив на груди руки, спросил:
— Кому же вы отдаете девушку?
— Богун!
Голос атамана стал похожим на шипение змеи.
— Ах вы, изменники, неверные псы, Иуды…
— За сабли, сынки! — крикнула княгиня.
Курцевичи бросились к стене и схватились за оружие.
— Господа, тише! — закричал Заглоба.
Но прежде чем он успел договорить, Богун вытащил из-за пояса пистолет и выстрелил.
— Боже! — простонал князь Симеон и, сделав шаг вперед, взмахнул руками и тяжело упал на под
— Слуги, на помощь! — отчаянно крикнула княгиня.
Но в ту же минуту во дворе и в саду раздались новые выстрелы, двери и окна с треском вылетели, и несколько десятков казаков вломились в сени.
— Погибель им! — раздались дикие голоса.
На дворе раздался, тревожный набат. Птицы в сенях подняли страшный крик, шум, пальба и возгласы сменили недавнюю тишину почти сонной усадьбы.
Старая княгиня бросилась, как волчица, на тело Симеона, еще вздрагивающее в последней агонии, но двое казаков схватили ее за волосы и оттащили в сторону, а молодой Николай, припертый к стене, защищался, как лев.
— Прочь!— крикнул вдруг Богун окружавшим его казакам. — Прочь! — повторил он громовым голосом.
Казаки думали, что атаман хочет спасти жизнь юноше. Но Богун с саблей в руках сам бросился на князя.
Между ними началась страшная борьба, а княгиня, которую держали за волосы четыре железные руки, смотрела на нее сверкающими глазами, широко раскрыв рот. Молодой князь как вихрь налетел на казака, который, медленно отступая, вывел его на середину комнаты Вдруг Богун остановился, отбил могучей рукой удар и от защиты перешел к нападению.
Казаки, затаив дыхание и опустив сабли, стояли неподвижно, как вкопанные, следя за борьбой.
В тишине слышалось только тяжелое дыхание бойцов да резкий звук скрещивающихся мечей.
Одно мгновение казалось, что атаман не устоит перед гигантской силой и упорством юноши, так как он снова начал отступать. Лицо его осунулось от изнеможения. Николай удвоил удары, поднятая столбом пыль скрыла противников, но все-таки сквозь ее клубы казаки увидали кровь, струившуюся по лицу атамана.
Вдруг он отскочил в сторону, удар, направленный князем, скользнул мимо, но был так силен, что Николай зашатался и наклонился вперед, в ту же минуту Богун с такой силой ударил его по шее, что князь упал, словно сраженный громом.
Радостные крики казаков слились с нечеловеческим воплем княгини. Казалось, что от этих криков рухнет потолок. Борьба кончилась, казаки бросились к оружию, висевшему на стенах, и принялись сдирать его, вырывая друг у друга более ценные сабли и кинжалы, топча ногами трупы князей и собственных товарищей, павших от руки Николая. Богун позволял им все, он стоял в дверях, ведущих в комнату Елены, заграждая собою дорогу и тяжело дыша от усталости. Его лицо было бледно и окровавлено ударами, нанесенными ему князем в голову. Блуждающий взгляд его переходил с трупа Николая на труп Симеона и останавливался временами на посиневшем лице княгини, которую казаки, держа за волосы, придавливали коленями к полу и которая изо всех сип рвалась к трупам своих детей.
Крики и суета увеличивались с каждой минутой. Казаки на веревках волокли слуг Курцевичей и безжалостно мучили их Весь пол был залит кровью и покрыт трупами, комната полна дыму? стены были ободраны и даже птицы убиты.
Но вдруг дверь, у которой стоял Богун, открылась, он быстро отступил.
В дверях показался слепой Василий, а рядом с ним Елена в белом платье, сама еще белее своего платья, с широко раскрытыми от страха глазами.
Василий нес крест, высоко держа его обеими руками. Среди всего этого шума, трупов, потоков крови, блеска сабель и пылающих яростью взоров высокая фигура князя, с исхудалым лицом, седыми волосами и черными впадинами вместо глаз, была удивительно величественна, можно было подумать, что это какой-нибудь дух или труп, сбросивший саван, пришел карать беззаконие.
Крики умолкли. Казаки в страхе отступили, тишину прервал тихий, жалобный голос князя:
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, и Святой Пречистой Богородицы! Вы, мужи, пришедшие из далеких стран, пришли ли вы во имя Божие? Благословенны те, которые всюду возвещают слово Божие! Несете ли вы добрые вести? Не апостолы ли вы?
Наступила мертвая тишина, а Василий, медленно повернувшись с крестом в одну и в другую сторону, продолжал:
— Горе вам, братья, ибо кто начинает войну ради мести или добычи, тот навеки погибнет! Помолимся, чтобы удостоиться милосердия Божия!
Из груди князя вырвался стон.
— Господи, помилуй! — пронесся глухой шепот казаков, которые, под впечатлением этого страшного видения, начали испуганно креститься.
Вдруг раздался дикий, пронзительный крик княгини: ‘Василий! Василий!’
В этом голосе было что-то раздирающее душу, точно это был последний вопль улетающей жизни. Державшие ее казаки чувствовали, что она уже не старается вырваться из их рук.
Князь вздрогнул, но тотчас же осенил себя крестом с той стороны, откуда слышался голос:
— Погибшая душа, взывающая из бездны, горе тебе.
— Господи, помилуй! — повторили казаки.
— Ко мне, братцы! — крикнул Богун, зашатавшись.
Казаки подскочили к нему и подхватили под руки.
— Батько! Ты ранен?
— Да! Но ничего! Крови много вышло! Эй, хлопцы! Берегите княжну как зеницу ока. Окружить дом и никого не выпускать!.. Княжна…
Губы его побледнели, взор затуманился, и он не мог докончить.
— Перенести атамана в комнаты! — крикнул Заглоба, вылезший из какого-то угла и очутившийся вдруг подле Богуна. — Это ничего, — сказал он, ощупав пальцами раны. — Завтра будет здоров. Я сам позабочусь о нем, дайте мне только паутины и хлеба. А вы, хлопцы, идите гулять с девками! Нечего вам тут делать… Вы, двое, перенесите атамана. Ну, берите его, вот так! Ступайте к черту, чего стоите? Идите стеречь дом, я сам буду наблюдать за всем.
Два казака понесли Богуна в соседнюю комнату, остальные ушли.
Заглоба подошел к Елене и, моргая глазами, быстро зашептал:
Я друг Скшетуского, не бойся… Отведи только спать своего пророка и жди меня.
Потом пошел в комнату, где два есаула уложили Богуна на турецкий диван, он тотчас же послал их за хлебом и паутиной и, когда ему все принесли, принялся перевязывать раны молодого атамана с полным знанием дела, которым обладал каждый шляхтич того времени.
Заглоба велел есаулам передать казакам, что на следующий день атаман будет здоров, как рыба, пусть они не беспокоятся о нем. ‘Он получил поделом, но показал себя молодцом, завтра будет его свадьба, хоть и без попа. Если в доме есть погреб, то можете угоститься Вот уже и перевязка сделана. Идите и оставьте его в покое’.
Есаулы удалились
— Но не выпейте всего в погребе, — прибавил Заглоба и, сев у изголовья Богуна, стал пристально всматриваться в него.
— Видно, черт тебя не возьмет! И хорошо же тебе досталось! Теперь ты по меньшей мере дня два не двинешь ни рукой, ни ногой, — ворчал про себя Заглоба, всматриваясь в бледное, с закрытыми глазами, лицо казака. — Сабля не хотела обидеть палача, ты и так его собственность и не ускользнешь от него. Когда тебя повесят, черт сделает из тебя куклу своим чертенятам… Ты ведь красавец. Ну, братец, хорошо ты пьешь, но больше пить со мной не будешь. Ищи себе подходящей компании — ты, я вижу, любишь душить людей, ну а я не хочу нападать с тобой по ночам на шляхетские усадьбы. Черт с тобой.
Богун тихо застонал.
— Вздыхай, стони! Завтра еще не так вздохнешь, татарская ты душа! Тебе захотелось княжны. Не удивляюсь: эта девушка — лакомый кусочек, но если ты его попробуешь, то пусть мое остроумие съедят псы! Прежде на ладони у меня вырастут волосы.
До слуха Заглобы донеслись со двора смешанные крики.
‘Ага! верно, они добрались уже до погребка, — пробормотал он. — Напейтесь, чтобы вам лучше спалось, а я буду караулить за вас, не думаю только, чтобы вы завтра обрадовались этому’.
С этими словами он встал и посмотрел, действительно ли занялись казаки княжеским погребом, затем вышел в сени, которые имели ужаснейший вид. Посредине лежали уже окоченелые тела Симеона и Николая, а в углу находилось тело княгини в сидячем положении, в каком ее придавили коленями казаки, с раскрытыми глазами и стиснутыми зубами. Тусклый огонь освещал сени с лужами крови на полу, углы же оставались в темноте. Заглоба подошел к княгине, чтобы убедиться, дышит ли она, приложил руку к ее лицу, но, почувствовав его холод, испугался и вышел во двор, где казаки начали уже кутить.. При свете костров Заглоба увидел бочки меда, вина и водки, из которых казаки черпали, как из колодца, напиваясь до бесчувствия. Некоторые гонялись за женщинами, которые в испуге убегали, перепрыгивая через костры, и, поймав их, тащили к бочкам и кострам, где начинали плясать с ними. Зрители звенели жестяными кружками и подпевали в такт танцующим. Крики раздавались все громче и громче, вторя лаю собак, ржанию лошадей и мычанию быков, которых резали на ужин. Вокруг костров виднелись сбежавшиеся из Разлог и окрестностей мужики, которые с любопытством смотрели, что делают казаки, они и не подумали защищать князей, которых ненавидели всей душой, они только смотрели на разгулявшихся казаков, перешептываясь и подходя все ближе и ближе к бочкам с водкой и медом. Оргия становилась все шумнее и шумнее, пьянство усиливалось, казаки уже не черпали из бочек кружками, а прямо погружали туда свои головы и обливали пляшущих девушек, лица их пылали, некоторые еле держались на ногах Заглоба, выйдя на крыльцо, окинул взглядом пьяных и внимательно посмотрел на небо.
— Хорошая погода, но темно! — прошептал он. — Когда луна зайдет, то хоть выколи глаза…
Потом медленно подошел к бочкам и пьющим казакам и воскликнул:
— Эй, молодцы! не жалейте! Гайда! гайда! Дурак тот, кто не напьется сегодня за здоровье атамана! Идите к бочкам! к девкам!
Казаки радостно вскрикнули.
— Ах вы, мошенники, негодяи! — крикнул он вдруг. — Сами пьете как лошади, а забыли о тех, которые караулят дом! Сейчас сменить караульных!
Приказание было исполнено немедленно, и десятки пьяных казаков бросились сменять караульных, не принимавших до сих пор участия в пьянстве. Последние с радостью прибежали.
— Гайда, гайда! — кричал им Заглоба, указывая на бочки с напитками.
— Спасибо, пане! — ответили они, погружая кружки
— Через час отпустить и остальных!
— Слушаю! — ответил есаул.
Казакам показалось совершенно естественным, что в отсутствии Богуна ими командовал Заглоба Это случалось не раз, и они радовались этому, так как шляхтич все позволял им.
Караульные лили вместе с другими, а Заглоба тем временем вступил в разговор с мужиками из Разлог.
— А далеко до Лубен? — спросил он одного старичка
— Ой, далеко, пане! — ответил мужик.
— К утру можно доехать?
— Ой, не доедете, пане!
— А к полдню?
— К полдню? Пожалуй, можно.
— А как надо ехать?
— Прямо по столбовой дороге.
— А есть ли дорога?
— Князь Иеремия приказал, чтобы была, так и есть.
Заглоба нарочно говорил громко, чтобы его могли слышать казаки.
— Дайте и им водки, — сказал он. указывая на мужиков, — но прежде дайте мне меду, мне что-то холодно.
Один из казаков почерпнул кружкой из бочки меду-тройняку и подал его на шапке Заглоба.
Шляхтич взял кружку в обе руки, осторожно поднес к губам и начал, пить и пить, не переводя духа, так что даже казаки удивились.
— Видел ты? — шептали они друг другу.
Между тем голова Заглобы наклонялась назад все больше и больше, наконец совсем опрокинулась, тогда он отнял кружку от раскрасневшегося лица, чмокнул губами, сдвинул брови и сказал, как бы про себя:
— О! недурной мед, сейчас видно, что хорош, жаль его для вашего хамского горла: для вас хороша и брага. Крепкий мед, крепкий, как выпил, то и на душе повеселело.
Заглоба действительно повеселел, видно, кровь его заиграла и под влиянием меда у него прибавилось и храбрости, и отваги
Махнув рукой казакам, чтобы они продолжали пить, Заглоба повернулся, медленно обошел весь двор, осмотрел все углы, перешел через мост, взглянул на стражу, хорошо ли сторожит она дом. Но все караульные спали, так как измучились дорогой да кроме того были уже пьяны.
— Можно было бы даже украсть одного из них, чтобы иметь кого-нибудь для услуг, — пробормотал Заглоба и с этими словами вернулся домой, заглянул к Богуну и, видя, что тот не подает еще признаков жизни, подошел к двери Елены и, тихо открыв ее, вошел в комнату, откуда послышался шепот, похожий на молитву.
Собственно говоря, это была комната князя Василия, Елена оставалась при нем, чувствуя себя здесь более в безопасности, чем в другом месте. Спелой Василий стоял на коленях перед иконой Пречистой Богородицы, Елена рядом с ним, и оба громко молились. При виде Заглобы она взглянула на него испуганными глазами, но тот приложил палец к губам.
— Милостивая княжна, — сказал он, — я приятель Скшетуского.
— Спасите меня! — ответила Елена
— Я за этим и пришел сюда, положитесь на меня.
— Что мне делать?
— Надо бежать, пока этот черт лежит без памяти.
— Что же я должна делать?
— Наденьте мужское платье и, когда я постучу, выйдите.
Елена колебалась, в ее глазах блеснуло недоверие.
— Должна ли я верить вам?
— А что же у вас есть лучшего?
— Это правда, правда! Но присягните, что вы не изменник.
— У вас, верно, помутился разум. Если хотите, княжна, клянусь! Да помилует меня Бог и святой крест. Тут ждет вас погибель, там — спасение!
— Да, да, правда!
— Наденьте поскорее мужское платье и ждите меня.
— А Василий?
— Какой Василий?
— Брат мой сумасшедший, — сказала Елена.
— Вам грозит опасность, а не ему, — ответил Заглоба. — Если он сумасшедший, то для казаков он святой, они смотрят на него как на пророка.
— Да, он не сделал Богуну ничего худого.
— Мы должны его оставить, иначе погибнем, а с нами погибнет и Скшетуский. Торопитесь, княжна!
И с этими словами Заглоба отправился прямо к Богуну, который был по-прежнему слаб и бледен, но глаза его были открыты.
— Что? Лучше тебе? — спросил Заглоба.
Богун хотел ответить, но не мог.
— Не можешь говорить?
Он покачал головой, что нет, но в ту же минуту на лице его выразилось страшное мучение. Очевидно, движение причинило ему боль в ранах.
— И кричать не можешь?
Богун только подтвердил взглядом, что нет.
— Ни двигаться?
Тот же знак.
— Ну и отлично, по крайней мере, не будешь ни говорить, ни кричать, ни двигаться, а я тем временем поеду с княжной в Дубны, и если я не спрячу ее от тебя, то позволю старой бабе истолочь себя в ступе. Ах ты негодяй! Ты думаешь, что с меня не довольно уже твоей компании и что я буду дружить с хамами? Ты думал, что ради твоего вина, твоих костей и мужицких амуров я стану убивать людей и соединюсь с мятежниками? Нет, красавчик, ничего из этого не выйдет!
По мере того как говорил Заглоба, глаза атамана расширялись все больше и больше. Он не знал, слышит ли это во сне или наяву, или же Заглоба шутит.
А тот продолжал:
Чего ты пялишь на меня глаза, как кошка на сало? Думаешь, я не сделаю этого? Не прикажешь ли поклониться кому-нибудь в Лубнах? Не прислать ли тебе оттуда цирюльника или доктора?
Бледное лицо атамана сделалось страшным. Он понял, что Заглоба говорит правду, глаза его загорелись бешенством и отчаянием, лицо вспыхнуло. Сверхчеловеческим усилием он привстал, а с губ его сорвался крик:
— Гей, каз..!
Но он не докончил, так как Заглоба моментально накинул ему на голову его же жупан и опрокинул Богуна навзничь.
— Не кричи, это тебе повредит! — говорил он тихо. — Завтра может еще разболеться голова, а я, как хороший друг, забочусь о тебе. Так тебе будет и тепло, и уснешь хорошо, и горла не надсадишь. А чтобы ты не сорвал повязки, я тебе свяжу руки, и все это из дружбы, чтобы ты вспоминал обо мне с благодарностью.
Сказав это, он связал одним поясом руки казака, а другим — ноги. Атаман уже ничего не чувствовал — он был в обмороке.
— Больному нужно лежать спокойно, — продолжал Заглоба, — чтобы не было прилива крови к голове, а иначе будет горячка. Ну, будь здоров, я мог бы пырнуть тебя ножом, это было бы для меня, пожалуй, полезнее, но мне совестно убивать по-мужицки. Другое дело, если ты задохнешься до утра. Это случалось уже не с одной свиньей. Будь здоров. Может быть, когда-нибудь встретимся, но если я буду стараться об этом, то пусть с меня сдерут шкуру.
Сказав это, Заглоба вышел в сени, потушил огонь и постучал у дверей комнаты Василия, в которых сейчас появилась чья-то тонкая фигура.
— Это вы, княжна? — спросил Заглоба.
— Да, я.
— Идемте скорее, чтобы добраться до лошадей. Люди все пьяны, а когда проснутся, мы будем уже далеко. Осторожно, это лежат трупы князей.
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, — прошептала Елена.

Глава III

По лесистому яру, вблизи Разлог, медленно ехали два всадника. Ночь была очень темна, луна давно скрылась, а весь горизонт покрыт был тучами, так что в трех шагах ничего не было видно и лошади поминутно спотыкались о корни деревьев. Они долгое время ехали очень осторожно, но наконец, увидев конец яра и слабо освещенную открытую степь, один из них шепнул:
— Вперед!
Они полетели как две стрелы, вслед им раздавался только лошадиный топот. Одинокие дубы, стоящие там и сям у дороги, мелькали как привидения. Они долго неслись без отдыха и остановки, так что лошади захрапели наконец от усталости и замедлили свой бег.
— Нечего делать, нужно дать отдых лошадям, — сказал толстый всадник.
Заря уже начиналась, и все яснее и яснее выступали из тени пространства степи, вырисовывались степные будяки, отдаленные деревья и курганы, воздух становился прозрачнее. Бледные лучи солнца осветили лица всадников.
Это были Заглоба и Елена.
— Надо дать отдых лошадям, — повторил Заглоба. Они и вчера пришли без отдыха из Чигирина в Разлоги, так долго не выдержат, и я боюсь, чтобы они не пали. Ну, как вы себя чувствуете?
Заглоба посмотрел на свою спутницу и, не дожидаясь ответа, воскликнул:
— Позвольте взглянуть на вас при дневном свете. Ого! на вас платье ваших братьев? Славный же вы казачок У меня никогда в жизни не было еще такого казачка, думаю только, что Скшетуский отнимет его у меня! А это что? О! ради Бога! Спрячьте ваши волосы, а то сразу увидят, что вы женщина.
Действительно, по плечам Елены от быстрой езды и ветра рассыпались волны черных волос.
— Куда мы едем? — спросила она, стараясь спрятать волосы под шапочку.
— Куда глаза глядят.
— Так не в Лубны?
На лице Елены выразилась тревога, а в глазах, когда она посмотрела на Заглобу, блеснуло недоверие.
— Видите ли, княжна, — отвечал Заглоба, — у меня свой разум, и поверьте, что я все хорошо обдумал. Мой расчет основан на мудром правиле: не беги туда, где тебя будут искать. Итак, если за нами гонятся в эту минуту, то, конечно, по дороге в Лубны, так как я вчера громко расспрашивал про эту дорогу и Богуну сказал, что мы едем туда, а мы поедем в Черкассы Если они погонятся за нами, то тогда только, когда убедятся, что нас на лубнянской дороге нет, а это займет по крайней мере два дня, мы тогда уже будем в Черкассах, где стоят польские полки Пивницкого и Рудомина, а в Корсуни находятся все гетманские силы. Теперь вы поняли меня?
— Понимаю, и до конца жизни буду благодарна вам. Не знаю, кто вы и откуда вы взялись в Разлогах, но думаю, что Бог послал мне вас на защиту и спасение, я скорее убила бы себя, чем отдалась этому разбойнику.
— Этот вампир хотел воспользоваться вашей невинностью.
— Что я ему сделала, несчастная! За что он меня преследует? Я давно его знаю и ненавижу: он всегда возбуждал во мне только страх. Неужели я одна только на свете, что он из-за меня пролил столько крови и убил моих братьев?! Боже мой, при одном воспоминании у меня стынет кровь. Что мне делать? Куда от него скрыться? Не удивляйтесь моим жалобам, я несчастна и мне стыдно за его любовь, я предпочитаю ей смерть.
Щеки Елены запылали, и слезы презрения и страдания покатились по ним..
— Не спорю, — сказал Заглоба, — ваш дом постигло большое несчастье, но позвольте вам сказать, что ваши родные сами виноваты в этом. Не надо было обещать вашей руки казаку и обманывать его, когда он узнал об этом, то страшно рассердился, и все мои увещевания не помогли. Жаль и мне ваших убитых братьев, в особенности младшего, он был еще совсем ребенок, но видно было, что вырос бы героем.
Елена заплакала.
— Ваши слезы неуместны в платье, которое на вас теперь надето, вытрите их и смотрите на все, как на волю Божью, он накажет убийцу, да он уже и наказал его: пролив даром кровь, он вас, единственную и главную цель всех злодейств… потерял.
Заглоба на минуту умолк, потом продолжал опять:
— Ох, какую он бы мне задал теперь трепку, если бы я попался ему в руки! Содрал бы с меня шкуру! Вы не знаете, что я в Галате пострадал уже от турок, но другой раз не желаю, и поэтому еду не в Лубны, а в Черкассы. Хорошо было бы скрыться у князя, но если догонят? Вы слышали, что, когда я отвязывал лошадей, слуга Богуна проснулся? А если он поднял тревогу? Тогда они сейчас же послали за нами погоню и могут догнать нас через час, потому что у них есть свежие княжеские лошади, а у меня не было времени выбирать. Этот Богун — дикий зверь, я так его ненавижу, что скорей бы желал видеть черта, чем его. Сохрани нас, Господи, от его руки! Он сам погубил себя, оставив Чигирин вопреки приказанию гетмана и ослушавшись русского воеводы, ему теперь остается только бежать к Хмельницкому, но плохо ему придется, если тот разбит, что уже могло случиться. Жендян встретил за Кременчугом войска, шедшие под начальством Барабаша и Кшечовского против Хмеля, да кроме того еще Стефан Потоцкий двинулся с конницей сухим путем. Но Жендян из-за починки чайки просидел в Кременчуге десять дней, а пока он добрался до Чигирина, битва уже началась, и мы дожидались известий.
— Так Жендян, верно, привез письма из Кудака? — спросила Елена.
— Да, письма от Скшетуского к княгине и к вам, но Богун их перехватил, узнав из них обо всем, убил сейчас же Жендяна и пошел мстить Курцевичам.
— Несчастный мальчик! Из-за меня он лишился жизни.
— Успокойтесь, княжна, он будет жив.
— Когда же это случилось?
— Вчера утром Богуну убить человека все равно что выпить кубок вина. А прочитав письма, он так ревел, что весь Чигирин дрожал.
Разговор прекратился. Небо уже розовело: на востоке виднелась яркая заря, окруженная золотой полосой, воздух был свежий, возбуждающий, и лошади начали весело ржать.
— Ну скорей теперь, с Богом! — сказал Заглоба. — Лошади отдохнули, и нечего терять времени…
Они снова поскакали и долго летели без отдыха, но вдруг перед ними показалась какая-то черная точка, приближающаяся с необыкновенной быстротой.
— Что это могло, бы быть? — сказал Заглоба. — Придержим немного лошадей. Это какой-то всадник
Действительно, к ним приближался всадник, который, прильнув лицом к гриве своего коня, все еще продолжал стегать его нагайкой. Конь его, казалось, совсем почти не прикасался к земле.
— Что это за дьявол и чего он так петит? Ну и летит же! — сказал Заглоба, вынимая на всякий случай пистолет.
Всадник между тем был уже в тридцати шагах.
— Стой! — крикнул Заглоба, прицеливаясь. — Кто ты? Всадник приподнялся на седле, но, едва взглянув на Заглобу, воскликнул: ‘А! господин Заглоба!’ Это был Плесневский, слуга старосты из Чигирина.
— Что ты тут делаешь? Куда скачешь?
— Поворачивайте и вы за мной! Несчастие! Видно, настал суд Божий!
— Что случилось, говори?
— Чигирин занят запорожцами, а мужики режут шляхту. Суд Божий!
— Во имя Отца и Сына… что ты говоришь… Хмельницкий…
— Да, Потоцкий побежден, Чарнецкий в плену. Татары идут с казаками, а с ними Тугай-бей.
— А Барабаш и Кшечовский?
— Барабаш погиб, Кшечовский перешел к Хмельницкому, Кривонос еще вчера ночью пошел на гетманов, а Хмельницкий сегодня до рассвета. Сила страшная! Весь край в огне, мужичье поднимается, кровь льется повсюду! Бегите!..
Заглоба вытаращил глаза, раскрыл рот и не мог вымолвить ни слова.
— Бегите! — повторил Плесневский.
— Иисусе Христе! — простонал Заглоба.
— Господи Иисусе! — повторила Елена и начала плакать.
— Бегите, остается уже мало времени.
— Где? Куда?
— В Лубны.
— А ты тоже едешь туда?
— Да, к князю-воеводе.
— Черт возьми! — воскликнул Заглоба. — А где же гетманы?
— Под Корсунью, но Кривонос, верно, уж бьется с ними.
— Кривонос он или Прямонос, пусть его чума задушит! Туда, значит, нечего ехать. Все равно что льву в пасть, на погибель. А тебя кто послал в Лубны? Твой господин?
— Нет, он бежал, а меня спас мой кум, запорожец: он мне и помог уйти. Еду в Лубны по собственному внушению, потому что не знаю, куда скрыться.
— Минуй только Разлоги: там Богун, он тоже хочет пристать к мятежникам.
— О, Господи помилуй! В Чигорине говорили, что мужичье подымается и в Заднепровье.
— Может быть! Отправляйся же свой дорогой, с меня достаточно думать о своей шкуре.
— Я так и сделаю! — сказал Плесневский и, ударив нагайкой коня, поскакал.
— Не заезжай в Разлоги! — крикнул ему Заглоба. — Если встретишь Богуна, не говори, что видел меня, слышишь?
— Слышу, — ответил Плесневский, — с Богом! — и полетел, будто за ним гнались.
— Черт возьми! — сказал Заглоба. — Бывал я в разных переделках, но такой оказии со мной еще не случалось. Спереди Хмельницкий, сзади Богун. Глупо я сделал, что сразу не уехал с вами, княжна, в Лубны, но теперь не время говорить об этом. Тьфу! Все мое остроумие годится теперь разве только на чистку сапог. Что делать? Куда деваться? Видно, во всей Польше нет угла, где бы человек мог умереть естественной смертью. Благодарю за такой сюрприз, пусть другие пользуются им.
— Милостивый государь, — проговорила Елена, — мои два брата, Юрий и Федор, живут в Золотоношах, может быть, они помогут нам спастись?
— В Золотоношах? Подождите-ка… В Чигирине я познакомился с неким Унежицким, у которого там два имения: Кропивна и Чернобой. Отсюда далеко, дальше чем в Черкассы. Но что делать? Если другого выхода нет, то бежим хоть туда. Надо только съехать с дороги, путь через степи и леса не так опасен. Если бы хоть на недельку скрыться, хотя бы в лесах, а в это время гетманы покончат, верно, с Хмельницким, и на Украине все затихнет. Но не затем спас нас Бог из рук Богуна, чтобы мы погибли. Надейтесь на Бога! Ну ничего, успокойтесь!.. Я уже оправился. Я уж бывал в разных оказиях. Когда-нибудь, в свободное время, я вам расскажу, что со мной случилось к Галате, из чего вы заключите, что тогда мне пришлось туго, а все-таки моя смекалка помогла мне выйти целым и невредимым, правда, борода поседела, но это не беда. Однако нужно съехать с дороги. Сворачивайте, вы отлично правите конем, как самый ловкий казачок! Никто нас не увидит в этой высокой траве.
Действительно, чем дальше они углублялись в степь, тем трава становилась выше, так что наши всадники совершенно скрылись в ней, но лошадям тяжело было идти и они скоро устали.
— Если мы хотим, — сказал Заглоба, — чтобы эти клячонки еще послужили нам, то надо слезть и расседлать их Путь они поедят, а то, пожалуй, откажутся идти дальше. Я думаю, что мы скоро доберемся до Каганлыка, чему я очень был бы рад, нет ничего лучше его тростников: как спрячешься в них, сам черт не найдет… Лишь бы только не заблудиться.
Заглоба сошел с лошади и помог сойти Елене, расседлав лошадей, ой стал доставать провизию, которой предусмотрительно запасся в Разлогах.
— Надо подкрепиться, — сказал он, — дорога дальняя. Помолитесь святому Рафаилу, чтобы мы благополучно совершили путь. В Золотоношах есть старая крепость, может быть, там найдется и какой-нибудь гарнизон. Плесневский говорил, что мужичье поднимается и в Заднепровье. Гм, может быть, здесь везде народ бунтуется легко, но в Заднепровье есть могучая рука князя, которая дьявольски тяжела! Хотя у Богуна шея здоровая, но если эта рука прикоснется к ней, то он поклонится до земли… дай-то Бог! Ну, кушайте, барышня!
Заглоба вынул складной нож, разложил на чепраке жареную говядину и хлеб.
— Кушайте же, барышня, — сказал он, — пословица говорит ‘Когда в животе пусто, то в голове горох да капуста’. Мы уже и так сплоховали, оказалось, что лучше было бы бежать в Лубны, но делать нечего! Князь, верно, двинется с войском к Днепру, на помощь гетманам. Да, дожили мы до страшных времен, нет ничего хуже, как внутренняя война, теперь не будет угла мирному человеку. Лучше бы мне было сделаться ксендзом, у меня было к Этому призвание: ведь я человек спокойный, смирный, но судьба решила иначе. Бог мой, я теперь был бы каноником в Кракове и распевал бы себе молитвы, а голос у меня чудный. Но что делать? В молодости нравились мне женщины, я был такой красавец, что, как взглянула какую, так она и задрожит, как от удара молнии. О, если бы мне отнять лет двадцать, тогда я показал бы Скшетускому! Славный из вас казачок… Неудивительно, что молодые ухаживают за вами и разбивают из-за вас друг другу головы. Скшетуский ведь тоже порядочный забияка. Я сам видел, как его задел Чаплинский, он, правда, был немножко под хмельком, но так схватил его за голову да, с позволения сказать, за штаны, что у него все кости развинтились. Старый Зацвилиховский говорил мне про вашего жениха, что он знатный рыцарь и любимец князя, впрочем, я и сам видел, что он герой и опытный солдат… Однако становится жарко, и как мне ни мила ваша компания, я желал бы все-таки быть в Золотоношах. Придется нам днем сидеть в траве, а ночью ехать. Не знаю только, вынесете ли вы такие невзгоды?
— Ничего, я здорова, вынесу все, могу ехать хоть сейчас.
— Не фантазия ли это? Лошади уж отдохнули, и я сейчас оседлаю их, чтобы на всякий случай быть наготове. Я не успокоюсь, пока не увижу каганлыкских зарослей и очеретов. Если бы мы не съезжали с дороги, то около Чигорина нашли бы реку, а отсюда до нее не меньше десяти верст. Когда приедем к ней, переправимся на другой берег. Признаюсь, что мне хочется спать. Вчерашнюю ночь проколобродил в Чигирине, днем черт меня понес с казаком в Разлоги. Я так хочу спать, что потерял всякую охоту к разговору, хотя молчание и не в моей натуре, да и философы говорят, что кот должен быть ловкий, а мужчина разговорчивый, но теперь у меня обленился язык. Извините, если я немножко вздремну.
— Не стесняйтесь, — сказала Елена.
Заглоба напрасно обвинял свой язык в лености, он без умолку молол им до самого рассвета, хотя ему действительно хотелось спать.
Когда они сели на лошадей, он сначала дремал, качаясь в седле, а вскоре крепко уснул, его усыпили усталость и шелест травы, рассекаемой конскими грудями. Елена отдалась своим думам, которые кружились в ее голове, как стаи птиц. События следовали так быстро одно за другим, что девушка не могла дать себе отчета, что с нею случилось. Нападения, ужасающие сцены убийств, страх, неожиданное спасение и бегство — все это произошло как буря, в одну ночь. Притом случилось столько непонятного! Кто был ее спаситель? Правда, он сказал ей свое имя, но ведь имя ничего не объясняет. Как он попал в Разлоги? Он сам говорил, что приехал с Богуном, значит, был его знакомым или приятелем. В таком случае зачем он спасал ее, подвергаясь большой опасности и мести атамана? Чтобы понять это, нужно было хорошо знать Заглобу, его неспокойную голову и доброе сердце. Елена же знала его всего только шесть часов. И вот этот незнакомый человек с отвратительным лицом пьяницы является ее спасителем. Если бы она его встретила три дня тому назад, то он возбудил бы в ней отвращение и недоверие, а теперь она смотрит на него как на ангела, бежит с ним в Золотоноши или в другое место — сама не знает куда. Какая судьба! Вчера она спала под родной кровлей, а сегодня — в степи, на лошади, в мужском платье, без угла и пристанища. За нею остался атаман, покушавшийся на ее честь, на ее любовь, а перед нею — пожар народного восстания, братоубийственная война со всеми ее случайностями, тревогами и ужасами. Но возлагала ли она всю свою надежду только на этого человека? Нет, еще на кого-то, более сильного, чем эти бунтовщики, чем война, резня и огонь. И девушка подняла глаза к небу.
— Великий, милосердный Боже! Спаси сироту, несчастную, бесприютную девушку! Да будет воля Твоя и совершится милосердие Твое надо мною!
Но это милосердие уже совершилось, так как она вырвана из злодейских рук и чудесно спасена. Конечно, опасность еще не миновала, но избавление может быть недалеко. Кто знает, где ее избранный? Он должен был вернуться из Сечи и, может быть, теперь где-нибудь в этой же степи. Он будет искать и отыщет ее, и тогда радость заменит слезы, веселье — печаль, и навсегда минуют опасности и тревоги… настанет спокойствие и отрада. Мужественное сердце девушки наполнилось надеждой, ветер, колебля траву, навевал ей сладкие мысли, что она не сирота, если у нее есть Всемогущий Защитник и другой, которого она знает и любит и который не оставит ее. А этот человек сильнее и могущественнее того, который угрожал ей теперь.
Степь сладко шумела, цветы разливали упоительный запах, лепестки чернобыльника тихо склонялись к ней, как будто узнавая в этом казачке сестру-девушку и как бы говоря: ‘Не плачь, красная девица, и мы на попечении Божием!’ Широкая степь успокаивала ее все больше, исчезла картина убийств и погони, ею овладело какое-то бессилие, сон смежил ее веки, лошади шли медленно, и она, покачиваясь в седле, уснула.

Глава IV

Елену разбудил пай собак. Открыв глаза, она увидела вдали большой тенистый дуб, забор и колодезь. Она тотчас же разбудила своего товарища.
— Проснитесь, господин Заглоба!
— Что это? Куда мы приехали? — спросил он, открыв глаза.
— Не знаю.
— Погодите-ка, княжна! Это, кажется, казацкий зимовник?
— И мне так кажется.
— Здесь, верно, живут чабаны — это не очень-то приятная компания. И чего эти собаки так заливаются, чтоб их волки заели!.. У забора видны люди и лошади. Нечего делать, нужно заехать, а то они погонятся за нами, если мы проедем. Верно, и вы вздремнули?
— Да, задремала.
— Вон у забора четыре оседланных лошади и четверо людей. Ну, это небольшая сила. Да, это чабаны. Эй, люди, подите сюда!
К ним тотчас же подошли четыре казака. Это были действительно чабаны, которые летом стерегли в степи табуны. Заглоба тотчас же заметил, что только у одного из них сабля и пищаль, а остальные вооружены палками с лошадиными челюстями, но он также хорошо знал, что между чабанами бывают дикие и опасные люди. Все четверо, смотрели на них исподлобья. На их смуглых лицах не заметно было и следа добродушия.
— Чего вам надо? — спросили они, не снимая шапок.
— Слава Богу! — произнес Заглоба.
— Во веки веков. Чего хотите?
— А далеко до Сыроватой?
— Не знаем никакой Сыроватой.
— А этот зимовник как зовется?
— Гусля.
— Дайте коням воды.
— У нас нет воды, высохла… А вы откуда?
— Из Кривой Руды.
— А куда?
— В Чигирин.
Чабаны переглянулись.
Один из них, косоглазый и черный, как жук, стал пристально всматриваться в Заглобу.
— А чего вы съехали с дороги? — спросил он.
— Жарко.
Косоглазый взял за поводья лошадь Заглобы.
— Слезай с коня. В Чигирин незачем тебе ехать.
— Почему? — спокойно спросил Заглоба.
— А ты видишь этого молодца? — спросил косоглазый, указывая на одного из чабанов.
— Вижу.
— Он приехал из Чигирина: там режут ляхов.
— А ты знаешь, холоп, кто за нами едет в Чигирин?
— Кто?
— Князь Ерема.
Дерзкие лица чабанов моментально приняли покорное выражение. Все, точно по команде, обнажили головы.
— Вы знаете, хамы, — продолжал Заглоба, — что делают ляхи с теми, кто режет? Они их вешают. А знаете, сколько войска ведет князь Ерема? Знаете, что он отсюда в какой-нибудь полумиле? Ах вы, разбойники! Ах вы, собачьи дети! Вот я покажу вам.
— Не сердитесь! Колодец правда высох. Мы сами ездим в Каганлык поить лошадей и возим оттуда воду.
— А, бесовы дети!
— Простите! Велите, так мы поскачем за водой.
— Обойдусь и без вас, сам поеду со своим казачком. Где Каганлык? — спросил он грозно.
— Вот, недалеко отсюда! — сказал косоглазый, указывая на ряд зарослей.
— А на дорогу надо возвращаться сюда или можно доехать рекою?
— Доедете! Река сворачивает к дороге.
— Казачок, ступай вперед! — сказал Заглоба, обращаясь к Елене.
Мнимый казачок повернул коня и поскакал.
— Слушайте! — сказал Заглоба, поворачиваясь к чабанам. — Если придет сюда отряд, то скажите, что я поехал к дороге берегом.
— Хорошо, лане, скажем!
Спустя несколько минут Заглоба опять ехал рядом с Еленой.
— Ловко я наплел им про князя, — говорил он, щуря глаз, покрытый бельмом. — Теперь они будут сидеть целый день и ждать отряд. Они задрожали при одном только имени князя.
— Я вижу, вы так остроумны, что сумеете выпутаться изо всякой беды. Я очень рада, что Бог послал мне такого защитника, — ответила Елена.
Эти слова польстили шляхтичу, он усмехнулся и, погладив бороду, сказал:
— Ну что, правда, у Заглобы есть голова на плечах? О, я хитер, как Улисс! Если бы не моя хитрость, то меня давно бы уже заклевали вороны. Что было делать? Надо спасаться. Они легко поверили, что князь близко, так как весьма вероятно, что не сегодня-завтра он появится здесь, как Архангел, с огнем и мечом. А если бы он по дороге разгромил Богуна, то я дал бы обет пойти в Ченстохов на поклонение образу Богоматери. Но все-таки скажу, что дерзость чабанов плохой для нас знак… видно, мужичье проведало о победах Хмельницкого и, наверное, сделается теперь еще нахальнее. Поэтому нам нужно придерживаться пустыни, в деревни заглядывать опасно. Дай Бог, чтобы поскорей пришел князь-воевода, а то мы лопали в такие сети, что трудно выдумать хуже.
Тревога опять овладела Еленой, и она, желая услышать от Заглобы хоть словно надежды, сказала:
— Я теперь уверена, что вы спасете и себя, и меня.
— Само собою разумеется, — отвечал тот, — голова на то и дана, чтобы заботиться о шкуре. А я так полюбил вас, что буду беречь, как родную дочь. Хуже всего, что мы не знаем теперь, куда бежать: Золотоноши тоже небезопасное пристанище.
— Я знаю наверное, что там мои братья.
— Может быть, и там, а может, и нет, ведь они могли уехать в Разлоги, причем не по этой дороге. Я больше рассчитываю на тамошний гарнизон. Хорошо было бы застать там в крепости хотя бы небольшой полк А вот и Каганлык. Теперь у нас, по крайней мере, все тростники под боком Переправимся на другую сторону и, вместо того чтобы ехать по течению, подымемся вверх по реке, чтобы скрыть наши следы. Правда, что мы опять подъедем к Разлогам, но не так уж близка
— Мы приближаемся к Броваркам, — сказала Елена, — откуда идет дорога в Золотоноши.
— Тем лучше. Подождите-ка, княжна.
Они напоили лошадей, и Заглоба, спрятав Елену в зарослях, поехал искать брода и вскоре нашел его недалеко оттого места, где они остановились. Чабаны переправляли здесь своих лошадей на другую сторону реки, которая хотя и была довольна мелка, но болотистые и заросшие лесом берега ее были малодоступны. Переправившись на другой берег, они поспешно повернули лошадей вверх по реке и ехали так до ночи. Дорога была тяжелая, так как в Каганлык впадало множество ручьев, которые, разливаясь около устья, образовывали трясины и болота. Надо было поминутно отыскивать брод или пробираться зарослями, что затрудняло путь, лошади страшно устали и едва волокли ноги, поминутно вязли, и Заглобе казалось временами, что они уже не вылезут из трясины. Наконец они выбрались на высокий, сухой берег, поросший дубовым лесом. Наступила темная ночь, и дальше ехать было немыслимо, ибо в темноте можно было попасть в топкое болото и погибнуть. Заглоба решился поэтому ждать утра.
Расседлав и спутав лошадей, он пустил их пастись, потом набрал листьев и, устроив из них постель, покрыл ее чепраками и буркой и сказал Елене:
— Ложитесь спать, больше нечего делать. Роса промоет вам глазки, я тоже прислонюсь к седлу, так как от усталости не чувствую ног под собой. Я не стану разводить огня, потому что он может привлечь внимание чабанов, ночь коротка, а на рассвете мы поедем дальше. Спите спокойно! Не много мы, правда, проехали, но зато столько исколесили и так замели за собою след, что теперь и сам черт не найдет нас. Спите спокойно, княжна!
— Спокойной ночи!
Стройный казачок опустился на колени и долго молился, подняв глаза к небу, а Заглоба, взяв седло, отнес его в сторону, где нашел себе место для отдыха. Берег был выбран удачно, высокий и сухой, без комаров, а густая листва дубов могла служить защитой от дождя. Елена долго не могла уснуть. Происшествия прошлой ночи живо предстали пред ее глазами, из темноты смотрели на нее лица убитых: тетки и братьев. Ей казалось, что она заперта в комнате вместе с трупами и что вот-вот войдет туда Богун. Она видела его бледное лицо, нахмуренные брови и устремленные на нее глаза. Невыразимая тревога овладела ею. А вдруг она действительно увидит в окружающей ее темноте эти сверкающие глаза?
Вышедшая из-за туч луна, озаряя все своим белым светом, придала фантастические очертания ветвям и деревьям. Кричали коростели в лугах и перепелки в степи, по временам доносились какие-то отдаленные голоса ночных птиц или животных. Спутанные лошади фыркали и, щипля траву, постепенно отдалялись от спящих. Но все эти голоса успокаивали Елену, разгоняли фантастические видения и говорили ей, что комната, которая стоит в ее глазах, трупы родных и бледный Богун с местью во взгляде — все это плод ее разгоряченного воображения, вызванного страхом, и ничего больше. Несколько дней тому назад мысль провести ночь под открытым небом, в степи, внушила бы ей ужас, и теперь она должна постоянно напоминать себе, что находится под Каганлыком, далеко от своей девичьей комнаты.
Крик коростелей и перепелов, мерцание звезд, шелест ветвей, жужжание майских жуков на дубовых листьях усыпили ее наконец. Но ночи в пустыне тоже имеют свои сюрпризы. Уже светало, когда она услыхала какие-то странные звуки, вой, храпение, от которых застыла кровь в ее жилах. Она вскочила, обливаясь холодным потом, испуганная и не зная, что делать. Вдруг перед ее глазами промелькнул Заглоба, без шапки, с пистолетами в руках. Через минуту раздался его голос: ‘У-а, у-а! сиромаха!’, раздался выстрел, и затем все смолкло. Елене ожидание показалось вечностью, наконец она снова услыхала голос Заглобы:
— А чтобы вас собаки заели, чтобы с вас содрали шкуру жидам на воротники.
В голосе Заглобы слышалось настоящее отчаяние.
— Что случилось? — спросила девушка.
— Волки загрызли лошадей.
— Господи Иисусе Христе! Святая Мария! Обеих?
— Одну совсем, а другая так искалечена, что и шагу не сделает. Ночью отошли не больше трехсот шагов, вот пропали!
— Что мы теперь будем делать?
— Что делать? Возьмем палки и поедем на них верхом. Вот беда-то! Видно, сам черт против нас — и нечего удивляться, он, верно, приятель Богуна или его родственник Что делать? Если бы я мог превратиться в коня, то, по крайней мере, хоть вам было бы на чем ехать.
— Пойдем пешком.
— Это хорошо путешествовать так, по-мужицки, вам, в двадцать лет, а не мне, при моем телосложении. Да здесь даже и мужик раздобудет себе клячу, только одни собаки ходят пешком. Это просто беда! А все-таки пойдем, может, как-нибудь доберемся до Золотонош, но когда — не знаю. Бежать неприятно даже на лошади, а пешком и совсем скверно. Хуже не могло бы уж ничего случиться. Придется седла оставить, а припасы тащить на спине.
— Я не позволю тащить все вам одному, и я буду нести что нужно.
Заглоба, видя готовность девушки помочь ему, смягчился.
— Я был бы турком или басурманом, если бы позволил, эти белые ручки и стройные плечики созданы не для того, чтобы таскать тяжести, я справлюсь и один, будем только часто отдыхать, я слишком был умерен в еде и питье, и теперь у меня развилась одышка. Мы возьмем чепраки и немного провианта, впрочем, немного его и остается, так как нам надо еще хорошо подкрепиться.
Они начали закусывать, и Заглоба совсем забыл о своей хваленой воздержанности. К полудню они пришли к броду, через который, очевидно, ещё ездили, так как по обоим берегам виднелись следы колес и копыт.
— Может быть, это дорога в Золотонощу, — сказала Елена.
— Да не у кого спросить!
Но едва только Заглоба окончил, как послышался чей-то голос.
— Подождите-ка, надо спрятаться, — шепнул Заглоба Елене. Голос приближался.
— Вы видите что-нибудь? — спросила Елена.
— Да, вижу.
— Кто это?
— Слепой дед с кобзой. Его ведет мальчик. Они теперь как раз снимают сапоги и сейчас перейдут через речку к нам.
Плеск воды доказывал, что они действительно переходят. Заглоба с Еленой вышли из засады.
— Слава Богу! — громко сказал шляхтич.
— Во веки веков! — ответил старик. — А кто вы?
— Христиане! Не бойся, дедушка.
— Пошли вам святой Николай здоровья и счастья.
— Откуда идешь, дедушка?
— Из Броварков.
— А эта дорога куда ведет?
— На хутор пане, в деревню.
— Можно ли по ней дойти до Золотоноши?
— Можно, пане.
— Давно вы вышли из Броварков?
— Вчера утром.
— А в Разлогах были?
— Были. Но говорят, что туда пришли лыцари и что там была битва.
— Кто же это говорил?
— В Броварках говорили. Туда приехал один из княжеских слуг, и чего только он не рассказывал, просто страх.
— А вы его не видали?
— Я, пане, никого не вижу — я слепой.
— А этот подросток?
— Он видел, но он немой, я один только понимаю его.
— Далеко отсюда до Разлог? Мы идем туда.
— Ой, далеко.
— Так вы говорите, что были в Разлогах?
— Да, были.
— Да! — сказал Заглоба и схватил вдруг за шиворот мальчика. — А, воры, мошенники, бродяги вы ходите на разведки, мужиков к бунту подговариваете. Эй! Федор, Алешка, Максим, — взять их, раздеть и утопить или повесить. Бей их, это бунтовщики, соглядатаи, бей их, убивай.
И Заглоба начал дергать мальчика, трясти его и кричать все громче и громче. Дед бросился на колени, умоляя о пощаде. Мальчик издавал пронзительные крики, свойственные немым, а Елена с удивлением смотрела на эту сцену.
— Что вы делаете? — спросила она, не веря своим глазам.
Но Заглоба кричал, проклинал, призывал на них весь ад, все несчастия и бедствия и грозил всеми муками и смертями. Княжна решила, что он сошел сума.
— Уходите! — крикнул он ей. — Вам не годится смотреть на это, что здесь произойдет. Уходите, говорю!
Вдруг он крикнул деду:
— Снимай одежду, а не то я тебя разрублю на куски! — и, повалив мальчугана, собственноручно начал снимать с него одежду. Испуганный старик сбросил поспешно теорбан, мешок и свитку.
— Снимай все, чтоб ты пропал! — кричал Заглоба.
Дед стал снимать рубаху. Княжна, поняв, в чем дело, поспешно отошла в сторону, слыша за собой только брань Заглобы. Отойдя довольно далеко, она остановилась, не зная что делать, увидев поваленное ветром дерево, села на него и стала ждать. До ее слуха доходили крики немого, стоны деда и проклятия Заглобы. Наконец все умолкло, и слышалось только чириканье птиц и шелест листьев, вслед за тем раздались тяжелые шаги и человеческое дыхание. Это был Заглоба. Он нес на плече одежду, отнятую у деда и его вожака, а в руках две пары сапог и теорбан. Подойдя к Елене, он усмехнулся, подмигнув своим здоровым глазом. Он, видно, был в отличном расположении духа.
— Ни один глашатай не накричит столько, сколько накричал я. Даже охрип! Зато я достал то, что хотел, и выпустил их голыми, как мать родила. Если султан не сделает меня за это пашей или валахским господарем, то он неблагодарный, ведь я прибавил ему еще двух святых. Но каковы бездельники! Просили оставить им хоть рубашки, но я им сказал, что они должны быть благодарны, что я их отпускаю живыми. Посмотрите-ка, все новое: и свиты, и сапоги, и рубахи. Какой же должен быть порядок в Польше, когда даже хамы так нарядно одеваются? Верно, они были на храмовом празднике в Броварках, где собрали денег и купили все новое. Ни один шляхтич ни приобретет столько, сколько выпросит дед. Я брошу теперь рыцарское ремесло, а начну обирать дедов, вижу, что этим путем можно скорей разбогатеть.
— Но зачем вы сделали все это? — спросила Елена.
— Зачем? А вот вы сейчас увидите зачем. — Он взял половину одежды и ушел в кусты, из-за которых вскоре послышались звуки лиры, а потом показался… не Заглоба, а настоящий украинский дид, с бельмом на одном глазу и седою бородою, который подошел к Елене и запел хриплым голосом:
Соколе ясный, брате мий ридный,
Ты высоко летаешь,
Ты далеко видаешь.
Княжня хлопнула в ладоши, и первый раз после бегства из Разлог улыбка озарила ее хорошенькое личико.
— Если бы я не знала, что это вы, ни за что бы не догадалась.
— А что? — сказал Ззглоба. — Вы, наверное, и на масленице не видали лучшего маскарада, я видел свое отражение в воде, и если я видал лучшего деда, то пусть меня повесят на собственной моей торбе. Недостатка в песнях тоже не будет. Что вы прикажете спеть: о Марусе Богуславе, о Бандаривне или о Серпяговой смерти? Все могу и, наверное, заработаю на кусок хлеба даже от самых отчаянных кутил.
— Теперь я понимаю, почему вы сняли одежду с этих бедняков: чтобы нам безопаснее было путешествовать.
— Разумеется, — сказал Заглоба. — Что ж вы думаете? Здесь, в Заднепровье, народ хуже, чем где-либо, и только князь удерживает этих негодяев от своеволия, а теперь, когда они узнают о войне с Запорожьем и о победах Хмельницкого, то целая страна будет в огне, как я тогда проведу вас через толпу бунтующего мужичья? А чем лопасть в их руки, то уж лучше было остаться в руках Богуна.
— О нет, лучше смерть, чем это, — с жаром сказала княжна.
— А по-моему, жизнь лучше смерти, от нее уже не отвертишься никакими остротами. Но, видно, сам Бог послал нам этого деда, напугал его князем, как и чабанов. Они теперь от страха просидят голышом в тростниках два-три дня, а мы, переодетые, доберемся тем временем до Золотоноши, найдем ваших братьев, а если ‘их там нет, то пойдем к гетманам или будем ждать князя, я, как старый дед, не боюсь ни холопов, ни казаков, мы даже можем смело пробраться через отряд Хмельницкого, только надо избегать татар, а то они охотно возьмут в неволю такого красивого казачка.
— Тогда и я должна переодеться.
— Да, снимите ваше казацкое платье и нарядитесь мужичком. Хотя для мужицкого мальчика вы слишком красивы, также как и я для деда, но ваше личико загорит от ветра, а я от ходьбы похудею. Когда валахи выжгли мне глаз, я думал, что это страшная беда, а теперь даже лучше, а то если дед не слепой, то возбуждает подозрения. Бы будете водить меня за руку, называйте меня Онуфрием. Поскорей только переоденьтесь, а то пора в дорогу: пешком не скоро дойдем.
Заглоба отошел, а Елена начала переодеваться в дедовского вожака. Умывшись в речке, она сняла казацкий жупан и надела мужицкую свитку, соломенную шляпу и дорожный дедовский мешок. К счастью, мальчик, с которого было снято это платье, был довольно высок, и платье его оказалось как раз впору Елене. Заглоба внимательно осмотрел ее и сказал:
— Многие рыцари охотно расстались бы со своими латами, лишь бы только их вел такой мальчик, а уж я знаю одного гусара, который наверняка так бы и поступил. Только с волосами нужно что-нибудь сделать. Я видел в Стамбуле красивых мальчиков, но такого никогда.
— Дай Бог, чтобы моя красота не стала причиной моего несчастья, — сказала Елена, которой польстили похвалы Заглобы.
— Красота никогда не вредит — доказательство налицо — во мне, когда в Галате турки выжигали мне глаз и хотели выжечь еще и другой, то меня спасла жена одного паши, а все это из-за моей красоты, остатки которой видны еще и теперь.
— А вы говорили, что вам выжгли его валахи.
— Да, отуречившиеся валахи, слуги паши.
— Вам не выжгли же ни одного.
— Но от каленого железа сделалось бельмо, ведь это все равно. Однако что вы думаете сделать со своими волосами?
— А что ж?.. Отрезать.
— Нужно. Но чем?
— Вашей саблей.
— Можно отрезать саблей голову, но волосы — не знаю.
— Знаете что? Я сяду у того пня и положу на него волосы, а вы отрубите! Только не голову.
— Не бойтесь, я не раз пьяным рубил фитиль у свечки, не задев ее… и вас не обижу.
Елена села у пня, перебросила свои громадные черные косы и, подняв глаза на Заглобу, с печальной улыбкой сказала: ‘Режьте!’, но ей стало жаль косу, которую едва можно было обхватить обеими руками, Заглобе тоже было не по себе.
— Тьфу! Лучше бы я сделался цирюльником и брил казацкие чубы, а то мне кажется, что я палач. А вы знаете, что палачи режут ведьмам волосы, чтобы в них не прятался дьявол и своей силой не уменьшал бы действия пыток. Но ведь вы не ведьма, и мой поступок кажется мне очень нехорошим, и если Скшетуский не обрежет мне за это ушей, то я сам задам ему… Право, дрожь так и пробирает. Закройте по крайней мере глаза.
— Уже зажмурила! — сказала Елена.
Заглоба приподнялся на цыпочках, в воздухе сверкнула сабля, и на землю упали черные косы.
— Готово!— произнес Заглоба.
Елена вскочила, а коротко остриженные волосы рассыпались вокруг ее покрасневшего лица.
В то время считалось отрезать косу у девицы большим позором, и со стороны Елены это была большая жертва. На ее глазах показались даже слезы… А Заглоба, недовольный собой, не стал даже утешать ее.
— Мне кажется, что я сделал что-то очень худое, и повторяю, что если Скшетуский настоящий рыцарь, то он обрежет мне уши. Но иначе нельзя было, а то догадались бы, что вы женщина. Теперь, по крайней мере, пойдем смело. Я расспросил деда про дорогу, пристав с ножом к горлу. По его словам, мы увидим три дуба, около них волчий яр, а дальше дорога в Демьяновку, к Золотоношам. Он говорил также, что по этой дороге ездят тоже чумаки, можно будет присесть на чей-нибудь воз. Тяжелое время переживаем мы с вами и вечно будем вспоминать его. Теперь нужно расстаться с саблями — ни деды, ни их вожаки не должны иметь шляхтеского оружия. Я их воткну под этот пень: вдруг Бог поможет отыскать их когда-нибудь. Эта сабля видела много походов и много побед. Поверьте, что я был бы уже полковником, если бы не злоба и зависть людей, которые упрекали меня в пристрастии к спиртным напиткам. Так всегда на свете, одна несправедливость! Если я не лез прямо на погибель и умел соединять мужество с благоразумием, то Зацвилиховский первый же говорил, что я трус Он хороший человек, но язык у него злой. Недавно еще он упрекал меня, что я братаюсь с казаками, а не будь этого, вы, наверное, не ушли бы от Богуна.
С этими словами Заглоба заткнул сабли под колоду, покрыл их листьями и травой, потом повесил на спину мешок и теорбан, взял в руки палку и, махнув ею раза два, сказал:
— Ну и это недурно, можно даже какой-нибудь собаке или волку пересчитать ею зубы. Хуже всего, что надо идти пешком, да нечего делать! Пойдем!
Они пошли: черноволосый мальчик впереди, дед за ним, ворча, ругаясь и говоря, что ему жарко, хоть в степи дул ветер, ветер этот обветрил прелестное лицо мальчика. Вскоре они нашли яр, на дне которого бил ручей и уносил в Каганлык свои прозрачные струи. Недалеко от этого яра и реки росли на кургане три могучих дуба, к ним и направились наши путешественники и нашли дорогу, желтевшую от цветов. Дорога была пуста: на ней не было ни чумаков, ни дегтярников, только кое-где лежали кости животных, побелевшие от солнца.
Путешественники все шли, отдыхая только в тени дубрав. Чернобровый мальчик ложился на траву, а дед сторожил его сон.
Им часто приходилось переходить через ручьи и речки, а когда не было броду, они долго искали его, бродя по берегу, иногда деду приходилось переносить мальчика на руках, с удивительною для старика силою.
Так тащились они до вечера, наконец мальчик сел на дороге в дубовом лесу и сказал:
— Не пойду дальше ни за что, лучше лягу и умру здесь.
Дед встревожился.
— О, проклятая пустыня! Ни хутора, ни усадьбы, ни живой души! Ночевать нам здесь нельзя, уже вечер, через час совсем стемнеет… но слушайте!
Дед замолчал, наступила глубокая тишина, которую прерывал далекий вой, выходящий словно из-под земли, но на самом деле он доносился из яра, лежавшего вблизи дороги
— Это волки, — сказал Заглоба. — Они уже съели наших лошадей, а теперь доберутся и до нас. У меня есть пистолет под свиткой, но не знаю, хватит ли пороха даже на два выстрела, а я не хотел бы служить им закуской. Слышите, вот опять!
Вскоре действительно опять послышался вой, который как будто приближался к ним.
— Вставай, дитя! — сказал дед. — Если не можешь идти, то я понесу тебя. Что делать? Я вижу, что слишком полюбил вас, верно потому что я холостой и у меня нет детей. А если и есть, то они басурманы, потому что я был долго в Турции Мною кончается род Заглобов. Ну вставайте и влезайте мне на плечи, я понесу вас.
— У меня так устали ноги, что я не могу двинуться.
— А вы еще хвастали своей силой. Но тише, тише! Ей-Богу, я слышу лай собак. Да это собаки, а не волки. Значит, недалеко и Демьяновка, про которую мне говорил дед. Слава Всевышнему! А я уж думал, не развести ли огонь от волков, но, наверное, мы оба заснули бы, так как страшно устали. Да, это собаки, слышите?
— Пойдем! — сказала Елена, к которой вдруг вернулись силы.
Действительно, едва они вышли из лесу, как показались огоньки и три церковных купола, покрытых новым гонтом и освещенных последними лучами вечерней зари. Собачий лай слышался все отчетливее.
— Да, это Демьяновка, иначе не может быть, — сказал Заглоба. — Дедов везде охотно принимают, может быть, дадут даже ужин и ночлег, а добрые люди подвезут нас дальше. Это, кажется, княжеская деревня, так, наверное, здесь живет и под-староста. Мы отдохнем и разузнаем. Князь, должно быть, уже в дороге, и спасение может быть ближе, чем мы надеемся. Но помните, что вы немая. Я хотел, чтобы вы звали меня Онуфрием, а ведь немые не говорят, так я и за себя и за вас буду говорить, я так же хорошо говорю по-мужицки, как и по-латыни. Ну вперед, вперед! Вот недалеко и хаты. О, Господи! когда же кончится наше скитание! Дал бы Бог достать хотя горячего пива.
Заглоба умолк, и несколько времени они шли не разговаривая, потом начал снова:
— Помните, что вы немая. Если вас кто-нибудь спросит, показывайте на меня и бормочите: ‘Гм, гм, ния, ния’. Я заметил, что вы способный мальчик, а туг дело идет о нашей шкуре. Если мы случайно встретим княжеский или гетманский отряд то мы сейчас же объявим, кто мы, в особенности если найдется офицер, знакомый Скшетуского. Вы ведь под покровительством князя, и вам нечего бояться солдат. Ну а какие же это там огни? А, куют железо, это кузница. Но я вижу там много людей, пойдем туда.
В самом деле, около яра стояла кузница, из трубы которой сыпались снопы искр, а в открытые двери и щели в стенах виднелось яркое пламя, закрываемое время от времени человеческими фигурами. Перед кузницей можно было видеть, несмотря на темноту, толпу людей. Кузнечные молоты били в такт, и эхо их сливалось с песнями, громким разговором и лаем собак. Увидав это, Заглоба свернул в яр, забренчал в теорбан и запел:
Ей там на гори
Жнецы жнут
А по-пид горою
Казаки идут.
И с этой песней он приблизился к толпе: это были большей частью пьяные мужики, почти каждый из них держал в руках палку с косой или с пикой. Кузнецы ковали острия и делали косы.
— Ей, дид, дид, — закричали в толпе.
— Слава Богу! — сказал Заглоба.
— Во веки веков!
— Скажите, это Демьяновка?
— Демьяновка. А что?
— Мне дорогою говорили, — продолжал дед, — что здесь живут добрые люди, которые примут нас, напоят, накормят, пустят переночевать и дадут грошей. Я стар, иду издалека, а мальчик от усталости не может ступить ни шагу. Он, бедный немой, водит меня, старика, несчастного слепца. Бог вас благословит, добрые люди, и святой Николай чудотворец, и святой Онуфрий. Одним глазом я еще немножко вижу, а другим совсем ничего, вот я и хожу с теорбаном, пою песни и живу, как птица, тем, что дадут добрые люди.
— А ты откуда, дед?
— Ох, издалека, издалека! Дайте отдохнуть — я вижу скамью у кузницы. Садись и ты, бедняжка, — сказал он, указывая скамью Елене. — Мы из Лядовы, добрые люди. Но из дому давно, давно вышли, а теперь идем из Броварков.
— А что вы там слыхали хорошего? — спросил старый мужик с косою в руках.
— Слыхать слыхали, а хорошо ли, нет ли, не знаю. Людей там собралось много. Про Хмельницкого говорят, что он победил сына гетмана и его ‘лыцарев’. Слышали, что на русском берегу мужики поднимаются против панов.
Толпа тотчас же окружила Заглобу, который сидел около княжны и по временам ударял по теорбану.
— Тай вы, батьку, слыхали, что народ поднимается?
— А как же… Несчастлива наша мужицкая доля.
— Но говорят, что скоро ей будет конец.
— В Киеве, в алтаре, нашли письмо от Христа Спасителя, что будет жестокая и страшная война и много прольется крови на Украине.
Полукруг около Заглобы стал еще теснее…
— Вы говорите, что было письмо?
— Да, было. В нем говорится о войне и крови… Но я больше не могу говорить, у меня, старика, засохло горло.
— Вот тебе, батько, водка… и говори, что слышно на сеете. Ведь деды всюду бывают и все знают. Бывали уж у нас деды и говорили, что от Хмеля придет на панов черная година. Ну так мы и велели наделать нам кос и лик, чтобы не быть последними, а теперь не знаем, начинать ли или ждать письма от Хмеля.
Заглоба выпил чарку водки, подумал немного и сказал:
— А кто вам сказал, что пора начинать?
— Мы сами хотели!
— Начинать, начинать! — крикнула масса голосов. — Коли запорожцы побили панов, так пора начинать.
Косы и пики зловеще зазвенели, потрясаемые сильными руками. Потом настало минутное молчание, раздавались только удары кузнечных молотов. Будущие резуны ждали, что скажет дед.
Тот подумал и спросил наконец:
— Чьи вы люди?
— Мы князя Еремы.
— А кого же вы будете резать?
Мужики переглянулись.
— Его?
— Нет! Его не сдержим…
— Ой, не сдержите, детки, не сдержите! Бывал я в Лубнах и сам видал князя: страшный он! Как крикнет — лес дрожит, а топнет ногою — яр выступает. Его и король боится, и гетманы слушаются. А войска у него больше, чем у хана и султана. Не сдержите, детки, не сдержите! Не вы его, а он вас будет искать. А вы того еще не знаете, что все ляхи будут помогать ему, и надо вам знать, что лях все равно что сабля.
Наступило глубокое молчание, дед снова забренчал на теорбане и, подняв лицо к месяцу, продолжал:
— Идет князь, а за ним столько войска, сколько звезд на небе и былинок в степи. Летит перед ним ветер и воет… А знаете, детки, почему воет? Над вашею долею стонет! Летит перед ним смерть и звенит косою, а знаете ли, отчего она звенит? Она добирается до вашей шей!
— Господи помилуй! — раздались тихие, испуганные голоса. И снова послышались только удары молотов.
— Кто здесь княжий комиссар? — спросил дед.
— Пан Гдешинский.
— А где же он?
— Убежал.
— А отчего убежал?
— Услышал, что куют для нас косы и пики, испугался и убежал.
— Это плохо! Он донесет на вас князю.
— Что же ты, дед, каркаешь, как ворон, — сказал старый мужик. — Мы верим, что на панов уже пришла минута и не будет их больше ни на русском, ни на татарском берегу, не будет ни князей, ни панов, а только будут вольные люди — казаки, не будет ни чинта, ни сухомельщины, ни провозного, и не будет жидов, так сказано и в Христовой грамоте, про которую ты сам говорил нам. А Хмель могуч, как и сам князь.
— Дай ему, Боже, здоровья! — сказал дед. — Тяжка наша мужицкая доля. А прежде было не так.
— Еще бы! Теперь чья вся эта земля? Князя. Чья степь? Князя. Чей лес? Князя. Чьи стада скота? Князя. А прежде был лес — Божий, степь — Божьи, кто первый пришел, тот и взял и никому не платил. А теперь все панов да князей.
— Правда ваша, детки! — сказал дед — Но я вам скажу, что вы с князем не справитесь, а кто хочет резать панов, тот пусть не остается здесь, а бежит к Хмелю, и то сейчас или завтра, потому князь уже в пути. Если Гдешинский уговорит его идти на Демьяновку, то он не пощадит вас, а всех перережет, — так лучше бегите к Хмелю. Чем больше будет вас там, тем легче будет Хмелю справиться с князем, тяжелый труд ждет его. Много выслано против него гетманских, коронных и княжеских войск Ступайте, дети, помогать Хмелю и запорожцам, они, бедняги, не выдержат, а ведь они бьются с панами за вашу свободу. Ступайте, тогда и от князя убережетесь, и Хмелю поможете.
— Вже правду каже! — послышались голоса в толпе.
— Хорошо говорит!
— Мудрый дед!
— Так ты видел, что князь уже в пути?
— Видать не видал, но в Броварках слышал, что он вышел уже из Лубен, он все сжигает и режет на пути, а где найдет хоть одну пику, то оставляет только небо да землю.
— Господи помилуй!
— А где нам искать Хмеля?
— Я затем и пришел сюда, чтобы сказать вам, где надо искать его. Идите, дети, в Золотоноши, а оттуда в Трахтымиров, и там Хмель будет уже ждать вас, туда соберутся со всех деревень, усадеб и хуторов, туда придут и татары, иначе князь не даст вам и ходить по земле.
— А вы, батьку, пойдете с нами?
— Пойти не пойду, потому что старые ноги даже земля не носит. А вы мне заложите телегу, то я поеду с вами. А перед Золотоношей сойду и сам посмотрю, нет ли там княжеских солдат, коли есть, то минуем Золотоноши и прямо в Трахтымиров проедем: там уже казацкий край. А теперь дайте мне и моему мальчику что-нибудь поесть, а то мы совсем голодны. Двинемся завтра утром, а по дороге я вам спою о Потоцком и о князе Ереме. О, это злые львы! Много прольется крови на Украине, небо багровеет, а месяц плавает, словно в крови. Молите, детки, Бога, чтобы Он сжалился над нами, недолго уж нам всем осталось жить и ходить на белом свете. Я слышал тоже, что из могил встают упыри и жалобно воют.
Страх овладел мужиками, и они невольно стали оглядываться, креститься и перешептываться. Наконец один из них крикнул:
— В Золотрношу!
— В Золотоношу! — повторили все, словно там ждало их спасение.
— В Трахтымиров!
— На погибель ляхам и панам!
Вдруг вперед выступил какой-то молодой казак и, потрясая пикой, крикнул:
— Батьки! Коли завтра мы идем в Золотоношу, то сегодня можем пойти на комиссарский двор!
— На комиссарский двор, — крикнуло сразу несколько голосов. — Сжечь и забрать добро!
— Нет, детки, не идите на комиссарский двор и не жгите его, а то вам же будет плохо. Ведь князь, может быть, уже близко, увидит зарево, придет — и тогда горе вам! Лучше покормите нас и покажите, где переночевать. Сидите лучше тихо, да не гуляйте по пасекам.
— Правда! А ты, Максим, дурак!
— Идите ко мне, батьку, на хлеб и соль и на чарку меду, а потом ляжете спать на сене, — сказал старый мужик, обращаясь к деду.
Заглоба встал и дернул Елену за рукав свитки… она спала.
— Устал мальчуган да заснул, несмотря на стук молотов! — сказал он, а про себя подумал: ‘Вот что значит невинность! Она и среди разбойничьих ножей и кос спит спокойно. Видно, стерегут тебя небесные ангелы, а вместе с тобой и меня, старика’.
Он разбудил ее, и они пошли к ближайшей деревне. Ночь была тихая, теплая, и только вдали раздавалось эхо молотов.
Старый мужик шел вперед, указывая дорогу, а Заглоба, будто бы шепча молитву, бормотал монотонным голосом:
— Господи Боже, помилуй нас, грешных… Видите, для чего нам нужно было дедовское платье!.. Святая Пречистая Богородица! Яко на небеси, так и на земле… Есть нам дадут, а завтра поедем в Золотоноши, да не пешком… Аминь, аминь. Богун, наверное, нападет на наш след, его не обманут наши хитрости… Аминь… Но будет поздно, в Прозоровке мы переправимся через Днепр, а там мы уже у гетманов… Дьявол угоднику не страшен… Аминь… Тут, через несколько дней, весь край будет в огне, как только князь двинется за Днепр… Чтобы их чума задушила!.. Слышите, как там воют у кузницы… Аминь… Тяжелые настали времена, но я останусь дураком, если не проведу вас благополучно, если б даже нам пришлось бежать до самой Варшавы.
— Что вы бормочете, батьку? — спросил мужик.
— Ничего, молюсь за ваше здоровье. Аминь…
— А вот и моя хата.
— Слава Богу!
— Навеки слава! Прошу отведать хлеба-соли.
— Господь вознаградит вас.
Несколько минут спустя дед уже угощался бараниной, запивая ее медом, а на другой день утром поехал с мальчиком в телеге в Золотоноши, в сопровождении мужиков, вооруженных пиками и косами. Они ехали через Краевец, Чернобой и Кропивную. Весь этот край был в сильном возбуждении. Крестьяне вооружались, кузнецы работали с утра до ночи, и только страшное имя князя Иеремии и его могущество сдерживали кровавую развязку. Между тем за Днепром буря уже свирепствовала вовсю. Весть о Корсуньском поражении разнеслась по всей Руси, и кто только остался жив, тот бежал.

Глава V

На следующее утро после бегства Заглобы и Елены казаки нашли Богуна почти задохшимся в жупане, которым обмотал его Заглоба. Но он скоро пришел в себя, так как у него не было тяжелых ран. Вспомнив все случившееся, он взвыл, как дикий зверь, впал в бешенство, бросался с ножом на людей, так что казаки боялись даже подойти к нему. Наконец, не чувствуя себя в силах, он велел привязать к двум лошадям еврейскую колыбельку и, сев в нее, приказал везти себя в Лубны, предполагая, что беглецы поехали туда. Лежа в жидовских перинах, в пуху и крови, он летел степью, точно упырь, который спешит скрыться до рассвета в свою могилу, за ним скакали его казаки, уверенные, что скачут на верную смерть. Они летели таким образом до Васильевки, где стояла сотня княжеской венгерской пехоты. Дикий атаман, не колеблясь, ударил на нее, первый бросился в битву и, после непродолжительного сражения, истребил весь отряд, исключая нескольких солдат, которых пощадил с целью пыткой добиться от них необходимых сведений. Узнав, что они не видали никакого шляхтича с молодою девушкою, он не знал, что делать, и в отчаянии начал срывать с себя повязки. Идти дальше было невозможно: везде стояли княжеские полки, а жители, бежавшие из Васильевки, должно быть, уже предупредили их о нападении на Васильевку. Верные казаки подхватили ослабевшего от бешенства атамана и повезли его опять в Разлоги, но, вернувшись, не застали даже и следов двора: его сожгли вместе с князем Василием соседние крестьяне, рассчитывая, что если князья Курцевичи или князь Иеремия захотят им мстить, то они свалят всю вину на Богуна и его казаков. Все было выжжено дотла, вишневый сад был вырублен, а челядь вся перебита. Чернь безжалостно мстила за притеснения, какие она терпела от Курцевичей. Под Разлогами в руки Богуна попал Плесневский, который ехал из Чигирина с известием о желтоводском поражении. Он возбудил подозрение Богуна, потому что на предложенные ему вопросы, куда и зачем едет, стал путаться и не мог дать точных ответов, но когда его припекли огнем, он выболтал, все, что знал о битве и Заглобе, которого встретил накануне. Обрадованный атаман вздохнул свободнее. Повесив Плесневского, он пустился дальше, уверенный, что теперь Заглоба уже не уйдет от него. Чабаны тоже дали ему некоторые сведения, но за бродом он потерял след Заглобы. На оборванного Заглобой деда он не мог наткнуться, потому что тот уже отошел по течению Каганлыка и до того был напуган, что скрывался в тростниках, как лиса.
Между тем прошли еще сутки, а так как езда в Васильевку тоже заняла два дня, то Заглоба выиграл много времени. Что было делать? В эту трудную минуту к нему пришел на помощь есаул, старый степной волк, проведший всю свою жизнь в преследовании татар по Диким Полям
— Батьку, — сказал он, — они бежали в Чигирин и умно сделали, так как выиграли много времени, — но когда узнали от Плесневского о Хмеле и о желтоводской битве, то переменили путь. Ты, батьку, сам видел, что они свернули в сторону с дороги.
— В степь?
— Я бы их нашел в степи, но они пошли к Днепру, чтобы попасть к гетманам, и, значит, пошли или на Черкассы, или на Золотоноши, или на Прохоровку, а если к Переяславлю, что, однако, не думаю, то и там их отыщем. Нам бы, батьку, следовало послать одного в Черкассы, а другого в Золотоноши, по чумацкой дороге, и как можно скорей, ведь если они переправятся через Днепр, то уйдут К гетманам, или же их схватят татары Хмельницкого.
— Так ступай в Золотоноши, а я поеду в Черкассы.
— Добре, батьку.
— Только смотри хорошенько, это хитрая лисица.
— Ой, и я хитрый, батьку!
И, начертав такой план погони, один повернул к Черкассам, другой к Золотоношам. Вечером старый есаул Антон добрался уже до Демьяновки. Село было пусто, в нем остались только одни бабы, а мужчины ушли за Днепр, к Хмельницкому. Увидав вооруженных людей и не зная, кто они, бабы запрятались по овинам. Антону пришлось долго искать, прежде чем ему удалось найти одну старушку, которая уже ничего не боялась, даже татар.
— А где мужики? спросил ее Антон.
— Почем я знаю, — ответила она, показывая свои желтые зубы.
— Мы казаки, маты, не бойтесь, мы не от ляхов.
— Ляхов! Чтобы их черт взял!
— Вы, значит, за нас?
— За вас, — сказала старуха, — да чтобы вас задушила чума.
Антон не знал, что делать, как вдруг заскрипела дверь, и на двор вошла молодая красивая женщина.
— Ей, молодцы! я слышала, что вы не ляхи, а казаки?
— Да.
— Вы от Хмеля?
— Да.
— Не от ляхов?
— Нет.
— А почему вы спрашивали про мужиков?
— Да так спросили, пошли они или нет.
— Пошли уже, пошли!
— Слава Богу! А скажи мне, молодица, не бежал ли тут один шляхтич с дочкой?
— Шляхтич? Лях? Я не видала…
— А никого здесь не было?
— Был дед Он уговорил мужиков идти к Хмелю в Золотоноши и сказал, что сюда едет князь Ерема.
— Куда?
— А сюда. А отсюда пойдет на Золотоноши.
— И этот дед подговорил мужиков к бунту?
— Да.
— Он был один?
— Нет, с немым мальчуганом.
— А каков он из себя?
— Кто?
— Дед.
— Он старый, он играл на теорбане и плакался на панов. Но я его не видела.
— И это он подговорил мужиков? — повторил Антон. — Гм! Ну, оставайтесь с Богом, молодица.
— С Богом!
Антон глубоко задумался. Если бы этот дёд был переодетый Заглоба, то зачем он подговаривал мужиков идти к Хмельницкому? Да откуда, наконец, он достал бы платье и куда сбыл лошадей? Но главное, зачем ему было подговаривать мужиков и предупреждать их о приходе князя? Шляхтич, во всяком случае, не предупреждал бы их и прежде всего сам скрылся бы у князя. А если князь идет к Золотоношам, что, однако, неправдоподобно, то непременно отомстит за Васильевну. И Антон вздрогнул, увидав в воротах новый кол, который напомнил ему о страшной казни.
— Нет, это был настоящий дед, и незачем ехать в Золотоноши: разве только бежать туда? Но что делать тогда? Ждать — пожалуй, приедет князь, а идти к Прохоровке и за, Днепра — значит попасть к гетманам.
Старому степному волку стало тесно в широкой степи. Волк-казак наткнулся на лису-Заглобу. Но вдруг он ударил себя по лбу.
— А почему этот дед повел мужиков в Золотоноши, за которой находится Прохоровка, а далее, за Днепром, гетманы и весь коронный обоз?
Антон, будь что будет, решился ехать в Прохоровку и, если услышит на берегу, что на другой стороне стоят гетманские войска, то, конечно, не переправляться, а идти вниз по реке и около Черкасс соединиться с Богуном: Притом же, дорогою, он услышит что-нибудь о Хмельницком. Антону было уже известно со слов Плесневского, что Хмель занял Чигирин, выслал Кривоноса против гетманов, а сам, с Тугай-беем, должен двинуться вслед за ним. Как опытный и знакомый с местностью воин, Антон был уверен, что битва уже произошла. Нужно только было узнать, чего держаться. Если Хмельницкий разбит, то гетманские войска рассыпались по всему Заднепровью, и тогда нечего искать Заглобу. А если Хмельницкий разбил ляхов?.. Антон, впрочем, не очень-то верил этому: легче победить сына гетмана, чем самого гетмана, легче разбить отряд, чем целое войско.
‘Ну, — сказал про себя старый казак, — лучше бы наш атаман подумал о своей шкуре, чем о девушке. Под Чигирином можно переправиться через Днепр, а оттуда уйти в Сечь. Тут, между князем и гетманами, ему трудно будет усидеть’.
Раздумывая таким образом, он быстро подвигался со своими казаками к Суле, через которую думал переправиться за Демьяновкой и добраться до Прохоровки. Наконец они доехали до Могильной, расположенной над самой рекой. Тут судьба улыбнулась ему, хотя Могильная была пуста, как и Демьяновка, но он застал там паром и перевозчиков, которые переправляли мужиков, бегущих за Днепр. Заднепровье не смело еще восстать открыто, но все жители деревень, усадеб и слобод бежали к Хмельницкому, чтобы стать под его знамя. Весть о желтоподской победе облетела все Заднепровье. Дикий люд его не мог спокойно сидеть, хотя там никто не притеснял их Князь, суровый только к бунтовщикам, для смирных жителей был настоящим отцом. Но люд этот только недавно превратился из разбойников в мирных поселян, а потому тяготился существующим порядком и бежал туда, куда его манила надежда на свободу. Из многих деревень к Хмельницкому бежали даже бабы, в Чабановке и Высоком ушло все население, которое сожгло за собою деревни, чтобы некуда было возвращаться, а где оставалась хоть горсть людей, то и те спешили вооружиться.
Антон начал расспрашивать, нет ли каких вестей из Заднепровья. Но полученные им известия были противоречивы и неясны, одни говорили, что Хмель, бьется с гетманами, другие — что он уже побит. Какой-то мужик, бежавший в Демьяновку, рассказывал, что гетманы взяты в плен. Перевозчики подозревали, что это — переодетый шляхтич, но не посмели задержать его, так как слышали, что недалеко княжеские войска, а страх преувеличивал их число в глазах мужиков и представлял их вездесущими, не было ни одной деревни, где бы не говорили о скором приходе князя. Антон заметил, что его отряд везде принимают за княжеский. Но он успокоил перевозчиков и начал расспрашивать их о демьяновских мужиках
— Да, были, мы их переправили на другую сторону, — сказал перевозчик
— А был с ними дед?
— Был.
— И немой мальчик с ним?
— Да
— Каков из себя этот дед?
— Не старый, толстый, и на одном глазу бельмо.
— Это он, — прошептал Антон.— А мальчик? — спросил он снова.
— О, мальчик — просто херувим! Такого мы и не видели
Между тем они переплыли на другой берег, и Антон знал уже, что ему надо делать.
— Ой, привезем мы молодицу атаману! — пробормотал он и, обращаясь к казакам, крикнул: — Вперед!
Они помчались, точно стадо перепуганных дроф, хотя дорога была тяжелая. Казаки въехали в большой овраг, на дне которого была дорога, сделанная самой природой. Овраг тянулся до Коврайца, и казаки летели несколько миль без отдыха. Наконец уже показалось широкое устье оврага, как вдруг Антон осадил коня. Что это? Проход заслоняла какая-то конница, спускавшаяся в овраг, по шести человек в ряд, их было около трехсот всадников. Увидев их, Антон побледнел, хотя был опытный и храбрый воин. Сердце его забилось, в этих людях он узнал драгун князя Иеремии.
Уходить было поздно, его отделяли от драгун каких-нибудь двести шагов, а утомленные лошади казаков не могли бы уйти от погони. Драгуны, увидав их, рысью поскакали к ним и вскоре окружили их со всех сторон.
— Чьи вы люди? — грозно спросил поручик
— Богуновы, — ответил Антон, видя, что нужно говорить правду, потому что самый цвет одежды выдал бы их И, узнав поручика, которого видывал в Переяславле, прибавил с притворной радостью: — Господин поручик Кушель, слава Богу!
— А, это ты, Антон! — сказал офицер, узнав есаула. — Что вы тут делаете? Где ваш атаман?
— Гетман послал нашего атамана к князю просить помощи, и он поехал в Лубны, а нам велел бродить по деревням и ловить беглых.
Антон врал как сивый мерин, но надеялся на то, что если драгунский полк идет от Днепра, то не знает еще ни о нападении на Разлоги, ни о битве под Васильевкой и зверском поступке Богуна.
Но поручик сказал:
— Однако можно подумать, что вы хотите примкнуть к бунтовщикам.
— О нет, — отвечал Антон, — если бы мы хотели идти к Хмелю, то не были бы по эту сторону Днепра.
— Правда, — сказал Кушель, — я не могу отрицать этого. Но, атаман не застанет князя в Лубнах.
— А где же князь?
— Уехал в Прилуки и, может, только вчера двинулся в Лубны.
— Жаль! У атамана есть письмо от гетмана для князя… А смею спросить вашу милость, вы идете из Золотонош?
— Нет. Мы стояли в Коленках, а теперь получили приказ идти к Лубнам: оттуда князь двинется на Хмеля со всеми силами. А вы куда идете?
— В Прохоровку, потому что там переправляются мужики,
— Много их убежало?
— Ой, много, много!
— Ну, поезжайте с Богом!
— Покорнейше благодарим вашу милость. Счастливого пути!
Драгуны расступились, и отряд Антона выехал из оврага, проехав его, Антон остановился у выхода и долго прислушивался, а когда драгуны исчезли из виду и за ними замолк последний, звук, он обратился к своим казакам и сказал:
— Знайте, дурни, что если б не я, то вы через три дня послыхали бы на колах в Лубнах. А теперь вперед во весь дух! — и они помчались.
‘Счастье наше, — подумал Антон, — во-первых, что нам удалось спасти свою шкуру, и во-вторых, что эти драгуны не из Золотонош и что Заглоба разошелся с ними, ведь если бы он их встретил, он не боялся бы уже погони’.
Действительно, судьба не благоприятствовала Заглобе: если бы он встретил Кушеля, то сразу избавился бы от тревог и опасностей.
В Прохоровке он узнал ужасное известие о корсунском поражении. Уже по дороге в Золотоноши по деревням и хуторам ходили слухи о великой битве и о победе Хмельницкого, но Заглоба не верил им, зная по опыту, что среди народа каждое известие всегда бывает преувеличено и что он любит рассказывать чудеса о казацких победах Но в Прохоровке все его сомнения рассеялись, страшная и зловещая истина поразила его. Хмель торжествовал: коронные войска были уничтожены, гетманы в плену, а вся Украина была объята огнем.
Заглоба в первую минуту растерялся, он был в ужасном положении, счастье ему изменило: он не нашел в Золотоношах никакого гарнизона, а жители были все против ляхов. Он не сомневался ни минуты, что Богун ищет его и рано или поздно нападет на его след и что гончая, которая гналась за ним, не даст себя сбить с верного пути. Имея за собой Богуна, перед собой — бунт, резню, пожары, татарские отряды и остервенелую толпу, он не знал, что ему предпринять. При таких условиях бегство было невозможно, в особенности с девушкой, хотя и переодетой в дедовского поводыря, но всюду обращавшей на себя внимание своей красотой. Действительно, было от чего потерять голову. Но Заглоба никогда не терялся надолго. Среди величайшего беспорядка в мыслях он отлично сознавал, что Богуна он боится сто раз больше, чем самого Хмельницкого, резни и бунта. При одной мысли, что он может попасть в руки страшного атамана, его пробирала дрожь. ‘Задал бы он мне трепку, — повторял он поминутно, — если бы я попался ему в руки!’ Оставалось одно только спасение — бросить Елену, но он не хотел делать этого.
— Должно быть, — говорил он ей, — вы напоили меня каким-нибудь зельем, что я для вас готов на все, даже пожертвовать жизнью.
Он не допускал даже мысли, чтобы бросить ее, но что делать, он и сам не знал.
— Князя искать поздно! Передо мной море бунта, нырну в него, а потом, даст Бог, переберусь на другой берег. — И он решил переправиться на другой берег Днепра.
Но в Прохоровне это не легко было сделать, потому что Николай Потоцкий забрал для Кшечовского все лодки и чайки от Переяславля до самого Чигирина.
В Прохоровке был только один дырявый паром, которого ожидали тысячи сбежавшегося из Заднепровья народа. В деревне все хаты, хлева, гумна были переполнены, дороговизна страшная, и Заглобе пришлось, не шутя, зарабатывать кусок хлеба игрой на теорбане и песнями. Они не могли переправиться на другой берег целые сутки, так как паром пришлось чинить два раза, и Заглоба с Еленой провели холодную и ветреную ночь на берегу реки, у костров, с пьяными мужиками. Княжна падала от усталости и от боли в израненных ногах, натертых мужицкими сапогами, она боялась серьезно захворать. Лицо ее почернело, чудные глаза потухли, она каждую минуту боялась, что ее узнают или же неожиданно нагрянет Богун. В эту же ночь она увидела страшное зрелище. Мужики привели с устья Роси несколько шляхтичей, бежавших от татар к Вишневецкому, и, убивая их, страшно мучили. Кроме того в Прохоровке были две еврейские семьи, обезумевшая толпа бросила их в Днепр, а так как они не сразу потонули, то они топили их длинными палками, сопровождая все это дикими криками. Пьяные казаки заигрывали с захмелевшими молодицами, и страшные взрывы хохота зловеще разносились по темным берегам Днепра. Ветер раздувал костры, так что искры гасли в волнах Иногда толпой овладевала тревога, время от времени раздавались крики: ‘Люди, спасайтесь, Ерема идет!’ Тогда толпа бросалась к берегу и толкалась в воду. Раз чуть незадавили Заглобу с княжной. Ночь была адская, бесконечная. Заглоба выпросил штоф водки, пил сам и заставил выпить и княжну, чтобы она не впала в обморок или не получила горячки. Наконец начало светать, но день вставал пасмурный, мрачный и бледный. Заглобе хотелось поскорее переправиться на ту сторону. К счастью, паром был уже исправлен, но его окружала страшная толпа.
— Место диду! — кричал Заглоба, держа перед собою Елену и охраняя ее от натиска толпы. — Иду к Хмелю и Кривоносу! Место диду, добрые люди, чтоб вас черная смерть задушила! Я не вижу и упаду в воду… Расступитесь, детки, чтобы вам паралич поломал все кости!.. Чтоб вам издохнуть на колах!.. — И Заглоба, крича и ругаясь, распихал своими могучими локтями толпу, втолкнул на паром Елену, потом пробрался сам и закричал:,
— Довольно! Чего там прете! И так вас много, придет и на вас очередь, а если и не придет, то не велика беда.
— Довольно, довольно! — кричали и те, которые уже были на пароме.
Наконец паром отвалил от берега, быстрые волны отнесли его по течению реки, к Домонтову. Они переплыли уже половину реки, как вдруг на прохоровском берегу послышались страшные крики. Поднялась сумятица, одни бежали, как бешеные, к Домонтову, другие прыгали в воду, третьи махали руками.
— Что случилось? — спрашивали на пароме.
— Ерема! — раздался голос.
Мужики с лихорадочной поспешностью начали грести, и паром несся по волнам, как казацкая чайка, В ту же минуту на прохоровском берегу показались какие-то всадники
— Войско Еремы! — закричали на пароме.
Солдаты вертелись, расспрашивая про что-то людей, и наконец закричали плывшим на пароме:
— Стой! Стой!
Заглобу облил холодный пот: он узнал людей Богуна. Это был Антон со своими казаками.
Но Заглоба не растерялся: он прикрыл глаза рукой, долго всматривался, как человек, имеющий плохое зрение, и наконец закричал, как будто с него сдирали шкуру:
— Детки! Это казаки Вишневецкого! Ради Бога, скорей к берегу, а паром надо изрубить, иначе мы все погибнем!
— Скорей, скорей, изрубить паром! — закричали и другие. Поднялся шум, из-за которого не слышно было криков из
Прохоровки. Паром ударился о береговую мель, и мужики начали выскакивать и рубить его топорами. Доски превращались в щепки, страх придавал силы разрушителям, а Заглоба все кричал:
— Руби, ломай! Спасайся! Ерема идет.
А на другом берегу крики при виде разрушения усилились, но было слишком далеко, чтобы разобрать, что кричат. Размахивание руками, походившее на угрозы, увеличило только поспешность ломки парома, и через минуту он исчез, но вот опять раздались крики ужаса и испуга.
— Скачут в воду! Плывут к нам! — кричали мужики.
Действительно, в воду прыгнул один всадник, за ним другой, третий и так далее, и все они пустились вплавь к противоположному берегу. Это была безумная-смелость, так как весной вода текла быстрые обыкновенного. Лошади, увлекаемые течением, не могли плыть прямо и, уносимые волнами, неслись с необычайной быстротой.
— Не доплывут, — кричали мужики.
— Потонут!
— Слава Богу! Вот уж одна лошадь нырнула.
— Погибель им!
Лошади переплыли третью часть реки, но вода относила их, они заметно лишались сил, и казаки уже были по пояс в воде. Прошло несколько времени. Из Шелепухи прибежали мужики посмотреть, что делается: над водой виднелись уже только одни лошадиные головы, а казакам вода уже доходила до ушей. Вдруг под водой исчез один казак с лошадью, за ним другой, третий — число их все уменьшалось. На обоих берегах реки воцарилось молчание, но все бежали по течению, чтобы посмотреть, что будет дальше. Казаки переплыли уже две трети секи, хотя лошади тяжело храпели, видно было, что некоторые доплывут до берега. Вдруг в тишине раздался голос Заглобы:
— Гей, дитки! Погибель княжеским казакам!
По этой команде показался дым и загремели самопалы, раздались отчаянные крики, а через минуту все исчезло под водой. Река опустела, и только вдали чернело в волнах конское брюхо или мелькала красная шапка казака.
Заглоба посмотрел на Елену и подмигнул ей…

Глава VI

Князь, воевода русский, еще до встречи с Скшетуским на пепелище Разлог знал уже о корсунском поражении, о котором ему сообщил Поляновский в Салотине. Раньше князь был в Прилуках и выслал оттуда Богуслава Машкевича с письмом к гетманам, спрашивая, куда он должен явиться со всем своим войском. Но Машкевич долго не возвращался с ответом, и князь двинулся к Переяславлю, рассылая во все стороны отряды и отдавая приказания разбросанным по всему Заднепровью полкам как можно скорее идти в Лубны. Но скоро пришли вести, что несколько казацких полков, стоявших на татарской границе в полянках/примкнули к мятежу или рассеялись. Князь, видя свои силы уменьшенными, немало был огорчен этим, так как не ожидал, что люди, с которыми он столько раз побеждал, могли изменить ему. Узнав от Поляновского о поражении гетмана, он скрыл это известие от войска и пошел дальше к Днепру, наугад, в самое сердце мятежа, чтобы отомстить за поражение, смыть позор с королевских войск, или же пасть самому. Притом он рассчитывал, что от этого погрома должно было уцелеть хоть немного войска, которое, соединившись с его шестью тысячами, могло еще померяться с Хмельницим. Остановившиеь в Переяславле, князь велел Володыевскому и Кушелю разослать своих драгун в Черкассы, Мантово, Сикерну, Бучац, Стойки, Трехтымиров, Ржищев и забрать все лодки и паромы, которые оказались бы там. Потом войско должно было переправиться с левого берега к Ржищеву. Посланные узнали от беглецов о поражении коронных войск, но нигде не нашли лодок, так как уже было сказано, что гетман забрал их для Барабаша и Кшечовского, остальные же уничтожила взбунтовавшаяся и опасавшаяся князя чернь. Володыевский, однако же, переправился с десятком драгун на правый берег на сколоченном на скорую руку плоту и, захватив несколько казаков, привел их к князю, который узнал от них о страшных последствиях корсунского поражения и о безмерном мятеже. Восстала вся Украина. Бунт распространялся, как наводнение, и разгорался все больше и больше. Шляхта защищалась в своих замках и усадьбах, но многие уже были побеждены казаками. Силы Хмельницкого увеличивались с каждой минутой. Говорили, что его войско доходит уже до двухсот тысяч, а через несколько дней оно могло легко удвоиться. Поэтому он остался после битвы в Корсуни, пользуясь затишьем, чтобы присоединить чернь к своим отрядам. Он разделил ее на полки, назначил полковниками атаманов и опытных запорожских есаулов, а потом послал их брать соседние замки. Обсудив все это, князь Иеремия увидел, что здесь нельзя переправить войско, а изготовление лодок для шести тысяч отняло бы несколько недель, Поляновский, полковник Барановский, стражник Александр Замойский, Володыевский и Вурцель предложили князю идти на север к Чернигову, а затем на Любич и там уже переправиться к Браминову. Путь этот был далекий и опасный, потому что за черниговскими лесами до Браминова тянулись громадные болота, через которые трудно было перейти даже пехоте, а тем более тяжелой коннице и артиллерии.
Князю понравился этот совет, но перед походом он желал еще раз показаться в своем Заднепровье, чтобы хоть временно сдержать мятеж, собрать шляхту и внушить народу, чтобы в отсутствии своего господина он сидел смирно, если уж не мог идти с княжеским войском. А так как княгиня Гризельда, двор и некоторые пехотные полки были еще в Лубнах, то князь решил также попрощаться с ними. Войско двинулось в тот же день во главе с Володыевским и его драгунами, которые хотя и были хохлами, но отличались преданностью. В стране еще было спокойно, и только кое-где являлись шайки бродяг, грабившие без различия шляхетские усадьбы и мужицкие избы, дорогой многие из них были уничтожены и посажены на кол.
Но чернь еще не бунтовала открыто, хотя некоторые мужики уходили вооруженными за Днепр. Страх сдерживал их жажду разбоя и крови. Но дурным предзнаменованием для будущего служило уже то обстоятельство, что в деревнях, откуда мужики не ушли к Хмельницкому, они все-таки бежали при приближении княжеских войск, точно боялись, что страшный князь прочтет в их глазах тайные мысли и будет карать их за сочувствие мятежу. Он карал всюду, где только начинал тлеть бунт, а так как вообще натура его была несдержанна и не знала границ ни в милости, ни в наказании, то и здесь он карал всех немилосердно. Можно было сказать, что по обоим берегам Днепра бродили одновременно два упыря: один для шляхты — Хмельницкий, другой для восставшего народа — князь Иеремия. В народе говорили, что когда эти два льва столкнутся, то солнце затмится, а реки покраснеют от крови. Но столкновение это было еще далеко, так как Хмельницкий, победитель в битве при Желтых Водах, Корсуни, — Хмельницкий, который уничтожил коронные войска, взял в плен гетманов и стоял во главе стотысячной армии, боялся Лубенского вельможи, который пошел искать его за Днепром.
Княжеские войска перешли Слепород, а сам князь остановился для отдыха в Филиппове, куда ему дали знать о прибытии гонцов Хмельницкого, которые просили у него аудиенции. Князь немедленно велел им явиться. Вскоре в дом старосты, где остановился князь, довольно гордо и смело вошло шестеро запорожцев, в особенности старший из них, атаман Сухая Рука, гордый корсунским погромом и своим недавним производством в полковники. Но когда они взглянули на князя, ими овладел такой страх, что они упали ему в ноги и не смели вымолвить ни слова. Князь, окруженный рыцарями, велел им встать и спросил: зачем они прибыли?
— С письмом от гетмана, — ответил Сухая Рука
— От бунтовщика и разбойника, а не от гетмана, — сказал спокойно князь, подчеркивая каждое слово и пристально глядя на казаков.
Запорожцы побледнели или, вернее, посинели и, опустив на грудь головы, молча стояли у дверей. Князь велел Машкевичу прочесть письмо.
Письмо было полно покорности. Лиса брала вверх над львом, змея — над орлом, и Хмельницкий, хотя и после корсунской победы, не забыл, однако, что он пишет Вишневецкому. Он распинался, быть может для того, чтобы успокоить и тем вернее уязвить его, но ошибся, он писал, что все произошло по вине Чаплинского, а если гетманов постигла превратность судьбы, то виной тому не он, Хмельницкий, а собственная их доля и притеснения, которые испытывают казаки на Украине. Он просил князя не ставить это ему в вину и простить его, за что он останется его покорным слугой, а чтобы избавить своих посланных от его гнева, он уведомляет князя, что пойманного в Сечи поручика Скшетуского он отпустил невредимым. Затем жаловался на высокомерие Скшетуского, который не хотел взять от него писем к князю, чем страшно оскорбил достоинство его, как гетмана, и всего запорожского войска. Этому-то высокомерию и презрению, оказываемому ляхами казакам, приписывал Хмельницкий все, что случилось, начиная от Желтых Вод до Корсуни. Письмо оканчивалось изъявлением верности Польше и предложением услуг князю.
Слушая это письмо, сами посланные были удивлены, хотя они не знали его содержания, но ожидали скорее оскорблений, чем просьбы. Одно было им ясно, что Хмельницкий не хотел ставить всего на карту и вместо того, чтобы идти на князя со всеми своими силами, очевидно, выжидал, чтобы войско князя уменьшилось походами и битвами с отдельными отрядами, одним словом, он боялся князя. Послы еще больше присмирели и не спускали глаз с князя, боясь прочесть в его взоре свой смертный приговор, хотя, идя к нему, они уже приготовились к такой развязке. Между тем князь слушал спокойно и только по временам опускал глаза, как бы желая сдержать гнев и сверкавшую в них грозу. Когда чтение письма было кончено, он не сказал ни слова, а только велел Володыевскому увести послов и держать их под стражей, а сам, обращаясь к полковникам, сказал:
— Этот враг чрезвычайно хитер, одно из двух: или он хочет усыпить меня этим письмом, чтобы потом неожиданно напасть, или намерен идти в Польшу, заключить с нею мир и получить прощение от сейма и короля, а тогда он будет в безопасности, если б я вздумал воевать с ним, тогда оказался бы мятежником не он, а я, так как нарушил бы волю сената.
Вурцель схватился за голову. — Как вы мне посоветуете поступить, господа? — продолжал князь. — Говорите смело, а потом я вам объявлю свою волю.
Первым начал Зацвилиховский, который давно уже оставил Чигирин и присоединился к князю.
— Пусть будет все по вашей княжеской воле, но если позволите высказать наше мнение, то я скажу, что вы, князь, со свойственной вам быстротой поняли намерение Хмельницкого, мне кажется, не надо обращать внимание на его письмо, но, обеспечив безопасность княгини, идти за Днепр и начать войну прежде, чем он вступит в переговоры с Польшей, нам было бы позорно и стыдно оставить подобное оскорбление безнаказанным. Я не считаю, впрочем, свое мнение безошибочным, высказывайтесь, господа, — обращаясь к полковникам, сказал он.
Обозный стражник Александр Замойский ударил рукой по сабле и, обращаясь к хорунжему, сказал:
— Вашими устами говорит сама истина. Надо сорвать голову этой гидре, пока она не разрослась и не проглотила нас.
— Аминь! — закончил ксендз Муховецкий.
Прочие полковники, по примеру Замойского, загремели саблями, а Вурцель сказал следующее:
— Милостивый князь! Для вас оскорбление уже то, что этот разбойник осмелился писать вашей светлости, только кошевой атаман имеет от Польши эту привилегию. Он же гетман-самозванец, которого, можно считать только убийцей, и Скшетуский был прав, что не взял от него писем к вашей милости.
— Я тоже так думаю, — сказал князь, — но так как я не могу захватить его самого, то накажу его в лице его послов.
С этими словами он обратился к полковнику татарского полка и сказал:
— Господин Вершул, велите своим татарам отрубить им головы, а старшего, не мешкая, посадить на кол.
Вершул наклонил свою рыжую голову и вышел, а ксендз Муховецкий, сдерживавший обыкновенно князя, умоляюще взглянул на него.
— Знаю, чего вы хотите, — сказал князь-воевода, — но иначе нельзя, эта казнь необходима, во-первых, ради тех жестокостей, которые совершаются мятежниками за Днепром, а также ради поддержания нашего достоинства и блага Польши. Нужно доказать, что есть еще кто-то, кто не боится этого злодея и обращается с ним, как с разбойником, который держит себя на Украине, словно удельный князь, и причиняет Польше такое беспокойство, какого она давно не испытывала.
— Милостивый князь, он пишет, что отпустил Скшетуского, — заметил несмело Муховецкий.
— Благодарю вас от имени Скшетуского за сравнение его с разбойниками. Но довольно, — прибавил князь, нахмурив брови. — Я вижу, — продолжал он, обращаясь к полковникам, — что вы все, господа, стоите за войну, такова и моя воля, Теперь пойдем на Чернигов, заберем по дорогое шляхту, а под Брагимом переправимся, оттуда уже двинемся на юг. А теперь в Лубны!
— Помоги нам. Боже! — воскликнули полковники.
В эту минуту отворилась дверь и на пороге появился Растворовский, начальник валашского полка, посланный два дня тому назад на разведку с отрядом конницы.
— Милостивый князь, — воскликнул он, — мятеж распространяется! Разлоги сожжены, в Васильевке наш полк уничтожен весь — до единого человека.
— Как? Что? Где? — раздалось со всех сторон. Но князь сделал знак рукой, чтобы все умолкли.
— Кто же это сделал, бродяги или какое-нибудь войско?
— Говорят, что Богун.
— Богун?
— Точно так.
— Когда это случилось?
— Три дня тому назад
— Вы напали на след? Догнали или спросили кого?
— Я напал на след, но догнать не мог, после трех дней было уже поздно. Дорогой я узнал, что они ушли в Чигирин, а потом разделились: половина пошла к Черкассам, а другая в Золотоношу и Прохоровку.
— А значит, я встретил этот отряд, шедший в Прохоровку, о чем уже доносил вашей светлости. Казаки сказали, что их выслал Богун, чтобы остановить движение крестьян за Днепр, я потому и отпустил их.
— Глупо вы сделали, но я не виню вас. Трудно не ошибиться, если на каждом шагу измена, — сказал князь.
— Боже милостивый! — воскликнул он вдруг, хватаясь за голову. — Теперь я вспомнил, что Скшетуский говорил мне о Богуне, и понимаю, зачем сожжены Разлоги. Верно, он похитил княжну. Эй, Володыевский! Возьмите сейчас же пятьсот человек и еще раз двиньтесь к Черкассам, Быховец с пятью сотнями валахов пусть идет в Золотоноши и Прохоровку. Не жалейте лошадей, кто отобьет девушку, тот получит в пожизненное владение Еремеевку. Скорей! А мы, господа полковники, двинемся на Разлоги в Лубны.
Полковники вышли из домика старосты и. поскакали к своим полкам, князю подали темно-гнедого коня, на котором он всегда ездил в поход, и полки двинулись в путь, растянувшись по Филипповской дороге длинной блестящей лентой Около ворот глазам солдат представилось кровавое зрелище: на частоколе виднелись пять отрубленных казацких голов, смотревших мертвыми глазами на проходящее мимо них войско, а дальше за частоколом, на зеленом пригорке, корчился посаженный на кол атаман Сухая Рука. Острие кола прокололо уже половину тела, но несчастный атаман мог еще мучиться до вечера, прежде чем смерть успокоит его. Теперь он не только был жив, но еще провожал полки страшными глазами, как бы говоря им: ‘Пусть Господь покарает вас, детей и внуков ваших до десятого поколения за эту кровь и муки… Да пошлет Он на вас все несчастия! Да погибнет все ваше племя, вы будете вечно умирать и не найдете ни жизни, ни смерти’. И хотя это был простой казак, умиравший не в парче и пурпуре, а в простом синем жупане, и не в дворцовых комнатах, а под открытым небом, на колу, но испытываемая им мука и витавшая над ним смерть осенили его таким величием и придали его взгляду такую силу и выражение ненависти, что все поняли, что он хотел сказать… Войска молча проходили мимо, князь проехал, не взглянув даже в его сторону, ксендз Муховецкий осенил его крестом, и все уже прошли, как вдруг какой-то солдат гусарского полка, совсем почти юноша, не спрашивая ничьего разрешения, въехал на возвышение и, приложив пистолет к уху жертвы, одним выстрелом покончил его страдания. Все вздрогнули при виде такого смелого поступка и, зная суровость князя, считали его уже погибшим. Но князь молчал, делал ли он вид, что не слышит, или действительно был погружен в свои мысли, но он спокойно поехал дальше и только вечером велел призвать к себе смельчака. Юноша стоял еле живой перед князем, и ему казалось, что земля проваливается под его ногами.
— Как тебя зовут? — спросил князь.
— Желенский.
— Ты выстрелил в казака?
— Я, — простонал бледный как полотно юноша.
— Зачем же ты это сделал?
— Я не мог видеть его мучений.
А князь, вместо того чтобы рассердиться, сказал:
— Когда ты присмотришься к тому, что делают они сами, сострадание покинет тебя, но так как ты из жалости не щадил даже своей жизни, то получишь от казначея в Лубнах десять червонцев и поступишь ко мне на службу.
Все удивились, что дело так счастливо кончилось, но в этот момент приехал отряд из Золотонош, и мысли всех приняли другое направление.

Глава VII

Войска пришли в Разлоги уже поздно вечером. Здесь-то и застали они Скшетуского, сидевшего, точно на Голгофе, почти без памяти от пережитых им страданий и мук, а когда ксендз Муховецкий заставил его очнуться, офицеры увели его с собою, стараясь насколько могли утешить его, в особенности — Лонгин Подбипента, который был его товарищем по полку. Он готов был вздыхать и плакать вместе с ним и сейчас же дал новым обет — поститься всю жизнь по вторникам, если Бог пошлет поручику утешение. Наконец Скшетуского привели к князю, который остановился в крестьянской избе. Последний, увидев своего любимца, не сказал ни слова, а только раскрыл объятия, Скшетуский с рыданием бросился к нему, князь прижал его к груди, поцеловал, а присутствующие заметили на его глазах слезы.
— Я рад тебе, как сыну, так как думал, что никогда больше уж не увижу тебя, — сказал, оправившись, князь. — Перенеси мужественно свое горе и помни, что у тебя будет тысяча товарищей, которые потеряют жен, детей, родителей и друзей. И как исчезает в океане капля, так пусть и твое горе исчезнет в общем бедствии. Теперь настало такое страшное время для дорогой нам отчизны, что истинный муж и воин не должен сокрушаться над своею потерей, но обязан поспешить ей, этой общей нашей матери, на помощь и найти успокоение в сознании исполненного им долга или же пасть славной смертью, за что попадет в царство небесное.
— Аминь! — провозгласил ксендз Муховецкий.
— Лучше бы я видел ее мертвой, — простонал Скшетуский.
— Плачь, и мы с тобою поплачем, — сказал князь, — ведь ты приехал не к басурманам, не к диким скифам или татарам, а к братьям и товарищам, но скажи себе: сегодня я плачу над собою, а завтра уж не принадлежит мне. Ты знаешь, завтра мы идем в поход
— Я пойду за вами хоть на край света, но не могу утешиться без нее, мне тяжело. Нет… не могу… не могу…
И несчастный то хватался за голову, то кусал пальцы, чтобы заглушить терзавшую его боль.
— Скажи: да будет воля Твоя! — произнес сурово ксендз Муховецкий.
— Аминь! Я подчиняюсь воле Его, но… я так страдаю, — ответил прерывающимся голосом рыцарь.
Действительно, было видно, что он пересиливал себя, вид его страданий вызвал слезы у всех присутствующих, а более чувствительные, как Подбипента и Володыевский, проливали их целыми потоками.
— Милый братец, успокойся, — повторял грустно Лонгин.
— Слушай, — сказал вдруг князь, — я получил известие, что Богун поскакал к Лубнам и разбил в Васильевке мой отряд Поэтому не печалься, быть может, он еще не похитил ее, иначе зачем бы ему идти в Лубны?
— Да, это может быть, — закричали офицеры. — Бог сжалится над тобою.
Скшетуский раскрыл глаза, как бы не понимая, что говорят, но вдруг надежда просияла в нем, и он бросился к ногам князя.
— О, милый князь, всю жизнь, всю кровь!.. — воскликнул он, но не договорил: он так ослабел, что Лонгин должен был поднять его и посадить на скамейку, по лицу его видно было, что он ухватился за эту мысль, как утопающий за соломинку. Товарищи старались раздуть вспыхнувшую в нем искру надежды, говоря, что он найдет в Лубнах свою княжну. Потом его отвели в другую хату и принесли туда меду и вина. Поручик не прочь был выпить, но не мог до того сдавлено было у него горло, зато товарищи его пили за десятерых, а подгуляв немножко, принялись обнимать и целовать его, удивляясь болезненному виду его лица и худобе.
— Однако, ты высох, как щепка! — сказал толстый Дзик.
— Верно, тебя в Сечи мучили и не давали ни есть, ни пить.
— Расскажу в другой раз, — сказал слабым голосом Скшетуский. — Меня ранили, и я был болен.
— Ранили! — вскричал Дзик.
— Как! Ранили посла! — воскликнул Слешинский.
И оба изумленно посмотрели друг на друга, удивляясь казацкой дерзости, потом принялись целовать Скшетуского.
— А ты видел Хмельницкого?
— Видел.
— Давайте его сюда! Мы его изрубим! — закричал Мигурский.
В таких разговорах прошла вся ночь. Утром пришел другой отряд, посланный к Черкассам. Отряд этот не догнал Богуна, но привез странные известия: он встретил по дороге много людей, которые видели Богуна два дня назад. Они говорили, что атаман, очевидно, гнался за кем-то и везде расспрашивал, не видали ли толстого шляхтича с казачком, притом он страшно спешил и летел, как сумасшедший. Другие уверяли, что они не видали, чтобы Богун увозил какую-нибудь девушку, а то они наверное заметили бы, так как при нем было немного казаков. Новая надежда, но и новая тревога овладела Скшетускш, все эти рассказы были непонятны ему, зачем Богун гнался сначала по на-. правлению к Лубнам, потом бросился на Васильевский отряд и вдруг неожиданно повернул к Черкассам? Что ему не удалось похитить Елену, это верно, так как поручик Кушель встретил отряд Антона, где ее не было, а люди, приведенные из-под Черкасс, не видели ее при Богуне. Где же она могла быть? Куда скрылась? Куда она бежала? Да и с какой стати она бежала не в Лубны, а Черкассы или в Золотоношу? Между тем казаки Богуна гнались и охотились за кем-то около Черкасс и Прохоровки. Зачем же они расспрашивали о шляхтиче с казачком? На все эти вопросы поручик не находил ответа.
— Говорите, советуйте, объясняйте мне, господа, что все это значит, — обратился он к офицерам, — я ничего не понимаю.
— Я думаю, что они в Лубнах, — сказал Мигурский.
— Не может быть, — возразил Зацвилиховский, — если бы княжна была в Лубнах, то Богун поспешил бы скрыться в Чигирине, а не поехал бы к гетманам, о поражении которых еще не мог знать. А если он разделил казаков, то, наверное, гнался за ней.
— Так зачем же он спрашивал о каком-то шляхтиче и казачке?
— Для того чтобы угадать это, не надо быть особенно дальновидным, раз княжна бежала, то не в женском платье, а переодетая, чтоб скрыть следы. Я думаю, что этот казачок и есть она.
— Наверное! Наверное! — повторили другие.
— Да! Но кто ж этот шляхтич?
— Ну этого-то я не знаю, — сказал хорунжий, — но можно спросить. Крестьяне, должно быть, видели, кто здесь был и что случилось? Давайте сюда хозяина этой хаты.
Офицеры вскочили и притащили его за шиворот.
— Послушай! — сказал Зацвилиховский, — ты был, когда казаки с Богуном напали на княжеский двор?
Мужик, по обыкновению, божился, что не был, ничего не видал и ни о чем не знает, но Зацвилиховский знал, с кем имеет дело.
— Я верю, басурманский сын, что ты сидел под лавкой, когда грабили двор. Но говори это кому другому, а не мне. Ну смотри, вот тут лежит червонец, а там стоит солдат с мечом — выбирай… Сожжем иначе деревню, а из-за тебя пострадают и невинные.
Услышав угрозу, мужик начал рассказывать все, что знал. Когда казаки начали гулять на майдане, то он пошел вместе с другими поглядеть, что там делается. Они слыхали, что княгиня и князья были убиты, что князь Николай ранил атамана и тот лежал как мертвый, а о судьбе княжны ничего не могли узнать, однако же на другое утро говорили, что она убежала с шляхтичем, который приехал с Богуном.
— Вот оно что! — воскликнул Зацвилиховский. — Ну вот тебе червонец, видишь, тебе не сделали обиды. А ты видел этого шляхтича?
— Видел, только он не здешний.
— А каков он из себя?
— Толстый, как печка, с седой бородой и слепой на один глаз.
— Да это, наверное, Заглоба! — воскликнул Лонгин.
— Заглоба? Может быть. Он сошелся с Богуном в Чигирине, пил с ним и играл в кости. Может быть. Это похоже на него.
— И этот шляхтич убежал с девицей? — обратился Зацвилиховский к мужику.
— Да, так мы слыхали.
— А вы хорошо знаете Богуна?
— Ой, ой, пане! Он ведь иногда целыми месяцами сидел здесь..
— А может быть, этот шляхтич увез княжну по его желанию?
— Где же! Он не связал бы тогда и не душил бы его жупаном, а все говорили, что он увез ее, только никто не видал их. Узнав об этом, атаман взвыл, он до рассвета еще велел привязать себя в люльке между двух коней и погнался за ними в Лубны, но не догнал, а потом сразу пустился в другую сторону.
— Слава Богу! — воскликнул Мигурский. — Быть может, она в Лубнах, это ничего не значит, что они погнались за ней в Черкассы.
Скшетуский опустился на колени и начал горячо молиться.
— По правде сказать, я не ожидал от Заглобы такой храбрости, — бормотал старый хорунжий, — чтобы он осмелился бороться с Богуном. Правда, он был очень расположен к Скшетускому за лубнянский мед, который мы вместе пили в Чигирине, он не раз говорил мне об этом, но все-лаки я удивляюсь ему: ведь и на деньги Богуна он выпивал немало. Да, я не ожидал от него такой смелости, скорей считал его трусом. Он довольно ловок насчет вранья, а у таких людей вся храбрость в языке.
— Пусть он будет чем хочет, довольно того, что он вырвал княжну из разбойничьих рук, — сказал Володыевский. — Видно, что он способен на всякие штуки и, наверное, уйдет с нею от врагов.
— Тут идет дело о его собственной шкуре, — сказал Мигурский. — Ну, утешься, милый друг, — обратился он к Скшетускому. — О, еще мы все попадем к тебе в шафера и нальемся на твоей свадьбе.
— Если он бежал за Днепр, — вмешался Зацвилиховский, — и узнал о корсунском поражении, то должен был возвратиться в Чигирин, и тогда мы его догоним.
— За здоровье и удачу нашего друга! провозгласил Слешинский.
И они начали пить за здоровье Скшетуского, княжны, их будущих потомков и Заглобы. Так прошла ночь. На рассвете раздался сигнал, и войска двинулись в Лубны, они шли скоро, так как при них не было обоза. Скшетускому хотелось ехать впереди, с татарским полком, но он был слишком слаб, да и князь задержал его при себе, желая услышать отчет о его посольстве в Сечь. Скшетуский рассказал ему обо всем, как напали на него близ Хортицы, как потащили потом в Сечь, умолчал только о своем споре с Хмельницким, чтобы князь не подумал, что он хочет хвастаться. Больше всего огорчила князя весть, что у старого Гродицкого нет пороха и что он не может долго защищаться.
— Как жаль, — сказал он, — эта крепость могла бы сдерживать восстание, а Гродицкий — храбрый воин, истинный друг и защитник Польши. Но почему он не послал за порохом ко мне? Я дал бы ему из лубненских складов.
— Он, верно, думал, что великий гетман сам должен был подумать об этом.
— Понимаю! — произнес князь. — Великий гетман опытный воин, но был слишком самоуверен и потому погиб. Он пренебрег этим восстанием, а когда я предложил ему свою помощь, он очень недружелюбно отнесся ко мне. Он, очевидно, ни с кем не хотел делиться своею славой и боялся, чтобы не приписали победу мне.
— Я тоже так думаю! — сказал Скшетуский.
— Он хотел усмирить Запорожье кнутами, и вот что из этого вышло. Бог наказал гордость, а из-за нее гибнет Польша, хотя мы все немного виноваты в этом.
Князь был прав: он и сам был виноват. Еще не так давно, когда у него было дело с Александром Конецпольским из-за Гадяча, князь въехал с четырьмя тысячами людей в Варшаву и велел им, в случае если сенат заставит его присягать, вломится и перерезать всех А сделал он это тоже из-за гордости, которая не позволяла ему присягать, если не поверили его словам. Быть может, в эту минуту он вспомнил это, так как призадумался и ехал молча, глядя на широкую степь, а может, он думал и о судьбе Польши, для которой, казалось, приближался день суда и кары Божией.
Наконец после полудня с высокого берега Сулы показались купола лубненских церквей, блестящие крыши и зубчатые башенки церкви Святого Михаила. Войска вступили в город к вечеру. Сам князь отправился в замок, где по его приказанию все уже было готово к походу, войско разместилось в городе, но с трудом, так как его было очень много. Ходившие на правом берегу Днепра слухи о войне и волнения среди крестьян заставили заднепровскую шляхту укрыться в Лубны с женами, детьми, челядью, лошадьми, верблюдами и целыми стадами скота. Туда же приехали и княжеские комиссары, подстаросты, арендаторы, евреи, — словом, все, кто боялся восстания, Можно было подумать, что в Лубнах происходит большая ярмарка, потому что там были даже московские купцы и астраханские татары, ехавшие с товаром на Украину и застигнутые здесь войной. На рынке стояли тысячи разнообразных возов, казацкие телеги и шляхетские повозки. Почетные гости разместились в замке и на постоялых дворах, а мелкая шляхта и челядь — в палатках, около костела. На улицах раскладывали костры и готовили кушанье. Везде царствовала теснота, суматоха и шум, точно в пчелином улье, тут были всевозможные цвета и костюмы: княжеские солдаты и гайдуки, евреи в черных лапсердаках, крестьяне, армяне в фиолетовых шапках, татары в тулупах Всюду слышались крики, проклятия, плач детей, лай собак и рев скота. Вся эта толпа радостно приветствовала пришедшее войско, видя в нем защиту и спасение. Некоторые пошли к замку кричали ‘виват’ князю и княгине. В толпе ходили самые разнообразные слухи: одни говорили, что князь остается в Лубнах, другие — что поедет на Литву, куда и все последуют за ним, некоторые твердили даже, что он уже побил Хмельницкого. Князь, поздоровавшись с женой и дав приказания назавтра о выступлении в поход, озабоченно смотрел на этих людей и на их возы, которые потянутся за войском и будут замедлять его движение. Его утешала только та мысль, что за Брагимом, в более спокойном крае, вся эта масса рассыплется по углам. Княгиня со своими фрейлинами и двором должна была ехать в Вишневец. чтобы князь мог спокойно и беспрепятственно идти на войну. Приготовления в замке были уже окончены, возы с вещами и драгоценностями уложены, и весь двор готов в дорогу. Все это было исполнено по приказанию княгини Гризельды, которая была такой же энергичной и стойкой в несчастье, как и ее муж Князя радовало это, хотя ему жаль было оставить лубненское гнездо, в котором он испытал столько счастья и приобрел столько славы. Его грусть разделял также весь двор и все войско, все были уверены, что когда князь уйдет из Лубен, неприятель не оставит их в покое и отомстит князю за все нанесенные им удары. Многие плакали, особенно женщины, родившиеся там и покидавшие теперь отцовские могилы.

Глава VIII

Скшетуский, горя нетерпением узнать что-нибудь о княжне и Заглобе, первый вбежал в замок, но, разумеется, не нашел их там. О них даже ничего не знали, хотя здесь уже было известно и о нападении на Разлоги, и об уничтожении Васильевского отряда. Молодой рыцарь, обманутый в надежде, заперся в своей квартире, в цейхгаузе, и им снова овладели отчаяние и печаль. Но он отгонял их, как отгоняет раненый воин стаи воронов, слетающихся пить теплую кровь и раздирать свежее мясо. Он утешал себя мыслью, что Заглоба хитер, сумеет вывернуться и скроется в Чернигове, когда к нему дойдет известие о поражении гетманов. Он припомнил тогда деда, встреченного им по дороге в Разлоги, который сказал, что его обобрал какой-то черт и что он просидел три дня в каганлыкских тростниках, боясь показаться на Божий свет. ‘Наверное, — подумал Скшетуский, — этого деда обобрал Заглоба, чтобы раздобыть платье для себя и для Елены. Иначе и быть не может’, — повторял поручик, и эта мысль успокаивала его, так как подобная одежда облегчала им бегство. Он надеялся также, что Бог не оставит Елену, а чтобы вернее снискать для нее Его милосердия, решил очиститься от грехов. Он вышел из цейхгауза и направился к ксендзу Муховецкому, найдя последнего среди женщин, нуждавшихся в утешении, просил исповедать его. Ксендз повел его в часовню, сел в исповедальню и, выслушав его, стал давать ему наставления, утверждать его в вере и говорить, что истинный христианин не должен сомневаться в могуществе Божием и плакать больше над собственным горем, чем над несчастьем отчизны, потом в столь величественных и трогательных словах изобразил упадок и позор родины, что в сердце рыцаря пробудилась горячая любовь к ней и собственное горе показалось ему ничтожным. А по отношению к казакам ксендз старался внушить ему, что он должен забыть полученные от них личные обиды. ‘Ты должен громить их как неприятелей веры и отечества, но простить как личных врагов, забыть свою ненависть и месть, и если исполнишь это, Бог тебя вознаградит и возвратит тебе возлюбленную’. Благословив его, он велел ему лежать до утра крестом перед распятием Спасителя.
Часовня была пуста, и только две свечи мерцали перед алтарем, бросая золотисто-розоватый отблеск на изваянный из мрамора кроткий и страдальческий лик Христа. Поручик долго лежал как мертвый, чувствуя, что ненависть, тревога, страдания, точно змеи, выползают из его сердца и пропадают где-то в темноте. Он почувствовал, что в него вселяются новые силы, что разум его светлеет и на него нисходит какая-то благодать, одним словом, перед Христом он нашел все, что мог найти верующий человек того времени, вера которого была непоколебима и не отравлена никакими сомнениями.
Он почувствовал себя возрожденным.
На следующий день закипела работа и движение, так как это был день выступления из Лубен. Офицеры с утра осматривали людей и лошадей, которых потом выводили и уставляли в ряды. Князь отстоял обедню в костеле Святого Михаила, потом, вернувшись в замомринял депутацию от православного духовенства, а также лубненских и хоролских мещан. Он выслушал, сидя на троне в расписанной Гельмом зале и окруженный знатнейшими рыцарями, лубненского бурмистра Грубого, который сказал ему по-русски прощальную речь от имени всех городов днепровского княжества. Он просил его не уезжать и не оставлять их, как овец без пастыря, и все депутаты повторяли за ним: ‘Не уезжай, не уезжай’, — а когда князь сказал, что это невозможно, упали ему в ноги, жалея доброго господина или делая вид, что жалеют его, так как говорили, что многие из них, несмотря на все милости князя, больше сочувствуют казакам и Хмельницкому, чем ему. Но более зажиточные боялись погрома, который мог постигнуть их после отъезда князя. Последний ответил, что старался быть им отцом, а не господином, и умолял их остаться верными Польше, их общей матери, под крылом которой они жили спокойно и счастливо и не знали обиды. Приблизительно так же простился он с православным духовенством. Наконец настала минута отъезда. По всему замку раздались слезы и рыдания. Женщины падали в обморок, а Анусю Барзобогатую едва удалось привести в чувство. Одна только княгиня села в карету с сухими глазами и поднятой головой: гордая госпожа стыдилась показать свое горе, толпы народа стояли у замка, во всех церквах звонили в колокола, священники благословляли крестом отъезжающих Экипажи, шарабаны и возы еле-еле двигались в тесноте. Наконец вышел князь и сел на коня. Полковые знамена склонились перед ним, на валах раздались пушечные выстрелы, плач, говор и крики слились с колокольным звоном, выстрелами и звуками военных труб.
Войска двинулись. Впереди шли два татарский полка под начальством Растворовского и Вершула, потом артиллерия Вурцеля, пехота Махницкого, за. ними княгиня с фрейлинами, весь двор, возы с вещами, затем валахский полк Быховца, полки тяжелой кавалерии, панцирные и гусарские полки и, наконец, драгуны и казаки. За войском тянулся бесконечный и пестрый обоз шляхетских повозок, в- которых ехали семьи тех, кто не хотел оставаться в Заднепровье после отъезда князя. Несмотря на музыку, сердца у всех сжимались от боли… Каждый, оглядываясь на город, думал про себя: ‘Увижу ли я тебя еще раз?’ Каждый оставлял здесь часть души и уносил сладкие воспоминания. И взоры обращались в последний раз на башни костелов, купола церквей и крыши домов. Каждый знал, что оставляет здесь, но не знал, что его ждет впереди, в этой синеющей дали, куда он направляется теперь. Все были печальны. А остающийся позади город жалобным звоном колоколов, казалось, умолял уезжающих не оставлять его на произвол судьбы и не забывать его. Войско подвигалось вперед, а головы все еще повертывались к городу, и на лицах можно было прочесть: не последний ли это раз?
И действительно, никому из всего этого войска, которое шло теперь с князем Вишневецким, ни ему самому не суждено было увидеть ни этой страны, ни этого города.
А музыка все играла. Отряд двигался медленно, но беспрерывно, и через несколько времени город заволокло голубым туманом, дома и крыши начали сливаться в одну сплошную массу, ярко освещенную солнцем. Князь выехал вперед на высокий курган и долгое время стоял неподвижно на горе. Ведь этот город и край были творениями рук его предков и его самого. Благодаря Вишневецким глухая пустыня превратилась в заселенный край: они, так сказать, создали Заднепровье. Но больше всего сделал сам князь. Он построил костелы, башни, которые синеют вдали, он укрепил город, соединил его дорогами с Украиной, расчистил леса, осушил болота, воздвигнул замки, основал деревни и усадьбы и заселил их, уничтожал, разбой, защищал людей от нашествия татар, поддерживал в стране земледелие и торговлю, ввел суд и наказание. Благодаря ему этот край жил, процветал и развивался. Он был его душой и сердцем, а теперь пришлось все это бросить… Он жалел ни огромные владения, равнявшиеся немецким княжествам, но создание рук своих, к которому он так привязался, он знал, что, когда его не станет, все пропадет и труды многих лет погибнут, пожары охватят города и села, в этих реках татары будут поить своих лошадей, а на развалинах вырастут леса. А если Бог даст вернуться, то придется начинать все снова, а тогда, быть может, не будет уже ни таких сил, ни такой уверенности в себе, ни даже времени. Здесь прошли годы, покрывшие его славой перед людьми и заслугой перед Богом, а теперь все это разлетится, как дым… И две слезы медленно скатились по щекам князя. Это были последние слезы, после них глаза его сверкали только молнией.
Конь его вытянул шею и заржал, ему ответили ржанием и другие. Это вывело князя из раздумья и наполнило его сердце надеждой. Ведь у него осталось шесть тысяч верных товарищей, которых ждет, как спасения, угнетенная Польша. Заднепровская идиллия уже кончилась, но там, где пылают села и города, где по ночам ржание татарских коней, крик казаков и гром пушек сливаются с плачем невольников, стонами мужей, жен и детей, — там остается открытым поле для славы спасителя отчизны. Но кто протянет руку за этим венцом славы, кто спасет эту опозоренную и истоптанную мужичьем родину, если не он, князь, и не те войска, которые стоят там внизу, сверкая на солнце оружием. Войско проходило как раз у подножия кургана, и при виде князя, стоявшего наверху с булавой, у всех солдат вырвался единодушный крик:
— Да здравствует князь! Да здравствует наш полководец и гетман Иеремия Вишневецкий! — И сотни знамен склонились к его ногам, а князь, обнажив саблю и подняв ее к небу, сказал:
— Я, Иеремия Вишневецкий, воевода русский, князь в Лубнах и Вишневце, даю клятву Тебе, о Боже, единый в Святой Троице, и Тебе, Пресвятая Богородица, что, поднимая эту саблю на злодеев, которые позорят мою отчизну, до тех пор не вложу ее в ножны, пока не смою позора и не согну шеи неприятеля к ногам Польши, не успокою Украины и не остановлю бунта. А так как я даю этот обет чистосердечно, то помоги мне, Боже! Аминь.
Он простоял еще несколько времени на возвышении, потом медленно съехал с кургана к своим полкам. Войска дошли до Басани, деревни госпожи Крыницкой, которая встретила князя на коленях у ворог, крестьяне уже осаждали ее усадьбу, которую она защищала от них с помощью своих людей. Неожиданный приход князя спас ее и девятнадцать ее детей, между которыми было четырнадцать девиц. Князь приказал схватить зачинщиков и послал в Канев ротмистра казацкого полка. Понятовского, который привел в ту же ночь пять казаков Васютинского куреня. Они все участвовали в Корсуньской битве и пыткой были вынуждены сообщить князю все подробности. Они уверили его, что Хмельницкий находится еще в Корсуни, а Тугай-бей с пленниками, добычей и двумя гетманами отправился в Чигирин, а оттуда намеревался идти в Крым. Они слыхали, что Хмельницкий упрашивал его не покидать запорожского войска и идти против князя, мурза, однако, не хотел согласиться на это, говоря, что после поражения войск и гетманов казаки уже сами могут управиться, а он не может дольше ждать, так как иначе все его пленники вымрут. Спрошенные о силе Хмельницкого, они ответили, что он располагает двумястами тысяч, в числе которых находились запорожцы и городские казаки, примкнувшие к мятежу. Получив эти известия, князь ободрился, надеясь увеличить свои силы присоединением шляхты и беглецов из коронного войска На следующее утро он двинулся дальше. За Переяславлем войска вступили в глухие леса, тянувшиеся по берегу Тру-бежа до Козельца и Чернигова. Это было в конце мая, жара стояла необыкновенная, и даже в лесу так было душно, что ни люди, ни лошади не могли свободно дышать.
Скот, шедший за обозом, падал на каждом шагу, а временами, почуяв близость воды, бешено рвался вперед, опрокидывая возы и производя беспорядок Скоро начали падать и лошади, в особенности в тяжелой кавалерии. Ночи были невыносимы из-за массы насекомых и сильного запаха смолы, обильно вытекающей из деревьев. Так продолжалось четыре дня, но на пятый зной сделался нестерпимым. Ночью лошади начали ржать, как бы чуя опасность, о которой люди еще не догадываются.
— Кровь чуют! — говорили в обозе, среди шляхты.
— За нами гонятся казаки! Будет битва!
Женщины начали плакать, весть эта распространилась и между челядью и вызвала суматоху, телеги старались перегнать друг друга или съезжали с дороги в лес. Но люди, присланные князем, быстро восстановили порядок. Во все стороны были разосланы отряды для разведки. Скшетуский, отправившийся волонтером с валахским полком, вернулся к утру и немедленно пошел к князю.
— Что там? — спросил князь Иеремия.
— Милостивый князь, леса горят.
— Подожгли?
— Да… Я захватил нескольких людей, которые сознались, что Хмельницкий выслал их жечь леса за вашей светлостью, если будет попутный ветер.
— Он хотел бы сжечь нас живыми, без битвы. Позвать ко мне этих людей!
Через минуту к князю привели трех диких и глупых чабанов, которые сейчас же сознались, что им действительно велено жечь леса и что за князем уже высланы войска, но они идут к Чернигову другой дорогой, ближе к Днепру. Остальные отряды, вернувшись, подтвердили эти рассказы.
— Леса горят!
Но князя, казалось, это совсем не встревожило.
— Это по-басурмански, — сказал он, — но ничего. Огонь не перейдет за реки, впадающие в Трубеж
Действительно, в Трубеж впадало много речек, которые образовали болота, и огонь не мог перейти на другую сторону, за каждой речкой пришлось бы снова поджигать леса. Высланные вперед отряды подтвердили, что так именной делалось. Ежедневно хватали поджигателей и вешали их на соснах по дороге. Огонь расширялся с неимоверной быстротой, но только вдоль речек к востоку и западу, а не к северу. Ночью все небо было красно. Женщины с утра до вечера пели набожные песни. Испуганные дикие звери убегали из пылающих лесов и шли за обозом, смешиваясь с домашним скотом. Ветер наносил дым, который застилал весь горизонт, и войско двигалось, будто в тумане. Дым спирал дыхание и ел глаза. Солнечные лучи не могли проникнуть сквозь эту мглу, так что ночью от зарева было гораздо светлее, чем днем. И среди этих пылающих лесов и дыма вел князь свои войска. Между тем он получил известия, что неприятель идет другой стороной Трубежа, но не знал, каковы его силы, только татары Вершула узнали, что он еще далеко.
В одну из таких ночей приехал в табор Суходольский из Богенек, с другого берега Десны. Это был старый служащий князя, уже несколько лет назад поселившийся в деревне. Он тоже бежал от крестьян и привез известие, о котором еще не знали в войске князя. Произошло страшное замешательство, когда, на вопрос князя: ‘Что слышно?’ — он ответил:
— Плохо, ваша светлость! Вы, верно, уже знаете о погроме гетманов и смерти короля?
Князь, сидевший на маленькой походной скамье перед палаткой, вскочил как ужаленный.
— Как, король умер?
— Его величество отдал Богу душу в Мерече, ещё за неделю до корсунского погрома, — сказал Суходольский.
— Милостивый Господь не дал ему дожить до этой ужасной минуты, — ответил князь. — Страшные времена настали для Польши, — продолжит! он, хватаясь за голову. — Начнутся теперь междуцарствие, раздоры, заграничные махинации, теперь, когда весь народ должен взяться за меч. Видно, Бог в своем гневе наказывает нас за наши грехи. Этот мятеж мог сдержать только король Владислав, пользующийся удивительной любовью казаков и отлично знающий военное дело.
В эту минуту к князю подошли офицеры: Зацвилиховский, Скшетуский, Барановский, Вурцель, Махницкий и Поляновский.
— Господа, король умер!..
Все обнажили головы, словно по команде, лица омрачились. Неожиданная весть точно отняла у всех язык, и только через несколько минут выказалось общее горе.
— Вечная память! — произнес, князь.
— Дай ему, Господи, царствие небесное!
Ксендз Муховецкий запел ‘Вечная память’, и среди этих лесов, объятых дымом, всеми овладела глубокая печаль. Народу казалось, что он остался теперь без опоры перед грозным врагом и что, кроме князя, у них не осталось уже больше никого на свете. Все обратились к нему, и между ним и его войском возникло еще новое звено преданности.
В тот же вечер князь обратился к Зацвилиховскому и громко сказал:
— Нам нужно храброго короля, и если Бог поможет, подадим на выборах голос за королевича Карла, который обладает большим военным духом, чем Казимир.
— Vivat Carolus rex! {Да здравствует король Карл! (лат.).} — воскликнули офицеры.
— Vivat! — повторили гусары, а за ними все войско.
Не ожидал, верно, князь-воевода, что эти возгласы, раздающиеся в Заднепровье, среди глухих лесов, дойдут до Варшавы и вырвут из его рук булаву.

Глава IX

После девятидневного похода (описанного впоследствии Машкевичем) и трехдневной переправы через Десну войска пришли наконец в Чернигов. Раньше всех ступил в город Скшетуский со своим валахским полком, которого князь нарочно отправил вперед чтобы он мог скорей узнать что-либо о княжне и Заглобе. Но и здесь, как и в Лубнах, никто ничего не знал о них ни в городе, ни в замке, они пропали бесследно, канули, точно камень в воду, и рыцарь не знал уже, что и подумать. Куда они могли скрыться? Конечно, не в Москву, не в Крым и не в Сечь. Оставалось только одно предположение, что они перешли Днепр, но тогда они сразу очутились бы в центре, бунта, резни, пожаров, пьяной черни, запорожцев и татар, от которых не могло защитить Елену даже и переодевание, так как дикие басурмане охотно брали в плен мальчиков, на которых был большой спрос на стамбульских рынках.
Скшетуским овладело страшное подозрение, что Заглоба нарочно повел Елену в ту сторону, чтобы продать ее Тугай-бею, который мог вознаградить его щедрее, чем Богун, и мысль эта доводила его до сумасшествия, но Лонгин Подбипента, знавший Заглобу лучше, чем Скшетуский, успокаивал его.
— Милый мой, — сказал он, — выбрось ты это из головы, он не сделает ничего подобного. Было и у Курцевичей довольно богатства, и Богун охотно поделился бы с ним, если бы он хотел разбогатеть, то сделал бы это не подставляя под петлю своей шеи.
— Вы правы, — сказал Скшетуский, — но зачем он убежал за Днепр, а не в Лубны или Чернигов?
— Успокойся, милый мой, Я знаю Заглобу, он пил со мной и занимал у меня деньги, о которых, впрочем, он не заботился. Есть свои — истратит, чужих не отдаст, но на такой поступок он не способен.
— Легкомысленный он человек, — сказал Скшетуский.
— Может быть, он и легкомысленный, но, во всяком случае, ловкий и сумеет вывернуться из всякой опасности. Как предсказал тебе ксендз Муховецкий, так и будет, и, Бог даст, истинная любовь твоя будет вознаграждена, ты отыщешь ее, только надейся, как надеюсь я, — сказал Лонгин, а потом прибавил со вздохом:
— Спросим еще в замке, может, они проходили здесь.
Но они напрасно расспрашивали всех и всюду, их не было и следа. В замке было много шляхты с женами и детьми, скрывающейся от казаков. Князь уговаривал их присоединиться к нему, предостерегая, что казаки идут следом за ним и если теперь они не смеют ударить на войско, то по уходе его немедленно нападут на замок и город. Но шляхта не соглашалась.
— Здесь, за лесами, мы безопасны, — отвечали они князю. — Никто не придет к нам.
— А ведь я прошел эти леса.
— Да, это прошли вы, но бродягам не пройти. Это не такие леса.
Они дорого потом поплатились за это, так как после ухода князя тотчас же пришли казаки. Замок мужественно защищался три недели, но все-таки был взят приступом, а жители все без исключения перерезаны. Казаки неистовствовали, варварски разрывая на части детей, жгли женщин на медленном огне, и никто не мог отомстить им.
Между тем князь, дойдя до Любеча над Днепром, расположил там свои войска, а сам с княгиней, придворными и вещами поехал в Брагин, находящийся среди лесов и непроходимых болот. Через неделю туда переправилось все войско. Оттуда все двинулись в Бабицу, под Мозырь, где в день праздника Тела Господня настал час разлуки: княгиня с двором должна была ехать в Туров к своей тетке, жене виленского воеводы, а князь с войском — в огонь, на Украину. На прощальном обеде присутствовали князь, княгиня, дамы и знатнейшие рыцари. Но среди присутствовавших девиц и рыцарей не было той веселости, какой обыкновенно сопровождались подобные обеды. Не у одного из рыцарей разрывалось сердце при мысли, что через минуту ему придется расстаться с той, для которой ему хотелось бы жить и умереть, и не одни светлые или темные глаза заливались слезами оттого, что их возлюбленный уходит на войну, под пули и мечи, к казакам и диким татарам и, быть может, уже не вернется. Когда князь обратился с прощальной речью к жене и двору, все фрейлины заплакали, а рыцари, как более сильные духом, встав с места, потрясая саблями, крикнули разом:
— Победим и вернемся!
— Помоги вам Бог! — ответила княгиня.
В ответ раздались крики:
— Да здравствует княгиня, наша мать и благодетельница.
Офицеры любили ее за ее доброту и заботу об их семьях, а князь ценил ее и уважал больше всего на свете, они были как бы созданы друг для друга, души их, казалось, были выкованы из золота и стали.
Рыцари подходили к ней с бокалами в руках и опускались на колени, а она каждому говорила несколько ласковых слов Скшетускому же она сказала: ‘Многие рыцари, наверное, получат от своих дам на память образок или ленту, а так как здесь нет той, от которой вы бы желали получить такой подарок, то примите это от меня, как от матери’.
И с этими словами она сняла с себя золотой крестик, усеянный бирюзой, и повесила его на шею рыцарю, который почтительно поцеловал ее руку.
Было заметно, что и князь был доволен этим выпавшим на долю Скшетуского отличием, за последнее время он еще больше привязался к нему за то, что тот поддержал его достоинство в Сечи и не захотел брать писем от Хмельницкого. Наконец все встали из-за стола. Фрейлины услыхали слова, сказанные княгиней Скшетускому и, приняв их за позволение, начали вынимать кто образок, кто шарф, кто крестик, рыцари спешили подойти каждый если не к своей избранной, то к той, которая теперь была ему милее всех. Понятовский подошел к Житынской, Быховец — к Боговитинской, в которую он был влюблен в последнее время, Розтворовский — к Жуковой, рыжий Вершуль — к Скоропадской, Махницкий, хотя и старый, к Завейской, одна только Ануся Барзобогатая-Красенская, хотя была красивее всех, стояла одна у окна. Личико ее покраснело, прищуренные глазки бросали то злые, то ласковые взгляды, будто не замечая обиды. Увидев это, Володыевский подошел к ней и сказал:
— Я хотел было просить вас что-нибудь на память, но боялся, так как думал, что около вас будет такая толпа, что я не протиснусь.
Щеки ее запылали сильнее, но, не долго думая, она ответила:
— Вы желали бы получить что-нибудь на память не из моих, а из других рук, но не рассчитывайте, потому что если там и не тесно, то для вас, во всяком случае, слишком высоко.
Удар направлен был метко: в нем заключалась насмешка, во-первых, над маленьким ростом рыцаря, а во-вторых, над его любовью к княжне Варваре Збораской. Володыевский был сначала влюблен в старшую — Анну, но когда ее помолвили, он затаил горе и посвятил свое сердце Варваре, думая, что никто не знает об этом. Услыхав намек, он так растерялся, что не нашелся, что ответить, хотя считался первым не только в кровавом, но и в словесном бою.
— Вы тоже мечтаете высоко, — пробормотал он, так высоко… как голова Подбипенты.
— Он действительно выше вас не только храбростью, но и деликатностью, — ответила бойкая девушка. — Спасибо, что напомнили о нем.
И она обратилась к литвину:
— Подойдите сюда, господин Подбипента, я хочу иметь своего рыцаря, а для моего шарфа не найти более мужественной груди.
Подбипента не верил своим ушам, вытаращил глаза, но наконец опустился на колени так, что даже затрещал пол.
Ануся завязала ему свой шарф, а ее маленькие ручки совершенно исчезли под белобрысыми усами Подбипенты, слышалось только чмоканье, а Володыевский сказал, обращаясь к Мигурекому:
— Можно подумать, что это медведь добрался до улья и высасывает мед.
И он ушел, немного разозленный, так как почувствовал укол Анусиного жала, а ведь когда-то он ее любил.
Наконец князь начал прощаться с княгиней, и через час княжеский двор двинулся в Туров, а войска ‘к Припяти.
Ночью, во время постройки плота для переправы пушек, за которой наблюдали гусары, Лонгин обратился к Скшетускому и сказал:
— Вот, братец, несчастье!
— Что случилось? — спросил поручик
— Да вот эти известия с Украины.
— Какие?..
— Запорожцы говорили мне, что Тугай-бей пошел с ордой на Крым.
— Так что же? Не будешь же ты плакать об этом.
— Напротив… Ведь вы сами сказали, что мне надо срезать три головы, но не казацких, а басурманских, и если татары ушли, откуда же я возьму их? Где их искать? А они мне так нужны!
Скшетуский улыбнулся, несмотря на свою печаль, и ответил:
— Я догадываюсь, в чем дело, так как видел, как вас посвящали сегодня в рыцари.
— Что скрывать, братец, я полюбил ее, к несчастью.
— Но не сокрушайтесь, я не верю, чтобы Тугай-бей ушел, и этих басурманов будет больше, чем теперь комаров над нашими головами.
И, действительно, над людьми и лошадьми носились целые тучи комаров, так как войска вступили в непроходимые болота, в пустой и глухой край. Про жителей его говорили:
Отдал за дочкой
Шляхтич Голоша
Дегтю две бочки,
Грибов веночек,
Вьюнов горшочек
И гряду болота.
Впрочем, на болотах этих вырастали не только грибы, но даже целые имения.
Княжеские солдаты, родившиеся и выросшие в сухих заднепровских степях, не хотели верить своим глазам. И там кое-где были болота и леса, но здесь весь этот край казался им одной сплошной и непрерывной топью. Ночь была лунная, но нигде не видно было ни одной пяди сухой земли. Только вершины деревьев чернели над водой, и леса, казалось, вырастали из-под воды, которая шлепала под ногами лошадей. Вурцель приходил в отчаяние.
— Удивительный поход! — говорил он. — Под Черниговом нам грозил огонь, а здесь заливает водой.
Действительно, земля не смогла служить здесь твердой опорой ногам, тряслась и поддавалась, как будто хотела проглотить тех, кто двигался на ней.
Войска переправлялись через Припять четыре дня, а потом почти каждый день им приходилось переходить реки и речонки, протекавшие по вязким берегам, мостов нигде не было, люди выбивались из сил, чтобы выбраться из этого проклятого фая. Князь спешил, гнал, велел рубить лес, устилать дороги и продолжал двигаться вперед. Солдаты, видя, что он с утра до ночи неразлучен с войском и сам следит за работами, не смели роптать, хотя труды их превышали человеческие силы. У лошадей начали слезать копыта, многие падали под тяжестью пушек, а самые важные полки, как гусары Скшетуского и Зацвилиховского, взялись за топоры и принялись мостить дорогу. Это был славный поход, в холоде, голоде и воде, но воля любимого полководца и одушевление солдат разрушали все преграды. До сих пор еще никто не осмеливался вести войска весной, при разливе вод. К счастью, тот поход не был ни разу задержан нападениями неприятеля. Народ был тихий, спокойный и не думал о бунте, хотя казаки и подговаривали его примкнуть к ним. Они смотрели сонными глазами на проходящие мимо отряды, давали проводников и исполняли с покорностью все требования. Видя эту покорность, князь сдерживал своеволие своих солдат, и за ним не раздавались ни проклятия, ни жалобы, ни рыдания, а напротив, когда в деревнях узнавали потом, что это был князь Ерема, люди покачивали головой и говорили:
— Он — добрый князь.
Наконец после двадцатидневных усилий княжеские войска вступили в Украину. ‘Ерема идет!’ — раздалось по городам и деревням, от Диких Полей до Чигирина и Ягорлика, и при этом известии из рук мужиков выпадали косы, вилы, ножи, лица бледнели, чернь бежала толпами на юг, как стадо волков при звуках охотничьего рога, блуждающий с целью грабежа татарин соскакивал с коня и прикладывал ухо к земле, прислушиваясь к шуму, а в уцелевших еще церквах звонили в колокола и пели: ‘Тебя, Боже, хвалим!’
А этот грозный лев остановился уже у порога восставшего края, отдыхая и собираясь с новыми силами.

Глава X

Простояв некоторое время в Корсуни, Хмельницкий отступил к Белой Церкви и там остановился. Орда расположилась на другой стороне реки, пустив свои загоны по всему киевскому воеводству, так что напрасно беспокоился Подбипента, что ему не хватит татарских голов. Скшетуский отгадал, что запорожцы, пойманные Понятовским под Каневом, дали ложные сведения: Тугай-бей не только не ушел, но даже не двигался к Чигирину, к нему со всех сторон собирались все новые и новые чамбулы. Сюда же пришли азовский и астраханский царьки, никогда до сих пор не бывавшие в Польше, с четырьмя тысячами воинов и, кроме того, двенадцать тысяч ногайских татар, двадцать тысяч белгородских и буджацких, прежде заклятых врагов Запорожья, а теперь верных союзников.
Наконец прибыл сюда и сам Ислам-Гирей с двенадцатью тысячами перекопцев. От этих приятелей Запорожья страдала не только Украина и шляхта, но и весь русский народ, у которого они жгли деревни, захватывали имущество и забирали в плен женщин и детей. Единственным спасением для мужика являлось теперь бегство к Хмельницкому, где он из жертвы превращаяся в палача и сам опустошал свою родину, зато не подвергалась опасности его жизнь.
Несчастный край! В начале бунта его опустошил Николай Потоцкий, потом запорожцы и татары, явившиеся будто бы для его спасения, а теперь еще грозил Иеремия Вишневецкий. Все бежали к Хмелю, даже шляхта, потому что другого исхода не было. Благодаря этому силы Хмельницкого увеличивались, и если он не двинулся в глубь Польши, а остался в Белой Церкви, то только для того, чтобы водворить порядок в этой дикой, разнузданной толпе.
В его железных руках она быстро превращалась в боевую силу. Кадры запорожцев были готовы, чернь разделена на полки, для которых он выбирал в полковники опытных атаманов, а чтобы приучить их к военному делу, он посылал отдельные отряды брать замки, народ этот был храбр и быстро освоился с огнем и кровавым видом войны благодаря татарским нашествиям. Двое полковников, Ганджа и Остап, пошли на Нестервар и, взяв его приступом, истребили всех евреев и всю шляхту. Князю Четвертинскому отрубил голову на пороге замка его собственный мельник, а княгиню Остап взял в неволю. Все действия казаков сопровождались успехом, страх отнимал мужество у ляхов и вырывал оружие из их рук. Но полковники не довольствовались этим и приставали к Хмельницкому, чтобы он перестал пьянствовать и заниматься гаданьем и повел их к Варшаве, не давая ляхам опомниться от страха. Пьяная чернь осаждала по ночам квартиру Хмеля, требуя, чтобы он вел ее против ляхов. Он вызвал бунт и вдохнул в него страшную силу, но сила эта тянула и его самого к неведомой будущности, на которую он смотрел мрачным взором, стараясь угадать ее своей тревожной душой. Он один только знал, сколько силы таится под наружным бессилием Польши. Он затеял бунт, одержал победы под Желтыми Водами, под Корсунью, поразил коронные войска а дальше что?
Он собирал на совет своих полковников и, обводя их взглядом, от которого все дрожали, задавал им все тот же вопрос: ‘Чего вы хотите? Идти на Варшаву? Ведь сюда придет Вишневецкий, побьет ваших жен и детей и двинется за нами со всею шляхтою, окружит нас со всех сторон, и мы погибнем если не в бою, то на колах На татарскую дружбу нечего рассчитывать: сегодня они с нами, а завтра уйдут в Крым или продадут нас тем же ляхам. Что же дальше? Говорите! Идти на Вишневецкого? Он и татарским, не только нашим войскам даст отпор, а тем временем в самом центре Польши соберутся войска и придут ему на помощь. Выбирайте…’ Но полковники молчали.
— Что же вы притихли и не пристаете, чтобы я шел в Варшаву? Если не знаете, что делать, предоставьте все мне, а я, Бог даст, сумею уберечь и ваши головы, и головы всех запорожских молодцов.
Оставалось одно: перемирие. Хмельницкий знал хорошо, что этим путем можно многого добиться от Польши, он рассчитывал, что сейм скорей согласится на уступки, чем на войну, которая должна быть продолжительна и тяжела. Наконец, он знал, что в Варшаве есть сильная партия, во главе которой стоит король (о смерти его они еще не знали, весть эта дошла до Хмельницкого только после 12 июня) с канцлером и другими вельможами. Партия эта могла остановить неимоверно быстрый рост состояния магнатов, создать из казаков силу и, заключив с ними вечный мир, пользоваться ими для внешней войны. При таких обстоятельствах Хмельницкий мог рассчитывать на получение гетманской булавы из рук короля и на бесчисленные уступки для казаков, вот почему он так долго оставался в Белой Церкви. Он только вооружался, рассылал приказы, собирал народ, создавал целые армии, брал замки, так как знал, что переговоры начнут только с сильным неприятелем, но в глубь Польши не шел. О, если бы переговоры повели за собою мир! Он совсем обезоружил бы тогда Вишневецкого, а если бы князь продолжал воевать, то мятежником считался бы не он, Хмельницкий, а князь, и тогда он мог бы пойти на Вишневецкого, но уже по приказанию сейма и короля, и тогда настал бы наконец последний час не только Вишневецкого, но и других вельмож.
Вот такие планы строил самозваный запорожский гетман, но на основание будущего здания часто со зловещим карканьем садилась черная стая тревог и сомнений: довольно ли сильна эта партия в Варшаве? Начнут ли с ним переговоры? Что-то скажут сейм и сенат? Останутся ли они глухи к стонам Украины? Простит ли ему Польша его союз с татарами? Не слишком ли разгорелся бунт и возможно ли подчинить одичалую толпу какой-нибудь дисциплине? Положим, что он заключит мир, тогда мятежники будут мстить за несбывшиеся надежды! Положение его было ужасное! Если бы взрыв был слабее, то Польша начала бы с ним переговоры, но как он ни силен, а переговоры не могут привести к желаемому результату.
В такие минуты сомнений он запирался в своей комнате и пил несколько дней и ночей напролет, тогда между полковниками и чернью распространялась весть: ‘Гетман пьет!’ Его примеру следовали и полковники, вследствие чего дисциплина ослабевала, начинался судный день, царство бесправия и ужаса. Белая Церковь превращалась в ад.
В один из таких дней к пьяному гетману пришел шляхтич Выховский, взятый в плен под Корсунью и сделавшийся секретарем гетмана. Он начал без церемонии трясти напившегося гетмана, чтобы привести его в чувство.
— А это что за черт? — спросил Хмельницкий.
— Проснитесь, гетман, посольство пришло. Хмельницкий вскочил на ноги и в одну минуту протрезвился,
— Эй, — крикнул он казаку, сидевшему у порога, — подать шапку и булаву!.. Кто приехал и от кого? — обратился он к Выховскому.
— Ксендз Патроний Ласко из Грщи, от воеводы брацлавского.
— От Киселя?
— Точно так.
— Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу, и Святой Пречистой Богородице! — говорил крестясь Хмельницкий.
Лицо его просияло и оживилось: начинались переговоры. Но в тот же день пришли и другие известия. Ему донесли, что князь Вишневецкий, дав немного отдохнуть измученному походом через леса и болота войску, вступил в взбунтовавшийся край и теперь бьет, режет и жжет Украину, что отряд, посланный под начальством Скшетуского, истребил дочиста двухтысячный отряд казаков и черни, а сам князь взял штурмом Погребище, имение князей Збаражских, и уничтожил все, оставив только землю да воду. Об этом штурме и взятии Погребищ рассказывали ужасные вещи. Это было гнездо самых отчаянных казаков, и князь будто бы сказал солдатам: ‘Убивайте их так, чтобы они чувствовали, что это смерть’, и солдаты охотно исполняли это приказание, так что в городе не осталось ни одной души: семьсот пленных было убито, а двести посажено на кол. Говорила тоже, что им выкалывали глаза и жгли их на медленном огоне. Бунт сразу прекратился по всей окрестности. Жители или бежали к Хмельницкому, или принимали лубненского князя на коленях, с хлебом и солью, умоляя его о пощаде. Мелкие отряды были все уничтожены, а в лесах, как уверяли беглецы с Самгородка, Спичина, Пляскова и Бахвисел, не было ни одного дерева, на котором не висел бы какой-нибудь казак. И все это происходило около Белой. Церкви, под боком многотысячного войска Хмельницкого, который, узнав об этом, зарычал, как лев. С одной стороны — переговоры о мире, с другой — меч. Двинуться против князя — значило отказаться от переговоров. Оставалась одна надежда — на татар. Хмельницкий бросился в квартиру Тугай-бея.
— Приятель! — сказал он после обычных приветствий.
— Спаси и теперь, как спас меня под Желтыми Водами и Корсунью. Я получил письмо от воеводы брацлавского, в котором он обещает мне удовлетворение, а казакам — возвращение прежних вольностей, но с условием — прекратить войну. Я должен это сделать, доказать свою искренность и готовность к миру. И вдруг теперь пришли известия о князе Вишневецком, что он взял Погребище и убил всех жителей. Я сам не могу пойти против него, поэтому прошу тебя пойти со своими татарами, а то он скоро нападет и на наш обоз.
Мурза, сидя на куче ковров, взятых под Корсунью и награбленных по шляхетским дворам, молча покачивался всем туловищем то вперед, то назад, зажмурив глаза и будто задумавшись, и наконец сказал:
— Алла! Я не могу это сделать!
— Отчего?
— Я и так уж много потерял своих беев и чаушей под Желтыми Водами и под Корсунью и не хочу больше терять. Ерема — великий воин. Я пойду на него вместе с тобою, но один — нет! Я не так глуп, чтобы потерять в другой битве то, что приобрел в первой, лучше я буду посылать чамбулы за ясырем и добычей. Уж я довольно сделал для вас. И сам не пойду, и хану отсоветую.
— Ты же поклялся помогать мне!
— Я поклялся воевать вместе с тобой, а не без тебя. Ступай прочь!
— Я тебе позволил брать в ясыр свой народ, отдал тебе добычу и гетманов.
— Если бы ты не отдал их мне, то я бы тебя отдал им.
— Я пойду к хану.
— Ступай прочь, мужик!
И мурза сердито оскалил свои белые зубы. Хмельницкий, поняв, что ему здесь нечего делать, а настаивать дальше напрасно, встал и действительно пошел к хану. Но последний дал такой же ответ. Татары воевали только ради собственной выгоды. Вместо того чтобы вступать в битву с князем, прослывшим непобедимым, они предпочитали рассылать отряды для грабежа и обогащаться, не проливая своей крови. Хмельницкий возвратился в квартиру взбешенный, в отчаянии схватился за кувшин с водкой, но Выховский вырвал его из рук гетмана:
— Нельзя пить, посол ждет, нужно его отправить.
Хмельницкий рассердился и крикнул:
— Я и тебя, и посла велю посадить на кол!
— Я тебе не дам водки. Не стыдно ли тебе, достигшему высокого звания гетмана, напиваться, как простому казаку. Тьфу, гетман, так нельзя! Весть о прибытии посла всем известна. Тебе теперь надо ковать железо пока горячо: заключить мир и добиться всего, что только возможно, потом будет поздно, а дело идет о твоей и моей шкуре. Надо выслать посольство в Варшаву и просить короля…
— Умная ты голова, — сказал Хмельницкий. — Вели ударить в набат и скажи полковникам, что я сейчас выйду на майдан.
Выховский удалился, и сейчас же раздался звук колокола, запорожцы начали собираться. Полковники сели по местам: страшный Кривонос, правая рука Хмельницкого, Кшечовский, казацкий меч, старый и опытный Филон Дедяла, полковник кропивницкий, Федор Лобода, полковник переяславский, свирепый Федоренко — кальницкий, дикий Пушкаренко — полтавский и предводитель чабанов Шумейко — нежинский, пылкий Чарнота — гадячский, Якубович — Чигиринский, затем Носач, Гладкий, Адамович, Глух, Полян и Панич, однако здесь собрались еще не все: одни были в походе, других, князь Ерема отправил на тот свет.
Татар не позвали на совет, а столпившуюся чернь гнали палками и кистенями, так что не обошлось и без убийств.
Наконец появился и сам Хмельницкий, в красной одежде, меховой шапке и с булавой в руке. Рядом с ним шел белый, как голубь, набожный ксендз Патроний Ласко, а с другой стороны — Выховский с бумагами в руках. Хмельницкий, усевшись между полковниками и помолчав несколько минут, снял шапку в знак того, что начинается совет, и сказал:
— Господа полковники и атаманы! Вам ведомо, что ради несправедливостей, причиняемых нам, мы должны взяться за оружие и с помощью крымского царя требовать от панов наших давних вольностей и привилегий, отнятых у нас помимо воли нашего короля. Бог благословил наше восстание и покарал наших тиранов за притеснения и неправду, за что мы и должны благодарить Его. Так как гордость панов уже наказана, то нам нужно теперь подумать, как остановить пролитие христианской крови, что нам велит и Бог, и наша православная вера! Но сабель наших мы не будем выпускать из рук до тех пор пока нам, согласно воле милостивого нашего короля, не возвратят давние вольности и привилегии. Воевода брацлавский пишет мне, что это может оправдаться, и я так полагаю, потому что вышли из повиновения королю и Польше не мы, а паны Потоцкие, Калиновские и так далее, мы только наказали их за это и заслужили награду от сейма и короля. Поэтому прошу вас, милостивые господа, прочесть письмо воеводы брацлавского, присланное мне, и обсудить, как прекратить пролитие христианской крови и получить награду за послушание и верность Польше.
Хмельницкий не просил, а прямо требовал прекращения войны, между недовольными поднялся ропот, перешедший скоро в грозные крики, поддержанные, главным образом, Чарнотой, полковником гадячским. Хмельницкий молчал и только наблюдал, откуда исходит протест, цзамечал виновных
Между тем Выховский поднялся с письмом воеводы. Копию письма Зорко понес прочесть ‘обществу’, так что и тут и там настало глубокое молчание.
Письмо воеводы начиналось словами:
‘Милостивый старшина войска запорожского, издавна дорогой мне друг! Есть многие, которые считают вас врагом Польши, но я убежден в вашей верности Польше и стараюсь уверить в этом и других сенаторов. Меня убеждают в этом три вещи: первая — что хотя днепровское войско охраняет свою свободу, но всегда оставалось верным королю и Польше, вторая — что наш народ русский так привязан к своей православной вере, что каждый скорей пожертвует своей жизнью, нежели нарушит ее. Третья — хотя и бывают у нас ссоры (что случилось и теперь), но отчизна у нас всех одна, где мы родились и пользуемся свободой, и нет на свете другого государства, которое могло бы сравняться с нашим в правах и вольностях. Поэтому мы все привыкли оберегать целость нашей короны, хотя случается много прискорбного на свете, но, здраво обдумавши, мы видим, что в свободном государстве скорее можно высказать, что у кого болит, чем утратить эту мать, которой не найти ни в христианском, ни в- басурманском мире’.
— Правду говорит, — сказал Лобода, прерывая чтение.
— Правду говорит, — повторили остальные полковники.
— Неправда, врет изменник! — крикнул Чарнота.
— Молчи, ты сам изменник.
— Вы изменники! Погибель вам!
— Тебе погибель!
— Слушать, что дальше! Он наш человек. Слушать!
Гроза собиралась, но Выховский стал читать дальше и все успокоилось.
Воевода писал, что казаки должны иметь к нему доверие, зная, что он, будучи с ними одной крови и веры, желает им добра, напомнил, что он не принимал участия в битве под Кумейками и под Старцем. Он увещевал Хмельницкого прекратить войну, прогнать татар или обратить оружие против них и остаться верным Польше.
Письмо оканчивалось так:
‘Обещаю вашей милости, как сын Церкви Божией и потомок старорусского рода, что я сам буду помогать вам во всем хорошем. Вы знаете, ваша, милость, что и от меня кое-что зависит в Польше и что помимо меня не может быть решена война или заключен мир’.
Начались крики за и против, но в общем письмо понравилось и полковникам, и всем остальным.
В первую минуту ничего нельзя было ни понять, ни расслышать из-за шума, с каким производилось чтение письма, рада походила на водоворот, в котором бушевала вода. Полковники потрясали своими булавами и бросались друг на друга с кулаками. Приверженцами войны руководил Эразм Чарнота, пришедший в настоящее бешенство. Хмельницкий был близок к взрыву гнева, перед которым все утихало, как перед рыканием льва. Но его предупредил Кшечовский, который, вскочив на лавку, взмахнул булавой и закричал:
— Чабановать вам, а не совет держать, рабы басурманские!
— Тише! Кшечовский хочет говорить! — воскликнул Чарнота, думая, что он подаст голос за войну.
— Тише, тише! — крикнули и другие.
Кшечовского казаки очень уважали за оказанные им большие услуги и ум и, как это ни странно, за то, что он был шляхтич. Все стихли и ждали с нетерпением, что он скажет, даже Хмельницкий тревожно смотрел на него. Но Чарнота ошибся, думая, что он подаст голос за войну. Кшечовский живо сообразил, что пришло время получить от Польши те староства и высокий пост, о которых он так мечтал: он понял, что, умиротворяя казаков, раньше всего постараются успокоить его, а воевода краковский, бывший в плену, уже не помешает ему.
— Мое дело воевать, а не советовать, — сказал он, — но если уж на то пошло, то я выскажу свое мнение: я ведь заслуживаю этой чести. Мы начали войну, чтобы вернуть наши вольности и привилегии, а воевода пишет, что так и будет. Если сделают по нашему — будет мир, если не сделают — война. На что даром проливать кровь? Пусть нас удовлетворят, мы успокоим чернь, и война прекратится, наш батько Хмельницкий умно придумал — держаться короля, который вознаградит нас за это, а если паны восстанут, то он нам позволит бороться с ними. Не советую отпускать татар, пусть они лучше заселят Дикие Поля, пока решится наша участь.
Лицо Хмельницкого просияло, а полковники начали кричать, что надо приостановить войну, отправить послов в Варшаву и просить воеводу брусиловского приехать для личных переговоров. Чарнота протестовал, но Кшечовский грозно посмотрел на него и сказал:
— Ты, полковник, жаждешь кровопролития, а когда под Корсунью на тебя шли пятигорцы Дмоховского, то ты визжал как поросенок, бежал перед целым полком и кричал, ‘Спасайте, братья родные, спасайте’.
— Врешь! — закричал Чарнота, — я не боюсь ни тебя, ни ляхов!
Кшечовский стиснул булаву и подскочил к Чарноте, другие также начали бить кулаками гадячекого полковника, шум усилился. На майдане кричал народ, точно стадо диких буйволов.
— Господа полковники! — сказал, подымаясь, Хмельницкий. — Вы решили выслать послов в Варшаву, чтобы напомнить королю о наших заслугах и просить за них награды. А кто хочет войны, тот может ее вести не с королем, не с Польшей, — мы никогда с ними и не воевали, — но с нашим величайшим недругом — Вишнёвецким, который весь залит казацкой кровью w не перестает проливать ее из ненависти к запорожским войскам. Я послал ему грамоту и. послов и просил прекратить эту вражду, а он убил их и даже не удостоил меня ответом, чем оскорбил все запорожское войско. Теперь он пришел из Заднепровья и истребил всех людей в Погребищах, казнил невинных, над которыми я плакал горькими слезами. Сегодня я узнал, что он пошел в Немиров и там тоже, наверно, никого не пощадит. Татары боятся идти против него, и он, верно, придет сюда, чтобы погубить и нас, невинных людей, из гордости он ни на кого не посмотрит и, как теперь, так и потом, готов идти даже против воли Польши и его королевской милости…
Воцарилось глубокое молчание, Хмельницкий перевел дух и продолжал:
— Бог вознаградил нас победой над гетманами, но этот чертов сын хуже всех гетманов. Пойди я сам на него, он будет кричать в Варшаве через своих друзей, что мы не хотим мира, и обвинит нас перед королем. Во избежание этого нужно, чтобы король и вся Польша знали, что я не хочу войны и сижу смирно, а что он сам принуждает нас к ней, я для переговоров с воеводой брацлавским должен остаться здесь, а чтобы этот чертов сын не сломал нашей силы, нужно погубить его, как мы погубили гетманов под Желтыми Водами и под Корсунью. И потому прошу вас, господа, кто хочет добровольно выступить, пусть идет, а я напишу королю, что это все случилось помимо меня, из-за необходимости защититься от нападений Вишневецкого.
В собрании царила все та же мертвая тишина, а Хмельницкий продолжал:
— Кто из вас выйдет на этот военный промысел, тому я дам хороших молодцов и пушку, чтобы он с Божьей помощью мог одержать над ним победу.
Ни один из полковников не выступил вперед.
— Я дам шестьдесят тысяч отборного войска. — сказал Хмельницкий.
Но тишину не прервал ни один голос, хотя здесь были все неустрашимые воины, крики которых не раз раздавались под стенами Царьграда. Может быть, они молчали потому, что каждый из них боялся лишиться своей славы в борьбе со страшным Иеремией
Хмельницкий обвел взором полковников, опустивших глаза в землю. Лицо Выховского выражало дьявольское злорадство.
— Я знаю одного молодца, — угрюмо сказал Хмельницкий, — тот не уклонился бы от этого похода, но его нет между нами.
— Богун! — сказал чей-то голос.
— Да. Он разбил уже полк Еремы под Васильевкой, только его ранили в этой стычке, и он лежит теперь больной при смерти в Черкассах. Когда его нет, то, видно, не найдется уже никого. Где слава казацкая, где Павлюк, Наливайко, Лобода и Остраницы?
Но вдруг со скамьи поднялся человеке бледным и мрачным лицом, рыжими усами и зелеными глазами, подошел к Хмельницкому и сказал:
— Я пойду.
Это был Максим Кривонос.
Раздались крики: ‘Наславу!’ — а он, подпершись перначем в бок, продолжал хриплым и отрывистым голосом:
— Не думай, гетман, что я боюсь! Я сразу согласился бы, но думал, что есть лучше меня! А если нет, то я пойду. Вы — головы и руки, а у меня головы нет, только руки да сабля, а война мне — мать и сестра. Ты, гетман, дай мне только хороших молодцов, потому что с чернью ничего не поделаешь против Вишневецкого. Да, я пойду добывать замки, бить, резать и вешать! На погибель им, белоручкам!
— И я с тобой, Максим! — вышел и другой атаман.
Это был Пулян.
— И Чарнота гадячский, и Гладкий миргородский и Носач пойдут с тобою, — сказал Хмельницкий.
— Пойдем! — сказали они единогласно, их подзадорил-пример Кривоноса.
— На Ерему! На Ерему! — раздались возгласы.
— Бей его! — повторяли все.
Полки, назначенные в поход под начальством Кривоноса, пили до полусмерти, так как они и шли на смерть, казаки хорошо знали об этом, но в сердцах их уже не было страха. ‘Раз маты родыла’, — повторяли они и ни о чем не жалели. Хмельницкий разрешил пьянство, чернь последовала примеру казаков, пила и пела песни, выпущенные на волю лошади носились по лагерю и производили беспорядок За ними гонялись с криками и хохотом, ватаги бродили над рекой, стреляли и лезли в квартиру гетмана, так что он велел наконец разогнать их Началась драка, и только проливной дождь загнал дерущихся под шалаши и телеги. Вечером разыгралась гроза: раздавались раскаты грома, и молния освещала всю окрестность то белым, то красным светом, при блеске которого Кривонос выступал из лагеря с шестьюдесятью тысячами войска и черни.

Глава XI

Из Белой Церкви Кривонос пошел на Сквиру и Погребище — в Махновку, не оставляя на своем пути даже следа человеческой жизни. Кто не присоединялся к нему, тот погибал под его ножом. Он сжигал даже хлеб на корню, леса и сады, а князь, в свою очередь, тоже уничтожал все. После истребления Погребищ войска Вишневецкого побили еще несколько значительных ватаг и стали лагерем под Райгородом, они почти месяц не сходили с лошадей, совсем ослабели, да и смерть значительно уменьшала их ряды. Нужно было отдохнуть, так как руки этих косарей устали от кровавой косьбы. Князь даже думал, не уйти ли на время в более спокойный край, чтобы дать отдохнуть войскам и увеличить их численность, а в особенности для того, чтобы запастись свежими лошадьми, так как те, что участвовали в походе, походили скорее на скелеты, чем на живые существа, они целый месяц не видели овса и питались исключительно травой. Спустя неделю дошли вести, что идут подкрепления. Князь выехал навстречу и, действительно, встретил Януша Тышкевича, воеводу киевского, который привел полторы тысячи войска, а с ним Кристофора Тышкевича, подсудка брацлавского, молодого Аксака, с хорошо вооруженным гусарским полком, и много шляхты, как-то: Сенют, Полубинских, Житинских, Яловецких, Кирдеев, Болуславских, одних с войском, других — так Обрадованный князь пригласил воеводу к себе на квартиру, последний удивился ее простоте и бедности. Князь жил в Лубнах по-королевски, но в походах, желая подавать пример солдатам, не позволял себе никакой роскоши. Он остановился в одной маленькой комнате, так что толстый воевода едва пролез через узкую дверь. В комнате, кроме стола, деревянных скамеек, заменявшихся постель и покрытых лошадиными шкурами, не было ничего, у дверей только лежал сенник, на котором спал слуга. Войдя в комнату, воевода изумленно посмотрел на князя, простота эта ужасно удивила его, привыкшего к роскоши и удобствам и всегда возившего с собой ковры. Он встречал князя в Варшаве на сеймах и был даже его дальним родственником, но не знал его близко и только после разговора с ним понял, что имел дело с необыкновенным человеком, и этот старый сенатор, привыкший трепать по плечу своих товарищей-сенаторов, говоривший князю Доминику Заславскому ‘эй, любезный’ и не стеснявшийся даже в присутствии короля, не мог свободно обращаться с Вишневецким, хотя последний, в благодарность за подкрепления, принял его очень любезно.
— Слава Богу, что вы пришли с свежим войском, я уж тут еле дышал.
— Я вижу, что ваши солдаты чрезмерно утомились, и меня это огорчает, так как я сам пришел просить у вас помощи.
— А вам она скоро нужна?
— Еще бы! К нам подошли десять тысяч бродяг, а с ними Кривонос, который был послан против вашей милости, но узнав, что вы двинулись к Константинову, он отправился туда, осадив по дороге Махновку и всюду производя страшные опустошения.
— Я слыхал про Кривоноса и ждал его здесь, но, очевидно, нужно мне самому искать его, медлить нельзя! А много войска в Махновке?
— В замке есть две сотни немцев, но они продержатся недолго, в городе, защищенном только валом да частоколом, собралась масса шляхты с семьями, и они долго обороняться не могут,
— Действительно, медлить нельзя, — повторил князь, — Желенский, — сказал он, обращаясь к слуге, — сбегай за полковниками.
Воевода киевский сел на скамью и засопел, поглядывая, не несут ли ужин: он был голоден, и притом любил хорошо поесть.
Вдруг послышались шаги и вошли княжеские офицеры, исхудалые, с впавшими глазами, что доказывало, что они перенесли суровые труды. Они поклонились князю, гостям и ждали что скажет князь.
— Господа! Лошади дома?
— Так точно!
— Готовы?
— Как всегда.
— Ну хорошо. Через час идем на Кривоноса.
— Гм! — произнес воевода киевский и с удивлением посмотрел на брацлавского подсудка Кристофора.
— Понятовский и Вершул выступят первыми. За ними последует Барановский с драгунами, а через час мы и артиллерия Вурцеля с пушками.
Полковники, поклонившись, ушли, и вскоре раздалась команда к сборам в поход Воевода не ожидал такой быстроты и не желал ее, так. как сильно устал с дороги Он рассчитывал отдохнуть день-другой у князя и подоспеть вовремя, а теперь приходилось, не подкрепивши своих сил, опять садиться на лошадь.
— Ваша милость, дойдут ли солдаты до Махновки? Путь далекий, а они, я видел, ужасно устали.
— Не беспокойтесь: они идут на битву, как на праздник.
— Я вижу это, они храбрые солдаты. Но и мои люди устали.
— Вы сами говорили, что вам нужна скорая помощь.
— Да, но все-таки мы можем отдохнуть одну ночь. Мы идем из Хмельника…
— А мы из Лубен, из Заднепровья.
— Мы целый день были в дороге.
— А мы целый месяц.
И с этими словами князь вышел, чтобы лично выстроить войска, а воевода, вытаращив глаза на Кристофора, хлопнул себя по коленям и сказал:
— Вот я и получил чего хотел. Ей-Богу, они меня здесь заморят голодом. Вот пылки-то! Я думал, что они после долгих упрашиваний двинутся через два-три дня, а они даже отдохнуть не дадут. Черт их возьми! Стремя натерло мне ногу, видно, слуга худо затянул ремень… да и желудок пустой… чтоб их побрал черт! Махновка — Махновкой, а желудок — желудком! Я старый воин и, может быть, чаще его бывал на войне, но не так тяп да ляп! Это черти, а не люди: не спят, не едят, а только дерутся! Право, они, верно, никогда не едят. Ты видел, Кристофор, этих полковников, разве они не похожи на привидения?
— Но зато они храбры, — ответил Кристофор, — они воины по призванию. Боже мой, какой бывает беспорядок и суматоха при выступлении других войск, сколько беготни, возни с телегами и лошадьми, а здесь, слышите, квалерия уж уходит.
— Правда! Но это ужасно! — сказал воевода.
— О, это великий вождь! Великий воин!— твердил в восторге молодой Аксак.
— Не вам рассуждать, у вас молоко на губах еще не обсохло! — закричал воевода. — Кунктатор был тоже великий вождь! Понимаете?
В эту минуту вошел князь.
— Господа, на коней! Едем! — сказал он.
Воевода не выдержал и сказал:
— Ведь я голоден, велите же дать мне поесть!
— Ах, мой любезный воевода! — сказал князь, смеясь и обнимая его. — Простите, я рад вас угостить, но на войне забываешь об этом.
— А что, не говорил я, что они не едят? — сказал воевода, обращаясь к Кристофору.
Но ужинали недолго, и через два часа пехота ушла из Рай-города. Войска двинулись на Винницу и Литин — к Хмельнику. По дороге Вершул наткнулся в Северовке на небольшой татарский отряд и вместе с Володыевским уничтожил его и освободил несколько сот пленных, одних почти девушек. Тут уже начинался опустошенный край, носивший следы рук Кривоноса. Стрижовка была выжжена, а жители ее перебиты самым ужасным образом. Очевидно, несчастные сопротивлялись, за что дикий Кривонос предал все мечу и огню. У входа в деревню на дубе висел сам Стрижовский, которого сейчас же узнали люди Тышкевича. Он висел совсем нагой, а на шее у него было надето ожерелье из нанизанных на веревку человеческих голов: это были головы его детей и жены. В самой деревне, выжженной дотла, по обеим сторонам дороги стояли так называемые казацкие свечи, то есть люди, привязанные к жердям, обвитым соломой, облитым смолой и зажженным сверху. У многих обгорели только руки, видно, дождь прекратил их муки, но ужасны были эти трупы с искаженными лицами и вытянутыми кверху руками, от трупов исходил запах, а над ними, кружились стаи ворон, с криком перелетавших при приближений войска с одного столба, на другой, промелькнуло несколько волков, убежавших в лес. Войска молча прошли около этих факелов, которых было около трехсот, только миновав эту несчастную деревню, вдохнули они свежий воздух полей. Следы опустошения шли дальше. Была первая половина июля, хлеб почти созрел, но все нивы были или вытоптаны, или выжжены, словно по ним прошел ураган. И действительно, по ним прошел самый страшный ураган — междоусобная война. Княжеские солдаты не раз видели опустошенные татарами земли, но такого зверского разрушения — никогда.
Леса были тоже выжжены, как и нивы, а если и уцелели деревья, то торчали, словно скелеты, без листьев и коры. Воевода киевский не верил своим глазам. Медяки, Згар, Хутора и Слобода превратились в пепелище. Некоторые мужики ушли к Кривоносу, а женщины и дети попали в плен к татарам, которых разбили Вершуп с Воподыевским. На земле пустыня, в небе стая ворон и ястребов, прилетевших Бог весть откуда на казацкую жатву. По дороге попадались поломанные возы, еще свежие трупы животных и людей, битые горшки, медные котлы, мешки с подмоченной мукой и раскиданные стога сена. Князь гнал войско в Хмельник, а старый воевода хватался за голову, жалобно повторяя:
— Я вижу, что мы не успеем спасти Махновку.
Между тем в Хмельнике они узнали, что Махновку с несколькими тысячами людей осаждал не старый Кривонос, а его сын Максим, и что это он так опустошил по дороге страну. Доходили слухи, что город уже был взят и казаки вырезали всех шляхтичей и евреев, а шляхтянок забрали в свой табор, где их ждала участь худшая, чем смерть. Но замок под начальством Льва еще защищался: Казаки штурмовали его из монастыря бернардинцев, а монахов перерезали. Лев с горстью людей и остатками пороха не мог продержаться более одной ночи.
Князь послал пехоту и артиллерию в Быстрик, а сам с воеводой, Кристофором и Аксаком, с двумя тысячами солдат бросился на помощь осажденным. Старый воевода только удерживал князя.
— Махновка пропала, мы придем слишком поздно, — говорил он, — лучше защищать другие города и снабдить их-гарнизонами.
Но князь не слушал его. Подсудок брацпавский торопил, а войска рвались в бой.
— Если мы пришли сюда, то не уйдем без крови.
Войска двинулись вперед. В полумиле от Махновки они увидели нескольких всадников несшихся во весь опор. Они вдруг остановились, — это был Лев со своими товарищами. Увидев его, воевода киевский тотчас же догадался, в чем дело.
— Замок взят! — крикнул он.
— Взят! — ответил Лев и в ту же минуту упал без чувств, так как был весь изранен, другие рассказали, что случилось. Немцы, предпочитавшие смерть сдаче, перебиты на стенах, Лев пробился сквозь толпу черни и разрушенные ворота, но в башне защищалось еще несколько десятков шляхты, их надо было спасать как можно скорей.
Отряд помчался. Через минуту показался на горе город и замок, а над ними облако густого дыма от начавшегося пожара. На небе горела пурпурно-золотистая заря, которую войска приняли сперва за зарево. При этом блеске видны были полки запорожцев и масса черни, шедшие смело навстречу княжеским войскам, так как никто не знал о прибытии князя, они думали, что это только киевский воевода с подкреплением. Взятие замка явно воодушевило их: они смело сошли с горы и на равнине начали готовиться к бою, гремя в котлы и литавры. При виде этого из груди поляков вырвались радостные крики, а воевода с изумлением смотрел на боевой порядок в княжеских войсках: тяжелая кавалерия уже разместилась в центре, а легкая на фланге, — битву можно было начать сразу.
— Что это за солдаты! — сказал воевода. — Они и без вождя могут воевать.
Князь летал с булавой в руках среди полков, осматривая, все ли в порядке, и давая приказания. Заря играла лучами на его панцире, и сам он похож был на яркий луч, мелькавший между рядами. В середине, в первой линии, стояли три полка: первый под начальством воеводы киевского, второй — под начальством молодого Аксака, а третий — под начальством Кристофора Тышкевича, во второй линии — драгуны Барановского и, наконец, княжеские гусары под командой Скшетуского. Фланги заняли Вершул, Кушель и Понятозский. Пушек не было — Вурцель остался с ними в Быстрике. Князь подскочил к воеводе и, махнув булавой, крикнул:
— Начинайте мстить первый за свои обиды!
Воевода, в свою очередь, махнул буздыганом, солдаты качнулись в седлах и дружно поскакали вперед. Хотя воевода был стар и тяжел, но славился как опытный и храбрый воин. Он не пускал солдат с места во всю прыть, но вел их медленно, ускоряя натиск только по мере приближения к неприятелю. Сам он скакал в первой шеренге, с буздыганом в руке, оруженосец его поддерживал только тяжелое и длинное копье, которое ему, однако, не казалось тяжелым. Чернь вышла против него с косами и делами, чтобы сдержать натиск и дать возможность казакам начать атаку. Когда между врагами оставалось только несколько десятков шагов, махновцы узнали воеводу по его гигантскому росту и начали кричать:
— Гей! Вельможный воевода, жатва близка, велите выходить своим крепостным! Челом бьем вам, ясный пане! Уж мы проткнем вам брюхо!
И град пуль посыпался на полк, не причинив ему вреда, потому что он несся, как вихрь, и моментально столкнулся с врагом. Раздался стук цепов и лязг кос о панцири. Копья и мечи проложили путь, и лошади пронеслись, как ураган, сквозь эту толпу, топча и опрокидывая все на своем пути. Чернь исчезала густыми рядами под напором конских грудей, как ложится трава под косами косарей.
Вдруг раздался крик: ‘Люди, спасайтесь!’ — и вся эта толпа, бросив косы, цепы, вилы и самопалы, бросилась на стоявшие сзади запорожские полки, те приняли ее пиками, опасаясь замешательства в своих рядах Чернь, видя препятствие, бросилась в обе стороны, но Кушель и Понятовский, подоспевшие Г княжеских флангов, снова загнали ее в середину. Воевода поскакал по их трупам на запорожцев, те ответили на натиск натиском, и оба войска столкнулись, как две противоположные волны. Воевода сейчас же заметил, что имеет дело не с чернью, но с храбрыми и опытными запорожцами. Обе линии шли напролом, гнулись, но не могли сломить друг друга. Труп падал за трупом. Сам воевода, заткнув за пояс буздыган и вырвав у оруженосца копье, трудился до поту лица, сопя, как кузнечный мёх Около него вертелись, точно в кипятке, оба Сенюты, Кирдеи, Богуславский, Яловецкий и Палубинский. Со стороны казаков отличался Иван Бурдабут, подполковник кальницкого полка, обладавший громадной силой и исполинским ростом, который был тем страшнее, что и лошадь его действовала заодно с всадником. Воины сдерживали лошадей и отступали перед этим кентавром, распространявшим вокруг себя смерть и опустошение. Братья Сенюты подскочили к нему, но конь Бурдабута схватил зубами младшего — Андрея — за лицо и изуродовал его. Старший, Рафаил, увидав это, ударил его между глаз и ранил, но не убил, — сабля наскочила на медный налобник, — а Бурдабут сейчас же вонзил Рафаилу штык в горло. Оба брата были убиты и лежали под копытами лошадей, а Бурдабут бросился, как огонь, на другие шеренги, убил князя Полубинского, шестнадцатилетнего юношу, отрубив ему руку с плечом. Урбанский хотел отомстить за смерть своего родственника и выстрелил в Бурдабутз, но промахнулся и прострелил ему только ухо. Бурда-бут и его конь, оба черные, как ночь, и залитые кровью, стали еще страшнее. От его руки пали Урбанский, которому он отрубил голову одним взмахом, восьмидесятилетний Житинский и оба брата Никчемные, остальные начали в испуге отступать, за Бур-дабутом виднелись еще сотни пик и сабель, обагренных кровью. Наконец этот дикарь увидел воеводу и с радостным криком бросился к нему, опрокидывая по пути лошадей и всадников, но воевода не отступал. Уверенный в своей необыкновенной силе, он поднял копье над головой и, взвив на дыбы коня, подскочил к Бурдабуту. Его, наверное, постигла бы та же участь, что и других, если бы на гиганта не набросился Сильницкий, оруженосец одного шляхтича, и не схватил его прежде, чем тот успел вонзить в него свою саблю, пока Бурдабут возился с ним, Кирдей подозвал на помощь других: тотчас подъехали солдаты, отделили воеводу от атамана, и началась упорная битва. Усталый полк воеводы начал уже гнуться под напором запорожцев и отступать, но в эту минуту подоспели Кристофор и Аксак с новыми полками. Правда, и новые запорожские полки бросились в битву, но зато внизу стоял князь с драгунами Барановского и гусарами Скшетуского, не участвовавшими еще в этой битве. Возобновился кровавый спор, но на землю уже спускался мрак. Пожар охватил крайние дома в городе, зарево осветило побоище и обе неприятельские линии. Видны были даже знамена и лица сражающихся. Вершул, Понятовский и Кушель были уже в деле: разбив чернь, они бились с казацкими флангами, которые под их натиском стали отступать к горе. Длинная линия сражающихся тянулась до самого города, все более изгибаясь, потому что польские фланги продвигались вперед, а центр под напором казацких сил отступал к позиции князя. Подошли еще три новых казацких полка, с цепью прорвать середину, но в ту же минуту двинулся Барановский со своими драгунами. С князем остались только гусары, с темным лесом копий, точно выросших на поле. Вечерний ветер развевал их знамена, они стояли спокойно, не спеша вступить в бой, зная, что и их не минет это кровавое дело. Князь в пацире, с золотой булавой в руках, следил за сражением, с левой стороны стоял Скшетуский: отбросив рукав на плечо и держа в сильной руке вместо буздыгана копье, он спокойно ждал команды. Середина польского войска приближалась понемногу к князю, уступая силе противника, Барановский ненадолго поддержал ее, солдаты бились храбро, сабли то поднимались над черной линией голов, то вновь исчезали. Кони, лишившись всадников, носились с ржанием по равнине, напоминая собою какие-то адские существа. Развевавшееся над войском красное знамя вдруг упало и более не поднималось. Взор князя был устремлен на сражающихся, где находился молодой Кривонос, выжидающий момента, чтобы броситься в середину боя и сломить колеблющиеся польские полки. Наконец он двинулся со страшным криком на драгун Барановского: этого момента и ждал князь,
— Вперед! — крикнул он Скшетускому.
Последний поднял копье, и железная стена гусар ринулась в бой. Но они недолго скакали, так как боевая линия казаков сама значительно приблизилась к ним. Драгуны Барановского моментально расступились, чтобы дать дорогу гусарам, мчавшимся иа победоносные сотни Кривоноса.
— Иеремия! Иеремия! — закричали гусары.
— Иеремия!— повторило все войско.
Страшное имя князя наполнило ужасом сердца запорожцев. Теперь только они узнали, что предводитель этого войска не воевода киевский, а сам князь. Они не могли устоять против гусар, которые давили людей одной своей тяжестью. Единственным спасением для них было расступиться по обе стороны, пропустить гусар и ударить на них с боков или с тыла, но здесь их уже ждали драгуны Вершула и легкая кавалерия Кушеля и Понятовского, которые снова загнали их в середину.
Теперь вид сражения изменился, легкая кавалерия образовала как бы улицу, посредине которой мчались гусары, гоня и опрокидывая казаков, уходивших в город. Если бы Вершулу удалось соединиться с крылом Понятовского, то казаки были бы истреблены все до одного, но они не могли этого сделать: натиск бегущих был слишком силен, и они били запоржцев только с боков.
Молодой Кривонос, несмотря на свою отвагу и храбрость, понял, что он недостаточно опытен, чтобы бороться с таким полководцем, как князь, и, растерявшись, убежал вместе с другими в город.
Кушель, хотя и был близорук, заметил его и ударил саблей по лицу, но сабля. скользнула по застежке и только ранила Кривоноса, который еще больше испугался. Однако Кушель. чуть было не поплатился за это жизнью, потому что на него бросился Бурдабут с остатками кальницкого полка. Он два раза выдержал натиск гусар, но оба раза отступал, точно отталкиваемый какой-то силой. Наконец, собрав остаток казаков, он решил ударить на драгун сбоку и пробраться в поле, но прежде чем он пробрался, дорога так переполнилась народом, что отступление оказалось невозможным. А гусары, поломав копья, начали рубить мечами. Началась дикая, беспощадная борьба. Враги падали один за другим, а лошади топтали копытами корчившиеся еще в судорогах тела. Местами толпа так скучивалась, что не было места для размаха сабли, там дрались рукоятками, ножами и кулаками, всюду слышались крики ‘Помилуйте, ляхи!’, заглушаемые звуками мечей и стонами умирающих, — но пощады не было, один только Бурдабут со своими людьми не просил ее. Ему не хватало места для битвы, и он расчищал себе путь ножом. Прежде всего он схватился с толстяком Диким и, вонзив ему нож в живот, свалил его с лошади, тот только вскрикнул: ‘О, Боже мой!’ — и умер. Ему стало свободнее, и он срубил голову вместе со шлемом рядовому Сокольскому, свалил Прияма и Цертовича. Молодой Зиновий Скальский нанес ему удар по голове, но сабля его, соскользнув, ударила плашмя, за это атаман ударил его кулаком по лицу и убил на месте. Кальничане шли за ним, как львы, и кололи всех кинжалами,
— Вот колдун! — кричали гусары. — Его не берет и железо.
У Бурдабута на губах показалась пена, глаза горели огнем. Наконец он увидал Скшетуского и узнав по поднятому рукаву, что это офицер, бросился на него. Все затаили дыхание и прервали битву, чтобы посмотреть на борьбу двух грозных рыцарей. Скшетуский не испугался криков ‘Колдун!’, но закипел гневом, увидев сделанные им опустошения, и грозно бросился на него. Они столкнулись так сильно, что их лошади присели на задние ноги. Послышался лязг железа, и сабля атамана разлетелась в куски от польского копья. Казалось, что уж никакие хилы не могут спасти его, но вдруг он выпрямился, и в его руке сверкнул нож, занесенный над головой Скшетуского. Смерть уже заглядывала последнему в глаза, так как он не мог действовать мечом, но он быстро выпустил его и схватил Бурдабута за руку. Несколько секунд обе руки судорожно дрожали в воздухе, но вскоре Бурдабут завыл, как волк, пальцы его, стиснутые руками Скшетуского, разжались, и он выпустил нож. Воспользовавшись этим моментом, Скшетуский схватил казака за шею, пригнув, его голову к седлу и, выхватив его же буздыган, ударил им атамана так, что тот только захрипел и упал с коня. Кальничане хотели отомстить за смерть своего атамана, но гусары налетели и перерубили их.
На другом конце гусарской линии битва не прекращалась ни на минуту, так как там толпа была реже. Там отличался Лонгин, украшенный Анусиным шарфом, со своим мечом ‘сорвиголова’.
На другой день рыцари с удивлением смотрели на то место, где он дрался, и, указывая на руки, отрубленные вместе с плечами, на перерубленные головы и массу конских и людских трупов, шептали друг другу: ‘Смотрите, здесь сражался Подбипента’.
Даже сам князь, осматривая трупы, приходил в изумление.
Казалось, что битва близится уже к концу. Тяжелая кавалерия двинулась вперед, гоня перед собой казацкие полки, бежавшие к городу. Остальным беглецам отрезали отступление Кушель и Понятовский. Окруженные отчаянно защищались и погибли все, но зато спасли остальных, так что когда Вершуль вошел в город, то не застал там ни одного казака: пользуясь темнотой ночи и дождем, они забрали все телеги и лошадей и с быстротой, свойственной только казакам, сделали из них вал, а сами ушли за реку, истребив по дороге все мосты.
Таким образом войска освободили шляхту, защищавшуюся в замке, князь приказал Вершулу наказать мещан, перешедших к казакам, а сам погнался за казаками без пушек и пехоты, но не смог захватить в плен казацкий отряд. Неприятель, сжегши мосты, выиграл много времени и уходил так быстро, что измученная кавалерия не могла его догнать, хотя казаки славились умением защищаться в окопах, но защищались теперь не так мужественно, как обыкновенно. Страшная уверенность, что за ними гонится сам князь, лишила их храбрости, и они сомневались в своем спасении. Они, наверное, погибли бы все, так как Барановский после ночной стрельбы отнял у них сорок возов и две пушки, но киевский воевода воспротивился дальнейшей погоне и велел своим людям остановиться. Из-за этого между ним и князем произошла ссора.
— Зачем вы оставляете сегодня врага, когда вчера так решительно действовали против него? Вы потеряете по собственной оплошности славу, приобретенную вчера, — сказал князь,
— Милостивый князь, — ответил воевода, — я не знаю, какая дума сидит в вашей голове, но я человек и телом и душой и нуждаюсь в отдыхе после трудов, мои люди тоже. Я всегда пойду на врага, как сегодня, лицом к лицу, но за побитым и бегущим не стану гнаться.
— Перебить их всех! — закричал князь..
— Зачем это? — сказал воевода. — Перебьем их, придет старый Кривонос, сожжет все и разрушит, как в Стрижовке, а за наш задор поплатятся невинные люди.
— О, я вижу, — воскликнул с гневом князь, — что вы принадлежите, вместе с канцлером, к партии мира и хотите прекратить бунт уступками! Но пока сабля держится еще в моих руках, я не допущу этого!
— Я не принадлежу ни к какой партии, — возразил Тышкевич, — я стар, и мне скоро придется явиться на суд к Богу, поэтому не удивляйтесь, князь, если я не хочу проливать братскую кровь. Вы недовольны, что не вам досталось главное начальство над войсками, которое, в силу вашей храбрости, должно бы было принадлежать вам, но, может быть, это и к лучшему, а то вы утопили бы в крови не только бунт, но и всю эту несчастную страну.
Грозные брови Иеремии насупились, шея побагровела, а глаза засверкали молнией, так что все испугались за воеводу, но в эту минуту к князю подошел Скшетуский и сказал ему, что получены вести о старшем Кривоносе. Мысли князя приняли сейчас же другое направление, и он успокоился. Вскоре в избу ввели четырех людей, прибывших с этими известиями, двое из них были священники, которые, увидев князя, опустились перед ним на колени.
— Спаси нас, владыко, спаси! — повторяли они, протягивая к нему руки.
— Откуда вы? — спросил князь.
— Мы из Попонного. Старший Кривонос осадил город и замок, если ты не освободишь нас, то мы все погибнем.
— Я знаю, что в Попонном собралось много народа, и больше всего — русинов, — ответил князь. — Велика ваша заслуга перед Богом, что вы не присоединились к бунту, а верны отчизне, но я все-таки боюсь измены, как в Немирове.
Но они клялись, что там ждут князя, как спасителя, и мысль об измене не приходит им даже в голову.
И они говорили правду. Кривонос, окружив город пятидесятитысячным войском, поклялся погубить их за то, что русины не пристали к бунту.
Князь обещал им помочь, но так как главные силы его были в Быстрике, то должен был ждать их. Посланные ушли ободренные, а князь, обращаясь к воеводе, сказал:
— Простите меня! Теперь и я вижу, что нам нужно бросить молодого Кривоноса и идти на старшего. Младший может еще подождать веревки. Я думаю, что вы не оставите меня.
— Ну конечно! — ответил воевода.
Раздался сигнал, созывавший обратно солдат, гнавшихся за казаками. Нужно было дать отдых людям и лошадям. К вечеру подошла вся дивизия из Быстрика, а с ней и посол брацлавского воеводы Стахович. Кисель прислал князю восторженное письмо, называл его вторым Марием, который спасает гибнущую отчизну, и писал, что все радуются его прибытию из Заднепровья и его победам, но в конце письма выяснились причины, ради которых оно было написано. Кисель брусиловский уведомлял, что с казаками уже начаты переговоры и что он сам отправляется в Белую Церковь, где надеется успокоить и сдержать Хмельницкого, и просил князя удерживаться от войны, насколько возможно. Если бы князю донесли, что все его Заднепровье разрушено, а все города сровнены с землей, он не огорчился бы так, как теперь, благодаря этому письму. Князь закрыл глаза руками и пораженный откинулся назад.
— О, какой позор! Господи, пошли мне скорее смерть, лишь бы только не видеть этого позора.
Между присутствующими наступило глубокое молчание, князь продолжал:
— Я не хочу жить в Польше, потому что мне приходится теперь стыдиться за нее. Казаки и чернь залили ее кровью и вошли в союз с басурманами против родной матери, гетманы побеждены, слава народа погибла, костелы сожжены, ксендзы и шляхта перерезаны! И чем же ответила на это все Польша? Она начинает переговоры с изменником, союзником басурман, и обещает ему удовлетворение. О, Боже! пошли смерть тому, кто сознает бесчестие родины и несет ей в жертву свою жизнь!
Воевода молчал, а брацлавский подсудок Кристофор отозвался:
— Кисель ведь не составляет всей Польши.
— Не говорите мне о Киселе, я знаю хорошо, что за него стоит целая партия, он угадал желание примаса-канцлера, князя Доминика и многих магнатов, которые во время междуцарствия правят Польшей, служат представителями ее власти и позорят ее своей слабостью, недостойной великого народа! Не уступками, а кровью нужно тушить этот бунт, для храброго народа лучше погибнуть, чем унизиться и возбудить к себе презрение всего мира!
И князь закрыл руками глаза, его горе и негодование произвели такое потрясающее впечатление, что у всех навернулись на глаза слезы.
— Милостивый князь, — решился отозваться Зацвилиховский, — пусть они сражаются языком, а мы будем сражаться мечами.
— Теперь я сам не знаю, что нам дальше делать. Услыхав Ж бедствиях отчизны, мы пришли сюда через горящие леса и непроходимые болота, не спали, не ели, тратили последние силы, чтобы избежать позора, руки наши устали от битв, раны болят, но мы не жалеем труда ради усмирения неприятеля. Говорят, я недоволен тем, что мне не досталось главное предводительство. Пусть судят все, лучше ли те, кто получил его? Но клянусь Богом, что я проливаю кровь не ради наград и не из тщеславия, а из любви к отчизне. Мы отдаем ей тут последний вздох, а магнаты в Варшаве и Кисель в Гощи ведут с врагами переговоры об уступках Это позор, позор!
— Кисель — изменник! — воскликнул Барановский.
А Стахович, обращаясь к Барановскому, смело и внушительно сказал ему:
— Будучи послом и приятелем брацлавского воеводы, я не позволю называть его изменником. Он поседел от горя и служит отчизне, как умеет, может быть, ошибочно, но честно!
Князь, погруженный в раздумье и горе, не слыхал этого ответа, а Барановский, не смея затевать ссоры в его присутствии, посмотрел только на Стаховича, как бы говоря: ‘Я тебе отомщу еще’, и положил руку на рукоять меча. Наконец князь очнулся и мрачно сказал:
— Нет выбора… надо или нарушить повиновение или изменить отчизне, для которой мы столько трудились,
— Все зло в Польше и происходит именно из-за ослушания, — сказал торжественно киевский воевода.
— Значит, по-вашему, надо согласиться на унижение отчизны и если нам велят с веревкой на шее идти к Тугай-бею или Хмельницкому, то и тогда мы должны повиноваться?
— Veto! — воскликнул Кристофор, подсудок брацлавский.
— Veto! — повторил Кирей.
— Говорите, старые воины! — сказал князь, обращаясь к полковникам.
— Князь! — обратился к нему Зацвилиховский. — Мне уже семьдесят лет, я православный и украинец, был казацким комиссаром, и сам Хмельницкий называл меня отцом. Я скорее всех должен стоять за уступки, но если мне придется выбирать позор или войну, то я и умирая скажу: войну!
— Война! — повторил СкшетускиА
— Война! война! — повторили в один голос присутствующие. — Война! война!
— В таком случае, пусть будет по-вашему, — сказал князь и ударил булавой по письму Киселя.

Глава XII

На другой день, когда войско остановилось в Рылыдове, князь призвал Скшетуского и сказал ему:
— Наше войско слабо и измучено, у Кривоноса же шестьдесят тысяч человек, к тому же силы его увеличиваются с каждым днем переходящей на его сторону чернью. На воеводу киевского нельзя надеяться: в душе он держит сторону мирной партии и хотя идет теперь со мной, но неохотно. Нам нужно подкрепление. Я узнал, что недалеко от Константинова стоят два полковника с королевской гвардией — Осинский и Корецкий. Возьмешь для безопасности сотню казаков и отвезешь им мое письмо, чтобы они, не мешкая, шли ко мне, через два дня я пойду на Кривоноса… Никто лучше тебя не исполняет моих поручений, поэтому я поручаю тебе и это.
Скшетуский поклонился и в тот же вечер уехал в Константинов, чтобы незаметно пройти ночью, так как повсюду сновали отряды Кривоноса и толпы черни, которая устраивала разбойничьи засады по лесам и дорогам, а князь велел избегать стычек, чтобы не терять времени.
На рассвете Скшетуский дошел до Висоватого Става, где наткнулся, к великой радости, на обоих полковников, У Осинского был отличный отряд гвардии, состоящий из драгунов, обученных по-иностранному, и немцев, у Корецкого — только немецкая пехота, все почти ветераны Тридцатилетней войны. Это были такие искусные и опытные воины, что все действовали как один человек Оба полка были хорошо обмундированы и снабжены ружьями.
Услышав, что их зовет к себе князь Вишневецкий, они очень обрадовались, так как уже соскучились по битвам и знали, что ни под чьей командой им не придется столько сражаться, сколько под его. Но, к сожалению, они были принуждены отказать князю, так как служили под начальством князя Доминика Заславского, который дал им строгий приказ не присоединяться к Вишневецкому. Напрасно Скшетуский убеждал их, напрасно говорил о том, какую славу могли бы они приобрести, если бы служили под начальством такого вождя, и сколько услуг оказали бы стране, — они ничего не хотели слушать, твердя, что повиновение — первая обязанность и долг солдата. Они говорили, что могли бы только тогда присоединиться к князю, если бы этого требовало спасение их войска. Скшетуский уехал, глубоко огорченный, зная, как больно будет от этого известия князю, войска которого были страшно измучены и изнурены походами, постоянными стычками с неприятелем, бессонницей и голодом. При подобных условиях меряться с неприятельскими силами, превосходящими его вдесятеро, было невозможно, поэтому поход на Кривоноса придется отложить, чтобы дать отдых войскам, и дождаться наплыва шляхты, которая могла бы подкрепить войско.
Занятый этими мыслями, Скшетуский возвращался к князю тихо и осторожно, двигаясь только ночью, чтобы избежать отрядов кривоноса и многочисленных шаек черни, которая наполняла всю окрестность, выжигая усадьбы, вырезывая шляхту и перехватывая по дороге беглецов. Так прошел он Баклай и въехал в густой мшинецкий бор, полный предательских оврагов. К счастью, после проливных дождей настала хорошая погода. Была чудная звездная июльская ночь. Казаки шли узкой лесной дорожкой в сопровождении мшинецких полесовщиков, отлично знавших свои леса. В лесу царила глубокая тишина, прерываемая только треском сухих ветвей, ломавшихся под копытами лошадей, вдруг до слуха Скшетуского и его казаков долетел какой-то отдаленный шум, похожий на пение, прерываемое возгласами.
— Стой! — тихо скомандовал Скшетуский, останавливая свой отряд. — Что это?
— Это, господин поручик, должно быть, сумасшедшие, у которых от ужаса и горя помешался разум. Они теперь ходят и кричат по лесу. Вчера мы встретили здесь одну шляхтянку, которая все ходит, смотрит на сосны и кричит. ‘Дети, дети!’ Должно быть, мужики перерезали ее детей. Она вытаращила на нас глаза м так завизжала, что у нас от страха задрожали ноги. Говорят, что по лесам теперь много таких, — сказал подошедший к нему старый полесовщик.
Скшетуский почувствовал, как дрожь пробежала по всему его телу.
— А может быть, это воют волки? Издали нельзя различить, — сказал он.
— Какие волки! Теперь волков в лесу нет, они разбежались все по деревням за трупами.
— Какие времена! — воскликнул поручик. — Волки живут по деревням, а в лесу ходят вместо них потерявшие разум люди. Боже! Боже!
Снова наступила тишина, только сосны шумели своими верхушками, но через несколько времени долетавшие до них звуки стали яснее.
— Ого, — сказал вдруг полесовщик, — там, как видно, целая шайка, вы, господа, постойте здесь или идите потихоньку вперед, а я с товарищем пойду посмотрю.
— Идите, — сказал Скшетуский, — мы здесь подождем вас.
Лесовщики исчезли, их не было почти час, и Скшетуский начал терять терпение и подозревать их в измене, как вдруг один из них вынырнул из темноты.
— Есть, — сказал он, подходя к Скшетускому.
— Кто?
— Мужики-резуны.
— А много их?
— Сотни две будет. Только не знаю, что делать: они в овраге, через который идет наш путь… Они жгут костер, но пламени не видно, потому что они в долине. Стражи нет никакой, к ним можно подойти на выстрел из лука.
— Хорошо! — сказал Скшетуский и обратился с приказаниями к двум старшим казакам. Отряд двинулся вперед, но так тихо, что только треск веток мог выдать его, лошади, привыкшие к таким походам, шли волчьим шагом, не фыркали и не ржали.
Доехав до крутого поворота, казаки увидели издали огонь и неясные очертания человеческих фигур. Скшетуский разделил отряд на три части, одна осталась на месте, другая расположилась вдоль оврага, чтобы запереть выход, а третья слезла с коней и залегла над пропастью, над самыми головами мужиков, Скшетуский посмотрел вниз и увидел как на ладони весь их лагерь, горело десять костров, но неярко, потому что над ними висели котлы с едой.
До Скшетуского и казаков доносился запах дыма и вареного мяса. Вокруг котлов стояли и лежали мужики, разговаривая и распивая водку, другие опирались на копья, на которые были насажены головы мужчин, женщин и детей, в чьих мертвых глазах отражалось пламя костров, освещавших дикие и страшные лица мужиков. Тут же спало несколько человек, громко храпевших, другие разговаривали и поправляли костры, метавшие снопы золотых искр. У самого, большого костра сидел старый дед и бренчал на теорбане, около него столпилось в полукруге до тридцати мужиков. До ушей Скшетуского долетали слова:
— Гей, дед, пой про казака Голоту!
— Нет! — кричали другие. — Про Шрусю Богуславку.
— К черту Марусю, про Потоцкого! — кричало большинство голосов.
Дед ударил сильней по теорбану, откашлялся и запел:
Стань — оберныся, глянь — задывыся, которы маешь много,
Что рувный будешь тому, у которого нема ничаго
Бо той справует, кто всим керует, сам Бог милостивы.
Вси наши справы, на своей шали, важит справедливо,
Стань — оберныся, глянь — задывыся, которы высоко
Умом питаешь, мудрости знаешь, широко, глубоко…
Дед замолк и вздохнул, а за ним начали вздыхать и мужики.
Их собиралось около него все больше и больше, а Скшетуский хотя и знал, что его люди уже готовы, но не давал еще знака к нападению.
Эта тихая ночь, горящие костры, дикие лица и недопетая песня о Николае Потоцком возбудили в рыцаре какие-то странные чувства и тоску, которых он сам не мог объяснить себе, раны его сердца раскрылись, и им овладела глубокая скорбь о прошлом, о потерянном счастье и о прошедших минутах тишины и спокойствия, он печально задумался, а дед продолжал:
Стань — оберныся, глянь задывыся, которы воюешь
Луком — стрилами, порохом — кулями и мечем шурмуешь,
Бо теж рыцари и кавалеры пред тым бували,
Тым воевали, от того ж меча сами умерали,
Стань — оберныся, глянь — задывыся и скинь с сердца буту.
Наверны ока, которы с Потока идешь на Славуту
Невинныя души берешь за уши, вольность одеймаешь,
Короля не знаешь, рады не дбаешь, сам себе сеймуешь…
Гей, поражайся, не запаляйся, бо ты рементаруешь
Сам булавою, всим польским краем, як сам хочешь керуешь!
Дед уже перестал петь, как вдруг из-под руки одного казака вырвался камень и с шумом покатился вниз. Несколько мужиков, прикрыв глаза руками, посмотрели вверх, Скшетуский, увидев, что настал удобный момент, выстрелил в толпу из пистолета
— Бей! Режь! — крикнул он, и в ту же минуту раздались тридцать выстрелов, казаки с саблями в руках с быстротою молнии спустились по крутому откосу оврага и очутились в толпе испуганных мужиков.
— Бей! Режь! — загремело в одном конце оврага.
— Бей! Режь! — повторили дикие голоса в другом.
— Ерема! Ерема!
Нападение было так неожиданно, страх так ужасен, что мужики, хотя и были вооружены, почти не защищались. Они слышали, что Иеремия, как злой дух, может быть одновременно в нескольких местах, и теперь это имя заставило их бросить оружие. Косы и пики, которыми они были вооружены, из-за тесноты нельзя было пустить в. ход, казаки приперли мужиков к стене оврага и, как баранов, рубили их саблями, топтали ногами, а те в животном страхе протягивали руки и, хватаясь за мечи, гибли. Тихий лес наполнился зловещим шумом битвы. Некоторые старались уйти по вертикальной стене оврага, но, калеча и царапая себе руки, падали на острие сабель. Одни спокойно умирали, другие вопили о пощаде, третьи закрывали глаза руками и падали на землю, чтобы не слышать свиста сабель и крика победителей: ‘Ерема! Ерема!’ — крика, от которого у мужиков подымались дыбом волосы и смерть казалась еще страшнее. А дед ударил теорбаном одного казака, другого схватил за руку, чтобы отклонить удар сабли, и ревел от страха, как буйвол. Казаки хотели зарубить его, но в то время к ним подоспел Скшетуский и крикнул:
— Живьем брать!
— Стойте! — заревел дед. — Я переодетый шляхтич! Вы грабители, разбойники!
Но не успел еще дед кончить своих ругательств, как Скшетуский, заглянув ему в лицо, крикнул так, что кругом разошлось эхо:
— Заглоба!
И бросился на него, как дикий зверь, вцепился ему в плечи и/тряся его, кричал:
— Где княжна? Где княжна?!
— Жива, здорова и невредима, — ответил дед. — Пусти, а то всю душу вытрясешь.
Это известие удивительно подействовало на рыцаря, которого не могли победить ни страшный Бурдабут, ни горе, ни неволя, ни болезнь, руки его опустились, на лбу выступил пот, колени подогнулись, он закрыл лицо руками, прислонился, головой к стене оврага и, по всей видимости, молча благодарил Бога.
Между тем битва кончилась, мужики были побиты, а некоторые переданы палачу, чтобы пытками принудить их выдать все. Казаки собрались около своего вождя и, видя, что он не двигается, подумали, что он ранен. Наконец он встал, лицо его так сияло, точно в душе его взошла заря.
— Где она? — спросил Скшетуский, обращаясь к Заглобе.
— В Баре.
— В безопасности?
— Замок там крепкий, ему не опасны нападения. Она под покровительством госпожи Славошевской и монахинь.
— Славу Богу! — произнес глубоко растроганный рыцарь. — Дайте же мне вашу руку, от души благодарю вас, — и обратившись к казакам, спросил их вдруг
— Много ли у нас Пленных?
— Семнадцать, — ответили те.
— Так как я получил радостное известие, то помилую их Отпустите их всех!
Казаки не хотели верить своим ушам, — ничего подобного не случалось еще в войсках Вишневецкого. Скшетуский сдвинул брови:
— Отпустить их! — повторил он.
Казаки ушли, но скоро вернулся старший есаул и сказал: — Господин поручик, они не верят и боятся уходить.
— А веревки разрезаны?
Точно так
— Оставить их здесь, а мы поедем! Через полчаса отряд уже шел по узкой дорожке. Взошла луна, и еще лучи проникали в лес и освещали непроницаемую тьму. Скшетуский и Заглоба ехали впереди и разговаривали между собой.
— Расскажите мне все, что знаете про нее, — сказал поручик — Это вы вырвали ее из Богуновых рук?
— Да, я ему перед отъездом и голову завязал, чтобы он не мог кричать.
— Превосходно! А как же вы попали в Бар?
— Долго говорить… другой раз расскажу, я устал, да и горло у меня пересохло от пенья этим хамам. Нет ли у вас чего выпить?
— У меня есть фляжка с водкой — вот!
Заглоба схватил фляжку и приложил ее ко рту, послышались протяжные глотки, а Скшетуский нетерпеливо спросил:
— Здорова ли она?
— Ничего, — ответил Заглоба, — на сухое горло все здорово.
— Да я спрашиваю о княжке.
— О княжне? Здорова, как козочка.
— Слава Всевышнему. А хорошо ей в Баре?
— Отлично! И на небе не может быть лучше, все так и льнут к ней из-за ее красоты. Славошевская полюбила ее, как родную. А сколько у нее там поклонников! Вам бы не пересчитать их даже и по четкам, но она столько же о них думает, сколько я о вашей пустой фляжке.
— Пошли ей Господь здоровья! — радостно произнес Скшетуский. — Вспоминает она меня?
— Воспоминает ли?! Я не знаю, откуда у нее берется столько воздуха для вздохов. Все жалеют ее, в особенности монахини, которых она привлекла к себе своим милым обхождением. Ведь это она послала меня искать вас, а я из-за нее чуть было не, поплатился жизнью. Она хотела послать гонца, но никто не пожелал ехать, я наконец сжалился над нею и отправился. Но если бы я не переоделся, то меня давно бы не было на этом свете, а так мужики везде принимали меня за деда, впрочем, я ведь отлично пою.
Скшетуский не мог говорить от радости. Тысячи мыслей и воспоминаний теснились в его голове, Елена стояла перед его глазами такой, какой он видел ее в последний раз в Разлогах, перед отъездом в Сечь. Ему казалось, что он видит ее наяву такой же прелестной, как и тогда, что он видит ее чудные черные, как бархат, глаза и слышит ее сладкий голос. Он вспомнил прогулку в вишневом саду, кукушку и вопросы, которые он задавал ей, и стыд Елены, когда она накуковала им двенадцать сыновей, душа его рвалась к ней, а сердце таяло от радости и любви, и все прежние страдания казались ему теперь каплей в море. Он сам не знал, что с ним делается, ему хотелось кричать, стать на колени и снова благодарить Бога, расспрашивать и говорить о ней без конца, и он снова начал говорить о ней:
— Значит, она жива и здорова?
— Да, жива и здорова! — отвечал, как эхо, Заглоба.
— И она вас послала? Она.
— А письмо есть?
— Есть.
— Давайте.
— Оно у меня зашито, да теперь и ночь… Лучше успокойтесь.
— Не могу, сами видите.
— Вижу.
Ответы Заглобы становились все лаконичнее, наконец, качнувшись на седле раз, другой, он уснул..
Скшетуский, видя, что ничего не поделает с ним, предался размышлениям. Прервал их только лошадиный топот какого-то отряда. Это был Понятовский с казаками, которого князь выслал навстречу Скшетускому, боясь, чтобы с ним не случилось какого-нибудь несчастья.

Глава XIII

Нетрудно догадаться, как принял князь известие об отказе Осинского и Корицкого, которое ему сообщил Скшетуский, обстоятельства складывались так, что нужно было иметь душу и железный характер князя, чтобы перенести все это и не опустить рук. Он видел, что напрасно мечется, как лев в сети, разоряет свое громадное состояние на содержание войск, творит чудеса храбрости, — все напрасно! Были минуты, когда ему приходилось сознаться в собственном бессилии, хотелось уйти далеко и остаться только немым свидетелем того, что совершалось на Украине. И кто же обессилил его? Не казацкие мечи, а свои же. Разве он не имел права рассчитывать, уходя в Заднепровье, что когда он, как орел, ударит на мятежников и среди общего смятения первый поднимет свою саблю, то вся Польша придет к нему на помощь и вверит ему свой карающий меч? И что же случилось? Король умер, а после его смерти власть перешла в другие руки, и его обошли. Это была первая уступка Хмельницкому. Душа князя страдала не оттого, что он лишился власти, а потому, что Польша так низко пала, что уже не хочет борьбы на смерть и сама идет навстречу казаку, вместо того чтобы силой удержать его дерзкую руку. Со времени победы под Махновкой с каждым днем приходили все более неутешительные известия: во-первых — письмо Киселя о переговорах, потом известие о мятеже на Полесье, наконец, отказ полковников, — все это ясно доказывало, насколько главнокомандующий войсками, князь Доминик Заславский-Острожский, бы нерасположен к Вишневецкому. В отсутствие Скшетуского в отряд прибыл Корш-Зенкович с известием, что весь овручский округ взбунтовался, и хотя народ там был тихий, но казаки Кшечовского и татары принудили их присоединиться к ним Усадьбы и города были сожжены, шляхта истреблена, между прочими был убит и старый Елец, слуга и друг Вишневецких Князь намеревался с помощью Осинского и Корицкого разбить Кривоноса, а потом двинуться к Овручу, чтобы сговориться с гетманом литовским, и с двух сторон осадить бунтовщиков. Но всё эти планы теперь рухнули, так как князь после утомительных походов и битв был недостаточно силен, чтобы померяться с Кривоносом, тем более что он не был уверен в воеводе киевском, так как тот душой и телом принадлежал к партии мира. Правда, он преклонялся перед силой и могуществом Иеремии, но чем больше колебалась эта сила, тем сильнее был он склонен противиться воинственным намерениям князя. Князь молча выслушал доклад Скшетуского, лица всех начальников омрачились при этом известии, и они обратили свой взор на князя.
— Так это князь Доминик дал им такой приказ?
— Да, они даже показывали мне его письмо.
Иеремия оперся локтями на стол и закрыл лицо ладонями.
— Это превышает человеческие силы, — сказал он наконец. — Неужели я один должен трудиться и вместо помощи получать оскорбления! Я мог уйти к Сандомиру и там спокойно сидеть в своих имениях, но я не сделал этого из-за любви к отчизне. Вот мне награда за мои труды, разорение имущества и кровь…
Хотя князь говорил спокойно, но в голосе его слышалась сильная горечь и скорбь. Старые полковники, ветераны Тутивля, Старца и Кумейков, и молодые победители последней войны смотрели на него с невыразимой печалью, понимая, какую тяжелую борьбу с самим собою выдерживает этот железный человек и как страшно должна страдать его гордость при этом известии. Он, князь Бошей милостью, воевода русский, сенатор Польши, должен уступать какому-то Хмельницкому и Кривоносу, он, почти монарх, недавно еще принимавший чужестранных послов, должен отказаться теперь от славы и запереться в каком-то замке, ожидая результатов войны, которую будут вести другие, или же унизительных переговоров. Он, созданный для великих дел и чувствовавший себя в силах совершить их, должен был признать себя бессильным… Лицо его выражало страдание. Он похудел, глаза его ввалились, черные волосы начали седеть. Но вместе с тем лицо его выражало величавое и трагическое спокойствие: гордость не позволяла ему обнаруживать своих страданий.
— Ну пусть будет так! — сказал он. — Мы покажем неблагодарной отчизне, что не только умеем воевать, но и погибать за нее. Разумеется, я предпочел бы смерть в какой-нибудь другой войне, чем с этой чернью, но что ж делать!
— Не говорите, князь, о смерти! — перебил его воевода киевский. — Ведь неизвестно, что кому Бог предназначил, может быть, до нее очень далеко. Я уважаю ваш рыцарский дух и военный гений, но не могу обвинять ни короля, ни канцлера, ни главнокомандующего в том, что они стараются прекратить эту внутреннюю войну уступками, в ней ведь проливается братская кровь, и кто же воспользуется нашими раздорами, как не внешний враг?
Князь долго смотрел на воеводу и наконец сказал, — Окажите милость побежденным, они ее примут с благодарностью и будут помнить, а победители будут презирать вас. О, если бы никто никогда не притеснял этого народа! Но раз разгорелся бунт, значит, его нужно гасить не перемирием, а кровью. Иначе позор и гибель нам всем!
— Мы скорей погибнем, если будем вести войну каждый отдельно, — ответил воевода.
— Это значит, что вы не пойдете дальше со мною?
— Милостивый князь! Бог свидетель, что я делаю это не из недоброжелательства к вам, но оттого, что совесть не позволяет мне вести моих людей на верную смерть, потому что кровь их дорога мне и пригодится еще отчизне.
— А вы, старые товарищи, не оставите меня? — обратился князь к своим офицерам.
При этих словах все офицеры бросились к нему и начали целовать его одежду и обнимать колени.
— Мы с тобою! До последнего дыхания, до последней капли крови! — восклицали они. — Веди нас! Веди! Мы даром будем служить тебе.
— Позвольте, князь, и мне умереть с вами! — сказал, краснея, как девочка, молодой Аксак.
Видя все это, даже воевода киевский был тронут, а князь переходил от одного к другому, каждого обнимал и благодарил. Одушевление овладело всеми, и старыми и молодыми: глаза их сверкали, руки сжимали сабли.
— С вами жить, с вами и умереть! — говорил князь.
— Победим! — восклицали офицеры.— На Кривоноса! Под Полонное! Кто хочет оставить нас, пусть уходит. Обойдемся и без его помощи. Мы не хотим делиться ни славой, ни смертью.
— Господа! — сказал князь. — Прежде чем идти на Кривоноса, нам нужно отдохнуть и подкрепить наши силы. Вот уже третий месяц, как мы не слезаем с лошадей. От постоянных трудов и перемен погоды на нас остались только кожа да кости, лошадей у нас нет. Пойдем теперь в Збараж, там мы оправимся и отдохнем, быть может, соберем еще немного войска и с новыми силами пойдем в огонь.
— Когда, князь, прикажете выступить? — спросил старый Зацвилиховский.
— Безотлагательно, мой храбрый воин. А вы куда пойдете? — спросил князь, обращаясь к воеводе.
— Под Глиняны, я слыхал, там собираются войска.
— Тогда мы вас проводим в спокойные места.
Воевода ничего не ответил, но это пришлось ему не по вкусу. Он оставлял князя, а тот еще заботился о нем и хотел его. провожать. Была ли это насмешка со стороны князя? Он не знал, но все-таки не хотел отказаться от своего намерения, княжеские офицеры смотрели на него недружелюбно, и если бы это было не в войске Вишневецкого, то против него, наверное, поднялось бы возмущение.
Воевода поклонился и ушел, офицеры тоже разошлись к своим отрядам, чтобы приготовиться к походу. С князем остался только Скшетуский.
— Ну а какие солдаты в этих полках?
— Отличные! Драгуны обучены по-немецки, а в гвардейской пехоте — все ветераны Тридцатилетней войны, так что, когда я их увидал, то подумал, что это римские гладиаторы.
— Много их там?
— Два полка с драгунами, всего три тысячи человек
— Жаль, жаль, многое можно было бы сделать с такой помощью, — и на лице князя снова появилось выражение страдания. — Да, это большое несчастье, что выбрали таких вождей во время бедствий! Острог был бы хорош, если бы мог прекратить войну своим красноречием и латынью. Конецпольский хотя и храбр, но молод и неопытен, а хуже всех — Заславский. Я давно знаю его как человека малодушного и недальновидного. Он любит сидеть за чаркой вина, а не предводительствовать войском… Я не высказываю этого громко, так как не хочу, чтобы подумали, что во мне говорит зависть, но я предвижу страшные бедствия. И в руках таких людей вся власть. Что станется с отчизной? Я не могу без страха и подумать об этом и прошу у Бога смерти, я сильно измучен и недолго уже проживу. Душа рвется к войне, но физических сил больше нет.
— Милостивый князь, вы должны беречь здоровье для блага отчизны, а труды, видно, очень надорвали его.
— Нет, отчизна думает не так, иначе не оставили бы меня в стороне и не вырывали бы сабли из рук.
— Если Бог даст, что корону получит королевич Карл, то он будет знать, кого отличить и кого покарать, а пока вы достаточно сильны, чтобы не обращать внимания на них
— Я и пойду своей дорогой.
Может быть, князь не замечал, что и он сам, подобно другим, руководствовался собственной волей и политикой, но он сознавал, что спасает честь Польши, и ни за что не отказался бы от своей деятельности.
Опять наступило молчание, прерываемое на этот раз ржанием лошадей и звуками военных труб. Отряды готовились к походу. Князь, очнувшись от задумчивости, тряхнул головой, как будто желая сбросить мрачные мысли, и сказал:
— А дорогой было все спокойно?
— В мшинецких лесах я встретил ватагу мужиков, человек двести, и уничтожил ее.
— Хорошо. А пленных взял? Теперь это очень важно.
— Взял, но…
— Но велел их повесить, так?
— Нет, ваша светлость, я отпустил их на волю.
Иеремия с удивлением взглянул на Скшетуского.
— Что? И вы уже принадлежите к партии мира? Что это значит?
— Ваша светлость, я привез известия. Между мужиками был переодетый шляхтич, он остался жив, и я привез его сюда, а остальных отпустил, так как Бог послал мне радость, я охотно подчинюсь наказанию. Этот шляхтич — Заглоба, который привез мне весть о княжне Елене.
Князь подошел к Скшетускому и быстро спросил:
— Жива она, здорова?
— Да, слава Богу!
— Где же она?
— В Баре.
— Это хорошая крепость! Ах ты, мой милый! — и князь, взяв Скшетуского за голову, поцеловал его. — И я радуюсь твоему счастью, потому что люблю тебя, как сына.
Поручик поцеловал руку князя, и хотя давно уже готов был отдать за него жизнь, но теперь еще сильнее почувствовал, что пойдет за него хоть в огонь.
— Ну теперь я не удивляюсь, что ты отпустил мужиков, за это ты не будешь наказан. Однако молодец этот шляхтич, если он сумел провести ее из Заднепровья в Бар! И слава Богу! Это для меня большое утешение в эти тяжелые времена. Позови сюда этого Заглобу.
Поручик поспешно пошел к дверям, которые вдруг раскрылись, а в них показался Вершул, который был послан с татарами на рекогносцировку.
— Милостивый князь! Кривонос взял Полонное и перебил десять тысяч человек, — сказал он, запыхавшись.
Офицеры окружили Вершула, прилетел даже воевода. Князь стоял пораженный, он не ожидал таких вестей.
— Не может быть! Там заперлись одни только русские.
— Из целого города не осталось в живых ни души.
— Слышите? — обратился князь к воеводе. — Вот и ведите переговоры с врагом, который не щадит даже своих
— Собачьи сыны! Если так, черт их побери, я иду с вами, князь.
— Вот вы опять мой друг! — произнес князь.
— Да здравствует воевода киевский! — воскликнул Зацвилиховский.
— Да здравствует согласие!
— Куда Кривонос идет из Полонного? — снова обратился князь к Вершулу.
— Кажется, под Константинов, — отвечал тот.
— Боже! Значит, полки Осинского и Корицкого погибнут, пехота не успеет уйти. Надо забыть обиду и идти к ним на помощь. На коней! Скорей!
Лицо князя просияло, и румянец выступил на его исхудавших щеках: перед ним снова открылся путь к слава

Глава XIV

Войска, проехав Константинов, остановились в Росоповцах, так как князь рассчитывал, что Корицкий и Осинский, получив известие о взятии Полонного, должны отступить на Росоловцы, а если неприятель погонится за ними, то наткнется на княжеское войско, как на мышеловку, и будет разбит. Предположение это отчасти оправдалось. Войска заняли позиции и спокойно ожидали битвы. Крупные и мелкие отряды были разосланы во все стороны. Князь с несколькими попками остановился и ждал в деревне, к вечеру татары Вершула дали ему знать, что со стороны Константинова приближается какая-то пехота. Вишневецкий, окруженный офицерами, вышел посмотреть на это войско, которое трубными звуками возвестило о своем приближении, полки остановились перед деревней, а два полковника подошли к князю, предлагая ему свои услуги. Это были Осинский и Корицкий Увидев Вишневецкого с его штабом, они смутились и, низко поклонившись, ждали, что он им скажет.
— Фортуна непостоянна и смиряет гордых. — сказал князь. — Вы не хотели прийти по нашему приглашению, а теперь приходите сами.
— Ваша светлость! — сказал смело Осинский. — Мы всей душой желали служить под вашей командой, но это было строго воспрещено, теперь пусть тот отвечает за последствия, кто запрещал нам это, а мы просим прощения, хотя и не виновны, ибо, как военные, мы должны были повиноваться и молчать.
— А теперь князь Доминик отменил свой приказ? — сказал князь.
— Приказ не отменен, но уже не обязателен, так как единственное спасение наших войск в руках вашей светлости. Теперь под вашим предводительством мы хотим Жить и умереть.
Слова Осинского произвели хорошее впечатление на князя и окружавших его офицеров. Это был храбрый воин, несмотря на молодость, — ему было только около сорока лет, но он уже приобрел известность в иностранных войсках Каждый с удовольствием смотрел на него. Высокий, стройный, с зачесанными кверху рыжими усами и со шведской бородкой, он всей своей фигурой напоминал полковника времен Тридцатилетней войны. Корицкий по происхождению был татарин и во многом отличался от своего товарища. Маленького роста, коренастый, с угрюмым выражением лица, он как-то странно выглядел в иностранном мундире со своей восточной наружностью. Корицкий командовал немецким полком и славился мужеством, молчаливостью и железной дисциплиной в отношении солдат.
— Мы ждет приказания вашей светлости, — сказал Осинский.
— Благодарю вас, господа, и с удовольствием принимаю ваши услуги. Я знаю, что солдаты должны повиноваться своим начальникам, и если я послал за вами, то потому, что не знал об этом приказе. Мы вместе переживем и дурное, и хорошее, но надеюсь, что вы будете довольны новой службой.
— Только бы вы, ваша светлость, были довольны нами и нашими солдатами.
— А неприятель далеко?
— Авангард его находится на незначительном от нас расстоянии, но главные силы прибудут только к утру.
— Хорошо. Значит, еще есть время. Велите вашим полкам пройти церемониальным маршем. Я хочу видеть, каких солдат вы привели мне, и много ли можно сделать с ними.
Полковники возвратились к своим полкам, и через несколько минут войско двинулось. Княжеские солдаты высылали, как муравьи, смотреть на новых товарищей. Впереди шли королевские драгуны, с капитаном Гизой, в высоких и тяжелых шведских шлемах. Лошади у них были подольские, но хорошо подобранные и откормленные, солдаты, свежие, бодрые и одетые в светлую, блестящую одежду, резко отличались отшнуренных солдат князя, в оборванных и полинявших от солнца и дождя мундирах. При виде солдат Осинского и Корицкого между княжескими людьми раздался одобрительный шепот. На них были красные колеты, а на плечах мушкеты. Они шли по тридцати в ряд, ровным и твердым шагом.
Все эта был рослый, плечистый народ — старые солдаты, участвовавшие во многих битвах, ловкие, сильные и опытные. Когда они подошли к князю, Осинский крикнул ‘Стой!’ и полк стал как вкопанный: офицеры подняли сабли, а хорунжий поднял знамя, трижды взмахнул им в воздухе и склонил его перед князем. ‘Вперед!’ — закричал Осинский. ‘Вперед!’ — повторили команду офицеры, и полк двинулся дальше. Еще лучше прошел полк Корицкого, к великой радости всех солдат. Иеремия, как отличный знаток военного дела, с удовольствием смотрел на них: пехоты-то ему и недоставало, а лучше этой он не нашел бы во всем свете. Теперь он чувствовал себя сильнее и думал многое сделать с ее помощью. Между тем офицеры разговаривали о различных делах и о солдатах
— Хороша запорожская пехота, в особенности в битве из-за окопов, — говорил Слешинский, — но эта не хуже той.
— Гораздо опытнее и лучше! — возразил Мигурский.
— Все-таки это тяжелый народ, — прибавил Вершуп. — Я с татарами могу заморить ихв два дня, а на третий перерезать, как баранов
— Что вы говорите! Немцы — хорошие солдаты
— Бог в своем милосердии одарил разные нации различными достоинствами, — прибавил Подбипента со своим певучим литовским акцентом. — Я слышал, что лучше нашей кавалерии нет на свете, но зато ни наша, ни венгерская пехота не могут сравниться с немецкой.
!!!!!!!Вырвана страница 291-292
— Конечно, видел так, как вижу теперь вас. Он же послал меня в Подолию раздавать его грамоты холопам и дал пернач для защиты от орды, так что от Корсуни я везде безопасно мог проехать. Как только встречался с мужиками или низовцами, сейчас же совал пернач под нос и говорил: ‘Понюхайте, детки, да ступайте к черту!’ Я приказывал везде подавать себе есть и пить, они давали лошадей для проезда, чему я был рад, и смотрел только за бедной княжной, чтобы она отдохнула после таких трудов и страха. Говорю вам, что пока я доехал до Бара, она так поправилась, что люди проглядели все глаза, смотря на нее. Есть там много красавиц, так как отовсюду наехала шляхта, но они так похожи на нее, как сова на жар-птицу. Если бы вы увидели ее, то тоже полюбили бы.
— Конечно, полюбили бы! — сказал Володыевский.
— А зачем же вы поехали в самый Бар? — спросил Мигурский.
— Затем, что я дал себе слово, что не остановлюсь, пока не дойду до безопасного места: я не доверял маленьким крепостям, которые легко могли быть разорены бунтовщиками, а в Баре, если б они и пришли, то поломали бы себе зубы. Там Андрей Потоцкий так укрепился, что так же боится Хмеля, как я пустого стакана. Вы думаете, господа, что я худо сделал/отправившись так далеко? Наверно, Богун догонял меня, а если бы догнал, сделал бы из меня угощение для собак, Вы его не знаете, но я знаю. Черт бы его побрал! Я до тех пор не успокоюсь, пока его не повесят. Пошли ему, Господи, счастливую смерть! Верно, он ни на кого так не зол. как на меня. Брр!! Как подумаю об, этом, дрожь меня пробирает… оттого я так охотно и пью теперь, хотя раньше не любил пить.
— Что вы говорите? — заметил Подбипента. — Вы всегда пили, как журавль у колодца.
— Дело не в этом. Будучи с перначем и грамотами Хмельницкого, я не знал никаких препятствий. Прибыв в Винницу, я заехал там отряд Аксака, но все же еще не расставался с нарядом бандуриста, боясь мужиков Все грамоты, однако, я сбыл. Был там седельник, Сулак, который шпионил и посылал известия Хмельницкому. Через него-то я и отослал все грамоты назад, выписав на них такое наставление, что Хмель, наверно, велит содрать с него шкуру. Но под самым Баром со мной случилось, такое приключение, что я чуть не погиб у самого берега.
— Как же это случилось?
— Я встретил пьяных солдат, которые услыхали, как я называл княжну барышней, тогда я уже не особенно остерегался, они начали рассуждать, какой это дед и какой это особенный мальчик, которому говорят ‘барышня’, а когда увидели, что она писаная красавица, стали приставать к нам. Я припрятал в угол свою голубушку, а сам взялся за саблю.
— Это удивительно, — прервал Володыевский, — вы ведь были переодеты дедом, так разве вы могли иметь с собою саблю?
— А кто вам сказал, что у меня была сабля? Я схватил солдатскую, лежавшую на столе. Ведь это было в корчме в Шипинцах Я сразу уложил двух зачинщиков, остальные взялись за ремни, я закричал: ‘Стойте, собаки, я шляхтич!’ Вдруг раздался крик ‘Держи, держи! Отряд идет!’ Оказалось, что это не отряд, а госпожа Славошевская, которую провожал ее сын с пятьюдесятью конными людьми, они скоро справились с солдатами, а я начал просить ее, чтобы она спасла княжну, и так разжалобил ее, что она взяла княжну к себе в карету и мы поехали в Бар, Но вы думаете, что это конец? О, нет.
Смотрите, господа, — вдруг перебил Слешинский, — что это там, заря что ли?
— Не может быть! — возразил Скшетуский. — Еще слишком рано.
— Это со стороны Константинова?
— За. Зарево делается все ярче!
— Да, зарево!
Лица всех сделались серьезными, все вскочили, забыв о рассказах
— Зарево, зарево! повторило несколько голосов.
— Это, верно, Кривонос пришел из под Полонного.
— Кривонос со всем своим войском
— Должно быть, передовые отряды подожгли город или деревню.
В это время затрубили тревогу, старый Зацвилиховский внезапно появился между офицерами и сказал:
— Господа, из рекогносцировки вернулись люди с известием, что неприятель близко, мы сейчас выступаем! К полкам, к полкам!
Офицеры бросились к своим полкам, слуги потушили огонь, и все стемнело в лагере. Только вдали, со стороны Константинова, небо все более краснело, а звезды при этом блеске постепенно гасли. Вскоре опять раздался тихий сигнал садиться на коней, и неясные массы людей и лошадей двинулись вперед Среди тишины слышался только топот лошадей, мерные шаги пехоты и глухой грохот пушек Вурцеля, по временам бренчали мушкеты или. раздавались слова команды. Но в этой тишине, в этих голосах, блеске оружия и мечей было что-то грозное и зловещее. Войска спускались по константиновской дороге, извивавшейся во мраке, точно гигантский змей. Прекрасная июльская ночь уже кончалась. В Росоловцах начали петь петухи. Между Росоловцами и Константиновой было около одной мили, так что когда войска прошли половину дороги, из-за зарева робко показалась бледная заря, точно чем-то испуганная, и озарила небо, белую полосу дороги и движущиеся по ней войска. Теперь можно было различить людей, лошадей и шеренги пехоты. Поднялся легкий утренний ветерок, шелестя знаменами над головами солдат. Впереди шли татары Вершула, за ними — казаки Понятовского, потом драгуны, артиллерия под командой Вурцеля, а в конце пехота и гусары. Заглоба ехал рядом с Скшетуским, но как-то беспокойно вертелся на седле, и было заметно, что предстоящая битва тревожит его.
— Послушайте, — сказал он шепотом, обращаясь к Скшетускому, точно боясь, что кто-нибудь подслушает его.
— Что вы скажете?
Скажите, гусары первые ударят по неприятелю?
— Вы же говорили, что вы старый воин, а не знаете, что гусары ждут всегда решительного момента битвы, когда неприятель больше всего напрягает свои силы.
— Знаю, знаю, я хотел только убедиться.
Настало минутное молчание, Заглоба еще больше понизил голос и опять спросил:
— Это Кривонос со всем своим войском?
— Да.
— А сколько у него всего войска?
— Вместе с чернью шестьдесят тысяч человек.
— О, черт их возьми, — сказал Заглоба.
Скшетуский незаметно усмехнулся.
— Не думайте, что я боюсь,— шептал Заглоба, — но у меня одышка, и я не люблю толкотни, потому что жарко, а когда жарко, то я уже никуда не гожусь. Другое дело — поединок, где можно употребить фортель, а в войне не до фортелей! Здесь выигрывают руки, а не голова, тут я дурак перед Подбипентой. У меня в поясе двести дукатов, подаренных мне князем, и я предпочел бы быть теперь в другом месте. Не люблю я этих больших сражений, черт их побери!
— Ничего с вами не будет, только подбодритесь.
— Подбодриться? Я только этого и боюсь, чтоб не увлечься в бою, так как я слишком горяч. К тому же я видел дурную примету когда мы сидели у костра, упали две звезды. Почем ‘знать, может быть, одна из них — моя?
— За доброе дело Бог наградит вас и сохранит вам жизнь.
— Если только Он не придумал мне какую-нибудь награду.
— Почему же вы не остались тогда в лагере?
— Я думал, что при войске безопаснее.
— Да, это верно: увидите, что ничего нет страшного. Мы уже привыкли, а привычка — вторая натура. Вот уже и Случ и Вишеватый Став.
Действительно, вдали засверкали воды Вишеватого Става, отделенные длинной плотиной от Случа, вся линия войск остановилась.
— Что, уже началось? — спросил Заглоба.
— Князь будет производить смотр, — ответил Скшетуский.
— Не люблю я толпы! — повторил опять Заглоба.
— Гусары, на правое крыло! — раздался голос посланного князем к Скшетускому
Было уже совсем светло, луна побледнела при блеске восходящего солнца, золотистые лучи его играли на гусарских копьях, и казалось, что над рыцарями горят тысячи свечей. По окончании смотра войско, уже не скрываясь, громко запело: ‘Привет тебе, заря избавления’. Эхо этой могучей песни разошлось по всему лесу и понеслось к небу.
Вдали по другой стороне плотины показались целые тучи казаков, полки шли за полками, запорожская конница с длинными копьями, пехота с самопалами и, наконец, мужики с цепами, косами и вилами. За ними, как бы в тумане, виднелся громадный табор, точно движущийся город. Скрип тысяч телег и ржание коней долетали до слуха княжеских солдат. Казаки шли, однако, без обыкновенных криков и шума и остановились по другой стороне плотины Некоторое время оба войска молча всматривались друг в друга Заглоба все время не отходил от Скшетуского и, смотря на это море людей, ворчал:
— Иисусе Христе! И на что Ты создал столько этой дряни! Это, верно, сам Хмельницкий со всей чернью, ну скажите, не безобразие ли это? Они нас закидают шапками. А как хорошо было прежде на Украине. Чтобы их черти столько в ад забрали, сколько их здесь собралось! И все это напашу голову! Чтобы их чума задавила!
— Не ругайтесь, сегодня воскресенье! — заметил Скшетуский.
— Да, правда, сегодня воскресенье, лучше подумать о Боге. ‘Отче наш, иже еси на небеси!’ Не жди от этих мерзавцев никакого уважения… ‘Да святится имя Твое…’ Что это будут делать на этой плотине? ‘Да приидет царствие Твое…’ У меня уже дыхание спирает в груди. ‘Да будет воля Твоя,..’ Что б они подохли, эти убийцы! Посмотрите-ка, что это?
Отряд в несколько сот человек отделился от черной массы и в беспорядке подъехал к плотине.
— Это казаки выехали на поединок, — сказал Скшетуский, — а сейчас выйдут к ним и наши.
— Так непременно будет битва?
— Как Бог на небе!
— Черт побери! — сказал Заглоба с досадой. — Да и вы тоже смотрите на это, как на представление, — прибавил он сердито, — как будто дело идет не х> вашей шкуре!
— Мы уж привыкли к этому.
— И вы тоже поедете на этот поединок?
— Рыцарям лучших отрядов не пристало биться на поединках с таким неприятелем, и тот, кто ценит свое достоинство, не делает этого. Впрочем, теперь никто не думает об этом.
— Вот идут и наши, — воскликнул Заглоба, увидев красных драгун Володыевского, спускавшихся рысью к плотине.
За ними двинулось по несколько охотников от каждого полка Между прочими пошли: рыжий Вершул, Кушель, Понятовский, два Карвичи, а из гусар — Лонгин Подбипента
Расстояние между двумя отрядами значительно уменьшилось.
— Вы увидите сейчас прекрасное зрелище, сказал Скшетуский Заглобе. — Заметьте, в особенности, Володыевского и Подбипенту, это замечательные рыцари, вы их различите в толпе?
— Различу!
— Смотрите на них и тогда сами разберетесь.

Глава XV

Воины с обеих сторон, приблизившись друг к другу, начали перебраниваться: — Подходите! Сейчас мы накормим собак зашей падалью, — кричали княжеские солдаты.
— Ваша не годится и собакам!
— Сгниете в этом пруду, убийцы!
— Кому предназначено, тот и сгниет. Скорей вас съедят рыбы.
— Идите лучше сгребать вилами навоз, хамы! Это вам больше пристало, чем сабля!
— Хотя мы и хамы, но сынки наши будут шляхтичами, когда родятся от ваших девушек!
Какой-то казак, очевидно заднепровский, вышел вперед и, приложив руки ко рту, громко крикнул:
— У князя есть две племянницы! Скажите ему, чтобы он прислал их Кривоносу.
У Володыевского потемнело в глазах от бешенства, когда он услышал эту дерзость, и он в ту же минуту бросился на запорожца.
Скшетуский, стоявший на правом фланге, узнал его еще издали и крикнул Заглобе:
— Смотрите, смотрите! Вот летит Володыевский, вон там!
— Вижу! — воскликнул Заглоба. — Он уже напал на него! Уже бьются! Раз, два Ого, готов! Молодец!
Казак упал на землю, точно пораженный громом, головой к своим, это считалось дурной приметой.
В эту минуту выскочил другой казак, в красном контуше, снятом, верно, с какого-нибудь шляхтича. Он напал на Володыевского сбоку, но лошадь его споткнулась именно в ту минуту, когда он хотел нанести удар. Володыевский повернулся к нему и выказал себя при этом настоящим мастером дела: он только шевельнул рукой, и сабля запорожца уже полетела вверх, а Володыевский схватил его за шиворот и потащил вместе с лошадью к своим.
— Братья родные, спасите! — кричал пленник, но не сопротивлялся, зная, что в ту же минуту будет пронзен саблей, он даже бил коня, чтобы ускорить его ход и чтобы Володыевский не тащил его, как волк козу.
Увидев это, с обеих сторон на насыпь вышло еще по несколько воинов, и завязалась борьба.
Оба войска с величайшим любопытством смотрели на это единоборство. Утреннее солнце освещало сражающихся, воздух был так прозрачен, что можно было даже различить лица. Издали это единоборство можно было принять за турнир или забаву. Иногда только то конь оставался без всадника, то всадник падал с плотины в воду, которая разлеталась брызгами, а потом расходилась гигантскими кругами.
При виде подвитое своих товарищей у солдат бились сердца и появлялась охота к бою. Каждый желал победы своим, вдруг Скшетуский всплеснул руками и крикнул:
— Вершул погиб! Он упал со своей белой лошадью.
Но Вершул не погиб, хотя действительно упал вместе с лошадью, его опрокинул Пульян, бывший казак князя Иеремии, теперь второй, после Кривоноса, вождь запорожцев. Он был знаменитым борцом и никогда не пропускал случая показать себя в борьбе. Он был так силен, что легко ломал сразу две подковы, и слыл непобедимым в единоборстве. Опрокинув Вершула, он бросился на офицера Корошляхтича и разрубил его почти надвое, до седла.
Все бросились в сторону, Подбипента, увидев это, повернул к нему свою инфляндскую кобылу.
— Погибнешь! — крикнул Пульян храброму воину.
— Что ж делать! — ответил Подбипента, взмахивая саблей. Но с ним не было его меча ‘сорвиголовы’, так как он его
сохранял для более важной цели и оставил в руках своего верного слуги, при нем была только сабля из вороненой стали. Пульян выдержал первый его удар, хотя сейчас же увидел, что имеет дело с недюжинным борцом, и у него даже сабля задрожала в руках, затем выдержал второй и третий удар, потом, убедившись в превосходстве противника, а может быть, желая похвастать перед обоими войсками своею страшной силой или же просто боясь, чтобы громадная лошадь Подбипенты не столкнула его в воду, он отбил последний удар и, сравнявшись с литвином, схватил его своими могучими руками. Они сцепились, как два медведя, дерущиеся за самку, переплелись, как две сосны, выросшие из одного пня и составлявшие как бы одно дерево.
Все затаили дыхание и молча смотрели на этих силачей. Они долго оставались неподвижными, и только по их побагровевшим лицам и выступившим на лбу жилам можно было догадаться об ужасном нечеловеческом напряжении рук.
Наконец оба они вздрогнули. Лицо Подбипенты еще более покраснело, а лицо атамана посинело. Прошло еще несколько мгновений. Беспокойство зрителей удвоилось, вдруг тишину прервал глухой, сдавленный голос:
— Пусти!
— Нет, братец, — ответил другой голос
Прошла еще минута, вдруг что-то хрустнуло, послышался стон, как бы из-под земли, и черная струя крови хлынула изо рта Пульяна, голова его свесилась на плечо.
Подбипента поднял Пульяна с седла, и не успели зрители понять, в чем дело, как он перекинул его на свое седло и поскакал к своим.
— Ура! — крикнули войска Вишневецкого.
— Погибель вам! — ответили запорожцы.
И, не смущаясь поражением своего вождя, они еще с большим ожесточением бросились на неприятеля. Началась отчаянная борьба, которая из-за недостатка места казалась еще страшней. Казаки, несмотря на все свое мужество, не устояли бы перед более ловким неприятелем, если бы в лагере Кривоноса не протрубили сигнал к отступлению, а поляки, постояв еще немного, чтобы показать, что победу одержали они, тоже поехали к своим. Насыпь опустела, остались только людские да лошадиные трупы, как бы предвестники того, что здесь должно произойти, эта насыпь чернела между обоими войсками, как дорога смерти, легкий ветерок подернул слегка зыбью гладкую поверхность озера и жалобно зашумел листьями ив на берегу пруда.
Между тем полки Кривоноса снова двинулись всей массой, как стая птиц. Впереди шла чернь, за нею — запорожская пехота, конница, волонтеры из татар, артиллерия, но все они двигались в беспорядке, толкая друг друга, шли напролом, чтобы завладеть плотиной и уничтожить княжеское войско. Дикий Кривонос верил в кулаки саблю, а не в военное искусство, и потому пустил в атаку все сади силы и приказал идущим, сзади полкам напирать на передние, чтобы подгонять их. Из-за дальности расстояния пушечные ядра летели в воду, не причиняя вреда княжеским войскам, стоявшим на другой стороне пруда. Люди, точно волны, покрыли всю плотину и беспрепятственно шли вперед, часть войска, дойдя до реки, искала переправы и, не найдя ее, возвращалась назад, войско шло такой массой, что, как говорил потом Осинский, можно было проехать по их головам на лошади.
Иеремия, стоявший на высоком берегу хмурил брови и иронически смотрел на эту толкотню и беспорядок в войске Кривоноса.
— Они действуют по-мужицки, — сказал он Махницкому, — не соблюдают военных правил и идут на нас сплошной массой, но не знаю, дойдут ли.
А казаки, как бы противореча его словам, дошли уже до половины плотины и остановились, удивленные и встревоженные молчанием княжеских войск. Но в последних вдруг началось движение: они отступили, оставляя между собой и плотиной большой полукруг для битвы.
Пехота Корицкого расступилась, открывая жерла пушек Вурцеля, а в углу, образованном из Случи и плотины, в береговых зарослях заблестели мушкеты немцев Осинского.
Опытным людям стало ясно, на чьей стороне будет победа. Только столь бешеный человек, как Кривонос, мог решиться на битву при таких условиях, когда со всей своей силой он не мог бы даже овладеть переправой, если бы Вишневецкий захотел помешать в этом.
Но князь нарочно пустил часть его войска за плотину, чтобы потом окружить его и уничтожить. Великий полководец пользовался ослеплением противника, который даже не обратил внимания на то, что не сможет прийти на помощь воюющим на другом берегу по одной только узкой плотине, через которую нельзя сразу переправить большого отряда. Опытные воины с удивлением смотрели на действия Кривоноса, которого никто не принуждал к такому безумному шагу.
Принуждало же его только честолюбие и жажда крови. Атаман узнал, что Хмельницкий, опасаясь за исход борьбы с Иеремией, пошел со всем своим войском к нему на помощь. Кривонос получил от него приказ не начинать битвы, но потому-то торопился начать ее. Взяв Попонное, он не хотел делиться ни с кем своими победами. Он потеряет половину своих людей так что ж, зато с остальными он уничтожит слабые силы князя и преподнесет в подарок Хмельницкому голову Иеремии.
Между тем чернь достигла уже конца насыпи, перешла ее и разошлась по полукругу, оставленному войсками Иеремии. Но в ту же минуту во фланге её раздались выстрелы пехоты Осинского, а затем грянул залп из пушек, земля задрожала от грохота, и битва началась.
Дым покрыл берега Случи, пруд, плотину и даже поле, так что ничего не было видно, иногда только мелькали красные мундиры драгун и их шлемы, бой закипал все сильнее и сильнее. В городе звонили во все колокола, и их жалобный звон спивался с ревом пушек. Из табора к плотине двигались все новые и новые полки, а те, которые перешли на другую сторону, мгновенно вытягивались в длинную линию и с бешенством бросались на княжеские отряды.
Место битвы растянулось от конца озера до половины реки и болотистых лугов, залитых водой.
Чернь и низовцы должны были победить или погибнуть, так как за ними была вода, к которой их толкали княжеская пехота и кавалерия.
Когда гусары двинулись вперед, Заглоба, который, по его слова’, не любил толкотни и страдал одышкой, те’ не менее поскакал за ними, да и не мог иначе сделать, а то его затоптали бы. Он несся, закрыв глаза, а в голове у него мелькали мысли: ‘Фортели ни к чему! Глупый выигрывает, умный гибнет’. Потом он ощутил злость на войну, на казаков, на гусар и на все на свете. Он начал одновременно и проклинать, и молиться В ушах у него звенело, дыханье спиралось в груди, вдруг он ударился обо что-то, открыл глаза и увидел: косы, сабли, цепы и массу разгоравшихся лиц и глаз… все это шумело, скакало и сражалось Тогда им окончательно овладел гневна неприятеля, который не убежал к черту, а лез ему прямо в глаза и принуждал драться. ‘Хотите, так вот вам’, — подумал он и начал сыпать удары на все стороны, иногда бил только воздух, но чаще чувствовал, что острие его сабли вонзается во что-то мягкое. Он чувствовал, что еще жив, и это чувство придавало ему бодрости: ‘Бей, режь!’ — ревел он точно буйвол. Наконец лица исчезли у него из глаз, а вместо них он увидел множество спин и шапок ‘Они бегут! — мелькнуло у него в голове. — Да, бегут’. Тогда им овладела безмерная отвага.
— Ах вы, разбойники! — крикнул Заглоба. — Так вы еще полезли сражаться со шляхтой.
И он бросился за бегущими, опередил их и, смешавшись с толпой, начал уже работать сознательно. А тем временем его товарищи приперли низовцев к берегам Случи, окаймленным деревьями, и погнали их вдоль к насыпи, не беря живых в плен, так как не было времени.
Вдруг Заглоба почувствовал, что лошадь его расставила ноги, и в то же мгновение на него упало что-то тяжелое, обмотало, ему всю голову, и он очутился в совершенной темноте. — Спасайте, господа — крикнул он, ударяя лошадь шпорами. Но лошадь его, очевидно, устала под тяжестью всадника, ибо только стонала и стояла на месте Заглоба слышал крик скачущихся около него всадников, потом весь этот ураган пролетел мимо и настала относительная тишина И в голове его опять одна за другой мелькали мысли: ‘Что случилось? Неужели меня взяли в плен?’
На лбу его выступил холодный пот. Ему, похоже, обмотали голову, как некогда он Богуну. Тяжесть, которую он чувствовал, это, верно, рука гайдамака Но почему же его не убивают? Почему он стоит на месте?
— Пусти, хам! — крикнул он наконец сдавленным голосом.
Молчание.
— Пусти, хам, я дарую тебе жизнь!
Никакого ответа,
Заглоба еще раз ударил коня, и снова напрасно. Животное еще шире расставило свои ноги и стояло на месте.
Тогда он окончательно рассердился и, достав нож, замахнулся им назад, но удар разрезал только воздух Тогда Заглоба схватил обеими руками покрывало, обмотавшее его голову, и сорвал его.
— Что это такое? Кругом пусто?
Издали видны были только драгуны Володыевского, в нескольких саженях мелькали копья гусар, гнавших к реке остатки казацкого войска. У ног Заглобы лежало запорожское знамя. Видно бегущий казак бросил его так, что оно древком уперлось в плечо Заглобы и накрыло ему голову. Увидев это и сообразив, он пришел в себя,
— Ага! — сказал он — Я отнял знамя! Если есть справедливость на свете, то меня ждет награда. О! хамы! счастье ваше, что у меня лошадь остановилась. Значит’ я сам не знал себя, думая, что своим фортелям я могу больше верить, чем своему мужеству. Значит, я могу пригодиться в войске не только на сухари. О Боже, опять несется сюда какая-то ватага! Не сюда, собачьи сыны, не сюда! Чтобы эту лошадь волки съели. Бей!
Действительно, новая ватага казаков с нечеловеческим воем мчалась прямо на Заглобу, за ними гнались панцирные воины Поляновского. И, может быть, Заглоба погиб бы под копытами лошадей, если бы не гусары Скшетуского, которые, утолив в пруду всех, за кем гнались, вернулись, чтобы поставить этот бегущий отряд между двух огней.
Запорожцы, увидев это, бросились в воду, чтобы уйти от мечей, но зато погибнуть в болотах. Некоторые умоляли на коленях о пощаде и умирали под ударами. Погром был ужасный, страшнее же всего на плотине. Все отряды, перешедшие ее, были уничтожены в полукруге, образованном княжескими войсками. Те, которые не перешли, гибли под огнем пушек Вурцеля и залпами немецкой пехоты. Они не могли идти ни вперед, ни назад потому что Кривонос гнал новые полки, а те толкали идущих впереди и закрыли единственный выход. Можно было подумать, что Кривонос присягнул погубить своих людей, так они толпились, дрались между собой скакали в воду и тонули. На одном конце виднелись массы убегающих, на другом толпы идущих вперед а между ними масса трупов, крик, шум и хаос Весь пруд был так завален трупами, что вода выступила из берегов.
По временам пушки умолкали, тогда плотина выбрасывала, точно из пасти, новую толпу запорожцев и черни, которые, рассыпаясь по полукругу, шли под мечи ожидающей их конницы, а Вурцель снова начинал пальбу, осыпая плотину железом и свинцом и задерживая новые подкрепления. В этих кровавых забавах проходили целые часы. Кривонос бесился, не хотел признать себя побежденным и бросал тысячи молодцов в пасть смерти.
С другой стороны пруда стоял на высоком кургане Иеремия в серебряных латах и смотрел на битву. Лицо его было спокойно, а взор окидывал насыпь, пруд, берега Случи и достигал места, где стоял огромный табор Кривоноса. Он не отрывал от него глаз и наконец, обратившись к толстому киевскому воеводе, сказал:
— Сегодня уж не взять табора
— Да разве вы, князь, думали его взять?
— Теперь уже поздно! Наступает вечер.
Действительно, битва, поддерживаемая упрямым Кривоносом, продолжалась так долго, что солнце успело уже совершить свой дневной путь и клонилось к западу. Легкие высокие облака, предвещавшие хорошую погоду, рассыпанные по небу, как стадо овечек, постепенно исчезали куда-то вдаль.
Наплыв казаков к насыпи постепенно прекращался, а полки, взошедшие уже на нее, в беспорядке отступали. Битва кончилась, так как разъяренная толпа бросилась на Кривоноса.
— Изменник! Ты погубишь нас! Кровожадная собака! Мы сами свяжем тебя и выдадим Ереме и спасем себе этим жизнь. Погибель тебе, а не нам!
— Завтра я выдам вам князя и все его войско или сам погибну, — ответил Кривонос.
Но ожидаемое завтра еще не наступило, а сегодня был день погрома и бедствий.
Несколько тысяч мужественнейших казаков и черни легло на поле сражения или утонуло в пруде и реке. Около двух тысяч взято в плен. Убито четырнадцать полковников, не считая сотников, есаулов и других старшин. Второй полководец после Кривоноса, Пульян, попал в плен, хотя и с переломанными ребрами.
— Завтра всех вырежем! — повторял Кривонос. — А до тех пор я не возьму в рот ни пищи, ни водки.
Тем временем в польском лагере рыцари повергали к ногам грозного князя взятые в бою знамена, их набралось около сорока. Когда очередь дошла до Заглобы. то он опустил свое знамя с такой силой, что даже сломалось древко.
— А вы собственными руками взяли это знамя? — спросил князь.
— Так точно, ваша светлость.
— Теперь я вижу, что вы не только Улисс, но и Ахилл, — сказал князь.
— Нет, я простой солдат, но служу у Александра Македонского.
— Так как вы не. получаете жалованья, то мой казначей вы даст вам двести дукатов за ваш подвиг.
— Ваша светлость! — сказал Заглоба, обнимая колени князя. — Ваша милость слишком велика, а мой подвиг так мал, что я из скромности желал бы скрыть его.
Едва заметная улыбка промелькнула по смуглому лицу Скшетуского, но он промолчал и даже потом не говорил ни князю, ни другим о беспокойстве Заглобы перед битвой. Последний, однако, отошел с таким победоносным видом, что солдаты других отрядов, увидав его, указывали на него пальцами, говоря:
— Вот этот сегодня больше всех отличился.
Наступила ночь. По обеим сторонам реки и пруда запылали костры, и дым столбами поднимался к небу.
Усталые солдаты подкреплялись едой и водкой или рассказывали о сегодняшних подвигах. Но громче всех разговаривал Заглоба, хвастая тем, что совершил и что мог бы совершить, если бы его лошадь не остановилась.
— Я вам говорю, — сказал он, обращаясь к княжеским офицерам и к шляхте из отряда Тышкевича, — что большие сражения для меня не новость: я в них участвовал и в Молдавии, и в Турции, но я отвык и боялся — не неприятеля, кто станет бояться хамрв, — а собственной горячности, чтобы не зайти слишком далеко.
— Ну и далеко же вы зашли!
— И зашел! Спросите Скшетуского. Как только я увидел Вершула, упавшего с лошади, то хотел пойти ему на помощь. Товарищи едва удержали меня.
— Да, — сказал Скшетуский, — мы должны были удерживать вас.
— Но где же Вершул? — перебил Карвич.
— Поехал на рекогносцировку, он не любит отдыха.
— Послушайте, господа, — говорил Заглоба, недовольный, что его перебили, — как я добыл знамя.
— Так Вершул не ранен? — снова спросил Карвич.
— Это не первое знамя… но ни одна еще не доставалось мне с таким трудом.
— Не ранен, но ушибся, — отвечал Азулевич, — он, как татарин, напился воды, попав головой в пруд
— Удивляюсь, что рыба не подохла в нем, — сказал сердито Заглоба, — от такой горячей головы вода должна бы закипеть.
— Все-таки он храбрый рыцарь!
— Не особенно, если для него довольно было Пульяна. Тьфу, с вами нельзя говорить… Вы могли бы поучиться у меня, как добывать знамена у неприятеля
Дальнейший разговор их перебил подошедший к огню молодой Аксак.
— Я пришел к вам с новостями! — сказал он полудетским звонким голосом.
— Нянька пеленок не выстирала, кошка молоко съела, и кружка разбилась, — пробормотал Заглоба.
Но Аксак не обратил внимания на этот намек на свои лета и сказал:
— Пульяна пекут теперь на огне.
— Значит, будет собакам закуска? — перебил Заглоба.
— Он проговорился, что переговоры прерваны, брусиловский воевода чуть не сходит с ума. Хмель идет со всем войском на помощь Кривоносу.
— Хмель? Что же такое Хмель? Кому какое дело до Хмеля? Идет Хмель, будет, значит, пиво, нужно готовить бочку. Наплевать на Хмеля! — болтал Заглоба, грозно и гордо посматривая на присутствующих
— Идет Хмель, но Кривонос не дождался его и потому проиграл.
— Играл, играл, да и проиграл.
— Шесть тысяч молодцов уже в Махновке… Ведет их Богун.
— Кто, кто? — спросил вдруг совершено другим голосом Заглоба.
— Богун.
— Не может быть!
— Так говорит Пульян.
— Вот тебе и на! — воскликнул жалобно Заглоба. — И скоро они могут прийти сюда?
— Через три дня. Но перед битвой они не будут спешить, чтобы не утомить лошадей.
— Но я-то буду спешить,— пробормотал Заглоба. — Ангелы Божии, спасите меня от этого негодяя! Я с удовольствием отдал бы взятое мною знамя, лишь бы только этот мошенник сломал себе шею, прежде чем он дойдет сюда. Надеюсь, что мы не долго останемся здесь. Мы же показали Кривоносу. на что способны, а теперь пора и отдохнуть. Я так ненавижу Богуна, что не могу без отвращения вспомнить его дьявольского имени. Вот я и попался! Сидел бы себе спокойно в Баре. Черт меня принес сюда!
— Не бойтесь так, — шепнул Скшетуский. — Стыдно! С нами вам нечего бояться.
— Нечего бояться! Вы не знаете его! Он, может быть, уже где-нибудь ползет тут к нам (и Заглоба тревожно посмотрел кругом). А ведь и на вас он тоже зол как и на менял
— Дай Бог встретиться с ним, — сказал Скшетуский.
— Ну а я отказываюсь от этого счастья Как христианин, я могу простить ему все обеды, но с условием, что через два дня его повесят. Я не боюсь его, но вы не поверит, как он мне противен. Я люблю знать, с кем имею дело: с шляхтичем так с шляхтичем, с мужиком так с мужиком, но это настоящий дьявол, е которым не знаешь, как быть. Я причинил ему много зла, но какие у него были глаза, когда я ему завязывал голову, так это невозможно передать, я не забуду их до самой смерти. Не буди лиха, пока оно слит. Шутка только один раз хороша Я, одною, вам скажу, что вы неблагодарны и совсем не думаете об этой бедняжке…
— Почему же вы так полагаете? — спросил Скшетуский.
— Вы угождаете своей страсти к войне, — сказал Заглоба, отводя его от костра, — все воюете да воюете, а она там каждый день заливается слезами и напрасно ждет ответа. Другой бы давно уже отправил меня из сострадания к ней.
— Так вы думаете вернуться в Бар?
— Хоть сегодня, а то мне жаль ее
Скшетуский поднял печатный взор к небу и сказал:
— Не упрекайте меня в неискренности. Бог свидетель, что я не съем куска хлеба и не усну, не подумав о ней, никто не может заменить ее в моем сердце. Если я не отправил вас до сих пор с ответом, то только потому, что сам хотел ехать, чтобы не мучиться дальше и соединиться с ней навеки. Я бы на крыльях полетел к моей возлюбленной.
— Почему же вы не летите?
— Перед сражением я не мог этого сделать. Я солдат и шляхтич и должен думать о своей чести.
— Но сегодня кончилась битва, и мы можем ехать хоть сейчас.
Скшетуский вздохнул.
— Нет, завтра мы пойдем на Кривоноса, — сказал он.
— Ну уж этого я не понимаю. Вы побили молодого Кривоноса, пришел старый, побьете старого — придет молодой, ну как его там (чтобы не сказать в злую минуту) — Богун, побьете его, придет Хмельницкий. Что за черт! Если так пойдет дальше, так лучше уж сразу сделайте, как Подбипента, и дайте обет целомудрия, — тогда будет два дурака. Полно вам! А то, ей-Богу, я сам первый буду уговаривать княжну, чтобы она надставила вам рога… А там Андрей Потоцкий, как увидит ее, так глаза его и засверкают. Тьфу, черт возьми! Если бы мне говорил это какой-нибудь молокосос, который не был в сражении и желает составить себе славу, тогда бы я еще понял, а вы уж и так напились много крови, а под Махновкой вы, говорят, убили какое-то адское чудовище или людоеда. Я уверен, вы затеваете что-то или же так разлакомились кровью, что предпочитаете ее возлюбленной
Скшетуский невольно взглянул на луну, спокойно плывшую по небу.
— Вы ошибаетесь, — сказал он. — Я не лакомлюсь кровью и не гоняюсь за славой, но не могу оставить товарищей в тяжелую минуту: это было бы противно рыцарской чести, а честь для меня святыня, что касается войны, то она, несомненно, затянется, восстание слишком распространилось, но если Хмельницкий идет на помощь Кривоносу, то будет перерыв: завтра Кривонос, может быть, и не выйдет в поле, а если выйдет, то будет по заслугам наказан, а потом мы пойдем в более спокойное место отдохнуть. Вот уже более двух месяцев, как мы не спим и не едим, а только бьемся да бьемся и терпим разные неудобства Князь хоть и великий вождь, но осторожен и не пойдет на Хмельницкого с несколькими тысячами против целых сотен тысяч. Я знаю, что он пойдет в Збараж, отдохнет там. наберет новых солдат к нему придет шляхта с целой Польши, и тогда мы пойдем в бон Завтра последний день труда, а послезавтра я могу ехать с вами в Бар. И могу вам сказать, что Богун не прибудет к завтрашней битве, а если и поспеет, то надеюсь, что его звезда померкнет не только перед звездой князя, но даже и перед моей.
— Это воплощенный Вельзевул! Я уже говорил вам, что не люблю толкотни, а он еще хуже ее, хотя, повторяю, я не боюсь его, только не могу победить своего отвращения к нему. Но дело не в том. Значит, завтра трепка холопам, а потом в Бар! Вот засмеются ее чудные глазки и раскраснеется личико. Да и я скучаю по ней, потому что люблю ее, как родной отец. И немудрено! Ведь сыновей у меня нет, а имение далеко в Турции, где его грабят басурманские комиссары, вот я и живу на свете, как сирота, а под старость мне придется, верно, пойти в приживальщики к Подбипенте.
— Не беспокойтесь, будет иначе! За то, что вы сделали для нас, трудно даже отблагодарить.
Дальнейший разговор прервал офицер, который, проходя мимо, спросил:
— Кто там?
— Вершул! — воскликнул Скшетуский, узнав его по голосу. — Из рекогносцировки?
— Да, а теперь от князя -Что же там слышно?
— Завтра — битва. Неприятель расширяет плотину, строит мосты на Стыре и Случи, чтобы непременно переправиться к нам.
— А что же сказал на это князь?
— Князь сказал: хорошо!
— И ничего больше?
— Ничего, Запретил мешать. Топоры там так и стучат и проработают, верно, до утра?
— Что же ты узнал?
Я взял в плен семь человек, и они говорят, что Хмельницкий идет, но еще далеко… Но что за ночь!
— Видно, точно днем. Как ты чувствуешь себя после падения?
— Кости болят… Иду благодарить нашего Геркулеса, а потом спать, потому что я устал. Хоть бы часа два поспать. Покойной ночи!
— Покойной ночи?
— Идите и вы, — сказал Скшетуский Заглобе, — уже поздно… завтра придется трудиться.
— А послезавтра путешествовать, — напомнил Заглоба.
Помолившись, они легли спать у костра, вскоре огни начали гаснуть. Весь лагерь погрузился в темноту — только месяц бросал на группы спящих свои серебристые лучи. Тишину прерывали лишь храпение спящих да крики патруля, сторожившего лагерь. Но сон ненадолго смежил их глаза, едва только начало светать, как со всех сторон лагеря протрубили сигнал ‘подъем’.
Через час князь, к всеобщему удивлению, отступал по всей линии.

Глава XVI

Но это было отступление льва, которому нужно было много места для прыжка.
Князь нарочно подпустил Кривоноса, чтобы тем сильнее было поражение. В самом начале битвы он хлестнул своего коня и будто начал бежать, видя это, запорожцы и чернь прорвали ряды, чтобы догнать его и окружить. Но князь вдруг повернул и ударил на них с такой силой, что они не могли даже дать отпора Войска Вишневецкого гнали их целую милю до переправы, потом через мосты и плотину до самого табора, убивая без пощады, а героем дня был шестнадцатилетний Аксак, который первым ударил на запорожцев и произвел панику в их рядах Только с такими старыми и опытными солдатами мог выкидывать князь подобные фортели и придумать это притворное бегство, которое в каждом другом войске легко молю бы обратиться в действительность. Этот день кончился для Кривоноса еще большим поражением, чем первый: у него отняли асе полевые орудия, много знамен, в числе которых выли и коронные польские, взятые запорожцами под Корсунью.
Если бы пехота Корицкого и Осинского и пушки Вурцеля могли поспеть за кавалерией, то заодно мог бы быть взят и запорожский табор. Но пока они подошли, наступила ночь, и неприятель отошел так далеко, что его нельзя уже было догнать. Тем не менее Зацвилиховский захватил половину табора с огромными запасами оружия и припасов. Чернь уже два раза хватала Кривоноса, чтобы выдать его князю, и только обещание немедленно присоединиться к Хмельницкому спасло его. Он в отчаянии бежал с уцелевшей частью в Махновку, куда подошел и Хмельницкий, который в первом порыве гнева велел приковать его за шею к пушке.
Только потом, немного остыв, он вспомнил, что несчастный Кривонос залип кровью всю Волынь, взял Попонное, отправил на тот свет тысячи шляхты и одерживал много побед, пока не встретился с Иеремией. За эти заслуги гетман сжалился над ним и не только отпустил его, но даже вверил ему войско и послал в Подолию на новую резню.
Между тем князь Вишневецюм объявил отдых своему войску, которое тоже много пострадало, в особенности при штурме табора, из-за которого так ловко и упорно оборонялись казаки. В этой битве пало около пятисот солдат. Полковник Мокрский умер от ран, ранены были, хотя и неопасно, Кушель, Поляновский и молодой Аксак, а Заглоба, освоившийся с теснотой и битвой и не отстававший от других, получил два удара цепами и лежал теперь неподвижно, как мертвый, в повозке Скшетуского. Таким образом судьба помешала поездке в Бар, к тому же князь послал Скшетуского в город Заславль, чтобы уничтожить там собравшиеся толпы черни. И он пошел, не намекнув князю ни словом о Баре. В продолжение пяти дней он жег и резал, пока не очистил окрестностей. Наконец люди его до того утомились постоянной войной, походами, засадами и караулами, что он решился идти в Тарнополь, куда пошел и князь.
Накануне возвращения, остановившись в Сухожиньцах над Хомором, Скшетуский расставил, войско по деревне и сам остановился в мужицкой хате. Утомленный бессонными ночами и трудами, он уснул и проспал как убитый всю ночь. Под утро он начал грезить не то наяву, не то в полусне. Ему казалось, что он в Лубнах и будто никогда и не уезжал из них, что он спит в своей комнате в цейхгаузе, что Жендян, как обыкновенно утром, приготовляет ему одеваться. Однако действительность рассеяла его мечтания и напомнила ему, что он в Сухожиньцах, а не в Лубнях, — одна только фигура Жендяна не исчезала передним, и Скшетуский видел, как он, сидя у окна на скамейке, смазывал ремни его панциря, которые от жары покорчились. Думая, что это все еще сон, Скшетуский закрыл глаза и через минуту снова открыл их, Жендян все сидел у окна
— Жендян! — крикнул Скшетуский. — Это ты или твой дух?
Юноша испугался его крика, уронил панцирь на пол и развел руками:
— О, Боже! Что вы так кричите? Какой там дух! Я жив и здоров.
— И ты вернулся?
— А разве вы прогнали меня?
— Подойди ко мне, я тебя обниму!
Верный юноша бросился к своему господину и обнял его колени, а Скшетуский целовал его голову, радостно повторяя:
— Ты жив! Ты жив!
— О, мой дорогой господин, от радости я не могу говорить.. О, Господи… но вы так крикнули, что я уронил панцирь. Ремни совеем скорчились… видно, у вас не было слуги. Ну, слава Богу, о, мой дорогой господин!..
— Когда ты приехал?
— Сегодня ночью.
— Что ж ты не разбудил меня?
— На что мне было будить вас. Я только утром взял ваше платье.
— Откуда ты приехал?
— Из Гущи.
— Что же ты там делал? Что с тобой было? Говори, рассказывай.
— Да видите ли, приехали казаки в Гущу грабить воеводу брацлавского, а я был там раньше с отцом Патронием Лаской, который взял меня от Хмельницкого, когда воевода посылал его туда с письмами. Ну, я вернулся с ним, а теперь казаки сожгли Гущу и убили отца Патрония за его расположение к нам, такая участь постигла бы, верно, и воеводу, если б он был дома, хотя он благочестив и держит их сторону.
— Говори ясно, не путай, а то я ничего не могу понять. Ты сидел у казаков, у Хмеля? Так что ли?
— Да, у казаков. Как они взяли меня в Чигирине, так и держали и считали своим. Но одевайтесь. Боже, как все поношено… и в руки нечего взять. А, чтобы их там!.. Вы на меня не сердитесь, что я не передал письма, которые вы писали из Кудака? Злодей Богун отнял их у меня, если б не тот толстый шляхтич, то я бы расстался и с жизнью.
— Знаю, знаю! Ты не виноват. Этот толстый шляхтич в нашем обозе. Он мне рассказал, как все было. Ведь он и барышню украл у Богуна, и теперь она находится в Баре и совершенно здорова.
— Слава Богу! Я знал, что она не досталась Богуну. Значит, теперь и до свадьбы недалеко.
— Должно быть, так Отсюда мы двинемся в Тарнополь, а потом в Бар.
— Слава Богу! Богун тогда повесится, ему предсказала колдунья, что он никогда не получит той, о которой думает, а возьмет ее лях, и этот лях, верно, вы.
— Откуда ты все это знаешь?
— Слышал. Вы одевайтесь, а я все расскажу, — нам уж и завтрак готов… Когда я выехал чайкой, из Кудака, мы ехали ужасно долго, против течения, да к тому же и чайка испортилась и нужно было ее поправлять. Ехали мы, ехали.
— Ехали, ехали, — перебил его нетерпеливо Скшетуский.
— И наконец приехали в Чигирин, а что там случилось со мною, вы уже знаете.
— Знаю, знаю!
— И вот, лежу я в конюшне, света Божьего не вижу. Только ушел Богун, как пришел Хмельницкий со множеством запорожцев. А великий гетман перед тем наказал чигиринцев за их преданность запорожцам, и в городе было много убитых и раненых, они думали, что я из их числа, и не только не убили меня, но приютили, лечили и татарам не позволили взять меня в плен, хотя они им позволяли все. Придя в себя, я задумался: что мне делать? А эти негодяи пошли под Корсунь и там побили гетманов. О, что видели мои глаза, я не могу даже высказать! Они ничего не скрывали от меня считали меня своим. А я думаю: бежать или нет? Но я убедился, что безопаснее остаться, пока не подвернется более удобный случай. Когда из Корсуни начали свозить ковры, серебро, драгоценности, то у меня сердце разрывалось на части, а глаза чуть не вылезли Были такие разбойники, что продавали шесть серебряных ложек за талер, а потом — за кварту водки, золотую пуговицу, запонки или султан от шапки можно было достать за полкварты. Я и подумал: чем напрасно сидеть, лучше я чем-нибудь поживлюсь. Если Бог даст вернуться когда-либо в Жендяны, на Полесье, где живут мои родители, то отдам им все. Они судятся с Яворскими уж пятьдесят лет, и им не на что больше вести процесс. Я накупил столько добра, что пришлось навьючить двух лошадей, это только и утешало меня в моем горе, мне без вас было очень скучно.
— Ты, Жендян, все такой же: из всего сумеешь извлечь себе пользу.
Что же худого в том, что Господь наделил меня этим? Я не украл, а кошелек, который вы мне дали на дорогу в Разлоги, я возвращаю, потому что туда я не доехал.
С этими словами юноша расстегнул пояс, вынул кошелек и положил перед Скшетуским, который, улыбнувшись, сказал:
— Если тебе так повезло, то ты, верно, богаче меня, но все-таки уж оставь у себя и этот кошелек
— Покорно благодарю! Теперь, слава Богу, обрадуются родители и девяностолетний дедушка. А уж у Яворских вытянут судом последний грош и пустят по миру с сумой. Вы тоже останетесь в барыше, потому что я не стану напоминать о том поясе, который вы обещали мне в Кудаке.
— Ты мне уже напомнил! Ах ты ненасытный! Я не знаю, где этот пояс, но уж если я обещал, то дам другой.
— Покорно благодарю! — сказал юноша, обнимая колени Скшетуского.
— Не за что! Но продолжай, что с тобой было.
— Бог помог мне нажиться от этих злодеев. Одно только огорчало меня: я не знал, что с вами, и завладел ли Богун княжной. Вдруг приходит известие, что он едва жив и лежит в Черкассах, побитый князьями. Я сейчас в Черкассы. Ведь вы знаете, что я умею прикладывать пластыри и ходить за ранеными. Полковник Донец поехал со мною и велел мне ухаживать за этим разбойником. И когда я узнал, что княжна ушла с тем шляхтичем, то у меня точно камень свалился с сердца. Я пошел к Богуну и думаю: узнает он меня или не узнает? Но он лежал в горячке и сначала не узнал, а потом уж, когда поправился, спросил: ‘Ты ехал с письмом в Разлоги?’ — Да, говорю. — ‘Так это я тебя ранил в Чигорине?’ — Да — ‘Так ты служишь у Скшетуского?’ Тут-то я и начал лгать. Никому я, говорю, не служу. Я больше видел обид, чем хорошего на этой службе и потому я предпочел уйти к казакам, на свободу и вот уж десять дней, как я ухаживаю за вами и, Бог даст, вылечу! Он мне поверил и стал откровенничать. От него я узнал, что Разлоги сожжены, что он убил двух князей, а остальные же, узнав об этом, хотели идти к нашему князю, но не могли, а бежали в литовское войско. Но хуже всего было, когда он вспомнил об этом толстом шляхтиче: он так щелкал тогда зубами, точно грыз орехи.
— Долго он хворал?
— Долго. Сначала раны закрылись, а потом скоро открылись, потому что он не берегся. Много ночей просидел я над ним (чтоб его черт побрал!), хоть он того не стоил. Но должен вам сказать, что я поклялся для спасения моей души отплатить ему за обиду, и я сдержу эту клятву, хотя бы мне пришлось ходить за ним всю жизнь, он побил меня, как собаку, а я же не какой-нибудь хам. Он должен умереть от моей руки, разве только кто другой раньше меня убьет его. Я мог бы не раз убить его, потому что часто около него не было никого, кроме меня, но мне было стыдно убивать лежащего в постели.
— Это делает тебе честь, что ты не убил больного и безоружного. Тогда вышло бы по-холопски, а не по-шляхетски.
— Я тоже так подумал. Я вспомнил, как родители отправляли меня из дому, а дедушка, благословляя меня, сказал: ‘Помни, дурак, что ты шляхтич и должен быть самолюбив,— служи верно, но не давай себя в обиду’. И сказал еще, что если шляхтич поступает по-мужицки, то сам Христос плачет. Я запомнил его слова и остерегаюсь этого. Я не мог воспользоваться удобным случаем, а доверие его росло все больше и больше Он часто спрашивал: ‘Чем тебя наградить?’ ‘Чем твоей милости будет угодно’, — отвечал я. И не могу жаловаться: он щедро наградил меня, а я все брал, чтобы добро не оставалось в злодейских руках Ради него и другие давали мне, так как его там любят больше всех, — и казаки, и чернь, хотя к последней он относится с презрением, — Жендян покачал головой, как будто припоминая что-то, и продолжал: — Удивительный он человек! У него много шляхетской удали. Княжну он безумно любит. Как только он немного поправился, к нему пришла колдунья и гадала, но ничего хорошего не вышло. Хотя эта бесстыжая великанша и имеет сношения с чертями… но девка — молодец! Как засмеется, словно кобыла заржет на лугу. Зубы у нее белые и крепкие, хоть железо грызть, а идет — так земля дрожит. Очевидно, я ей приглянулся, и она не проходила мимо, чтобы не дернуть меня то за волосы, то за рукав или не толкнуть, и звала меня к себе, но я боялся, чтобы черт не свернул мне шею, ведь тогда все, что я собрал, пропало бы. ‘Разве тебе мало других?’ — говорил я ей. А она: ‘Ты хотя и мальчишка, но понравился мне’. — ‘Ступай прочь!’ — А она снова: ‘Понравился ты мне, да, понравился’.
— И ты видел, как она ворожит?
— И видел и слышал. Она делала дым, шипенье, писк и какие-то тени. Мне было даже страшно. Она станет посередине комнаты, поднимет кверху брови и говорит. ‘Лях при ней’. То насыплет пшеницы на сито, смотрит,— зерна так и шевелятся, а она повторяет: ‘Лях при ней’. Если бы он не был такой душегуб, то, право, жаль было бы смотреть на его отчаяние. После каждой такой ворожбы он бледнел и ломал руки умоляя княжну простить его, что он, как разбойник, пришел в Разлоги и убил ее братьев. ‘Где ты, зозуля? Где ты, моя дорогая? Мне не жить уж без тебя! Теперь я тебя пальцем не трону, буду твоим рабом, только бы поглядеть на тебя’. Потом вспомнит Заглобу и начнет грызть зубами кровать, пока не заснет, да и во сне стонет и вздыхает.
— И никогда она ему хорошо не ворожила?
— Потом… я не знаю. Он выздоровел, и я ушел от него. Приехал ксендз Ласко, и Богун отпустил меня с ним в Гущу. Они знали, разбойники, что у меня есть немного добра и что я еду помочь родителям.
— И не ограбили тебя?
— Может быть, и ограбили бы, но, к счастью, татар тогда не было, а казаки не смели: боялись Богуна, к тому же они считали меня своим. Хмельницкий велел мне доносить обо всем, что будет у воеводы киевского, если съедутся паны. Черт его побери! Когда я приехал в Гущу, туда пришел отряд Кривоноса и убил Ласка, а я половину своего добра закопал, а с остальным убежал сюда, услыхав, что вы воюете около Заславля. Слава Богу, что я застал вас веселым и здоровым и что скоро ваша свадьба Тогда будет уж конец всем заботам. Я говорил тем злодеям, которые шли на князя, что им не вернуться. Ну вот им! Может, теперь и война скоро кончится!
— Где же! Теперь только она и начнется с Хмельницким.
— А вы после свадьбы будете воевать?
— А ты думал, что после свадьбы я стану трусом?
— Нет, я этого не думал, я знаю, что вы не трус, но спрашиваю, потому что как только отвезу свое добро родителям, то хочу пойти с вами на войну, чтобы отомстить Богуну хоть так, если нельзя хитростью. Он уж не спрячется от меня.
— Какой же ты задира!
— Каждый желает исполнить задуманное. Я дал обещание и поехал бы за ним хоть в Турцию. Иначе и быть не может. Теперь я поеду с вами в Тарнополь, а потом и на свадьбу. Но зачем вы едете в Бар на Тарнополь? Ведь это не по пути?
— Я должен отвести туда отряд.
— Я понимаю.
— Теперь дай мне поесть, — сказал Скшетуский.
— Я уже сам думал об этом, живот — это основа всего.
— Сразу после завтрака и поедем
— Слава Богу, хотя лошадь моя совсем устала
— Я велю дать тебе другую, и ты будешь всегда ездить на ней.
— Покорно благодарю! — сказал Жендян, улыбаясь при мысли, что это был уже третий подарок.

Глава XVII

Скшетуский, однако, двинулся со своим отрядом не в Тарнополь, как предполагал раньше, а в Збараж, потому что от князя пришел новый приказ идти туда. Дорогой он рассказывал верному слуге о своих приключениях, как он был взят в плен в Сечи, как долго пробыл там, сколько выстрадал, пока его не отпустил Хмельницкий. Они шли медленно, хотя и не везли с собой никаких тяжестей, но ехали по такому разоренному краю, что с трудом доставали припасы для солдат и лошадей. По временам они встречали толпы исхудалых людей, в особенности женщин и детей, которые просили у Бога смерти или даже татарской неволи, потому что там, по крайней мере, кормили бы их, а здесь, хотя это было время жатвы, отряды Кривоноса уничтожили все, что только можно было уничтожить, так что нечего было есть, а уцелевшие жители питались древесной корой. Только около Ямполя край был менее опустошен, и они могли доставать припасы и идти скорей, они пришли в Збараж через пять дней.
Там был большой съезд, потому что князь Иеремия остановился со всем войском, кроме того, здесь было много шляхты. Все только и говорили что о войне, город и все окрестности были переполнены вооруженным людом. Партия мира в Варшаве, поддерживаемая в своих надеждах воеводой Киселем, не отказалась еще от переговоров и верила, что путем соглашений можно будет предотвратить бурю, но поняла также, что переговоры только тогда могут быть плодотворными, когда у них еще будет наготове сильное войско. Вследствие этого было объявлено всеобщее ополчение и созваны все войска, хотя канцлер и региментарии верили в мир, но большей частью между шляхтой царило воинственное настроение. Победы Вишневецкого разожгли воображение и возбудили жажду мести за Желтые Воды, за Корсунь и за кровь погибших мученической смертью, за позор и унижение.
Имя князя было окружено ярким ореолом славы, и неразлучно с этим, от берегов Балтийского моря до Диких Полей, раздавался зловещий крик: ‘Война! Война!’
Война! Ее предсказывали и знамения на небе, и пылавшие лица людей, и сверкавшие сабли, и вой собак перед хатами, и ржание лошадей. Народ во всех селах, усадьбах доставал из кладовых старые доспехи и мечи, молодежь пела песни о Ереме, женщины молились. Вооруженный народ двинулся из Пруссии, Лифляндии, Великопольши и Мазовии к Карпатам и лесным пущам Бескида.
Война эта вызывалась уже силой обстоятельств. Разбойничье движение Запорожья, поголовное восстание украинской черни и их борьба с магнатами требовали чего-то большего, чем простая резня. Это хорошо понял Хмельницкий и, пользуясь раздражением и обоюдными притеснениями, в которых не было тогда недостатка, превратил социальную борьбу в религиозную, разжег народный фанатизм и вырыл между двумя сторонами пропасть, которую могла заполнить только кровь, а не договоры на пергаментах.
Желая от души прийти к соглашению, он хотел только обеспечить свою власть, а о том, что будет дальше, он не думал и не заботился.
Не знал он только, что вырытая им пропасть так велика, что ее не засыплют никакие договоры, даже на короткое время. Этот тонкий политик не угадал, что ему не придется спокойно наслаждаться плодами своего кровавого дела. Однако легко было предвидеть, что там, где станут друг против друга сотни тысяч людей, там пергаментом для писания актов будут поля, а перьями — мечи и копья.
Все заставляло предполагать близкую войну, и даже самые бесхитростные люди инстинктивно угадывали, что невозможно обойтись без нее, а взоры всех обращались все больше и больше на Иеремию, который с самого начала объявил войну не на жизнь, а на смерть.
Его гигантская тень затемняла все больше и больше канцлера, воеводу браштавского, правителей, а вместе с ними и могучего князя Доминика, назначенного главнокомандующим. Исчезало все их влияние и значение, уменьшалось повиновение к власти. Войску и шляхте велено было собираться у Львова, а потом идти к Глипьянам, куда стекались все отряды войска, а за ними и жители ближайших воеводств. Но к несчастью, новые случайности стали грозить могуществу Польши. Не только малодисциплинированные отряды ополчения, но и регулярные войска стали отказываться от повиновения своим начальникам и, несмотря на приказ, уходили в Збараж, под начальство Иеремии. Так прежде всего сделала шляхта из киевского и брацлавского воеводств, которая и раньше служила у князя, за ними пошли русское, мобельское воеводства, а затеи и коронные войска, нетрудно было предвидеть, что и остальные последуют их примеру.
Обойденный и намеренно забытый Иеремия в силу обстоятельств становился гетманом и главнокомандующим всей Польши. Шляхта и войско, преданные ему душой и телом, ждали только его мановения: власть, война, мир и будущность Польши — все было в его руках
Силы его увеличивались с каждым днем, и он стал таким могущественным, что покрыл своею тенью не только канцлера и правителей, но и сенат, и Варшаву, и всю Польшу.
Во враждебных ему кругах в Варшаве начали поговаривать о его ужасной гордости и самоуверенности, вспоминали дело о Гадяче, когда он приехал в Варшаву с четырьмя тысячами людей и, войдя в сенат, готов был рубить всех, не исключай даже короля.
— Чего же можно ждать от такого человека? говорили они. — И каков он теперь, после этого похода с Заднепровья и стольких побед, так прославивших его! Какую гордость, должно быть, возбудила в нем эта любовь шляхты и войска! Кто может теперь бороться с ним? Что стянется с Польшей, если только одни граждане обладает таким могуществом, что воля сената ему нипочем, и отнимает власть у избранных королевством вождей? Неужели он думает возложить корону на королевича Карла?
— Он — настоящий Марии! Но дай Бог. чтобы он не оказался Марком Кориоланом или Катилиной, а в гордости и высокомерии он может сравняться с обоими.
Так говорили в Варшаве и в правительственных кругах, в особенности у ‘язя Доминика, разногласие которого с Вишневецким причинило немало бед Польше, а ‘Марий’ сидел спокойно в Збараже, мрачный и непроницаемый, и даже новые победы не прояснили его лица. Когда в Збараж являлся новый полк, он выезжал ему навстречу, оценивал его достоинства и снова впадал в задумчивость. Солдаты с криками радости бросались перед ним на колени и восклицали:
— Виват, вождь непобедимый! Виват, славянский Геркулеса. До самой смерти будем верны тебе!
— Челом вам! — отвечал он. — Мы все слуги Христовы, и я недостоин распоряжаться вашею жизнью!
И он возвращался к себе, избегал людей и одиноко боролся со своими мыслями Tax проходили целые дни, а между тем город наполнился новыми толпами солдат. Ополченцы пили с утра до ночи, расхаживали по улицам, затевая ссоры с офицерами иностранных отрядов. Регулярные солдаты, чувствуя ослабление дисциплины, проводили время в питье, еде и игре в кости. Каждый день прибывали все новые гости, a с ними затевались новые забавы и пиры с горожанками. Войска заняли все улицы города и его окрестности, и он превратился в какую-то многолюдную ярмарку, на которую съехалась половина Польши. Вот мчится золоченая или красная карета, запряженная в шесть или восемь лошадей с перьями, гайдуки в венгерской или немецкой одежде, янычары, хазары и татары, там опять дружинники в шелку и бархате, без панцирей, расталкивают толпу своими анатолийскими или персидскими лошадьми, то опять на крыльце дома красуется офицер полевой пехоты в новом, блестящем колете, с длинной тросточкой в руке и гордым видом, там мелькают шлемы драгун, шляпы немецкой пехоты, рысьи колпаки и так далее. Улицы запружены возами, всюду ссоры, ржание лошадей, h маленькие тесные улицы так завалены сеном и соломой, что невозможно пройти.
Среди этих нарядных одежд, сверкающих всеми цветами радуги, среди шелков, бархата и блеска брильянтов резко выделялись солдаты Вишневецкого — истомленные, исхудалые, в заржавленных панцирях и поношенных мундирах. Дружинники даже лучших отрядов были похожи на нищих, выглядели хуже прислуги других полков, но зато все склоняли перед ними головы — эти лохмотья служили отличием их геройства. Война — злая мать, она, как Старун, пожирает собственных детей, а если не пожрет, то обгложет им кости, как собака! Эти линялые цвета — последствие ночных дождей и походов в бурю и грозу, а эта ржавчина на оружии — нестертая кровь, своя или вражеская, или обе вместе… Поэтому солдаты Вишневецкого везде первые: они рассказывали по трактирами домам о своих победах, а прочие только слушали и по временам, хлопая себя по коленям, кричали: ‘А, чтоб вас разорвало! Вы, должно быть, черти, а не люди’. ‘Это не наша заслуга, а нашего полководца, которому равного нет во всем мире!’ — отвечали солдаты Вишневецкого.
Все пиры оканчивались возгласами: ‘Виват, Иеремия! Виват, князь воевода и гетман над гетманами!’
Подвыпившая шляхта выходила на улицы и стреляла из мушкетов и ружей, а когда воины Вишневецкого напоминали им, что скоро их свобода кончится и князь заберет их в свои руки и введет такую дисциплину, какая им и не снилась, они тем более старались пользоваться временем.
— Придет пора — будем слушаться, и есть кого, он храбрый воин.
Больше всех доставалось несчастному князю Доминику, которого солдаты честили на все лады. Рассказывали, что он по целым дням молится, а вечером пьет из бочки, потом плюет, открыв один глаз, и спрашивает. ‘Что такое?’ Говорили тоже, что он принимает на ночь ялапну и что он видел столько битв, сколько на стенах у него вышитых голландских ковров. Но никто его не защищал и не жалел, а больше всех нападали те, которые были против военной дисциплины. Однако же Заглоба заткнул всех за пояс своими насмешками и колкостями. Он уже выздоровел и чувствовал себя отлично, а сколько он ел и пил — описать невозможно! За ним ходили толпы солдат и шляхты, а он рассказывал и издевался над теми же, кто его угощал. Он, как опытный воин, смотрел свысока на тех, кто первый раз шел на войну, и говорил:
— Вы столько же знакомы с войной, сколько монашенки с мужчинами, у вас новенькое, надушенное платье, но я постараюсь держаться от вас подальше. О, кто не нюхал военного чесночку, тот не знает, какие он выжимает слезы! На войну вам не принесет жена ни подогретого пива, ни похлебки с вином! Скоро ваши животики высохнут, как творог на солнце Я знаю уже, я бывал в разных переделках и захватил много знамен, но не одно не доставалось мне с таким трудом, как под Константиновой. Черт бы их взял, этих запорожцев! Семь потов сошло с меня, пока я ухватился за древко. Спросите Скшетуского, который убил Бурдабута: он видел это собственными глазами и любовался. Попробуйте крикнуть казаку: ‘Заглоба!’ — и вы увидите, что он вам скажет. Но что вам рассказывать, вы только и знаете, что бить мух хлопушкой по стенам.
— Как же это было? — спрашивала молодежь.
— Вы хотите, чтобы у меня язык загорелся во рту, как деревянная ось в телеге?
— Надо смазать! Эй, вина! — кричала шляхта.
— Это дело другое! — отвечая Заглоба, радуясь, что нашел благодарных слушателей, и опять рассказывал все сначала, от путешествия в Галат и бегства из Разлог до взятия знамени под Константиновом, а они слушали, разинув рты и ворча по временам, если Заглоба уж слишком начинал трунить над их неопытностью.
Весело и шумно проводили время в Збараже, так что старый Зацвилиховский и другие удивлялись, что князь так долго допускал эти пиры, а он все сидел дома, видно, нарочно, чтобы перед новыми битвами дать всем насладиться удовольствиями. Скшетуский по приезде сейчас же попал в этот водоворот. Ему хотелось отдохнуть среди товарищей, но еще больше попасть в Бар, к своей возлюбленной, где он думал забыть о всех тревогах и горестях в ее объятиях Он немедленно отправился к князю, чтобы дать отчет о походе под Заславль и получить позволение уехать.
Князь переменился до неузнаваемости и так перепугал его своим видом, что Скшетуский невольно задал себе вопрос: ‘Тот, ли это вождь, которого я видел под Махновкой и Константиновом?’ Перед ним стоял человек совсем согнувшийся, с впалыми глазами, запекшимся губами, как бы снедаемый какой-то тайной болезнью. На вопрос, здоров ли он, князь сухо ответил, что здоров, а поручик не смел больше расспрашивать и, дав отчет о своей командировке в Заславль, начал просить, не может ли он оставить на два месяца полк, чтобы жениться и отвезти жену в свое имение Скшетушево.
Князь словно проснулся Свойственная ему доброта отразилась на угрюмом лице, и, обняв Скшетуского, он сказал:
— Теперь конец твоему мучению. Поезжай, поезжай! Благослови тебя Бог! Я сам бы хотел быть на твоей свадьбе, я это должен княжне как дочери Василия, а тебе как другу, но в настоящее время не могу. Когда ты хочешь ехать?
— Хоть сегодня!
— Так поезжай завтра, но только не один. Возьми три сотни татар Вершула, чтобы они проводили твою жену. Они тебе и потом пригодятся, потому что там шляются теперь целые шайки мятежников. Я дам тебе письмо к Андрею Потоцкому, но пока я его напишу и пока ты сам соберешься, время пройдет до завтрашнего вечера.
— Как прикажете, милостивый князь. Но осмелюсь еще просить вас отпустить со мною Володыевского и Подбипенту.
— Хорошо. Приди завтра проститься и получить мое благословение. Мне хочется послать княжне что-нибудь на память. Будьте счастливы, вы достойны друг друга.
Рыцарь обнял колени обожаемого вождя, который несколько раз повторял:
— Бог тебя благословит! Но приди еще завтра проститься со мною.
Однако поручик не поднимался и не уходил, как будто собирался еще просить о чем-то, наконец он решился:
— Ваша светлость!
— Ну что еще? — спросил ласково князь.
— Простите мою смелость, но… мое сердце разрывается. Что с вами? Горе ли угнетает вас или болезнь?
— Этого ты не должен знать! — сказал князь громко. — Приходи завтра.
Скшетуский ушел опечаленный.
Вечером пришли к нему на квартиру Зацвилиховский, Володыевский, Лонгин Подбипента и Заглоба. Они сели за стол, и тотчас появился Жендян с кубками и бочонком.
— Во имя Отца и Сына! — воскликнул Заглоба.— Твой юноша, вижу, восстал из мертвых.
Жендян подошел к нему и обнял его колени.
— Я не воскрес, но и не умер благодаря вашей милости,
— И попал на службу к Богуну, — сказал Скшетуский.
— Зато его повысят чином. Не сладко было тебе служить там, вот тебе тапер, утешься.
— Покорно благодарю вашу милость, — ответил Жендян.
— О, — сказал Скшетуский,— он на все руки мастер! Столько добра накупил у казаков, что нам с вами и не купить, хотя бы вы продали все свои имения в Турции.
— Неужели? — воскликнул Заглоба. — Оставь же себе мой талер и расти на здоровье, он пригодится тебе, если не на крест, то хоть на виселицу… Хороши у него глаза! — И Заглоба, схватив Жендяна за ухо и дернув его слегка, продолжал: — Люблю молодцов и предсказываю тебе, что бы будешь человеком, если только не сделаешься скотом. А как тебя твой Богун поминает теперь?
Жендян усмехнулся, ему польстили слова и ласки Заглобы, и он ответил:
— Я что! А вот как он вас вспоминает! Как вспомнит, так зубами и защелкает, как волк!
— Иди к черту! — крикнул вдруг с гневом Заглоба. — Что ты там бредишь?
Жендян ушел, а собеседники начали говорить о завтрашнем путешествии и о счастии, ожидающем Скшетуского. Мед развеселил Заглобу, и он начал приставать к поручику то с будущими крестинами, то с ухаживанием Андрея Потоцкого за княжной. А Лонгин все вздыхая
Все пили и веселились от души. Наконец разговор перешел на войну и на князя.
Скшетуский, который некоторое время был в отсутствии, спросил своих собеседников:
— Скажите мне, господа, что сталось с нашим князем? Ведь это совершенно другой человек, чем был прежде… Я ничего не понимаю! Он одерживает победу за победой… А если его обошли с назначением главнокомандующим, так что же? Ведь зато к нему теперь валит все войско и он без всяких милостей станет гетманом и уничтожит Хмельницкого… Но он, как видно, сокрушается о чем-то…
— Может, у него начинается подагра? — сказал Заглоба. — У меня иногда как схватит большой палец, так я три дня хожу в меланхолии.
— А я вам, братцы, скажу, — произнес, качая головой Подбипента, — что ксендз Муховецкий говорил как-то, почему князь такой мрачный. Сам я ничего не говорю, не мне судить его, но так говорил ксендз Муховецкий. Впрочем, я ведь не знаю!
— Но посмотрите, господа, на этого литвина! — вскричал Заглоба. — Ну как же не смеяться над ним, когда он не умеет говорить по-человечески. Ну что ты хотел сказать? Топчешься на одном месте, как заяц!
— Что же вы слышали, в самом деле? — спросил Скшетуский.
— Ну вот! Говорили, что князь пролил слишком много крови. Он великий вождь, но не знает меры в наказании, и теперь все ему кажется красным — днем красно и ночью красно, точно он окружен красными тучами.
— Не говори вздора! — с гневом перебил его старый Зацвилиховский. — Это бабьи сплетни. Во время мира не было лучшего пана для этого народа, а что к бунтовщикам он не питал сожаления, так это заслуга, а не грех Нет таких муки наказаний, каких достойны те, кто залил кровью родину, а собственный народ отдал в неволю татарам, не признавая ни Бога, ни отечества, ни власти. Укажите мне других таких чудовищ и такие жестокости, какие они выделывали с женщинами и детьми? За это мало вешать и сажать на кол. Тьфу! У вас железная рука, но бабье сердце. Я видел и слышал, как вы стонали, когда жгли Пульяна, и говорили, что лучше было бы убить его на месте. Но князь не баба — он умеет и казнить, и награждать. И что это за глупости вы болтаете!
— Я же сказал, что не знаю, — оправдывался Лонгин.
Но старик долго еще сопел и, гладя свои белоснежные волосы, ворчал…
— Красно! Гм… Красно! Это что-то новое. Наверное, у того, кто это выдумал, зелено, а не красно в голове.
Наступила минута молчания, только в окна долетали голоса пирующей шляхты. Володыевский наконец прервал это молчание.
— А как вы думаете, отче? Что с ним?
— Гм! я тоже не знаю. Я не поверенный его. Верно, он над чем-то сильно думает и борется сам с собой. Но тяжела, должно быть, это борьба, — а чем выше душа, тем тяжелее мука…
И старый рыцарь не ошибался, князь в эту минуту лежал крестом перед Распятием и вел труднейшую борьбу в своей жизни.
Караульные в замке прокричали полночь, а Иеремия все еще беседовал с Богом и своей совестью. Разум, совесть, любовь к отечеству, гордость, сознание силы и высокого назначения превратились в душе его в борцов, которые вели между собой ужасную битву. Вопреки воли примаса, канцлера, сената, региментариев и правительства, вся Польша отдавались в его руки и вверяла свою судьбу его гению, ‘Спасай, — говорила она устами лучших своих сыновей, — ты один можешь спасти’.
Еще месяц-два, и под Збаражом станет сто тысяч войска готового к смертельному бою с врагом междуусобной войны. Картина будущего, озаренная светлыми лучами могущества и славы, проходила перед глазами князя. Задрожат те, которые хотели обойти и унизить его, — он, захватив своих рыцарей, пойдет в украинские степи, к таким победам, о каких еще никто и не слыхал.
И князь чувствовал, что у него растут крылья, как у архангела Михаила… Он в эту минуту превращался в гиганта, которого не может вместить ни Збараж, ни целая Русь. Он сотрет в прах Хмельницкого, подавит бунт и вернет спокойствие родине! Он видел обширные поля, войско, слышал грохот пушек и шум битвы! Тысячи тел и знамен покрывают степь, а он скачет по трупу Хмельницкого, трубы возвещают победу, и звук их разносится от моря до моря…
Князь вскочил, протягивая руки к Христу, вокруг головы которого ему виделся какой-то кровавый свет: ‘Боже, Ты знаешь, что я в состоянии выполнить это: только вели!..’
Но Христос молчит, опустив голову на грудь. Он грустен, как будто Его только что распяли.
— Я все сделаю во славу Твою и всего христианского мира! — воскликнул князь. И новый образ мелькнул перед глазами героя. Что. если этот шаг не кончится победой над одним только Хмельницким? Подавив бунт, князь станет еще могущественнее и, присоединив к своим войскам еще сотни тысяч казаков, он ударит на Крым, раздавит врага в его же яме и водрузит крест там. где никогда еще колокола не призывали христиан на молитву… он пойдет в ту землю, которую уже не раз топтали копыта лошадей князей Вишневецких, и расширит границы Польши до самых отдаленных пределов земли… Но где же конец этому стремлению? Где предел славе, силе и власти? Нет его…
В комнату проникает белый свет пуны, часы бьют уже поздний час, поют петухи Скоро начнется день, но вместе с солнцем на небе взойдет ли и на земле новый свет…
Да! Нужно быть ребенком, чтобы по какому бы то ни было поводу отказаться от своего предназначения. Он чувствовал некоторое успокоение, видно, Бог помиловал его, мысли его стали трезвее и яснее, и он ясно видел положение отчизны. Политика канцлера и воеводы брацлавского была гибельна для родины.
Покорить Запорожье, вылить из него море крови, сломить, уничтожить и победить все, а потом прекратить злоупотребления и притеснения, ввести порядок и мир, поразить насмерть, а потом вернуть жизнь — вот путь, достойный великой Польши. Может быть, прежде возможно было бы выбрать другой путь, теперь — нет. К чему вести переговоры, когда друг против друга стоят сотни тысяч вооруженных людей? Если б даже и удалось прийти к соглашению, какая же может быть в нем польза? Нет, это только мечта, это оттягивание войны, это море слез и крови в будущем! Пусть все вступят на великий и достойный путь, а он, князь, ничего больше не пожелает и не потребует, вернется в свои Лубны и будет спокойно ждать, пока его не призовут к делу… Пусть действуют! Но кто? Сенат? сеймы? канцлер? примас или военачальники? Кто, кроме него, понимает положение дел и способен выполнить эту задачу. Он один, никто больше: к нему идет шляхта, войска, в его руках меч Польши, которой, как республикой, управляет народ но не на одной только бумаге и в манифестах, а сильнее и яснее — на деле. Все ему вверяют власть, почему же ему не принять ее? От кого ждать назначения? От тех, которые стараются погубить отчизну, а его унизить?
И за что же? За то, что когда всех охватила паника, гетманы были взяты в плен, войска погибли, магнаты скрылись в замках, а казак угнетал Польшу, он один только посвятил ей все: и жизнь, и состояние, лишь бы спасти ее от позора, от смерти, — и он победили.
Кто имеет больше заслуг, пусть берет власть! Он охотно откажется от этого бремени, так как чувствует себя бессильным. Но если никого нет, то он был бы ребенком, а не мужем, если бы отказался взять в свои руки власть, отказался бы от этого лучезарного пути, от этого великого блестящего будущего, которое и есть спасение Польши, ее слава, могущество, счастье.
Почему?
И князь снова гордо поднял голову, горящий взор его упал на лик Спасителя, голова которого по-прежнему была свешена на грудь с таким скорбным видом, как будто Его только что распяли…
Почему? Князь сжал руками горящую голову…
Может быть, и найдется ответ. Что означают голоса, которые, несмотря на славу побед на предчувствия величия и могущества, неумолимо повторяют ему: ‘Стой, несчастный!’ Что значит это беспокойство, которое тревожит его душу? Что значат эти голоса, которые шепчут ему, когда он убеждает себя и ясно доказывает, что он должен принять эту власть: ‘Ты обманываешь сам себя, гордость увлекает тебя’.
И опять страшная борьба закипела в душе князя, тревоги, сомнения и неуверенность опять овладели им. Что делает шляхта, идя к нему, а не к назначенным правительством военачальникам? Нарушает законы! Что делает войско? Не соблюдает дисциплины! И он, гражданин и воин, станет во главе нарушителей закона и подаст пример неповиновения и своеволия для того только, чтобы двумя месяцами раньше захватить власть, которая и так не минует его, если королевич Карл получит корону. Что же будет? Сегодня так поступит Вишневецкий, завтра Конецпольский, Потоцкий, Фурлей, Замойский или Любомирский. А если каждый, несмотря на закон и строгость, ради собственного честолюбия начнет так действовать, а дети последуют примеру родителей и дедов, что же ждет эту несчастную страну? Беспорядки подрывают ее фундамент, а те, которые должны ее сохранять и беречь как зеницу ока, сами будут разжигать огонь. Что же будет тогда? Боже! Боже! Хмельницкий тоже говорит, что он восстал не против закона и власти, а против насилия. Дрожь пробежала по всему телу князя, и он воскликнул, ломая руки: ‘Боже, Боже, неужели мне суждено быть вторым Хмельницким!’
А что если он примет власть, а канцлер и сенат объявят его изменником и бунтовщиком? Что тогда? Вторая междоусобная война? Разве Хмельницкий самый могущественный и грозный враг Польши? Не раз нападал на нее более сильный враг, как, например, двести тысяч немцев под Грюнвальдом, которые шли против войска Ягеллы, и когда под Хоцимом вышло на бой пол-Азии и погибель казалась уже совсем близкой, что же сделалось с врагами? Нет! Польша не боится войн, и не они губят ее! Но почему же после таких побед, такой силы и славы, Польша, которая победила крестоносцев и турок, так слаба и немощна, что преклонила колени перед одним казаком, что соседи рвут ее границы, издеваются над нею, никто не слушает ее голоса, не боится ее гнева, и все предвидят ее гибель?
Причина этого — гордость, честолюбие и своеволие магнатов. Злейшим врагом был не Хмельницкий, а внутренний разлад, отсутствие дисциплины в войске, буйство на сеймах, ссоры, зависть и ослушание, а главное — безнаказанность. Дерево портится и гниет с середины — первая же буря свалит его, но проклят тот, кто первый приложит руку к этому делу! Проклят он и дети его до десятого колена
Иди же теперь, победитель Немирова, Погребищ, Махновки, Константинова, отнимать власть у региментариев, топтать закон и правительство и подавать пример потомкам, как раздирать утробу матери-отчизны!
Страх отчаяние и безумие отразились на лице Князя. Он страшно вскрикнул и, схватившись за голову, снова упал перед Распятием
И князь каялся и бился головой о каменный пол, из груди его вырвался глухой крик.
— Боже! Будь милостив ко мне, грешному!
Заря уже взошла, взошло и золотое солнце и осветило залу. Раздалось чириканье воробьев и ласточек. Князь встал и разбудил Желенского, который спал за дверьми
— Беги к ординарцам и вели созвать ко мне полковников всех войск.
Спустя два часа квартира князя наполнилась усатыми и бородатыми воинами.. Из княжеских офицеров пришли Зацвилиховский, Поляновский, Скшетуский с Заглобой, Вурцель, оберштер Махницкий, Володыевский, Вершул и Понятовский — почти все, не исключая и хорунжих, кроме Кушеля, посланного в Подолию. Из других войск присутствовали Осинский, Корицкиии другие. Многих из шляхтичей ополчения нельзя было стащить с постели, но и тех собралось немало, начиная с каштелянов до подкомориев. В зале стоял гул. как в улье, взоры всех были устремлены на дверь, через которую должен был войти князь. Наконец появился и князь. Всё умолкли. Лицо его было спокойно и ясно, и только покрасневшие глаза свидетельствовали о вынесенной им борьбе. Но даже сквозь это спокойствие виднелись непреклонная воля и величие.
— Господа! — сказал он. — Сегодня ночью я спрашивал Бога и свою совесть, что мне делать, и объявляю вам, а через вас и всему рыцарству, что ради блага родины и согласия, которое так необходимо во время бедствий, я решил подчиниться правительственным военачальникам.
Глубокое молчание воцарилось между присутствующими.
В тот же день около полудня во дворе замка стояло триста татар Верщула, готовых в дорогу с Скшетуским, а в замке князь давал обед войсковым старшинам, который вместе с тем служил и прощальным обедом в честь нашего рыцаря. Его посадили около князя, как жениха, а рядом с ним Заглобу. как спасителя невесты. Князь был весел, сбросив с сердца бремя, и провозглашал тосты за здоровье будущей четы. Стены и окна дрожали от криков рыцарей. В передней шумела челядь, среди которой, разумеется, первую роль играл Жендян.
— Господа, — сказал князь, пусть этот третий бокал будет за будущее потомство Скшетуского. Пусть от этого сокола народится побольше соколят.
— За его здоровье, виват!
— Вы обязаны иметь их по крайней мере полэскадрона, — сказал смеясь Зацвилиховский.
— Он наводнит все войско Скшетускими! Я знаю его! кричал Заглоба
Шляхта расхохоталась, вино ударило всем в голову, всюду виднелись красные лица и трясущиеся от смеха усы.
— Если так, — закричал расходившийся Скшетуский. то я должен признаться, что кукушка накуковала мне двенадцать мальчиков!
— Ну тогда всем аистам придется околеть от такой массы работы! — кричал Заглоба
Шляхта ответила новым взрывом смеха, смеялись все, в зале царил ужасный шум.
Вдруг на пороге залы показалась какая-то мрачная фигура, которая, при виде пира и разрумяненных вином лиц остановилась в нерешительности — входить или нет.
Князь первый заметил ее и, насупив брови и прикрыв глаза рукою, сказал:
— А это Кушель! Из рекогносцировки! Ну, что слышно? Какие новости?
— Очень скверные, ваша светлость, — ответил каким-то странным голосом молодой офицер.
Настала глубокая тишина. Поднятые бокалы остановились на полдороге к губам, и взоры всех обратились к Кушелю, на усталом лице которого виднелось сильное горе.
— Лучше бы ты не говорил, когда я весел,— но раз уж начат, то кончай.
— баша светлость, и мне бы не хотелось быть зловещим вороном! Но что делать, новость ужасная
— Что случилось? Говорите?
— Бар… взят.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава I

Однажды ночью по правому берегу Валадынки двигался направляющийся к Днестру небольшой отряд всадников.
Ехали они очень тихо, нога за ногу. Впереди, в нескольких десятках шагов от остальных, ехали два всадника в качестве стражи, но как видно, у них не было никакого повода к тревоге или беспокойству, потому что они все время разговаривали между собою, вместо того чтобы присматриваться к местности. Два передовых всадника только поминутно останавливали лошадей и оглядывались на шедший за ними отряд, причем один из них постоянно повторял:
— Тише! тише!
И отряд еще больше замедлял ход и еле-еле подвигался вперед.
Наконец, выйдя из-за холма, закрывавшего его своею тенью, отряд этот вступил на поляну, залитую лунным светом, и теперь было понятно, почему он так медленно подвигался вперед: в середине отряда шли две лошади с привязанной к их седлам качалкой, в шторой лежала какая-то фигура.
Серебряные лучи месяца освещали бледное лицо с закрытыми глазами.
За качалкой згой ехало десять вооруженных всадников, в которых легко можно было узнать запорожцев. Некоторые вели вьючных лошадей другие ехали порожнем, но между тем как два передних всадника оставались невнимательными к окружающей их местности, остальные тревожно и беспокойно озирались по сторонам.
А степь казалась совершенно пустынной. Тишину нарушали только стук конских копыт да раздававшиеся время от времени окрики одного из ехавших впереди всадников:
— Тише, осторожнее!
Наконец, обратившись к своему спутнику, он спросил:
— Горпина, далеко еще?
Спутник этот, названный Горпиной, был огромного роста девушкой, переодетой казаком. Она посмотрела на звездное небо и сказала:
— Недалеко. Мы приедем еще до полуночи. Минуем Вражье Урочище. Татарский Разлог, а там будет и Чертов Яр. Ой, скверно ехать там после полуночи, пока не пропоет петух. Мне-то ничего, а вот вам страшно.
Первый всадник, пожав плечами, сказал:
— Я знаю, что черт твой брат, но и на черта есть средство.
— Ну, на черта-то нету! — возразила Горпина — Если бы ты обошел даже весь свет, ища, где бы скрыть свою княжну, — лучше этого места не найдешь. Сюда никто не пошел бы после полуночи, разве только со мной, а в яру еще не ступала человеческая нога. Если кто захочет погадать, то стоит перед яром и ждет, пока я выйду. Ты не бойся, туда не придут ни ляхи, ни татары, никто. Чертов Яр — страшен, вот увидишь!
— Пусть себе будет страшен, а я говорю, что буду приходить, когда захочу.
— Да, только днем.
— Когда захочу. А если черт станет мне поперек дороги, то я схвачу его за рога.
— Ой, Богун, Богун!
— Ой, Горпина, Горпина! Ты обо мне не беспокойся. Возьмет ли меня черт или не возьмет, это уж не твое дело, только говорю тебе: советуйся со своими чертями, как знаешь, только бы не случилось чего-нибудь с княжной, если с ней что станется то уж тебя не вырвут из моих рук ни черти, ни упыри!
— Раз меня топили, когда я еще жила с братом на Дону, другой раз. в Ямполе, палач начал уже брить мне голову, а мне все ничего. Это дело совсем другое. Я по дружбе к тебе буду беречь ее от духов, а от людей она тоже у меня в безопасности. Будь покоен, она не ускользнет теперь от тебя
— Ах ты, сова! Если так, зачем же ты мне гадала и жужжала постоянно в уши: ‘Лях при ней, лях при ней’?
— Это не я говорила, а духи. Теперь, может быть, и переменилось. Завтра я поворожу тебе на воде у мельничного колеса. На воде хорошо видно, только надо долго смотреть. Увидишь сам. Только ты ведь бешеный лес: скажи тебе правду — ты сейчас рассердишься и схватишься за нож…
Разговор прервался, слышен был только стук лошадиных копыт о камни и какие-то звуки с реки, похожие на стрекотание кузнечиков.
Богун не обратил ни малейшего внимания на эти звуки, хотя среди ночной тишины они могли бы и удивить, он поднял лицо к луне и глубоко задумался.
— Горпина! — произнес он, помолчав.
— Что?
— Ты колдунья и должна знать: правда ли, что есть такое зелье, что как кто выпьет его, то и полюбит? Любысток, что ли?
— Да, любысток. Но твоей беде не поможет и любысток. Если бы княжна не любила другого, то ей стоило бы дать выпить, но она любит, а тогда знаешь, что будет?
— Что?
— Она полюбит того еще больше
— Провались же ты со своим любыстком! Ты умеешь только накликать несчастье, а помочь не умеешь!
— Слушай. Я знаю другое зелье, что растет в земле. Кто напьется его, тот лежит два дня и две ночи без движения, как пень, и света Божьего не видит. Я дам ей его, а потом…
Казак вздрогнул на своем седле и устремил на колдунью свои светящиеся в темноте глаза
— Что ты каркаешь? — спросил он.
— Отстань! — вскричала ведьма и разразилась громким смехом, похожим на ржание кобылы.
— Сука! — крикнул казак.
Блеск его глаз начал постепенно угасать, он опять задумался, потом начал разговаривать как бы с самим собою:
— Нет, нет! Когда мы брали Бар, я первый вбежал в монастырь, чтобы защитить ее от пьяниц и разбить голову тому, кто дотронулся бы до нее, а она вдруг ткнула себя ножом и вот лежит теперь без памяти. Если я только трону ее, то она убьет: себя или бросится в реку не устережешь ведь!
— Ты, очевидно, в душе лях, а не казак, если не хочешь по-казацки овладеть девушкой…
— Если бы только я был ляхом! — вскричал Богун, хватаясь от боли обеими руками за шапку.
— Должно быть, эта ляшка околдовала тебя! — проворчала Горпина.
— Ой, должно быть, околдовала! жалобно подтвердил он. — Лучше бы попала мне в лоб первая пуля, или лучше бы мне кончить свою жизнь на колу… Однутопько и люблю на всем свете, и та не хочет знать меня!
— Дурак!— сердито сказала Горпина.— Ведь она же в твоей власти
— Заткни свою глотку! — вскричал в бешенстве казак — А если она убьет себя, тогда что? Я разорву тогда и тебя, и себя, разобью себе о камни лоб, буду грызть людей, как собака. Я бы отдал за нее свою душу, казацкую славу, все и ушел бы с нею за Ягорлык, чтобы только жить с нею и умереть. А она ткнула себя ножом, и из-за кого? Из-за меня! Ножом, понимаешь?
— Ничего с ней не сделается. Не умрет.
— Если бы она умерла, я прибил бы тебя гвоздями к двери.
— Нет у тебя над ней никакой власти!
— Верно, нет! Лучше ткнула бы уж она меня — может быть, убила бы…
— Глупая ляшка! Лучше бы по доброй воле приголубила тебя. Где она найдет лучше тебя?
— Устрой мне это. Я дам тебе тогда полную кубышку червонцев, да другую — жемчуга. Мы в Баре, да и раньше, набрали много добычи.
— Ты богат, как князь Ерема. Тебя, говорят, боится сам Кривонос?
Казак махнул рукой.
— Что мне из того, коли сердце болит…
Снова наступило молчание. Берег реки становился все более и более диким и пустынным. Белый лунный свет придавал деревьям и скалам фантастические очертания. Наконец Горпина сказала:
— Вот Вражье Урочище. Здесь надо ехать всем вместе.
— Отчего?
— Тут не совсем хорошо.
Они придержали лошадей. Через несколько минут к ним присоединился отставший отряд.
Богун приподнялся на стременах и, заглянув в качалку, спросил:
— Спит?
— Спит, — ответил старый казак, — совсем как дитя.
— Я дала ей усыпительного, — сказала ведьма.
— Тише, осторожнее, — говорил Богун, вперив свои глаза в лицо спящей, — не разбудите ее. А месяц заглядывает прямо в личико моему сокровищу.
— Тихо светит, не разбудит, — прошептал один из казаков.
Отряд двинулся дальше и вскоре прибыл к Вражьему Урочищу. Это был небольшой покатый холм на самом берегу реки. Луна заливала его светом, озаряя разбросанные на нем белые камни, которые лежали местами отдельно, местами вместе, напоминая остатки каких-то строений, разрушенных замков и костелов. Кое-где торчали каменные плиты, врезавшиеся в землю концами, наподобие надгробных памятников. Весь этот холм был похож на руины какого-то громадного строения. Может быть, когда-то, во времена Ягелло, здесь кипела жизнь. — теперь же весь этот холм и окрестности, до самого Рашкова, были глухой пустыней, в которой гнездились только дикие звери да по ночам водили свои хороводы разные духи.
Как только отряд поднялся до половины холма, веявший до тех пор легкий ветерок превратился в настоящий вихрь, который шумел так мрачно и зловеще, что казакам чудилось, будто среди этих развалин раздаются сдавленные тяжелые вздохи, жалобные стоны, какой-то смех, плач и крик детей. Весь холм, казалось, ожил и заговорил различными голосами. Из-за камней словно выглядывали чьи-то высокие, тонкие фигуры, между скалами тихо скользили тени, а вдали, во мраке, блестели какие-то огоньки, точно волчьи глаза, вдруг с другого конца холма, из-за густых деревьев и груды камней, послышался низкий, горловой вой, которому сейчас же ответили другие.
— Сиромахи? — шепотом спросил молодой казак, обращаясь к старому есаулу.
— Нет, это упыри! — так же тихо ответил есаул.
— Господи, помилуй — повторяли многие со страхом, снимая шапки и набожно крестясь.
Лошади навострили уши и стали храпеть. Горпина, ехавшая впереди отряда, бормотала вполголоса какие-то непонятные слова, словно заклинания, и только когда они переехали на другую сторону холма, она повернулась и сказала:
— Ну теперь уже ничего. Я должна была сдержать их заклятьем, потому что они очень голодны.
У всех из груди вырвался вздох облегчения Богун и Горпина снова поехали впереди, а казаки, которые за минуту перед тем сдерживали дыхание, опять начали перешептываться и разговаривать.
— Если бы не Горпина, нам не пройти бы здесь, — сказал один.
— Да, сильная ведьма.
— А наш атаман не боится даже и дидка. Он не глядел и не слушал, а только все оглядывался на свою молодицу.
— Если бы с ним случилось то, что со мною, он не был бы таким бесстрашным. — сказал старый есаул.
— А что же случилось с вами, батько Овсивуй?
— Ехал я раз ночью из Рейменторовки в Гуляй-Поле, мимо могил. Вдруг чувствую, сзади с могилы что-то прыгнуло ко мне на седло. Я оборачиваюсь, вижу — ребенок, синий-пресиний и страшно бледный. Видно, татары вели его с матерью в плен и он умер некрещеный. Глазенки его горели, как свечки, и сам он так пищал. Вскочил он с седла мне на шею, и почувствовал я, что он меня кусает за ухом. О Господи! Это упырь! Но я долго служил в Валахии, где упырей больше, пожалуй, чем людей, там есть на них средства. Я соскочил с коня и, ударив кинжалом в землю, сказал: ‘Сгинь, пропади’, — он только простонал, схватился за рукоятку кинжала и по острию спустился в землю. Я сделал на ней крест и поехал дальше.
— Разве в Валахии так много упырей, батько?
— Из двух валахов один по смерти делается упырем. Валахские упыри хуже всех. Там они называются ‘бруколаки’.
— А кто сильнее, батько, оборотень или упырь?
— Оборотень сильнее, а упырь зато смелее. Если осилить оборотня, то он будет служить, а упырь — ни к чему, только кровь сосет. Но все-таки оборотень атаман над ними
— А Горпина имеет власть и над оборотнями?
— Должно быть, что так. Пока жива, до тех пор и имеет. Если бы она не командовала ими, то наш атаман, наверное, не отдал бы ей своей кукушечки, ведь оборотни страшно падки до девичьей крови.
— А я слышал, что они не могут подступиться к невинной душе.
— К душе — не могут, а к телу — могут.
— Ой, жалко было бы красавицы. Это кровь с молоком. Наш батько знал, что брал в Баре.
Овсивуй щелкнул языком.
— Что и говорить: золотая ляшка!
— А мне жаль ее, батько! — сказал молодой казак. — Когда мы клали ее в качалку, то она сложила свои белые руки и так молила, просила: ‘Убей меня, не губи несчастную!’
— С ней не будет ничего злого.
Дальнейший их разговор был прерван приближением Горпины.
— Эй, молодцы! — сказала ведьма. — Тут Татарский Разлог, но не бойтесь. Тут страшна всего только одна ночь в году, сейчас Чертов Яр, а там уже недалеко и мой хутор.
Действительно, вскоре послышался лай собак. Отряд вошел в самую середину яра, ведущего прямо от реки, он был так узок, что четыре. Лошади еле-еле могли проехать рядом. На дне этой расщелины протекал узкий ручеек, сверкая при лунном свете, как змейка. Но по мере того как отряд подвигался вперед, обрывистые стены расширялись все больше и больше, образуя довольно обширную долину, слегка поднимающуюся в гору и защищенную с боков скалами. Кое—где торчали высокие деревья. Ветер здесь уже утих, от деревьев на землю пошлись длинные черные тени, а на освещенных лунным светом местах виднелись какие-то белые, крутые и продолговатые, предметы, в которых казаки со страхом узнавали людские черепа и кости. Они тревожно оглядывались кругом и время от времени осеняли себя крестом. Вдруг вдали, между деревьями, блеснул огонек, а к ним подбежали два огромных, страшных черных пса с блестящими глазами, которые при виде людей и лошадей начали громко лаять и выть. Услышав голос Горпины, они успокоились и, ворча, начали бегать вокруг всадников.
— Оборотни! — шептали казаки.
— Это не псы, — проворчал старый Овсивуй глубоко убежденным голосом
Между деревьями показалась хата, за нею конюшня, а дальше и выше еще какое-то строение Хата с виду была большая и чистая, в окнах виднелся свет.
— А вот и мое жилье! — сказала Горпина Богуну. — А вон там мельница, она мелет только наше зерно, да я ворожу на ее колесе. Погадаю потом и тебе. Твоя молодица будет жить в светелке, но если хочешь украсить ее стены, то княжну надо на время перенести на другую сторону… Стойте, слезайте с коней!
Отряд остановился. Горпина начала кричать.
— Черемис, Черемис! — Через несколько минут из хаты вышла какая-то фигура с пучком горящей лучины в руках и, подняв огонь кверху, молча стала приглядываться к приезжим.
Это был отвратительный старик, почти карлик, с плоским квадратным лицом, с косыми и узкими, как щепки, глазами.
— Это что за черт? — спросил Богун.
— Не спрашивай его, — сказала великанша, — у него отрезан язык.
— Пойди сюда.
— Слушай-ка, — продолжала Горпина. — не лучше ли снести молодицу на мельницу? А то молодцы, как начнут убирать светлицу и вбивать гвозди, разбудят ее.
Казаки слезли с коней и начали осторожно отвязывать качалку. Богун следил за каждым их движением с величайшим вниманием и сам помогал нести ее на мельницу. Карлик шел впереди, освещая дорогу лучиной. Княжна, которую Горпина напоила усыпляющим зельем, не просыпалась, только веки ее дрожали от света Лицо ее оживилось от падавших на нее от лучины красных лучей. Богун смотрел на нее, и ему казалось, что сердце его разорвется в груди. ‘Миленькая моя, зозуля моя’, — тихо шептал он, и суровое, хотя красивое, лицо казака прояснилось и загорелось, как загорается дикая степь от забытого путником огня.
Горпина, шедшая рядом, сказала:
— Когда она проснется, то будет здорова. Рана ее заживает, она скоро поправится.
— Слава Богу, слава Богу! — ответил Богун.
Казаки между тем остановились перед хатой и принялись снимать с лошадей огромные вьюки и выгружать из них захваченные в Баре дорогие ткани, ковры и другие драгоценности. В светлице развели огонь, и пока одни приносили все новые и новые ковры и ткани, другие прибивали их к бревенчатым стенам избы. Богун позаботился не только о клетке для своей пташки, но также и об украшении ее, чтобы неволя не показалась ей чересчур тягостной. Вскоре он сам вернулся с мельницы и стал наблюдать за работой.
Ночь проходила, лунный свет мало-помалу бледнел, а в светлице все еще слышался стук молотков. Простая изба стала похожа на комнату. Наконец, когда стены уже были обиты и все устроено, спящую княжну принесли с мельницы и уложили на мягкой постели. Потом все стихло. Только в конюшне некоторое время раздавались еще взрывы хохота, похожего на конское ржание: это молодая ведьма, барахтаясь на сене с казаками, награждала их ударами кулаков и поцелуями.

Глава II

Солнце давно уже светило на небе, когда на следующий день княжна открыла глаза. Взор ее прежде всего упал на потолок и долго покоился на нем, потом медленно обежал всю комнату. Возвращающееся сознание боролось в ней с остатками сна и грез. На лице ее отразилась тревога и удивление. Где она? Как попала сюда и в чьей она власти? Снится ли ей сон, или же это действительность? Что значит окружающая ее роскошь? Но вдруг в ее памяти, как живые, воскресли страшные сцены взятия Бара, она припомнила убийство тысяч людей — шляхты, мещан, ксендзов, монахинь и детей, — выпачканные кровью лица черни, обмотанные еще дымящимися человеческими внутренностями их шеи и руки, пьяные крики, весь этот страшный судный день истребленного города и, наконец, появление Богуна и свое похищение. Она вспомнила также, что в минуту отчаяния вонзила в себя нож, и холодный пот покрыл ее лоб. Видно, нож скользнул по плечу, потому что она ощущает только легкую боль, но вместе с тем чувствует, что жива и что к ней возвращаются и силы, и здоровье. Она припомнила, что ее долго-долго куда-то везли. Но где она теперь? Не в замке ли каком? Не спасена ли она и не в безопасности ли теперь? И Елена снова окидывает взорами комнату Окна в ней маленькие, квадратные, как в мужицкой избе, и вместо стекол затянуты пузырем. Но не может быть, чтобы это была простая изба, — этому противоречила окружающая ее роскошь. Вместо потолка над нею огромный полог из красного щепка с золотыми звездами и полумесяцами, стены обиты парчой, на полу лежит ковер, будто усыпанный живыми цветами, печь покрыта персидской тканью, всюду видны золотая бахрома, кисти, шелк и бархат, начиная с потолка и кончая подушками, на которых покоится ее голова. Яркий дневной свет, проникая в окна и освещая комнату, теряется в пурпурных, фиолетовых и сапфирных переливах бархата. Княжна была удивлена и не верила своим глазам Не чары ли это? Не спасена ли она войсками князя Иеремии из рук казаков и не находится ли в одном из его замков?
Девушка скрестила руки.
— Пресвятая Богородица! Сделай так, чтобы первое лицо, которое я увижу в дверях, было лицом защитника и друга.
Вскоре до слуха ее донеслись сквозь тяжелую занавесь звуки теорбана, а чей-то голос напевал знакомую ей песню:
Ой, теи любости
Гирше от слабости!
Слабость перебуду —
Здоров же я буду,
Вирнова коханя
По вик не забуду.
Княжна приподнялась на постели, но по мере того как она прислушивалась, ужас все сильнее и сильнее овладевал ею, глаза ее широко открылись, наконец она дико вскрикнула и замертво упала на подушки.
Она узнала голос Богуна
Крик ее, очевидно, был услышан за стенами светлицы, тяжелая занавесь приподнялась, и сам Богун появился на пороге.
Княжна закрыла лицо руками, а ее бледные, трясущиеся губы повторяли, как в бреду:
— Матерь Божия! Иисусе Христе!
А между тем вид того, кто так поразил ее, мог бы обрадовать не одну девушку. Он весь сиял. Брильянтовые застежки его жупана блестели, как звезды на небе, нож и сабля сверкали драгоценными каменьями, а жупан из серебряной парчи и красный контуш придавали еще более красоты его смуглому лицу. Перед нею стоял чернобровый красавец, самый красивый из всех украинских молодцов. Но глаза его, горевшие, как две звезды, были печальны и подернуты туманом, он покорно и робко смотрел на нее и, видя, что выражение страха не исчезает с ее лица, сказал ей тихим, печальным голосом:
— Не бойся, княжна!
— Где а где? спросила она его со слезами.
— В безопасном месте, далеко от войны. Не бойся, душа моя. Я привез тебя сюда из Бара, чтобы с тобой ничего не случилось. В Баре казаки никого не пощадили, только ты одна осталась жива.
— Что же ты здесь делаешь? Зачем ты преследуешь меня?
— Я тебя преследую? Боже милостивый! — воскликнул Богун, всплеснув руками и кивая головой, как человек, испытавший величайшую несправедливость.
— Я боюсь тебя
— Чего же ты боишься? Если прикажешь, я не отойду даже от дверей: я твой раб. Буду сидеть на пороге и смотреть в твои глаза. Я не желаю тебе зла, за что же ты ненавидишь меня? В Баре ты ударила себя ножом, когда увидела меня, а ведь ты давно знаешь меня, знаешь также, что я пришел спасать тебя. Ведь я же не чужой тебе, княжна, а сердечный и верный друг — зачем же ты ударила себя ножом?
Бледные щеки княжны покрылись ярким румянцем.
— Лучше смерть, чем позор, — сказала она, — и клянусь, что если ты оскорбишь меня, то я убью себя, хотя бы из-за этого погибла и моя душа.
Глаза девушки сверкнули огнем, Богун видел, что нельзя шутить с этой княжеской кровью, и понял, что она приведет в исполнение свою угрозу и во второй раз уже хорошо направит нож.
Он ничего не ответил, только сделал несколько шагов к окну и, сев на скамью, покрытую золотой парчой, свесил на грудь голову.
Несколько минут продолжалось молчание
— Будь спокойна. — сказал он, — пока я трезв и пока водка не отуманила моей головы, ты для меня святыня. А с тех пор, как я отыскал тебя в Баре, я перестал лить, до этого я пил, чтобы залить свое горе. Что ж было делать! А теперь я и в рот не возьму.
Княжна молчала.
— Посмотрю на тебя, — продолжал он. — полюбуюсь твоим девичьим личиком и уйду.
— Дай мне свободу! — просила девушка.
— Разве ты в неволе? Ты здесь госпожа. Да и куда же ты пойдешь? Курцевичи погибли, огонь истребил все города и села, князя в Лубнах нет. Он пошел на Хмельницкого, а Хмельницкий — на него. Всюду война, всюду льется кровь, всюду казаки, ордынцы, татары и солдаты. Кто же защитит и пожалеет тебя, как не я.
Княжна возвела к небу глаза вспомнив, что есть еще на свете некто, кто защитил и пожалел бы ее, но не решилась произнести его имя, чтобы не раздражать еще больше этого грозного льва. Глубокая скорбь сжала ее сердце: жив ли еще тот, по ком так тоскует ее душа? В Баре она узнала, что он жив и что имя его связано с вестью о победах грозного князя. Но с тех пор прошло уже много дней и ночей, могло произойти много битв, и Бог знает, что может еще случиться с ним. Вести о Скшетуском могли доходить теперь до нее только через Богуна, которого она не хотела и не смела расспрашивать.
Голова ее снова упала на подушки.
— Неужели я останусь здесь твоей пленницей? — простонала она. — Что я тебе сделала что ты ходишь за мной, как несчастье?
Богун поднял голову и начал говорить, но тихо-тихо, так что его едва было слышно:
— Что ты мне сделала — не знаю, но знаю только, что если я приношу тебе несчастье, то и ты мне — тоже. Если бы я не любил тебя, то был бы волен теперь, как ветер в поле, душа моя была бы теперь свободна, и я прославился бы так, как сам Канашевич Сагайдачный. Это твое лицо и твои глаза мое несчастье Мне не мила теперь ни казацкая воля, ни слава. Однажды я взял галеру с красавицами девушками, которых везли султану, но ни одна не покорила моего сердца. Ими поиграли только казаки, а потом я велел привязать им на шею камни да пустить их в воду. Я никого не боялся и ни о чем не заботился — ходил на войну, брал добычу, а здесь в стели я жил, как князь. А теперь что? Сижу здесь и, как раб, молю у тебя хоть одного доброго слова, но не могу вымолить его. Не слышал я его даже и тогда, когда твои тетка и братья сватали тебя за меня. О, если бы ты была ко мне иной, то не было бы всего того, что случилось: не убил бы я тогда твоих родных, не братался бы я с мужиками и бунтовщиками Но из-за тебя я потерял разум. Ты повела бы меня, куда захотела, — я отдал бы тебе всю свою кровь и душу. А теперь я весь залит шляхетской кровью. Прежде я бил только татар, а тебе привозил добычу, чтобы ты ходила в золоте и бархате, как херувим Божий. Отчего ты не любила меня тогда? Ох, как болит мое сердце! Я не могу жить ни с тобой, ни без тебя, ни вдали, ни вблизи, ни на горе, ни в долине, голубка моя, сердце мое! Ну прости меня, что я так. по-казацки, с огнем и саблей, пришел за тобой в Разлоги, но я обезумел от гнева на князей, а дорогой пил еще водку. А потом-, когда ты убежала, я выл, как собака, раны мои болели, и я не мог даже есть, только молил смерть взять меня, теперь ты хочешь, чтобы я отпустил тебя, снова потерял тебя — мою голубку, мое сердечко!
Богун прервал речь, голос его замер и стал похожим на стон, а лицо Елены то вспыхивало, то бледнело. Чек’ больше было безграничной любви в словах Богуна, тем глубже открывалась пред нею пропасть, без дна и без надежды на спасение.
А казак, немного оправившись, продолжал:
— Проси чего хочешь! Вот смотри, как убрана эта изба, — это все мое, добыча из Бара, которую я привез для тебя. Проси чего хочешь: золота, дорогих платьев, драгоценностей, рабов. Я богат, у меня много своего добра, да и Хмельницкий и Кривонос не пожалеют для меня добра. Ты будешь жить, как княгиня Вишневецкая, я приобрету замки и подарю тебе пол-Украины, я хотя не шляхтич но бунчужный атаман, у меня десять тысяч казаков, больше даже, чем у князя Еремы. Проси чего хочешь, только не убегай от меня только останься со мной и полюби меня, моя голубка!
Княжна приподнялась с подушек: ее бледное, прелестное и кроткое личико выражало такую несокрушимую волю, гордость и силу, что эта голубка была похожа скорей на орлицу.
— Если ты ждешь моего ответа, — сказала она, — то знай, что если бы мне пришлось простонать у тебя в неволе хоть всю жизнь, то никогда, никогда я не полюблю тебя!
Богун несколько минут, казалось, боролся сам с собой.
— Не говори мне таких вещей, — сказал он хриплым голосом.
— А ты не говори мне о своей любви, потому что она меня оскорбляет. Я не для тебя.
Казак встал.
— А для кого же ты, княжна Курцевич? Чья бы ты была в Баре, если б не я?
— Кто спас мне жизнь для неволи и позора, тот не друг мне, а враг.
— И ты думаешь, что мужики не убили бы тебя?
— Меня убил бы мой нож, но ты вырвал его у меня.
— И ‘е отдам его: ты должна быть моей, — вырвалось у казака.
— Никогда, лучше смерть!
— Должна и будешь!
— Никогда!
— Ну если бы ты не была ранена, то после того, что ты сказала, я сегодня же послал бы в Рашков и велел бы привести монаха, а завтра был бы уже твоим мужем. Тогда что? Не любить мужа и не приголубить его — грех. Ой ты, благородная княжна, тебя оскорбляет любовь казака? А кто же ты теперь, что я для тебя мужик? Где твои замки, бояре и войска? Что же ты сердишься и обижаешься? Я взял тебя на войне, и ты пленница. О, если бы я был мужиком, а не рыцарем, я постегал бы тебя по белым плечам нагайкой, научил бы уму-разуму и потешился бы твоей красотой и без попа.
Ангелы небесные, спасите меня! — прошептала княжна.
— Я знаю, почему моя любовь оскорбляет тебя, почему ты противишься мне! — продолжал он. — Ты для другого бережешь свой девичий стыд, но пока я жив, этому не бывать! Шляхтич, голыш, хитрый лях! Только посмотрел, повертел в танце — и взял всю, а ты, казак, терпи и бейся лбом об стену! Но я достану его и сдеру с него шкуру. Знай, что Хмельницкий идет на ляхов, я тоже иду с ним и разыщу твоего голубчика хоть под землей, а когда вернусь, то принесу, как гостинец, его вражью голову и брошу ее тебе под ноги.
Елена не слышала последних слов атамана. Боль, гнев, раны, волнение и страх лишили ее сил, страшная слабость овладела всеми ее членами, глаза ее потухли, мысли спутались, и на без чувств упала на подушки.
Богун несколько времени от гнева не мог вымолвить ни слова на губах его появилась пена, но вдруг он увидел эту беспомощно опущенную голову, и с губ его сорвался дикий нечеловеческий крик:
— Она умерла! Горпина! Горпина!
И с этими словами он грохнулся на землю.
Горпина вбежала в комнату.
— Что с тобой?
— Спаси, спаси! — кричал Богун.— Я убил ее, мою душу, мой свет!
— Что ты. одурел?
— Убил, убил! — стонал казак, ломая руки.
Но Горпина, подойдя к княжне, тотчас же увидела, что это не смерть, а глубокий обморок, и, выпроводив за дверь Богуна, стала приводить ее в чувство.
Княжна вскоре открыла глаза.
— Ну, теперь ничего! — сказала колдунья. — Ты, видно, испугалась его и обмерла, но это ничего, все это пройдет, и ты поправишься. Ты, девушка, здорова, как орех, и долго еще проживешь на свете и познаешь счастье.
— Кто ты? — спросила слабым голосом княжна.
— Я — твоя служанка, он мне велел быть ею.
— Где я?
— В Чертовом Яре. Тут совсем пустыня, кроме него никого не увидишь.
— И ты тут живешь?
— Это наш хутор. Я — Донцова, мой брат полковник у Богуна и водит добрых молодцов на войну, а я сижу здесь и буду стеречь тебя в этой золоченой комнате. Видишь, какой терем? Как жар горит! Это все он привез для тебя.
Елена посмотрела на красивое лицо девки, которое, казалось, было полно искренности.
— А ты будешь добра ко мне? — спросила она ее.
Белые зубы молодой колдуньи блеснули между улыбнувшихся губ.
— Конечно, буду! — ответила она.— Но и ты будь же добра к атаману. Он славный молодец, он тебя…
И ведьма, наклонившись к уху Елены, стала что-то шептать ей, наконец разразилась смехом.
— Прочь! — крикнула княжна.

Глава III

Два дня спустя, утром, Горпина с Богуном сидели под вербой у мельничного колеса и смотрели на пенящуюся над ним воду.
— Береги ее, не спускай с нее глаз, чтобы она никогда не выходила из яра, говорил Богун.
— У яра к реке выход узок, а здесь места довольно. Вели засыпать выход камнями, и тогда мы будем здесь, как на дне горшка, а если мне нужно будет, то я найду себе выход
— Чем же вы живете?
— Черемис сеет под скалами кукурузу, разводит виноградники и ловит птиц. А к тому и вы много привезли. Она ни в чем не будет нуждаться, разве не достанет только птичьего молока. Но не бойся из яра она не выйдет, и никто не узнает, что она здесь, если только не разболтают об этом твои молодцы.
— Они присягнули мне, что не скажут. Они верные молодцы, не разболтают, хоть дери с них шкуру. Но ты сама говорила, что к тебе, как к ворожихе, ходят люди.
— Иногда приходят из Рашкова, а когда проведают, то еще Бог весть откуда Но все они ждут у реки и в яр не входят — боятся. Ты видел кости? Находились такие смельчаки, которые хотели войти, — это их кости.
— Ты их убила?
— Кто бы ни убил, а убил. Если кто хочет ворожить, то ждет у яра, а я иду к колесу, и что увижу, то говорю им. Сейчас посмотрим и тебе, только не знаю, увижу ли что, потому что не всегда видно,
— Лишь бы ты не увидела чего-нибудь худого.
— Коли увижу что-нибудь худое, то не поедешь. Да и без того лучше не ехать.
— Нужно ехать, Хмельницкий писал мне в Бар, чтобы я скорее возвращался, да и Кривонос приказал. Ляхи идут на нас с огромной силой, и мы должны собраться в кучу.
— А когда ты вернешься?
— Не знаю. Будет такое побоище, какого еще не бывало до сих пор. Или нам смерть, или ляхам. Если нас побьют, то я укроюсь здесь, а если мы побьем, то я вернусь за моей пташкой и поеду с нею в Киев.
— А если погибнешь?
— Ты должна мне сказать об этом, на то ты и колдунья.
— Ну а если сгинешь?
— Один раз мать родила!
— Ба! Что же я должна тогда сделать с этой девушкой? Свернуть ей голову, что ли?
— Дотронься только до нее — и я велю посадить тебя на кол!
И атаман угрюмо задумался
— Если я сгину, — продолжал он, — скажи ей, чтобы она простила меня
— Неблагодарная эта ляшка! Не любить тебя за такую любовь? Если б это было со мной, я не перечила бы тебе!
И с этими словами Горпина ткнула казака кулаком в бок и рассмеялась, показав при этом все свои зубы.
— Иди к черту! — сказал Богун.
— Ну, ну, я знаю, что ты не для меня.
Богун всматривался в пенящуюся под колесами воду, словно сам собирался гадать себе.
— Горпина! — сказал он, помолчав.
— Что?
— Когда я уеду, будет она тужить по мне?
— Если ты не хочешь приневолить ее по-казацки, то может, и лучше, если уедешь.
— Не могу, не хочу, не смею! Она умерла бы от этого.
— Тогда лучше, если уедешь. Пока ты здесь, она не хочет тебя знать, а как посидит здесь со мною и Черемисом месяц-другой, то сразу станешь ей милее.
— Я знаю, что бы я сделал, если бы она была здорова: я привез бы из Рашкова попа и велел бы ему повенчать нас, а теперь — боюсь: испугается и умрет. Ты сама видела.
— Да зачем тебе нужны поп и венчанье? Ты не настоящий казак — вот что! Не нужны тут мне ни поп, ни ксендз… В Рашкове стоят добруджские татары, ты бы и их, пожалуй, повесил мне на шею. Увидел бы тогда свою княжну! И что это пришло тебе в голову? Поезжай ты себе и возвращайся
— А ты смотри на воду и говори, что увидишь. Но не лги, а говори правду, если бы даже ты увидела там мою смерть.
Горпина подошла к воде и открыла мельничный шлюз, задерживавший воду: колесо быстро завертелось, покрываясь водяной пылью, а под ним, как кипяток, клубилась пена. Колдунья впилась своими черными глазами в эти клубы и, схватив себя за волосы, начала кричать:
— Гу-гу! Гу-гу! Покажись! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном, злой ты или добрый, покажись!
Богун подошел и сел подле нее. Лицо его выражало страх и лихорадочное любопытство.
— Вижу! — крикнула ведьма.
— Что ты видишь?
— Смерть моего брата. Два быка тянут его на кол.
— Ну тебя к черту с твоим братом! — проворчал Богун, которому хотелось узнать совсем о другом.
Несколько времени слышался только грохот бешено вертящегося колеса.
— Лицо его синее, синее, и вороны клюют его! — сказала ведьма.
— Что же ты видишь еще?
— Ничего! У, какой синий! Гу-гу, гу-гу! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном, покажись!.. Вижу!
— Что же?
— Битва! Ляхи убегают от казаков.
— А я гонюсь за ними?
— Вижу и тебя. Ты борешься с маленьким рыцарем. Чур, чур, чур! Берешь его!
— А княжна?
— Ее нет! Я снова вижу тебя, а при тебе изменника. Твой друг неверный.
Богун пожирал глазами и пену, и Горпину и усиленно работал головой, чтобы помочь гаданью.
— Какой друг? — спросил он.
— Не знаю. Не вижу — молодой или старый.
— Старый! Верно, старый.
— Может, и старый.
— Тогда я знаю, кто это! Он уже раз изменял мне. Старый шляхтич с седой бородой и бельмом на глазу. Горе ему! Но он мне не друг.
— Он идет на тебя… Опять вижу… Подожди-ка! Есть и княжна! Она в венке из руты, в белом платье, над нею ястреб!
— Это я.
— Может быть, и ты. Ястреб… или сокол? Ястреб!
— Это я.
— Подожди. Уже не видно… В колесе дубовом, в пене белой… Ого-го! Много войска, много молодцов, ох, так много, точно деревьев в лесу, точно бурьяну в степи, а надо всеми — ты, пред тобой несут три бунчука
— А княжна со мной?
— Нет, нет! Ты в отряде
Снова наступило молчание, колесо гудело так, что дрожала вся мельница.
— О, сколько крови! Сколько трупов! А над ними волки и вороны. Всюду трупы и трупы. Ничего не видно — всюду кровь!
Неожиданный порыв ветра сдул с колеса пену, а наверху, над мельницей, показался одновременно отвратительный Черемис с вязанкой дров на плечах.
— Черемис, закрой шлюз! — крикнула ведьма и пошла умываться к ручью, карлик опустил шлюз.
Богун сидел в глубоком раздумье, он очнулся только тогда, когда к нему подошла Горпина
— Ты ничего не видала больше? — спросил он ее.
— Все, что должно было показаться, уже показалось, а больше я уже ничего не увижу.
— А ты не лжешь?
— Клянусь головой брата, что я говорила правду! Его посадят на кол, притянут за ноги волами… Мне жаль его! Э, да не одному ему смерть! Но сколько я видела трупов, просто ужас! Никогда столько еще я не видела! Должно быть, будет страшная война.
— А ее ты видела с ястребом над головой?
— Да
— И она была в венке?
— Да, в венке и в белом платье.
— А откуда же ты знаешь, что этот ястреб я? Я говорил тебе о молодом ляхе шляхтиче Может быть, это он?
Колдунья сморщила брови и задумалась.
— Нет,— сказала она, тряхнув головой,— если б это был лях, то тогда бы летал орел.
— Слава Богу! Слава Богу! Теперь я пойду к своим молодцам. велю им приготовлять коней в дорогу, ночью мы двинемся
— Ты наверное едешь?
— Хмель и Кривонос приказали мне вернуться. Ты видела, что будет большая война, то же самое писал мне в Бар и Хмельницкий.
Богун, правда, не умел читать, но стыдился и скрывал это, не желая прослыть неучем.
— Ну так поезжай, — сказала колдунья.— Ты счастливый… Ты будешь гетманом, я видела, как свои пять пальцев, как над тобой несли три бунчука.
— И буду гетманом! И женюсь на княжне, не брать же мне, в самом деле, мужичку.
— Ну с мужичкой ты бы говорил иначе, а ее ты стыдишься, — тебе надо бы быть ляхом.
— Я не хуже ляха.
И с этими словами Богун отправился в конюшни к казакам, а Горпина пошла варить обед.
Вечером кони уже были готовы, но Богун не торопился с отъездом Он сидел в комнате на сложенных коврах с теорбаном в руках и смотрел на свою княжну, которая, хотя уже и встала с постели, но, забившись в другой конец комнаты, тихо шептала молитвы, не обращая ни малейшего внимания на Богуна, как будто бы его совсем и не было туг, а он, напротив, следил за каждым ее движением, ловил каждый ее вздох и сам не знал, что с собой делать. Он каждую минуту открывал рот, желая начать разговор, но слова не сходили с его языка. Он робел при виде бледного лица девушки с сурово сжатыми устами и бровями. Такого выражения он не видал прежде в лице княжны. Он невольно вспомнил проведенные им вечера в Разлогах, и ему живо представилось, как он сидел с Курцевичами вокруг дубового стола. Старая княгиня лущила подсолнухи, князья играли в кости, а он смотрел на прелестную княжну, как вот теперь. Но тогда он был счастлив! Когда он рассказывал о своих походах с запорожцами, она слушала, взглядывая на него по временам своими черными глазами, а раскрытые малиновые губки говорили о ее внимании. А теперь она даже Не взглянула на него… Прежде, когда он играл на теорбане, она и смотрела, и слушала его. Но, странное дело: ведь он теперь ее господин, она его невольница, он может ей Приказывать, однако тогда он чувствовал себя ближе к ней, более равным ей, Курцевичи были для него братьями, а она, как сестра их, была также и для него не только любимой девушкой, но отчасти даже родной. А теперь перед ним сидит гордая, хмурая, молчаливая и неприветливая госпожа. В нем закипал гнев. Показал бы он ей, что значит презирать казака, но он любит ее и охотно пролил бы за нее всю кровь, сколько раз овладевал им ужасный гнев, но какая-то невидимая рука останавливает его, а какой-то голос шепчет ему на ухо: ‘Стой’. Впрочем, он вспыхнул раз, как огонь, а потом бился лбом о землю.
Казак чувствует, что его присутствие ей в тягость. Ну пускай бы она сказала ему хоть одно только ласковое слово — он упал бы тогда к ее ногам, а потом уехал бы к черту, чтобы залить всю свою тоску, свой гнев и свое оскорбление кровью ляхов. А теперь он стоит перед этой княжной, как невольник Если б он не знал ее давно и если б она была ляшкой, взятой из первого попавшегося шляхетского дома, он был бы смелее, но это была княжна Елена, которую он просил Курцевичей отдать за него, за которую отдавал и Разлоги, и все, что у него было. Потому-то он и не хотел показаться перед ней мужиком и потому-то робел так перед нею.
Время уходит, в комнату долетает со двора говор казаков, которые, наверное, сидят уже в седлах и ждут своего атамана, а он мучается тут.
Яркий свет лучины падает на его лицо, на богатый контуш и на теорбан — а она хоть бы взглянула на него. Ему и горько, и тоскливо. Он бы хотел горячо проститься с ней, но боится этого прощания, боится, что оно не будет таким, какого он желал бы всей душой, боится, что он уедет с горечью, с болью и гневом в душе
О, если бы это не была княжна Елена. Княжна Елена, которая грозит собственноручно убить себя и которая так мила ему и чем больше в ней гордости и сопротивления, тем милее она ему.
Под окном заржал конь.
Атаман собрался с духом.
— Княжна! — сказал он. — Мне пора ехать.
Княжна молчала
— Ты не скажешь мне: с Богом?
— Поезжай с Богом! — холодно сказала она
Сердце казака сжалось: она сказала то, что он хотел, но не так, как ему хотелось.
— Ну, — сказал он, — я знаю, что ты сердишься и ненавидишь меня, но скажу тебе, что другой на моем месте поступил бы с тобою хуже. Я привез тебя сюда, потому что иначе не мог, но скажи, что я тебе сделал злого? Разве я обращался с тобой не так, как следовало? Скажи сама. Разве уж я такой злодей, что недостоин даже твоего доброго слова? А ведь ты в моей власти.
— Я в Божьей власти, — так же холодно, как и прежде, ответила она, — но если ты сдерживаешься при мне, те благодарю тебя!
— Спасибо тебе и за эти слова. Может, пожалеешь меня потом, потоскуешь.
Княжна молчала.
— Жаль мне отставлять тебя здесь одну, — продолжал Богун, — жаль уезжать, но надо. Мне легче было бы уезжать, если бы ты улыбнулась и от чистого сердца дала бы мне на дорогу крестик. Что мне делать, чтобы добиться твоего расположения?
— Дай мне свободу, а Бог все простит тебе, я тоже прощу и буду благословлять тебя
— Ну, может быть, ты еще и будешь свободна, — сказал казак, — а может, еще и пожалеешь, что была так сурова со мной.
Богун хотел купить эту минуту прощания хотя бы ценой обещания, которого, однако, и не думал сдержать, но он добился своего, потому что в глазах княжны блеснула надежда и суровое выражение исчезло с ее лица. Она сложила на груди руки и устремила на казака свой ясный взгляд.
— Если бы ты…
— Ну, не знаю, тихо произнес казак, а стыд за самого себя и жалость к ней сдавили ему горло. — Теперь я не могу, не могу, в Диких Полях стоит орда, всюду чамбулы, а от Рашкова идут добруджские татары,— не могу, страшно… но когда вернусь… при тебе я дитя, и ты что хочешь можешь сделать со мной. Не знаю… не знаю!..
— Да вразумит тебя Господь и Пресвятая Богородица, поезжай с Богом!
И она протянула ему руку. Богун впился в нее губами. Но вдруг, подняв голову и встретив ее холодный взгляд, опустил ее руку. Отступая к дверям, он кланялся ей по-казацки, в пояс, поклонился еще раз в дверях и исчез за занавесью.
Спустя несколько времени до нее долетел оживленный говор, звон оружия и слова песни:
Буде слава славна
Помеж казаками,
Помеж другами,
На довгия лита
До киньца вика…
Голоса и лошадиный топот отдалялись все больше и больше, наконец все смолкло.

Глава IV

— Господь совершил над нею явное чудо,— говорил Заглоба Володыевскому и Подбипенте, сидя в квартире Скшетуского. — Да, чудо, позволив мне вырвать ее из этих собачьих рук и в целости привести ее. Будем надеяться, что Он смилуется и далее над ней и над нами Лишь бы только она была жива. Но мне будто кто шепчет, что Богун снова похитил ее. А знаете почему, ведь все говорят, что он был вторым начальником после Кривоноса, — чтоб его черти побрали! — следовательно, он должен был участвовать при взятии Бара.
— Могли он отыскать ее в этой массе несчастных: ведь там вырезано двадцать тысяч человек. — сказал Володыевский.
— О, вы не знаете его! А я готов присягнуть: он знал, что она в Бара. Не иначе как он спас ее от этой резни и куда-нибудь спрятал.
— Hо эта небольшое утешение! Я, на месте Скшетуского, желал бы лучше, чтобы она погибла, чем оставалась бы в его поганых руках.
— Да, и это не утешение, потому что если она и погибла, то все равно опозорена…
— Несчастная! — сказал Володыевский.
— Ох, горе, горе, — отозвался Лонгин.
Заглоба начал теребить свою бороду и усы и наконец сказал:
— Ах, чтобы они все подохли, этот собачий род, чтобы из их кишок басурмане наделали себе тетивы для луков! Бог сотворил всех людей, но их, верно, сотворил сам черт.
— Я не знаком с княжной,— печально сказал Володыевский,— но предпочел бы, чтобы беда стряслась лучше надо мной, чем над ней.
— Я видел ее всего один раз, но когда я вспомню о ней, то мне становится противной сама жизнь.
— Даже вам, — сказал Заглоба, — а каково же мне, когда я полюбил ее, как отец, и вытащил ее из такой трясины!
— А каково же Скшетускому? — проговорил Володыевский.
Так горевали рыцари и наконец погрузились в молчание.
Первым очнулся Заглоба.
— Разве нет средств помочь горю? — спросил он.
— Если нечем помочь, то наш долг хоть отомстить,— ответив Володыевский.
— Если бы Бог послал скорей битву, — вздохнул Лонгин. — Говорят, что татары уже переправились через Днепр и стоят кошем в поле.
— Не можем же мы так оставаться, ничего не сделав для ее спасения, — сказал Заглоба. — Хотя мои старые кости довольно уж бродили по белу свету и хотя лежать в теплом углу, на покое, гораздо лучше и приятнее, но для нее я пойду хоть в Стамбул, и готов надеть мужицкую сермягу и взять в руки теорбан, на который я теперь не могу смотреть без отвращения.
— Вы мастер придумывать разные фортели — придумайте и теперь что-нибудь, — сказал Подбипента.
— В моей голове уж много перебывало их, если бы только половина их промелькнула у князя Доминика, то он давно бы повесил Хмельницкого за ноги на виселице. Я уж говорил Скшетускому об этом, но теперь с ним нельзя ни до чего договориться. Горе грызет его хуже болезни, — вы смотрите, как бы он не помешался. Часто случается, что от большого горя мутится разум, начинает бродить и киснуть, как вино.
— Да, это бывает, бывает, — подтвердил и Лонгин.
— Что же вы придумали? — с нетерпением спросил Володыевский.
— Что я придумал? Прежде всего мы должны узнать, жива ли бедняжка, — да сохранят ее ангелы небесные от всякого зла! А узнать это мы может двумя способами: или выбрать между княжескими казаками надежных и верных людей, которые бы сделали вид, что они бежали от нас. Они завязали бы дружбу с казаками Богуна и разузнали бы что-нибудь от них…
— У меня есть драгуны-хохлы, — перебил Володыевский, — я найду таких охотников.
— Погодите… Или же надо поймать кого-нибудь из тех негодяев, которые брали Бар, может быть, они и знают что-нибудь. Они все так и смотрят Богуну в глаза: им нравится его смелость. О нем поют песни, — чтобы им разорвало глотку! — и один другому рассказывает, что он сделал и даже чего не делал. Если он похитил нашу бедняжку, то не скроет этого от них.
— Можно и людей послать, и поймать кого-нибудь, — заметил Подбипента.
— Вы попали в точку. Самое главное — узнать, жива ли она. Если вы, господа, действительно желаете помочь Скшетускому, то сдайтесь под мою команду, потому что я опытнее вас всех Мы переоденемся мужиками и постараемся узнать, где он ее спрятал, а раз мы узнаем это, то ручаюсь головой, что мы достанем ее. Опаснее всего это мне и Скшетускому, потому что Богун знает нас и если увидит, то так отделает, что потом нас не узнает и родная мать. А вас двоих он еще не видел.
— Меня видел, — сказал Подбипента, — ну да все равно.
— Может, Бог даст, он и попадется к нам в руки! воскликнул Володыевский.
— Что касается меня, то я не желаю видеть его, — продолжал Заглоба. — Пусть уж на него смотрит палач. Но за дело надо приниматься очень осторожно, а то можно испортить все. Не может быть, чтобы только он один знал, где княжна. Но предупреждаю вас, что безопаснее расспросить кого-нибудь другого, а не его.
— Может быть, наши люди узнают. Если только князь позволит, то я выберу надежных молодцов и пошлю их хоть завтра.
— Князь-то позволит, но только сомневаюсь, чтобы они узнали хоть что-нибудь. Но знаете что, господа? Мне пришла в голову мысль: вместо того чтобы высылать людей, переоденемся сами по-мужицки и пойдем, не мешкая.
— О, нет! Это невозможно!
— Почему же?
— Вы, верно, не знаете военной службы. Когда собираются все полки — это святое дела Если бы даже умирали отец и мать, то ни один воин не пойдет просить позволения уехать, перед битвой это считается величайшим бесчестием, и ни один воин не допустит этого. После битвы — можно, но раньше — нет. Заметьте, что Скшетускому первому хотелось бы полететь на спасение княжны, но он даже не заикнулся об отъезде, несмотря на то, что он уже составил себе репутацию, да и князь любит его. Он знает свой долг. Это служба общественная, а то — частное дело. Не знаю, как в ином месте, думаю, однако, что везде так, но у нашего князя не бывало еще такого случая, чтобы офицер просил отпуска перед битвой. Если б даже у Скшетуского разрывалась на части душа, то и тогда бы он не пошел к князю с подобной просьбой.
— Да, он настоящий римлянин и ригорист — я знаю его! — сказал Заглоба. — Но если бы кто-нибудь шепнул князю, то он, может быть, от себя отпустил бы и его, и вас.
— Где же ему думать об этом? У него на плечах вся Польша. Неужели вы думаете, что он будет заниматься личными делами, когда совершается такое важное событие, касающееся тысяч людей. А если бы даже он и дал нам это позволение, то, как Бог свят, никто из нас не пошел бы, потому что прежде всего мы должны служить нашему несчастному отечеству, а лотом уже заниматься личными делами.
— Я знаю службу уже давно, а сказал это потому, что мне вдруг пришла в голову эта мысль. Да, правду говоря, теперь мы не много бы и разведали, вот когда они будут разбиты и будут спасать свои головы, то мы тогда смело можем втереться к ним и разузнать кое-что. Лишь бы только скорее подошло остальное войско, а то в этом Чолганском Камне можно умереть с тоски.
— Если бы командовал наш князь, то мы бы давно уже выступили, а князь Доминик, верно, уж очень часто отдыхает, если его нет до сих пор.
— Его ждут сюда дня через три.
— Дай Бог, как можно скорей! А коронный подчаший придет сегодня?
— Да
В эту минуту открылись двери и в комнату вошел Скшетуский.
Его лицо казалось окаменевшим от горя: таким холодом и спокойствием веяло от него. Странно было видеть это молодое лицо таким суровым и холодным, точно на нем никогда не появлялась улыбка, и если бы его скосила смерть, то лицо это немного бы изменилось. Борода его выросла до половины груди, а среди черных как воронье крыло волос пробивались серебряные нити. Его друзья и приятели могли только догадываться о его горе, потому что он не выказывал его. На вид он был совсем спокоен, а к службе относился усерднее обыкновенного, он, казалось, был весь поглощен предстоящей войной.
— Мы рассуждали тут о твоем, а вместе и нашем несчастье, — обратился к нему Заглоба — Бог свидетель, что мы желали бы помочь тебе, но не можем. Наше сочувствие ничего не стоило бы, если бы мы помогали только пропивать слезы Но мы решили пролить нашу кровь, чтобы вырвать бедняжку, если она еще жива, из неволи.
— Бог отплатит вам за это, — сказал Скшетуский.
— Мы пойдем с тобой хоть в лагерь Хмельницкого, — сказал Володыевский, поглядывая с беспокойством на своего друга.
— Мы знаем, — сказал Заглоба, — что ты поклялся отыскать ее живой или мертвой, и готовы идти за тобой хоть сейчас.
Скшетуский сел на лавку и, устремив глаза в землю, молчал. Заглоба почувствовал досаду.
‘Неужели он забудет ее?— подумал он. — Если так, то пусть его накажет Бог. Нет у тебя, очевидно, ни благодарности, ни памяти. Но найдутся люди, которые пойдут спасать ее, хотя бы своей кровью’.
В комнате воцарилось глубокое молчание, прерываемое только вздохами Лонгина Маленький Володыевский подошел к Скшетускому и, положив ему на плечо руку, спросил:
— Ты откуда?
— От княззя.
— Ну что?
— Сегодня ночью выступаю в поход.
— Далеко?
— До Ярмолинец, если будет дорога свободна.
Володыевский посмотрел на Заглобу они поняли друг друга.
— Это к Бару, — пробормотал Заглоба.
— И мы пойдем с тобою.
— Спроси прежде князя, не даст ли он тебе другого поручения.
— Пойдем вместе. Мне, кстати, надо спросить еще кой о чем.
— И мы с вами, — сказал Заглоба.
Они вышли. Квартира князя была довольно далеко, на другом конце лагеря Они застали в передней множество офицеров разных полков, войска отовсюду стекались к Чолганскому Камню, и все предлагали князю свои услуги. Володыевский и Подбипента долго ждали, прежде чем им удалось предстать перед князем, но зато последний сразу же позволил им и ехать, и послать нескольких драгун, которые должны были под видом беглецов втереться в отряд Богуна и выведать все о княжне. Обратясь к Володыевскому, князь прибавил:
— Я нарочно придумываю для Скшетуского разные поручения, потому что вижу, как гложет его горе, и мне несказанно жаль его. Говорил он вам что-нибудь о ней?
— Очень мало. Он в первую минуту хотел было броситься разыскивать ее между казаками, но вспомнил, что теперь готовятся к бою все полки и что мы должны служить родине, которую надо спасать прежде всего. Поэтому он и не был у вашей светлости. Один только Бог знает, что творится в его душе.
— Тяжело испытывает его Господь! Берегите же его, я вижу, что вы верный друг ему.
Володыевский низко поклонился и вышел, потому что в эту минуту к князю вошел киевский воевода с Денгофом, сокольским старостой, со стобницким старостой и другими.
— Ну что? — спросил их Скшетуский.
— Еду с тобой, только сначала зайду в свой полк: мне надо послать несколько казаков.
— Пойдем вместе.
Они вышли вместе с Заглобой, Подбипентой и старым Зацвипиховским, который тоже шел в свой полк.
Недалеко от палаток драгунского полка Володыевского они встретили Лаща с несколькими шляхтичами. Те были совершенно пьяны. Увидив их, Заглоба вздохнул. Он подружился с коронным стражником еще под Константиновой, потому что в некотором отношении они были похожи друг на друга как две капли воды Лащ был храбрый рыцарь, гроза басурман, но в то же время — известный гуляка и игрок, который все свободное время проводил в обществе таких людей, как Заглоба, пил до бесчувствия и любил слушать шутки и остроты. Это был ужасный забияка, который производил столько беспорядков и столько раз нарушал дисциплину, что в другом государстве он давно был бы уже повешен, на нем тяготел уже не один приговор, но это ничуть не беспокоило его, а теперь, в военное время, он и совсем забыл о них. Он присоединился к княжескому войску еще под Россоловцами и оказал немало услуг под Константиновом, но со времени прихода войска в Збаражи для отдыха он стал невыносим своими выходками. В свою очередь, никто не мог бы определить, сколько Заглоба выпил у него вина, и описать все небылицы, которые последний наговорил Лащу, к его великому удовольствию. Но весть о взятии Бара так опечалила Заглобу, что он сделался мрачным и больше уж не посещал стражника. Лащ даже думал, что этот весельчак уехал куда-нибудь из лагеря. Однажды он неожиданно увидел его перед собой.
— Ну, как же вы поживаете? — обратился он к Заглобе. — Отчего не заходите ко мне? Что поделываете?
— Сопутствую Скшетускому, — мрачно ответил Заглоба.
Стражник не любил Скшетуского за его серьезность и называл его ‘умником’, но знал отлично об его несчастии, так как присутствовал на пиру в Збараже, когда пришла весть, что Бар взят. Но так как от природы он был человек необузданный, а к тому же и вечно пьяный, то отнесся без уважения к чужому горю и, схватив Скшетуского за пуговицу жупана, спросил у него:
— Вы все еще плачете по барышне? А красивая она была?
— Пустите меня, — сказал Скшетуский.
— Постойте.
— Я иду по делам службы, мне некогда говорить с вами.
— Постойте! — повторил Лащ с упрямством пьяного. — Это вам по делам службы, а не мне, мне тут никто не может приказывать.
Потом, понизив голос, повторил опять:
— А что, она была красива?
Скшетуский сдвинул брови и сказал:
— Я бы вам советовал лучше не касаться раны.
— Чего не касаться? Не бойтесь, если она была красива, то наверняка осталась в живых.
Лицо Скшетуского покрылось смертельной бледностью, но он сдержал себя и только сказал:
— Не доводите меня до того, чтобы я забыл, с кем говорю…
Лащ вытаращил глаза:
— Что? Вы мне грозите? Вы мне? Из-за какой-то девчонки?
— Ступайте своей дорогой! — крикнул, трясясь от злости, старый Зацвилиховский.
— Ах вы молокососы, трусы! — кричал стражник. — Господа, за сабли! — И, обнажив свою, он бросился на Скшетуского, но в то же мгновение в руках последнего сверкнуло оружие и выбило из рук стражника саблю, которая пролетела в воздухе, как птица, а сам он со всего размаха упал, как сноп, на землю.
Скшетуский не добивал его. Он стоял бледный как полотно, поражённый случившимся. Поднялся шум. С одной стороны подскочили солдаты стражника, а с другой, как пчелы из улья, драгуны Володыевского. Раздались крики: ‘Бей их, бей!’ Прибежали на этот шум и другие, не зная, в чем дело. Зазвенели сабли, и драка каждую минуту грозила перейти в общее побоище. Но к счастью, товарищи Лаща, видя, что все больше и больше прибывает солдат Вишневецкого, протрезвились со страха и, подхватив стражника, ушли.
И с уверенностью можно было бы сказать, что если бы Лащ имел дело с менее дисциплинированным войском, то его изрубили бы в куски, но старый Зацвилиховский, опомнившись, крикнул: ‘Стой!’ И в ту же минуту сабли были спрятаны в ножны. Весть об этой драке разлетелась по всему лагерю и дошла до сведения князя. Кушель, видевший все это, вбежал в комнату, где князь советовался с киевским воеводой, стобницким старостой и Денгофом, и крикнул:
— Ваша светлость, солдаты дерутся саблями!
В ту же минуту в комнату влетел, как бомба, и коронный стражник — бледный и потерявший голову от бешенства.
— Ваша светлость, я требую справедливости! — кричал он. — В этом лагере, точно у Хмельницкого, не принимают во внимание ни происхождения, ни звания и рубят саблями коронных сановников. Если вы не окажете справедливости и не прикажете казнить обидчика, то я сам расправлюсь с ним!
— Что случилось? Кто вас обидел? — спросил князь, вскочив из-за стола.
— Ваш офицер — Скшетуский!
На лице князя выразилось неподдельное изумление.
— Скшетуский?
Вдруг двери распахнулись и в комнату вошел Зацвилиховский.
— Ваша светлость, я был свидетелем! — сказал он.
— Я пришел сюда не для отчета, а требовать удовлетворения! — кричал Лащ.
Князь повернулся к нему и пристально посмотрел ему в глаза.
— Тише, тише! — сказал он негромко, но с ударением, и в его взгляде и сдержанном голосе было что-то до того грозное, что стражник, хотя известный своей дерзостью, внезапно умолк, точно потерял дар слова, а окружающие его даже побледнели.
— Говорите! — обратился князь к Зацвилиховскому.
Зацвилиховский рассказал, как было дело, как неблагородно издевался Лащ над горем и чувствами Скшетуского и как набросился на последнего с саблей, какую сдержанность, удивительную для его лет, выказал Скшетуский, который только тогда вспылил, когда противник поднял на него оружие. Старик закончил свою речь следующими словами:
— Ваша светлость знает, что я, прожив семьдесят лет, никогда не осквернял свои уста ложью, не оскверню их и теперь и могу под присягой подтвердить свое показание.
Князь ценил слова Зацвилиховского на вес золота, к тому же хорошо знал Лаща, однако он ничего сразу не ответил, а только взял перо и начал писать, окончив, он обратился к стражнику и сказал:
— Справедливость вам будет оказана.
Стражник открыл было рот и хотел что-то сказать, но слова не шли с его губ, он поклонился и гордо вышел из комнаты.
— Жагельский, — сказал князь, — отдай это письмо Скшетускому.
Володыевский. не отходивший от Скшетуского, испугался, увидев входящего княжеского слугу, он был уверен, что сейчас же надо будет явиться к князю, но слуга, оставив письмо и не говоря ни слова, вышел. Скшетуский, прочитав письмо, передал его приятелю.
— Читай! — сказал он.
Володыевский, прочитав письмо, вскрикнул:
— Назначение поручиком! — и, обняв Скшетуского за шею, поцеловал его в обе щеки.
Полный чин поручика гусарского полка был очень крупным военным чином. Ротмистром полка, в котором Служил Скшетуский, был сам князь, а номинальным поручиком — Суфчинский из Сенчи, человек уже старый и оставивший деятельную службу.
Скшетуский de facto давно уже исполнял эту должность, что, впрочем, часто случалось в полках, в которых два первых чина служили только почетным титулом. Ротмистром королевского полка был сам король, примасовского — примас, а поручиками обоих этих полков считались высшие придворные и сановники, в действительности обязанности эти исполнялись так называемыми наместниками, называвшимися поручиками, или полковниками. Таким поручиком, или полковником, был и Скшетуский. Но между фактическим исполнением обязанностей, между номинальным и действительным званием была, однако, большая разница. Теперь же Скшетуский, благодаря этому назначению, сделался одним из первых офицеров князя, воеводы русского.
Приятели радостно поздравляли Скшетуского с этой милостью князя, но лицо его не изменилось ни на минуту: оно осталось таким же мрачным и каменным, как и прежде, не было таких почестей на свете, которые могли бы обрадовать его. Однако он встал и пошел благодарить князя, а маленький Володыевский ходил тем временем по его квартире, потирая от удовольствия руки.
— Ну, ну, — говорил он, — поручик гусарского полка! Такой молодой — и уже поручик. Это вряд ли случалось с кем-нибудь еще.
— Если бы только Бог вернул ему счастье,— сказал Заглоба.
— В том-то и дело! Заметили вы, что он даже не пошевельнулся?
— Он, я думаю, с удовольствием отказался бы от этого, — сказал Лонгин.
— Что ж тут удивительного, господа? — сказал, вздохнув, Заглоба. — Вот эту самую руку, которой я отнял знамя, я отдал бы за нее.
— Да, да!
— Суфчинский, должно быть, умер, — заметил Володыевский.
— Вероятно, умер!
— А кто же теперь будет наместником в полку? Хорунжий еще слишком молод и только после битвы под Константиновом исполнял эту должность.
Но вопрос этот так и остался неразрешенным. Ответ на него принес сам поручик Скшетуский.
— Князь назначает вас наместником, — обратился он к Подбипенте.
— О Боже, Боже! — стонал Лонгин, складывая руки как для молитвы.
— С таким же успехом князь мог бы назначить на эту должность и его инфляндскую кобылу, — пробормотал Заглоба.
А рекогносцировка? — спросил Володыевский
— Едем не мешкая, — ответил Скшетуский
— Много людей приказал взять с собой князь?
— Один казацкий полк, а другой валахский, всего пятьсот человек.
— О, да это целый отряд! Если так, то нам пора ехать.
— В путь! в путь! повторял Заглоба. — Может быть, с Божьей помощью мы что-нибудь узнаем.
Два часа спустя, с заходом солнца, четверо друзей выезжали из Чолганского Камня, направляясь к югу, почти одновременно с ними покинул лагерь со своими людьми и коронный стражник Отъезд этот привлек много любопытных, которые не скупились на насмешки и ругательства. Офицеры толпились около Кушеля, который рассказывал им, почему князь прогнал стражника и как все это случилось.
— Я сам носил ему приказ князя, — говорил Кушель, — это, я вам скажу, была опасная миссия, потому что когда Лащ прочитал его, то заревел, как вол, которого припекают раскаленным железом, и бросился на меня с кинжалом в руке, удивительно, как он не ударил меня, должно быть, увидел в окно немцев Корицкого и моих драгун, которые окружили его квартиру. Тогда он начал кричать: ‘Хорошо, хорошо! Я уйду, если меня гонят, я пойду тогда к князю Доминику, он примет меня любезнее! Не буду служить с этими оборванцами! Но я отомщу им, не будь я Лащ! Уж с этим молокососом я справлюсь’. Я думал, он задохнется от злости, от бешенства он изрезал кинжалом весь стол. И знаете, я теперь боюсь, чтобы и с Скшетуским не случилось чего-нибудь Со стражником шутки плохи, это мстительный и гордый человек, который никому еще не прощал, к тому же он храбр и как-никак сановник.
— Но что же может случиться с Скшетуским, если он находится под покровительством самого князя? — сказал один из офицеров. — Да и стражник, хоть он и забияка, все-таки будет считаться с такой силой.
Тем временем поручик, ничего не зная об угрозах стражника, уезжал со своим отрядом все дальше и дальше, направляясь к Ожиговцам. в сторону Буга и Медведевки. Сентябрь позолотил уже листья деревьев, но ночь была теплая, совсем июльская: таков был этот год, в котором вовсе не было зимы, а весна наступила в такое раннее время, в какое в прошлые года всюду лежал еще глубокий снег. После сырого лета наступили теплые осенние дни со светлыми лунными ночами. Отряд ехал хорошей дорогой, не соблюдая особых предосторожностей, так как был слишком близко к лагерю и ему не могла грозить никакая опасность. Они ехали быстро. Поручик с несколькими всадниками впереди, за ними Заглоба, Володыевский и Подбипента.
— Посмотрите, как лунный свет освещает этот холм, шептал Заглоба, — точно днем. Говорят, такие светлые ночи бывают только во время войны, чтобы души, освобождаясь от тела, не разбивали себе лбов в потемках о деревья, как разбиваются воробьи о крышу, и чтобы они легче могли найти себе дорогу. Сегодня пятница, день Спасителя, в который вредные испарения не выходят из земли, а злые духи не имеют доступа к человеку. Я чувствую себя как-то легко, и надежда меня не покидает.
— Вот мы уже выехали и теперь что-нибудь придумаем, — сказал Володыевский.
— Хуже всего — это сидеть на одном месте, — продолжал Заглоба, — а как влезешь на коня, то от тряски вылетают все заботы и горе.
— Ну, я, не думаю, — шепнул Володыевский, — чтобы можно было вытрясти все: например, любовь, которая впивается в сердце, как клеш,
— Если любовь истинная, то как тут ни борись, а все-таки преодолеть ее нельзя.
И Подбипента вздохнул, словно кузнечный мех. а маленький Володыевский поднял глаза к небу, как бы отыскивая на нем звездочку, светившую княжне Варваре.
Лошади начали фыркать, а солдаты говорили им: ‘На здоровье!’
Потом все утихло, и только в дальних шеренгах какой-то грустный голос затянул песню:
Едешь на войну, бедняга,
Едешь на войну!
Ночи будут темные,
А денечки знойные…
— Старые солдаты говорят, что если лошади фыркают, то это — хорошая примета, — сказал Володыевский.
— Мне будто кто-то шепчет на ухо, что мы не напрасно едем, — ответил Заглоба.
— Дай Бог, чтобы такая надежда появилась и у нашего поручика, — вздохнул Подбипента.
Заглоба начал кивать и вертеть головой, как человек, который не может отвязаться от преследующей его мысли, и наконец сказал:
— У меня в голове вертится мысль, которой я должен поделиться с вами. Я заметил, что с некоторого времени Скшетуский — не знаю, может быть, мне это только кажется. — как будто меньше всех думает о спасении этой бедняжки.
— Ну нет, — ответил Володыевский, — это у него такой характер: он не хочет показывать другим своего горя, он всегда был таким.
— Это само собой! Но только вспомните, когда мы его обнадеживали, как холодно и небрежно он говорил нам ‘спасибо’, будто речь шла о каком-нибудь пустячном деле. Но видит Бог, это было бы черной неблагодарностью с его стороны, потому что сколько эта бедняжка натосковалась и наплакалась по нем, это трудно даже описать! Я это видел собственными глазами…
Володыевский покачал головой
— Не может быть, чтобы он забыл ее, — сказал он, — хотя, и правда, первый раз, когда этот дьявол увез ее из Разлог, он приходил в такое отчаяние, что мы боялись за его разум, а теперь он относится к этому более спокойно. Но если Бог дает ему сил перенести все это, то тем лучше. Как истинные друзья, мы должны только радоваться этому.
Сказав это, Володыевский пришпорил коня и подъехал к Скшетускому, а Заглоба некоторое время молча ехал рядом с Подбипентой.
— А вы не разделяете моего мнения, что если бы не амуры, то на свете было бы меньше зла? — спросил Заглоба
— Что Бог кому предназначил, того не миновать, — возразил литвин.
— И никогда вы не можете мне ответить на вопрос, это две разные вещи. Ну из-за чего же погибла Троя? А разве и эта война не из-за рыжей косы? Захотелось Хмельницкому Чаплинской, или Чаплинскому — Хмельницкой, а мы из-за них должны подставлять свои шеи.
— Это грешная любовь, но есть и другая, угодная Богу, от которой еще больше увеличивается Его слава.
— Ну теперь вы ответили немного лучше. А сами вы скоро начнете трудиться на этом поприще? Я слышал, что кто-то опоясал вас шарфом.
— Ах, братец, братец!
— Только три головы мешают, да?
— Ах, в том-то и дело!
— Вот что я вам скажу: размахнитесь хорошенько и сразу снесите три головы — Хмельницкому, хану и Бегуну.
— Да, если бы только они стали в ряд — печальным голосом произнес Лонгин, подняв глаза к небу.
Володыевский тем временем ехал рядом с Скшетуским, молча поглядывая на его безжизненное лицо, потом ударил своим стременем об его стремя
— Ян, — обратился он к нему, — отчего ты так задумался?
— Я не задумался, а молюсь, — ответил Скшетуский.
— Это святое и похвальное дело, но ведь ты не монах, чтобы довольствоваться только молитвой.
Скшетуский медленно повернул к Володыевскому свое измученное лицо и глухим, полным смертельной тоски голосом спросил:
— Скажи же, Миша, что мне осталось, кроме рясы?
— Тебе осталось еще позаботиться об ее спасении, — ответил Володыевский.
— Я и буду заботиться об этом до последнего издыхания. Но если даже я и найду ее живой, то не будет ли это слишком поздно? Да сохрани меня Бог! Я могу думать обо всем, только не об этом. Я ничего уж больше не желаю, как только вырвать ее из поганых рук, а потом пусть она найдет себе такой же приют, какой буду искать и я. Видно, не было на это Божьей воли… Не мешай мне молиться, Миша, и не прикасайся к кровавой ране.
У Володыевского сжалось сердце, он хотел было утешить Скшетуского, подать ему надежду, но слова не шли с его языка, и они в глубоком молчании ехали дальше. Губы Скшетуского быстро шептали слова молитвы, которыми он, очевидно, хотел отогнать от себя страшные мысли, и когда Володыевский, при лунном свете, взглянул на его лицо, оно показалось ему суровым лицом монаха, изнуренного постом и молитвой.

Глава V

Скшетуский ехал со своим отрядом только ночью, а днем отдыхал в лесах и оврагах, расставляя для безопасности стражу. Подойдя к какой-нибудь деревне, он окружал ее так, чтобы никто из жителей не мог выйти, забирал припасы и корм для лошадей, но прежде всего собирал вести о неприятеле, потом уходил, не причиняя никому зла, по выходе из деревни он внезапно менял направление, чтобы неприятель не мог узнать, в какую сторону направился отряд Целью этого похода было узнать, продолжает ли Кривонос со своими сорока тысячами человек осаждать Каменец или, оставив бесплодную осаду, пошел на помощь Хмельницкому, чтобы вместе с последним принять участие в решительной битве, потом надо было собрать сведения о том, что делают добруджские татары, — перешли ли они Днестр и присоединились ли к Кривоносу или стоят еще по ту сторону реки? Это были важные известия для польских войск, и главнокомандующие сами должны были бы постараться собрать их, но им, как людям неопытным, это не пришло в голову, и князь-воевода взял эту тяжелую заботу на себя. Если бы оказалось, что Кривонос бросил осаду Каменца и вместе с белгородскими и добруджскими татарами пошел к Хмельницкому, тогда нужно было как можно скорее ударить на него, пока он еще не соединился с ними. А между тем главнокомандующий, князь Доминик Заславский-Острожский, не торопился, и его ждали в лагере на второй или на третий день после отъезда Скшетуского. Он, очевидно, по своему обыкновению, пировал по пути, уходило самое удобное время для усмирения Хмельницкого, и князь Иеремия приходил в отчаяние при мысли, что если война будет продолжаться таким образом и дальше, то не только Кривонос и заднепровские татары успеют присоединиться к Хмельницкому, но и сам хан со всеми перекопскими, ногайскими и азовскими татарами. В лагере были получены известия, что хан уже перешел Днепр и с двухсоттысячной конницей безостановочно подвигается к западу, а князя Доминика все нет и нет.
Становилось очевидным, что войска, стоящие под Чолганским Камнем, должны будут меряться с войском, силою далеко превосходящим их, и что, в случае поражения главных военачальников, ничто уже не помешает врагу вторгнуться в самое сердце Польши — в Краков и Варшаву.
Кривонос был тем опаснее, что, в случае вступления польских войск в глубь Украины, он мог, идя к северу из-под Каменца на Константинов, расстроить им планы и поставить их между двух огней. Поэтому Скшетуский решил не только разузнать все о Кривоносе, но также и задержать его. Сознавая всю важность данного ему поручения, от исполнения которого отчасти зависела судьба целого войска, Скшетуский не щадил ни своей жизни, ни жизни своих солдат, но было бы безумием, если бы молодой рыцарь вздумал с пятью сотнями человек вступить в бой с сорокатысячным войском Кривоноса, к которому еще присоединились белгородские и добруджские татары. Скшетуский был слишком опытным воином, чтобы решиться на подобный безумный шаг, и знал, что в случае битвы отряд его будет уничтожен и через его труп и трупы его товарищей пройдет целая волна казакоа Он решил поэтому испробовать другие средства. Он распустил слух между своими солдатами, что они составляют передовой отряд страшного князя, этот же слух распространял он по всем хуторам, деревням и местечкам, через которые ему приходилось проезжать. Эта весть с быстротой молнии облетела Збруч, Сенотрич, Студеницу, Ушки, Калуенки, перешла через Днестр и полетела дальше, как бы гонимая ветром, до самого Каменца и Ягорлика. Повторяли ее и турецкие паши в Хотине, и запорожцы в Ямполе, и татары в Рашкове. Снова раздался знакомый крик ‘Ерема идет?’, от которого замирали сердца взбунтовавшегося народа, дрожавшего от ужаса и ожидавшего уже своей смерти
Никто не сомневался в справедливости этого известия. Военачальники ударят на Хмельницкого, а Ерема на Кривоноса, — это было в порядке вещей. Даже Кривонос поверил этому и опустил руки. Что ему делать? Двинуться на князя? Ведь под Константиновой дух у черни был совсем иной, да и силы больше, и тем не менее он был побит, уничтожен и едва спас свою жизнь. Кривонос был уверен, что его казаки будут отчаянно защищаться против любого войска Польши, против любого вождя, но при приближении Иеремии разлетятся, как стадо лебедей перед орлом, как степной ковыль от ветра. Ждать князя под Каменцем было бы еще хуже. Кривонос решил пойти на восток, к Браштавлю, обойти этого злого духа и соединиться с Хмельницким. Правда, он был уверен, что, делая такой крюк, не поспеет вовремя, но, по крайней мере, вовремя узнает об исходе дела и может подумать тогда о спасении.
Между тем прилетела новая весть, что Хмельницкий уже побит. Весть эту, как и все прежние, пустил Скшетуский В первую минуту несчастный атаман не знал, что делать.
Теперь он уже окончательно решил двинуться на восток, как можно дальше уйти в степи, — может быть, встретит там татар и скроется у них.
Но прежде всего он хотел удостовериться в справедливости слухов, он начал внимательно присматриваться к своим полковникам, думая найти между ними верного человека, который был бы готов на все и которого можно было бы послать на разведку. Однако выбор был слишком труден, охотников было очень мало, а необходимо было найти такого человека, который, если бы и попался в руки неприятеля, ни под какими пытками не выдал бы намерения Кривоноса.
Наконец Кривонос нашел.
Однажды ночью он позвал к себе Богуна и сказал ему:
— Слушай, дружище? На нас идет Ерема с великой силой — нам, несчастным, придется погибнуть.
— Я тоже слышал, это. Мы, батько, уж толковали об этом, только зачем же нам пропадать?
— Не выдержим. С кем-нибудь другим мы справились бы, но с Еремой — нет, наши молодцы боятся его.
— А я не боюсь. Я на Заднепровье, в Васильевке, уничтожил у него целый полк
— Я знаю, что ты не боишься его. Твоя молодецкая, казацкая слава не уступит его — княжеской, но, я не могу вступить с ним в бой, потому что казаки не захотят… Вспомни, как на раде они бросались на меня с кистенями и саблями, говоря, что я веду их на погибель.
— Так пойдем к Хмелю, там нам хватит и крови, и добычи.
— Говорят, что Хмель уже разбит.
— Я не верю этому. Хмель хитер как лиса и не ударит на ляхов без татар.
— Я тоже так думаю, но надо узнать наверное… Тогда мы обошли бы этого проклятого Ерему и присоединились бы к Хмельницкому. Но все это надо разузнать. Вот если бы нашелся такой человек, который не побоялся бы Еремы и отправился на разведку, я дал бы ему полную шапку червонцев.
— Я пойду, батько, но не червонцев искать, а славы молодецкой, казацкой!
— Ты после меня второй атаман и хочешь идти! Ты будешь и первым атаманом, потому что не боишься Еремы. Иди же, соколик, а потом проси чего хочешь. И знаешь, что я тебе скажу? Если бы ты не пошел, то я пошел бы сам, хотя мне и нельзя.
— Вам-то уж совсем нельзя, если бы вы ушли, батько, то казаки начали бы кричать, что вы спасаете свою Орлову, и рассыпались бы тогда по белу свету, а если я пойду, то они приободрятся.
— Сколько же тебе дать людей?
— Много я не возьму: с маленьким отрядом можно легче подкрасться или уйти, дайте мне пятьсот хороших молодцов, и я ручаюсь головой, что привезу вам самые достоверные известия
— Ну так поезжай сейчас. Каменце уж палят из пушек на радость и на спасение ляхам, а нам, невинным, на погибель и на смерть!
Богун ушел и начал готовиться в путь. Его молодцы, как это всегда бывало в подобных случаях, пили до бесчувствия, будем пить, ‘прежде чем нас приголубит смерть’, — говорили они, он тоже пил с ними, бесновался, а под конец велел выкатить бочку дегтю и, как был в шелку и бархате, окунулся в нее раз, другой и крикнул:
— Я теперь черен, как ночь, и глаза ляхов не увидят меня!
И, вывалявшись затем на персидских коврах, вскочил на коня и помчался, а за ним двинулись в ночной темноте верные его казаки, сопровождаемые криками: ‘На славу, на счастье!’
Скшетуский между тем дошел уже до Ермолинцев и, встретив там сопротивление, жестоко расправился с горожанами, объявив, что завтра придет князь Ерема: здесь он дал отдых усталым коням и воинам, потом, собрав своих товарищей на совет, сказал:
— До сих пор Бог помогал нам. Я замечаю по страху, который овладевает мужиками, что они принимают нас за передовой отряд и уверены, что за нами следует вся сила князя. Нам надо устроить так, чтобы они не догадались о нашем обмане, видя, что всюду ходит один и тот же отряд
— А долго мы будем разъезжать так? — спросил Заглоба.
— Пока не узнаем, что решил Кривонос.
— Ба! В таком случае мы, может быть, не поспеем в лагерь, к битве?
— Быть может! — ответил Скшетуский.
— Мне это очень неприятно, — ответил шляхтич. — Моя рука наловчилась было немного на мужичье под Константиновом, но ведь это такой пустяк, как муха для собаки, а теперь у меня руки чешутся.
— Здесь вам, быть может, придется сражаться больше, чем вы думаете, — внушительно ответил Скшетуский.
— Это каким образом? — спросил с некоторым беспокойством Заглоба.
— Мы в любой день можем наткнуться на неприятеля и, хотя мы здесь не затем, чтобы оружием преграждать ему путь, однако нам придется защищаться. Но вернемся к делу: нам надо захватить как можно больший район, чтобы о нас знали одновременно в нескольких местах, кое-где наказать непокорных, чтобы внушить страх, и всюду распространить слухи, что за нами идет князь, я думаю, что нам поэтому следует разделить отряд.
— Я тоже так думаю, — сказал Володыевский. — У них будет двоиться в глазах, и те, которые убегут к Кривоносу, будут говорить о сотнях тысяч.
— Господин поручик, вы здесь начальник и можете распоряжаться, — сказал Подбипента
— Я пойду на Зинков к Солодковцам, а если можно будет, то и дальше, — сказал Скшетуский. — Вы, господин наместник, пойдете прямо к Татарникам, ты, Миша, поедешь в Кунин, а господин Заглоба дойдет до Сбруча около Сатанова.
— Я? — спросил Заглоба.
— Да. Вы человек смышленый и ловкий, я думаю, что вы охотно возьмете на себя эту обязанность, а если нет, то четвертый отряд я поручу вахмистру Космачу.
— Да, вы ему поручите, только под моей командой! воскликнул Заглоба, которого вдруг осенила мысль, что он будет начальником отдельного отряда. — Если я спрашиваю, то только потому, что мне жаль расстаться с вами.
— А опытны ли вы в военном деле? — спросил Володыевский.
— Опытен ли я? Вас, я думаю, еще на свете не было, когда я командовал отрядами побольше этого. Я бы служил в войске и до сих пор, если бы не проклятый заплесневевший сухарь, который застрял у меня в горле на целых три года, так что я должен был ехать лечиться в Галату, я когда-нибудь подробно расскажу вам об этом путешествии, а теперь мне надо торопиться.
— Так поезжайте и распространяйте всюду слухи, что Хмельницкий побит и что князь миновал уже Проскуров, — сказал ему Скшетуский. — Не берите в плен первого попавшегося, но если встретите отряды из-под Каменца, то постарайтесь взять в плен таких людей, которые могли бы сообщить нам что-нибудь о Кривоносе, потому что те, которых мы уже захватили, дают разноречивые показания.
— Если бы самому Кривоносу пришла охота пуститься в путь, вот задал бы я ему перцу с имбирем. Не бойтесь, господа, я научу это мужичье не только петь, но и плясать.
— Через три дня мы снова соединимся в Ермолинцах, а теперь каждый путь едет своей дорогой, — сказал Скшетуский. — Прошу вас, господа, берегите людей.
— Через три дня в Ермолинцах, — повторили Заглоба, Володыевский и Подбипента.

Глава VI

Когда Заглоба остался один в отряде, ему сразу сделалось как-то не по себе, им даже овладел страх, и он многое бы дал за то, чтобы здесь был теперь Скшетуский, Володыевский или Подбипента, при которых он чувствовал себя в безопасности, — так слепо верил он в их мужество и находчивость.
Он был мрачен, ехал впереди своего отряда, подозрительно оглядываясь во все стороны и раздумывая об опасностях, могущих встретиться ему по пути, и ворчал:
— Все-таки было бы лучше, если бы здесь был кто-нибудь из них. Каждый должен заниматься тем, для чего его создал Бог, а эти трое, кажется, только и живут на войне. Им так же хорошо на войне, как другим за кружкой меда или как рыбам в воде. Война для них — забава. Животы у них легкие, но зато руки тяжелые. Скшетуского я уже видел в деле и знаю, каков он. Он так же быстро уничтожает людей, как монах шепчет молитвы, это ведь любимое его ремесло. Литвин, хотя сам не имеет головы на плечах и ищет трех чужих, тоже маху не даст, меньше всех я знаю этого маленького франтика, но и он, должно быть, порядочная оса, если судить по тому, что я видел под Константиновом и что мне рассказывал о нем Скшетуский. К счастью, он идет неподалеку от меня, и лучше всего будет, если я присоединюсь к нему. Пусть меня забодают мухи, если я знаю, куда надо идти
Заглоба почувствовал себя таким одиноким, что ему даже сделалось жаль самого себя.
— Да, да, — ворчал or — У каждого есть кто-нибудь, а у меня? Ни друга, ни отца, ни матери. Сирота я и только!
В эту минуту к нему подъехал вахмистр Космач.
— Господин командир, куда мы идем? — спросил он.
— Куда мы идем? — переспросил Заглоба.
Потом вдруг выпрямился в седле и покрутил ус
— К самому Каменцу, если будет на то моя воля! Понимаешь?!
Вахмистр поклонился и молча отъехал к своим рядам, не понимая, отчего командир рассердился на него, а Заглоба, грозно посмотрев еще раз на окрестности, успокоился и снова заворчал:
— Я позволю дать себе сто ударов палками по пяткам, если я пойду в Каменец. Тьфу, тьфу! Если бы при мне был кто-нибудь из них, то я был бы смелее. Ну что я буду делать с этой сотней людей? Я предпочел бы лучше быть теперь один, тогда, по крайней мере, можно было бы придумать какой-нибудь фортель. А теперь нас слишком много, чтобы пускаться на хитрость, и слишком мало, чтобы защищаться. И пришла же в голову Скшетускому такая неудачная мысль разделить отряд И куда я пойду? Я знаю, что осталось за мной, но кто знает, что впереди? Кто поручится, что эти дьяволы не устроили какой-нибудь западни? Кривонос и Богун! Хорошая пара, нечего сказать, чтоб их черт побрал! Боже, спаси меня хотя бы от Богуна Скшетуский желает с ним встретиться — услышь же его, Господи! Я, как приятель, от души желаю ему этого. Аминь!.. Я дойду до Збруча и вернусь в Ермолинцы, а известий привезу им больше даже, чем они сами хотят. Это-то не трудно. Космач снова подъехал к нему.
— Господин начальник, за холмом видны какие-то всадники, — сказал он.
— Пускай едут к чертям! Где они? Где?
— Вот там, за горой. Я видел знамена.
— Войско?
— Кажется, войско.
— А, чтоб их собаки загрызли! Много их?
— Неизвестно, потому что они еще далеко. Нам надо укрыться за этими скалами, а когда они будут проезжать, неожиданно напасть на них А если их много, то Володыевский недалеко — услышит выстрелы и прискачет на помощь.
Заглоба вдруг сделался храбрым. Быть может, ему придало мужества отчаяние, а может, и то, что Володыевский был недалеко, он взмахнул обнаженной саблей и, отважно заворочав глазами, крикнул:
— Спрятаться за скалы! Мы неожиданно набросимся на них и покажем этим негодяям…
Опытные княжеские солдаты повернули с места за скалы и в одно мгновение стали в боевом порядке, готовые к неожиданному нападению.
Прошел час, наконец послышались приближающиеся звуки человеческих голосов и Юxo веселых песен, а через минуту до слуха скрывающихся долетели звуки скрипки, дудок и бубнов. Вахмистр снова подъехал к Заглобе и сказал:
— Это не войско, господин начальник, а свадьба
— Свадьба? — сказал Заглоба. — Ну, пусть они подождут, я им сейчас заиграю!
Сказав это, он пришпорил коня, за ним выехали и солдаты и стали все в ряд.
— За мной! — крикнул грозно Заглоба.
Вся линия тронулась рысью, потом галопом и, окружив скалу, остановилась вдруг перед толпой испуганных и встревоженных людей.
— Стой! Стой! — кричали с обеих сторон.
Это действительно была мужицкая свадьба. Впереди ехали верхом теорбанист, скрипач и два ‘довбыша’, все они были уже навеселе и с азартом наигрывали плясовую. За ниш ехала невеста, в темном жупане и с распущенными по плечам волосами. Ее окружали ‘дружки’ с венками в руках, распевавшие песни, все девушки сидели на лошадях верхом, по-мужски, украшенные полевыми цветами, издали казалось, что это отряд казаков.
Во втором ряду ехал жених, также окруженный шаферами с венками на длинных, точно пики, палках, шествие замыкали родители новобрачных и гости, все верхом, на легких, выложенных соломой телегах везли бочки с медом, пивом и водкой, которые соблазнительно булькали от езды по неровной, каменистой почве.
— Стой! Стой! — кричали с обеих сторон.
Свадебный поезд переполошился, девушки подняли страшный крик и бросились назад, а крестьяне и шаферы выскочили вперед, чтобы своею грудью защитить женщин от неожиданного нападения.
Заглоба наскочил на них и, размахивая саблей перед самым носом испуганных мужиков, кричал:
— Ах вы, собачьи дети, мятежники! Вам захотелось бунта! Идете к Кривоносу, негодяи! Ездите шпионить! Загораживаете дорогу войскам! Подымаете руку на шляхту! Задам я вам, подлые души! Велю вздернуть вас на дыбы и посадить на кол, шельмы и басурмане! Теперь вы поплатитесь за все ваши преступления.
Старый и седой как лунь сват соскочил с коня, подошел к Заглобе и, схватив его за стремя, кланяясь в пояс, начал умолять его:
— Смилуйся, рыцарь, не губи бедных людей. Бог свидетель, что мы невинны! Мы идем не бунтовать, мы из церкви, из Гусятина, где венчали кузнеца Дмитрия с дочкой бондаря, Ксенией. Мы со свадьбой, с караваем.
— Это — невинные люди, — шепнул вахмистр.
— Прочь! Это — шельмы! Они пришли от Кривоноса! — кричал Заглоба.
— А чтоб его разорвало! — воскликнул старик. — Мы его и в глаза не видели. Смилуйся, вельможный пан! Мы никому не делаем зла, позволь нам пройти.
— Пойдете на веревке в Ермолинцы!
— Пойдем, куда прикажешь! Вам приказывать, нам слушать. Только окажите нам милость, прикажите солдатам не делать нам зла, а сами простите нам, мужикам, — бьем вам челом, выпейте с нами за здоровье молодых! Выпейте, ваша милость, на радость простым людям, как велит Бог и Евангелие.
— Только не думайте, что если я выпью, то отпущу вас, — сурово сказал Заглоба.
— Нет! — радостно вскрикнул старик, — Мы и не думаем этого! Эй, музыкант! крикнул он. — Поиграйте-ка для ясного лыцаря, он добрый, и вы, молодцы, сбегайте за сладким медом для ясного лыцаря: он не обидит бедных людей. Скорей, молодцы, скорей! Спасибо вам!
Молодцы кинулись со всех ног к бочкам, тем временем загудели бубны, запищали скрипки, дед надул щеки и начал играть на дудке, шаферы замахали венками, а солдаты стали подходить ближе, покручивая усы, усмехаясь и поглядывая на женщин, выглядывавших из-за плеч мужчин. Снова раздались крики, страх прошел, кое-где даже раздавались крики ‘ура!’.
Но лицо Заглобы прояснилось не сразу, даже когда ему подали кружку, он все еще продолжал ворчать: ‘А, шельмы, негодяи!’ Он уже приложил губы к кружке, но брови его все еще хмурились, наконец, подняв голову, щуря глаза и причмокивая губами, он начал смаковать питье, вдруг на лице его выразилось удивление и даже негодование.
— Боже, что за времена! — пробормотал он. — Хамы пьют такой мед! Боже, Ты видишь это и молчишь!
И, сказав это, он нагнул кружку и осушил ее до дна.
А ободрившиеся тем временем поезжане стали уже всей толпой просить его не делать им зла и отпустить. С ними подошла и молодая, Ксения, испуганная, дрожащая, со слезами на глазах, покрасневшая и прелестная, как зорька.
Приблизившись, она сложила руки и стала просить:
— Помилуйте, пане!
И начала целовать желтые сапоги Заглобы.
Сердце шляхтича растаяло, как воск, и, распустив кожаный пояс, он начал рыться в нем, достал последние уцелевшие червонцы из тех, которые ему дал еще князь, и сказал, обращаясь к Ксении:
— Вот тебе! Да благослови тебя Бог, как и всякую невинную душу!
От волнения он не мог говорить дальше, так как эта стройная, чернобровая Ксения напомнила ему княжну, которую Заглоба любил по-своему. ‘Где-то она теперь, бедняжка? Да хранят ее ангелы небесные!’ — подумал он и так расчувствовался, что готов был с каждым обниматься и брататься.
А поезжане, увидев это, начали кричать от радости, петь, толпиться около него и целовать его одежды.
— Он добрый! — кричала толпа. — Золотой лях! Червонцы дает, зла не делает, добрый пан! На славу ему, на счастье!
Скрипач даже трясся, выделывая коленца, у гудочника чуть не вылезали на лоб глаза, а ‘довбыши’ гремели до усталости Старый бондарь, до сих пор трусивший, выступил теперь вперед и вместе со своей женой, бондарихой, и старой кузнечихой, матерью молодого, начал кланяться в пояс Заглобе и приглашать его. на свадьбу в хутор, говоря, что он окажет им этим большую честь и принесет счастье новобрачным, за ними кланялся и молодой, и чернобровая Ксения, которая хоть была, простая девушка, но сразу поняла, что ее просьба значит больше всех. А шаферы кричали, что хутор совсем близко, что им не придется сворачивать с дороги, что старый бондарь богат и выкатит бочку такого меду, что просто прелесть. Заглоба взглянул на своих солдат они только шевелили усами, предвкушая радость выпивки и танцев, и хотя они не смели просить заехать, но Заглоба сжалился над ними, и через несколько минут все уже ехали на хутор.
Хутор действительно оказался недалеко. Старый бондарь был богат, а потому свадьба была шумная, все сильно подвыпили, а Заглоба так разошелся, что всюду был первым.
Начались старинные свадебные обряды. Старые бабы увели Ксению в каморку и заперлись с нею, они долго пробыли там, наконец вышли и объявили, что молодица чиста как. голубка, как лилия. В толпе начались радостные крики: ‘На славу, на счастье!’ Женщины начали хлопать в ладоши и кричать: ‘А, что, не говорили мы?’, а парубки притоптывали ногами, отплясывая с кружками меду в руках, который и выпивали ‘на славу’ перед дверьми каморки. Танцевал и Заглоба, отличив только свое шляхетское происхождение тем, что выпил перед дверьми каморки не кварту меду, а полгарнца. Потом бондарь с бондарихой и кузнечихой ввели в каморку молодого Дмитрия, а так как у него не было отца, то начали просить Заглобу, чтобы он заступил его место, тот согласился и пошел с другими. В избе немного утихло, только солдаты, пившие на дворе перед хатой, шумели, кричали и стреляли из пистолетов. Но настоящее веселье и радость начались только тогда, когда родители снова появились в избе.
Старый бондарь от радости обнимал кузнечиху, а парубки подходили к бондарихе и кланялись ей в ноги, женщины хвалили ее, что она так уберегла дочку. В конце концов Заглоба пустился с ней в пляс. Они стали друг против друга, он начал прищелкивать пальцами, плясать вприсядку и так подскакивал и бил каблуками об пол, что от него летели щепки, и пот ручьями катился с танцующих. За ними последовали и другие, кто мог — в избе, кто не мог — во дворе. Бондарь выкатывал все новые и новые бочки меду. Наконец все высыпали на двор, зажгли костры из сухих прутьев, так как была уже ночь, веселье перешло в мертвецкое пьянство, солдаты палили из мушкетов и пистолетов, точно во время битвы.
Заглоба, красный, потный и еле державшйся на ногах, забыл, где он и что с ним. Он, как в тумане, видел чьи-то лица, но не смог бы ответить, если бы даже его посадили на кол, чьи они. Он помнил только, что он на свадьбе, но на чьей? Должно быть, Скшетуского с княжной! Мысль эта показалась ему наиболее правдоподобной, так укрепилась в его голове и так преисполнила его радостью, что он начал кричать, как помешанный:
— Виват! — и осушал все новые и новые бокалы. — За твое здоровье, брат! За здоровье нашего князя! За успех во всем! Дай Бог, чтобы миновали эти бедствия для родины!
Он залился слезами и, идя к бочке, спотыкался о многочисленные неподвижные тела, усеявшие землю, как поле битвы.
— Боже! — воскликнул Заглоба. — Нет уж больше мужества в этой Польше Умеет пить один только Лащ, да другой Заглоба, а остальные… Боже, Боже!
Он печально поднял глаза к небу. Ему вдруг показалось, что звезды не сияют на небесном своде золотыми точками, а одни будто дрожат, точно хотят оторваться, другие — кружатся, третьи — пляшут казачка, это страшно удивило Заглобу, который произнес в изумлении:
— Неужели во всей вселенной не пьян только я?
Но вдруг и земля, как и звезды, закружилась в бешеном вихре пляски, и Заглоба растянулся во всю длину.
Он вскоре заснул, и ему начали сниться страшные сны. Ему казалось, что какие-то чудовища уселись ему на грудь, давят его и связывают ему руки и ноги. Он слышал также крики и выстрелы, яркий свет больно резал ему глаза. Он хотел проснуться, открыть глаза и не мог. Он чувствовал, что с ним творится что-то странное, что голова его свешивается назад как будто его несут за руки и за ноги… Им овладел страх, ему было скверно, очень скверно и тяжело. К нему мало-помалу возвращалось сознание, но странное дело: он чувствовал такую слабость, какой никогда не испытывал в жизни.
Он еще раз попробовал шевельнуться, а когда это ему не удалось, он уже окончательно проснулся и открыл глаза.
Взор его встретил пару глаз, которые жадно впились в него. Черные как уголь, глаза эти так зловеще смотрели на него, что Заглоба, окончательно пришедший в себя, подумал сперва, что это смотрит сам дьявол, он снова зажмурил глаза и быстро открыл их. А глаза по-прежнему упорно смотрели на него, и лицо показалось знакомым… Вдруг Заглоба вздрогнул, у него выступил холодный пот, по телу забегали мурашки.
Он узнал лицо Богуна.

Глава VII

Заглоба лежал, привязанный к собственной сабле, в той самой избе, в которой была свадьба, страшный атаман сидел на скамье и тешил свои глаза испугом пленника.
— Добрый вечер! — сказал он, увидев открытые глаза своей жертвы.
Заглоба ничего не ответил, но в одно мгновение так протрезвился, будто никогда не брал в рот ни капли вина, только почувствовал, как по всему телу, с ног до головы, пробежали мурашки, а мозг застыл. Говорят, что утопающий в последнюю минуту видит всю свою прошлую жизнь, — то же было и с Заглобой, в голове которого пронеслась мысль: ‘Ну и задаст же он мне трепку!’
А атаман повторил спокойным голосом:
— Добрый вечер!
‘Брр! — подумал Заглоба. — Я предпочел бы лучше, чтобы он впал в бешенство’.
— Вы не узнаете меня?
— Челом, челом вам! Как ваше здоровье?
— Ничего. А о вашем я уж сам позабочусь.
— Не просил я у Бога такого доктора и сомневаюсь, чтобы твои лекарства помогли, но — да будет воля Божия!
— Но ведь ты лечил меня, а теперь я отблагодарю тебя. Мы — старые друзья. Помнишь, как ты обвязывал мне голову в Разлогах?
Глаза Богуна засверкали, как два угля, и страшная улыбка искривила его губы.
— Помню, — ответил Заглоба, — что я мог бы тогда пырнуть тебя ножом, но не сделал этого.
— Да разве я пырнул тебя? Или собираюсь пырнуть? Ведь ты же мой друг, я буду беречь тебя как зеницу ока.
— Я всегда говорил, что ты благородный рыцарь, — сказал Заглоба, делая вид, что принимает слова Богуна за чистую монету, но одновременно с этим в голове его мелькнула другая мысль: ‘Видно, он приготовил для меня что-нибудь особенное, я не умру попросту’.
— Ты хорошо сказал, — продолжал Богун, — ты тоже благородный рыцарь, мы ведь искали друг друга и вот нашли.
— Правду говоря, я совсем не искал тебя, но спасибо на добром слове.
— Скоро ты еще лучше поблагодаришь меня, и я поблагодарю тебя за то, что ты привез мне княжну из Разлог в Бар. Я нашел ее там и вот теперь пригласил бы тебя на свадьбу, но нельзя ее справить сегодня или завтра, так как теперь война, а ты человек старый, может, не доживешь до конца.
Заглоба, несмотря на свое ужасное положение, насторожил уши.
— На свадьбу? — пробормотал он.
— А что ты думал? — сказал Богун. — Мужик я, что ли, неволить ее без попа, или же у меня не хватит денег, чтобы венчаться в Киеве? Ты ведь привез ее в Бар не для мужика, а для атамана, для гетмана…
‘Славно!’ — подумал Заглоба.
Потом, повернув голову к Богуну, сказал:
— Прикажи развязать меня.
— Полежи, полежи! Скоро поедем, а ты человек старый, тебе надо отдохнуть перед дорогой.
— Куда ты хочешь везти меня?
— Ты мой приятель, и я свезу тебя к другому моему приятелю, к Кривоносу. Мы оба позаботимся, чтобы тебе там было хорошо.
— Будет мне там тепло! — пробормотал шляхтич, и по спине его снова забегали мурашки.
Он начал говорить:
— Я знаю, что ты сердит на меня, но напрасно, видит Бог, напрасно! Мы жили вместе в Чигорине и распили с тобой не один бочонок меду, я любил тебя, как отец, за твою рыцарскую удаль, равной которой не найти во всей Украине Разве я становился у тебя на дороге? Если бы я тогда не поехал с тобою в Разлоги, то мы до сих пор жили бы в дружбе, а из-за чего же я ехал, как не из-за привязанности к тебе? И если бы ты не взбесился и не убил бы тех несчастных людей, то, видит Бог, я не стал бы тебе поперек дороги. Зачем мне мешаться в чужие дела. Я хотел бы, чтобы девушка эта досталась тебе, а не кому-нибудь другому. Но после твоего татарского нападения во мне заговорила совесть, — ведь это шляхетский дом. Ты сам не поступил бы иначе. Ведь я с большей пользой для себя мог бы отправить тебя на дот свет, но я не сделал этого. Почему? Потому что я шляхтич и мне было стыдно поступить так. Постыдись и ты, я ведь знаю, что бы будешь издеваться надо мною. Девушка уже и так в твоих руках, чего ж ты хочешь от меня? Разве я не берег ее пуще глаза для твоего же добра? Если ты не обидел ее, значит, и у тебя есть рыцарская честь и совесть. Но неужели ты подашь ей руку, обагренную моей кровью? Как ты ей скажешь, что замучил человека, который провел ее сквозь толпы черни и татар? Постыдись и освободи меня из неволи, в которую ты взял меня изменой. Ты молод и не знаешь, что может случиться с тобой, а за мою смерть Бог накажет тебя в том, что тебе дороже всего! Богун встал со скамьи, бледный от бешенства, и, подойдя к Заглобе, проговорил глухим от злости голосом:
— Ах ты, свинья поганая, да я с тебя велю три шкуры содрать, на медленно огне изжарю, к стене приколочу, разорву в клочья!
И в припадке безумия схватился за висевший у пояса нож, сжал судорожно в кулаке рукоятку — и вот уже острие сверкнуло у Заглобы перед глазами, но атаман сдержал себя, сунул нож обратно в ножны и крикнул:
— Эй, ребята}
Шестеро запорожцев вбежали в горницу.
— Взять это ляшское падло и в хлев кинуть. И чтоб глаз не спускали!
Казаки подхватили Заглобу, двое за руки и за ноги, третий — сзади — за волосы, и, вытащив из горницы, пронесли через весь майдан и бросили на навозную кучу в стоящем поодаль хлеве. После чего дверь закрылась и узника окружила кромешная темнота — лишь в щели между бревнами да сквозь дыры в соломенной крыше кое-где сочился слабый ночной свет. Через минуту глаза Заглобы привыкли ко мраку. Он огляделся вокруг и увидел, что в хлеву нет ни свиней, ни казаков. Голоса последних, впрочем, явственно доносились из-за всех четырех стен. Видно, хлев был плотно обставлен стражей, и. тем не менее Заглоба вздохнул облегченно.
Прежде всего он был жив. Когда Богун сверкнул над ним ножом, он ни на секунду не усомнился, что настал его последний час, и препоручал уже душу Богу, в чрезвычайном, правда, страхе. Однако, видно, Богун приуготовил ему смерть поизощреннее. Он не только отомстить жаждал, но и насладиться мщением тому, кто возлюбленную у него отнял, бросил тень на его молодецкую славу, а самого его выставил на посмешище, спеленав, как младенца. Весьма печальная перспектива открывалась перед Заглобой, но покамест он утешался мыслью, что еще жив, что, вероятно, его поведут к Кривоносу и лишь там подвергнут пыткам, — а стало быть, впереди у него еще дня два, а то и побольше, пока же он лежит себе одинешенек в хлеву и может в ночной тишине какой-нибудь фортель придумать.
То была единственная хорошая сторона дела, но когда Заглоба о дурных подумал, мурашки снова забегали у него по телу.
Фортели!..
— Кабы в этом хлеву кабан или свинья валялись, — бормотал Заглоба, — им куда было б легче — небось бы к собственной сабле вязать их никто не подумал. Скрути так самого Соломона, и тот не мудрей своих штанов окажется или моей подметки. Господи, за что мне такое наказанье! Изо всех, кто живет на свете, я с одним этим злодеем меньше всего мечтал повстречаться — и на тебе, привалило счастье: как раз его-то и встретил. Ох, и выделает он мою шкуру — помягче лучшего сукна. Попадись я к кому другому — тотчас бы объявил, что пристаю к смуте, а потом бы дал деру. Но и другой навряд ли б поверил, а об этом и говорить не стоит! Ой, недаром сердце в пятки уходит. Черт меня сюда принес — о Господи, ни рукой шевельнуть, ни ногою… О Боже! Боже!
Однако минуту спустя Заглоба подумал, что, имея руки-ноги свободными, легче было бы измыслить какой-нибудь фортель. А что если все-таки попытаться? Только бы вытащить из-под колен саблю, а там дело пойдет проще. Но как ее вытащить? Перевернулся на бок — без толку… И тогда он погрузился в раздумье.
А подумав, начал раскачиваться на собственном хребте все быстрей да быстрей и с каждым движением перемещался вперед на полдюйма. Ему стало жарко, чуприна взмокла хуже, чем в пляске, временами он останавливался, чтобы передохнуть или когда ему чудилось, кто-то идет к двери, и снова начинал с новым пылом, пока наконец не уперся, в стену.
Тогда он стал действовать по-другому: не на хребте качаться, а перекатываться с боку на бок, сабля при этом всякий раз кончиком легонько ударялась об стену и понемногу высовывалась из-под колен, а рукоять тянула ее вниз, к земле.
Запрыгало сердце в груди у Заглобы: он увидел, что этот путь может привести к желанной цели.
И продолжал усердно трудиться, стараясь ударять в стену как можно тише и лишь тогда, когда шум ударов заглушался беседой казаков. Но вот конец ножен оказался меж локтем и коленом, дальше вытолкнуть саблю, качайся не качайся, было невозможно.
Да, но зато с другой стороны уже торчала значительная ее часть, притом гораздо более увесистая благодаря рукояти.
На рукояти был крестик, как обычно на подобного рода саблях. На него-то Заглоба и возлагал надежду.
Опять принялся он раскачиваться, но на сей раз с таким расчетом, чтобы повернуться к стене ногами. И повернулся, и стал продвигаться вдоль стены. Сабля еще оставалась под коленями и между локтями, но рукоять все время задевала о неровности земли, наконец крестик поосновательней зацепился — Заглоба качнулся в последний раз, и на мгновенье радость пригвоздила его к месту.
Сабля выскользнула целиком.
Теперь руки были свободны, и хотя кисти оставались связанными, шляхтич сумел ухватить саблю. Придерживая ножны ступнями, он вытащил клинок.
Разрезать путы на ногах было делом одной минуты.
Сложнее было с руками. Заглобе пришлось положить саблю на кучу навоза, тупеем вниз, острием кверху, и тереть веревки о лезвие, покуда они не перетерлись и не лопнули.
Проделав это, Заглоба оказался не только свободен от пут, но и вооружен.
Облегченно вздохнув, он перекрестился и стал благодарить Бога.
Но от избавленья от пут до освобождения из Богуновых рук еще очень далеко было.
‘Что же дальше’? — спросил себя Заглоба.
И не нашел ответа. Хлев окружен казаками, всего их там не менее сотни: мыши не проскользнуть незамеченной, не то что такому толстяку, как Заглоба.
‘Видно, никуда я уже не гожусь, — сказал он яро себя, — все мое остроумие годится разве только на смазку сапог, да и то у венгерца на ярмарке можно купить гораздо лучшую мазь. Если Бог не надоумит меня, то я попаду воронам на жаркое, а если надоумит, то я обещаю сохранять целомудрие, как Лонгин Подбипента’.
Громкий разговор казаков за стеной прервал его дальнейшие размышления, Заглоба подскочил к стене и приложил ухо к щели между бревнами, через которую совершенно ясно слышались все слова.
— А куда мы пойдем отсюда, батько Овсивуй? — спрашивал один голос.
— Не знаю, должно быть, к Каменцу, — отвечал другой.
— Но кони еле волочат ноги, они не дойдут.
— Мы оттого и остановились, к утру отдохнут.
Наступило минутное молчание, потом первый голос спросил тише:
— А мне кажется, батько, что атаман из-под Каменца пойдет за Ямполь.
Заглоба затаил даже дыхание.
— Молчи, если тебе дорога жизнь! — прозвучал ответ.
Опять наступило молчание, доносился только шепот из-за других стен.
— Всюду стерегут! — проворчал Заглоба и направился к противоположной стене.
Он услышал фырканье лошадей, жевавших овес, очевидно, стоявших у самой стены, а казаки лежали на земле, так как голоса доносились снизу.
— Эх! — сказал один. — Мы ехали сюда, не успев ни отдохнуть, ни поесть, ни покормить лошадей, для того только, чтоб попасть на кол в обоз Еремы.
— Верно ли, что он здесь?
— Люди, бежавшие из Ермолинец, видели его вот так, как я тебя. Просто ужас, что говорят, будто он ростом с сосну, во лбу две головни, а вместо коня под ним какое-то чудовище.
— Господи помилуй!
— Нам взять бы этого ляха с его солдатами, да и бежать!
— Как бежать? Кони и так чуть дышат.
— Плохо, братцы! Если бы я был атаманом, то свернул бы этому ляху голову, а сам бы хоть пешком пошел к Каменцу.
— Мы возьмем его с собой в Каменец. Там наши атаманы позабавятся еще с ним.
— Прежде позабавятся с вами черти! — бормотал Заглоба.
Несмотря на весь свой страх перед Богуном, а может быть, и вследствие его, Заглоба поклялся, что не дастся в руки живым. Он освободился от веревок, в руках у него сабля — значит, он будет защищаться. Зарубят — так зарубят, но живым не возьмут.
Фырканье и ржание лошадей, очевидно страшно измученных, заглушило дальнейший разговор, а Ззглобу навело на мысль. ‘Вот если бы я мог незаметно пробраться и вскочить на лошадь! — думал он. — Ночь темна, и прежде чем они заметили бы, что случилось, я скрылся бы с глаз В этих ярах и лощинах трудно найти и днем, при свете, а ночью уж и подавно. Боже, помоги мне придумать что-нибудь!’
Но это было дело нелегкое. Для этого надо было бы высадить стену, что мог сделать один только Подбипента, или же подкопаться под нее, как лисица, но и тогда, наверное, казаки услыхали бы и схватили беглеца за шиворот, прежде чем он успел бы вскочить на седло.
В голове Заглобы теснились тысячи дум, но именно потому, что их было тысячи, ни одна из них не представлялась ему совершенно ясно. ‘Придется, должно быть, поплатиться своей шкурой!’ — подумал он и направился к третьей стене.
Вдруг он ударился головой обо что-то твердое и пощупал: это оказалось лесенкой. Хлев, как видно, был не для свиней, а для коров, а наверху, под крышей, был устроен склад для сена и соломы. Заглоба, недолго думая, полез наверх. Потом, сев и отдохнув, начал постепенно втягивать за собой лесенку.
‘Ну вот я и в крепости! — проворчал он. — Если даже они найдут другую лестницу, то все-таки не скоро доберутся сюда, а если я не разрублю первую же башку, которая сунется ко мне, то я позволю выкоптить себя! О, черт! — проговорил он вдруг. — Да они, в самом деле, могут не только выкоптить меня, но даже сжарить и вытопить из меня сало. Ну, пусть их! Захотят сжечь хлев — пусть! Тем более не дамся им живым, а мне все равно, склюют ли меня вороны сырым или жареным. Лишь бы только вырваться из этих разбойничьих рук, а об остальном я не беспокоюсь — надеюсь, что как-нибудь обойдется все это’.
Заглоба, как всегда, быстро переходил от отчаяния к надежде. Он неожиданно почувствовал такое спокойствие, как будто находился уже в лагере князя Иеремии. Однако положение его немногим улучшилось. Он сидел на чердаке и, имея в руках саблю, мог, правда, долго защищать к себе доступ, но это было все. От чердака до освобождения было еще очень далеко.
‘Ну, как-нибудь обойдется!’ — прошептал Заглоба и, подойдя к крыше, начал тихонько разбирать ее, чтобы сделать в ней отверстие.
Это было нетрудно, так как казаки все время разговаривали между собою, чтобы как-нибудь развлечься от скуки во время стражи, к тому же поднялся довольно сильный ветер, заглушавший своим шумом шелест отрываемой соломы
Через несколько времени дыра была уже готова. Заглоба просунул в нее голову и начал оглядываться кругом.
Ночь кончалась, и на востоке уже занималась заря, при бледном свете которой Заглоба увидел весь двор, заполненный лошадьми, около хаты лежал ряд спящих казаков, дальше находился колодец, в котором отсвечивала вода, а возле него — снова ряд людей и несколько казаков, прохаживающихся вдоль этого ряда с обнаженными саблями.
‘Это связаны мои люди. — проворчал шляхтич. — Ба! — прибавил он через минуту. — Если бы они были мои, но ведь они князя Иеремии. Славный я вождь, нечего сказать! Завел их прямо в пасть зверю! Стыдно будет показаться на глаза, если Бог поможет мне уйти отсюда! А все из-за чего? Из-за амуров и водки! Какое мне было дело до того, что женятся какие-то хамы? Для меня так же интересна зга свадьба, как и собачья. Нет, я отказываюсь от этого изменника меда, который бросается в ноги, а не в голову. Все зло на свете происходит от пьянства, потому что если бы напали на нас в трезвом виде, то я несомненно, одержал бы победу и сам бы запер в хлев Богуна’.
И взор Заглобы снова упал на хату, в которой спал атаман, и остановился на ее дверях.
— Спи, спи, злодей! — бормотал он. — Спи! Пусть тебе приснится, что черти сдирают с тебя шкуру, это не минует тебя Ты хотел истыкать меня ножом, но попробуй-ка влезть теперь ко мне, я так истыкаю твою шкуру, что вряд ли она будет годна собакам на сапоги. Ах, если бы я мог вырваться отсюда, если б только мог! Но как?
Действительно, задача эта была почти неразрешима. Весь двор был так наполнен людьми и лошадьми, что если б даже, ему и удалось выбраться из хлева и вскочить на одну из лошадей, которые стояли туг же, около хлева, то он не успел бы даже добраться до ворот, а уж о том, чтобы вырваться за ворота, нечего было и думать.
Ему, однако, казалось, что главная часть его задачи уже решена: он не был связан, имел в руках саблю и сидел под крышей, точно в крепости.
‘Тьфу, черт! — думал он. Неужели я для того только освободился от веревок, чтобы повеситься на них?’
И в голове его снова завертелись мысли, но их была такая масса, что нельзя было выбрать ни одной.
Между тем рассветало все больше и больше. Предметы, начали выступать из мрака, а крыша хаты словно покрылась серебром. Заглоба мог уже отчетливо разглядеть отдельные группы людей, он увидел красные мундиры своих солдат, лежавших у колодца, и бараньи кожухи, под которыми спали казаки у хаты.
Вдруг из ряда спящих поднялась какая-то фигура и медленно пошла через двор, останавливаясь то тут, то там около людей и лошадей, поговорила немного с казаками, караулившими пленников, и наконец подошла к хлеву. Заглоба думал сначала, что это Богун, так как заметил, что караульные говорили с ним, как подчиненные с начальником.
‘Вот если бы у меня теперь было в руках ружье, полетел бы ты вверх тормашками’, — пробормотал Заглоба.
В эту минуту человек этот поднял голову вверх, и на лицо его упал утренний свет это был не Богун, а сотник Голода, которого Заглоба тотчас же узнал, так как был знаком с ним еще в Чигирине, когда водил компанию с Богуном.
— Хлопцы, — сказал Голода, — вы не спите?
— Нет, батько, хоть и хочется спать. Пора бы сменить нас.
— Сейчас сменят. А вражий сын не ушел?
— Какое там, разве только отдал душу, он даже не двигается
— О, это хитрая лиса! Посмотрите-ка, что с ним.
— Сейчас! — ответило несколько молодцов, подходя к дверям хлева.
— Да заодно сбросьте и сено. Надо вытереть лошадей! С восходом солнца двинемся в путь.
— Хорошо, батько!
Заглоба поспешно бросил свой наблюдательный пункт и притаился на сеновале. Одновременно с этим он услышал скрип двери и шелест соломы под ногами казаков. Сердце его стучало, как молот, а рука сжимала рукоять сабли, он давал в душе обещания, что скорей позволит сжечь себя вместе с хлевом или разрубить на куски, чем отдастся живым. Он ожидал, что вот-вот казаки поднимут страшный крик, но ошибся. Он слышал, как они все торопливее и торопливее ходили по хлеву, наконец отозвался какой-то голос:
— Что за черт! Не могу найти его! Мы ведь бросили его сюда.
— Уж не оборотень ли это! Высеки огня, Василий, а то тут темно, как в лесу.
Наступило молчание. Василий, очевидно, искал трут и огниво, а другой казак начал потихоньку звать:
— Шляхтич, отзовись!
— Поцелуй пса в ухо! — пробормотал Заглоба.
Послышался звук огнива о кремень, затем посыпался сноп искр, осветивших на минуту темную внутренность хлева и головы казаков, потом опять воцарилась темнота.
— Нет его! Нет! — послышались тревожные голоса.
Один из казаков бросился к дверям.
— Батько Голода! Батько Голода!
— Что такое? — спросил сотник, показываясь в дверях
— Нет ляха!
— Как нет?
— Провалился сквозь землю! Нет его нигде! О, Господи помилуй! Мы и огонь зажигали — нет его!
— Не может быть! Ой, достанется вам от атамана! Убежал он, что ли? Заспались?
— Нет, батько, мы не спали. Из хлева он не мот выйти.
— Тише, не будить атамана! Если он не ушел, то должен быть здесь. А вы везде искали его?
— Везде.
— А на сеновале?
— Как же он мог влезть туда, если он был связан?
— Дурак! Если б он не развязался, то был бы здесь. Поискать его на сеновале! Высечь огня!..
Снова посыпались искры. Известие это сейчас же облетело всю стражу. В хлеву началась толкотня, какая обыкновенно происходит, когда случится что-нибудь неожиданное: слышались быстрые шаги, торопливые вопросы и ответы. Раздавались всевозможные советы.
— На сеновал! На сеновал!
— Смотри снаружи!
— Не будить атамана! Будет беда!
— Лестницы нет!
— Принести другую.
— Нигде нет!
— Сбегай в избу, нет ли там.
— О, лях проклятый!
— Надо лезть на крышу!
— Нельзя. Она выступает и обшита досками.
— Принести пики — мы по ним поднимемся наверх! А, собака! Втащил наверх и лестницу!
— Принести пики! — загремел голос Голоды.
Казаки бросились за пиками, а остальные стали заглядывать! на сеновал. Сквозь открытые двери проникал бледный утренний! свет, слабо освещая четырехугольное отверстие сеновала.
Снизу раздались отдельные голоса.
— Ну, пане шляхтич! Спусти лестницу и слезай! Все равно не уйдешь! Зачем утруждать людей? Слезай, слезай!
Тишина.
— Ты человек умный! Ведь если бы это помогло тебе, то ты сидел бы там, но ты ведь слезешь добровольно! Ты добрый!
Тишина.
— Слезай! А не то мы сдерем с тебя шкуру и бросим лицом в навоз!
Но Заглоба оставался глух ко всем угрозам и похвалам, и сидел в темноте, точно барсук в своей норе, приготовляясь к отчаянной борьбе. Он только сильнее сжимал свою саблю, сопел и шептал про себя молитву.
Между тем принесли пики, связали их по три вместе и поставили острием вверх Заглобе пришла было в голову мысль схватить их и втянуть вверх, но он сообразил, что крыша может оказаться чересчур низкой и ему не удастся совершенно втянуть их.
Весь хлев тем временем наполнился казаками: одни светили лучинами, другие нанесли всевозможных решеток от возов, дубин и прочего, но так как все это было коротко, то они наскоро связывали их ремнями, поскольку по пикам трудно было взобраться. Однако нашлись охотники.
— Я пойду! — отозвалось несколько голосов.
— Подождите, пока свяжут лестницу! — сказал Голода.
— А что, батько, если попробовать по пикам?
— Василий влезет! Он умеет лазить, как кот!
— Попробуй!
— Ой, осторожнее, — шутили другие,— у него сабля, он тебе срежет голову, вот увидишь!..
— Схватит он тебя за волосы и отделает, как медведь!
Но Василий не испугался.
— Он знает, что если тронет меня хоть пальцем, то задаст ему перцу атаман, да и вы, братцы, — сказал он.
Слова эти служили предостережением Заглобе, который сидел, не шевелясь.
Казаки, как это часто случается между солдатами, пришли в хорошее настроение духа, все это происшествие начало забавлять их, и они продолжали подшучивать над Василием:
— Будет одним дурнем меньше на белом свете!
— Он не будет раздумывать, как мы отплатим ему за твою голову. Он — смелый молодец!
— Ого-го! Это оборотень! Черт его знает, во что он там обернулся! Это чародей! Неизвестно, кого ты найдешь там, Василий!
Василий, который уже поплевал себе на ладони и взялся за пики, вдруг остановился.
— На ляха пойду, — сказал он, — а на черта нет!
Между тем связали лестницу и приставили ее к отверстию, но и по ней было трудно взбираться, так как она стала гнуться, а тонкие ее перекладины трещали под ногами. Первым начал влезать по ней Голода, говоря:
— Ты видишь, шляхтич, что это не шутка? Ты уперся и хочешь сидеть наверху — сиди, но только не защищайся, потому что мы и так достанем тебя, хотя бы пришлось разобрать весь хлев. Не будь же глуп!
Наконец голова Голоды достигла отверстия и стала уходить в него. Вдруг раздался свист сабли, казак дико вскрикнул, зашатался и упал между казаками, с разрубленной пополам головой.
— Коли! Коли! — закричали казаки.
В хлеве поднялась страшная суматоха и крики, заглушаемые громовым голосом Заглобы:
— А, злодеи, людоеды, душегубы! Всех перерублю вас, шельмы паршивые! Попробуйте рыцарской руки! Научу я вас, как нападать по ночам на честных людей Запирать в хлеву шляхтича! А, мошенники! Подходите, подходите, по одному или по два! Только лучше попрячьте ваши башки в навоз, а не то отрублю!
— Коли! Коли его! — кричали казаки.
— Сожжем хлев!
— Я сам сожгу его, собачьи дети, только вместе с вами!
— Лезьте по нескольку сразу! — закричал старый казак. — Держите лестницу, подпирайте пиками! Обмотайте головы соломой, мы должны достать его!
И с этими словами он сам полез наверх, с ним еще двое казаков, перекладины начали ломаться, лестница совсем перегнулась, но двадцать сильных рук подперли ее пиками: Некоторые казаки просунули в отверстие свои пики, чтобы ослабить сабельные удары.
Но через минуту на головы стоявших внизу свалилось три новых трупа.
Заглоба, разгоряченный удачей, рычал, как вол, и сыпал такие проклятия, от которых замерли бы даже души казаков если бы ими не овладело бешенство. Некоторые кололи пиками сеновал, другие опять взбирались наверх, хотя там их ждала верная смерть. Вдруг у дверей раздался крик, и в хлев вбежал сам Богун.
Он был без шапки, в одних только шароварах и рубахе, в руках у него была обнаженная сабля, глаза сверкали огнем.
— Через крышу, собаки! — крикнул он. — Сорвать крышу и взять его живым!
А Заглоба, увидев его, заревел:
— Только подойди, хам! Я отрежу тебе и уши, и нос, головы не возьму, потому что она — достояние палача! Что? Струсил? Боишься? Связать мне эту шельму, тогда я всех прощу! Ну что же, висельник, кукла жидовская! Сунь же сюда голову! Иди, иди, сюда, я буду рад! Я так тебя попотчую, что потом тебя не узнают ни мать, ни отец!
Послышался треск стропил. Очевидно, казаки забрались на крышу и срывали ее. Заглоба слышал это, но страх не убавил его сил. Он словно опьянел от борьбы и крови.
‘Запрячусь в угол и там погибну’, — подумал он.
Но в эту минуту во дворе раздались выстрелы, и в хлев вбежало одновременно несколько казаков.
— Батько! Батько! — кричали они. — Скорей сюда!
Заглоба в первую минуту не понял, что случилось, и удивился. Взглянул вниз — никого уж нет. Стропила на крыше уже не трещат.
— Что случилось? — сказал он громко. — А, понимаю! Хотят сжечь хлев и потому стреляют в крышу.
А во дворе все яснее и яснее слышались страшные крики людей и лошадиный топот. Выстрелы смешались с воем и звоном оружия.
‘Боже! Неужели это битва?’ — подумал Заглоба и бросился к сделанной им в крыше дыре.
Едва он взглянул, как от радости под ним подогнулись колени.
На дворе кипел бой, и Заглоба увидел страшный погром казаков Богуна, Пораженные неожиданным нападением, они почти без сопротивления гибли под огнем выстрелов, ударами мечей и натиском конских грудей. Солдаты в красных мундирах нещадно били и преследовали их, не давая им ни выхватить сабель, ни сесть на коней. Защищались только отдельные кучки: одни бросались к лошадям и силились вскочить на них, но гибли прежде, чем нога их успевала коснуться стремени, другие, побросав, пики и сабли, прятались под забор, застревали между кольями, скакали через забор, кричали и выли нечеловеческими голосами. Несчастным казалось, что на них как орел, неожиданно налетел сам князь Ерема со всем своим войском. Им не было времени ни опомниться, ни оглянуться кругом: крики победителей, свист сабель и гул выстрелов преследовали их, как буря, горячее дыхание лошадей жгло им спины.
— Люди, спасайтесь, — раздавалось со всех сторон.
— Бей! Режь! — кричали нападающие.
Наконец, Заглоба увидел маленького Володыевского, который, стоя у ворот с несколькими солдатами, отдавал им приказания и словами, и булавою, время от времени он сам бросался на своем гнедом коне в самый центр битвы, и где он только повернется или взмахнет саблей, там сейчас же падает человек, не успев даже крикнуть. Этот маленький Володыевский был знаток своего дела и солдат душой и телом. Не теряя из виду хода битвы, он то, тут, то там направлял ее, словно капельмейстер, который, дирижируя оркестром, иногда заиграет сам, иногда перестает играть, но все-таки наблюдает, чтобы каждый точно исполнял свою партию.
Увидев его, Заглоба начал в восторге топать ногами, так что поднял целые облака пыли, хлопать в ладоши и кричать:
— Бей их, собачьих сынов! Руби их, коли, режь, дери с них шкуру! Руби их всех до единого!
От крика и усилий глаза его налились кровью, так что несколько мгновений он ничего почти не видел, но когда он снова открыл их, то ему представилось прекрасное зрелище: на коне, как молния, мчался Богун с. горстью казаков, без шапки, в одной рубахе и шароварах, а за ним гнался со своими солдатами маленький Володыевский.
— Бей! — крикнул Заглоба. — Это — Богун!
Но голос его не долетел до Володыевского. Богун тем временем перепрыгнул через забор, Володыевский — за ним, некоторые из казаков отстали, а у других лошади свалились от прыжка. Заглоба взглянул опять и увидел Богуна уже на равнине, Володыевский был там же. Казаки Богуна и солдаты Володыевского рассеялись, началась одиночная борьба. Заглоба замер, глаза его чуть не вылезли из орбит он увидел, что Володыевский совсем уже настиг Богуна, как гончая кабана, последний повернул голову и выхватил саблю.
— Они уж дерутся! — кричит Заглоба.
Еще минута, и Богун падает вместе с лошадью, а Володыевский, стоптав его, гонится уже за другими.
Но Богун еще жив, он вскакивает и бежит к скатам, заросшим кустарником.
— Держи, держи его! — кричал Заглоба. — Это — Богун.
Но вот мчится новая ватага казаков, которая скрывалась до сих пор под скатами, а теперь, открытая в своем убежище, искала другого прикрытия. За ними в нескольких саженях гонятся солдаты. Ватага эта, догнав Богуна, подхватывает его и увлекает с собой. Наконец она совсем исчезает из глаз, с нею исчезают и солдаты.
На дворе сделалось пусто и тихо, потому что даже солдаты Заглобы, отбитые Володыевским, вскочив на казацких лошадей, погнались вместе с другими за бегущим неприятелем.
Заглоба спустил лестницу, слез сверху и, выйдя из хлева, сказал:
— Я свободен…
И начал оглядываться. На дворе лежало множество убитых казаков и несколько солдат. Шляхтич медленно расхаживала между ними, внимательно оглядывая каждого, и наконец опустился перед одним на колени. Через минуту он уже поднялся, с жестяной фляжкой в руках
— Полная! — пробормотал он.
И, приложив ее к губам, опрокинул голову.
— Недурна!
Затем снова оглянулся и повторил, на этот раз решительнее:
— Я свободен…
Потом пошел к хате, на пороге которой наткнулся на труп старого бондаря, убитого казаками, и вошел в неё.
Когда он вышел, на жупане его, запачканном в навозе, блестел пояс Богуна, вышитый золотом, за который был заткнут номе с крупным рубином на рукоятке.
— Бог награждает мужество! — бормотал он. — Пояс набит довольно туго! А плюгавый разбойник! Надеюсь, что он не вывернется теперь! Однако этот маленький Володыевский — штучка! Я знал, что он храбрый солдат, но никак не ожидал, чтобы он так насел на Богуна! Такой маленький, а сколько в нем храбрости и одушевления! Богун мог бы носить его у пояса, вместо ножа, А, чтоб его черти взяли! Нет, лучше помоги ему, Боже! Он, должно быть, не узнал Богуна, а то прикончил бы его. Фу, как здесь пахнет порохом! Даже в носу крутит! Однако я вывернулся из такой беды, в какой еще никогда не бывал! Слава Всевышнему! Надо присмотреться к этому Володыевскому — в нем, должно быть, сидит дьявол.
И, рассуждая таким образом, Заглоба присел на пороге хлева и стал ждать.
Вдали, на равнину показались солдаты, возвращающиеся с погрома, с ВолоДыевским во главе, который, увидев Заглобу, поскакал скорей и, соскочив с коня, подошел к нему.
— Вас ли я вижу? — кричал он еще издали.
— Меня, в собственной моей персоне! — ответил Заглоба. — Да благословит вас Бог за то, что вы пришли на помощь!
— Слава Богу, что вовремя! — ответил маленький рыцарь, радостно пожимая руку Заглобы.
— А как же вы узнали об всем, что тут случилось?
— Мне дали знать крестьяне этого хутора.
— А я думал, что они изменили мне.
— Нет, это добрые люди. Ушли целыми только молодые, а что сталось с другими — не знают.
— Если не изменники, то, значит, их побили казаки. Хозяин лежит около хаты. Но дело не в том… Скажите, Богун жив или убежал?
— Разве это был Богун?
— Ведь это был Богун, тот, без шапки, в рубахе и шароварах, которого вы повалили вместе с лошадью.
— Я его ранил в руку. Черт возьми, как же это я не узнал его! Но вы? Что вы натворили?
— Что я натворил? — повторил Заглоба. — Пойдемте, и вы увидите.
С этими словами он взял его за руку и повел в хлев.
— Смотрите! — сказал он.
Володыевский, войдя в хлев со света, сначала ничего не мог разобрать, но когда глаза его несколько освоились с темнотой, он разглядел кучу мертвых тел, лежащих в навозе.
— Кто же это столько, нарезал их? — с удивлением спросил он.
— Я! — ответил Заглоба. — Вы спрашиваете, что я сделал, — так вот, смотрите!
— Ну, ну! — сказал молодой офицер, качая головой. — Каким же это образом?
— Я защищался там, наверху, а они штурмовали меня снизу и с крыши. Не знаю, долго ли продолжалось все это, потому что в битве время летит незаметно. Это был Богун со всей своей шайкой! Попомнит он и вас, и меня! В другой раз расскажу вам, как я попал в плен, что я вытерпел и как обругал Богуна. Я теперь я так устал, что еле стою на ногах.
— Нечего и говорить, — сказал Володыевский, — вы храбро защищались. Одно только скажу, что вы лучший воин, чем вождь.
— Теперь не время спорить, — ответил шляхтич. — Лучше поблагодарим Господа, что он послал нам победу, которая не скоро забудется людьми.
Володыевский удивленно посмотрел на Заглобу. До сих пор ему казалось, что он один одержал победу, которой Заглоба, очевидно, хотел поделиться с ним. Он только посмотрел на шляхтича, потом, покачав головой, сказал:
— Ну, пусть будет так!
Через час оба приятеля во главе соединенных отрядов двинулись к Ермолинцам.
Люди Заглобы были почти все целы, так как, настигнутые во сне, они не сопротивлялись, а Богун, высланный главным образом за сведениями, велел брать их живьем и не убивать.

Глава VIII

Богуну, несмотря на то, что он был предусмотрительные и опытный вождь, не посчастливилось. Он еще больше убедился, что князь со всеми своими войсками действительно двинулся против Кривоноса, что подтверждали и взятые им в. плен солдаты Заглобы, которые сами свято верили, что следом за ними идет сам князь. Несчастному атаману ничего не оставалось, как только отступить и идти к Кривоносу, но задача эта была не из легких, так как только на третий день он собрал около двухсот казаков, остальные были убиты или ранены и блуждали в ярах и тростниках, не зная, что делать, как защищаться и куда идти. Но эта кучка людей, собравшихся около Богуна, ни к чему не была пригодна, так как малейшая тревога могла обратить ее в бегство. Однако это были все молодцы на подбор, — лучших солдат нельзя было бы найти во всей Сечи. Они не знали, с какими незначительными силами напал на них Володыевский, и что только благодаря тому, что он напал на спящих и неподготовленных к борьбе, он мог так разгромить их Они свято верили, что имеют дело если не с самим князем, то, по крайней мере, с одним из многочисленных его отрядов. Богун горел как в огне, он был ранен, разбит, болен, выпустил из рук заклятого врага и посрамил свою славу. Те казаки, которые еще накануне поражения слепо пошли бы за ним в Крым, в ад и на самого князя, утратили теперь свою веру в него и свое мужество и думали теперь только о том, как бы унести целыми свои ноги. А между тем, Богун сделал бее. что должен был сделать вождь: расставил около хутора стражу и отдыхал только потому, что лошади, пришедшие из-под Каменца почти без передышки, были не способны к дальнейшей дороге. А Володыевский, юные годы которого прошли в походах и засадах на татар, подкрался к ним ночью, как волк, схватил стражу прежде, чем она успела крикнуть или выстрелить, и так неожиданно ударил на них, что он, Богун, успел скрыться в одних только шароварах и рубахе. Когда атаман вспоминал об этом, в глазах у него делалось темно, в голове все кружилось, а отчаяние грызло его душу, как бешеный пес. Он, который бросался в Черном море на турецкие галеры, он, который преследовал татар до самого Перекопа и сжигал аулы под самым носом хана, он, который под самыми Лубнами, на глазах у князя, вырезал его полк в Васипьевке, — он должен был бежать в одной рубахе, без шапки и даже без сабли, так как потерял ее в стычке с маленьким рыцарем. И на постоях и остановках, когда его никто не видел, он хватался за голову и кричал: ‘Где моя слава молодецкая? Где моя сабля верная?’ Им овладевало безумие, и он напивался до потери человеческого облика: тогда он хотел идти на князя, ударить на него и пропасть, сгинуть навеки.
Но казаки не хотели. ‘Убей, батько, не пойдем!’ — мрачно отвечали они на его взрывы, и напрасно он, в припадке бешенства, рубил их саблями или стрелял в них из пистолета, они не хотели идти и не пошли.
Из-под ног атамана, казалось, ускользала почва, это не был еще конец его несчастиям. Опасаясь вероятной погони, он не смел идти прямо на юг, предполагая, что Кривонос, может быть, уже отказался от осады, пошел на восток и наткнулся на отряд Подбипенты. Но осмотрительный Лонгин не дал провести себя, первым ударил на него и тем легче разбил, что казаки не хотели драться, и оттеснил к отряду Скшетуского, который так разгромил его, что Богун, после долгого блуждания по степи, обесславленный, без добычи, без казаков, без известий, добрался наконец до Кривоноса
Однако Кривонос, такой страшный обыкновенно для своих подчиненных, которым не повезло, на этот раз нисколько не рассердился. Он по собственному опыту знал, что значит иметь дело с Еремой, он приголубил даже его, утешил и успокоил, а когда тот заболел горячкой, велел лечить его и беречь как зеницу ока.
А тем временем четверо княжеских рыцарей счастливо вернулись в Ермолинцы, где остановились на несколько дней, чтобы дать отдых людям и лошадям. Они остановились в той же квартире, где и в первый раз, каждый сдал Скшетускому отчет в том, что с ним случилось и как он поступил, затем они засели за мед и начали дружескую беседу. Но Заглоба почти никому не давал говорить. Он не хотел ничего слушать и желал, чтобы слушали только его, ему казалось, что у него больше всех есть о чем рассказать.
— Господа, — говорил он, — я попал в плен, это правда, но фортуна изменчива. Богун всю жизнь бил других, а сегодня мы его побили. Это всегда так на войне? Сегодня ты бьешь, а завтра бьют тебя. Но Бог покарал Богуна за то, что он напал на нас, спящих сном праведным, и так бесчестно разбудил нас. Он думал, что напугает меня своим плюгавым языком, но я его так притиснул, что он совсем спутался и выболтал то, что совсем не хотел сказать. Да что тут долго говорить, если бы я не попал в неволю, то мы не разгромили бы его так с Володыевским. Теперь слушайте же дальше: итак, если бы я с Володыевским не побил его, то ничего не осталось бы делать ни Подбипенте, ни Скшетускому, и наконец, если бы мы не разгромили его, то разгромил бы он нас, а если этого не случилось, то благодаря кому?
— Вы — настоящая лиса, — сказал Лонгин, — тут махнете хвостом, там проскользнете и всегда вывернетесь.
— Глупа та собака, которая гоняется за своим хвостом, потому что она все равно его не догонит, а только потеряет нюх
— Но сколько вы людей потеряли?
— Всего около двенадцати человек и несколько раненых. Там нас не очень били.
— А вы, господин Володыевский?
— Человек тридцать, потому что я напал на неприготовленных к битве.
— А вы, господин поручик?
— Столько же, сколько и Лонгин.
— Ну а я только двоих Теперь скажите же сами, кто лучший вождь? Вот то-то! Зачем мы сюда приехали? Затем, что нас послал князь собрать вести о Кривоносе. Так вот я вам скажу, что узнал о нем первый и из самого лучшего источника, прямо от Богуна, знаю, что он стоит под Каменцем и хочет бросить осаду, потому что струсил. Это новость вообще. Но я знаю нечто такое, что обрадует всех вас и о чем я не говорил до сих пор, так как хотел, чтобы мы обсудили это все вместе. Да к тому же я был болен и от усталости и оттого, что я был так неудобно связан, я думал, что совсем захлебнусь кровью.
— Ах, да говорите же, ради Бога! — воскликнул Володыевский. — Может быть, вы что-нибудь узнали о нашей бедняжке?
— Да, именно о ней, да благословит ее Бог, — отвечал Заглоба.
Скшетуский поднялся, выпрямился во весь свой рост и сейчас же сел опять. Настала такая тишина, что слышно было жужжание комаров на окне. Заглоба продолжал:
— Она жива, я знаю это наверно, и находится в руках Богуна. Да, господа, страшные это руки, но Бог не допустил, чтобы он ее обидел или опозорил. Мне это, господа, сказал сам Богун, а он скорей похвастает чем-нибудь другим.
— Может ли это быть, может ли это быть? — лихорадочно спрашивал Скшетуский.
— Если я лгу, пускай меня поразит гром, — торжественно сказал Заглоба, — это истина. Слушайте же, что мне сказал Богун, когда думал посмеяться надо мной, а потом прикусил язычок. ‘Что же ты думаешь, — говорил он, — что ты привез ее в Бар для мужика, что ли? Что. я, холоп, чтобы неволить ее силой? Или мне не хватит денег, чтобы венчаться в Киеве и чтобы во время венца пели чернецы и горело триста свечей, — у меня, атамана и гетмана!’ И он начал топать ногами и грозить мне ножом, думал, что испугает меня, но я ему сказал, чтобы он пугал собак.
Скшетуский опомнился уже, лицо его сияло и на нем попеременно отражались и страх, и надежда, и сомнение, и радость.
— Где же она, где? — торопливо спрашивал он. — Если вы и это знаете, то вы — прямо ангел!
— Этого он мне не сказал, но умной голове довольно и двух слов. Заметьте, господа, что он все насмехался надо мной, пока я не срезал его. Вот он и говорит мне: ‘Сначала я поведу тебя к Кривоносу, а потом пригласил бы тебя на свадьбу, но теперь война, так что она не скоро еще будет’. Заметьте, господа: ‘еще не скоро’. Значит, у нас есть еще время. Заметьте еще: ‘сначала поведу тебя к Кривоносу, а потом на свадьбу’. Значит, никоим образом нет ее у Кривоноса, она где-нибудь далеко, куда еще война не дошла.
— Золотой вы человек! — воскликнул Володыевский.
— Я думал сперва, — продолжал приятно польщенный Заглоба, — что, может быть, он отослал ее в Киев, но потом решил, что нет, так как он говорил мне, что поедет туда с нею венчаться. А если поедет, то значит, ее там нет. Да и слишком он умен, чтобы везти ее в Киев, потому что если Хмельницкий пойдет к Червонной Руси, то Киев легко могут занять литовские войска.
— Правда, правда! — воскликнул Подбипента. — Как Бог свят, многие хотели бы поменяться с вами умом.
— Только я не с каждым менялся бы, а то вместо мозгов получишь сено — это часто случается на Литве.
— Опять за свое! — сказал Лонгин.
— Позвольте же мне кончить. Раз ее нет ни у Кривоноса, ни в Киеве, то должна же она быть где-нибудь?
— В том-то оно и дело!
— Если вы догадываетесь, где она, то говорите скорей, я весь горю! — воскликнул Скшетуский.
— За Ямполем! — сказал Заглоба и торжествующе обвел присутствующих своим здоровым глазом.
— Откуда вы знаете это? — спросил Скшетуский.
— Откуда знаю? Вот откуда: сидел я в хлеву, куда велел меня запереть этот разбойник, чтоб его свиньи съели! А вокруг хлева разговаривали казаки. Приложив ухо к стене, я услышал, как один говорит: ‘Теперь, видно, атаман поедет за Ямполь’, а другой на это: ‘Молчи, коли тебе жизнь еще мила’. Даю голову на отсечение, что она за Ямполем.
— О, как Бог в небе! — воскликнул Володыевский.
— В Дикие Поля он, понятно, ее не повез, так что, по-моему, он ее спрятал где-нибудь между Ямполем и Ягорлыком. Был я раз в тех странах, когда съезжались королевские и ханские судьи, в Ягорлыке, как вам должно быть известно, разбираются пограничные споры о забранных стадах, а в таких спорах недостатка не чувствуется. По берегам Днестра встречается много яров, рвов, укромных мест и разных камышей, в которых ютятся, как в хуторах, люди, не признающие никакой власти, живущие пустынно и в одиночестве. Без сомнения, он и скрыл ее у этих диких пустынников, там для него было всего безопаснее.
— Ну а как добраться туда, когда Кривонос загородил дорогу? — сказал Лонгин. — Ямполь, насколько я знаю, разбойничье гнездо.
— Хотя бы мне десять раз пришлось умереть, я пойду ее спасать! — перебил Скшетуский. — Пойду переодетым и стану, искать ее. Бог поможет, и я найду ее.
— И я с тобой, Ян! — сказал Володыевский.
— И я дедом с теорбаном, — прибавил Заглоба. — Я опытнее вас всех, господа: но так как мне до смерти надоел теорбан, то я возьму дуду.
— Братцы, может быть, и я на что-нибудь пригожусь? — спросил Лонгин.
— И наверное! — возразил ему на это Заглоба. — Когда нам придется переправляться через Днепр, то ты перенесешь нас всех, как святой Христофор.
— Сердечно вас всех благодарю, господа, — сказал Скшетуский, — и с большой радостью, принимаю вашу готовность. Друзья познаются только в горе, и я вижу, что Господь Бог не обидел меня таковыми. Дай Бог, чтобы мне привелось отплатить вам за все!
— Все мы, как один человек, пойдем с тобою! — сказал Заглоба. — Бог любит comacHet и поверьте, скоро труды наши увенчаются успехом.
— Теперь ничего иного ле остается, — произнес после некоторого молчания Скшетуский, — как отвести к князю отряд и отправиться на поиски. Пойдем Днестром за Ямполь, до самого Ягорлыка, и будем всюду искать. А если, как я надеюсь, Хмельницкий уже разбит или будет разбит, пока мы доберемся до князя, значит, и служба не помешает нам. Войско, наверное, пойдет на Украину, чтобы окончательно подавить бунт, но там уже обойдется без нас.
— Подождите-ка, — сказал Володыевский, — после Хмельницкого дойдет очередь до Кривоноса, и мы можем двинуться к Ямполю вместе с войском.
— Нет, нам надо ехать раньше, — возразил Заглоба, — но прежде надо отвести отряд чтобы развязать себе руки. Надеюсь, что князь будет доволен нами.
— В особенности вами.
— Конечно, потому что я привезу ему самые лучшие вести. Я ожидаю награды.
— Мы должны отдохнуть до утра, — сказал Володыевский, — впрочем, пусть распоряжается Скшетуский: он тут начальник, но я только предупреждаю, что если мы двинемся сегодня, то все мои лошади попадают.
— Я знаю, что это невозможно, — ответил Скшетуский, — но думаю, что после хорошей кормежки мы сможем ехать завтра.
На следующий день отряд двинулся в путь. Согласно приказанию князя, им надо было вернуться в Збараж и ждать там дальнейших распоряжений. Они пошли на Кузьмин, в сторону от Фельпотына к Волочиску, откуда вела дорога через Хлебановку в Збараж Дорога была плохая, так как все время шли дожди, но спокойная, только Лонгин, шедший впереди, с конницею в сто человек, разогнал несколько шаек мятежников, которые собрались в тылу правительственных войск Они остановились на ночлег только в Волочиске.
Но едва только успели они уснуть сладким сном, как их разбудила тревога: стража дала знать о приближении какого-то конного отряда. Но они сейчас же узнали татарский полк Вершула. Заглоба, Лонгин и Володыевский немедленно собрались в комнате Скшетуского, куда следом за ними влетел, как вихрь, офицер легкой кавалерии, израненный и весь покрытый грязью. Скшетуский, взглянув на него, воскликнул:
— Вершул!
— Да, я! — ответил прибывший, еле переводя дух
— От князя? Да
— Какие вести? Хмельницкий разбит?
— Разбита… Польша!
— Ради Бога! Что вы говорите! Поражение?
— Поражение, позор, посрамление! Без битвы! Паника!
— Я не верю своим ушам! Говорите же, ради Бога! Региментарии…
— Бежали.
— Где же наш князь?
— Уходит… без войска… я от князя… приказ… немедленно идти к Львову… за нами идут…
— Кто? Вершул, Вершул, опомнитесь! Кто?
— Хмельницкий, татары!
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! — воскликнул Заглоба. — Под нами расступается сама земля.
Но Скшетуский уже понял, в чем дело.
— Спрашивать будем потом, — сказал он, — теперь на коней.
— На коней, на коней!
Копыта вершуловских лошадей уже стучали под окнами, горожане, разбуженные появлением войска, выходили из домов с фонарями и факелами в руках Весть, как молния, облетела весь город. Забили в набат. Тихое за минуту до этого местечко наполнилось шумом, криками, лошадиным топотом, командами и криками евреев.
Жители хотели уйти вместе с войском, запрягали возы, нагружали их своими женами, детьми и разной рухлядью, бургомистр, во главе нескольких мещан, пришел умолять Скшетуского, чтобы он не уезжал вперед и проводил бы их хотя бы в Тарнополь, но Скшетуский не хотел даже и слушать, имея строгий приказ немедленно ехать во Львоа
Они выступили в поход и только по дороге Вершул, немного придя в себя, начал рассказывать, что случилось.
— С тех пор, как существует Польша, — говорил он, — никогда еще не терпела она такого поражения… В сравнении с этим ничто Цецера, Желтые Воды и Корсунь.
А Скшетуский, Володыевский и Подбипента хватались за головы и взмахивали руками.
— Это переходит границы человеческого понимания,— говорили они. — Где же был князь?
— Он был покинут, его нарочно отстранили, он даже не распоряжался своею дивизией.
— Кто же командовал?
— Все и никто. Я давно уже служу и съел на войне зубы, но такого войска и таких начальников еще не видел.
Заглоба, который не особенно любил Вершула и мало знал его, начал качать головой и чмокать губами, а потом сказал:
— Может быть, вы ошиблись и незначительное поражение приняли за всеобщее, поскольку то, что вы рассказываете, уму непостижимо.
— Что непостижимо — с этим я согласен, но я готов дать голову на отсечение, если это неправда.
— Каким же образом после поражения вы первым очутились в Волочиске? Я не могу допустить мысли, что вы дали деру! Где же теперь войско? Куда оно бежит? Что с ним случилось? Отчего убегающие не опередили вас? Я напрасно ищу ответа на все эти вопросы.
Вершул во всякое другое время не спустил бы даром таких вопросов, но в эту минуту он ни о чем не мог думать, кроме поражения, поэтому только ответил:
— Я потому пришел в Волочиск первым, что все бегут на Ожиговцы, а князь нарочно послал меня сюда, чтобы я предупредил вас и чтобы вас не застали врасплох Во-вторых, ваши пятьсот человек теперь для него не безделица, потому что дивизия его большей частью погибла или рассеялась.
— Удивительно! — пробормотал Заглоба.
— Страшно подумать! Отчаяние овладевает мною! Сердце разрывается, а слезы сами льются! — говорил, ломая руки, Володыевский. — Отчизна погибла] По смерти бесчестие! Такое войско погибло, обращено в бегство! Это, должно быть, конец света и начало страшного суда!
— Не перебивайте его, дайте ему все рассказать! — обратился к ним Скшетуский.
Вершул молчал, как бы собираясь с силами, несколько времени слышалось только шлепанье копыт по грязи: шел дождь. Ночь была темная, пасмурная, и в этой темноте, при дожде, слова Вершула звучали удивительно зловеще:
— Если бы я не надеялся быть убитым в бою, то, наверное, сошел бы с ума. Вы говорите, что это конец света, и я тоже думаю, что он скоро наступит, так как все рушится, зло торжествует над добром и антихрист уже ходит по свету. Вы еще не видели того, что случилось, и не можете даже слышать рассказа, так что же должен чувствовать я, который собственными глазами видел позор и поражение? Бог послал нам счастливое начало в этой войне. Князь забыл все и даже помирился с князем Домиником. Мы все радовались этому согласию, и сам Бог благословлял его. Князь одержал новую победу под Константиновой и взял самый город, который неприятель очистил после первого же штурма Потом мы двинулись к Пипавицам, хотя князь не советовал идти туда. Но уже на пути принялись строить против него козни и разные махинации. Его не слушали на советах, не обращали внимания на то, что он говорил, а главное, старались разделить нашу дивизию, чтобы она не была целиком в его руках Если бы он противился, то все несчастья и вину свалили бы на него, поэтому он молчал и терпеливо сносил все По приказу главнокомандующего, легкая кавалерия вместе с пушками Вурцля и оберштером Махницким осталась в Константинове, 6т него отделили также полки Осинского и Корицкого, так что при нем остались гусары Зацвилиховского, два, полка драгун да я с частью моего полка Всего не более двух тысяч человек Тогда-то и начали помыкать им, я сам слышал, как говорили приверженцы князя Доминика: ‘Теперь уж не скажут после победы, что она — дело рук Вишневецкого’. И они громко говорили, что если бы князь действительно пользовался такой славой, то на выборах его кандидат, королевич Карл, получил бы преимущество, а между тем все хотят Казимира. Они так заразили этими предубеждениями все войска, что там начали образовываться кружки, затем стали высылать делегатов, точно на сейме, одним словом, там думали обо всем, кроме войны, как будто неприятель был уже поражен. И если б я стал вам рассказывать о тех пирах, о той роскоши, которая царила там, то вы не поверили бы. Воины Пирра были ничто в сравнении с этими воинами, покрытыми золотом, драгоценностями и страусовыми перьями. А за нами шло двести тысяч слуг и тьма повозок, кони падали под тяжестью шелковых тканей и ковров, возы ломались под тяжестью вин. Можно было подумать, что мы идем завоевывать весь свет. Шляхта по целым дням и ночам хлопала бичами. ‘Вот чем, — говорила она, — успокоим мы хамов, не обнажая даже сабель’. Мы же, старые воины, привыкли драться, а не болтать, и при одном только виде этой неслыханной роскоши мы уже чуяли что-то недоброе. Потом начались споры из-за воеводы Киселя: одни говорили, что он изменник, другие — что он почтенный сенатор. В пьяном виде дрались и саблями. Обозных стражников не было. Никто не следил за порядком, никто не предводительствовал: каждый делал, что хотел, шел — куда ему хотелось, останавливался там, где ему вздумалось, челядь поднимала споры. Боже милосердный! Это был праздник, а не война, праздник, на котором была пропита, съедена и протанцована честь Республики, вся, без остатка!
— Еще мы живы! — воскликнул Володыевский.
— И Бог есть на небе! — прибавил Скшетуский.
Наступило молчание, потом Вершул снова заговорил:
— Мы все погибнем, разве только Бог сотворит чудо, перестанет карать нас за наши грехи и окажет нам незаслуженное нами милосердие. Иногда я сам не верю тому, что видел собственными глазами, и мне кажется, что это какой-то кошмар.
— Говорите же дальше, — прервал Заглоба, — вы пришли в Пилавицы, и что же?
— И стали там. О чем там советывались региментарии, не знаю, за все это они ответят на Страшном суде, потому что ударь они сразу на Хмельницкого, то разбили бы его, как Бог свят, несмотря на весь беспорядок, неумелость, раздоры и отсутствие вождя. Там уж началась паника между чернью и толковали о том, как бы выдать Хмельницкого, да и он сам задумывал бегство. Князь ездил от палатки к палатке, просил, умолял, грозил, ‘Ударим, пока не подошли татары, ударим’. Он рвал на себе волосы, а те только смотрели друг на друга и — ничего, ничего! Только пили да рядили. Пришли слухи, что идут татары, хан с двухсоттысячной конницей, а они все советовались. Князь заперся в своей палатке, так как на него решительно не обращали внимания. В войске начали говорить, что канцлер запретил князю начинать битву и что начаты переговоры. Начался еще больший беспорядок Наконец пришли татары, но в первый день Бог помог нам: с ними имели стычку князь, Осинский и Лащ, они прогнали орду с поля, значительно истребив ее, а затем…
И голос Вершула замер в груди.
— А потом? — спросил Заглоба.
— Наступила ночь: страшная, непонятная. Я, помню! стоял со своими людьми на страже у реки и вдруг слышу, в казацком обозе палят из пушек, как бы салютуя, и слышатся крики. Тогда я вспомнил, что вчера говорили в лазере, будто в поле вышли не все татарские силы, а только часть — Тугай-бей со своими людьми. Я подумал, что если там салютуют, то стало быть, явился сам хан. Но вижу, что в нашем лагере начинается паника. Я подскочил с несколькими людьми. Спрашиваю: ‘Что случилось?’ В ответ мне кричат: ‘Региментарии ушли’. Я к князю Доминику — нет его! Я к подчашему — нет! К коронному хорунжему — нет! Иисусе Христе! Солдаты бегают по майдану, шум, крик, суматоха: ‘Где региментарии, где региментарии?’ Другие кричат: ‘На коней! На коней!’, третьи: ‘Измена! Измена! Спасайтесь, братья’. Они поднимают кверху руки, лица обезумели, глаза вытаращены, они толкаются, душат друг друга, садятся на лошадей и летят, наугад без оружия. Наконец они начали хватать шлемы, панцири, оружие и палатки. Вдруг во главе гусар в серебряных латах появился князь, около него несли шесть факелов, а он, стоя на стременах, кричал: ‘Господа, я здесь, я остался, ко мне’. Но где там! Не слышат его, не видят, летят на гусар, сбивают их, опрокидывают людей и лошадей, так что мы едва спасли самого князя, потом, по потоптанным кострам, в темноте, словно прорвавшийся поток, в диком страхе несется все войско, рассеивается, бежит и гибнет… Нет теперь войска, нет вождей, нет Польши, есть только несмытый позор и казацкая нога у нас на шее…
И Вершул начал стонать и дергать коня, им овладело безграничное отчаяние, которое сообщилось и другим. Они ехали ночью, в темноте и под дождем, как обезумевшие.
После долгого молчания первым начал Заглоба:
— Без битвы, о шельмы! Ах вы такие-сякие! Помните, как они хорохорились в Збараже? Как они собирались съесть Хмельницкого без соли и перцу? О, шельмы!
— Куда им! — крикнул Вершул. — Они бежали после первой победы, одержанной над татарами и чернью, битвы, в которой даже простые ополченцы дрались, как львы.
— Тут виден перст Божий, — сказал Скшетуский, — но вместе и какая-то тайна, которая должна выясниться…
— Случается, что войска бегут, но тут вожди первые бросили обоз, как будто намеренно хотели облегчить неприятелю победу и отдать ему все войско на избиение, — сказал Володыевский
— Да, да! воскликнул Вершул. — Говорят, что они именно нарочно сделали это.
— Нарочно! Но, клянусь Богом, это невозможно!
— Говорят, что нарочно. А зачем? Кто поймет, кто угадает?
— Чтобы им, проклятым, в гробу было трудно пошевельнуться, чтобы погиб весь их род, а после него остался один только позор! сказал Заглоба.
— Аминь! — сказал Скшетуский.
— Аминь! — повторили за ним Володыевский и Подбипента.
— Теперь только, один человек может еще спасти отчизну, если ему отдадут булаву и остальные силы Польши, один он, потому о другом ни шляхта, ни войска не станут и слушать.
— Князь? — спросил Скшетуский.
— Да, он.
— Пойдем к нему и вместе с ним погибнем! Да здравствует Иеремия Вишневецкий!— воскликнул Заглоба.
— Да здравствует! — повторили за ним несколько неуверенных голосов.
Но возглас этот тотчас же замер, потому что когда под ногами расступалась земля, а небо, казалось, давило на головы, было не до криков и приветствий.
Начинался рассвет. Вдали показались стены Тарнополя

Глава IX

Первые беглецы из-под Пилавец добрели до Львова на рассвете, 26-го сентября, и не успели еще открыть городских ворот, как страшная весть с быстротой молнии облет тела весь город возбуждая в одних недоверие, в других—страх, в третьих — отчаянную жажду обороны. Скшетуский со своим отрядом прибыл двумя днями позже, когда весь город был переполнен убегавшими солдатами, шляхтой и вооруженными мещанами. Уже подумывали о защите, так как каждую минуту могли ожидать нападения татар, но никто еще не знал, кто станет во главе и как возьмется за дело, всюду поэтому царствовали беспорядок и паника. Некоторые совсем покидали город, увозя свои семьи, а окрестные жители, наоборот, искали в нем убежища. Выезжавшие и приезжавшие переполняли улицы и подымали шум и споры, всюду было полно возов, узлов, ящиков, пакетов, коней и солдат разных полков, на лицах у всех неуверенность, лихорадочное ожидание, отчаяние или решимость. Поминутно подымалась, словно вихрь, паника и раздавались крики: ‘Едут, едут!’ — и толпа, как волна, слепо бежала вперед, пораженная безумной тревогой, пока наконец не оказывалось, что это какой-нибудь новый отряд беглецов. А отрядов этих собиралось все больше и больше. Но какой жалкий вид имели эти солдаты, которые еще так недавно шли в поход против холопов в золоте и перьях, с песнями на устах и гордостью во взоре! Оборванные, голодные, истомленные, в грязи, на исхудалых конях, со стыдом в лице, они скорей были похожи на нищих и могли только возбуждать сострадание, если бы на жалость и сострадание было время в этом городе, стены которого каждую минуту могли рушиться под напором врага. Каждый из этих опозоренных рыцарей утешал себя только тем, что стыд и позор этот был тогда уделом тысяч сотоварищей. Они укрывались только первое время, а потом начались нарекания, жалобы и угрозы, шатались по улицам, пьянствовали по корчмам и шинкам и еще больше увеличивали беспорядок и тревогу.
Каждый твердил: ‘Татары уже тут’. Одни уверяли, что видели за собою пожары, другие — что им уже приходилось отбиваться от татарских отрядов. Толпа, окружавшая солдат, с напряженным вниманием слушала эти вести. Крыши костелов и башен были усеяны тысячами любопытных, колокола били тревогу, а женщины и дети толпились в храмах, где среди мерцающих свечей сияла чаша со Святыми Дарами
Скшетуский медленно протискивался со своим отрядом от Галицких ворот, сквозь сплошную стену лошадей, возов, солдат, мещанские цехи, стоявшие под своими знаменами, и сквозь толпу народа, с удивлением смотревших на этот отряд, входящий в город не врассыпную, а в стройном боевом порядке. Послышались крики, что это подкрепление, и толпой снова овладела ни на чем не основанная радость, толпа эта начала тесниться к Скшетускому, хватать его стремена и целовать их. Сбежались и солдаты и крикнули: ‘Это воины Вишневецкого! Да здравствует князь Иеремия!’ Началась такая давка, что лошади еле-еле могли передвигать ноги.
Наконец навстречу показался отряд драгун с офицером во главе. Солдаты разгоняли толпу, а офицер кричал: ‘Дорогу, дорогу!’ — и ударял саблей тех, кто не спешил отскочить в сторону.
Скшетуский узнал Кушеля.
Молодой офицер радостно приветствовал знакомых
— Что за времена! Что за времена! — проговорил он.
— Где князь? — спросил Скшетуский.
— Он заморился бы совсем от тревоги, если бы ты не приехал. Он с нетерпением ждет тебя и твоих людей, а теперь он у бернардинцев, меня послали в город, чтобы привести его в порядок, но этим уже занялся Гросвайер. Я поеду с тобою в костел. Там идет теперь совет.
— В костеле?
— Да. Хотят предложить князю булаву, так как солдаты объявили, что при другом начальнике они не будут защищать город.
— Едем! Я тоже спешу к князю.
Соединенный отряд двинулся. По пути Скшетуский расспрашивал обо всем, что делалось во Львове и решена ли его оборона.
— Вот именно об этом-то теперь и толкуют там, — сказал Кушель. — Мещане хотят защищаться. Что за времена! Люди низшего происхождения выказывают больше благородства и мужества, чем шляхта и солдаты.
— А региментарии? Что с ними сталось? Не в городе ли они и не будут ли мешать князю?
— Лишь бы только он сам согласился! Было время, когда надо было вручить ему булаву, а теперь поздно! Региментарии не смеют показать глаза. Князь Доминик только покутил в архиепископском дворце и сейчас же убрался, да и хорошо сделал. Ты не поверишь, до какой степени ожесточены против него солдаты. Его уже нет, а они все еще кричат ‘Давай его сюда, мы его сейчас изрубим’. И если бы он не ушел, то не миновать бы беды. Подчаший коронный первым прибыл сюда и начал наговаривать на князя, а теперь сидит смирно, потому что солдаты настроены и против него. Его а глаза укоряют во всем, а он только глотает слезы. Что творится, страх! Что за времена! Благодари Бога, что ты не был под Пилавицами и что тебе не пришлось бежать. Удивительно, как мы не сошли с ума!
— А наша дивизия?
— Ее уже нет, мало кто остался. Вурцеля нет, Махницкого и Зацвилиховского тоже. Вурцель и Махницкий не были под Пилавицами. они были в Константинове. Их оставил там этот Вельзевул — князь Доминик, чтобы ослабить нашего князя. Неизвестно, ушли они или окружены неприятелем. Старик Зацвилиховский тоже пропал, словно канул в воду. Дай Бог, чтобы он не сгинул!
— А много ли собралось здесь Солдат?
— Довольно! Но что с них толку? Один только князь и мог бы справиться с ними, если бы согласился принять булаву, а то они никого не слушают. Князь страшно беспокоился о тебе и о твоих солдатах. Это ведь единственный уцелевший полк! Мы уж тут оплакивали тебя.
— Теперь мертвые только и счастливы!
Они некоторое время ехали молча, разглядывая толпу, прислушиваясь к возгласам и крикам, ‘Татары! татары!’ В одном месте их глазам представилось страшное зрелище раздираемого на куски человека, которого толпа заподозрила в шпионстве. Колокола звонили не переставая.
— Скоро придет сюда орда? — спросил Заглоба.
— Черт ее знает! Может, еще и сегодня. Этот город не долго продержится, Хмельницкий идет с двумястами тысяч казаков, не считая татар.
— Капут! — ответил Заглоба. — Нам надо бы ехать дальше, и как можно скорей. И на что только мы одержали столько побед!
— Над кем?
— Над Кривоносом, над Богуном, да черт знает над кем еще!
— Вот как! — сказал Кушель и, обращаясь к Скшетускому, тихо спросил: — А тебя, Ян, ничем Господь не утешил? Не нашел ты того, кого искал? Не узнал ли, по крайней мере, чего?
— Теперь не время думать об этом! — воскликнул Скше-туский. — Что значат мои личные дела в сравнении с тем, что случилось? Все суета сует, а в конце нас ждет смерть!
— Мне тоже кажется, что скоро погибнет весь свет, — сказал Кушель.
Они доехали уже до костела бернардинцев, внутренность которого была залита светом. Около костела стояли несметные толпы народа, но войти в него не могли, так как вход заграждал ряд алебардцев, пропуская только знатнейших граждан и военных старшин.
Скшетуский велел своим людям образовать второй ряд.
— Войдем! — сказал Кушель. — Тут, в костеле, собралось теперь пол-Польши.
Они вошли. Кушель не преувеличил. Все, что было выдающегося в войске и в городе, все это собралось на совещание, тут были и воеводы, и каштеляны, и полковники, и офицеры иноземных полков, и духовенство, и такая масса шляхты, что костел еле мог вместить всех, были также низшие военные чины и несколько городских советников во главе с Гросвайером, который должен был быть представителем мещан. Присутствовал здесь и князь, и коронный подчаший, один из региментариев и киевский воевода, и стобницкий староста, и Весел, и Арцишевский, и литовский обозный — Осинский, все они сидели перед главным алтарем, так что публика хорошо могла видеть их. Совещания шли быстро, горячо, как обыкновенно в таких случаях: говорившие вставали на скамьи и заклинали старшин не отдавать города в руки неприятеля без обороны. Если б даже пришлось и погибнуть, все-таки город задержит неприятеля, а Польша покамест соберется с силами. Чего недостает для защиты города? Есть стены, есть войска, есть готовность к борьбе — нет только вождя. Во время этих речей в толпе начинался глухой шум, который постепенно переходил в громкие возгласы, собранием овладевало одушевление: ‘Погибнем! Смоем пила-вецкий позор и защитим отчизну!’ — раздавались крики. Слышался стук сабель, лезвия которых блестели при огне свечей. Другие кричали: ‘Тише! Надо совещаться толком’. — ‘Защищаться или не защищаться?’ — ‘Защищаться, защищаться’, — кричало собрание, а за ними повторяло и эхо: ‘Защищаться…’ — ‘Кому быть вождем?’ — ‘Князю Иеремии! Он вождь! Он герой! Пусть он защищает город, Польшу! Отдадим ему булаву! За здравствует князь Иеремия!’
Из тысячи грудей вырвался такой громкий крик, что стены костела задрожали и стекла зазвенели в окнах
— Да здравствует князь Иеремия! Да здравствует и побеждает!
Сверкнули тысячи сабель, взоры всех устремились на князя, он встал спокойный, но нахмуренный. Все моментально стихло.
— Господа! — проговорил он звучным голосом, слышным каждому. — Когда кимвры и тевтоны напали на Римскую республику, никто не хотел принять консульской власти, пока наконец ее не принял Марий. Но Марий имел право принять ее, так как там не было, вождей, назначенных сенатом. Я тоже в минуту гибели не отказался бы принять власть и отдать жизнь на служение отчизне, но принять булавы я не могу, так как, приняв ее, я оскорбил бы отечество, сенат и верховную власть, а быть самозваным вождем я не хочу. Между нами есть тот, кому Польша вверила булаву, — коронный подчаший…
Князь не мог продолжать дальше, потому что едва только он произнес имя подчашего, как поднялись страшные крики и бряцание сабель, толпа заколыхалась и вспыхнула, как порох, на который попала искра. ‘Долой его! Погибель ему!’ — раздавалось в толпе все громче и громче. Подчаший вскочил с места, бледный, с каплями холодного пота на лбу, а грозные фигуры приближались к креслам, к алтарю и даже слышалось зловещее: ‘Давайте его сюда!’ Князь, видя к чему клонится дело, встал и вытянул правую руку.
Толпа остановилась, думая, что он будет говорить, все утихло в мгновение ока.
Но князь хотел только одержать бурю, остановить толпу и не допустить кровопролития в костеле и поэтому, увидев, что самая опасная минута миновала, снова опустился на место.
А через два кресла, отделенный от него только воеводой киевским, сидел несчастный подчаший: седая голова его была опущена на грудь, руки опустились, а из уст вырвался крик, прерываемый рыданием:
— Боже! За грехи мои с покорностью принимаю этот крест! Старец мог возбудить сострадание в самом безжалостном сердце, но толпа не знает жалости. Снова поднялись крики, но вдруг киевский воевода дал знак рукой, что желает говорить.
Он был товарищем Иеремии в победах, поэтому его охотно слушали.
А он обратился к князю и в самых трогательных словах заклинал его не отказываться от булавы и не колебаться перед спасением отчизны. Польша гибнет, и нельзя придерживаться буквы закона, ее должен спасать не номинальный вождь, а тот, кто больше всех способен спасти ее.
— Бери же ее, вождь непобедимый! Бери и спасай! Не только город, но всю Польшу! Я, старик, ее устами умоляю тебя, а со мною все сословия, мужи, жены и дети! Спасай, спасай!
И случилось нечто, что тронуло все сердца: к алтарю подошла женщина в трауре и, бросив к ногам князя золотые уборы и драгоценности, опустилась перед ним на колени и, громко рыдая, сказала:
— Мы отдаем в твои руки наше имущество, нашу жизнь!.. Спаси нас! Мы погибаем!..
Сенаторы, воины, а за ними вся толпа разразились громким рыданием, и во всем костеле раздалось единогласное:
— Спасай!
Князь закрыл глаза руками, и когда он отнял их, на них тоже блестели слезы, однако он еще колебался Тогда поднялся коронный подчаший.
— Я старт,— сказал он, — несчастен и угнетен. Я имею право отказаться от непосильного для меня бремени и передать его более способному и молодому. И вот, пред изображением распятого Христа и в присутствии всего рыцарства, я отдаю тебе булаву — бери ее!
И он протянул ее Вишневецкому. Наступила минута такого молчания, что слышно было, как летали мухи, наконец прозвучал торжественный голос Иеремии:
— За грехи мои — принимаю ее!
Собранием овладела безумная радость. Толпа, ломая скамьи, тиснулась к Вишневецкому, обнимая его ноги и бросая к ним драгоценности и золото. Весть эта молнией облетела весь город Солдаты от радости сходили с ума и кричали, что хотят идти на Хмельницкого, на татар, на султана. Горожане думали уже не о сдаче города, а о защите его до последней капли крови. Армяне добровольно несли деньги в ратушу, а евреи радостно кричали в своих синагогах Пушки с валов возвестили радостную новость, на улицах стреляли из самопалов, пищалей и пистолетов Крики ‘Да здравствует!’ раздавались всю ночь. Не знающий, в чем дело, мог бы подумать, что город празднует какое-нибудь торжество.
А между тем каждую минуту могли начать осаду города триста тысяч неприятельского войска — армия большая, чем могли бы выставить немецкий государь или французский король, и более дикая, чем полчища Тамерлана.

Глава Х

Неделю спустя, утром 6-го октября, по Львову разнеслась страшная и неожиданная весть, что князь Иеремия, забрав большую часть войска, тайно покинул город и ушел неизвестно куда.
Перед дворцом архиепископа собралась толпа народа, сначала никто не хотел верить: Солдаты уверяли, что если князь уехал, то, наверно, во главе значительного отряда, для того чтобы осмотреть окрестность. ‘Оказалось, — говорили в городе, — что беглецы распространяли фальшивые слухи, предсказывая скорый приход Хмельницкого и татар’. Но от 26-го сентября прошло уже дней десять, а неприятеля еще не было. Князь, должно быть, хотел собственными глазами убедиться в опасности и вернется, проверив слухи Да, притом он оставил несколько полков, и все уже было готово к обороне.
В действительности так и было. Все распоряжения были сделаны, места назначены, на валах поставлены пушки. Вечером прибыл ротмистр Цихоцкий с пятьюдесятью драгунами Любопытные немедленно обступили его, но он не захотел разговаривать с толпой и направился прямо к генералу Арцишевскому. Оба они вызвали к себе Гросвайера и после совещания с ним пошли в ратушу. Там Цихоцкий объявил испуганным советникам, что князь уехал и не вернется.
В первую минуту у всех опустились руки, и кто-то даже осмелился произнести слово ‘изменник’. Тогда Арцишевский, старый вождь, прославившийся подвигами на службе в Голландии, встал и обратился к воинам и советникам со следующей речью:
— Я слышал дерзкое слово, которое никто не должен бы произносить, так как ничто не может оправдать его, даже отчаяние. Князь уехал и не вернется — это правда! Mo какое же вы имеете право требовать от вождя, на которого все возлагают надежду, что он спасет отчизну, чтобы этот вождь исключительно защищал ваш город? Что бы сталось, если бы неприятель окружил тут последнее войско Польши? Здесь нет ни припасов, ни оружия для такого многочисленного войска. Я вам говорю, а моей опытности вы можете поверить, что чем больше войска заперлось бы в этих стенах, тем короче была бы оборона, потому что голод победил бы нас раньше, чем неприятель. Хмельницкому важнее князь, чем город, и когда он узнает, что князя в городе нет и что он набирает новые войска, то станет сговорчивее и скорее уступит. Сегодня вы ропщете, а я говорю вам, что князь, оставив этот город, спас вас и детей ваших. Держитесь дружно и защищайтесь, и если вы хоть немного остановите наступательные действия неприятеля, то окажете этим огромную услугу Польше, потому что князь в это время соберет новые силы, осмотрит другие крепости, разбудит дремлющую Польшу и поспешит к вам на помощь. Он выбрал единственный путь к спасению, потому что здесь он пал бы, изнуренный голодом, вместе с войском, а тогда уже никто не остановил бы неприятеля, который пошел бы на Краков и Варшаву и захватил бы всю нашу отчизну, не встречая нигде отпора. Поэтому вместо того, чтобы роптать, спешите лучше на валы защищать себя, своих детей, города и всю отчизну…
— На валы! На валы! — повторило несколько смелых голосов.
А Гросвайер, человек смелый и энергичный, сказал:
— Меня утешает ваша решительность, и не сомневайтесь, что князь не уехал бы, не обдумав защиты. Каждый знает, что ему надо делать. Случилось то, что должно было случиться. Защита в моих руках, и я буду защищаться до последней капли крови.
Сердца павших духом снова оживились надеждой, Цихоцкий, видя это, сказал:
— Его светлость князь прислал меня объявить вам, что неприятель близко. Поручик Скшетуский столкнулся с двухтысячным чамбулом, который он и разбил. Пленники говорят, что за ними идут огромные полчища.
Известие это произвело сильное впечатление. Наступило минутное молчание, сердца всех забились сильнее.
— На валы!— воскликнул Гросвайер.
— На валы! На валы! — повторили присутствующие офицеры и горожане.
Внезапно под окнами раздались крики, послышался говор тысячи голосов, слившийся в один неопределенный гул, похожий на шум морских волн. Вдруг двери растворились с треском, в комнату вбежало несколько горожан, и прежде чем совещающиеся успели спросить их, в чем дело, раздались крики:
— На небе видно зарево! Зарево!
— На валы! — еще раз повторил Гросвайер, — на валы!
Зала опустела. Через несколько времени пушечные выстрелы, потрясая городские стены, возвестили жителям города, предместья и окрестных деревень, что уже подходит неприятель.
На востоке все небо уже стало багровым, казалось, к городу приближалось огненное море.
Князь между тем шел к Замостью и, разбив по пути чамбул, о котором Цахоцкий говорил горожанам, занялся исправлением и осмотром этой внушительной крепости, которую он вскоре сделал неприступной. Скшетуский вместе с Лонгином Подбипентой и частью своего отряда остался в крепости, при Вейгере, старосте валецком, а князь пошел а Варшаву, чтобы испросить у сейма средств для набора новых войск, а вместе с этим и принять участие в предстоящих выборах короля. На этих выборах решалась участь Вишневецкого и всей Польши: если бы на престол был избран королевич Карл, то верх одержала бы партия войны, а князь получил бы главное начальство над всеми военными силами Польши, и тогда началась бы борьба с Хмельницким на жизнь и на смерть. Королевич Казимир, хотя известный своим мужеством и знанием дела, тем не менее считался сторонником политики канцлера Оссолинского, следовательно, политики переговоров с казаками и значительных уступок. Оба брата не жалели обещаний и старались привлечь к себе сторонников, так как силы обеих партий были одинаковы, то никто не мог предвидеть результата выборов. Сторонники канцлера опасались, чтобы Вишневецкий, благодаря возрастающей своей славе и любви к нему воинов и шляхты, не склонил бы умы на сторону Карла, князь именно ради этих причин желал лично поддержать своего кандидата. Поэтому-то он, и торопился в Варшаву, уверенный, что Замостье надолго задержит силы Хмельницкого и татар. Львов, по всем вероятиям, можно было считать спасенным, так как Хмельницкий не мог тратить много времени на этот город, имея перед собою более сильное Замостье, которое преграждало ему путь в самое сердце Польши. Мысли эти подкрепляли князя и наполняли надеждой его сердце, изнемогавшее при виде таких бедствий родины. Он был уверен, впрочем, что если даже будет избран Казимир, то и тогда война неизбежна и страшный бунт должен быть залит морем крови. Он надеялся также, что Польша выставит еще раз сильную армию, потому что самые переговоры были возможны только в том случае, если Польша могла опираться на военную силу.
Убаюканный такими мыслями, князь ехал с несколькими полками, имея при себе Заглобу и Володыевского. Заглоба клялся всеми святыми, что он добьется выбора королевича Карла, потому что умеет говорить со своей братией шляхтой и знает, как надо обращаться с ней. Володыевский командовал княжеским эскортом. В Сеннице, недалеко от Минска, князя ожидала радостная и вместе с тем неожиданная встреча — он съехался с княгиней Гризельдой, которая, для большей безопасности, ехала из Брест-Литовска, в Варшаву, надеясь, что туда прибудет и князь. Они нежно приветствовали друг друга после долгой разлуки. Княгиня, несмотря на то, что обладала железной силой воли, так была взволнована, что не могла успокоиться в течение нескольких часов, потому что часто бывали такие минуты, что она не надеялась больше видеть его, а между тем Бог позволил ему вернуться, и притом стяжать такую силу, какой никогда еще и никто не пользовался из рода Вишневецких Он был теперь великим вождем, надеждой всей Польши. Княгиня, отрываясь каждую минуту от его груди, со слезами глядела на его исхудавшее, почерневшее лицо, на его высокий лоб, изборожденный от забот и трудов глубокими морщинами, на эти воспаленные от бессонных ночей глаза, и снова заливалась слезами, которым также вторил и весь ее штат. Княжеская чета постепенно успокоилась и пошла в обширный церковный дом, тут начались расспросы о друзьях, придворных и рыцарях, которые как бы составляли одну родную семью и память о которых была неразлучна с воспоминаниями о Лубнах. Князь прежде всего успокоил княгиню о Скшетуском, сказав, что он потому остался в Замостье, что не хотел в своем горе погружаться в столичный шум и предпочитал лечить свои сердечные раны тяжелой военной жизнью. Потом князь представил княгине Заглобу и рассказал о его подвигах
— Это — несравненный муж, — сказал князь, — который не только вырвал княжну Курцевич из рук Богуна, но даже провел ее сквозь войско Хмельницкого и татар, а потом вместе с нами, к великой славе своей, отличился под Константиновом.
Слыша это, княгиня не жалела похвал Заглобе и несколько раз давала ему целовать свою руку, обещая в будущем лучшую награду, а ‘несравненный муж’ кланялся и поглядывал на фрейлин. Хотя шляхтич уже был стар и не мог ничего ожидать от прекрасного пола, ему все-таки было приятно, что они столько наслышались о его подвигах При этой радостной встрече не было недостатка и в печали, ибо когда на вопросы княгини о знакомых рыцарях, князь отвечал: ‘убит, убит, пропал без вести’, то каждый раз княгиня не могла удержаться от слез, плакали и фрейлины, потому что при этом называлось не одно дорогое для них имя.
Так радость мешалась с печалью, слезы с улыбкой. Но больше всех был огорчен Володыевский: напрасно он поглядывал по сторонам, княжны Варвары не было нигде. Правда, среди военных трудов, постоянных битв, стычек и походов, он немного уже забыл о ней, потому что насколько он был влюбчив, настолько же — непостоянен, но теперь, когда маленький рыцарь снова увидел весь женский штат княгини, когда перед глазами его воскресла вся лубненская жизнь, он подумал, что было бы недурно немножко отдохнуть и снова поухаживать за кем-нибудь. Но когда этого не случилось, а прежнее чувство, как назло, ожило снова, Володыевский огорчился и выглядел, тонне мокрая курица. Голова его склонилась на грудь, усики, обыкновенно закрученные вверх и торчавшие, как у жука, повисли вниз, нос вытянулся, с лица исчезло веселое выражение, он даже не пошевельнулся, когда князь расхваливал его мужество и подвиги. Что значили ему теперь эти похвалы, если она не могла их слышать?
Наконец Ануся Барзобогатая сжалилась над ним и, хотя они часто раньше ссорились, она решилась утешить его. С этой целью, не спуская глаз с княгини, Ануся незаметно стала подвигаться к нашему рыцарю и в конце концов очутилась около него.
— День добрый! — сказала она. — Давно мы не виделись с вами!
— Да — меланхолично ответил Володыевский. — Много воды утекло с тех пор, и не в веселое время встречаемся мы снова, да и не все.
— Да, конечно, потому что пало столько рыцарей!
Ануся вздохнула, а потом продолжала:
— Да и мы не все в сборе, Сенюта вышла замуж, а княжна Варвара осталась у жены виленСкого воеводы.
— И, должно быть, тоже собирается выйти замуж?
— Нет, она не очень-то думает об этом. А зачем вы об этом расспрашиваете?
И с этими словами Ануся прищурила черные глазки, так. что остались одни только узенькие щелки, и искоса, из-под ресниц, посматривала на. рыцаря.
— Из преданности к их семейству, — возразил Володыевский.
— О, вы хорошо делаете, потому что княжна Варвара ваш друг. Она не раз спрашивала: ‘А где-то мой рыцарь, который на турнире в Лубнах больше всех снял турецких голов, за что я ему дала награду? Что он делает? Жив ли он еще и думает ли о нас?’
Володыевский с благодарностью поднял глаза на Анусю, и при этом заметил, что она чрезвычайно похорошела.
— Неужели правда, что княжна Варвара говорила это? — спросил он.
— Как Бог свят! Она вспоминала также, как вы перепрыгивали через канаву и упали в воду.
— А где теперь жена виленского воеводы?
— Была с нами в Бресте, а неделю тому назад уехала в Бельск, а оттуда поедет в Варшаву.
Володыевский еще раз взглянул на Анусю и не выдержал: — А вы, однако, так похорошели, что даже больно глазам смотреть на вас.
Девушка усмехнулась.
— Вы говорите мне это для того, чтобы расположить меня к себе.
— Когда-то я хотел этого, — сказал маленький рыцарь, пожимая плечами, — видит Бог, хотел и не мог, а теперь от души желаю успеха Подбипенте.
— А где Подбипента? — тихо спросила Ануся, опуская глазки.
— В Замостье, с Скшетуским, он теперь наместником в полку и связан службой, но если бы он знал, кого он тут мог увидеть, то, как Бог свят, взял бы отпуск и поспешил бы приехать сюда. Этот рыцарь достоин милостей.
— А на войне… Ничего не случилось с ним?
— Я вижу, что вы совсем не об том хотите спросить, а о трех головах, которые он задумал срубить.
— Я не верю, чтобы он действительно задумал это.
— Однако верьте, что без этого ничему не бывать. Да он не ленится подыскивать подходящих случаев. Под Махновкой мы все ездили осматривать то место, где он дрался, сам князь ездил с ними, могу вас уверить, что я много видел битв, но такой — никогда. Как опояшется вашим шарфом, то страх, что он проделывает. Он наверняка найдет три головы, в этом не сомневайтесь.
— Дай Бог каждому найти то, что он ищет, — сказала, вздохнув, Ануся.
Вздохнул и Володыевский, поднял глаза кверху и вдруг с удивлением посмотрел в один из углов комнаты.
Из этого угла на него смотрело какое-то искаженное гневом и совершенно незнакомое ему лицо, вооруженное огромным носом и усами, похожими на две метлы, которые быстро шевелились, словно от сдерживаемого гнева.
Можно было испугаться этого носа, глаз и усов, но маленький Володыевский был не из робкого десятка, поэтому он только удивился и, обернувшись к Анусе, спросил:
— Что это за фигура, вот в том углу, которая так смотрит на меня, точно желает проглотить целиком, и которая так угрожающе шевелит своими усищами?
— Эта? — с улыбкой спросила Ануся. — Это Харламп.
— Это что за басурман?
— Это не басурман, а ротмистр пятигорского полка виленского воеводы, который провожает нас до Варшавы и будет ждать там воеводу. Не становитесь ему поперек дороги, потому что это страшный людоед.
— Я уж вижу, вижу. Но раз он такой людоед, зачем же он точит на меня зубы, есть ведь люди жирнее меня.
— Потому что… — сказал Ануся и тихонько засмеялась.
— Потому?
— Потому что он влюблен в меня и сам мне сказал, что изрубит на куски всякого, кто подойдет ко мне. А теперь он сдерживается только потому, что здесь князь с княгиней, а то он сейчас же затеял бы ссору.
— Вот тебе раз! — весело сказал Володыевский. — Так вот как! Недаром же вам пели: ‘как татарская орда, берешь в плен сердца’. Помните? Вы не можете ступить шагу, чтобы кто-нибудь не влюбился в вас.
— Такое уж мое несчастье! — возразила, опуская глазки, Ануся.
— О, какая же вы лицемерка! А что скажет на это Подбипента?
— Разве я виновата, что Харламп преследует меня? Я его терпеть не могу и не хочу смотреть на него!
— Ну, ну, смотрите, чтобы за вас не пролилась кровь. Подбипента вообще кроткий человек, но в любви с ним шутки плохи.
— Пусть обрежет уши Харлампу, я буду даже рада
И с этими словами Ануся повернулась и порхнула в другой конец комнаты, к Карбони, доктору княгини, с которым начала болтать и шептаться, а итальянец вперил свои глаза в потолок, точно в каком-то экстазе.
В это время к Володыевскому подошел Заглоба и стал лукаво подмигивать ему своим здоровым глазом.
— Что это за птичка? — спросил он.
— Это Анна Барзобогатая-Красенская, фрейлина княгини.
— А хорошенькая шельма, глазки так и блестят, личико, словно картинка, шейка — ух!
— Ничего себе!
— Поздравляю вас!
— Успокойтесь. Это невеста Подбипенты, или почти невеста.
— Подбипенты! Побойся Бога! Ведь он дал обет целомудрия. Кроме того, между ними такая разница, что он мог бы носить ее в кармане, она может усесться у него на усах, как муха.
— О, она еще не так заберет его в руки. Геркулес был сильнее, а ведь женщина справилась с ним.
— Лишь бы только она не поставила ему рога. Я первый готов постараться об этом.
— Таких как вы много найдется, но эта девушка из хорошей семьи. Она немного ветрена, но это потому, что она молода и хороша
— Вы настоящий рыцарь и потому защищаете ее.
— Красота притягивает людей, вот, например, тот ротмистр, он, кажется, страшно влюблен в нее.
— Эге! посмотрите-ка на этого ворона, с которым она разговаривает, это что еще за черт?
— Это итальянец Карбони, доктор княгини.
— Посмотрите-ка, как сияет его физиономия и как он ворочает глазами. Ой. плохо придется Лонгину. Я ведь тоже кое-что понимаю в этом, сам был молод. Я как-нибудь расскажу о всех моих приключениях, а если хотите, то я хоть сейчас расскажу вам.
И Заглоба принялся что-то шептать на ухо маленькому рыцарю и моргать своим глазом сильнее обыкновенного, но в это время настала минута отъезда. Князь сел с княгиней в карету, чтобы дорогой наговориться с нею после такой долгой разлуки, фрейлины разместились в колясках, рыцари вскочили на коней и двинулись в путь. Впереди ехал двор, войско следовало за ним в отдалении, так как в этой местности было спокойно и военные отряды нужны были больше для почета, чем для охраны. Из Сенницы все направились в Минск, а оттуда в Варшаву, по обычаю того времени, часто останавливаясь для корма лошадей. Тракт был так переполнен, что с трудом можно было двигаться шагом. Все спешили на выборы, и из ближайших окрестностей, и с далекой Литвы: то тут, то там встречались золоченые кареты, окруженные гайдуками, одетыми по-турецки, венгерские и немецкие роты, казацкие отряды и польская кавалерия. Наравне с пышными каретами попадались и простые, обитые черной кожей и запряженные парой или четверкой лошадей, в которых обыкновенно сидел какой-нибудь шляхтич с распятием или образком Пресвятой Богородицы, повешенном на шее на шелковом шнурке. Все были вооружены: с одной стороны был мушкет, с другой — сабля, а у некоторых, состоящих на действительной службе, торчали еще пики за сиденьем. За повозками шли борзые и гончие собаки, которых вели с собой не для охоты, а только для развлечения. За ними шли конюхи, ведя верховых лошадей, покрытых попонами от дождя и пыли, дальше тянулись повозки с шатрами и запасами. По временам ветер сдувал пыль с дороги на поле, и тогда дорога пестрела, как узкая, длинная змейка или лента, искусно вытканная из шелка и серебра. То тут, то там играла военная музыка, в особенности перед коронными и литовскими отрядами, в которых тоже не было недостатка, так как они обязаны были сопровождать сановников. Всюду слышались крики, возгласы, вопросы, расспросы и ссоры, когда никто не хотел уступать друг другу. Подскакивали также солдаты и слуги к княжескому отряду, то требуя, чтобы он уступил дорогу такому-то сановнику, то спрашивая, кто едет. Но как только они узнавали, что едет русский воевода, то сейчас же давали знать своим господам, которые освобождали путь или же сворачивали в сторону, чтобы посмотреть на княжеский отряд На остановках около князя теснились кучи солдат и шляхты, желающие наглядеться на этого первого рыцаря Польши. Не было недостатка и в виватах, на которые князь отвечал приветливо, во-первых, по врожденной ласковости, во-вторых, желая этой приветливостью привлечь побольше сторонников королевичу Карлу.
С таким же любопытством смотрели на княжеские полки, на этих ‘русинов’, как их называли. Они не были уже так оборваны и худы, как после константиновской битвы, потому что князь в Замостье одел им новые мундиры, но все же на них смотрели, как на какое-то заморское чудо, так как, по мнению окрестных жителей, они пришли с другого конца света. Рассказывали о степях и борах, в которых родились эти рыцари, удивлялись их смуглому цвету лица, загоревшему от ветров с Черного моря, их гордому взору и некоторой суровости, заимствованной ими у диких соседей.
Но больше всех, после князя, обращал на себя всеобщее внимание Заглоба, который, заметив это. так гордо и грозно поглядывал кругом, что все шептали: ‘Это, должно быть, самый храбрый их рыцарь’, а другие говорили: ‘Он, наверное, много душ отправил на тот свет, такой сердитый’. А когда эти слова долетали до Заглобы, он старался сделаться еще суровее, чтобы скрыть внутреннее удовольствие.
Иногда он заговаривал с толпой, иногда шутил над нею, а больше всего подсмеивался он над литовскими отрядами, у которых тяжелая кавалерия имела золотые петли на плечах, а легкая — серебряные
— Послушайте, петелька, вот вам крючок, — обращался он к ним.
Задетый им воин злился, хватался за саблю, но подумав, что это воин Вишневецкого, только сплевывал и оставляй его в покое.
Ближе к Варшаве толпа стала так густа, что едва можно было подвигаться нога за ногу. Выборы обещали быть многолюднее обыкновенного, потому что теперь съезжалась шляхта и из далеких окраин Руси и Литвы, которая теперь явилась сюда не ради одних только выборов, а ради собственной безопасности. А день выборов был еще далек, потому что едва только начались первые заседания сейма. Но все собирались за месяц и за. два вперед, чтобы устроиться в городе, побывать у того, у другого, похлопотать о том о сем, наконец, попить и поесть у вельмож и повеселиться в столице.
Князь с грустью смотрел сквозь окна своей кареты на эту толпу рыцарей, воинов и шляхты, на это богатство и роскошь одежды, думая, какое войско можно было бы создать из них. Отчего это Польша, такая сильная, людная, богатая, обладающая таким храбрым рыцарством, вместе с тем так слаба, что не может справиться с одним Хмельницким и татарской ордой? Почему это? Против сотни тысяч Хмельницкого можно было бы выставить столько же, если бы эта шляхта, эти воины, эти полки захотели служить общему делу так, как они служат личным своим делам. ‘Исчезает доблесть в Польше, — думал князь. — Общественный организм начинает гнить, исчезает прежнее мужество, а воины и шляхта больше любят отдых, чем военные труды’. Князь отчасти был прав, но о недостатках Польши думал исключительно как воин, который хотел бы всех людей сделать воинами и вести на неприятеля. Мужество могло бы явиться и явилось, когда вскоре Польше Начали грозить войны в сто раз опаснее. Ей недоставало чего-то другого, о чем князь-воин в эту минуту не догадывался, но что отлично знал его противник, более опытный политик, коронный канцлер.
Вот в серовато-синей дали заблестели остроконечные башни Варшавы, думы князя прервались, и он начал отдавать приказания, которые дежурный офицер сейчас передал Володыевскому, предводительствовавшему княжеским эскортом. Последний отскочил от Анусиной коляски, возле которой ехал все время, и направился к значительно отставшим полкам, чтобы выстроить их и уже в порядке вести дальше. Но едва он сделал несколько шагов, как услышал, что за ним кто-то гонится, он обернулся: это был Харламп, ротмистр легкой кавалерии виленского воеводы и Анусин обожатель.
Володыевский приостановил коня, сразу поняв, в чем дело. Он любил подобные приключения, Харламп сравнялся с ним и сначала ничего не говорил, только сопел, да сердито шевелил усами, очевидно придумывая, что сказать, потом произнес
— Челом, челом вам, драгун!
— Челом, челом вам, отрядный!
— Как вы смеете называть меня отрядным, меня, ротмистра? — спросил, скрежеща зубами, Харламп.
Володыевский начал подбрасывать рукой свой обушок, обратив, по-видимому, все свое внимание на то, чтобы ухватить его за рукоять, и отвечал как бы нехотя:
— По петлице я ведь не могу узнать ваш чин.
— Вы таким образом оскорбляете целую дружину, с которой не можете равняться.
— Это почему? — спросил Володыевский.
— Потому что служите в иноземном отряде.
— Успокойтесь, пожалуйста, — сказал Володыевский, — потому что я служу в драгунах, и не в каком-нибудь легком* отряде, а в латном, так что я такой же товарищ, как и вы, и вы должны говорить со мной не как с равным, а как с высшим.
Харпамп стал несколько сдержаннее, заметив, что имел дело с особой поважнее, чем он думал, но не переставал скрежетать зубами, потому что его бесило хладнокровие Володыевскопо.
— Как вы смеете становиться мне поперек дороги? — говорил он.
— Э, да вы, кажется, не прочь поссориться.
— Может быть, и скажу тебе (тут Харламп нагнулся к самому уху Володыевского), что обрублю тебе уши, если ты мне будешь мешать ухаживать за Красенской.
Володыевский стал снова подбрасывать свой обушок, как будто бы ничто иное его не занимало, и самым убедительным тоном сказал:
— Послушай, позволь мне еще малость пожить!
— О, нет! ТЫ не вывернешься! — крикнул Харламп, хватая за рукав маленького рыцаря.
— Да я и не вывертываюсь,—отвечал ласково последний, — но я исполняю долг службы по приказанию князя. Пустите меня, или я этим обушком свалю вас с коня.
Харламп посмотрел на него с удивлением, заскрежетал зубами и выпустил его рукав.
— Все равно,— сказал он, — в Варшаве я тебя не выпущу из своих рук, ты должен будешь дать мне удовлетворение,
— Я не буду укрываться, но все-таки научите меня, как же мы будем драться в Варшаве? Я не был там ни разу в своей жизни, я простой солдат, но я слышал о маршалковских судах, которые казнят тех, которые осмеливаются обнажить саблю под боком у короля.
— Видно, что вы не были в Варшаве и что вы порядочный простачок, если боитесь маршалковских судов, притом вы не знаете, что во время междуцарствия есть временное правительство, с которым дело легче вести и которое не казнит меня за ваши уши, будьте покойны.
Тут Володыевский начал снова подбрасывать обушок, Харламп же снова начал удивляться, потом кровь ему бросилась в голову, и он выхватил саблю, а в это же самое мгновение и маленький рыцарь, спрятав обушок под колено, выхватил свою. В продолжение целой минуты смотрели они друг на друга разъяренными глазами с расширенными ноздрями, но Харламп первый успокоился, так как подумал, что ему придется иметь дело с самим воеводой, если он нападет на его офицера, идущего с приказами, и первый спрятал в ножны свою саблю.
— О, найду я тебя, сынок! — воскликнул он.
— Найдешь, найдешь, ботвинник — сказал Володыевский.
И оба разъехались. Заглоба приблизился тогда к Володыевскому и спросил:
— Чего от тебя хотело это морское чудовище?
— Ничего. Он вызвал меня на поединок.
— Вот тебе и на! — сказал Заглоба. — Он, пожалуй, проколет тебя своим носом. Смотри, Володыевский, когда будете драться, не обруби самого большого носа в Польше, потому что для него отдельную яму придется копать. Счастливый виленский воевода! Другие должны посылать подъезды против неприятеля, а ему стоит только сказать своему товарищу, и тот уже издали разнюхает его. Но за что он вызвал тебя?
— За то, что я ехал у коляски Анны Барзобогатой.
— Ба! Надо было сказать ему, чтобы он обратился к Лонгину, в Замостье. Тот его угостил бы перцем с имбирем. Неудачно попал этот ботвинник!
— Я ничего не говорил ему о Подбипенте, — сказал Володыевский, — а то, пожалуй, он и не стал бы драться со мною: Теперь я назло ему буду еще больше ухаживать за Анусей, надо же иметь какое-нибудь развлечение. Что же нам больше делать в этой Варшаве.
— Найдем, найдем, что делать, — сказал, подмигивая ему, Заглоба. — Когда я в молодости был депутатом полка, в котором служил, я разъезжал всюду, но такой жизни, как в Варшаве, нигде не видел.
— Разве не такая, как у нас, в Заднепровье?
— Э! что и говорить!
— Это любопытно! — сказал Володыевский. А через минуту прибавил: — А все-таки я подрежу усы этому ботвиннику, а то они слишком длинны.

Глава XI

Прошло несколько недель. На выборы собралось много шляхты. Население города увеличилось вдесятеро, так как одновременно с шляхтой сюда стекались тысячи купцов и торговцев со всего света, начиная с далекой Персии и кончая заморской Англией. На Воле выстроили сарай для сената, вокруг белелись тысячи палаток-шатров, которые совершенно покрывали широкое поле. Никто еще не знал, кто из кандидатов будет избран: королевич Казимир — кардинал или Карл-Фердинанд — епископ плоцкий. С обеих сторон предпринимались старания и усилия. Выпускались тысячи летучих листков, в которых говорилось о достоинствах претендента и недостатках его соперников,— у обоих были многочисленные и могущественные сторонники. На стороне Карла был, как нам известно, князь Иеремия, тем более грозный для противников, что за ним, вероятно, пошла бы обожавшая его шляхта, от которой, в конце концов, и зависело все. Но и Казимир был силен. Сторону его держали высшие власти, на его стороне был канцлер, а также склонялся, как видно, и примас, за него стояло большинство вельмож, из коих каждый имел многочисленных приверженцев, в числе магнатов были и князь Доминик Заславский, Осторожский, воевода Сайдомирский, хотя обесславивший себя под Пилавицами и даже подвергавшийся суду, но все же самый влиятельный из вельмож во всей Польше, даже во всей Европе, и обладавший такими несметными богатствами, что мог бы перетянуть весы на сторону своего кандидата. Однако же на сторонников Казимира находили минуты сомнения, потому что все зависело от шляхты, которая со всех сторон съезжалась в Варшаву и стояла за князя Карла, увлекаемая именем Вишневецкого и готовностью королевича к жертвам для общего дела. Королевич, как человек расчетливый и богатый, не задумывался пожертвовать крупные суммы на образование новых полков, начальство над которыми намеревался вверить Вишневецкому. Казимир охотно последовал бы его примеру, но его удержала не жадность, а, напротив, излишняя щедрость, следствием которой был вечный недостаток денег в его казне. Тем временем они вели оживленные переговоры. Каждый день летали гонцы между Непорентой и Яблонной. Казимир заклинал брата, во имя своего старшинства и братской любви, отречься от престола, но епископ не соглашался и отвечал, что хочет попробовать счастья, которое ему может улыбнуться при свободной подаче голосов. А время летело: шестинедельный срок подходил к концу, а вместе с тем приближалась опасность со стороны казаков, ибо пронеслись слухи, что Хмельницкий, бросив осаду Львова, стал под Замостьем и день и ночь штурмует этот последний оплот. Польши.
Говорили также, что кроме послов, отправленных Хмельницким в Варшаву с письмом, в котором он заявлял, что, как польский шляхтич, подает голос за Казимира, между шляхтой и во всем городе было еще много переодетых казацких старшин, которых трудно было узнать, так как они ничем не отличались от шляхтичей-избирателей, даже языком, в особенности те, что были родом из украинских земель. Одни, как говорили, пробрались сюда из любопытства, чтобы посмотреть на выборы и на Варшаву, другие — выведать, что говорят о предстоящей войне, сколько войска намеревается выслать Польша и откуда она достанет денег. Может быть, в этом была и доля правды, потому что между казацкими старшинами было много шляхтичей, знавших латынь, так что их трудно было отличить от других, впрочем, в далеких степях вообще латынь не процветала, и некоторые князья, как, например, Курцевичи, знали ее гораздо хуже, чем Богун и другие атаманы.
Но подобные полки, ходившие и по выборному полю, и по городу, вместе с вестями об успехах Хмеля и казацко-татарских отрядов, доходивших будто бы до самой Вислы, причиняли беспокойство и тревогу и часто служили поводом к беспорядкам. Достаточно было выказать среди шляхты против кого-нибудь подозрение, что он переодетый запорожец, чтобы его тотчас же изрубили саблями.
Таким образом легко могли погибнуть и невинные люди, что часто нарушало совещания, тем более, что, по тогдашнему обычаю, не особенно соблюдалась трезвость. ‘Каптур’ (временное правительство, избранное после смерти короля) не могло справиться-с постоянными ссорами, повод к которым давал малейший пустяк. Но если людей серьезных, любящих мир и встревоженных опасностью, грозившей отчизне, огорчали эти ссоры, стычки и пьянство, то игроки и гуляки чувствовали себя свободными, считая, что это их время, ум жизнь, и тем смелее пускались на разные беззаконные поступки. Нечего и говорить, что между ними отличался Заглоба, гегемония которого была установлена его рыцарской славой и постоянной жаждой, благодаря которой он мог выпить море вина. Кроме того, он отличался редким остроумием и величайшей, непоколебимой самоуверенностью. Иногда на него находила меланхолия, и тогда он сидел, запершись в своей комнате или в палатке, и, не выходил, а если выходил, то сердитый, готовый затеять драку и ссору. Однажды случилось, что в таком настроении он изрубил Дунчевского из Равы за то, что тот, проходя мимо него, зацепился за его саблю. Он выносил присутствие только одного Володыевского, которому жаловался на ужасную тоску по Скшетускому и княжне: ‘Мы бросили ее, отдали, как Иуды, во вражеские руки… вы уж мне не говорите про особенные обстоятельства! Что случилось с нею, скажите?’
Напрасно Врлодыевский объяснял ему, что если бы не Пилавицы, они отыскали бы ее, но теперь, когда между ними и нею стоят все силы Хмельницкого, это невозможно, шляхтича ничто не могло утешить, он впадал в гнев и проклинал всех и все на свете.
Но минуты грусти бывали непродолжительны.
Заглоба, как будто желая вознаградить себя за потерянное время, начинал гулять и пить еще больше, чем обыкновенно, проводил время в кабаках, в обществе пьяниц или столичных красоток, а Володыевский поддерживал компанию.
Последний, будучи отличным солдатом и офицером, не имел в своем характере той серьезности, какой обладал Скшетуский, особенно после всех перенесенных им несчастий и страданий. Обязанности свои к отчизне Володыевский понимал таким образом, что бил, кого прикажут, об остальном Он уже не заботился, он не понимал общественных дел, хотя всегда готов был оплакивать военные неудачи, но ему и в голову не приходило, что ссоры и кутежи вредят общественным интересам так же, как и военные поражения. Одним словом, это был молодой ветрогон, который, попав в столичный омут, погряз в нем по уши и, как репейник, пристал к Заглобе, своему наставнику в кутежах Он ездил с Заглобой к шляхте, которой последний рассказывал за рюмкой разные небылицы, и вместе с ним увеличивал число сторонников королевича Карла, пил с ним, а в случае надобности и заступался за него, они побывали всюду и везде: вертелись и по выборному полю, и по городу, словом, не было угла, в который бы они не проникли. Они были в Непоренте, Яблонной, на всех званых пирах и обедах у вельмож и в трактирах принимали участие во всем. У Володыевского постоянно чесались руки, он хотел показать, что украинская шляхта вообще лучше другой, а княжеские солдаты в особенности. Они нарочно ездили искать приключений среди ленчицан, как самых отчаянных забияк, а особенно среди приверженцев князя Доминика Заславского, к которому оба они питали особенную ненависть. Они задевали только таких рубак, которые пользовались уже известностью в этом отношении, и всегда заранее обдумывали повод к ссоре. ‘Вы, господин Заглоба. — говорил обыкновенно Володыевский, — затеете ссору, я же после примусь за дело’. Заглоба же, будучи мастером в фехтовании и не трусивший в поединке со своим братом-шляхтичем, не всегда соглашался, чтобы Володыевский заменял его, в особенности в ссорах с заславцами, но если ему приходилось иметь дело с каким-нибудь ленчицким игроком, то он затевал ссору, и когда задетый шляхтич хватался за саблю и вызывал его, он говорил:
— Я не такой бессовестный, чтобы подвергать вас верной смерти, лично борясь с вами, лучше вы померяйтесь с моим учеником и, поверьте, вы не справитесь даже с ним!
После этого высовывался Володыевский со своими задранными вверх усиками и носом и, соглашался ли противник или нет, — начинал драку, а будучи мастером своего дела, после нескольких же ударов побеждал противника. Такие-то забавы они придумывали с Заглобой, а слава их между шляхтой и беспокойными людьми росла все больше и больше, в особенности слава Заглобы. ‘Если таков ученик, — говорили они между собою, — то каков же должен быть учитель?’ Однако только Харлампа долго не мог найти Володыевский, он думал даже, что его послали опять в Литву по делам.
Так прошло около шести недель, в это время изменился и ход общественных дел.
Ожесточенная борьба между братьями-кандидатами, посредничество их приверженцев, волнение и жар — все прошло, не оставив ни следа. Все знали, что будет избран Ян-Казимир, так как королевич Карл уступил брату. Странное дело, но здесь много повлиял голос Хмельницкого, все надеялись, что он покорится власти короля, в особенности же короля, избранного по его желанию. Предположения эти осуществились. Но для Вишневецкого такой оборот дела был новым ударом, так как он не переставал повторять, как когда-то Катон, что этот запорожский Карфаген должен быть разрушен. Теперь наступила очередь переговоров. Князь знал, положим, что эти переговоры или совсем ни к чему не приведут, или вскоре будут прерваны силой обстоятельств, и предвидел в будущем войну, — но его тревожила мысль об исходе этой войны. После переговоров Хмельницкий станет еще сильнее, а Польша слабее. Кто поведет войска против такого славного вождя, как Хмельницкий? Не наступят ли новые погромы, новые поражения, которые окончательно обессилят Польшу? Князь не льстил себя надеждой и знал, что ему, как приверженцу Карла, не дадут булавы. Казимир обещал брату, что он будет так же добр к нему, как и к своим приверженцам, и хотя у него была возвышенная душа, но m был сторонником канцлера, поэтому булава должна быть отдана кому-нибудь другому, а не князю, и горе Польше, если избранный ею вождь не окажется искуснее Хмельницкого. При этой мысли Иеремия страдал вдвойне: и за будущность отечества, и от горького чувства, испытываемого человеком, который видит, что его заслуги не оценены по справедливости и что другие будут задирать перед ним голову. Иеремия не был бы Вишневецким, если бы не был горд. Он чувствовал себя достаточно сильным для того, чтобы держать булаву, знал, что заслужил ее, и глубоко страдал. Между офицерами ходил слух, что князь не будет ждать конца выборов и уедет из Варшавы, — но они ошибались: князь не только не уехал, но даже навестил королевича Казимира в Непоренте, который принял его очень милостиво, потом он вернулся в город, так как этого требовали военные дела. Нужно было найти средства на наем войска, чего непременно требовал князь. На деньги королевича Карла были сформированы полки драгун и пехота. Одни полки были уже посланы на Русь, а другие нужно было еще привести в порядок. С этой целью князь рассылал во все стороны опытных в военной организации офицеров, чтобы они привели, эти полки в надлежащий порядок. Посланы были Кушель и Вершул, наконец дошла очередь и до Володыевского.
В один прекрасный день его позвали к князю, который дал ему такой приказ:
— Поезжайте через Бабицы и Липков в Заборово, где ждут назначенные для полка лошади, осмотрите их там, выберите и заплатите за них Тшасковскому, приведите их для солдат. Деньги вы получите под расписку у казначея, в Варшаве.
Володыевский усердно занялся делом, получил деньги и в тот же день поехал с Заглобой в Заборово, за ними следовал воз с деньгами. Они ехали медленно, потому что вся окрестность с той стороны Варшавы была запружена шляхтой, челядью, возами и лошадьми, деревни до самой Бабицы были так переполнены народом, что не было ни одной свободной хаты. В такой толпе легко было нарваться и на ссору, и, несмотря на все старания и скромное поведение, наши два приятеля не обошлись без приключений.
Доехав до Бабиц, они увидали перед корчмой много шляхтичей, которые садились на лошадей, чтобы ехать своим путем. Оба отряда, поздоровавшись, уже готовы были разъехаться, как вдруг один из всадников посмотрел на Володыевского и, не сказав ни слова, рысью поскакал к нему.
— А, вот ты где, братец! — воскликнул он. — Наконец-то я нашел тебя, теперь ты не уйдешь от меня! Эй, господа! — закричал он своим товарищам. — Погодите немного. Мне надо что-то сказать этому офицеру, а вас прошу быть свидетелями моих слов.
Володыевский усмехнулся от удовольствия: он узнал Харлампа.
— Бог свидетель, что я не прятался, — сказал он, — и сам даже искал вас, чтобы спросить: не сердитесь ли вы на меня, но мне не удалось встретиться с вами.
— Ведь вы едете по делам службы, — шепнул Заглоба.
— Помню, — пробормотал Володыевский.
— Становитесь! — закричал Харламп. — Господа! Я обещал этому молокососу обрезать уши, и обрежу, не будь я Харламп! Будьте свидетелями, а вы, молокосос, становитесь!
— Не могу! Ей-Богу, не могу! — говорил Володыевский. — Подождите хоть два-три дня.
— Как не можете? Струсили? Если сейчас не станете, то я вас так отделаю, что ни дедушка, ни бабушка вас не узнают. Ах ты комар! Гад ядовитый! Становиться поперек дороги умеешь, язвить умеешь, а от сабли бежишь!
— Я вижу, — вмешался Заглоба, обращаясь к Харлампу, — что вы не хотите отстать от него, смотрите, чтобы этот комар не укусил вас, тогда вам не помогут никакие пластыри Тьфу, черт! Разве вы не видите, что этот офицер едет по службе? Посмотрите на этот воз с деньгами, которые он везет в полк, и поймите, что, охраняя казну, он не может располагать собой и драться на дуэли не смеет. Кто не понимает этого, тот дурак, а не солдат. Мы служим у русского воеводы и бились не с такими, как вы, но сегодня нельзя, подождите, придет и на вас очередь.
— Это верно, — сказал один из товарищей Харлампа, — если они везут казну, то не могут драться.
— А мне что за дело до их денег! — кричал Харламп. — Пусть выходит на поединок, а то буду бить.
— Сегодня на поединок не выйду, но даю рыцарское слово, — сказал Володыевский, — что через три или четыре дня явлюсь куда угодно, как только кончу служебные дела. А если не хотите довольствоваться этим обещанием, то я велю стрелять в вас, как в разбойника, очевидно, я имею дело не со шляхтичем и солдатом. Выбирайте, черт вас возьми! Мне некогда стоять с вами!
Услышав это, драгуны сейчас же направили дула мушкетов на нападающих, и движение это, вместе с решительными словами Володыевского, произвело впечатление на товарищей Харлампа. которые начали его уговаривать:
— Уступи, ты сам солдат и знаешь, что значит служба, а что твое желание будет удовлетворено, это верно: посмотри, какой это смельчак, как, впрочем, все из русских отрядов. Успокойся, пока просят!
Харламп еще пометался немного, но сообразив, что он рассердит товарищей или подвергнет их неравной борьбе с драгунами, обратился к Володыевскому и сказал:
— Вы даете слово, что явитесь на поединок?
— Я тебя сам вызову за то, что ты два раза спрашиваешь об этом. Через четыре дня явлюсь сюда, сегодня среда, значит, в субботу, в два часа пополудни. Выбирайте место.
— Тут, в Бабицах, множество народа, — сказал Харламп, — Сможет случиться какое-нибудь приключение. Соберемся лучше в Линкове, там спокойнее, и мне недалеко, наша квартира в Бабицах
— А у вас будет такая же большая компания, как и сегодня? — спросил предусмотрительный Заглоба.
— Нет, — сказал Харламп, — приедем только я да Селицкие, мои родственники. Вы тоже явитесь без драгун?
— Может быть, у вас являются на поединок с войском, а у нас этого обычая нет.
— Значит, через четыре дня, в субботу, в Линкове? — повторил Харламп. — Съедемся у корчмы, а теперь с Богом!
— С Богом, — ответили Володыевский и Заглоба.
Противники мирно разъехались. Володыевский был в восторге от предстоящей забавы и обещал привезти в подарок Лонгину усы пятигорца. Он ехал в Заборово в самом лучшем расположении духа, там он застал королевича Казимира, который приехал туда на охоту. Но Володыевский торопился и только издали посмотрел на будущего короля. Через два дня он кончил свои дела, осмотрел лошадей, заплатил Тшасковскому, съездил в Варшаву и явился в Линково, даже часом раньше назначенного, с Заглобою и Кушелем, которого пригласил вторым секундантом.
Подъехав к корчме, они вошли в избу промочить горле медом и начали забавляться разговором с евреем.
— Слышь ты, пархатый, господин дома? — спросил Заглоба.
— В городе.
— А много шляхты стоит здесь у вас в Линкове?
— У нас пусто. Один только стоит у меня и все сидит в горнице, богатый, со слугами и лошадьми.
— А почему он не заехал в господский дом?
— Видно, не знаком с нашим господином. Притом двор уже целый месяц стоит запертый.
— Может, это Харламп? — спросил Заглоба.
— Нет, — сказал Володыевский.
— А мне кажется, что это он.
— Где же?
— Пойду посмотрю, кто это. Слушай, жид давно он стоит у тебя?
— Сегодня, не больше двух часов.
— А не знаешь, откуда он?
— Не знаю, должно быть, издалека, лошади были измучены, а люди говорили, что из-за Вислы.
— Чего же он остановился в Линкове?
— Кто его знает.
— Пойду посмотрю, — повторил Заглоба, — может, кто знакомый. — И, подойдя к затворенной двери горницы, он постучал в нее саблей и спросил:
— Можно войти?
— А кто там? — спросил голос из комнаты.
— Свой, — сказал Заглоба, отворяя дверь. — Извините, может, я не в пору? — прибавил он, просовывая голову в комнату. Но вдруг отскочил и хлопнул дверью, как будто увидел смерть. На его лице выразились ужас и удивление, он разинул рот и идиотическими глазами посмотрел на Володыевского и Кушеля.
— Что с вами? — спросил Володыевский.
— Там… Богун!
Оба офицера вскочили на ноги.
— Что вы, сума сошли?!
— Да, Богун, Богун!
— Не может быть!
— Так верно, как то, что я стою перед вами, клянусь Богом.
— Чего же вы так испугались? — сказал Володыевский. — Если это он, значит, Бог послал его в наши руки. Успокойтесь. Вы уверены, что это он?
— Как в том, что я говорю с вами. Я видел его, он одевается.
— А вас он видел?
— Не знаю, кажется, нет.
Глаза Володыевского разгорелись, как уголья.
— Эй, жид! — сказал он тихо, махая рукой. — Иди сюда. Есть другие двери из этой горницы?
— Нет, ход только через эту избу.
— Кушель, под окно! — шепнул Володыевский. — Ну, теперь он не уйдет от нас. — Кушель, не говоря ни слова, вышел из избы.
— Успокойтесь, — сказал Володыевский Заглобе. — Не вы, а он погиб. Что он вам может сделать? Ничего.
— Яне могу опомниться от удивления, — возразил Заглоба, а про себя прибавил: ‘Правда, чего мне бояться его! Володыевский со мною, пусть Богун боится!’
— Послушайте, ведь его нельзя выпустить из рук, — сказал он, ободряясь.
— Да он ли это? Мне что-то не верится. Что ему здесь делать?
— Хмельницкий послал его шпионить, наверное. Погодите. Мы схватим его и поставим условия: или пусть отдаст княжну, или мы его отдадим в руки правительства.
— Лишь бы княжну отдал, а там черт с ним.
— Не мало ли нас? Всего трое: ты, я да Кушель. Он будет защищаться, как бешеный, а с ним ведь несколько человек.
— Харламп приедет с двумя, нас будет шестеро — довольно! Молчи!
В эту минуту отворились двери и Богун вошел.
Он, должно быть, не заметил входившего к нему в комнату Заглобу, потому что теперь, увидев его, вздрогнул, лицо его вспыхнуло, и рука машинально схватилась за рукоятку сабли — но все это продолжалось только мгновение. Лицо его приняло спокойный вид, только было бледно.
Заглоба молча смотрел на него, атаман тоже молчал, в избе воцарилась тишина: эти двое людей, судьба которых несколько раз так удивительно сплеталась, делали вид что не знают друг друга.
Молчание это показалось Володыевскому вечностью.
— Послушай, жид — сказал вдруг Богун, — далеко отсюда до Заборова?
— Недалеко, — ответил жид. — Ваша милость сейчас едете?
— Да, — сказал Богун, направляясь к двери.
— Извините, — прозвучал голос Заглобы.
Атаман остановился, как вкопанный, и устремил на него свои грозные черные глаза.
— Что вам надо? — спросил он.
— Мне кажется, что мы немного знакомы. Не встречались ли мы с вами на свадьбе на хуторе, на Руси?
— Да, — сказал гордо атаман, хватаясь за саблю.
— Как ваше здоровье? — спросил Заглоба. — Вы так скоро уехали с хутора, что я не успел попрощаться с вами.
— А вы жалели, конечно!
— Да, жалел, мы бы потанцевали, так как тогда и компания наша увеличилась, — и Заглоба указал на Володыевского. — Тогда подъехал этот кавалер, он желал поближе познакомиться с вами.
— Довольно, — крикнул вдруг Володыевский, вставая. — Я тебя арестую, изменник!
— А по какому праву? — спросил атаман, гордо поднимая голову.
— Потому что ты бунтовщик, враг Польши и приехал сюда шпионить.
— А вы кто такой?
— Я не стану объясняться с тобою, но ты не уйдешь от моих рук.
— Увидим, — сказал Богун. — И я бы не стал говорить вам, кто я такой, если бы вы вызвали меня на дуэль, но если вы мне грозите арестом, то скажу вам: у меня есть письмо, которое я везу от запорожского гетмана к королевичу Казимиру, если не найду его в Непоренте, то еду с ним в Заборово. Вот и арестуй меня теперь!
Сказав это, Богун свысока и насмешливо посмотрел на Володыевского, который смутился, как гончая, чувствующая, что дичь уходит от нее, и не зная, что делать, вопросительно посмотрел на Заглобу.
Наступила минута тяжелого молчания
— Нечего делать, — сказал Заглоба, — если ты действительно посол, арестовать мы тебя не можем, но все-таки не советую тебе хвастаться перед этим кавалером своим умением владеть саблей, ведь ты уж раз улепетывал от него во все лопатки.
Лицо Богуна побагровело, теперь только он узнал Володыевского. Стыд и задетое самолюбие заговорили в отважном атамане Воспоминание о бегстве жгло его огнем, оно было единственным несмытым пятном на его молодецкой славе, которая была ему дороже всего на свете, даже самой жизни. Между тем неумолимый Заглоба продолжал хладнокровно:
— Ты чуть-чуть не потерял шаровар. Этому кавалеру до того стало жаль тебя, что он оставил тебя в живых. Тьфу, казак! У тебя бабье лицо и, как видно, бабье сердце. Ты был храбр со старой княгиней и юношей князем, а перед рыцарем спасовал. После того тебе остается только возить письма и похищать девушек, а не ходить на войну. Ей-Богу! Я видел собственными глазами, как с тебя сваливались штаны. Тьфу! Вот и теперь ты заговорил о сабле только потому, что везешь грамоту и знаешь, что нам нельзя поэтому драться с тобой. Ты, молодчик, только пускаешь пыль в глаза. Хмельницкий и Кривонос храбрые солдаты, но между ними много босяков.
Богун быстро подошел к Заглобе, который, в свою очередь, так же быстро спрятался за Володыевского, так что оба молодых рыцаря очутились лицом к лицу.
— Я не из страха бежал от вас, а только для того, чтобы спасти людей.
— Не знаю почему, но знаю, что ты бежал, — сказал Володыевский.
— Я готов удовлетворить вас хоть сейчас, если желаете, — сказал Богун.
— Ты вызываешь меня? — спросил, прищуривая глаза, Володыевский.
— Ты отнял у меня мою добрую славу! Ты обесчестил меня! Мне нужна твоя кровь.
— Вот и отлично, — сказал Володыевский.
— Сама себя раба бьет. — прибавил Заглоба, — но кто же отдаст грамоту королевичу?
— Не ваше дело, я сам позабочусь об этом.
— В таком случае, деритесь. — сказал Заглоба. — Если тебе, атаман, удастся победить этого кавалера, то смотри, ты будешь иметь дело со мной. А теперь, друг мой, — сказал Заглоба, обращаясь к Володыевскому, — выйди в сени, мне нужно тебе кое-что сказать.
Они вышли и позвали Кушеля. который стоял у окна
— Господа, — сказал Заглоба. — дело плохо! Богун на самом деле везет грамоту к королевичу. Если мы его убьем, то совершим уголовное преступление. Не забывайте, что ‘каптур’ имеет право суда на две мили от избирательного округа, а он ведь как-никак посол. Дело не легкое! Разве после нам куда-нибудь спрятаться или прибегнуть под защиту князя? Иначе может быть плохо. А ведь отпустить его тоже нельзя, это единственная возможность освободить нашу бедняжку. Если его не будет в живых, нам легче будет найти ее. Видно, сам Господь Бог хочет помочь ей и Скшетускому. Посоветуемся, господа!
— Надеюсь, что вы придумаете какой-нибудь фортель, — сказал Кушель.
— Уж и так благодаря моему фортелю он сам вызвал нас. Но нам нужны посторонние свидетели. Мне кажется, что нужно подождать Харлампа. Берусь убедить его уступить первенство и, в случае надобности, быть свидетелем, что Богун сам вызвал нас и мы должны были защищаться. Нужно также обстоятельно узнать, где он спрятал девушку. Если ему суждено погибнуть, то зачем она ему? Может быть, он и скажет, если мы станем настойчиво спрашивать, а если и не скажет, так все-таки лучше, если он не останется в живых Нужно все делать с толком и осторожно. У меня, господа, голова уж отказывается работать.
— Кто же будет драться с ним? — спросил Кушель.
— Володыевский первый, а я второй, — ответил Заглоба.
— А я третий, — добавил Кушель.
— Нет! — возразил Володыевский. — Один только я буду с ним драться, если он победит меня — его счастье, пусть едет себе с Богом.
— Я уж объявил ему, — сказал Заглоба, — но если вы так решаете, то я уступаю.
— Ну это уж его воля, драться ли ему с вами.
— Пойдем к нему.
— Пойдем.
Они пошли и застали Богуна в главной избе распивающим мед. Атаман был уже совсем спокоен.
— Послушайте, — сказал Заглоба, — нам нужно поговорить с вами о важных делах. Вы вызвали на дуэль этого кавалера — хорошо, но нужно вам знать, что вы находитесь, как посол, под защитой закона. Вы же не между дикими зверями, и мы можем драться с вами только тогда, когда вы скажете при свидетелях что по собственной воле вызвали нас на поединок. Сюда придут еще несколько шляхтичей, с которыми мы тоже должны биться, и вы скажите в их присутствии, что сами вызвали нас на дуэль, а мы даем вам рыцарское слово, что если вам посчастливится с Володыевским, мы отпустим вас и никто вам не помешает, если вы сами не хотите померяться со мной. Я согласен. Но прежде попробуй драться с моим учеником, а тогда узнаешь, сколько тебе предстоит труда, чтобы справиться со мной. Но дело не в том, важнее то, с чем мы обращаемся к твоей совести, потому что хотя ты и простой казак, но мы хотим обойтись с тобой по-рыцарски. Ты увез и спрятал княжну Елену Курцевич, невесту нашего товарища и друга. Знай же, что если бы тебя притянули за это к суду, тебе бы не помогло даже и то, что Хмельницкий избрал тебя своим послом, потому что похищение девушки — уголовное дело и должно подлежать немедленному суду. А теперь, перед поединком, в эту решительную для тебя минуту, подумай, что станется с этой бедняжкой в случае твоей гибели? Неужели ты желаешь ей зла? Неужели лишишь ее покровительства друзей и выдашь на позор и несчастье? Неужели захочешь остаться и после смерти ее палачом? — Голос Заглобы звучал несвойственной ему торжественностью, Богун побледнел и спросил: — Что вы от меня хотите?
— Укажи нам, куда ты ее увез, чтобы в случае твоей смерти мы могли бы найти ее и возвратить жениху: Бог помилует твою душу, если ты сделаешь это.
Атаман подпер руками голову, а трое товарищей внимательно следили за выражением его подвижного лица, на котором внезапно отразилось столько нежной печали, что казалось, будто на нем никогда не было выражения гнева, ярости или другого какого-нибудь свирепого чувства, как будто он был создан для одной только любви и любовных страданий. Долго длилось молчание, наконец его прервал дрожащий от волнения голос Заглобы:
— Если ты уже опозорил ее, да осудит тебя Бог, она же найдет приют в монастыре.
Богун поднял влажные и полные тоски глаза на Заглобу и сказал:
— Я ее опозорил? Не знаю, как вы любите, господа шляхтичи, рыцари и кавалеры, но я казак, я спас ее в Баре от смерти и позора и отвез в пустыню. Там я берег ее как зеницу ока, бил перед ней челом и молился на нее, как на святую. Когда же она велела мне уйти — я ушел и не видел ее больше, так как меня задержала мать-война.
— Бог на страшном суде наградит тебя за это! — сказал, вздохнув свободнее, Заглоба. — Но разве там она в безопасности? Ведь там Кривонос и татары.
— Кривонос под Каменцом, он и послал меня к Хмельницкому спросить, идти ли ему в Кудак, верно, он уже пошел туда, а там, где она, нет ни казаков, ни ляхов, ни татар, она в безопасности.
— Где же она?
— Слушайте, господа ляхи, я скажу вам, где она и велю выдать ее вам, но зато дайте вы мне рыцарское слово, что если мне посчастливится, то вы не будете разыскивать ее. Обещайте за себя и за Скшетуского, тогда я вам скажу.
— Мы этого не можем сделать, — сказал Заглоба.
— Да, не можем! — воскликнул Кушель и Володыевский.
— Да? — сказал Богун и глаза его засверкали. — Почему же вы не можете?
— Потому что здесь нет Скшетуского, и знайте, что мы не перестанем разыскивать ее, если бы даже вы скрыли ее под землей.
— Так вы заключили бы со мной такой торг ты, казак, отдай душу, а мы тебя саблей по голове! Что же вы думаете, что у меня сабля не из стали, что вы каркаете надо мною, как вороны над падалью? Почему я должен погибнуть, а не вы? Вы хотите моей крови, а я — вашей, увидим, кому она достанется.
— Не скажете?
— К чему мне говорить? Погибель вам всем!
— Тебе погибель! Ты стоишь того, чтобы изрубить тебя в куски!
— Попробуйте, — сказал атаман, вставая.
Кушель и Володыевский тоже встали. Грозные взоры их метали молнии, и неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не Заглоба, который выглянул в окно и сказал:
— Приехал Харламп со своими свидетелями!
Вскоре в избу вошел пятигорский ротмистр с двумя товарищами, Селицкими. После первых приветствий Заглоба начал объяснять им, в чем дело, и так убедительно, что Харламп дал отсрочку с условием, чтобы Володыевский сейчас после поединка с казаком вышел на дуэль с ним. Заглоба рассказал ему, какую страшную ненависть питают все воины Вишневецкого к Богуну, что он враг Польши, один из главных мятежников, рассказал также, как он похитил княжну, шляхтянку и невесту шляхтича, настоящего рыцаря.
— Вы, господа шляхтичи, должны считать эту обиду общей, нанесенной целому сословию в лице одного из его членов, — можете ли вы оставить ее неотомщенной?
Харламп сначала, не соглашался и говорил, что если так, то надо тотчас же убить Богуна и что Володыевский сейчас же должен с ним биться. Заглобе пришлось опять объяснять, что это невозможно и даже не по-рыцарски нападать на одного. К счастью, ему помогли и Селицкие, люди толковые и положительные, так что упрямый литвин согласился на отсрочку.
Между тем, Богун пошел к своим людям и вернулся со своим есаулом Ильяшенкой, которому он объявил, что вызвал на поединок двух шляхтичей, то же повторил он и Харлампу и Селицким.
— Мы, со своей стороны, объявляем, — сказал Володыевский, — что если он выйдет победителем, то от его желания будет зависеть, биться с Заглобой или нет, никто не нападет на него, в чем мы и даем наше рыцарское слово, и просим вас всех, господа, обещать то же самое.
— Обещаем, — сказали торжественно Харламп и Селицкие. Тогда Богун вручил письмо Хмельницкого к королевичу Ильяшенке и сказал:
— Если я погибну, то ты отдашь это письмо королевичу и скажешь и ему, и Хмельницкому, что я сам виноват в том, что меня убили.
Заглоба, внимательно следивший за всем, заметил, что на мрачном лице Ильяшенки не выразилось ни малейшей тревоги, он, как видно, был уверен в своем атамане.
— Ну, кому жить и кому умирать? — гордо обратился Богун к шляхте. — Можем идти.
— Пора! — отвечали все, затыкая за пояс полы контушей и беря под мышки сабли.
Они вышли из корчмы и направились к реке, которая текла среди кустов боярышника, шиповника и диких слив. Ноябрь уже сорвал листья с кустов, но густая чаща еще чернела траурной полосой до самого леса. День был не яркий, но ясный, и солнце золотило обнаженные ветви деревьев и освещало песчаную насыпь, тянувшуюся по правому берегу речки. Противники прямо направились к этой насыпи.
— Остановимся тут, — сказал Заглоба.
— Хорошо! — ответили все.
Заглоба становился все тревожнее, потом подошел к Володыевскому и шепнул ему:
— Послушайте… А что?
— Ради Бога, постарайтесь! В твоих руках теперь судьба Скшетуского, свобода княжны, твоя и моя жизнь: если он убьет тебя, то мне с ним не справиться.
— Зачем же вы вызывали его?
— Слово уж сказано. Я надеялся на тебя… Я уж стар, страдаю одышкой, а он скачет, как козел, — это ловкий заяц.
— Постараюсь, — сказал маленький рыцарь.
— Помоги тебе Господь. Не бойся!
— Чего же бояться?
В эту минуту к ним подошел один из Селицких
— Ловкая эта штука, ваш казак, — шепнул он, — он держит себя, как ровня нам, настоящий герой.
— Должно быть, мать его засмотрелась на какого-нибудь шляхтича.
— Скорей какой-нибудь шляхтич загляделся на его мать, — сказал Заглоба.
— И мне так кажется, — сказал Володыевский.
— Становитесь! — крикнул Богун.
Богун стал против Володыевского, шляхта окружила их Володыевский, как человек опытный в этих делах, попробовал сначала ногою, тверд ли песок, потом посмотрел кругом, чтобы заметить все неровности почвы, и видно было, что он относился к делу не легкомысленно. Ему предстояло бороться с самым славным рыцарем Украины, о котором народ пел песни, а имя его было знакомо всей Руси, до самого Крыма. Володыевский, простой драгунский поручик, ожидал от этого поединка или славной смерти, или славной победы, потому что он не пренебрегал ничем, чтобы быть достойным такого соперника. Он был очень серьезен, и Заглоба, заметив это, перепугался даже. Между тем, Володыевский, осмотрев местность, стал снимать куртку.
— Холодно, — сказал он, — но мы скоро согреемся.
Богун последовал его примеру, и оба, сбросив верхнее платье, остались в одних только шароварах и рубахах, оба засучили рукава на правой руке.
Каким жалким казался маленький рыцарь я сравнении с сильным и рослым атаманом! Его почти совсем не было видно. Присутствующие с беспокойством смотрели на широкую грудь казака, на его сильные мускулы и на Володыевского, который, как маленький петушок, собирался бороться с могучим степным ястребом. Ноздри Богуна широко раздувались, как бы заранее чувствуя запах крови, черные волосы свесились на самые брови, сабля слегла дрожала в его руке, а дикие глаза его устремились на противника.
Он ждал команды.
Володыевский осмотрел лезвие сабли, приподнял вверх рыжие усики и стал в позицию.
— Здесь будет резня! — сказал Харламп Селицкому.
Вдруг раздался дрожащий от волнения голос Заглобы:
— С Богом! Начинайте!

Глава XII

Мелькнули сабли, лезвия скрестились. Но вдруг место сражения переменилось, потому что Богун бросился, как бешеный, на Володыевского, и тот должен был отскочить на несколько шагов назад, свидетели тоже отступили. Удары Богуна были так быстры, что глаза изумленных свидетелей не могли уследить за ними: казалось, что Володыевский окружен ими и что один Бог только может вырвать его из этих громов и бури. Удары слились в один беспрерывный свист. Атаманом овладело бешенство, и он, как ураган, гнал вперед Володыевского, а маленький рыцарь все отступал и защищался: его правая рука почти не двигалась, только кисть описывала полукруги, он подхватывал удары Богуна, подставлял лезвие под лезвие, парировал и снова прикрывал себя саблей, все отступая и устремив свой взор на казака, он казался совершенно спокойным, и только на щеках его выступили красные пятна. Заглоба закрыл глаза и слушал удар за ударом.
— Он еще защищается? — спрашивал он.
— Защищается! — шептали Селицкие и Харламп.
— Он уже припер его к самой насыпи, — прибавил тихо Кушель.
Заглоба открыл глаза и посмотрел.
Володыевский оперся спиной о насыпь, но не был ещё ранен, только румянец стал ярче, да на лбу выступил пот.
Сердце Заглобы забилось надеждой.
‘Володыевский ведь знаменитый дуэлист, — подумал он, — да и тот устанет наконец’.
Лицо Богуна побледнело, пот струился по лбу. а сопротивление противника только усиливало его бешенство, его белые зубы сверкали из-под усов, а из груди вырывалось тяжелое хрипение.
Володыевский не спускал с него глаз и все защищался.
Вдруг, почувствовав за собой насыпь, он съежился и зрителям показалось, что он падает, а он между тем нагнулся, присел и бросился на казака.
— Начал атаку! — сказал Заглоба.
— Начал атаку! — повторили и другие.
Атаман начал отступать, а маленький рыцарь, испытав на себе силу противника, напирал на него так быстро, что у присутствующих захватило дыхание, он явно был возбужден, и его маленькие глазки заискрились, он то приседал, то вскакивал, мгновенно менял позицию, делал круги около Богуна и принуждал его вертеться на месте.
— Вот мастер! — воскликнул Заглоба.
— Погибнешь! — произнес Богун.
— Погибнешь! — ответил Володыевский.
Вдруг казак движением, знакомым только опытным бойцам, перекинул саблю с правой руки в левую и ударил так сильно, что Володыевский упал на землю, точно сраженный громом.
— Господа! — крикнул Заглоба.
Но Володыевский сделал это нарочно, и сабля Богуна разрезала только воздух, а маленький рыцарь вскочил, как дикий кот, и ударил казака прямо в грудь.
Богун зашатался, отступил на шаг и, собрав последние силы, взмахнул в последний раз саблей, Володыевский ловко оттолкнул удар и сам ударил Богуна еще два раза в голову — сабля выскользнула из ослабевших, немощных рук Богуна, и он упал лицом на песок, на который тотчас же вылилась широкая лужа крови.
Ильяшенко, присутствовавший при поединке, бросился к атаману.
Свидетели несколько минут не могли вымолвить ни слова. Володыевский тоже молчал, опершись обеими руками на саблю, и тяжело вздыхал.
Заглоба первый прервал молчание:
— Придите в мои объятия, — сказал он с нежностью.
Все окружили Володыевского.
— Вы первоклассный дуэлист, — говорили Селицкие.
— Видно, что в тихом омуте черти водятся, — сказал Харламп, — но я буду с вами биться, чтобы не сказали, что я струсил, и хотя вы, быть может, убьете меня, все-таки я вас поздравляю.
— Вы лучше оставьте ваши недоразумения, и нечего вам драться, — сказал Заглоба.
— Нет, нельзя, дело идет о моей славе, — ответил пятигорец, — за которую я отдам охотно свою голову.
— Мне не нужна ваша голова, лучше помиримся, я, правду сказать, не становился вам поперек дороги. Может, кто-нибудь другой помешает вам, который будет лучше меня, но не я.
— Как так?
— Честное слово!
— Так уж помиритесь, — воскликнули Селицкие и Кушель.
— Пусть будет так, — произнес Харламп, раскрывая объятия.
Володыевский бросился к нему, и они начали целоваться так, что эхо разошлось по всей насыпи.
— А чтоб вас! Как вы побили такого великана? А саблей он владел мастерски, — сказал Харламп.
— Я и не ожидал, что он такой фехтмейстер! — заметил Володыевский. — Где он мог научиться этому?
И лежавший на земле атаман снова привлек общее внимание. Ильяшенко повернул его на спину и со слезами искал признаков жизни, но его лица нельзя было узнать, так было оно покрыто запекшейся кровью, лившейся из ран на голове. Вся рубаха была тоже в крови, однако он еще подавал признаки жизни, очевидно, бился в предсмертных судорогах, ноги его дрожали, а искривленные пальцы царапали песок. Заглоба взглянул на него и махнул рукой.
— Довольно жил! — сказал он. — Теперь он прощается с Божьим светом.
— Но он уже умер, — воскликнул один из Селицких, взглянув на Богуна.
— Да, он почти весь изрублен на куски.
— Это был отличный рыцарь, — пробормотал Володыевский, качая головой.
— Я знаю! — прибавил Заглоба.
А Ильяшенко тем временем хотел поднять и унести несчастного атамана, но не мог, потому что был немолод и притом слаб, а Богун мог считаться гигантом. До корчмы было далеко, а атаман каждую минуту мог скончаться, есаул обратился с просьбой к шляхте.
— Господа, — просил он, складывая руки, — помогите, ради. Бога и Святой Пречистой, не дайте ему умереть здесь, как собаке. Я стар, сам снести не могу, а люди далеко…
Шляхта переглянулась. Злоба к Богуну у всех уже исчезла.
— Верно, что нельзя оставить его здесь, как пса, — промолвил первый Заглоба. — Если мы вышли с ним на поединок, то он уже для нас не мужик, а солдат, которому нужно помочь. Господа, кто понесет его со мной?
— Я, — сказал Володыевский.
— Так несите его на моей бурке, — прибавил Харламп.
Через минуту Богун лежал уже на бурке, концы которой подхватили Заглоба, Володыевский, Кушель и Ильяшенко, и шествие, в сопровождении Харлампа и Селицких, медленно направилось к корчме.
— Однако он живучий, — сказал Заглоба, — еще шевелится. Господи, если б мне кто сказал, что я буду нянчить его и носить, то я подумал бы, что надо мной смеются. Я слишком чувствителен, но уж не переделаю себя! Надо ему перевязать раны. Надеюсь, что на этом свете мы уж больше с ним не встретимся, так пусть он вспомнит меня добром хоть на том.
— Так вы думаете, что он не поправится? — спросил Харламп.
— Я бы не дал теперь за его жизнь и старой мочалы. Так было предназначено ему, и он не мог уйти от этого, если б ему посчастливилось с Володыевским, то он не ушел бы от моих рук Но я рад, что так случилось, потому что уже и так кричат, что я убийца. А что мне делать, если мне становятся поперек дороги? Я должен был заплатить Дуньчевскому пятьсот золотых штрафа, а вы знаете, что имения на Руси не приносят теперь никакого дохода.
— Правда, ведь вас там совсем ограбили… — сказал Харламп.
— Однако он тяжелый, — продолжал Заглоба, — я совсем устал. Ограбить-то нас ограбили, но я надеюсь, что сейм выдумает нам какое-нибудь вознаграждение, а то мы погибнем. Посмотрите, опять идет кровь, сбегайте, господин Харламп, в корчму и велите жиду приготовить хлеба с паутиной. Это не очень-то поможет покойнику, но помочь ему все-таки надо — это долг христианина, и ему легче будет умирать.
Он остановил кровь, залепил ему раны хлебом и сказал Ильяшенко:
— А ты, старик, здесь не нужен. Поезжай скорее в Заборово, проси, чтоб тебя допустили к королевичу, и расскажи все, как было. Если наврешь, велю тебе снять голову, я все узнаю, потому что я в хороших отношениях с его милостью королевичем. Поклонись тоже Хмельницкому, он со мной знаком и любит меня. А мы похороним прилично твоего атамана,— ты же делай свое, не шатайся по закоулкам, не то тебя убьют, прежде чем ты успеешь сказать, кто ты такой. Прощай! С Богом!..
— Позвольте остаться, пока он остынет.
— Поезжай, говорят тебе! — сказал грозно Заглоба. — А не то я велю мужикам свезти тебя в Заборово. Не забудь, кланяйся Хмельницкому.
Ильяшенко поклонился в пояс и вышел, а Заглоба сказал Харлампу и Селицким:
— Я отправил этого казака, так как ему нечего здесь делать, а если его действительно убьют, что легко может случиться, то всю вину свалят на нас. Заславские и канцлерские сторонники первые кричали бы во все горло, что люди князя-воеводы перерезали все казацкое посольство и не уважают закона. Но мы не дадим себя на съедение этим объедалам и ухаживателям, вы же будьте свидетелями, что он сам вызвал нас. Я велю войту похоронить его хорошо. Нам тоже пора отправляться и дать отчет князю-воеводе.
Хрипение Богуна прервало слова Заглобы.
— Ого, душа ищет выхода, — сказал шляхтич. — Уже темно, и его душа ощупью пойдет на тот свет. Но если он не обидел нашу богиню, то пошли ему Господи вечный покой. Аминь! Едем, Володыевский! От всего сердца прощаю ему его вину, хотя, правду сказаться больше мешал ему, чем он мне. Но теперь конец. Прощайте, господа, мне было очень приятно познакомиться с вами. Не забывайте же быть свидетелями, в случае надобности.

Глава XIII

Князь Иеремия довольно равнодушно принял известие об убийстве Богуна, в особенности, когда узнал, что есть люди не из его полка, которые готовы свидетельствовать, что Володыевский был вызван Богуном. Если бы дело произошло не за несколько дней до избрания Яна-Казимира и если бы борьба кандидатов за корону продолжалась, то противники Иеремии, а главное, канцлер и князь Доминик воспользовались бы этим случаем как оружием против князя, несмотря на свидетелей и их показания. Но после отречения карла все были заняты другим, и нетрудно было догадаться, что дело это будет предано забвению.
Его мог возбудить только Хмельницкий, представив как доказательство новых обид, но князь надеялся, что королевич, посылая ответ, письменно или устно велит передать Хмельницкому, каким образом погиб его посол, и он не посмеет сомневаться в истине королевских слов.
Князь беспокоился, чтобы из-за его солдат не вышло политического волнения, но ради Скшетуского он был доволен тем, что случилось, потому что явилась возможность снова отыскать княжну. Теперь можно было найти ее, отнять силой или выкупить, а князь не пожалел бы и больших издержек, лишь бы только избавить Скшетуского от горя и вернуть ему счастье.
Володыевский шел к князю с большим страхом, и хотя он был не робкого характера, но боялся, как огня, сурового взгляда князя. Но каковы были его удивление и радость, когда князь, выслушав отчет и немного подумав, снял с руки драгоценное кольцо и сказал:
— Ваша сдержанность похвальна, как и то, что вы не задели его первый, так как из-за этого могли бы на сейме возникнуть большие и лишние беспорядки. Если княжна найдется, то Скшетуский будет вам благодарен по гроб жизни До меня дошли слухи, что подобно тому, как другие не умеют держать язык за зубами, так и вы, Володыевский, не умеете держать сабли в ножнах, за что следовало бы вас наказать, но, так как вы дрались за вашего друга и поддержали добрую славу наших хоругвей в битве с таким хватом, то возьмите вот этот перстень, чтобы иметь воспоминание об этом дне. Я знал, что вы хороший солдат и фехтовальщик, но теперь вижу, что вы в этом отношении превосходите всех
— Он, — сказал Заглоба, — и самому черту снес бы рога в три приема, если вы, ваша светлость, повелите когда-нибудь снять мне голову с плеч, то пусть ее снимет никто другой, как Володыевский, по крайней мере, я сразу отправлюсь на тот свет. Он разрубил пополам грудь Богуну и потом еще два раза съездил ему по башке.
Князь любил рыцарские дела и добрых солдат, поэтому, улыбаясь, спросил:
— Встречали ли вы кого-нибудь равного вам в искусстве фехтования?
— Раз только мне попало немного от Скшетуского, но и я перед ним не остался в долгу, это было тогда, когда вы, ваша светлость, посадили нас обоих под арест, а из других только один Подбипента мог бы со мной сравниться, у него ведь сверхъестественная сила, и, пожалуй, Кушель, будь у него лучше зрение.
— Не верьте ему князь, — сказал Заглоба, — с ним никому не справиться.
— Долго ли защищался Богун?
— Да, тяжеловато с ним было биться, — сказал Володыевский, — он умел искусно перебрасывать саблю в левую руку.
— Богун сам мне рассказывал, — перебил его Заглоба, — что он, для упражнения, по целым дням фехтовал с Курцевичами, да и я сам видывал в Чигирине, как он с другими упражнялся
— Знаете что, Володыевский, — сказал с напускной важностью князь, — поезжайте под Замостье, вызовите на поединок Хмельницкого и одним махом освободите Польшу от всех бедствий и хлопот.
— По вашему повелению, милостивый князь, поеду, лишь бы только Хмельницкий захотел принять мой вызов, — сказал Володыевский.
— Мы шутим, а кругом нас гибнут, — возразил князь, — но все-таки под Замостье вы на самом деле должны отправиться. У меня есть известие из казацкого лагеря, что как только будет объявлен выбор королевича Казимира, Хмельницкий бросит осаду и отступит на Украину, это он сделает ради истинной или притворной любви к королю или же потому, что под Замостьем все его силы легко могут сломиться. Поэтому вы должны ехать и рассказать Скшетускому, что случилось, чтобы он отправлялся искать княжну. Скажите ему, чтобы он из моих хоругвей, оставшихся при старосте Валецком, взял столько людей, сколько ему понадобится для экспедиции. Впрочем, я пошлю ему с вами письмо и разрешение, так как мне очень дорого его счастье.
— Ваша милость всем нам — отец, — сказал Володыевский, — и мы вам до гроба будем служить.
— Не знаю, не придется ли вам голодать на моей службе, — ответил князь, — если разорят все мои имения на Заднепровье, но пока кое-что есть, и все, что мое — то и ваше.
— И наши мелкие имения принадлежат вашей милости, — воскликнул Володыевский.
— И мое тоже! — прибавил Заглоба.
— Пока еще мне не нужно, — ласково ответил князь. — Я надеюсь, что если я лишусь всего, то Польша вспомнит хотя бы о моих детях.
Эти слова князя оказались пророчеством. Польша, спустя несколько лет, отдала его единственному сыну то, что имела лучшего, — корону, но до этого большое состояние князя Иеремии очень расшаталось.
— Вот мы и вывернулись. — сказал Заглоба, когда они ушли от князя—Теперь вы, наверно, получите повышение. Покажите-ка это кольцо. Ей-Богу, оно стоит сотню червонцев, камень прекрасный. Спросите завтра на базаре какого-нибудь армянина. За его стоимость можно насладиться и едой, и питьем, и другими лакомствами. Что вы думаете? Знаете солдатскую пословицу: ‘сегодня живу, а завтра гнию’, а смысл ее таков, что не стоит думать о завтрашнем дне. Коротка жизнь человеческая, о, как коротка! Самое главное, что вас теперь князь полюбил. Он дал бы вдесятеро больше, чтобы сделать из Богуна подарок Скшетускому, а вы предупредили это желание и теперь можете ждать больших милостей. Мало ли деревень князь роздал пожизненно своим любимым рыцарям, или даже совсем подарил! Что значит такой перстень — пустяк! Верно, он и вас наградит имением, а потом женит на какой-нибудь своей родственнице.
Володыевский даже прыгнул.
— Откуда вы знаете это?
— Что?
— Я хотел сказать, как вам это пришло в голову? Как это может случиться?
— Разве это не случается? Разве вы не шляхтич? Разве шляхта не равна между собой? Мало ли у магнатов родни между шляхтой, и родственниц они охотно выдают замуж за своих высокопоставленных придворных. Кажется, и Суфчинский из Сеньчи женат на дальней родственнице Вишневецкого. Все мы между собой братья, хотя и служим одни другим, все мы от Иафета происходим, и вся разница в богатстве и чинах, каких все могут достигнуть. Кажется, в других местах есть различие между шляхтой, но какая же это шляхта!.. Я понимаю различие между собаками, так как есть гончие, борзые, но заметьте, что со шляхтой этого быть не может, мы были бы тогда собачьими детьми, а не шляхтой, но Бог не допустит до такого позора благородное сословие!
— Вы правду говорите, — сказал Володыевский, — но Вишневецкие почти королевской крови.
— А разве вы не можете быть избраны королем? Я первый готов тебе положить знак, как Сигизмунд Скаржевский, который клянется, что подаст голос за самого себя, если только не заиграется в кости. У нас, слава Богу, свобода, и нам мешает только наша бедность, а не рождение.
— Так-то оно так! — вздохнул Володыевский. — Но что ж делать! Нас решительно ограбили и мы погибнем, если Польша не придумает для нас каких-нибудь наград! Неудивительно, что человек, хотя бы и самый воздержанный, любит выпить с горя. Пойдем выпить по стаканчику, чтобы развеселиться.
Так беседуя, они дошагали до Старого Города и зашли в винную лавку, перед которой несколько слуг держали шубы и бурки распивающей в погребе шляхты. Усевшись там за столом, они велели подать себе бутылку вина и начали рассуждать о том, что им делать после поражения Богуна.
— Если правда, что Хмельницкий, отступит от Замостья и настанет мир, тогда княжна наша, — говорил Заглоба
— Нужно нам как можно скорей ехать к Скшетускому. Мы не оставим его, пока не отыщем девушки.
— Разумеется, поедем вместе, но теперь почти невозможно добраться в Замостье.
— Все равно, лишь бы лотом нам Бог помог.
— Поможет, поможет! — сказал Заглоба, выпив бокал вина. — Знаете, что я вам скажу?
— Что такое?
— Богун убит.
Володыевский с удивлением посмотрел:
— Ба! кто же лучше меня знает!
— Бог вас благословит. Ты знаешь, и я знаю: я смотрел тогда, как вы бились, и теперь смотрю и все повторяю это себе, а то мне кажется, что это только сон… Теперь одним горем меньше какой узел рассекла твоя сабля! Молодец, ей-Богу! Нет, не выдержу! Позвольте еще раз обнять вас за это. Вы поверите, что когда я вас увидел первый раз, я подумал: вот хлыстик! А тот хлыстик даже Богуна изрубил! Нет уж Богуна, ни следа, ни останков, убит до смерти, во веки веков. Аминь.
И Заглоба начал обнимать и целовать Володыевского, а последний так растрогался, как будто пожалел Богуна, — наконец, освободившись от объятий Заглобы, сказал:
— Мы не были при его смерти, а он живучий, вдруг оживет!
— Бог с вами, что вы говорите! — сказал Заглоба. — Я готов сам завтра поехать в Линково, сделать ему самые лучшие похороны, лишь бы он только умер.
— И чего же вы поедете? Ведь вы раненого не станете добивать. А с саблей всегда так бывает если дух сразу не вышел, так жить будет. Ведь сабля — не пуля.
— Нет, этого не может быть. Он уже начал хрипеть, когда мы уезжали Это невозможно! Я же ему раны перевязывал. Вы выпотрошили его, как зайца. Нам нужно скорей отправляться к Скшетускому, помочь ему и утешить… а то он помрет от тоски.
— Или пойдет в монахи, он сам мне это говорил.
— Не удивительно. И я на его месте так же поступил бы. Не знаю рыцаря честней его, но и несчастнее. Ох, тяжело Бог испытывавшего, тяжело!
— Перестаньте, — сказал немного опьяневший Володыевский, — я не могу от слез удержаться.
— А я разве могу? — ответил Заглоба. — Такой славный малый, такой хороший солдат… А она! Вы не знаете ее, такая милая кошечка.
Заглоба завыл басом, так как очень любил княжну, а Володыевский помогал ему тенором, — и они пили вино пополам со слезами, а потом, свесив головы на грудь, сидели некоторое время пасмурные. Наконец Заглоба ударил кулаком по столу.
— Чего же мы плачем? Богун умер.
— Правда, — ответил Володыевский.
— Нам радоваться надо, и мы будем дураками, если теперь не найдем ее.
— Едем, — сказал, вставая, Володыевский.
— Выпьем! — прибавил Заглоба. — Бог даст, будем еще детей их крестить, это потому, что Богун убит.
— Так ему и следовало! — докончил Володыевский, не замечая, что Заглоба разделяется с ним заслугой победы над Богуном.

Глава XIV

Наконец в Варшавском соборе загремело ‘Те Deum laudamus’ и король сел на престол, загудели пушки, раздался звон колоколов, и надежда вступала в сердца всех Минуло уже междуцарствие, время тревоги и замешательств, оказавшееся тем страшнее для Польши, что оно совпало с общей бедой. Те, которые дрожали при мысли о грозящих опасностях, вздохнули свободнее после благополучных выборов. Многим казалось, что беспримерная междоусобная война кончилась раз навсегда и что новому монарху остается только судить виновных Эту надежду поддерживало и поведение Хмельницкого. Казаки под Замостьем, штурмуя бешено замок, громко высказывались за Яна-Казимира Хмельницкий послал через ксендза Гунцля Морского письма, полные верноподданических чувств, а через других послов — покорную просьбу помиловать его и все запорожское войско. Известно было, что король, согласно с политикой канцлера Осолинского, хочет сделать значительные уступки казакам. Как некогда, перед пилавским сражением, была война, так теперь на устах у всех был мир. Надеялись, что после стольких бедствий Польша отдохнет и что новый пороль излечит ее от всех ран.
Сняровский поехал с королевским письмом к Хмельницкому. и вскоре разнеслась радостная весть, что казаки отступают от Замостья в Украину, где будут спокойно ждать приказов короля и комиссии, которая займется разбором их жалоб и обид Казалось, что после грозы засияла над страной семицветная радуга, предвещавшая мир и тишину.
Много было и дурных предзнаменований и примет, но ввиду счастливого настоящего не обращали на них никакого внимания. Король поехал в Ченстохов благодарить Божественную Заступницу за выбор на престол и молить о дальнейшем покровительстве, а оттуда на коронование в Краков. За ним потянулись сановники, Варшава опустела, остались в ней только беглецы из Руси, не решавшиеся возвратиться в свои разоренные имения, а может быть, им и некуда было возвращаться.
Князь Иеремия, как сенатор польский, должен был сопровождать короля. Володыевский и Заглоба с драгунской хоругвью пошли скорым маршем в Замостье, чтобы передать Скшетускому счастливое известие о гибели Богуна, а потом вместе ехать разыскивать княжну.
Заглоба расставался с Варшавой не без сожаления: среди этого громадного сбора шляхты, шума выборов, среди пирушек и драк, затеваемых им вместе с Володыевским, было ему хорошо, как рыбе в море. Но он утешал себя мыслью, что возвращается к деятельной жизни, те есть розыскам княжны, а что касается приключений и фортелей, до которых он был большой охотник, то в них недостатка не будет, а кроме того, у него были свои понятия об опасностях столичной жизни, о которых он так говорил Володыевскому:
— Правда, что мы с вами совершили великие дела в Варшаве, но сохрани Бог долго в ней пробыть, мы бы так изнежились, как тот карфагенянин, который расслабился в Капуе от излишка наслаждений. А хуже всего женщины, человек стареет, а они все-таки липнут…
— Лучше оставьте это все, — перебил Володыевский.
— Я и сам часто себе повторяю, что пора быть степенным, — но у меня кровь еще горяча. Вы флегматик, а я чистый холерик Но дело не в том. Начнем теперь другую жизнь. Я уже соскучился по войне, отряд у нас хороший, а под Замостьем действуют еще мятежные шайки, так мы ими и займемся, разыскивая княжну.
— Мы увидим Скшетуского и этого великана, этого литовского журавля Лонгина, а его мы уж давно не видали.
— Сейчас вы об нем скучаете, а когда видите, то постоянно беспокоите его.
— Да ведь он что ни скажет, то словно лошадь хвостом махнет, тянет каждое слово, как сапожник кожу. Видно, у него все в силу пошло, а не в голову. Если кого возьмете свои объятия, то все ребра переломает, а по уму каждый ребенок проведет его. Слыханное ли дело, чтобы такой состоятельный человек был так глуп.
— Он действительно очень богат?
— Когда я познакомился с ним, то его пояс был до того полон, что он не мог им опоясаться, а носил его, как копченую колбасу, в кармане. Он сам мне говорил, сколько у него деревень: Мышекишки, Псикитки, Пшвишки, Сыруцяны, Цяпуцяны, Каписьцяны, Балтуны. Да кто там запомнит все эти басурманские имена. Пол-уезда принадлежит ему. Знатный род этого ботвинника Подбипенты.
— А не преувеличиваете вы немного этого состояния?
— Я не преувеличиваю, а повторяю, что от него слышал, а он никогда в жизни не солгал, он и на это слишком глуп.
— Ну, значит, Ануся будет большой барыней. Однако я не согласен с вами, что он глуп. Напротив, он очень рассудительный и степенный человек, и никто лучше его не сумеет дать хорошего совета, а что он не франт, так не всех Бог создал такими красноречивыми, как вас. Что и говорить! Знатный он рыцарь и отличный человек, да вы сами его любите и рады его видеть.
— С ним просто наказание, — пробормотал Заглоба, — только потому я и радуюсь, что буду его допекать Анусей.
— Не советую этого делать, это опасно. Хотя он очень добр, но в этом случае, может и потерять терпение.
— Пусть теряет. Я ему обрублю уши, как Дуньчевскому.
— Оставьте. И врагу не советовал бы к нему соваться.
— Ну, пусть я только увижу его.
Это желание Заглобы исполнилось скорее, чем он ожидал. Приехав в Конскую Волю, Володыевский решил остановиться для отдыха, так как лошади были измучены. Какое же было удивление обоих друзей, когда они, войдя в темные сени постоялого двора, в первом встретившемся шляхтиче узнали Подбипенту.
— Как же вы поживаете? Давно вас не видали! — воскликнул Заглоба. — Как же это случилось, что казаки не зарубили вас в Замостье?
Подбипента обнимал и целовал то одного, то другого по очереди.
— Как я рад, что мы встретились, — повторял он с радостью.
— Куда вы едете? — спросил Володыевский.
— В Варшаву, к князю.
— Князя нет в Варшаве, он поехал в Краков с королем, он будет нести перед ним булаву.
— А меня Вейгер выслал с письмом и запросом, куда идти княжеским полкам, слава Богу, они уже не нужны в Замостье.
— Так вам не нужно никуда ехать: мы везем приказы.
Лонгин нахмурился: он всей душой желал доехать до князя, увидеть двор и в особенности одну маленькую особу.
Заглоба подмигнул Володыевскому.
— А все-таки я поеду в Краков, — сказал, поразмыслив, литвин. — Велели мне отдать письмо, так я и отдам.
— Идем в избу, прикажем согреть пива, — сказал Заглоба.
— А вы куда едете? — спросил по дороге Лонгин. — В Замостье, к Скшетускому.
— Поручика в Замостье нет.
— Вот тебе и раз! Где же он?
— Около Хорощина, разбивает мятежные шайки. Хмельницкий отступил, но его полковники жгут, грабят и режут по дороге, гагюцкий староста послал на них Якова Роговского.
— И Ошетуский с ним?
— Да, только они ходят отдельно, потому что соперничают, об этом я потом расскажу подробно.
Между тем они вошли в избу. Заглоба велел согреть три гарнца пива, лотом, подойдя к столу, за которым уже сидели Володыевский и Лонгин, сказал:
— Но вы не знаете самой важной и счастливой новости: мы с Володыевским убили Богуна
Литвин вскочил с места.
— Братья родные, может ли это быть?
— Это верно, как то, что вы нас здесь видите живыми.
— И вы вдвоем его убили?
— Да.
— Вот новость. Боже! Боже! — сказал литвин, всплеснув руками. — Вы говорите вдвоем: как вдвоем?
— Я хитростью довел его до того, что он вызвал нас, понимаете? А потом Володыевский вышел на поединок и так его изрезал, словно пасхального поросенка или жареную кудрицу, — понимаете?
— Так вы-то, значит, не дрались с ним?
— Ну, посмотрите! — сказал Заглоба — Я вижу, что вы часто пускали себе кровь и потому от слабости у вас ум не действует. Что же мне, драться с трупом или добивать лежащего?
— Вы говорили, что вы вдвоем его убили.
Заглоба пожал плечами.
— Адское терпение нужно иметь с этим человеком. Не правда ли, Володыевский, что Богун обоих нас вызвал?
— Да, — подтвердил Володыевский.
— Теперь понял?
— Пусть будет так, — ответил Лонгин. — Скшетуский искал Богуна под Замостьем, но его там уже не было.
— Как это, Скшетуский искал его?
— Вот как было дело, сказав Лонгин. — Мы остались в Замостье, а вы поехали в Варшаву. Недолго пришлось ждать казаков. Они пришли из-под Львова целыми тучами, так что и глазом не окинуть. Но наш князь так укрепил Замостье, что они могли два года под ним простоять. Мы думали, что они совсем не будут нас штурмовать, что нас очень огорчало, мм хотели порадоваться их поражению, а так как между ними были и татары, то я надеялся, что мне Бог пошлет мои три головы…
— Проси у него одну, да хорошую, — прервал Заглоба.
— А вы все такой же — неприятно даже слушать, — сказал литвин. — Мы думали, что они не станут штурмовать, между тем они, как безумные, принялись строить мины, а потом давай штурмовать. Потом оказалось, что Хмель не хотел, но Чарнота, их обозный, начал на него нападать и говорить, что он трус и хочет уж брататься с ляхами, тогда Хмель позволил и первого Чарноту послал на штурм. Что там делалось, братцы, и сказать вам не могу. Света Божьего не было видно из-за огня и дыма. Казаки сначала пошли храбро, засыпали рвы, лезли на стены, но мы так нагрели их, что они убежали и от стен, и от мин, тогда мы полетели за ними в четыре хоругви и перерезали их, как скотов.
— Жаль, что меня не было на этом пиру! — воскликнул Володыевский, потирая руки.
— И я бы там пригодился, — сказал уверенно Заглоба.
— Там больше всех отличились Скшетуский и Яков Роговский, — продолжал литвин, — оба знатные рыцари, но недружны между собой. В особенности Роговский косился на Скшетуского и, наверно, затеял бы с ним ссору, если б Вейгер, под страхом смертной казни, не запретил поединка. Мы не понимали сначала, отчего Роговский пристает к Скшетускому, а потом узнали, что он. родственник Лаща, которого из-за Скшетуского князь выгнал из полка. Отсюда и происходит злоба Роговского к князю и ко всем нам, а в особенности к поручику, оттуда и соперничество между ними, которое покрыло их великой славой, потому что они старались отличиться друг перед другом. Оба старались быть первыми и на стенах крепости, и в вылазках, но наконец надоело Хмелю штурмовать и он начал правильную осаду, пуская в ход и хитрость, с целью овладеть городом…
— Он всего более рассчитывает на свою хитрость! — сказал Заглоба.
— Сумасшедший он человек, да притом и глуп, — сказал Подбипента, — он думал, что Вейгер немец, он не слыхал о поморских воеводах этой фамилии и написал ему письмо, думая склонить к измене, как иностранца и наемника. А Вейгер ответил ему, что он неудачно вздумал искушать его. Письмо это староста хотел непременно отправить не с трубачом, а с кем-нибудь знатным, чтобы показать свое значение. Но как идти к казакам, этим диким зверям? Поэтому не нашлось охотника между дружиной. Другие боялись уронить свое достоинство, так я и вызвался свезти, — и слушайте, теперь-то и начинается самое интересное.
— Слушаем внимательно, — сказали оба друга.
— Я поехал и застал гетмана пьяным. Он принял меня ядовито, в особенности когда прочел письмо, и грозил булавой, а я, поручив свою душу Богу, думал так: если он тронет меня, так я ему кулаком голову разобью. Что ж мне было делать, братцы?
— Это было благородно с вашей стороны так думать.
— Но его сдерживали полковники и заслоняли меня собою, — продолжал Лонгин, — в особенности один молодой, который, обхватив его, оттаскивал, говоря при этом: ‘Не пойдешь, батька, ты пьян!’ Смотрю, кто меня так защищает, и удивляюсь его смелости с Хмельницким, — а это. был Богун.
— Богун? — крикнули Володыевский и Заглоба.
— Да. Я его узнал, так как виден в Разлогах, и он меня тоже. И сказал Хмельницкому: ‘Это мой знакомый’, а Хмельницкий, переменив мысли, ответил: ‘Если он твой знакомый, сынку, то дай ему пятьдесят талеров — а я дам ответ’. И он дал ответ, а что касается талеров, чтобы подразнить зверя, я сказал, чтобы он их отдал своим гайдукам, а дружиннику не пристало получать подачки. Он отправил меня довольно вежливо, но едва я вышел, подходит ко мне Богун. ‘Мы виделись в Разлогах’, — говорит он. ‘Да, — ответил я, — но я тогда не ожидал, что встречу тебя в этом обозе’. А он на это: ‘Не собственная воля, а несчастье загнало меня сюда!’ В разговоре я сказал, что это мы его победили под Ермолинцами. ‘Я не знал, с кем имею дело, и был ранен в руку, а люди мои думали, что это сам Ерема их бьет’. И мы не знали, говорю, а то если бы Скшетуский знал, что это ты, один из вас не был бы уже в живых
— Это верно… А что ж он на это? — спросил Володыевский.
— Смутился и переменил разговор. Он рассказывал, как Кривонос послал его с письмами к Хмельницкому во Львов, чтобы он немного отдохнул, а Хмельницкий не хотел его отпустить обратно и дал ему другие поручения, как человеку представительному. Наконец он спросил: ‘Где Скшетуский?’ А когда я ему ответил, что в Замостье, он сказал: ‘Так, может быть, встретимся там!’ — и с этим мы расстались.
— Теперь догадываюсь: значит, после этого Хмель послал его в Варшаву, — сказал Заглоба.
— Да, но погодите еще. Я вернулся в крепость и отдал отчет о моем посольстве Вейгеру. Была уже поздняя ночь. На следующий день штурм был еще сильнее, чем первый. Я не успел повидаться с Скшетуским и только на третий день сказал ему, что виден Богуна и говорил с ним. При этом было много офицеров, между прочими и Роговский. Тот, услыхав это, язвительно сказал: ‘Я знаю, что здесь дело идет о девушке, если вы такой рыцаре, каким вас прославляют, так вызовите Богуна на поединок и будьте уверены, что этот забияка не откажется. Будем иметь, по крайней мере, прекрасное зрелище со стен. Впрочем, о вас Вишневецкие больше говорят, чем вы а действительности есть’. — ‘Так вы советуете мне вызвать его на поединок? — сказал Скшетуский, смотря на Роговского так, что у того ноги подкосились. — Хорошо! Вы не верите нашим достоинствам, не знаю только, решитесь ли вы пойти к этой черни и вызвать Богуна от моего имени?’ А Роговский ответил: ‘Смелости у меня хватит, но я вам ни сват ни брат, а потому и не пойду’. И все начали смеяться над Роговским: ‘О, ты струсил, а когда дело шло о чужой шкуре, ты был храбр!’ Роговский, будучи человеком самолюбивым, решился идти. На другой день он пошел: вызвать Богуна, но уже не застал его. Мы сразу не поверили этому, а только теперь, после того что вы мне рассказали, вижу, что это правда. Хмель, должно быть, послал Богуна, и вы его там убили.
— Так это и было, — сказал Володыевский.
— Скажите же нам, где мы теперь найдем Скшетуского, ведь надо же его разыскать, чтобы с ним вместе ехать спасать княжну?
— Вы узнаете о нем под Замостьем, там все говорят про него. Он и Роговский разбили казацкого полковника Калину, перебрасывая его от одного к другому. Потом Скшетуский единолично разбил два раза татарские чамбулы, Бурлая и несколько шаек.
— Как же Хмель позволяет это?
— Хмель от них отрекается и говорит, что они грабят вопреки его приказу. Иначе никто не поверил бы в его верность и послушание королю…
— Однако же скверное пиво в этой ‘Конской Воле’, — заметил Заглоба.
— Проехав Люблин, вы уже поедете по опустошенному краю, — продолжал литвин, — потому что неприятельские подъезды зашли далеко и татары везде брали ясырь, а сколько они захватили около Грубешова и Замостья, одному Богу известно!
— Несколько тысяч отбитых пленных Скшетуский отослал в крепость. Он работает изо всех сил. не заботясь о собственном здоровье.
И Лонгин вздохнул, опустив голову, а потом продолжал:
— Я думаю, что Бог милосердный утешит Скшетуского и даст ему то, в чем он видит счастье свое, потому что велики заслуги этого рыцаря В эти времена испорченности и безнравственности каждый думает больше о себе, он же забыл себя. Он давно получил бы позволение от князя ехать искать княжну, а он, напротив, когда настали дни несчастья для дорогой отчизны, ни на минуту не оставил своей службы, продолжает трудиться, хотя в душе страдает.
— У него душа римлянина, — сказал Залюба
— Пример с него брать надо.
— В особенности вам, господин Подбипента, так как вы на войне не ищете пользы отчизны, а трех голов.
— Бог видит мою душу! — сказал Лонгин, поднимая глаза к небу.
— Бог наградил уже Скшетуского смертью Богуна, — сказал Заглоба, — и тем, что хоть на время в Польше установился мир, теперь он может подумать о розысках своей потери,
— Вы с ним поедете? — спросил литвин.
— А вы — нет?
— Я бы рад от всей души, да как поступить е письмами? Одно письмо я везу от валецкого старосты королю, другое князю, а третье к князю же от Скшетуского с просьбой о позволении…
— Мы ему уж везем позволение.
— Ну а как же с другими?
— Поезжай, если нельзя иначе. Впрочем, я вам скажу откровенно, что я рад бы иметь ваши кулаки в поисках княжны, но в другом отношении вы ни к чему, так как придется, по всей вероятности, переодеться в казацкие свитки, разыгрывать роль холопов, а ты всем лезешь в глаза своим ростом, и каждый спросит: ‘Что это за громадина? Откуда взялся такой казак?’ Кроме того, вы не знаете их языка. Нет! Поезжайте в Краков, а мы сами как-нибудь справимся.
— И я так думаю, — сказал Володыевский.
— Верно, так должно быть, — ответил Подбипента. — Пусть вас Бог благословит и поможет. А вы знаете, где она находится?
— Богун не хотел сказать. Я знаю только то, что подслушал, когда Богун держал меня в хлеву, но и этого довольно.
— Как же вы ее найдете?
— Этолок моя беда! — сказал Заглоба. — Я бывал и в более затруднительном положении. Теперь дело только в том, чтобы скорей найти Скшетуского.
— Спросите в Замостье. Вейгер должен знать, он ведет с ним переписку, и Скшетуский отсылает к нему пленных Ну, Бог в помощь!
— И вам тоже, — сказал Заглоба. — Как будете у князя в Кракове, поклонитесь от нас Харлампу.
— Это кто такой?
— Это, литвин, такой красавец, что все фрейлины княгини с ума сходят по нем.
Лонгин задрожал.
— Вы шутите? — сказал он.
— Будьте здоровы! Противное здесь пиво, в этой ‘Конской Воле’, — закончил Заглоба, подмигивая Володыевскому.

Глава XV

Подбипента уехал в Краков, с сердцем, пронзенным стрелой амура, а Заглоба с Володыевским — в Замостье, где они пробыли только один день, так как комендант, староста валецкий, объявил, что от Скшетуского он давно не получал никаких известий и что полки под его командой двинутся к Збаражу для охраны края от мятежных шаек. И. это было вероятным, потому что Збараж, как собственность Вишневецких, более всего подвергался опасности от нападения смертельных врагов князя. Благодаря этому Заглобе и Володыевскому предстояло долгое и трудное путешествие, а так как они собирались за княжной, то и отправились немедля, останавливаясь только по необходимости для отдыха или разгрома разбойничьих шаек, которые там и сям бродили еще.
Они ехали по таким разоренным местам, что по целым дням не видали живой души. Местечки были разрушены, деревни сожжены и пусты, народ побит и взят в плен. Везде встречались им только трупы людей, остовы домов, костелов, церквей да воющие на пепелищах собаки. Кто пережил татарско-казацкое нашествие тот прятался в лесных чащах и ежился от холода и голода, не смея выйти из своих убежищ, не веря, что несчастье уже миновало. Володыевский поневоле должен был кормить лошадей древесной корой или остатками зерна, оставшимися а полуобгоревших амбарах. Но они двигались довольно быстро, запасаясь, главным образом, теми припасами, которые отбивали у разбойничьих шаек.
После войны и голода наступил мороз — третий враг несчастного народа, но которого все-таки с нетерпением ждали, потому что он был верным препятствием войны. Володыевский, как человек опытный и хорошо знакомый с Украиной, надеялся, что поиски княжны скоро благополучно окончатся, так как главное препятствие, война, не помешает им.
— Не верю я, — говорил Володыевский, — чтобы Хмельницкий из-за любви к королю отступал, к Украине, это хитрая лиса! Он отлично знает, что казаки, не засев в траншеях, ничего не стоят, хотя бы их было впятеро больше против нас, им не устоять. Теперь они пойдут на зимовку, а стада свои выпустят в степь. Татарам тоже нужна добыча, и если зима будет суровая, то мы будем спокойны до новой травы.
— А может, и дольше: они все-таки уважают короля. Да нам и не нужно столько времени, если Бог позволит, то на масляной отпразднуем свадьбу Скшетуского.
— Только бы нам теперь не разъехаться с ним, а то было бы новое замедление.
— Не булавку же ищем, при нем ведь три полка. Быть может, мы его догоним под Збаражем, если он не замешкается где-нибудь с гайдамаками.
— Едва ли мы его догоним, но, вероятно, что-нибудь узнаем о нем по дороге, — возразил Володыевский.
Но узнать что-нибудь о нем оказалось трудно. Крестьяне рассказывали, что видели кое-где отряды, слышали о столкновениях с разбойниками, но не имели понятия, чьи это были войска, они могли быть как Роговского, так и Скшетуского. Вот все, что узнали два друга. Вместо этого до их сведения дошло, что казаки в стычке с литовцами потерпели поражение. Весть эта пролетела эхом еще до отъезда Володыевского из Варшавы, хотя в этом многие сомневались, теперь- же она распространилась по всему краю со всеми подробностями и выдавалась за истину. За бедствия, причиненные Хмельницким коронным войскам, заплатили литовские. Сложил свою голову Полксенжиц, старый и опытный вождь, и дикий Небаба, и Кшечовский, который добился не почестей и достоинств, не старосте и воеводств, а смерти на колу, как бунтовщик Казалось, сама Немезида отомстила ему за немецкую кровь, пролитую у Заднепровья, — кровь Флика и Вернера, так как он попал в руки немецких радзивилловских войск и, несмотря на тяжелые раны, был посажен на кол, на котором судорожно бился целый день, пока не испустил дух Таков был конец того, который, по своей храбрости, и военному гению, мог сделаться вторым Стефаном Хмельницким и которого жажда богатств и славы толкнула на путь измены, клятвопреступления и страшных убийств, достойных самого Кривоноса.
Вместе с ним, Полксенжицом и Небабой около двадцати тысяч молодцов положили свои головы на этом побоище или утонули в болотах Припяти. Ужас, как вихрь, пролетел по всей Украине, всем казалось, что после побед под Желтыми Водами, Корсуныо, Пилавицами настали времена таких погромов, какие прежде испытывались под Слоницею и Кумейками. Сам Хмельницкий, хоть и был наверху славы и могущественнее, чем когда-либо, испугался, узнав о смерти своего ‘друга’ Кшечовского и снова начал обращаться к колдуньям, узнать насчет своей судьбы. Они предвещали большие войны, победы и поражения, но не могли угадать, какая участь ждет гетмана.
Между тем предвиделось продолжительное спокойствие, как по случаю поражения Кшечовского, так и по случаю зимы. Народ начинал успокаиваться, опустошенные деревни населялись народом, мало-помалу все ободрялись.
Точно с такой же бодростью наши приятели после продолжительного путешествия благополучно прибыли в Збараж и, объявив о себе в замке, тотчас же отправились к коменданту, в котором, к великому своему удивлению, узнали Вершула.
— А где же Скшетуский? — спросил Заглоба после обыкновенных приветствий.
— Его нет, — ответил Вершул.
— Значит, вам поручено командование крепостью?
— Да. Прежде был Скшетуский, но он уехал, вверив мне гарнизон до своего возвращения.
— А когда он обещал вернуться?
— Он ничего не сказал, потому что и сам не знал, только сказал перед отъездом: ‘Если кто ко мне приедет, пусть меня здесь ждет!’
Володыевский и Заглоба посмотрели друг на друга.
— Давно он уехал? — спросил Володыевский.
— Дней десять тому назад.
— Угостите же нас ужином, господин Вершул, на пустой желудок трудно рассуждать о делах За ужином поговорим.
— От души рад вам, я и сам собирался садиться за стол. Впрочем, Володыевский, как старший офицер, примет начальство, и я буду у него в гостях, а не он у меня.
— Нет, оставайтесь командиром, — сказал Володыевский, — как старший меня по годам, к тому же мне, вероятно, придется уехать:
Вскоре ужин был подан на стол, за который сейчас же сели, и когда Заглоба успокоил свой голод двумя мисками похлебки, он обратился к Вершулу и сказал:
— Как вы думаете, куда мог уехать Скшетуский?
Вершул велел уйти слугам и, подумав немного, сказал:
— Я думаю, что отсутствие и прибытие Скшетуского зависят от разъяснения тайны, о которой я не хотел говорить при людях. Он воспользовался благоприятным временем, так как мы( наверное, простоим здесь до весны, и, как мне кажется, он поехал на поиски княжны, которая находится в руках Богуна.
— Да Богуна уже нет на свете, — сказал Заглоба.
— Как так?
Заглоба с явным удовольствием рассказал все, как было. Вершул, как и Лонгин, не мог надивиться этому случаю и сказал:
— Тогда Скшетускому будет легче ее найти.
— Дело в том, отыщет ли он ее. Взял ли он с собой людей?
— Никого, кроме одного казачка-русина и трех лошадей.
— И хорошо сделал, там только хитростью можно действовать. До Каменца можно дойти и со знаменем, но в Утицах и
Могилеве, верно, стоят казаки, там их хорошая зимовка, а в Ямполе — их гнездо, туда нужно идти или с целой дивизией, или одному.
— Откуда же вы знаете, что он отправился именно в ту сторону? — спросил Вершул.
— Потому что княжна скрыта за Ямполем, а он знает об этом, но там столько оврагов, западней и камышей, что и сведущему трудно попасть туда, а о несведущем и говорить нечего. Я ездил на суд и за лошадьми в Ягорлык, так уж знаю. Если б мы были вместе, может быть, дело пошло бы лучше, но он один, так что сомневаюсь, может, только случайно узнает дорогу, так как и спрашивать опасно.
— Так вы хотели ехать вместе?
— Да. А теперь уж не знаю, что нам делать, — сказал Заглоба, — ехать или нет?
— Делайте по вашему усмотрению.
— Гм!.. Прошло десять дней, как он уехал, не догнать его, тем более что он велел ожидать здесь. Бог весть, какой дорогой он поехал? Или на Бар и Проскуров, по старому тракту, или на Каменец-Подольский. Трудно решить.
— Не забудьте притом, — сказал Вершул, — что это только предположение, что он поехал за княжной.
— В том-то и дело! — сказал Заглоба. — Может, он поехал кое-что разузнать, а потом вернется в Збараж, он знал, что мы должны были ехать вместе, и мог нас ожидать. Трудно угадать.
— Я советовал бы вам подождать дней десять, — заметил Вершул.
— Если ждать, так ждать дольше, или совсем не ждать?
— А я думаю, не ждать, — заметил Володыевский, — и мы ничего не теряем, если завтра поедем. Если Скшетуский не отыщет княжны, то, может быть, нам Бог поможет.
— Нельзя к этому делу относиться легкомысленно, — сказал Заглоба, — вы еще молоды и ищете приключений, а здесь в том опасность, что если мы отдельно будем разыскивать ее, то возбудим подозрение в тамошних людях Казаки хитры и боятся, чтобы кто не открыл их замыслов. Они могут иметь сношения с пограничным пашой или с татарами за Днестром. Наверняка они обратят внимание на посторонних людей, которые, будут расспрашивать о дороге. Я их знаю. Выдать себя легко, а потом что?
— А может быть, Скшетуский попадет в такое место и положение, где наша помощь будет нужна.
— Это верно.
Заглоба задумался так сильно, что у него вздулись жилы на висках Наконец, как бы пробудившись, сказал:
— Обсудив все, я нахожу, что лучше ехать.
Володыевский радостно вздохнул.
— А когда?
— Через денька два-три, чтобы быть бодрыми душой и телом.
На следующий день наши приятели начали собираться в дорогу, как вдруг накануне их отъезда приехал слуга Скшетуского, казачок Цыга, с известиями и письмом к Вершулу. Услыхав об этом, Заглоба и Володыевский отправились в квартиру коменданта и прочли следующее:
‘Я в Каменце, в который дорога на Сатанова безопасна Еду в Ягорлик вместе с купцами-армянами, которых мне рекомендовал Буковский. Они имеют татарские и казацкие охранные грамоты на свободный проезд до Аккермана. Едем с товарищами на Ушицы, Могилев и Ямполь и будем останавливаться по пути везде, где только есть живые люди, может быть, Бог поможет найти, чего ищем. Скажите моим друзьям, Заглобе и Володыевскому, чтобы они ждали меня в Збараже, если им нечего делать, потому что по этой дороге большим обществом ехать нельзя: можно возбудить подозрение казаков, которые зимуют в Ямполе и над Днестром до Ягорлыка. Чего я один не сделаю, того нам не сделать и втроем, а я притом похож на армянина. Поблагодарите их от души-за желание услужить мне, чего я до гроба не забуду, но ждать их я не мог, это превышало мои силы, и я не мог знать, приедут они или нет, а теперь лучшее время для поисков, когда купцы разъезжают с бакалейными и мануфактурными товарами. Посылаю к вам верного слугу и прошу позаботиться об нем, он для меня лишний, а я боюсь, чтобы он, по своей молодости, не проговорился. Буковский ручается за честность этих купцов, с чем я согласен, и я верю, что все в руках Всевышнего Бога, который, если захочет, окажет нам свое покровительство и сократит мучения. Аминь!’
Заглоба окончил чтение и взглянул на своих товарищей. Они молчали наконец Вершул первый отозвался:
— Я знал, что он туда поехал.
— Что же нам делать? — спросил Воподыевский.
— Что ж делать, — разводя руками, сказал Заглоба. — Теперь нам незачем ехать. Хорошо, что он едет с купцами, потому что всюду может заглянуть без всякой опасности, не возбуждая подозрения. В каждой хате, в каждом хуторе найдется кому что купить, так как они ограбили половину Польши. Трудно было бы нам попасть за Ямполь. Скшетуский смуглый, как валах, и легко может сойти за армянина, а вас, по вашим белобрысым усикам, сейчас бы узнали. В крестьянском платье тоже трудно было бы пробраться. Господи, помоги ему! Мы были бы там лишние, хотя, признаюсь, очень жаль, что мы не примем участия в освобождении нашей бедняжки.
— Однако мы сделали Скшетускому большую услугу, убив Богуна, ведь если бы он жил, здоровье Скшетуского было бы в опасности.
Воподыевский остался недоволен, он надеялся на путешествие, полное приключений, а между тем предстояло длинное и скучное пребывание в Збараже.
— Не дойдем ли хотя бы до Каменца? — сказал Володыевский.
— Что мы там будем делать и с чего жить? — ответил Заглоба. — Все равно, к какому бы месту мы ни приросли, нужно ждать, потому что это путешествие, наверно, займет у Скшетуского много времени. Человек до тех пор молод пока в движении (Заглоба меланхолически опустил голову на грудь), а старится в бездействии, но что ж делать, обойдется он и без нас. Завтра отслужим торжественную обедню, чтобы ему посчастливилось. Главное, мы избавились от Богуна. Прикажите-ка расседлать лошадей, и будем ждать.
Для двух приятелей настали длинные однообразные дни ожидания, которые не помогали сократить ни игра в кости, ни кутежи. Между тем настала суровая зима. Снегу выпало на аршин, покрыв збаражские окрестности, звери и птицы приблизились к жилищам. По целым дням слышалось карканье ворон. Прошел декабрь, потом январь и февраль, а о Скшетуском не было слышно ничего.
Володыевский ездил в Тарнополь искать приключений, Заглоба грустили уверял, что он старится.

Глава XVI

Комиссары, высланные Польшей для переговоров с Хмелем, пробрались наконец с большим трудом до Новоселок, где и остановились, дожидаясь ответа от непобедимого гетмана, который между тем пребывал в Чигирине. Они сидели грустные и удрученные, потому что во все время пути им грозила смерть и на каждом шагу увеличивались препятствия. День и ночь окружали их толпы черни, одичавшей вконец по случаю войны, и добивались смерти комиссаров. Беспрестанно встречали они независимые ватаги, состоявшие из разбойников и диких чабанов, не имеющих ни малейшего понятия о правах народов, а жаждущих крови и добычи. Правда, комиссары имели в своем распоряжении сотни всадников, которыми командовал Брашовский, кроме того Хмельницкий, предвидя, что их может встретить на пути, прислал им полковника Донца с четырьмястами молодцов, но конвой этот легко мог оказаться недостаточным, так как дикие толпы росли с каждой минутой и принимали угрожающий вид. Едва кто осмеливался отлучиться из конвоя или от службы хоть на минуту, пропадал бесследно. Они похожи были на горсть путешественников, окруженных бесчисленной стаей проголодавшихся волков. Так проходили дни и недели, на ночлеге в Новоселках им казалось, что пришла их последняя минута. Драгуны и конвой Донца с вечера вели формальную войну за жизнь комиссаров, а те, молясь за умирающих, поручали душу Богу. Кармелит Лентовский по очереди исповедовал их, между тем через окна вместе с дуновением ветра до них доносились отголоски выстрелов, адский хохот, крики о выдаче головы воеводы Киселя, главного предмета остервененной черни. Это была страшная ночь, долгая, зимняя ночь! Воевода Кисель, опершись головой на руку, сидел неподвижно в продолжение нескольких часов. Он не боялся смерти: со времени отъезда из Гущи он был так утомлен, измучен, что, казалось, готов с радостью встретить ее, но в душу его проникло безграничное отчаяние. Он, как настоящий русин по крови и плоти, первый взял на себя роль умиротворителя в этой беспримерной войне, он выступал везде, в сенате и на сейме, как самый горячий сторонник переговоров, он поддерживал политику канцлера и примаса, он более всех порицал Иеремию, действуя в пользу казачества и Польши, и верил всей душой, что переговоры и уступки умиротворят все, успокоят. И теперь именно в эту минуту, когда он вез булаву Хмельницкому и уступки казачеству, он усомнился во всем, он увидел ничтожность своих усилий, увидел под своими ногами пустоту и пропасть.
‘Неужели они более ничего не желают, кроме крови! — думал Кисель, — Идет ли речь о настоящей свободе или свободе грабежей и поджогов?’ И он подавлял стоны, разрывавшие его благородную душу.
— Голову Киселя! Погибель ему! — отвечала толпа на его мысли.
И воевода охотно принес бы им в дар эту седую голову, если знал, что это остановит кровопролитие.
Пока он так раздумывал, какой-то луч надежды и отваги осветил на минуту тот мрак, которой водворило в нем отчаяние, и несчастный старик уверял себя, что эта чернь далеко не все казачество, не Хмельницкий и его полковники, и что с ними только начнутся переговоры.
‘Но могут ли они быть прочны, пока полумиллионная толпа крестьян стоит под оружием? Не растаят ли они с первым веянием весны, как этот снег, который теперь покрывает степь?’ И ему снова приходили в голову слова Иеремии, ‘Милость оказать можно только побежденным!’ — и его мысль погружалась во мрак, а под ногами открывалась бездонная пропасть.
Между тем уже было за полночь. Шум и выстрелы немного притихли, а вместо них увеличивался свист ветра, на дворе стояла метель, усталая толпа начала расходиться по домам, и надежда вернулась в сердца комиссаров.
Войцех Мясковский, подкоморий львовский, поднялся со скамьи, прислушиваясь у окна, занесенного снегом, и сказал:
— По-видимому, с Божьей помощью мы доживем еще до утра.
— Быть может, Хмель подошлет побольше людей, — сказал Смировский, — с этим конвоем нам не дойти.
Зеленский, подчаший брадлавский, горько улыбнулся.
Кто бы мог сказать, что мы сделаемся ‘комнатными’ комиссарами.
— Я уж был послом у татар, — говорил новгородский хорунжий, — но такого посольства я не видал никогда в жизни. В нашем лице Польша больше унижена, чем под Корсунью и Пилавицами. И я вам советую вернуться, а о переговорах нечего и думать.
— Да, вернемся, — повторил, как эхо, Бржозовский, каштелян киевский. — Если нельзя заключить мира, пусть будет война.
Воевода Кисель поднял свои стеклянные глаза и остановил их на каштеляне.
— Желтые Воды, Корсунь, Пилавицы! — глухо произнес он и замолчал, а за ним смолкли и все, только Кульчинский, скарбник киевский, начал вслух читать молитву, а ловчий Кшечовский, сжав голову руками, повторял:
— О, что за время! что за время! Господи, помилуй нас!
В эту минуту дверь раскрылась, и Брышовский, капитан драгунов епископа познанского, командующий конвоем, вошел в избу.
— Ясновельможный воевода, — сказал он, — какой-то казак желает видеть комиссаров.
— Хорошо, — ответил Кисель, — а чернь разошлась?
— Разошлась, но обещала завтра вернуться.
— Сильно напирали?
— Ужасно, но казаки Донца убили нескольких из их, завтра обещали сжечь нас.
— Хорошо, пусть войдет казак.
Через минуту дверь открылась, и какая-то чернобородая фигура остановилась у порога.
— Кто ты?— спросил Кисель.
— Ян Скшетуский, гусарский поручик князя воеводы русского.
Каштелян Бржозовский, Кульчинский и ловчий Кшечовский повскакали со скамеек. Все они служили последнее время вместе с князем под Махновкой и Константиновой и очень хорошо знали поручика, а Кшечовский был даже его родственником.
— Правда! правда! это Скшетуский, — повторяли они.
— Что ты здесь делаешь и как попал сюда? — спросил Кшечовский, обнимая его.
— Как видите, в крестьянской одежде, — сказал Скшетуский.
— Воевода! — крикнул каштелян Бржозовский. — Это наипервейший рыцарь их хоругви, воеводы русского.
— Сердечно приветствую его, — сказал Кисель, — я вижу, что он храбрый кавалер, если пробрался к нам.
И, обращаясь к Скшетускому, прибавил:
— Чего вы желаете от меня?
— Чтоб вы позволили мне ехать вместе с вами.
— Неужели вам хочется попасть в драконову пасть?.. Впрочем, если вы желаете, мы против этого ничего не имеем.
Скшетуский молча поклонился. Кисель смотрел на него с удивлением. Суровое лицо молодого рыцаря поразило его серьезностью и печалью.
— Скажите мне, — сказал воевода, — какая причина гонит вас в тот ад, куда никто по собственной воле не идет?
— Несчастье, воевода.
— Напрасно я спросил. Верно, вы потеряли кого-нибудь из близких и едете отыскивать там?
— Точно так
— Давно это случилось?
— Прошлой весною.
— Как так? А вы теперь только собрались на поиски? Это почти год! Что же вы до сих пор делали?
— Я воевал в рядах русского воеводы.
— Разве такой добрый господин не хотел вас отпустить?
— Я сам не хотел.
Кисель опять взглянул на молодого рыцаря, настало молчание, которое прервал киевский каштелян:
— Всем нам, кто служил у князя, известно несчастье этого рыцаря, над которым мы уже плакали, а что он желал, пока была война, служить отчизне в ущерб собственным интересам, тем похвальнее с его стороны. Это редкий случай в нынешнее испорченное время.
— Если окажется, что мое слово значит что-нибудь у Хмельницкого, то поверьте, что я не пожалею его в вашем деле,— сказал Кисель.
Скшетуский опять поклонился.
— А теперь идите отдохнуть, — ласково сказал воевода, — вероятно, вы устали, как и мы все, не имея ни минуты покоя.
— Я его возьму с собою, он мой родственник, — сказал возчий Кшечовский.
— Пойдем и мы все отдохнуть, — сказал Бржозовский, — может быть, не придется нам спать следующую ночь.
— Может, уснем вечным сном, — докончил воевода. С этими словами он отправился в комнату, у двери которой ожидал слуга, за ним разошлись все остальные. Кшечовский повел Скшетуского к себе на квартиру, находившуюся через несколько домов дальше. Слуга с фонарем шел впереди.
— Какая темная ночь, — сказал ловчий, — и вьюга усиливается. Эх, Ян, что мы сегодня пережили! Я думал, что настает страшный суд. Чернь почти держала нож у самого горла. У Бржозовского, бедняги, руки устали драться. Мы уж начали было прощаться.
— Я был среди черни, — ответил Скшетуский. — Завтра к вечеру ожидают новой шайки разбойников, которым донесли о вас. Завтра непременно нужно уезжать отсюда.. Вы едете в Киев?
— Это зависит от распоряжения Хмельницкого, к которому поехал князь Четвертинский. Вот моя комната войди, я велел согреть вина, так подкрепимся перед сном.
Они вошли в избу, в камине которой пылал яркий огонь. Дымящееся вино стояло на столе. Скшетуский с жадностью схватил стакан.
— Со вчерашнего дня я ничего не. ел, — сказал он.
— Ты страшно похудел. Видно, печаль и труд подорвали твое здоровье. Но расскажи мне про себя, я знаю кое-что про твои дела, — ты думаешь отыскать там, у них, княжну?
— Или ее, или смерть, — ответил рыцарь.
— Вернее смерть найдешь, почему же ты знаешь, что княжна там? — спросил ловчий.
— Потому что я уже везде искал.
— Где же именно?
— От Днестра до Ягорлика я ездил с купцами-армянами, так как были следы, что она там, везде я был, а теперь еду в Киев, потому что Богун намеревался отвезти ее туда.
Едва поручик выговорил имя Богуна, как ловчий схватился за голову.
— Ведь я тебе не сообщил самой важной новости. Я слыхал, что Богун убит!
Скшетуский побледнел.
— Как? Кто тебе сказал?
— Да тот шляхтич, который уж раз спас княжну под Константиновом. Я его встретил по дороге в Замостье. Мы разъехались в дороге. Едва я успел спросить его о новостях, он мне сказал, что Богун, убит. ‘Кто убил?’ — спросил я. ‘Да я’, — ответил он. И потом мы разъехались.
Огонь, воспламенивший лицо Скшетуского, погас вдруг.
— Этому шляхтичу едва ли можно верить. Нет, он не был бы в состоянии убить Богуна!
— А ты его не видел? Мне помнится, он говорил, что едет к тебе в Замостье.
— Я не дождался его в Замостьи, он, верно, теперь поехал в Збараж, но мне необходимо было догнать комиссию, и я с Каменца не возвращался на Збараж и не виделся с ним. Он мне раньше говорил, будто в плену у Богуна подслушал, что она скрыта за Ямполем и что потом Богун хотел перевезти ее в Киев и повенчаться с нею. Может быть, и это ложь, как все, что Заглоба говорит.
— Чего же ты, в таком случае, едешь в Киев?
Скшетуский умолк, через минуту слышен был только шум и свист ветра.
— Если только Богун не убит, то ты можешь попасть в его руки, — сказал ловчий, прикладывая пальцы ко лбу.
— Да я с этой целью и еду, чтобы его найти, — глухо возразил Скшетуский.
— Как так?
— Пусть свершится над нами суд Божий!
— Да он биться с тобой не станет, а просто велит убить или продаст татарам.
— Ведь я теперь в числе комиссарского конвоя.
— Дай Бог, чтобы мы сами спасли свои головы, а что уж говорить о конвое.
— Кому жизнь тяжела, тому могила будет легка.
— Побойся Бога, Ян! Здесь дело не о смерти идет, она никого не обойдет, но они могут отдать тебя на турецкие галеры.
— Неужели ты думаешь, что мне там хуже будет, чем здесь?
— Я вижу, что ты в отчаянии и не веришь в милосердие Божье.
— Ошибаешься! Я только говорю, что мне худо на свете, но я давно примирился с волей Бога. Я не прошу, не плачу, не проклинаю, не бьюсь об стену головой, но хочу, пока жив, исполнить свой долг.,
— Но боль отравляет тебя.
— На то Бог и посылает мучение, чтобы оно отравляло человека, а пошлет лекарство, когда сам захочет.
— Мне нечего отвечать на такой аргумент, — сказал ловчий. — В Боге наша надежда и спасение — как для нас, так и для Польши. Король поехал в Ченстохов, может быть, вымолит что у Пресвятой Девы, иначе, все погибнем,
Настала тишина, из-за окон слышались только драгунские вопросы: ‘Кто идет?’
— Да, да, — сказал через минуту ловчий. — Мы все принадлежим скорей к мертвецам, чем к живым. В Польше разучились смеяться, слышны только стоны, как вой ветра в трубе. И я верил, что настанут лучшие времена, пока вместе с прочими не приехал сюда, но вижу теперь, что тщетна была моя надежда. Разорение, война, голод, убийства и ничего больше, ровно ничего.
Скшетуский молчал, пламя огня, горевшего в камине, освещало его исхудалое и суровое лицо.
Наконец он поднял голову и серьезно сказал:
— Земная жизнь пройдет и не оставит после себя никакого следа.
— Ты говоришь, как монах, — сказал ловчий. Скшетуский не отвечал, а ветер все жалобнее стонал в трубе.

Глава XVIII

На следующий день между комиссарами было долгое совещание, вручить ли сейчас подарки короля Хмельницкому, или ждать, пока тот не изъявит раскаяния и покорности. Решили на том, чтобы обласкать его гуманностью и королевской милостью, и на следующий день совершился этот торжественный акт. С утра гремели пушки и звонили колокола. Мельницкий ждал их перед своим домом, среди полковников, старшин, толпы казаков и черни, ему хотелось, чтобы весь народ видел, какой почестью окружает его даже сам король. Он сел на возвышении, под знаменем и бунчуком, в собольей фасной шапке, упершись руками в бока и поставив ноги на бархатную подушку с золотой бахромой: он ждал комиссаров, имея сбоку иностранных послов. Среди собравшейся черни раздавался льстивый шепот и радостные крики при виде могучего вождя, в котором они ценили более всего силу. Так только м могло представить воображение народа своего великого героя, победителя гетманов, шляхты и вообще ляхов. Хмельницкий немного постарел за этот год, но не согнулся, а его могучие плечи выказывали силу, способную разрушать государства или создавать новые, его огромное лицо, покрасневшее от злоупотребления крепкими напитками, выражало непоколебимую волю, необузданную и гордую самоуверенность, которую дали победы. Гроза и гнев дремали под складками морщин на его лице. В его глазах, окруженных красной каймой, виднелось нетерпение, что комиссары недостаточно скоро шли с королевскими дарами, а из ноздрей его выходили два столба пара, казавшиеся на морозе столбами дыма из ноздрей Люцифера, и в этом пару он сидел весь пурпурный, мрачный, гордый, среди послов, полковников и моря черни.
Наконец появилась свита послов, во главе шли барабанщики, бившие в котлы, и трубачи с надувшимися щеками, извлекая из медных инструментов жалобные звуки, точно на похоронах славы и величия Польши. За этой капеллой ловчий Кшечовский нес булаву на бархатной подушке, Кульчинский — скарбник киевский — знамя с орлом и надписью, за ними шел одиноко Кисель, худой, высокий, с белой бородой, спускавшейся на грудь, со страданием на аристократическом лице и глубокой болью в душе. За воеводой шли в отдалении остальные комиссары, а шествие замыкал отряд драгун Брышевского под командой Скшетуского.
Кисель шел медленно, потому что в эту-минуту Он ясно видел, что из-за куска разорванного договора, из-за предлога изъявления королевской милости и прощения виднелась иная, противная истина, которую увидели бы даже слепые и услышали глухие и которая громко говорила ему: ‘Не изъявление королевской милости несешь ты, Кисель, а сам идешь просить ее, купив ценой булавы и знамени, ты идешь пешком к ногам этого холопского вождя от имени Польши, ты, сенатор и воевода’… Его душа раздиралась на куски, и он чувствовал себя ничтожнее червя и пылинки, а в ушах его звучали слова Иеремии: ‘Лучше не жить, чем жить в неволе у мужиков и басурманов’. Чем же он, Кисель, был в сравнении с князем из Лубен, который являлся перед бунтовщиками не иначе как с нахмуренными бровями, среди запаха серы, пламени войн и дыма пороха, чем же он был? Под гнетом этих мыслей рвалось сердце воеводы, улыбка навсегда улетела с его лица, а радость — из сердца, он готов был лучше умереть, чем сделать ещё один шаг, однако он шел, потому что его толкало вперед прошлое, все труды и усилия, вся неумолимая логика его прошлых действий…
Хмельницкий ждал его, упершись в бока, с надутыми губами и нахмуренным челом.
Шествие приблизилось наконец. Кисель подошел несколько шагов вперед к возвышению. Барабанщики и трубачи умолкли, и воцарилась глубокая тишина, нарушаемая только морозным ветром, который хлопал развевавшимся красным знаменем
— Драгуны, в тыл! За мной! Это был голос Скшетуского.
Все взоры обратились в его сторону. Даже Хмельницкий поднялся на своем возвышении, чтобы взглянуть, что случилось. Лица комиссаров побледнели, Скшетуский сидел на лошади бледный, с блестящими глазами, с саблей наголо, и, обратившись к драгунам, повторил еще раз команду:
— За мной!
Среди глубокой тишины раздался топот лошадей по замерзшей земле. Дисциплинированные драгуны повернули лошадей на месте, поручик, став во главе, сделал знак саблей, и отряд двинулся медленно в помещение комиссаров.
Удивление и сомнение выразилось на лицах-всех, не исключая и Хмельницкого, в голосе Скшетуского слышалось что-то странное, однако, никто точно не знал, не принадлежит ли внезапное удаление драгун к церемониалу торжества. Один Кисель понял все: и трактат, и жизнь комиссаров вместе с отрядом висели в эту минуту на волоске, и чтобы не дать опомниться Хмельницкому, он начал речь с изъявления королевской милости гетману и всему Запорожью. Но вдруг речь его была прервана новым происшествием, которое было тем хорошо, что отвлекло внимание от первого. Старый полковник Дедяла, стоя подле Хмельницкого, начал потрясать булавой на воеводу, бросаться и кричать:
— Что ты говоришь — король! Король и есть король, но вы — королевичи, князья и шляхта — натворили многое… Ты, Кисель, кровь из крови нашей, отлучился от нас и пристал к ляхам. Довольно нам твоей болтовни, если нам нужно чего, то мы сумеем добыть саблей.
Воевода изумленно посмотрел на Хмельницкого и сказал:
— В такой-то дисциплине вы держите своих полковников, гетман!
— Молчать, Дедяла! — крикнул Хмельницкий.
— Молчи! Молчи! Успел напиться, хотя еще рано! — повторили другие полковники. — Пошел прочь, а то мы вытащим тебя за чуб.
Дедяла хотел продолжать, но его схватили за плечи и вытолкали за круг.
Воевода продолжал свою красивую и гладкую речь, объясняя Хмельницкому, какой он удостаивается чести, получив знаки власти, которыми он пользовался до сих пор только как похититель. Король, имея право карать, милует его за то послушание, которое он оказал ему под Замостьем, и за то, что прежние преступления совершены были не при его владычестве. Будет вполне справедливо, если он, Хмельницкий, так много виноватый, выразит свою благодарность королю за оказанную ему милость, прекратит кровопролитие и, успокоив чернь, приступит с комиссарами к трактатам.
Хмельницкий молча принял булаву и знамя, которое приказал развернуть над собою. При виде этого чернь завыла так, что несколько минут нельзя было ничего расслышать.
На лице Хмельницкого выразилось удовольствие, и он, спустя минуту, сказал:
— За такую великую милость, оказанную мне через вас королем, который дает мне власть над войском и прощает прошлые преступления, я покорно благодарю. Я всегда говорил, что король ко мне благосклоннее, чем к вам, королевичам, и вот лучшее тому доказательство: он мне присылает знаки своего расположения за то, что я рубил вам головы, так я буду поступать и впредь, если вы не будете слушаться меня и короля.
Последние слова Хмельницкий сказал возвышенным голосом, морща брови, как будто начинал возгораться гневом, комиссары оцепенели при таком неожиданном обороте ответа.
— Король приказывает вам прекратить кровопролитие и начинать с нами переговоры.
— Не я проливаю кровь, а литовские войска, — резко ответил гетман, — я получил известие, что Радзивилл вырезал Туров и Мозырь, и если это верно, то у меня много ваших пленных, и даже знатных, и я всем им велю срезать головы. К переговорам и я не приступлю теперь, так как моего войска здесь нет, кроме нескольких полков, все на зимовке, без него я не могу начинать. Впрочем, не стоит дольше говорить на морозе. То, что вы должны были мне вручить, я получил, все видели и знают, что я гетман от имени короля, а теперь я вас угощу водкой и обедом, да я и сам голоден.
С этими словами Хмельницкий пошел в свой дворец, а за ним комиссары и полковники… В большой избе посередине стоял накрытый стол, гнувшийся под тяжестью награбленного серебра, между которым воевода Кисель, может быть, нашел бы и свое собственное, взятое прошлым летом в Гущи. На столе была масса свинины, воловьего мяса и татарского пилава, в избе пахло водкой — просянкой, налитой в серебряные ковши. Хмельницкий сел, посадив по правую руку Киселя, по левую каштеляна Бржозовского, и, указав рукой на водку, сказал:
— Говорят в Варшаве, что я пью ляшскую кровь, но я предпочитаю водку, предоставляя кровь собакам.
Полковники начали хохотать так, что стены задрожали. Такую пилюлю преподнес Хмельницкий комиссарам перед обедом, и они ее молча проглотили, чтобы, как писал подкоморий львовский, ‘не дразнить зверя’. Только пот струился по челу Киселя.
Началось угощение. Полковники брали пальцами из блюд говядину. Киселю и Бржозовскому клал на тарелку гетман собственноручно, и начало обеда пришло в молчании, каждый спешил успокоить голод. В тишине слышалось только хрустение костей на зубах собеседников или фырканье пьющих, по временам, кто-нибудь произносил слово, которое оставалось без ответа, только потом Хмельницкий, выпив несколько ковшей просянки и закусив говядиной, обратился к воеводе и спросил,
— Кто у вас начальником?
На лице Киселя виднелось беспокойство.
— Скшетуский, честный молодой человек! — ответил он.
— Яего знаю, — сказал Хмельницкий. — А почему он не хотел присутствовать, когда вы мне вручали дары?
— Потому что он принадлежит не к числу свиты, а послан ради нашей безопасности, такой он получил приказ.
— А кто ему дал такой приказ?
— Я, — ответил воевода — я находил неприличным присутствие драгун при поднесении даров, которые стояли бы у вас и у нас за спиной.
— А я думал совсем другое, я знаю, что у этого солдата крепкая спина.
— Мы-то уже не боимся драгун, — вмешался Ячевский. — Сильны они были прежде для нас, но мы узнали под Пилавицами, что это уж не те ляхи, которые били когда-то турок, татар и немцев.
— Не Замойские, Жолкевские, Ходкевичи, Хмелезские и Конецпольские, — прервал Хмельницкий, — а Тхоржевские и Заюнчковские, дети, вооруженные железом. Они замерли от страха, как увидали нас, и убежали, хотя татар было не более трех тысяч.
Комиссары молчали, только еда и напитки казались им все горче и горче.
— Прошу покорно, кушайте и пейте — сказал Хмельницкий, — иначе я подумаю, что наша казацкая пища не хочет пройти через ваше горло.
— Если они у них тесны, то мы можем расширить, — воскликнул Дедяла.
Развеселившиеся полковники рассмеялись, но Хмельницкий грозно посмотрел, и все утихло.
Больной несколько дней Кисель был бледен, Бржозовский же, наоборот, покраснел так, что, казалось, кровь готова брызнуть сквозь кожу. Наконец он не выдержал и крикнул:
— Разве мы пришли сюда не обедать, а слушать оскорбления?
— Вы приехали для переговоров, — сказал Хмельницкий — а между тем литовские войска режут и жгут. Мозырь и Туров вырезали, и если это известие оправдается, то я четыремстам пленным на ваших глазах велю отрубить головы.
Бржозовский сдержался, хотя кровь в нем кипела.
Что было делать: жизнь пленных зависела от каприза гетмана, и нужно былЬ все выносить и заискивать, чтобы его успокоить.
В этом духе, тихо и скромно, отозвался кармелит Лентовский:
— Бог милостив, — сказал он, — быть может, известия о Турове и Мозыре не подтвердятся.
Едва он кончил, как Фёдор Весняк, полковник черкасский, нагнулся и махнул булавой, чтобы ударить кармелита, к счастью, не достал, потому что его отделяли четыре человека.
— Молчи, поп! — крикнул он. — Не твое дело приписывать мне ложь. Выйди только на двор, я научу тебя уважать запорожских полковников!
Все начали успокаивать его, но не могли с ним ничего поделать и выволокли за волосы из избы.
— Когда вы, гетман, желаете, чтобы комиссия опять собралась?— спросил Кисель, желая дать разговору другой оборот.
К несчастью, и Хмельницкий был уже пьян и поэтому дал скорый и ядовитый ответ
— Завтра будет суд и расправа, теперь я пьян. Что вы мне здесь про комиссию толкуете, не даете ни пить, ни есть! — И он ударил кулаком по столу так, что ковши и блюда забренчали. — Через четыре недели я все переверну вверх дном, вас разобью или продам турецкому царю. Король королем и будет, чтобы рубить головы шляхтичам и князьям! Согрешит князь — срезать голову! Вы угрожаете шведами, но и они не сдержат меня. Тугай-бей — брат мой, душа моя, один сокол на свете, готов все сделать, что я захочу!
Хмельницкий, со свойственной пьяным наглостью, перешел от гнева к ласке, голос его задрожал при воспоминании о Тугай-бее.
— Вы хотите, чтобы я поднял саблю на турок и татар, но напрасно! Я на вас пойду с добрыми моими друзьями, Я уж разослал приказания по полкам, чтобы молодцы кормили лошадей и готовились в путь без телег и пушек, все это я найду у ляхов. Если кто из казаков возьмет телегу, я велю ему голову снести, я и сам не возьму коляски, только мешки, и так дойду до Вислы и скажу: сидите и молчите, ляхи! А будете каркать из-за Вислы, я вас и там найду. Довольно вам владычествовать с вашими драгунами, гады вы проклятые!..
И он вскочил с места, начал рвать и метать, топать ногами, кричать, что война должна быть, что уже и позволение и благословение им получено, что ни к чему все комиссии и комиссары и что он не согласится даже на временное перемирие.
Наконец, видя ужас комиссаров и вспомнив, что если они сейчас уйдут, то война начнется зимой, в такое время, когда казаки не могут окопаться, а в открытом поле они плохо бьются, он успокоился и опять сел на скамью. Свесил голову на грудь, уперся руками в колени и тяжело захрапел. Потом, схватив стакан водки, крикнул:
— За здоровье короля!
— На славу и здоровье! — ответили полковники.
— Ну ты. Кисель, не печалься, — сказал гетман, — не принимай так близко к сердцу того, что я говорю, теперь я- пьян Мне ворожеи сказали, что будет война, но я подожду до первой травы, а потом соберем комиссию, и я выпущу пленных Мне, говорили, что ты болен, так будь здоров.
— Благодарю тебя, гетман запорожский, — ответил Кисель.
— Ведь я помню, что ты мой гость.
И опять Хмельницкий перешел к ласке и, положив руки на плечи воеводы, приблизил свое раскрасневшееся лицо к его бледным, исхудалым щекам.
За ним подходили полковники к комиссарам, фамильярно хлопая их по плечам, пожимали им руки, повторяя за гетманом: ‘До первой травы’.
Комиссары были как на раскаленных углях. Мужицкое дыхание, пропитанное запахом водки, обдавало лица благородных шляхтичей, для которых прикосновение потных рук было так же неприятно, как и оскорбления. Не было недостатка и в угрозах среди грубого изъявления дружеских чувств. Одни кричали воеводе: ‘Мы ляхов хотим резать, а ты наш человек’, другие: ‘А что вы, господа, прежде били нас, а теперь нашей ласки просите? Погибель вам, белоручкам!’ Атаман Волк, бывший мельник в Нестеваре, кричал: ‘Я князя Четвертинского, моего пана, зарезал!’ ‘Дайте нам Ерему! — кричал Яшевский, — а мы вас отпустим невредимыми’.
В избе стояла ужасная духота, стол, покрытый остатками мяса, хлеба, облитый водкой и медом, был противен. Вошли наконец ворожеи, или колдуньи, с которыми гетман пил до поздней ночи, слушая их предсказания, странные фигуры — старые, скорченныеё желтые или, наоборот, еще в полной силе молодости — гадали ему. на воске, зернах пшеницы, огне, пене воды, на дне бутылки. Между полковниками и прочими начальниками раздавался смех и шутки. Кисель чуть не упал в обморок
— Благодарю тебя, гетман, за угощение, и прощай, — произнес он слабым голосом.
— Я завтра к тебе приеду на обед, — сказал Хмельницкий, — а теперь идите. Донец с молодцами проводит вас домой, чтобы чернь не наделала вам каких-нибудь неприятностей.
Комиссары поклонились и ушли. Донец с молодцами действительно ждал их перед дворцом.
— Боже! Боже! — шептал Кисель, закрывая лицо руками.
Шествие молча двинулось в квартиру комиссаров. Однако оказалось, что они будут не все вместе на квартире. Хмельницкий нарочно разместил их в разных концах города, чтобы они не могли совещаться между собою.
Воевода Кисель, усталый, измученный, едва держался на ногах, придя домой, он лег в постель и до следующего дня не хотел никого видеть, а на следующий день, около полудня, велел позвать Скшетуского.
— Что вы сделали? — сказал он, когда тот вошел. — Что вы сделали! Вы подвергли опасности свою и нашу жизнь.
— Виноват, — ответил рыцарь, — но я возмутился и готов был скорее умереть, чем смотреть на такой позор.
— Хмельницкий понял, в чем дело, едва удалось успокоить эту бестию и объяснить ваш поступок. Он сегодня будет у меня- и, вероятно, спросит вас, тогда вы ему скажите, что исполнили мое приказание, как солдат и подчиненный.
— С сегодняшнего дня Брышовский принимает команду над конвоем, он поправился.
— Тем лучше, у вас слишком крепкая спина на теперешние времена. Трудно нам в нынешнем положении порицать их поступки, ведь это была большая неосторожность, видно, что вы молоды и не умеете переносить боль в груди.
— К боли я привык, воевода, но я не могу перенести позора.
Кисель застонал, как обыкновенно больные, когда кто-нибудь дотронется до их раны, потом улыбнулся и грустно ответил:
— Такие слова для меня хлеб насущный, который я ел, обливая горькими слезами, а теперь у меня уж и слез нет.
Сострадание овладело сердцем Скшетуского при виде этого старца с мученическим лицом, который последние дни жизни проводил в болезни тела и страданиях души.
— Милостивый воевода! — сказал поручик. — Бог свидетель, что я только и думаю о теперешних страшных временах, в которых сенаторы и коронные сановники принуждены бить челом перед этими негодяями, для которых кол должен быть единственной наградой.
— Да благословит тебя Бог! Ты молод и честен, и ‘ знаю, что у тебя не было дурного намерения, но то, что ты говоришь, говорит и твой князь, а за ним войско, шляхта, сеймы, половина Польши, а все это бремя презрения и ненависти обрушивается на меня.
— Каждый служит отчизне по своему уму, пусть уж Бог благословит хорошие намерения, а что касается князя Иеремии, — он служит отчизне не только здоровьем, но и состоянием.
— За то и слава его окружает, и он сияет, в ней, как в лучах солнца, — ответил воевода. — Между тем, что ждет меня? Ты хорошо говоришь: пусть хотя бы после смерти Бог пошлет спокойный отдых тем, которые терпели так много в жизни.
Скшетуский молчал, а Кисель в немой молитве поднял глаза к небу, потом сказал:
— Я кровный русин. Могилы князей Святольдычей находятся в этой земле, и я любил ее и этот люд Божий, который живет на ней. Я видел обиды с обеих сторон, видел дерзость Запорожья, но и гордость тех, которые хотели поработить этот народ, что же я должен был делать, я русин, а вместе с тем верный сын и сенатор Польши? Я и присоединился к тем, которые говорили: ‘Бог с нами’, так мне подсказывала кровь и сердце, потому что между ними был покойный король, наш отец, и канцлер, и примас, и много других, потому что я видел, что для обеих сторон разногласие — погибель. Я хотел ради мира трудиться до последнего дыхания, и когда кровопролитие началось, то подумал: я буду ангелом-примирителем. И я начал трудиться и теперь тружусь, хотя с болью, мукой, позором и сомнением, страшнейшим из всех мук Я, ей-Богу, не знаю — поздно ли пришел ваш князь с мечом, или я опоздал с оливковой ветвью, но только вижу, что мой труд напрасен, сил мне не хватает и напрасно я бьюсь о стену седой головой, уходя в могилу, я вижу перед собою только мрак и погибель! О Боже, всеобщую погибель!
— Бог пошлет спасение.
— Пусть пошлет Он этот луч милости перед моей смертью, чтобы не умереть с отчаяния, а я поблагодарю Его за крест, который несу, за то, что чернь требует моей головы, а на сеймах называют меня изменником, за ограбление, за позор и за всю несправедливость, которую я получил с обеих сторон.
С этими словами воевода поднял свои исхудалые руки к небу, и две крупные слезы скатились с его глаз, может быть, последние в его жизни.
Скшетуский не мог выдержать дольше и, бросившись на колени перед воеводой, схватил его руку и отрывистым от сочувствия голосом сказал:
— Я солдат и иду другой дорогой, но заслуге и печали отдаю честь.
Сказав это, шляхтич и рыцарь из-под знамени Вишневецкого прижал к своим губам руку того русина, которого вместе с другими несколько месяцев тому назад называл изменником.
Кисель положил ему обе руки на голову.
— Сын мой, — сказал он тихо, — да благословит и утешит тебя Господь, как и я благословляю тебя!
Опасное колесо переговоров завертелось с того же дня. Хмельницкий приехал на обед к воеводе в худом расположении духа и объявил, что говорил вчера о перемирии: собраний комиссии в Духов день и выпуске пленных спьяну и что его хотели провести. Кисель опять успокаивал его, представляя доводы, но это был тиран, по словам львовского подкомория. Он ударил булавою Позовского только за то, что тот не вовремя пришел к нему, несмотря на то что последний, будучи больным, был близок к смерти.
Не помогли ни усилия, ни убеждения воеводы. И только похмелившись водкой и прекрасным гощанским медом, Хмельницкий развеселился, но все равно не хотел толковать об общественных делах и даже вспоминать о них, говоря: ‘Если пить — так пить, послезавтра — суд и расправа, а нет, то я уйду!’ В третьем часу ночи Хмельницкий намеревался пойти в спальню воеводы, чему последний всеми силами препятствовал, так как там нарочно спрятан был Скшетуский, ибо боялись, чтобы при встрече этого гордого рыцаря с Хмельницким не произошло какого-нибудь недоразумения, неблагоприятного для поручика. Хмельницкий, однако, поставил на своем и пошел в спальню, а за ним последовал и Кисель. Каково же было удивление воеводы, когда гетман, увидев рыцаря, крикнул ему:
— Скшетуский! А ты почему не пьешь с нами? — причем дружески протянул ему руку.
— Я болен, — сказал тот, поклонившись гетману.
— Ты вчера уехал, а без тебя ни к чему у меня охоты не было.
— Такой приказ получил, — вмешался Кисель.
— Ты уж не говори мне, воевода. Я знаю его — он не хотел смотреть на честь, отданную мне вами. Ой, это птица! Но что я не простил бы другому — ему прощу, потому что он мой друг сердечный.
Кисель раскрыл глаза от удивления, а гетман обратился к Скшетускому:
— А ты знаешь, за что я тебя очень люблю? Скшетуский покачал головой.
— Ты думаешь за то, что ты разрезал мне веревку на Омельнике, когда я был маленьким человеком и за мной охотились, как за зверем? Нет. не за это. Я тогда дал тебе перстень с землею гроба Христа. Но ты, рогатая душа, мне не показал его, когда был в моих руках, я тебя и так отпустил, и мы рассчитались с тобой. Но теперь я люблю тебя не за то. Ты мне оказал другую услугу, за которую я считаю себя твоим сердечным другом и вечным должником.
Скшетуский, в свою очередь, с удивлением взглянул на Хмельницкого.
— Смотри, как удивляются, сказал гетман, будто бы обращаясь к четвертому лицу, — так я тебе припомню, что мне говорили в Чигорине, когда я пришел туда с Тугай-беем из Базан-лука. Я спрашивал всех про моего неприятеля Чаплинского, которого я не нашел, но мне сказали, что ты сделал с ним после нашей первой встречи, ведь ты схватил его за чуб и, открыв им двери, окровавил его, как собаку? А?
— Действительно, я это сделал, — сказал Скшетуский.
— О, отлично ты сделал, великолепно поступил! И я еще поймаю его — иначе и трактаты и комиссары мне незачем, я его поймаю и поиграю с ним по-своему… Да, задал ты ему перцу…
Сказав это, гетман обратился к Киселю и снова начал рассказывать:
— Он схватил его за чуб и за штаны, поднял, как былинку, и, выбив им дверь, выбросил вон.
И он начал смеяться так громко, что эхо разнеслось по всей квартире и дошло до комнаты, где находились собеседники,
— Милостивый, воевода, вели подать меду, я непременно выпью за здоровье этого рыцаря, моего друга.
Кисель открыл дверь и крикнул мальчику, чтобы он принес меду, тот подал три кружки.
Хмельницкий чокнулся с воеводой и с Скшетуским, выпил так, что пар поднялся с его губ, лицо прояснилось, радостное настроение овладело им и он, обращаясь к поручику, воскликнул:
— Проси меня, о чем хочешь!
На бледные щеки Скшетуского выступил румянец, настала минута молчания.
— Не бойся, — говорил Хмельницкий. — Слово не дым, проси обо всем, что хочешь, кроме того, что принадлежит Киселю.
Хмельницкий даже пьяный был самим собой.
— Если я могу пользоваться вашим расположением ко мне, гетман, то желаю только справедливости… Один из ваших полковников обидел меня…
— Голову ему снять! — крикнул возбужденно Хмельницкий.
— Не в том дело: прикажите ему только биться со мной.
— Срезать ему голову! — повторил гетман. — Кто это?
— Богун!
Хмельницкий моргнул глазами и хлопнул себя по лбу.
— Богун? — сказал он. — Богун убит. Мне писал король, что он убит в поединке.
Скшетуский был поражен. Заглоба, значит, правду говорил.
— А что тебе сделал Богун? — спросил Хмельницкий. Поручик еще сильнее покраснел. Он боялся говорить про
княжну при полупьяном гетмане, чтобы не вызвать непростительного кощунства. Кисель выручил его.
— Это серьезная вещь, — сказал он, — про которую мне рассказывал каштелян Бржозовский. Богун похитил невесту этого рыцаря и где-то скрыл ее.
— Так ты ее ищи, — сказал Хмельницкий.
— Я уже искал ее у Днестра, там он ее скрыл,— но не нашел.
— О, я слышал, что он хотел привезти ее в Киев и повенчаться с нею. Позвольте же мне, гетман, ехать в Киев и там ее искать, это моя единственная просьба.
— Ты мой друг, ты Чаплинского побил. Я тебе дам пропуск ездить везде, где захочешь, но и приказ, чтобы тот, кто скрывает, отдал ее в твои руки, и пропуск дам тебе и письмо к митрополиту, чтобы по монастырям искали ее. Мое слово не дым!
Сказав это, он отворил дверь и позвал Выховского, чтобы тот пришел написать приказ и письмо. Чарнота должен был, несмотря на то что было около четырех часов по полуночи, идти за печатями. Дедяла принес пернач, а Донец получил приказание проводить Скшетуского с двумястами всадников в Киев и даже дальше, до места, где он встретит польские войска.
На следующий день Скшетуский уехал из Переяславля.

Глава XIX

Если Заглоба скучал в Збараже, то не меньше его скучал и Володыевский — по войне и приключениям. Правда, бывало иногда, что отряды выходили из Збаража на поиски за шайками разбойников, которые под Збучем жгли и резали, но это была маленькая война, неприятная из-за суровой зимы и морозов, представляющая много трудов и мало славы Поэтому Володыевский ежедневно уговаривал Заглобу идти на помощь Скшетускому, от которого давно не было никаких известий.
— Вероятно, он в опасности, а может, даже лишился жизни, — говорил Володыевский, — нужно непременно ехать, если гибнуть, то вместе.
Заглоба не особенно противился этому, по его мнению, он состарился в Збараже и удивлялся как на нем еще не растут грибы, но все медлил, надеясь, что каждую минуту может прийти известие от Скшетуского,
— Он храбр и расторопен, — отвечал он Володыевскому, — подождем еще несколько дней, а то придет письмо, и наша экспедиция окажется совершенно лишней.
Володыевский соглашался с мнением Заглобы и вооружался терпением, хотя время шло медленно. В конце декабря морозы прекратили даже разбои. В окрестностях наступило спокойствие. Единственным развлечением были внешние известия, которые часто доходили и до серых стен Збаража.
Говорилось о коронации, о сейме, о том, получит ли князь Иеремия булаву, которая принадлежала ему прежде всех других воинов: Возмущались против тех, которые утверждали, что переговоры с Хмельницким только возвысят Киселя. Володыевский по случаю этого несколько раз дрался на дуэли, Заглоба несколько раз напивался, и все опасались, что он окончательно распьянствуется от скуки, он поддерживал компанию не только офицерам и шляхте, но даже не стыдился ходить к мещанам на крестины, свадьбы, расхваливая их мед, которым так славился Збараж Володыевский делал ему замечания, что неприлично шляхтичу брататься с людьми ниже себя, потому что он уменьшает этим уважение ко всей шляхте, но Заглоба отвечал, что в этом вина закона, который позволяет мещанам обрастать перьями и пользоваться такой зажиточностью, какая по праву должна принадлежать шляхте, и хотя предсказывал, что из-за таких преимуществ для ничтожных людей ничего хорошего выйти не может, все-таки делал свое. Да и трудно было ставить это ему в вину во время длинных и мрачных зимних дней скучного ожидания.
Но мало-помалу княжеские войска начали собираться в Збараж, весной предвещали войну, но между тем все оживилось. Пришел и гусарский полк Скшетуского с Подбипентой. Он привез известия о немилости князя при дворе и о смерти Яна Тышкевича, киевского воеводы, место которого, по слухам, должен был занять воевода Кисель, и, наконец, о тяжелой болезни Лаща, коронного стражника в Кракове. Что касается войны, Подбипента слышал от самого князя, что если она и наступит, то в силу обстоятельств и крайней необходимости, так как комиссары посланы с инструкциями, чтобы сделать казакам всевозможные уступки. Известие это возбудило бешенство в солдатах Вишневецкого, а Заглоба предлагал протестовать и собрать совет, говоря, что он не желает, чтобы труд его под Константиновом пропал даром.
В таком неопределенном положении прошел весь февраль и даже половина марта, а от Скшетуского не было никаких известий.
Володыевский тем более настаивал на отъезде.
— Теперь уж не княжну, а Скшетуского нужно нам искать, — говорил он.
Между тем оказалось, что Заглоба не без основания откладывал отъезд со дня на день, в конце марта из Киева приехал казак Захар и письмом к Володыевскому, который сейчас позвал Заглобу и, когда они вместе с посланным заперлись в отдельной комнате, сломал печать и прочел следующее:
‘Над Днестром, до самого Ягорлика, я не открыл никаких следов. Подозревая, что она скрыта в Киеве, я присоединился к комиссарам, с которыми и дошел до Переяславля. Там, получив неожиданно пропуск от Хмельницкого, я прибыл в Киев и ищу ее везде, в чем мне помогает и сам митрополит. Здесь скрывается много наших, у мещан и в монастырях, они опасаются черни, чтобы она не побила их, они скрываются, и потому трудно искать. Бог руководил мной и не только охранял, но и расположил Хмельницкого ко мне… и я надеюсь, что и впредь Он будет милостив ко мне и поможет мне в моем горе. Попросите ксендза Муховецкого отслужить за меня торжественную мессу, на которой помолитесь и вы, Скшетуский’.
— Слава тебе, Господи! — воскликнул Володыевский.
— Есть еще постскриптум, — сказал Заглоба, заглядывая в письмо через плечо Володыевского.
— Правда! — сказал рыцарь и продолжал чтение.
‘Податель сего письма, есаул миргородского куреня, заботился обо мне, когда я был на Сечи в неволе, теперь он помогал мне в Киеве и взялся доставить вам это письмо, с опасностью для своей жизни, позаботьтесь о нем, чтобы он ни в чем не нуждался’.
— Вот нашелся хоть один благородный казак, — сказал Заглоба, подавая Захару руку.
Старик пожал ее без унижения. — Он будет вознагражден! — прибавил Володыевский.
— Это сокол, — ответил казак, — я его люблю и не за гроши пришел сюда.
— И у тебя нет недостатка в гордости, многие из шляхтичей позавидовали бы тебе, — сказал Заглоба. — Не все между вами негодяи, не все, но не в том дело. Значит, Скшетуский в Киеве?
— Точно так,
— И в безопасности? А то говорят, что там шумит чернь.
— Он живет у полковника Донца, ему ничего не сделают, наш батько Хмельницкий приказал Донцу беречь его как зеницу своего ока.
— Чудеса творятся! Откуда же у Хмельницкого такое расположение к Скшетускому?
— Он его давно любит.
— А говорил тебе Скшетуский, что ищет в Киеве?
— Как не говорил! Он ведь знает, что я его друг… Я искал ее вместе с ним и отдельно, и ему пришлось мне сказать, что он ищет.
— Но вы все-таки до сих пор не отыскали ее?
— Нет. Там скрывается много ляхов, они ничего не знают друг о друге, поэтому трудно найти. Вы только слышали, что там убивает чернь, а я это видел, не только режут ляхов, но и тех, кто их скрывает, даже монахов и монашек В монастыре Доброго Миколы у черниц было двенадцать ляшек, так их вместе с черницами задушили дымом в келье, и через каждые два дни казаки сговариваются и ловят по улицам и топят в Днепре. Ох, как много потопили…
— Быть может, и ее убили?
— Может быть.
— Да нет, — прервал Володыевсний. — Уж если Богун привез ее туда, то, вероятно, удалил опасности
— Чего безопаснее в монастыре, а и там находят.
— Ох Так вы думаете, Захар, — сказал Заглоба, — что она погибла?
— Не знаю.
— Видно, что Скшетуский не теряет надежды,— продолжал Заглоба — Господь послал ему испытания, но и утешит его, А вы, Захар, давно из Киева?
— Ох, давно. Я тогда ушел, когда комиссары возвращались в Киев обратно. Много ляхов хотело бежать с нами, и бежали несчастные кто как мог. по снегам, по сугробам, через леса — в Белгород а казаки гнались за ними и били. Многие ушли, но многих убили, а некоторых Кисель выкупил за все деньги, какие у него были
— О, собачьи души!.. Так вы ехали с комиссарами?
— Да, с комиссарами до Гощи, а оттуда до Острога, дальше я уже шел сам.
— Так вы давнишний знакомый Скшетуского?
— Я познакомился с ним в Сечи и стерег его раненного, а потом полюбил, как родное дитя. Я стар, и мне некого любить.
Заглоба позвал мальчика, приказал подать меду и мяса, и они сели за ужин. Захар ел с удовольствием: он был голоден и устал, потом окунул свои седые усы в мед, выпил и произнес:
— Славный мед!
— Лучше, чем кровь, которую вы пьете, — сказал Заглоба. — Но я думаю, что вы честный человек, любите Скшетуского, не будете бунтовать, а останетесь с нами! Вам будет хорошо у нас.
Захар поднял голову.
— Я письмо отдал и уйду, я казак, и мне надо брататься с казаками, а не с ляхами.
— И будете нас бить?
— Да, буду. Я запорожский казак. Мы себе избрали гетманом батьку Хмеля, а теперь король прислал ему булаву и знамя
— Вот вам, сказал Заглоба, не говорил ли я, что нужно протестовать?
— А с какого вы куреня?
— С миргородского, но его уж нет.
— Что же с ним случилось?
— Гусары Чарнецкого разбили его под Желтыми Водами. Теперь я у Донца с теми, которые уцелели Чарнецкий хороший солдат, он у нас в плену, за него просили комиссары.
— И у нас есть много ваших пленных.
— Так и должно быть. В Киеве говорили, что лучший молодец у ляхов в неволе, хотя многие говорили, что он погиб.
— Кто такой?
— Ой, славный атаман Богун.
— Богун убит на поединке.
— А кто его убил?
— Вот этот кавалер, сказал Заглоба, указывая на Володыевского.
Захар, пивший вторую кварту меду, выпучил глаза, лицо его побагровело, и он расхохотался.
— Этот рыцарь убил Богуна? — спросил казак, заливаясь смехом.
— Что за дьявол! — крикнул Володыевский. хмуря брови. — Этот посланец много позволяет себе!
— Не сердись,— прервал Заглоба.— Как видно, он хороший человек, а что не знаком с вежливостью, так ведь он казак К тому же это делает вам честь, что, выглядя так невзрачно, вы одержали так много побед Я и сам всматривался во время поединка, потому что не верил, чтобы такой хлыстик…
— Ах, оставьте! — проворчал Володыевский.
— Нет, я твой отец, и ты не сердись на меня, но только я скажу тебе, что я желал бы иметь такого сына, и если хочешь, я усыновлю тебя и запишу тебе все свое состояние, вовсе не стыдно быть большим человеком в маленьком теле И князь не намного больше тебя, между тем Александр Македонский недостоин даже быть его оруженосцем.
— Что меня бесит,— сказал Володыевский,— так это письмо Скшетуского, из него ничего не видно. Что он сам над Днестром не положил головы, слава Богу, но княжну он не нашел, и кто может поручиться, что он разыщет ее?
— Правда. Если Господь, благодаря нам, освободил его от Богуна, провел через столько опасностей и внушил закаменелому сердцу Хмельницкого любовь к нему, то не для того, чтобы он высох, как щепка, от страданий. Если вы во всем этом не видите Провидения Божия, то ваш ум тупее сабли, — впрочем, никто не может обладать всеми качествами
— Я вижу только то, — возразил Володыевский, шевеля усами, — что нам нечего там делать и мы должны сидеть здесь, пока окончательно не раскиснем.
— Скорее я раскисну, чем ты, я старше тебя, ты знаешь, что и репа дрябнет и сало горкнет от старости. Нужно благодарить Бога, что нашим мучениям обещан счастливый конец. Немало я беспокоился о княжне, более чем ты, и немного меньше, чем Скшетуский, потому что я бы и родную дочь не любил больше. Говорят, что она очень похожа на меня, но я и без этого любил бы ее, и вы не видели бы меня ни таким веселым, ни спокойным, если б я не надеялся, что скоро ее страдания кончатся. С завтрашнего, дня я начну сочинять эпитафию стихами, я очень хорошо пишу стихи, но последнее время я забыл Аполлона для Марса.
— Что говорить о Марсе! — ответил Володыевский. — Черт бы побрал этого Киселя, всех комиссаров и их трактаты! Весной заключат мир, как дважды два — четыре. Подбипента, который видел князя, говорил то же.
— Подбипента столько же понимает в политике, сколько свинья в апельсинах Он при дворе занимался больше этой хохлаткой, чем делами, и смотрел за ней, как собака за куропаткой. Дал бы Бог, чтобы кто-нибудь подстрелил ее под самым его носом. Но не в том дело. Я не отвергаю, что Кисель изменник, это знает вся Польша, но что касается трактатов, то я думаю, что бабушка еще надвое ворожила.
— А что у вас говорят, Захар? — обратился Заглоба к казаку. — Будет война или мир?
— До первой травы будет спокойно, а весной придет погибель или нам, или ляхам.
— Утешьтесь, Володыевский, я слышал, что чернь везде готовится к войне.
— Будет такая война, какой еще не бывало, — сказал Захар. — У нас говорят, что и турецкий султан придет, и хан со всеми ордами, а наш друг Тугай-бей стоит близко и совсем не уходит домой
— Ну, утешьтесь, — повторил Заглоба — Есть предсказание о новом короле, что все его царствование пройдет в войне, вернее всего, что сабли еще долго не вложатся в ножны. Придется человек истрепаться, как метле от постоянной работы, уж такая наша солдатская судьба. Если придется нам биться, ты становись поближе ко мне и увидишь прекрасные вещи, узнаешь, как воевали в старые времена. Боже, уже теперь не те люди, которые бывали в прежние времена, и вы не такие, хотя вы храбрый солдат и убили Богуна.
— Верно вы говорите, не такие теперь люди, как прежде… сказал Захар.
Потом он взглянул на Володыевского и покачал головой:
— Но чтобы это рыцарь убил Богуна — никогда!

Глава XX

Отдохнув несколько дней, старый Захар вернулся в Киев, между тем пришла весть, что комиссары возвратились не с надежной на умиротворение, а даже с сомнением, им удалось только отсрочить перемирие до праздника Святой Троицы, а потом новая комиссия начнет опять переговоры. Однако требования и условия Хмельницкого были так велики, что никто не верил, чтобы Польша согласилась на них Поэтому с обеих сторон началось спешное вооружение Хмельницкий слал посла за послом к хану, чтобы тот во главе всех своих сил поспешил к нему на помощь, он посылал и в Стамбул, где давно уже пребывал королевский посол Бечинский. В Польше каждую минуту ждали призыва к всеобщему ополчению. Пришли вести о назначении новых вождей — подчашего Остророга, Ланцкоронского и Фирлея — и о совершенном устранении от военных действий Иеремии Вишневецкого, который мог охранять теперь отечество только во главе собственных войск. Не только княжеские солдаты и русская шляхта, но даже сторонники прежних региментариев возмущались таким выбором полководцев и немилостью, утверждая, что если опала Вишневецкого, пока была надежда на благополучные переговоры, имела политический смысл, то устранение его во время войны было непростительной ошибкой, потому что только он один мог померяться с Хмельницким и одолеть этого непобедимого народного полководца. Наконец приехал и сам князь в Збараж с целью собрать там как можно больше войск, чтобы быть готовым к войне. Хотя перемирие было заключено, но оно оказывалось бессильно. Хмельницкий действительно велел казнить нескольких полковников, которые, вопреки договору, позволяли себе нападать на замки и полки. разбросанные по стоянкам, но он не мог управлять массой черни и ватагами, которые или не знали о перемирии, или не хотели знать, или даже не понимали этого слова Нападали они на границы, огражденные договором, нарушая тем все обещания Хмельницкого. С другой стороны, частные и квартяные войска, гоняясь за разбойниками, часто переходили Припять и Горынь, заходили и в глубь брацлавского воеводства, а там казахи завязывали с ними формальную битву, нередко ожесточенную и кровавую. Отсюда происходили постоянные жалобы поляков и казаков на нарушения договора, который и в самом деле было невозможно соблюдать. Перемирие заключалось в том, что Хмельницкий, с одной стороны, а король и гетманы — с другой не выступали друг против друга, но война фактически началась раньше, чем главные силы бросились в борьбу, а первые теплые весенние лучи солнца освещали по-прежнему горящие деревни, местечки, города и замки, освещали резню и людское горе. Шайки из-под Бара, Хмельника и Махновки двигались к Збаражу, грабя все, режа и сжигая Полковники Иеремии громили шайки, сам князь в мелких стычках не принимал участия, приготовляясь в путь с целой дивизией, когда пойдут на войну и гетманы.
Он посылал отряды с приказанием, чтобы платить кровьюза кровь, колом за пожары и грабеж.
Между прочими вышел Лонгин Подбипента и одержал победу под Черным Островом, но этот рыцарь был страшен только в бою, с пленными он поступал очень ласково, и поэтому его больше не посылали. Но особенно отличался в подобных экспедициях Володыевский, который, как партизан, находил себе соперника только в одном Вершуле. Никто не мог так быстро пуститься в поход никто так неожиданно не мог преградить путь неприятелю, разбить его бешеным нападением, разогнать на все четыре стороны, выловить, вырезать, как Володыевский. Вскоре им овладело какое-то бешенство, которое поддерживалось покровительством князя. С конца марта и до половины апреля Володыевский победил семь громадных шаек, из которых каждая была втрое сильнее его, он не переставал трудиться, напротив, выказывал все больше охоты, как бы черпая ее в пролитой крови. Маленький дьяволенок подбивал Заглобу, чтобы он сопутствовал ему в этих экспедициях, потому что более всего любил его общество, но шляхтич противился, объяснял свое бездействие следующим образом:
— Я слишком тяжел для таких передряг и столкновений, притом каждый годится на что-нибудь другое. С гусарами биться среди бела дня — мое дело, для этого Бог сотворил меня, но охотиться ночью в кустах за этой дичью лучше предоставлю тебе, так как ты тоненький, как иголка, и везде легко пролезешь. Я старый рыцарь и, как лев, предпочитаю рвать, чем разыскивать, как ищейка, по чащам. Наконец, после вечерней зари я должен спать, это — лучшая моя пора
Володыевский ездил один и побеждал, однажды выехал он в конце апреля и вернулся в половине мая огорченный и грустный, точно его разбили наголову. Все думали, что именно так и было, но ошибались. Напротив, в этом долгом и тяжелом пути он дошел до Острога и дальше, до Головни, разбил там не шайку черни, а несколько сот человек запорожцев, которых наполовину вырезал и взял в плен.
Тем удивительнее была грусть, затуманившая его веселое от природы лицо. Многие хотели узнать причину ее, но Володыевский не говорил никому ни слова, и едва сошел с коня, как тотчас же отправился к князю на совещание в сопровождении двух неизвестных рыцарей а затем вместе с ними пошел к Заглобе, не останавливаясь, хотя любопытные удерживали его за рукав.
Заглоба с удивлением смотрел на двух великанов, которых перед тем никогда в жизни не видел, и только их мундиры с золотыми петличками служили доказательством, что они служат в литовском войске.
— Заприте двери, — сказал Володыевский,— и велите никого не впускать, нам нужно поговорить об очень важных делах
Заглоба сделал распоряжение и беспокойно смотрел на прибывших, догадываясь по их лицам, что они не сообщат ему ничего хорошего.
— Это князья Булыги-Курцевичк, сказал Володыевский, представляя двух юношей, — Юрий и Андрей.
— Двоюродные братья Елены! — воскликнул Заглоба.
Князья поклонились и отвечали:
— Двоюродные братья покойной Елены.
Красное лица Заглобы сделалось бледно-синим, он начал размахивать руками, точно оглушенный из пушки, разразившейся над его головой, не мог произнести ни слова, выкатил глаза и скорее простонал, чем выговорил:
— Как так покойной?
— Есть слухи,— глухо произнес Володыевский, — что княжна убита в монастыре Доброго Николы,
— Чернь задушила в келье двенадцать девиц и несколько черниц, между которыми находилась и наша сестра,— прибавил Юрий.
Заглоба ничего не ответил, только синее лицо его вдруг так побагровело, что присутствующие боялись апоплексического удара, веки опустились на глаза, которые он прикрыл руками, и из уст его вырвался стон:
— Боже! Боже!
Потом он умолк и долго оставался неподвижным. А князья и Володыевский начали жаловаться:
— О, милая княжна! — вздохнув, сказал молодой рыцарь. — Мы все здесь собрались, родные и знакомые твои, чтобы спасти тебя, но, видно, запоздали с помощью. К чему наша отвага, храбрость и сабли, ты уж перешла в лучший мир и пребываешь у Царицы Небесной.
— Сестра!— восклицал великан Юрий, хватаясь за голову.— Ты нам прости, а мы за каждую каплю твоей крови прольем реки крови.
— Да поможет нам Бог! — прибавил Андрей. И оба рыцаря подняли руки к небу, Заглоба поднялся со скамьи, сделал несколько шагов, пошатнулся, как пьяный, и упал на колени перед иконой
Вскоре в замке раздался звон колоколов, возвещающий полдень, он звучал тоскливо, будто похоронный
— Нет ее, нет! — сказал опять Володыевский. — Ангелы унесли ее на небо, оставляя нам только слезы и вздохи.
Рыдания потрясали толстое тело Заглобы, другие тоже горевали, а колокола все звонили.
Наконец Заглоба успокоился, думали даже, что он с горя устал и уснул на коленях, но он, спустя несколько времени, поднялся и сел на скамью, но это был уже другой человек: его глаза покраснели, голова опустилась, нижняя губа отвисла на бороду, на лице виднелись беспомощность и внезапная дряхлость, казалось, что прежний Заглоба, бодрый, веселый, полный энергии, умер, а остался только старик, угнетенный годами и усталостью.
В эту минуту, несмотря на сопротивление стоявшего у дверей слуги, вошел Подбипента и снова начались жалобы и стенания, литвин вспомнил Разлоги и первую встречу с княжной, ее молодость и красоту, наконец, вспомнил, что есть кто-то несчастней их всех, это жених Скшетуский, и начал расспрашивать про него маленького рыцаря
— Скшетуский остался в Корце у корецкого князя, к которому приехал из Киева, и лежит больной, не видя Божьего света, сказал Володыевский.
— Не нужно ли нам поехать к нему? — спросил литвин.
— Незачем нам ехать, — возразил Володыевский. — Княжеский доктор ручается за его выздоровление, есть там и Суходольский, полковник князя Доминика, большой друг Скшетуского, и наш старый Зацвилиховский, оба они заботятся о нем, и все у него есть, а что в бреду, тем лучше для него.
— О, Боже всемогущий! — воскликнул литвин. — Вы видели Скшетуского собственными глазами!
— Видел, но если б мне не сказали, что это он, я бы его не узнал, так истощила его болезнь.
— А он узнал вас?
— Вероятно, узнай, хотя не говорил, но усмехнулся и кивнул головой, а мной овладело такое чувство жалости, что я не мог дальше смотреть. Князь корецкий хочет идти со своими знаменами в Збараж, Зацвилиховский вместе с ним, а Суходольский поклялся, что придет, хотя бы даже получил от князя Доминика совсем противоположные распоряжения. Они привезут и Скшетуского, если болезнь не сломит его.
— Откуда же вы имеете известие о смерти княжны? — спросил Лонгин. — Не эти ли кавалеры привезли его? — прибавил он, указывая на князей.
— Нет. Они случайно узнали о том в Корце, куда приехали с подкреплениями от воеводы виленского, и сюда они пришли вместе со мной к нашему князю с письмами. Война неизбежна, а комиссия уже не состоится.
— Мы уже знаем это, но скажите мне, кто вам говорил о смерти княжны?
— Мне сказал Зацвилиховский, а он узнал от Скшетуского, которому Хмельницкий дал пропуск на поиски в Киеве и письмо к митрополиту с просьбой помочь ему. Они разыскивали ее преимущественно по монастырям, так. как все, оставшиеся в Киеве, скрывались в них Предполагали, что Богун поместил и княжну в монастырь. Искали, искали и все надеялись, хотя и знали, что чернь задушила двенадцать девиц в келье у Доброго Николы, даже сам митрополит уверял, что невесту Богуна не могли задушить, но оказалось наоборот.
— Так она была у Доброго Николы?
— Да Скшетуский встретился в одном монастыре с Ерличем и, спрашивая всех о княжне, спросил и его, тот ответил, что всех девиц разобрали казаки, а остальных задушили дымом, и что между ними была и дочь князя Курцевича: Сначала Скшетуский не поверил ему и второй раз полетел в монастырь Николы, к несчастью, монахини не знали имен удушенных, но по описанию Скшетуским ее наружности говорили, что такая была между ними. Тогда Скшетуский уехал из Киева и тяжко заболел
— Удивительно, что он еще жив!
— Верно, умер бы, если б не этот старый казак, который сторожил его в плену на Сечи, а потом привез письмо от него и, возвратившись, опять помогал ему искать княжну. Он-то отвез его в Корец и сдал на руки Зацвилиховскому.
— Да поддержит его Бог, а то он уже никогда не утешится, — сказал Лонгиа
Володыевский замолчал, и между всеми присутствующими воцарилась гробовая тишина. Князья, подпершись руками, сидели неподвижно, насупив брови. Подбипента поднял глаза к небу, а Заглоба устремил взор на противоположную стену и глубоко задумался.
— Проснитесь! — сказал наконец Володыевский. топкая его в плечо. — О чем вы так задумались? Ничего уже не выдумаете, и все ваши фортели ни к чему.
— Я знаю,— ответил угнетенным голосом Заглоба, — только думаю, что я уже стар и что мне нечего делать на этом Божьем свете.

Глава ХХI

Вообразите себе, — сказал через несколько дней Володыевский Лонгину, — этот человек в один час постарел на двадцать лет. Всегда веселый, разговорчивый, запасом фортелей превосходивший самого Улисса, теперь стал точно немым, сидит да дремлет по Целым дням, сетуя на свою старость, и говорит, как во сне. Я зная, что он любитеNo, но никак не ожидал, чтобы любовь его доходила до такой степени.
— Нечего удивляться. — ответил, вздыхая, литвин, — что он так привязался к ней, ведь он вырвал ее из рук Богуна и в бегстве испытал из-за нее много опасностей и приключений. Пока он надеялся на ее спасение, до тех пор острил и еще держался на ногах а теперь, будучи одиноким, не знает, для кого ему и жить на свете, не имея никакого утешения для сердца.
— Я пробовал уже пить с ним, чтобы развлечь его и возвратить к прежней веселости, но напрасно! Пить-то он пил, но не острил по-прежнему, не распространялся о своих победах, только, расчувствовавшись, свесил голову и слал. Верно, и Скшетуский страдает не меньше Заглобы.
— Очень жаль его, это был великий рыцарь! Пойдем к нему. Ведь он любил подтрунить надо мной, может быть, и теперь у него явится охота поострить на мой счет. О Боже, как несчастье изменяет людей! Какой это был весельчак!
— Пойдем, — сказал Володыевский — Хотя уже немного поздновато, но ему к ночи тяжелее, потому что. выспавшись днем, он не может ночью спать.
С этими словами они оба отправились в квартиру Заглобы, которого застали сидящим у открытого окна с опущенной головок Было уже поздно, в замке была тишина, только караульные громко возвещали о своем существовании, а в чащах, отделяющих замок от города, соловьи заливались в кустах, насвистывая свои трели Через открытое окно врывались теплый майский воздух и светлые лучи луны, падавшие на грустное лицо и лысую голову Заглобы.
— Добрый вечер, — сказали вошедшие.
— Вечер добрый, — ответил Заглоба.
— О чем вы так задумались, сидя у окна, вместо того чтобы идти спать? — спросил Володыевский.
Заглоба вздохнул.
— Не до сна мне теперь, — ответил он протяжным голосом — Год тому назад я бежал с ней от Богуна над Кагаряыком, и тогда также пели соловьи, а теперь где она?
— Видно, так Богу угодно, — сказал Володыевский.
— Для меня нет уже утешения, только слезы и грусть. Они замолкли, только через открытое окно слышались все громче и громче звонкие трели соловьев, наполняя эту чудесную ночь приятными звуками.
— О, Боже, Боже! вздохнул Заглоба — Совсем не так они пели над Кагарлыком.
Лонгин смахнул слезу со своих рыжеватых усов, а маленький рыцарь, помолчав, сказал:
— Знаете что? Тоска тоской, а вы выпейте с нами меду, нет лучшего утешения от всякой тоски. За стаканами лучше вспоминать хорошие времена.
— Да, я выпью, — сказал безропотно Заглоба.
Володыевский велел мальчику подать свечу и бутыль меду, и, когда они сели за стол, зная, что воспоминания лучше всего оживляют Заглобу, спросил:
— Ведь это уж год, как вы из Разлог с покойницей бежали от Богуна?
— Это было в мае, — ответил Заглоба, — мы бежали через Кагарлык в Золотоношу. Ой, тяжело на свете!
— И она была переодета?
— Да, казачком, волосы бедняжке я вынужден был обрезать саблей, чтобы не узнали ее. Я помню то место, где я спрятал ее волосы и мою саблю, под деревом.
— Милая она была девица! — прибавил со вздохом Лонгин.
— Я вам говорю, что с первого дня я ее так полюбил, как будто с детства сам воспитывал ее. А она только умиленно складывала свои ручки и благодарила меня за спасения и опеку. Пусть бы меня лучше убили, чем я дождался нынешнего дня, лучше бы не жить:
Опять настало молчание, и три рыцаря пили мед, смешанный со слезами.
— Я думал, что при ней я дождусь спокойной старости, — продолжал Заглоба, — а теперь…
Его руки бессильно опустились.
— Нет утешения для меня, нет утешения, только одна могила может успокоить меня…
Едва Заглоба успел высказать эти слова, как в сенях послышался шум, кто-то хотел войти в комнату, а слуга не пускал, поднялся громкий спор, в котором Володыевский услышал знакомый голос и приказал впустить человека. Вскоре дверь отворилась, и на пороге показалась фигура Жендяна, который обвел взглядом присутствующих поклонился и сказал:
— Да славится имя Господне!
— Во веки веков. Аминь! — ответил Володыевский. — Ведь это Жендян!
— Да, это я, — ответил слуга, — и приветствую вас, господа. А где же мой барин?
— Твой барин в Корце: он болен.
— О, что вы говорите! И опасно болен?
— Да, был опасно болен, но теперь поправляется. Доктор говорит, что будет здоров.
— Я приехал к нему с известиями насчет княжны. Маленький рыцарь меланхолически начал кивать головой.
— Напрасно торопился… Скшетуский уже знает о смерти, и мы оплакиваем ее кончину…
Жендян широко раскрыл глаза.
— Что я слышу? Девица умерла?
— Не умерла, а убита разбойниками в Киеве.
— В каком Киеве, что вы говорите?
— В каком Киеве! Разве ты не знаешь Киева?
— Да вы, господа, шутите надо мной! Что ей там делать, в Киеве, когда она скрыта в яре под Валадинкой, недалеко от Рашкова, а колдунья получила приказ не отлучаться от нее ни на минуту до приезда Богуна. О Боже, придется сойти с ума, что ли?
— Какая колдунья? О чем ты говоришь?
— Да Горпина, я хорошо знаю эту дубину.
Заглоба вдруг встал со скамейки и начал махать руками, как утопленник, упавший в глубину моря и ищущий опоры, спасаясь от гибели.
— Ради Бога, молчите! — крикнул он Володыевскому. — Позвольте мне расспросить его.
Присутствующие задрожали — так побледнел Заглоба, на лысине его выступил пот, он подскочил через скамью к Жендяну и, схватив его за плечо, спросил хриплым голосом:
— Кто тебе сказал, что она скрыта под Рашковом?
— Кто сказал? Богун!
— Что ты с ума сошел? крикнул Заглоба, тряся слугу, точно грушу. — Какой Богун?
— О Боже? — воскликнул Жендян. Зачем вы меня так трясете? Оставьте меня и дайте прийти в себя, а то я совсем поглупел. Вы все спутаете в моей голове. Какой Богун?.. Вы же его тоже знаете!
— Говори, или я тебя пырну ножом! — вскричал Заглоба. — Где ты видел Богуна?
— Во Влодаве! Да чего вы хотите от меня, господа? — вскричал перепуганный юноша. — Разве я разбойник…
Заглоба потерял сознание, не мог дышать и упал на скамейку, тяжело вздыхая, Володыевский подошел к нему на помощь.
— Когда ты видел Богуна? — спросил Володыевский Жендяна.
— Три недели тому назад
— Так он жив?
— Отчего же ему не жить, он сам мне рассказывал, как вы изрубили его, но он поправился…
— И он тебе говорил, что княжна под Рашковом?
— Кто же другой, он сам мне это сказал
— Слушай, Жендян, здесь дело идет о жизни твоего господина и княжны! Тебе сказал сам Богун, что она не была в Киеве?
— Ах, Боже мой, как же она могла быть в Киеве, когда он спрятал ее под Рашковом и приказал Горпине не отступать от княжны, а теперь дал мне свою пропускную грамоту и перстень, чтобы я ехал к ней, потому что раны его опять вскрылись и он должен лежать неизвестно сколько времени.
Продолжение рассказа Жендяна прервал Заглоба, который снова вскочил со скамейки и, схватившись за остаток волос на своей голове обеими руками, начал кричать как бешеный:
— Моя дочь жива! Боже мой, она жива! Значит, ее не задушили в Киеве! Она жива, милая моя!
И старик топтал ногами, смеялся, плакал, наконец, схватил Жендяна за голову, прижал его к своей груди и начал так целовать, что юноша едва не лишился чувств.
— Оставьте мена пожалуйста… вы так задушите меня. Конечно, она жива. Даст Бог, поедем вместе за ней… пустите меня
— Пустите его, пусть он все расскажет, а то мы ничего не поняли, — сказал Володыевский.
— Говори, говори! — кричал Заглоба.
— Расскажи нам, братец, с начала, — сказал Лонгин, на глазах которого виднелись слезы.
— Позвольте, господа, я вздохну, — сказал Жендян — и запру окно, а то соловьи так дерутся в кустах, что не дадут собраться с мыслями.
— Меду! — крикнул слуге Володыевский.
Жендян запер окно, по обыкновению медленно, потом обратился к присутствующим и сказал:
— Господа, позвольте мне присесть, а то я устал.
— Садись, садись, — сказал Володыевский, наливая ему меду, принесенного слугой. — пей с нами, ты заслужил этого твоей новостью, говори только скорее.
— Хороший мед — сказал юноша, поднимая стакан к свету.
— А, чтоб тебя убили! — прогремел Заглоба.— Будешь ты говорить?
— А вы сейчас и сердитесь. Конечно, буду говорить, если-хотите, ваше дело приказывать, а мое, как слуги, слушать. Уж я вижу, что придется мне рассказать вам все с самого начала.
— Говори с начала!
— Господа, вы помните, когда пришло известие о взятии Бара, нам уже казалось, что барышня погибла? Я тогда вернулся в Жендяны, к родителям и к дедушке, которому уже теперь девяносто лет… да, верно, девяносто… нет, девяносто один.
— Пусть ему будет хоть девятьсот!.. — воскликнул Заглоба.
— Да продлит ему Господь его лета! Благодарю вас за доброе слово, — ответил Жендян. — Так я тогда вернулся домой чтобы отдать родителям то, что с Божьей помощью мне удалось собрать между разбойниками, да вы уже знаете, что я в прошлом году был окружен казаками в Чигирине, они считали меня своим, потому что я ухаживал за раненым Богуном и завел с ним большую дружбу, а между тем я понемногу покупал у них то серебро, то драгоценности…
— Знаем, знаем! — сказал Володыевский.
— Ну вот, я и приехал к родителям, которые мне были рады и не верили своим глазам, когда я им показал все, что собрал… Я должен был поклясться дедушке, что все это было приобретено мною честным путем. Вот они тогда обрадовались, а нужно вам сказать, что они судятся с Яворскими за грушу, которая стоит на меже, груша эта стоит на их земле, а ветви на нашей, поэтому, когда Яворские трясут грушу на своей половине — груши падают на нашу землю, а они говорят, что груши принадлежат им, а мы…
— Ты, холоп, не выводи меня из терпения, — крикнул Заглоба, — и не говори того, что не касается дела!
— Во-первых, позвольте вам сказать, что я не холоп, а шляхтич хотя и бедный, но коронный, что подтвердят поручик Володыевский и Подбипента, как хорошие знакомые Скшетуского, а во-вторых, этот процесс продолжается уже пятьдесят лет.
Заглоба стиснул зубы и дал себе слово не перебивать его больше.
— Хорошо, милый мой, — сладко сказал Подбипента, — но ты нам говори о Богуне, а не о грушах
— О Богуне! Пусть будет о Богуне! Итак, Богун думает, что нет вернейшего и преданнейшего ему друга и слуги, как я, хотя он в Чигирине ранил меня, я присматривал за ним во время болезни, перевязывал раны, когда-Курцевичи его ранили. Я его еще надул тогда, сказав, что не хочу служить панам, а предпочитаю казацкую жизнь, потому что она прибыльнее, а он поверил. Ну как ему было не поверить мне, когда я возвратил ему здоровье?! За это он меня очень полюбил и щедро наградил, не зная о том, что я дал себе клятву отомстить ему за эту чигиринскую обиду, и если я не убил его тогда, так это только потому, что не пристало шляхтичу убивать больного неприятеля в постели ножом под мышку, как свинью.
— Хорошо, мы это тоже знаем, — сказал Володыевский, — но где и как ты теперь отыскал его?
— А это, видите ли, было так: когда мы прижали Яворских (они, наверное, пойдут с сумой, иначе и быть не может!), то я подумал, теперь мне пора поискать Богуна и отомстить ему за мою обиду. Я доверил свою тайну родителям и дедушке, а он (у него богатая фантазия) сказал: ‘Если ты поклялся отомстить, то ступай с Богом, иначе будешь дураком’. Ну, я и пошел с мыслью, что если найду Богуна, то и о княжне, если она жива, быть может, кое-что узнаю, а лотом, когда застрелю его и приеду к моему господину с новостями, то не останусь без вознаграждения!
— Конечно, не останешься без награды! И мы тебя вознаградим за это, — сказал Володыевский.
— А от меня, братец, ты получишь лошадь с полным убором, — прибавил Лонгин.
— Покорно благодарю, — сказал обрадованный юноша, — за добрые вести, лошадь с седлом и мундштуком — прекрасная награда, а я если получу подарок, то не пропью…
— Черт меня побери, — проворчал Заглоба.
— Итак, выехав из дому… — подсказал Володыевекмй.
— Выехав из дому, — продолжал Жендян, — я думал, куда ехать? В Збараж — потому что оттуда и до Богуна недалеко и скорей я узнаю о моем господине, ну, я и поехал на Белую и Влодаву, во Влодаве лошади мои устали, и я остановился покормить их. А там была ярмарка, и все постоялые дворы были заняты шляхтой, я обратился к мещанам — и там шляхта! А только один жид сказал мне: ‘У меня была пустая изба, но и ту занял какой-то раненный шляхтич’. Тем лучше, говорю, я умею ходить за больными, а ваш цирюльник, как водится во время ярмарки, вероятно, всюду не может успеть. Говорил еще жид что этот шляхтич сам себя лечит и не хочет никого видеть, а потом пошел спросить. Видно, больному было хуже, потому что он велел впустить меня. Я вошел и смотрю, кто лежит в постели? Оказалось, что это Богун. Я перекрестился. Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Я испугался, а он меня сразу узнал, обрадовался — ведь он считает меня своим приятелем, — и сказал: ‘Тебя Бог послал ко мне! Теперь я не умру’. А я говорю: ‘Что вы здесь делаете?’ На это он палец приложил к губам и потом только рассказал мне свои приключения, как его Хмельницкий поспал из-под Замостья к королю, тогда еще королевичу, и как поручик Володыевский ранил его в Линкове.
— Что ж он? С благоговением вспоминал обо мне? — спросил маленький рыцарь.
— Не могу иначе сказать, он неплохо отзывался о вас ‘Я думал, — говорил Богун, — что это какой-то малыш, выкидыш, а оказалось, что он рыцарь первой руки и чуть не разрубил меня пополам’. Но когда он вспоминает Заглобу, то хуже, чем прежде, скрежещет зубами, за то, что он подговорил вас драться с ним.
— Черт его побери, я теперь уж не боюсь его! — ответил Заглоба.
— Мы подружились с ним по-прежнему, — продолжал Жендян, — даже еще больше, и он мне все рассказал: как он был близок к смерти, как его в Линкове взяли в барский дом, приняв его за шляхтича, а он отрекомендовал себя Гулевичем из Подолии, как его потом вылечили и как гуманно обходились с ним, за что он поклялся им вечной благодарностью,
— Что же он делал во Влодаве?
— Он пробирался на Волынь, но в Ларчеве у него снова вскрылись раны, потому что когда он ехал, выпал из телеги, и пришлось ему остаться там, хотя и со страхом, так как его легко могли убить. Он сам мне это сказал: ‘Я был послан с письмами, но теперь не имею доказательств, кроме пернача, и если бы узнали кто я, то меня не только разорвала бы шляхта, но первый встретившийся комендант повесил бы меня, не спрашивая позволения’. Когда он мне это сказал, я ему и говорю: ‘Хорошо знать, что первый комендант может вас повесить’. А он: ‘Как так?’ — ‘Да так, говорю, нужно быть очень осторожным и ничего не говорить о том, а я вам окажу эту услугу’. Он начал благодарить меня и уверять, что наградит меня за это. ‘Теперь у меня нет денег, но есть драгоценности, и я их отдам тебе, а потом осыплю золотом, но только сделай для меня еще одну услугу’.
— Ага! — воскликнул Володыевский. — Пойдет о княжне дело.
— Совершенно верно, но я должен изложить все по порядку. Когда он сказал мне, что у него нет денег, так я окончательно потерял к нему уважение, постой, думаю, я теперь тебе отплачу! А он говорит: ‘Я болен, сил нет, а меня ждет далекий и опасный путь. Если я, говорит, попаду на Волынь, отсюда туда недалеко, то уж буду между своими, но туда, к Днестру, я не могу ехать, во-первых, сип у меня не хватит, а во-вторых, — нужно проезжать через вражий край, около замков и войск, поезжай ты вместо меня’. — ‘Куда?’ — спрашиваю. ‘Под Рашков, потому что княжна скрыта у сестры Донца, колдуньи Горпины’. Я спрашиваю: ‘Княжна?’. — ‘Да’, — ответил он,— я ее там скрыл чтоб людской глаз не мог ее увидеть. Ей там хорошо, и она, как княжна Вишневецкая, спит на парче’.
— Говори, ради Бога, скорее! — крикнул Заглоба.
— Что скоро, то не хорошо, — спокойно ответил Жендян. — Услышав это, я очень обрадовался но, не выдав себя, сказал: ‘Там ли она и теперь? Ведь уж давно как вы ее отвезли туда?’ Он поклялся, что Горпина, его верная собака, будет держать ее хоть десять лет, пока он не вернется назад, и что княжна наверняка там, потому что туда ни ляхи, ни татары, ни казаки не могут прийти, а Горпина не нарушит его приказания.
Во время рассказа Жендяна Заглоба лихорадочно дрожал, маленький рыцарь радостно качал головой, а Подбипента поднял глаза к небу.
— Что она там — это верно, — продолжал слуга, — лучшим тому доказательством служит то, что он меня послал туда Сначала я, будто колебался, чтобы не обнаружить своей радости, и говорю: ‘А зачем мне ехать туда?’ — ‘А потому, что я сам не могу туда ехать. Если я живым с Влодавы на Волынь попаду, то поеду в Киев, там уже везде наши казаки главенствуют, а ты поезжай к Горпине и прикажи, чтобы она с княжной тоже ехала в Киев, в монастырь Пресвятой Девы’.
— А, значит, не к Доброму Николе! — вскричал Заглоба. — Я говорил, что Ерлич солгал.
— В монастырь Пресвятой Девы, — продолжал Жендян. — ‘Я, говорит, дам тебе пернач, перстень и нож, а уж Горпина знает, что это значит, такое наше условие, и тем лучше, что дна знает тебя, что ты мой лучший друг. Поезжайте вместе, не бойтесь казаков, но татар остерегайтесь, и если заметите их, то избегайте встречи, им и пернач нипочем. Деньги, червонцы там есть, говорит, они зарыты в яре, на всякий отучай возьми их. По дороге говорите только: ‘Жена Бегуна едет!’ — и вы не будете ни в чем нуждаться. Впрочем, колдунья сама сумеет поступить как нужно, только ты поезжай туда, а то мне, несчастному, некого послать и некому довериться здесь, в чужой стране, между врагами!’ Он просил меня со слезами на глазах, и в конце концов эта бестия заставила меня поклясться, что я поеду к ней, и я, конечно, поклялся, прибавив про себя: поеду, но с моим барином! Обрадованный моим обещанием, он сейчас же дал мне пернач, перстень, нож и все драгоценности, какие только у него были при себе, и я взял их, подумав: пусть лучше все это останется у меня, чем у разбойника… На прощанье он мне рассказал, который тот яр над Валадинкой, как ехать и как вернуться, все мне рассказал так ясно, что я с завязанными глазами попал бы туда, и это вы увидите сами, господа, потому что я думаю, что мы все вместе туда поедем.
— Завтра же! — сказал Володыевский.
— Зачем завтра, сегодня еще с зарею велим седлать лошадей.
Несказанная радость овладела всеми, и слышалась только благодарность Создателю, другие потирали руки от удовольствия, задавая новые вопросы Жендяну, на которые он флегматично отвечал.
— Ах, чтоб тебе пуля в лоб! — воскликнул Заглоба. — Какого верного слугу имеет в тебе Скшетуский!
— Еще бы! — сказал Жендян.
— Он озолотит тебя.
— Я так и думаю, что он не оставит меня без вознаграждения, я же ему служу верно.
— А что же ты сделал с Богуном? — спросил Володыевский.
— Вот то и было для меня горе, что он лежал больной в постели и неловко было его пырнуть ножом, за это и мой пан не похвалил бы меня Такая уж судьба! Но что же мне было делать? Когда он все уже рассказал, что хотел сказать, и все отдал, я хватился за ум. Зачем, сказал я про себя, такой негодяй будет жить на свете, который и княжну запер, и меня побил в Чигорине? Пусть лучше не существует, и черт с ним! И о том я беспокоился, что он может выздороветь и двинуться с казаками за нами! Недолго думая, я пошел к коменданту Роговскому. который во Влодаве стоит со своим полком, и донес ему. что это — Богун, хуже всех бунтовщиков. Вероятно, он уже повешен
Сказав это, Жендян глупо рассмеялся и посмотрел на присутствовавших, как бы дожидаясь одобрения, но как он удивился, когда ему ответили молчанием. Только Заглоба, спустя некоторое время, проворчал: ‘Ну, не беда!’, но Володыевский сидел молча, а Лонгин, чмокая, покачал головой и сказал:
— Ты, братец, нехорошо поступил, что называется, скверно.
— Почему? — спросил с удивлением Жендян. — Неужели лучше было ткнуть в него ножом?
— И так было бы нехорошо, и так неладно, но не знаю, чем лучше быть: убийцей или Иудою предателем?
— Что вы говорите? Ведь Иуда выдал не бунтовщика! А он враг как короля, так и Польши.
— Это правда, но все-таки нехорошо. А как зовут этого коменданта?
— Роговский. Говорили, что его зовут Яковом.
— Ну, это тот самый проворчал Лонгин — Родственник Лаща и личный враг Скшетуского.
Но никто не слыхал этого замечания, потому что Заглоба начал говорить:
— Господа! — сказал он. — Нельзя медлить. Господь устроил, через посредство этого юноши, что мы будем искать ее в лучших обстоятельствах, чем до сих пор. Богу честь и слава! Завтра же мы должны ехать. Князь уехал, но мы и без его позволения двинемся в путь, нет времени. Поедет со мной Володыевский и Жендян, а вы, Подбипента, останетесь здесь, потому что рост ваш и простодушность могут нас выдать.
— Нет, братцы, я тоже поеду, — сказал литвин.
— Ради ее безопасности вы должны остаться здесь. Кто видел вас раз, тот никогда в жизни не забудет. Правда, у нас есть пернач, но вам и с перначом не поверят. Ведь вы душили Пульяна на глазах всех кривоносых гуляк — и они вас сейчас узнают. Нет, вам никак нельзя с нами ехать. Вы там трех голов, наверное, не найдете, а ваша одна мало принесет нам пользы. Чем портить дело, лучше сидите здесь.
— Жаль, — сказал литвин.
— Жаль или нет, а вы должны остаться, Когда поедем собирать гнезда с деревьев, тогда и вас возьмем, а теперь нет.
— Слушать неприятно!
— Дайте мне пощечину, потому что мне весело, а все-таки останьтесь. НО вот еще что, господа! Очень важно сохранить это дело в тайне, чтобы весть эта не распространилась между солдатами, а от них к мужикам. Никому ни слова.
— Ба! А князю?
— Князя нет.
— А Скшетускому, если он приедет?
— Ему-то именно не говорите ни слова, потому что он захотел бы ехать с нами, времени на радость будет довольно, а в случае нового обмана он сума сойдет. Обещайте, что никому ни слова не скажете, господа!
— Честное слово! — сказал Подбипента
— Честное слово! — повторили все вместе.
— А теперь возблагодарим Бога.
С этими словами Заглоба стал на колени, а за ним все остальные, и они долго и горячо молились.

Глава XXII

Несколько дней тому назад князь действительно уехал в Замостье для набора войска, и не скоро предвиделось его возвращение. Поэтому Володыевский, Заглоба и Жендян поехали в дорогу без всякого разрешения и под строгим секретом, в который был посвящен только Лонгин, и он, связанный словом, молчал, как мертвый. Вершул и другие офицеры, зная о смерти княжны, не допускали, чтобы отъезд Володыевского и Заглобы имел связь с невестой несчастного Скшетуского, и думали, что они именно к нему и поехали, тем более что между ними находился и Жендян, который, как всем было известно, служил у Скшетуского. Они же поехали прямо в Хлебановку и там приготовились в путь.
Заглоба купил на деньги, занятые у Лонгина, пять рослых подольских лошадей, способных на далекое путешествие, такими лошадьми охотно пользовалась польская конница и казацкие старшины, этот конь мог целый день гнаться за татарским скакуном, своей быстротой он превосходил турецких и легче выносил все перемены погоды и холодные и сырые ночи, кроме того, Заглоба купил для себя и для других, а равно и для княжны, казацкие свиты, Жендян занялся юками, а когда все было готово, помолились Богу и двинулись в путь.
Переодетых таким образом друзей можно было принять за каких-нибудь казацких атаманов, и нередко случалось, что их затрагивали солдаты из польской стражи, разбросанной до самого Каменца,— но с ними скоро объяснялся Заглоба. Они долго ехали по безопасной местности, занятой войсками региментария Ланцкоронского, который приближался к Бару для наблюдения за собиравшимися там казацкими войсками. Все уже знали, что из переговоров ничего не выйдет и война почти решена, хотя главные силы не тронулись еще с места. Переяславское перемирие окончилось еще до Троицына дня, междоусобие не прекращалось, даже увеличилось, и с обеих сторон ждали только сигнала. Между тем весна была в полном разгаре. Земля, разрытая лошадиными ногами, покрылась бисером зеленеющей травы и цветами, выросшими на могилах убитых воинов. Над полем битвы, в небесной лазури, порхали жаворонки, разлившиеся воды морщились легкой, блестящей мелкой зыбью под теплым дуновением ветерка, а по вечерам в согревшейся воде лягушки вели свои мудреные разговоры.
Казалось, что сама природа жаждет излечить раны народа и украсить могилы усопших цветами. Было ясно на небе и на земле, воздух дышал свежестью и ароматом, а вся степь блестела, точно парча, перепивалась, как радуга или как польский пояс, на котором ловкая мастерица соединила талантливо все цвета
В такое время сердца трепещут от радости — и наши рыцари были в прекрасном настроении при виде этой, картины. Володыевский напевал песенки, а Заглоба потягивался на лошади, подставляя спину под оживляющие лучи солнца, и когда хорошо согрелся, сказал маленькому рыцарю:
— Хорошо мне, правду сказать, после меда и венгерского, ничего не может быть лучше для старых костей, как солнце.
— Для всех оно хорошо, — ответил Володыевский, — заметьте, что даже животные любят погреться на солнце.
— Счастье, что мы в такое хорошее время едем за княжной, — продолжал Заглоба, — зимой, во время морозов, трудно’ было бы бежать с девушкой.
— Пусть она нам только достанется в руки, и я буду последний негодяй, если ее отнимут у нас.
— Говоря откровенно, — сказал Заглоба, — я опасаюсь только того, чтоб в случае войны нас не окружили татары, с казаками мы справимся кое-как, а мужикам нечего говорить, они принимают нас за старшин, запорожцы почитают пернач, и имя Богуна послужит нам защитой.
— О, я знаю татар, потому что часто приходилось иметь дело с ними в Лубнянском имении, и я, и Вершул без отдыха вели с ними борьбу.
— Да и я их знаю, — сказал Заглоба. — Ведь я говорил тебе, как между ними провел несколько лет и как мог дойти до высоких почестей, но я не желал обасурманиться и пренебрег ими, они хотели убить меня за то, что я направил их старшего священника на путь истинной веры.
— Вы, кажется, говорили, что это с вами случилось в Галате.
— В Галате само собой, а в Крыму тоже. Вы думаете, что в Галате кончается свет, и, вероятно, не знаете, где растет перец. Ведь сынов Белияля больше, чем христиан на свете.
— Не одни татары могут нам вредить, — вмешался Жендян, — мне Богун говорил, что этот яр сторожит нечистая сила. Колдунья, которая стережет княжну, могущественна и имеет сношения с чертями, те могут предупредить ее о нашем приезде. Правда, у меня есть освященная пуля, и та, конечно, поразит ее. если простая не годится, и там, кроме того, масса чертей, которые стерегут вход в этот яр. Вы уж, господа, подумайте сами о том. чтобы со мною не случилось чего-нибудь дурного, иначе моя награда пропадет.
— Ах ты трутень этакий! — сказал Заглоба. — Только нам и думать о твоем здоровье. Черт тебя не возьмет, а если и возьмет, то все равно, ты и так попадешь в ад за свою жадность. Я старый воробей, и на мякине меня не проведешь, и если Горпина страшная колдунья, то я еще страшней ее — я в Персии научился магии. Она служит чертям, а они — мне, и я мог бы пахать землю на них, как на быках, — только не хочу, боюсь лишиться спасения души.
— Это хорошо, и на этот раз вы употребите всю свою силу: все-таки лучше быть в безопасности
— Я, однако, больше надеюсь на покровительство Всевышнего, — сказал Володыевский. — Пусть Горпину и Богуна оберегают черти, а нас охраняют небесные ангелы, с которыми черти не могут соперничать, а я обещаю поставить святому Михаилу семь свечей из белого воска.
— И я присоединю свою ленту на одну свечу, чтобы господин Заглоба не пугал меня вечным наказанием.
— Я первым отправлю тебя в ад, — ответил шляхтич, — если только окажется, что не знаешь местности, где находится княжна
— Как не знаю? Только бы нам доехать до Валандинки, а там я с завязанными глазами попаду. Мы поедем по левому берегу Днестра, а яр находится на правом берегу, который мы узнаем по тому, что вход в него завален большой скалой. Сначала кажется, что там совсем нельзя пройти, но в скале есть пробоина, в которую свободно проходят две лошади рядом. Нам бы только добраться туда, и там уже никто не убежит от нас, там один только вход и выход, вокруг яра такие высокие стены, что едва птица может пролететь. Колдунья мучит людей, которые входят туда без ее позволения, и там уже много человеческих скелетов, но Богун велел не обращать на это вникания, только ехать и кричать: ‘Богун! Богун!’, тогда она встретит нас радушно. Кроме Горпины, там есть еще Черемис, который прекрасно стреляет из мушкета. Нужно их обоих убить.
— Что касается Черемиса, не говорю, но бабу достаточно связать.
— Да, как вы ее свяжете? Она такая сильная, что разрывает панцирь, как полотняную рубашку, а подкова только хрустит в ее руках, один только господин Подбипента справился бы с нею, а не мы. Но не беспокойтесь, есть у меня для нее освященная пуля, пусть уже эта чертовка пропадет, иначе она полетит за нами, как волчица, — и тогда не только княжны мы не увезли бы, но и собственных голоа
Среди таких разговоров и советов время шло незаметно. А ехали они быстро, оставляя позади местечки, города, села, хутора и курганы. Они ехали по направлению к Ермолинцам и Бару, откуда намеревались свернуть в сторону Ямполя и Днестра. Теперь они проезжали местность, где некогда Володыевский побил Богуна и освободил Заглобу из его рук Они попали в тот же хутор и остановились там на ночлег. Им случалось ночевать и под открытым небом, в степи, тогда Заглоба веселил своих спутников рассказами о прежних своих приключениях, бывалых и небывалых. Более всего, однако, говорили о княжне и ее будущем освобождении из рук колдуньи.
Наконец, выехав из околицы, находившейся во власти Ланцкоронского, они въехали в казачьи владения, в них совсем не осталось ляхов, которые не успели убежать, те были уничтожены огнем и мечом. Май кончился, и настал знойный июнь, а они едва проехали третью часть своего путешествия, — дорога была, длинная и трудная. К счастью, со стороны казаков им не угрожала никакая опасность. Время от времени их спрашивали, кто они такие, тогда Заглоба, если спрашивавший был сановник, показывал пернач Богуна, а если это был кто-нибудь из черни, то, не слезая с лошади, толкал его ногой в грудь, и тот падал на землю, другие при виде этого живо пропускали их, воображая, что это не только свой, но к тому же и знатные, если бьют, и принимали Заглобу за Кривоноса, Бурлая или даже за самого батьку Хмельницкого,
Однако Заглоба был очень зол на Богуна: казаки слишком надоедали им своими расспросами о нем, что тоже замедляло путешествие. Обыкновенно не было конца допросам: здоров ли и жив, а то весть о его смерти дошла до Ягорлыка и дальше Когда путешественники рассказали, что Богун жив и здоров и что они его послы, тогда их целовали и угощали, раскрывали двери своих куреней и даже мешки с деньгами, чем Жендян пользовался с большим удовольствием.
В Ямполе их принял Бурлай, старый полковник, который со своим войском и чернью ждал будятских татар. Он учил Богуна военному искусству, вместе с ним участвовал в черноморской экспедиции, вместе грабил Синоп и поэтому любил его, как своего сына, и сердечно принял его послов, не выказывая ни малейшего подозрения, тем более что в прошлом году видел при нем Жендяна Напротив, узнав, что Богун жив и отправился на Волынь, Бурлай-устроил для них целый пир, на котором от радости напился и сам.
Заглоба боялся, чтобы Жендян, выпив, не проболтался, но оказалось, что слуга был хитрая лиса и держал себя хорошо, говорил правду только тогда, когда можно было сказать ее, и не только не портил дела, но приобрел доверие Бурлая. Странно было, однако, слушать нашим рыцарям разговоры, которые велись между ними с такой откровенностью и в которых часто упоминались и их имена.
— Мы слышали, — сказал Бурлай,—что Богун был ранен на поединке. А не знаете, кто его ранил?
— Володыевский, офицер князя Иеремии, — спокойно ответил Жендяа
— Эх, если бы он попался в мои руки, я бы ему отплатил за нашего сокола Я с него живого снял бы кожу.
Володыевский закусил свои белобрысые усики и посмотрел на Бурлая таким взглядам, каким смотрит собака на волка, которого ей нельзя схватить за горло.
— Поэтому-то я вам и говорю его имя, полковник, — сказал Жендян.
‘Вот утешится дьявол, когда поймает в свои когти этого юношу!’ — подумал Заглоба.
— Но, — продолжал Жендян, — тот не столько виноват, так как его вызвал сам Богун, не зная, на какую саблю наткнется. Но там был другой шляхтич, величайший враг Богуна, который увез от него княжну.
— А тот кто такой?
— Да тот — старый пьяница, который притворялся другом Богуна.
— За это он будет повешен! — воскликнул Бурлай.
— Дураком буду, если я не обрежу уши этому глупцу, — проворчал Заглоба.
— Его так изрубили, — болтал Жендян, — что другой не перенес бы таких ран, но у нашего атамана рогатая душа, и он выздоровел, хотя с трудом добрался до Влодавы и там он не помог бы себе, если б не мы. Мы его отправили на Волынь, где господствуют наши, а нас он послал за девушкой
— Ой, погубят его эти чернобровые,— проворчал Бурлай,— я ему давно предвещал это. Не лучше ли было ему по-казацки поиграть с девушкой, а затем камень на шею да и в воду, как мы делали это на Черном море?
Володыевский едва удержался, так оскорбился он за честь всех женщин. Заглоба рассмеялся и сказал:
— Конечно, было бы лучше.
— Но вы добрые друзья, сказал Бурлай, — вы его не оставили в нужде, а ты, малый, — обратился он к Жендяну, — ты лучше всех, я тебя знал еще в Чигорине и видел, как ты ухаживал за нашим соколом и голубил его. Знайте, что я и ваш друг, говорите, что вам нужно, молодцов или лошадей? Я вам дам, чтобы вас не обидели на обратном пути.
— Молодцов нам не нужно, полковник,— мы свои люди и поедем своей стороной, а не дай Бог какой-нибудь встречи, то с большой ватагой нам будет хуже, чем с маленькой, но быстрые лошади пригодятся.
— Я дам вам таких, что их не догонят и ханские.
Жендян воспользовался случаем:
— Денег-то атаман дал мало, потому что у него у самого не было, а за Брацлавом мера овса, стоит талер.
— Ты иди со мной в кладовую, — сказал Бурнай.
Жендян не заставил себя ждать и исчез вместе со старым полковником за дверью, а когда через минуту он вернулся назад лицо его сияло от радости и синий жупан оттопыривался на животе.
— Ну, теперь поезжайте с Богом, — отозвался старый казак, — а как возьмете девушку, то на обратном пути заезжайте ко мне, пусть и я взгляну на Богунову зозулю.
— Это невозможно, господин полковник, — смело ответил Жендян, — эта ляшка ужасно строптива: она раз уж ткнула себя ножом. Мы боимся, чтобы с нею не случилось чего-нибудь нехорошего. Пусть уж лучше сам атаман делает с нею что хочет.
— И сделает, не будет она его бояться. Ляшка белоручка! Казак-запорожец противен ей — ворчал Бурлак — Поезжайте с Богом! Недалеко уж вам ехать.
Из Ямполя было уже недалеко до Валадынки, но дорога была трудная, или скорей — бездорожье, так как в то время тамошние, окраины были еще пустынны и только кое-где заселены людьми и застроены. Поэтому от Ямполя они шли на запад удаляясь от. Днестра, чтобы идти по течению Валадинки к Рашкову, только этим путем и можно было попасть в яр, Начинался уже рассвет, когда кончился пир у Бурная, и Заглоба рассчитал, что до захода солнца они, пожалуй, и не найдут яр, но это было ему на руку: он хотел, чтобы освобождение Елены совершилось ночью. Уехав от Бурлая. Заглоба вспоминал бурлаевский пир и говорил о счастье и благополучии, сопутствовавшим им всю дорогу.
— Смотрите, как казаки живут дружно и поддерживают во всем друг друга. Я не говорю о черни, которой они пренебрегают, а если черт им поможет, отнять от нас власть над ними, то они будут управлять ею хуже нас, ко, живя в братстве, они готовы броситься друг за друга в огонь, не то что наша шляхта.
— Где же? — возразил Жендян. — Я жил долго между ними и видел, как они, точно волки, дерутся друг с другом, и если б не Хмельницкий, который держит их в повиновении силой и политикой, то они перегрызлись бы. Однако Бурлай — славный воин, и сам Хмельницкий уважает этого старика.
— А ты, верно, очень расположен к нему, потому что он позволил обобрать себя. Ох, Жендян, Жендян! Тебе не умереть своей смертью
— Что кому суждено, господин, ведь провести своего врага и похвально, и Богу угодно.
— Да я не это порицаю в тебе, а твою жадность. Это мужицкое чувство, недостойное имени шляхтича, и за это ты будешь наказан.
— За это я не пожалею Богу на свечку, чтобы Ему была корысть от меня и чтобы он благословил меня и впредь, а что я помогаю родителям, это не грех
— Что за негодяй этот юноша!— воскликнул Заглоба, обращаясь к Володыевскому. — Я думал, что вместе со мной будут схоронены в могиле и мои фортели, но вижу, что он еще остроумнее. Благодаря хитрости этого слуги, мы освободим княжну из рук Богуна с его позволения и прокатимся на бурлаевских бехметах. Видели вы что-нибудь подобное?.. Посмотрев на Жендяна, кажется, не дал был за него и трех грошей.
Последний самодовольно улыбнулся и ответил:
— Разве нам от этого хуже?
— Ты понравился мне, и если б не твоя алчность, я взял бы тебя к себе на службу, но если ты провел Бурлая, то я прощаю тебе, что ты назвал меня пьяницей.
— Да ведь это не я так назвал, а Богун.
— Бог его за это и наказал, — возразил Залтоба.
В этих разговорах прошло утро, и когда солнце поднялось высоко на горизонте, нашими путешественниками овладела задумчивость, через несколько часов они должны были увидеть Валадынку. После долгого путешествия они были наконец у цели, но тревога, естественная в подобных случаях вкрадывалась в их сердца. Жива ли еще Елена? Если жива, найдут ли они ее в яре? Горпина могла увезти ее или в последнюю минуту скрыть в неизвестных им пещерах или даже умертвить. Препятствия не были еще устранены, опасность еще не миновала. Правда, они имели все знаки доверия Богуна, и Горпина должна была признать их как послов, исполняющих его волю, — но если духи или черти предостерегут ее? Этого боялся больше всего Жендян, и Заглоба, хоть и изучил магию, думал об этом не без волнения В таком случае они застали бы яр пустым или, еще хуже, казаков из Рашкова, скрытых в засада Сердца их тревожно бились, и когда несколько часов спустя они заметили издали блестящую длинную ленту воды, красное лицо Жендяна немного побледнело.
— Это Валадынка, — сказал он глухим голосом.
— Неужели? — тихо спросил Заглоба — Как мы уж близко!
— О Господи! Храни нас!.. — сказал Жендян.— Но начинайте ваши заклинания, а то я боюсь.
— Глупости заклинания! Перекрестим реку и пропасть — это больше поможет.
Володыевский был спокойнее всех но молчал, он только осмотрел пистолеты и подсыпал свежего пороху на полки, попробовал, легко ли выходит сабля из ножен.
— В этом пистолете у меня есть освященная пуля, — сказал Жендян. — Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа — вперед!
— Вперед! Вперед!
Вскоре они очутились на берегу реки и повернули лошадей по ее течению. Здесь Володыевский остановил их на минуту и сказал:
— Пусть Жендян возьмет пернач, потому что колдунья знает его, и пусть он первый переговорит с ней, чтобы она не испугалась нас и не убежала с княжной в какую-нибудь трущобу.
— Как хотите, господа, но я не поеду первым,—сказал Жендян.
— Так поезжай, дурак, последним.
С этими словами Володыевский поехал первым, за ним Заглоба и, наконец, слуга со свободными лошадьми, беспокойно озираясь во все стороны. Лошадиные копыта стучали по камням, вокруг царствовала глубокая тишина, только саранча и стрекозы, скрытые в щелях и расселинах, трещали не умолкая, день был знойный, хотя солнце значительно клонилось к западу. Наконец путешественники въехали на гору наподобие рыцарского щита, на которой громоздились распавшиеся и выветрившиеся скалы, похожие на развалины дома или церковные башни, можно было подумать, что это замок или город, разрушенный только вчера неприятелем,
— Это заколдованное урочище, — сказал Жендян,— я узнал его со слов Богуна. Ночью здесь никто живым не пройдет.
— Если не пройдет, то, может быть, проедет, — возразил Заглоба. — Тьфу, что за проклятый край! Но мы хотя бы на верной дороге!
— Да уж недалеко! — сказал Жендян.
— Слава Богу, — произнес Заглоба, и мысль его помчалась к княжне.
При виде диких берегов Валадынки, пустыни и глуши Заглоба не верил, что княжна, для которой он перенес столько трудов и опасностей и которую он так любил, что после вести о смерти ее не знал, что делать со своей жизнью и своей старостью, была уже совсем близко. Но человек привыкает даже к, несчастью, и Заглоба за это долгое время освоился с мыслью, что она похищена и находится где-то далеко, в руках Богуна, а теперь он не смел даже подумать, что пришел конец грусти, розыскам, что теперь начнется радость и спокойствие, много мыслей приходило ему в голову: что она скажет, когда увидит его? не расплачется ли? После такого продолжительного заключения она будет потрясена своим неожиданным спасением. ‘Бог может все устроить, — подумал Заглоба, — наказать злых и наградить хороших. Бог отдал Жендяна в руки Богуна, а потом подружил их Бог так устроил, что война, эта злая мачеха, отозвала дикого атамана из этой пустыни, где он скрыл свою добычу, как волк Бог выдал его в руки Володыевского и опять сблизил с Жендяном, и так все устроилось, что теперь, когда княжна, может быть, теряет последнюю надежду на свое освобождение, помощь тут как тут! Наконец-то кончатся твои страдания, моя доченька,— думал Заглоба,— и ждет тебя необыкновенная радость. Ой, как ты будешь благодарна нам!’
И она предстала перед его глазами как живая, старик расчувствовался и погрузился в размышления о том, что вскоре случится. В это время Жендян дернул его за рукав.
— Послушайте! — сказал он.
— Что?— спросил Заглоба, недовольный, что Жендян прервал его размышления.
— Вы видели? Волк перебежал нам дорогу.
— Ну так что ж, что перебежал?
— Но настоящий ли это волк?
— Так поди спроси его и поцелуй в нос
В эту минуту Володыевский сдержал лошадь.
— Не заблудились ли мы? Ведь уже должно быть…
— Нет! — возразил Жендян. — Мы едем так, как говорил мне Богун. Дал бы Бог, чтобы всему был уже конец.
— Вероятно, скоро будет, если только мы едем по верной дороге.
— Я еще хотел просить вас, — отозвался Жендян, — когда я буду говорить с колдуньей, обращайте внимание на Черемиса, это величайший негодяй, но зато великолепно стреляет из мушкета.
— Не бойся — вперед!
Едва путешественники сделали несколько шагов, как лошади их навострили уши и начали храпеть. У Жендяна кожа сделалась как у гуся, он ждал каждую минуту, что из-за скалы раздается вой упыря или выползет какой-нибудь ужасный гад но оказалось, что лошади храпели только потому, что проходили мимо логовища спугнутого волка, который так обеспокоил юношу.
Кругом царствовала тишина, даже саранча перестала цыкать, а солнце перекатилось на другую сторону неба. Жендян перекрестился и успокоился.
Володыевский вдруг опять сдержал коня
— Я вижу ущелье, — сказал он, — заваленное скалой, а в ней отверстие.
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!— шепнул Жендян. Это здесь!
— За мной! — скомандовал Володыевский погоняя лошадь.
Через минуту они остановились у ущелья и проехали в отверстие под каменный свод. Перед ними открылся глубокий яр, густо поросший по бокам зеленью и расширяющийся вдали в полукруглую равнину, окруженную гигантскими стенами. Жендян начал кричать во всю мочь:
— Богун, Богун! Выходи, ведьма, выходи! Богун!
Все сдержали лошадей и стояли в молчании, а Жендян продолжал кричать:
— Богун, Богун!
Вдали послышался лай собак.
— Богун, Богун!
С левой стороны яра, на которую падали пурпуровые и золотистые лучи солнца, зашелестели листья густых кустов боярышника и дикой сливы, и вскоре показалась почти на самом обрыве человеческая фигура, которая присела и, прикрыв глаза рукой, пристально всматривалась в прибывших
— Это Горпина, — сказал Жендян и, сложив руки у рта, снова закричал:
— Богун, Богун!
Горпина начала сходить со скалы, перегибаясь для равновесия назад. Она шла скоро, а за ней спускался какой-то коренастый человек с турецким мушкетом в руках.
Под тяжелыми ногами ведьмы ломались кусты, камни с шумом скатывались на дно яра, освещаемая лучами заходящего солнца, она действительно казалась каким-то сверхъестественным существом.
— Кто вы? — спросила она грубым голосом, спустившись на дно яра.
— Как поживаешь. Бандура? — спросил Жендян, к которому при виде людей, а не духов вернулась вся его смелость.
— А это ты, слуга Богуна? Я узнала тебя, малыш. А это что за люди?
— Друзья Богуна.
— А какая красивая ведьма!— проворчал про себя Володыевский?
— А зачем вы приехали сюда?
— Вот тебе пернач, перстень и нож, ты ведь знаешь, что это значит?
Исполинка взяла все три предмета в руки и начала пристально рассматривать их
— Да, эти самые, — сказал она — Вы за княжной?
— Да. Здорова ли она?
— Здорова. Но почему Богун не приехал сам?
— Богун ранен.
— Ранен? Я это видела в воде, на мельнице.
— Зачем же ты спрашиваешь, если видела? — резко спросил Жендян.
Ведьма улыбнулась, показав свой белые волчьи зубы, и ткнула кулаком в бок Жендяна.
— Ты, малый!
— Пошла прочь!
— А когда вы возьмете княжну?
— Сейчас, только лошади отдохнут.
— Так берите… и я поеду с вами.
— Зачем?
— Моему брату смерть суждена, его ляхи посадят на кол. Я поеду с вами.
Жендян нагнулся в седле, как бы для того, чтобы удобнее было говорить с ведьмой-гиганткой, и незаметно положил руку на рукоять пистолета.
— Черемис, Черемис! — сказал он, обращая на него внимание своих спутников.
— Зачем ты его зовешь? Ведь у него отрезан язык.
— Я не зову, а только любуюсь его красотой. Ведь ты не уедешь без него — он твой муж.
— Он мой пес.
— И вас только двое во всем яре?
— Двое — княжна третья.
— Это хороша Но ты все-таки не уедешь без него?
— Я сказала, что уеду, — и уеду.
— А я говорю, что нет.
Голос юноши прозвучал как-то подозрительно, и ведьма беспокойно повернулась на месте.
— Что ты? — спросила она.
— Вот что я! — ответил Жендян и выстрелил ей прямо в грудь из пистолета так близко, что пороховой дым покрыл ее всю, и пуля засела в груди.
Горпина отскочила назад, раскрыв руки, ее глаза выкатились из орбит, а она издала какие-то нечеловеческие звуки и упала на землю.
В ту же минуту Заглоба ударил Черемиса саблей по голове так, что череп его раскололся от удара, Черемис даже не крикнул, а только, свернувшись, как червь, начал конвульсивно вздрагивать, пальцы его рук корчились и раскрывались наподобие когтей рыси.
Заглоба вытер полой жупана окровавленную саблю, а Жендян соскочил с коня и, схватив камень, бросил его на грудь Горпины, а затем начал что-то отыскивать у себя за пазухой.
Тело исполинки еще вздрагивало, ее лицо исказилось судорогой, оскаленные зубы покрылись кровавой пеной, из горла выходило глухое хрипенье. Между тем слуга вынул из-за пазухи кусок освященного мела и, начертав им на камне крест, сказал:
— Теперь не встанет.
Затем Жендян вскочил на лошадь.
— Вперед! — скомандовал Володыевский.
Все помчались, как вихрь, вдоль ручья, протекавшего среди яра, они миновали дубы, разбросанные по дороге, и глазам их представилась изба, дальше — высокая мельница с блестящим колесом. У избы две черные собаки, привязанные на цепи, лаяли и рвались к приезжим. Володыевский подъехал первым, соскочив с лошади, он толкнул дверь ногой и ворвался в сени, побрякивая саблей, из нее, направо, виднелась просторная изба, наполненная стружками, с разложенным посредине дымившимся костром, налево находилась запертая дверь. ‘Верно, она там’, — подумал Володыевский и подскочил к двери.
Он дернул ее за ручку и, отворив, остановился как вкопанный на пороге избы.
В глубине комнаты, опершись на спинку кровати, стояла Елена Курцевич, бледная, с распущенными, волосами, ее испуганные глаза остановились на Володыевском как бы спрашивая: ‘Кто ты и зачем?’ Она никогда прежде не видала маленького рыцаря, — он же был поражен ее красотой и видом комнаты, убранной бархатом и парчой.
Наконец он пришел в себя и сказал:
— Не бойтесь, княжна, мы друзья Скшетуского!
— Спасите меня! — вскричала она, складывая руки и опускаясь на колени.
В ту же минуту в комнату вбежал запыхавшийся Заглоба, красный и дрожавший.
— Это мы! — кричал он. — Мы с помощью!
Услышав эти слова и увидев знакомое лицо, княжна наклонилась, как подрезанный цветок, руки ее бессильно свесились, глаза закрылись длинными бархатными ресницами, и она упала в обморок.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Глава I

Еле дав лошадям передохнуть, они неслись с такой быстротой, что, когда на небе появилась луна и озарила степь, были уж в окрестностях Студенки, за Валадынкой. Впереди ехал Воледыевский, внимательно осматриваясь во все стороны, за ним — Заглоба, возле Елены, а сзади Жендян, который вел вьючных и верховых лошадей, захваченных им из конюшни Горпины. Заглоба не переставал говорить, так как у него действительно было о чем рассказать княжне, которая, запертая в Диком Яре, ничего не знала обо всем происшедшем. И вот шляхтич рассказывал ей, как ее искали, как Скшетуский ходил искать в Переяславль Богуна, о ране которого не знал, как наконец Жендян допытался у атамана, где она находится, и привез эту новость в Збараж,
— Милостивый Боже, — говорила Елена, подымая свое прелестное бледное лицо, — так господин Скшетуский ездил за мной до самого Днепра?
— До Переяславля, говорю тебе. И, наверно, прибыл бы сюда вместе с нами, если бы не то обстоятельство, что у нас не было времени посылать за ним, так как мы хотели сейчас же идти к тебе на помощь. Он еще ничего не знает о твоем спасении и ежедневно молится за твою душу, но ты не жалей его. Пусть еще некоторое время погрустит, раз его ожидает, такая награда.
— А я думала, что все забыли про меня, и просила у Бога смерти.
— Мы не только о тебе не забыли, но все время только и думали, как бы прийти к тебе на помощь Что я и Скшетуский ломали над этим голову, так это натурально, но удивительно то, что вот этот рыцарь, который едет впереди нас, так же охотно не Щадил ни своих трудов, ни рук.
— Да наградит его за это Бог!
— Должно быть, вы оба обладаете чем-то особенным, что люди к вам льнут, но Володыевскому ты действительно должна быть благодарна, потому что, как я уже говорил, мы вдвоем изрубили Богуна, словно щуку.
— Мне Скшетуский еще в Разлогах говорил о господине Володыевском как о самом лучшем своем друге.
— И говорил правду. Это великая душа в малом теле. Теперь он как-то поглупел, видно, твоя красота его одурманила, но погоди, пусть он освоится и придет в себя. Мы с ним немало орудовали во время избрания.
— Значит, уже новый король.
— И этого ты, бедняжка, не знала, сидя в той проклятой пустыне? Возможно ли! Ян-Казимир избран еще прошлой осенью и правит вот уже восьмой месяц. Теперь будет большая война с казаками, но дай Бог, чтобы счастливая.
— А господин Скшетуский пойдет на войну?
— Он истинный воин, и не знаю, сумеешь ли ты его удержать. Мы оба с ним таковы, что когда до нас донесется запах пороха, то никакая сила нас не удержит. Эх, в прошлом году мы здорово колотили казаков. Ночи не хватило бы, если бы рассказывать все. как было. Разумеется, мы пойдем на войну, но уже бодро, так как мы нашли тебя, бедняжку, без которой нам жизнь была в тягость.
Княжна повернула свое прелестное лицо к Заглобе.
— Не знаю, — промолвила она, — за что вы меня полюбили, но, наверно, вы пюбите меня не меньше, чем я вас
Заглоба стал сопеть от удовольствия.
— Ты меня так любишь?
— Очень.
— Да наградит тебя Бог за это! Для меня старость будет’ легче… Правда, еще и теперь на меня поглядывают женщины, в Варшаве, во время избрания, это не раз бывало. Володыевский свидетель! Но я, наперекор горячей крови, охотно буду довольствоваться отцовским чувством.
Настало молчание, только лошади стали сильно фыркать одна за другой, что всадники считали хороший предзнаменованием.
Ночь была ясная. Луна подымалась все выше по небу, усеянному мигающими звездами, и становилась все меньше и бледнее Измученные скачкой лошади убавили шагу, и ездоками стала овладевать усталость, Володыевский первым остановил коня
— Пора бы отдохнуть, — проговорил он, — скоро рассвет.
— Пора, — повторил Заглоба. — Со сна мне чудится, будто у моей лошади две головы.
Однако перед тем как отдохнуть, Жендян позаботился об ужине, он развел огонь, затем, сняв с лошадей вьюки, стал вынимать из них съестные припасы, взятые у Бурлая в Япмоле: хлеб из кукурузы, мясо и вино. При виде двух кожаных мехов. наполненных вином, Заглоба забыл про сон, остальные тоже охотно принялись есть и пить. Съестных припасов с избытком хватило на всех Когда путники насытились, Заглоба утер губы попой и сказал:
— До самой смерти не перестану повторять: неисповедимы пути Господни! Вот ты, барышня, свободна, а мы, радостные, сидим себе здесь и пьем вино Бурлая. Не скажу, чтобы венгерское не было лучше, так как это пахнет кожей, но в дороге и оно пригодится.
— Одного я не могу понять, — промолвила Елена, — почему Горпина так легко согласилась меня выдать?
Заглоба стал посматривать на Володыевского, потом на Жендяна и сильно заморгал глазами.
— Она согласилась, — сказал он наконец, — потому что должна была согласиться. Впрочем, нечего скрывать, так как это не стыд, что мы их обоих с Черемисом убили.
— Как так? — со страхом спросила княжна.
— А разве ты не слышала выстрелов?
— Я слышала, но думала, что это Черемис стреляет.
— Это не Черемис, а вон этот юноша застрелил чародейку. Правда, в нем сидит черт, но он не мог иначе поступить, так как чародейка, не знаю почему, непременно хотела ехать с нами. Нельзя же было на это согласиться, потому что она сейчас смекнула бы, что мы едем не в Киев. Он застрелил ее, а я зарубил того Черемиса. Это настоящее африканское чудовище, и я думаю, что Бог не поставит мне этого в вину. Должно быть, и в аду встретят его не особенно любезно. Перед самым отъездом из яра я поехал вперед и оттащил их немного в сторону, чтобы ты не испугалась трупов и не сочла их дурным предзнаменованием.
— В это ужасное время, — ответила княжна, — я видела слишком часто смерть близких мне людей, чтобы бояться убитых, но все же я предпочла бы не оставлять за собой крови, чтобы Бог не покарал нас за нее.
— Не рыцарское это было дело, — резко заметил Володыевский, — и я не пожелал в нем участвовать.
— Что об этом говорить, проговорил Жендян, — коли иначе не могло быть. Иное дело, если бы мы умертвили кого-нибудь хорошего, но врагов Бога — можно. Ведь я сам видел, как эта чародейка имела дело с дьяволами. Мне не этого жаль!
— А чего же вам жаль, господин Жендян? — спросила княжна.
— Да там зарыты деньги, о которых мне рассказал Богун, а вы, господа, так спешили, что не было времени их откопать, хотя я хорошо знал это место, около мельницы. У меня также сердце разрывалось с досады, что пришлось оставить столько всякого добра в той комнате, в которой вы, княжна, жили.
— Взгляни-ка, какой у тебя будет слуга, — сказал Заглоба. — За исключением своего господина, он с самого черта содрал бы шкуру, чтобы сшить из нее воротник
— Даст Бог, господин Жендян не будет жаловаться на мою неблагодарность, — ответила Елена.
— Покорно вас благодарю! — сказал Жендян, целуя княжне руку.
Володыевский все это время молча сидел и пил вино, так что вскоре это необыкновенное молчание бросилось в глаза Заглобе.
— А господин Володыевский, — заметил он, — все молчит. — Тут старый шляхтич обратился к княжне: — Вот видишь, разве я не говорил тебе, что твоя красота отняла у него ум и язык
— Вы бы лучше легли спать, — сказал, смутившись, рыцарь и стал шевелить усиками, точь-в-точь как заяц, который хочет придать себе храбрости.
Но старый шляхтич был прав. Необыкновенная красота княжны как бы одурманила маленького рыцаря. Он смотрел на нее, смотрел и спрашивал в душе: неужели возможно, чтобы такая красавица существовала на земле? Ибо в жизни своей он много видел красавиц: красивы были Анна и Варвара Збараские, удивительно красива была и Анна Барзобогатая, и Скоропадская, но ни одна из них не могла сравниваться с этим чудным степным цветком. В присутствии тех женщин господин Володыевский был весел и разговорчив, а теперь, когда он смотрел на эти бархатные глаза, сладостные и томные, на эти шелковые ресницы, тень которых падала на щеки, на эти рассыпавшиеся по плечам волосы, на стройную фигуру, на выпуклую, слегка колеблемую дыханием грудь, от которой веяло сладостным теплом, — когда на все это смотрел Володыевский, то он действительно немел и, что еще хуже, сам себе казался неловким, глупым, а главное, маленьким до смешного. ‘Это княжна, а я мальчуган!’ — думал он с некоторой горечью, и ему очень хотелось, чтобы случилось какое-нибудь приключение, чтобы из темноты показался какой-нибудь гигант, ибо лишь тогда показал бы бедный Володыевский, что он не такой маленький, как кажется. Его раздражало и то, что Заглоба, очевидно довольный тем, что его дочь так привлекает людские взоры, ежеминутно откашливался и уже начинал подшучивать и странно моргать глазами.
А тем временем княжна сидела у костра, озаренная его розовым пламенем и бледным светом луны, нежная, спокойная и еще более прекрасная.
— Признайтесь, господин Володыевский, — говорил на следующий день утром Заглоба, когда они на минуту остались одни, — что другой такой красавицы не сыскать во всей Республике. Если вы мне покажете такую другую, то я позволю вам назвать меня дураком.
— Я этого не отрицаю, — ответил маленький рыцарь. — Это и правда такая красавица, какой я еще никогда не видывал, так как даже те статуи богинь, которые мы видели во дворце Козановских, не могут выдержать с ней сравнения. Теперь меня не удивляет, что лучшие рыцари дерутся из-за нее, — она стоит того.
— А что? — говорил Заглоба. — Ей-Богу, неизвестно, когда она красивее, утром или вечером, потому что она всегда прекрасна, как роза. Я ведь вам рассказывал, что и я некогда был необыкновенно красив, — но и тогда по красоте должен был ей уступить, хотя иные говорят, что она замечательно на меня похожа.
— Идите вы к черту! — крикнул маленький рыцарь. — Вот еще что выдумали!
— Не сердитесь, господин Володыевский, не сердитесь. Вы посматриваете на нее, как козел на капусту, а между тем постоянно хмуритесь: кто-нибудь поклялся бы, что вас обуревают страсти, но она не про вас
— Как вам не стыдно, — сказал Володыевский, — на старости лет говорить такие глупости!
— Так зачем вы хмуритесь?
— Потому что вам кажется, будто все дурное пронеслось, как птица в воздухе, и что мы уже в полной безопасности, а между тем вам надо хорошенько пораздумать, как бы избежать одного, миновать другое. Нам предстоит еще очень большой путь, и Бог знает, что с нами может случиться, так как местность, в которую мы едем, наверно, до сих пор в огне.
— Когда я похитил княжну из Разлог, было хуже, так как нас преследовали сзади, а впереди был бунт, однако мне удалось пройти через всю Украину, точно через пламя, и достигнуть до самого Бара. Для чего же у нас голова на плечах? В самом худшем случае не так уж далеко до Каменца.
— Да, но туркам и татарам до него так же недалеко.
— Что вы мне говорите!
— Говорю, что есть, и говорю, что стоит об этом подумать. Для нас лучше будет миновать Каменец и двинуться к Бару, так как казаки относятся с уважением к перначам, с чернью мы справимся, но если нас заметит хотя один татарин, то все пропало! Я давно знаю их и сумею нестись впереди чамбула вместе с птицами и волками, но если бы мы попали прямо на чамбул, тогда и я уже ничего не мог бы поделать.
— В таком случае идем на Бар или в окрестности Бара, пусть этих каменецких татар и черемисов чума передушит. Вы, наверно, не знаете, что Жендян взял у Бурлая пернач. Мы всюду между казаками свободно пройдем, даже с песнями! Самые худшие пустыни мы уже проехали, теперь войдем в населенный край. Надо подумать и о том, чтобы останавливаться в хуторах обыкновенно к вечеру, так как это будет удобнее и приличнее для княжны. Но мне кажется, господин Володыевский, что вы видите вещи в черном цвете. Черт возьми, чтобы три таких молодца, как мы, не сумели управиться в степи! Соединим нашу хитрость с вашей саблей — и гайда! Нам не остается ничего лучшего. У Жендяна есть пернач Бурпая, а это главное лак как теперь Бурлай правит всей Подолией Нам только перейти бы Бар, а там уж стоят полки Ланцкоронского. Не будем терять времени. Гайда!
Путники не теряли времени и во весь дух неслись к северо-западу. Вскоре они вступили в более населенный край, так что по вечерам нетрудно был найти хутора или деревни, в которых они останавливались на ночлег, но утренние румяные зори всегда заставали их на конях и в дороге. К счастью, лето было сухое, дни знойные, ночи росистые, и по утрам вся степь серебрилась, словно покрытая инеем. Воды в реках было немного, и потому наши путники переезжали их без труда. Подвигаясь некоторое время вдоль и вверх по Лозовой, они остановились на более продолжительный отдых в Шарограде, в котором стоял один из казацких полков, находившихся под командой Бурлая. Там они застали его послов и, между прочим, сотника Куну, которого видели на пиру у Бурпая. Сотник немного удивился, что они едут на Брацлав, Райгрод и Сквиру в Киев, но у него ни на минуту не явилось подозрение, тем более что Заглоба объяснил ему, что они не поехали по той дороге из боязни встретиться с татарами, которые намеревались двинуться со стороны Днепра. Куна говорил им, что Бурлай послал его в полк, чтобы объявить поход, и что сам он не сегодня-завтра направится в Шароград со всеми войсками, стоявшими теперь в Ямполе, и с будякскими татарами, откуда тотчас двинется дальше.
К Бурлаю прибыли гонцы от Хмельницкого с вестью, что началась война, и с приказом, чтобы все попки двинулись на Волынь. Бурлай уже давно хотел идти на Бар и только поджидал татар, так как под Баром дела восставших шли не особенно удачно. Ланцкоронский сильно разгромил значительные отряды инсургентов, взял город и в замке поставил гарнизон Там на поле брани, пало несколько тысяч казаков, и за них именно старый Бурлай хотел отомстить или, по крайней мере, отнять замок.
Куна, однако, говорил, что последние приказы Хмельницкого относительно движения на Волынь воспрепятствовали осуществить этот план и что теперь казаки не будут осаждать Бар, разве уж если татары непременно будут настаивать на этом.
— А что, господин Володыевский? — говорил на следующий день Заглоба. — Перед нам Бар, и я мог бы второй раз спрятать там княжну, но, черт его возьми! Теперь я уже не верю ни Бару и никакой крепости с того времени, как оказалось, что у неприятели больше пушек, чем в наших войсках. Меня, однако, очень беспокоит, что около нас собираются тучи.
— Не только собираются тучи, — ответил рыцарь, — но вслед за нами несется буря, то есть татары и Бурлай, который, если бы нас догнал, был бы очень удивлен, что мы едем не в Киев, но в противоположную сторону.
— И он готов указать нам иную дорогу. Пусть же сначала черт ему покажет, по какой дороге можно скорее всего попасть в ад. Господин Володыевский, условимся так: я буду за всех вас действовать с казаками и чернью, а с татарами — вы.
— Вам, конечно, легче будет с казаками, которые принимают нас за своих, — ответил рыцарь. — Что касается татар, то единственный теперь совет — как можно скорее удирать, чтобы, пока еще есть время, ускользнуть из западни. Лошади у нас хорошие, но если удастся, купим еще по дороге, чтобы иметь постоянно свежих
— На это хватит кошелька Лонгина Подбипенты, а если даже не хватит, то возьмем у Жендяна данные ему Бурлаем, а теперь — вперед!
И они ехали еще скорее, так что бока лошадей покрылись пеной, которая, точно снежные хлопья, падала на траву. Проехали Дэрпу и Ладаву. В Парке Володыевский купил новых лошадей, но не оставил старых, полученных в дар от Бурлая, так как они были очень хорошей породы. Теперь они все более и более сокращали время на отдых и ночлег. Здоровье всех было в отличном состоянии, и даже княжна, хотя и утомленная дорогой, чувствовала, что у Нее с каждым днем прибывают силы В яре она вела замкнутую жизнь и почти не выходила из своей вызолоченной комнаты, не желая встречаться с бесстыдной Горпиной и слушать ее уговоры, — теперь же свежий степной воздух возвращал ей здоровье. Щеки ее зарумянились, и хотя лицо ее покрылось загаром, но зато в глазах появился блеск, и когда по временам ветер развевал ее волосы, кто-нибудь мог бы подумать, что это цыганка, прекраснейшая чародейка или цыганская королева едет по степи и перед ней цветы, а за нею рыцари.
Господин Володыевский мало-помалу осваивался с ее необыкновенной красотой, а так как путешествие их сближало, он постепенно привык к ней. Он опять стал весел, разговорчив и часто, будучи возле нее, рассказывал о Лубнах, но более всего о своей дружбе с Скшетуским, так как заметил, что она с удовольствием слушает его, иногда же дразнил ее, говоря:
— Я — друг Богуна и везу вас к нему.
А она, точно от страха, с умоляющим видом складывала руки и сладостным голосом просила:
— Не делайте этого, милый рыцарь, лучше сразу срубите мне голову.
— О, нет, этого нельзя! Я сделаю так, как сказал, — отвечал свирепый рыцарь.
— Срубите! — повторяла княжна, закрывая свои прелестные глаза и протягивая к нему шею.
В такие минуты у маленького рыцаря мурашки бегали по спине. ‘Эта девушка возбуждает меня, как вино! — думал он. — Но я не опьянею от него, так как оно чужое’. И честный Володыевский только вздрагивал и отъезжал в сторону. А лишь только рыцарь погружался с конем в высокие травы, как тотчас мурашки исчезали и все его внимание обращалось на дорогу: безопасна ли она и не предстоит ли какое-нибудь приключение. Тогда он подымался на стременах, смотрел и прислушивался, как татарин, который в Диких Полях рыщет среди бурьяна.
Заглоба был в самом бодром настроении.
— Теперь нам легче удирать, — говорил он, — чем тогда, около Каганлыка, когда мы должны были бежать пешком, как собаки с высунутыми языками. У меня в то время до такой степени высох язык, что я мог бы им строгать дерево, а нынче, слава Богу, и отдыхаем ночью, и есть чем освежить глотку.
— А помните, как вы меня на руках переносили через воду? — спросила Елена.
— Даст Бог, и ты дождешься того, что будешь носить кого-нибудь на руках! Об этом позаботится Скшетуский.
Жендян засмеялся.
— Прошу вас. перестаньте говорить об этом, — прошептала княжна, краснея и опуская глаза.
Так вот они беседовали в степи, чтобы сократить время в дороге. Наконец за Барком и Иолтушком они выехали в край, только что разоренный войной. Там до сих пор рыскали вооруженные отряды инсургентов, и там же недавно Ланцкоронский жег и рубил головы, так как только дней десять тому назад он отступил к Збаражу. Наши путники узнали от местных жителей, что Хмельницкий и хан со всеми своими войсками двинулись на ляхов или, вернее, на полковников, полки которых бунтуют и не хотят иначе служить, как только под предводительством Вишневецкого. Все притом предвещали, что теперь уже, когда батька Хмельницкий столкнется с Еремойло окончательно погибнут или ляхи, или казаки. Тем временем весь край был точно в огне. Все жители хватались за оружие и тянулись на север, чтобы присоединиться к Хмельницкому. С низовьев Днестра двигался Бурлай со всем своим войском, а по дороге к нему приставали разные полки, стоявшие в городах и селениях, так как всюду были посланы приказы. И вот шли отдельные сотни, отряды, полки, а возле них волнами плыла недисциплинированная чернь, вооруженная цепами, вилами, ножами и пиками. Здесь были конюхи, чабаны, пасечники, дикие рыбаки из днестровских камышей и охотники из дремучих лесов. Деревни, посады и города опустели. В трех воеводствах остались в селениях только пожилые бабы да дети, так как даже молодицы шли за своим молодцами на ляхов. Одновременно с востока, точно зловещая буря, приближался с главными сипами Хмельницкий, разоряя по дороге замки, города и убивая оставшихся в живых от прежних разгромов.
Миновав Бар, полный грустных для княжны воспоминаний, наши путники поехали по дороге, ведущей на Латичов, Плоскиров до Тарнополя и далее до Львова Здесь им все чаще встречались то военные обозы, то пешие и конные казацкие отряды, то бесчисленные стада волов, подымавшие облака пыли, гонимые для продовольствия татарских и казацких войск. Дорога становилась теперь опасной, так как их то и дело спрашивали: кто они, откуда и куда идут. Заглоба им показывал пернач Бурлая и говорил:
— Мы послы Бурлая, везем Богуну молодицу.
При виде пернача грозного полковника казаки обыкновенно расступались, тем более что каждый из них понимал, что если Богун жив, то он, наверно, находится где-нибудь около Збаража и Константинова. Но гораздо труднее было путникам с чернью, с отрядами диких пастухов, пьяных и почти не имеющих никакого понятия об охранных грамотах и знаках, выдаваемых казацкими полковниками для безопасного проезда. Если бы не Елена, эти полудикие люди считали бы Заглобу, Володыевского и Жендяна за своих и за старших, да так иногда бывало, но княжна всюду обращала на себя внимание как своим полом, так и необыкновенной красотой, вследствие чего возникали опасности, которые с величайшим трудом приходилось преодолевать.
Поэтому иногда Заглоба показывал пернач, а иногда Володыевский саблю, и ему не одного из пристававших пришлось зарубить до смерти. Несколько раз только великолепные скакуны Бурлая спасли их от опасности. Таким образом, путешествие, столь благополучное вначале, с каждым днем становилось все труднее для Елены, хотя она по натуре была мужественна, однако от постоянной тревоги и бессонницы начала недомогать и на самом деле казалась пленницей, против воли везомой в неприятельский стан. Заглоба потел, придумывая все новые фортели, которые маленький рыцарь тотчас приводил в исполнение, и оба они утешали княжну, как могли.
— Только бы нам проехать еще вот эту местность,— говорил маленький рыцарь — и достигнуть Збаража, пота Хмельницкий и татары не займут его окрестностей.
По дороге Володыевский узнал, что польские войска сосредоточились в Збараже и намерены в нем защищаться. — вследствие чего путники направились туда в надежде, что и князь Иеремия присоединится к войскам со своей дивизией тем более что часть его сил, и притом значительная, обыкновенно квартировала в Збараже.
Тем временем путники добрались до Плоскирова. На дороге уже реже попадались инсургенты, так как в десяти милях пути начиналась местность, занятая польскими полками, а потому казацкие ватаги не осмеливались туда проникать, так как предпочитали ждать в безопасном отдалении прибытия Бурлая с одной и Хмельницкого с другой стороны
— Осталось только десять миль! — говорил Заглоба, потирая руки. — Лишь бы нам добраться до первого полка, а там уже мы в безопасности дойдем до Збаража.
Володыевскмй, однако, решил запастись в Плоскирове свежими лошадьми, так как лошади, купленные в Браке, уже никуда не годились, а скакунов Бурлая следовало беречь на черный день. Предосторожность эта была необходима, особенно когда пронеслась весть, что Хмельницкий уже под Константиновом, а хан со всеми ордами, идет со стороны Пилавиц.
— Мы здесь с княжной останемся под городом, так как нам лучше не показываться на рынок,— сказал маленький рыцарь Заглобе, когда они остановились в версте от города, около какой-то пустой избы, — а вы ступайте и спросите у мещан, нет ли у них лошадей на продажу или на обмен. Хотя уже вечер, но мы двинемся в путь и пробудем в пути всю ночь.
— Я вскоре вернусь, — проговорил Заглоба.
И он тотчас поехал в город Володыевский приказал Жендяну немного распустить подпруги седел, чтобы лошади могли немного передо>муть, а сам ввел княжну в избу и попросил ее, чтобы она для подкрепления сил выпила вина и немного соснула.
— Мне хочется до зари проехать эти десять миль, — сказал он Елене, — а там мы все отдохнем.
Однако лишь только он принес баклаги с вином и живность, как перед избой раздался лошадиный топот. Маленький рыцарь выглянул в окно.
— Господин Заглоба уже вернулся, — проговорил он, — очевидно, не нашел лошадей.
В эту минуту с шумом распахнулись двери избы и в них показался Залюба, бледный, посиневший, вспотевший, запыхавшийся.
— На коней — крикнул ок.
Володыевский был опытным воином и в подобных случаях не терял времени на расспросы, не терял даже на спасение баклаги с вином (которую, однако, схватил Заглоба), но как можно скорее вывел княжну на двор, посадил на лошадь, быстро осмотрел подпруги и сказал:
— Марш, марш!
Вскоре в темноте наступившего вечера исчезли и всадники, и лошади, точно кортеж привидений.
Путники мчались долго без отдыха. Только когда расстояние в семь вера отделяло их от Плоскирова и когда стало так темно, что всякая погоня сделалась невозможной, Володыевский приблизился к Заглобе и спросил:
— Что случилось?
— Погодите, господин Володыевский… погодите. Я страшно запыхался, ног под собой не чувствую — уф!
— Но что же там было?
— Черт собственной персоной, уверяю вас, черт или дракон, у которого, коли отрубить одну голову, другая отрастает.
— Да говорите же яснее!
— Я видел на рынке Богуна.
— Вы, должно быть, в белой горячке?
— Я видел его на рынке, а с ним пять или шесть человек, я не мог сосчитать, так как у меня ноги отнялись… Они держали факелы. Мне кажется что нам какой-то черт становится поперек дороги, и теперь я совершенно потерял надежду на счастливое окончание нашего дела… Бессмертный он, этот дьявол, что ли? Не говорите о нем Елене. О Господи! Вы его зарубили, Жендян его выдал, а между тем он жив, свободен и становится нам поперек дороги О Боже, Боже, уверяю вас, господин Володыевский, что я предпочел бы скорее увидеть на кладбище призрак, чем его. Черт возьми! Почему-то я всюду первый встречаюсь с ним!.. Собаке в глотку всадить такое счастье. Разве на свете нет иных людей? Пусть другие встречаются с ним! Нет — всегда я!
— А он видел вас?
— Если бы он меня видел, то вы меня уже не видели бы. Этого еще только не доставало!
— Важно было бы знать, — заметил Володыевский, — гонится ли он за нами или же едет в Валадынку к Горпине в надежде, что по дороге поймает нас.
— Мне кажется, что он едет в Валадынку.
— Должно быть, так и есть. В таком случае мы едем в одну сторону, а он в другую, и теперь нас отделяет от него расстояние в милю или, пожалуй, в две, а через час будет пять. Пока он узнает нас, мы будем в Жолкве, не только в Збараже.
— В самом деле? Ну, слава Богу! Вы точно приложили мне пластырь. Но скажите, пожалуйста, каким образом Богун на свободе, коль скоро Жендян выдал его влодавскому коменданту?
— Он, наверно, убежал.
— В таком случае этому коменданту следует срубить голову. Жендян, эй, Жендян!
— Что вам угодно? — спросил Жендян, сдерживая лошадь.
— Кому ты выдал Богуна?
— Господину Роговскому.
— А кто же этот господин Роговский?
— Это поручик королевского панцирного полка.
— А, чтоб тебя! — проговорил Володыевский. — Да разве вы не помните, что Подбипента рассказывал нам о вражде Роговского к Скшетускому? Ведь Роговский родственник Лаща, которого оскорбил Скшетуский, и потому он питает ненависть к нашему другу.
— Теперь понимаю, понимаю, — воскликнул Заглоба. — Он-то, наверно, назло Скшетускому и отпустил Богуна! Но это уголовное дело и пахнет виселицей. Я первый донесу!
— Дай Бог только с ним встретиться, — пробормотал Володыевский, — а уж тогда мы не пойдем в суд.
Жендян до сих пор не знал, о чем идет речь, так как после ответа, данного Заглобе, он ехал впереди, возле Елены.
Теперь путники ехали не спеша. Взошла луна, мгла рассеялась, и ночь была ясная. Володыевский погрузился в задумчивость. Заглоба еще некоторое время находился в тревожном состоянии, но спустя немного промолвил:
— Задал бы Богун и Жендяну, если бы захватил его!
— Скажите ему эту новость, попугайте его, а я тем временем поеду возле княжны, — ответил маленький рыцарь.
— Хорошо! Эй, Жендян!
— Что такое? — спросил юноша, остановив своего коня.
Заглоба поравнялся с ним и с минуту молчал, ожидая, пока
Володыевский и княжна отдалятся, потом сказал:
— Знаешь, что случилось?
— Не знаю.
— Комендант Роговский выпустил Богуна на свободу. Я видел его в Плоскирове.
— В Плоскирове? Теперь? — спросил Жендян.
— Теперь. А что ты не падаешь с лошади?
Лучи месяца освещали лицо юноши, и Заглоба не заметил на нем испуга, но, наоборот, с удивлением увидел выражение той жестокой, почти зверской ненависти, которое было в лице Жендяна, когда он убивал Горпину.
— Да ты разве не боишься Богуна? — спросил старый шляхтич.
— Если господин Роговский его отпустил, — ответил юноша, — то мне придется самому сызнова искать случая, чтобы отомстить ему за мою обиду и позор. Я ему не прощу, так как поклялся, и если бы теперь не надо было везти княжну, я тотчас поехал бы вслед за ним…
‘Ого! — подумал Заглоба. — Хорошо, что я этому юноше, не причинил никакой обиды’.
Потом он погнал коня и через минуту поравнялся с княжной и Володыевским. Через час они переправились через Медведовку и въехали в лес, тянувшийся от самого берега реки двумя черными стенами по обеим сторонам дороги.
— Я хорошо знаю эту местность, — сказал Заглоба. — Вскоре этот лес кончится, за ним будет около двух верст поле, через которое идет дорога из Черного Острова, а потом опять начнется лес, который еще больше этого и тянется вплоть до Матчина. Даст Бог, в Матчине мы застанем польские полки.
— Пора уж, чтобы пришло спасение, — пробормотал Володыевский.
Некоторое время все молча ехали по дороге, освещенной луной.
— Два волка перешли через дорогу! — внезапно сказала Елена.
— Вижу, — ответил Володыевский,— а вот третий.
Действительно, серая тень промелькнула шагах в пятидесяти от всадников.
— Вот четвертый! — воскликнула княжна.
— Нет, это серна, смотрите: две, три!
— Что за черт! — крикнул Заглоба. — Серны преследуют волков! Я вижу, свет переворачивается вверх ногами.
— Едемте скорее, — сказал тревожным голосом Володыевский. — Жендян! Вперед с княжной!
Все понеслись… Заглоба на скаку наклонился к Володыевскому и спросил:
— Что там такое?
— Скверно! — ответил маленький рыцарь. — Вы видели: зверь из логовищ срывается со сна и бежит ночью.
— Ой! Что это значит?
— Это значит, что его тревожат.
— Кто?
— Войска. Казаки или татары, — они идут справа от нас.
— А быть может, это наши полки?
— Не может быть, так как зверь бежит с востока, со стороны Пилавиц. Это, наверно, идут татары широкой колонной.
— Бежим, господин Володыевский, ради Бога!
— Ничего иного не остается. Эх, если бы не было с нами княжны, мы подошли бы к самым чамбулам и зарубили бы нескольких татар, но с нею… иное дело… Туго нам придется, если нас заметят.
— Свернем в лес, за этими волками.
— Нельзя, так как если даже нас сразу не поймают, то они наводнят всю местность впереди, и как же мы потом выберемся?
— Да поразит их молния! Этого еще нам только недоставало. Эй, господин Володыевский, не ошибаетесь ли вы? Ведь волки обыкновенно идут позади войска, а не бегут впереди его.
— Да, те, что по бокам, тянутся за войском и собираются из всех окрестностей, но те, что впереди, пугаются и убегают. Взгляните-ка вправо, между деревьями, там зарево.
— Иисус Назарянин! Царь Иудейский!
— Тише! Много еще этого леса?
— Он сейчас кончится.
— А дальше поле?
— Да О Господи!
— Тише! За полем другой лес?
— Вплоть до Матчина.
— Хорошо! Лишь бы только татары не наткнулись на нас в поле. Если мы благополучно доберемся до второго леса, тогда мы дома. Счастье, что княжна и Жендян едут на конях Бурлая.
Они погнали лошадей и поравнялись с ехавшими впереди.
— Что это за зарево там, справа? — спросила Елена.
— Княжна, — ответил маленький рыцарь, — теперь уже нечего скрывать. Возможно, что это татары.
— О Господи!
— Не тревожьтесь, княжна. Клянусь вам, что мы убежим от них, а в Матчине стоят наши полки.
— Ради Бога! Едемте скорей! — сказал Жендян.
Они умолкли и неслись, как духи. Деревья редели, пес кончался. Зарево немного побледнело. Внезапно Елена обратилась к маленькому рыцарю.
— Господа, — проговорила она, — поклянитесь мне, что я живая не попаду в их руки.
— Не попадете, — ответил Володыевский, — пока я жив.
В эту минуту путники выехали из леса в поле или, вернее, в степь, которая здесь тянулась версты две, а дальше опять чернел лес. Теперь это со всех сторон открытое пространство было освещено луной.
— Это самый худший кусок дороги, — прошептал Заглобе Володыевский, — так как если татары находятся в Черном Острове, то они пойдут по этой дороге, между лесами.
Заглоба ничего не ответил и только пришпорил коня. Они уже доехали до половины, как вдруг маленький рыцарь протянул руку по направлению к востоку.
— Смотрите, — сказал он Заглобе, — видите?
— Вижу в отдалении какие-то кусты и заросли.
— Эти кусты движутся. Теперь скорее вперед, вперед, так как не подлежит сомнению, что нас заметят.
Ветер засвистел в ушах скачущих Спасительный лес все более приближался.
Внезапно из темной массы, приближавшейся с правой стороны поля, сначала донесся какой-то неясный шум, подобный шуму волн морских а через минуту явственно раздался громкий крик
— Нас видят! — зарычал Заглоба. — Собаки! шельмы! черти! волки! негодяи!
Лес был уже так близко, что наши всадники почти чувствовали его холодное дыхание.
Но одновременно и туча татар становилась все более отчетливой. От нее начали отделяться длинные тени, точно лапы гигантского чудовища, и они приближались к убегающим с непонятной быстротой. Володыевский уже ясно слышал крики: ‘Алла, алла!’
— Конь мой споткнулся, — крикнул Заглоба.
— Это ничего, — ответил маленький рыцарь
Но у него молнией проносились вопросы: что будет, если лошади не выдержат, если какая-нибудь из них падет? Это были прекрасные татарские скакуны, железной выносливости, но они уже шли от Плоскирова и мало отдыхали после той бешеной скачки от города до первого леса Правда, можно было пересесть на свободных, но и те утомились. ‘Что будет?’ — думал Володыевский, и сердце его, быть может, в первый раз в жизни тревожно забилось — не за себя, но за Елену, которую за время путешествия он полюбил, как родную сестру. Он хорошо знал, что татары, начав преследование, не скоро отстанут.
— Пусть гонятся, а все-таки ее не догонят! — пробормотал маленький рыцарь.
— Конь мой опять споткнулся! — вторично воскликнул Заглоба.
— Это ничего! — повторил Володыевский.
Тем временем они въехали в лес. Их охватил мрак, но некоторые татары были уже на расстоянии нескольких сот шагов. Однако маленький рыцарь знал, как ему поступить.
— Жендян! — крикнул он. — Сверни с княжной в сторону, на первую дорогу!
— Хорошо, — ответил Жендян.
Володыевский обратился к Заглобе:
— Взять пистолеты!
И одновременно он стал сдерживать коня Заглобы.
— Что вы делаете?— крикнул шляхтич. — Это ничего! Сдержите вашего коня!
Расстояние между ними и Жендяном, который мчался с Еленой, все увеличивалось. Наконец они достигли того места, где дорога внезапно поворачивала к Збаражу, а дальше шла прямо узкая просека, наполовину скрытая ветвями. Жендян и Елена направились туда и через минуту исчезли в темноте чащи.
Между тем Володыевский сдержал своего коня и коня Заглобы.
— Ради Бога, что вы делаете?— рычал шляхтич.
— Мы задержим погоню. Для княжны нет иного спасения.
— Мы погибнем!
— Погибнем так погибнем. Станьте здесь, на краю дороги!.. Здесь! здесь!
Оба они притаились в темноте под деревьями. А громкий топот татарских лошадей приближался и гудел, как буря, так что эхо отдавало по всему лесу.
— Свершилось! — сказал Заглоба и поднес к губам баклагу с вином.
Он пил, пил, а затем встряхнулся и воскликнул:
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! Теперь я готов к смерти!
— Сейчас, сейчас! — промолвил Володыевский. — Впереди скачут только три татарина, это мне и надо.
Действительно, на озаренной луной дороге показались три всадника, сидевшие, очевидно, на самых лучших скакунах, на, так называемых на Украине ‘волчарах’, так как они в состоянии были догнать волка, за ними на расстоянии двухсот или трехсот шагов мчалось еще человек десять, а дальше — густая толпа ордынцев.
Когда три первые поравнялись с засадой, грянули два выстрела, после чего Володыевский, как рысь, бросился на середину дороги и в одно мгновение, прежде чем Заглоба успел взглянуть и подумать о том, что случилось, третий татарин пал, точно пораженный громом.
— Марш, марш! — крикнул маленький рыцарь.
Заглоба не заставил своего товарища повторять этого приказания два раза, и они понеслись по дороге, как два волка, за которыми гонится стая собак, между тем ордынцы подъехали к трупам, и узнав, что эти гонимые ими волки сумеют загрызть насмерть, на минуту остановились, поджидая других товарищей.
— Видите, — заметил Володыевский,— знал, что они остановятся.
Однако, хотя убегавшие выиграли расстояние в несколько сот шагов, перерыв в погоне продолжался недолго. Татары теперь скакали более сплоченной массой и поодиночке не высовывались вперед
К несчастью, лошади нашцх всадников были утомлены продолжительной дорогой, и бег их ослабевал. Конь Заглобы, имея на себе столь значительную тяжесть, опять споткнулся раз и другой. У старого шляхтича при мысли, что он падет, остатки волос стали дыбом.
— Господин Володыевский, дорогой господин Володыевский! Не оставляйте меня! — восклицал он с отчаянием.
— Будьте уверены! — ответил маленький рыцарь.
— Чтоб этого коня волки…
Шляхтич не успел кончить, как мимо его уха прожужжала стрела, а за ней другие стали жужжать, свистеть и петь, точно пчелы или шмели. Одна из них пролетела так близко, что почти коснулась уха Заглобы.
Володыевский обернулся назад и опять два раза выстрелил в преследователей.
Внезапно лошадь Заглобы так споткнулась, что мордой коснулась земли.
— О Господи, мой конь падает! — завопил шляхтич.
— С коней и в лес! — загремел Володыевский.
Сказав это, он осадил коня, соскочил с него, и через минуту оба они исчезли в темноте леса.
Но маневр этот не ускользнул от глаз татар, и несколько десятков из них, в свою очередь, спрыгнув с лошадей, пустились в погоню за убегающими.
Ветви деревьев и кустов сорвали с головы Заглобы шапку, были его по лицу, рвали жупан, но, несмотря на это, шляхтич бежал во всю прыть, точно ему было тридцать лет. Иногда он падал, но тотчас подымался и бежал еще скорее, сопя, как кузнечный мех наконец свалился в глубокий овраг и почувствовал, что уже не выкарабкается оттуда, так как окончательно выбился из сил.
— Где вы? — шепотом спросил Володыевский.
— Здесь, внизу… Я пропал, спасите меня!
Володыевский не колеблясь прыгнул в ров и приложил руку к губам Заглобы.
— Тише! Быть может, они нас не заметят. В случае чего будем защищаться.
Тем временем прибежали татары. Одни из них действительно прошли мимо оврага, предполагая, что беглецы продолжают бежать, другие шли медленно, ощупывая деревья и осматриваясь во все стороны.
Рыцари притаили дыхание.
‘Пусть только кто-нибудь сюда попадет, — в отчаянии думал Заглоба, — тогда я ему попаду!’
Внезапно посыпались искры. Это татары стали высекать огонь…
При свете его видны были дикие лица с выдающимися скулами и вздутыми губами. В течение некоторого времени они ходили около оврага, напоминая каких-то зловещих лесных призраков, и все более приближались к тому месту, где находились рыцари.
Но вскоре со стороны дороги стали долетать какие-то смешанные крики и странный шум, пробуждавшие спящую чащу.
Татары перестали высекать огонь и остановитесь, точно вкопанные, рука Володыевского впилась в плечо Заглобы.
Крики усиливались. Внезапно блеснули красные огоньки и одновременно с ними раздался залп мушкетов — один, другой, третий, — а затем крики ‘Алла!’, бряцание сабель, ржание лошадей, топот и смешанные крики. На дороге кипела битва.
— Наши! Наши! — крикнул Володыевский.
— Бей! убивай! бей, руби! режь! — рычал Заглоба.
Еще минута — и мимо оврага в величайшем замешательстве пробежало несколько десятков татар, которые теперь во весь дух удирали к своим. Володыевский не выдержаа бросился за ордынцами и в темноте рубил их направо и налево саблей.
Заглоба остался один на дне оврага.
Через минуту он попытался выкарабкаться, но не смог. У него болело все тело, и он еле держался на ногах.
— А, негодяи, — проговорил шляхтич, оглядываясь во все стороны, — вы удрали! Жаль, что кто-нибудь из вас сюда не попал. У меня была бы компания в этой яме, и я показал бы ему, где растет перец! О, язычники! Зарежут вас там, как скотов. О Господи, шум все усиливается. Мне бы хотелось, чтобы это был сам князь Иеремия, так как он бы вас огрел. Вы кричите: ‘Алла!’ Вот погодите, скоро над вашими трупами волки будут кричать: ‘Алла!’ Однако как же это Володыевский меня здесь оставил! Впрочем, неудивительно! Он жаждет боя, так как молод. После этого приключения я за ним пойду в ад, потому что это не такой друг, что в несчастье оставляет. Ну и оса же он! В один миг насмерть укусил тех троих Если бы, по крайней мере, со мной была эта баклага… но ее уже. наверно, черти взяли… лошади растоптали. Пожалуй, еще какая-нибудь змея укусит меня в этой яме! Но что это?
Крики и залпы мушкетов стали отдаляться в сторону поля и первого леса.
— Агей — проговорил Заглоба. — Наши уже гонят их Не выдержали собачьи дети! Слава Всевышнему!
Крики все более отдалялись.
— Здорово лупят! — бормотал шляхтич. — Однако мне, очевидно, придется долго просидеть в этому рву. Не доставало бы еще, чтобы меня волки съели. Дай Бог смерть на колу Богуну, а волкам бешенство, так как с татарами наши, по-видимому, недурно расправляются. Господин Володыевский! Господин Во-лодыевский!
В ответ Заглобе шумел только бор да издали все слабее доносились крики.
— Уж не лечь ли мне спать, что ли? Черт возьми! Эй, господин Володыевский!
Но господину Заглобе пришлось еще долго просидеть во рву, так как только перед рассветом на дороге послышался лошадиный топот, а затем в сумраке леса показались огни.
— Господин Володыевский, я здесь! — воскликнул шляхтич.
— Так вылезайте.
— Не могу.
Володыевский с лучиной в руке стал на краю оврага и, подавая руку Заглобе, сказал:
— Ну, татар уже нет. Мы их прогнали за тот лес.
— А кто же это пришел?
— Кушель и Ростворовский с отрядом в две тысячи человек. С ними и мои драгуны.
— А неверных много было?
— Нет, должно быть, тысячи две, может быть, немного больше.
— Слава Богу! Дайте же мне чего-нибудь напиться, так как я лишился чувств.
Спустя часа два Заглоба, основательно напоенный и накормленный, сидел на лошади среди драгун Володыевского, а возле него ехал маленький рыцарь и так говорил ему:
— Вы уж не огорчайтесь, так как хотя мы приедем в Збараж без княжны, но было бы хуже, если бы она попала в руки неверных
— А может быть, Жендян повернет еще в Збараж? — спросил Заглоба.
— Этого он не сделает, дорога будет занята, тот чамбул, который мы отразили! скоро вернется и поедет вслед за нами. Да и Бурлай с минуты на минуту станет под Збаражем, прежде чем Жендян успеет туда попасть. Затем — со стороны Константинова идут Хмельницкий и хан.
— О Господи, так Жендян с княжной попадет как бы в западню?
— Жендян позаботится о том, чтобы успеть проскользнуть между Збаражем и Константиновой и не допустить окружить себя попкам Хмельницкого или чамбулам хана. Я сильно надеюсь, что он сумеет это сделать.
— Дай Бог!
— Этот парень хитер, как лиса. Вы мастер на выдумки, но он хитрее вас. Мы долго раздумывали над тем, как спасти девушку, — и в конце концов у нас опустились руки, и только благодаря ему удалось все устроить. Теперь Жендян будет выскальзывать как уж, так как тут дело идет и об его собственной шкуре. Надейтесь, потому что над ней и Бог, который спасал ее столько раз. Вспомните, ведь вы сами в Збараже велели мне надеяться, когда приезжал Захар.
Заглоба несколько успокоился после этих слов Володыевского, а затем погрузился в глубокую задумчивость.
— Господин Володыевский, — сказал он после продолжительного молчания, — вы не спрашивали Кушеля, что со Скшетуским?
— Он уже в Збараже и, слава Богу, здоров. Скшетуский прибыл с Зацвипиховским от князя Корецкого.
— Что же мы ему скажем?
— В этом и суть.
— Ведь он все думает, что девушка убита в Киеве.
— Да.
— А вы теперь говорили Кушелю или кому-нибудь другому, откуда мы едем?
— Не говорил, так как подумал, что лучше будет сначала нам посоветоваться.
— Я предпочитаю умолчать обо всем происшествии, — проговорил Заглоба. — Если бы, сохрани Бог, девушка попала теперь в руки казаков или татар, то для Скшетуского было бы новое горе. Это было бы то же, как если бы растравить у него зажившую рану.
— Я головой ручаюсь, что Жендян спасет ее.
— Я охотно поручился бы и своей головой, но теперь несчастье свирепствует на свете, как чума. Лучше уж будем молчать, и предадим все на волю Божью.
— Пусть будет так. Но не откроет ли Подбипента этой тайны Скшетускому?
— Разве вы его на знаете! Он дал рыцарское слово, а это для него священная вещь.
Тут присоединился к ним Кушель, и дальше они ехали вместе, беседуя об общественных делах, о прибытии полковников в Збараж, о предстоящем в скором времени приезде князя и о неизбежной уже страшной войне с казаками.

Глава II

В Збараже Володыевский и Заглоба застали все коронные войска, сосредоточившиеся здесь в ожидании неприятеля. Тут были и Ланцкоронский, каменецкий каштелян, который недавно под Баром разгромил казаков, Фирлей, Андрей Сераковский, и Конецпольский, и артиллерийский генерал Пшыемский, талантливый полководец, особенно сведущий в осадном и фортификационном делах С ними было десять тысяч войска, не считая нескольких полков князя Иеремии Вишневецкого, которые и прежде квартировали в Збараже.
Генерал Пшыемский на южной стороне города и замка, за речкой Гнезной, устроил укрепленный лагерь, который можно было взять только с фронта, так как сзади его защищали пруды, замок и речка. В этом-то лагере полковники намеревались дать отпор Хмельницкому и задерживать его войска до тех пор, пока не подойдет король с остальными войсками и ополчением. Но выполним ли был этот план ввиду могущества Хмельницкого?
Многие сомневались в этом и в подтверждение своих сомнений указывали на то обстоятельство, что в самом лагере дела шли худо.
Прежде всего, между вождями не было согласия, так как полковники поневоле пришли в Збараж, подчиняясь лишь требованию князя Вишневецкого. Сначала полковники хотели защищаться под Константиновой, но когда разнеслась весть, что князь Вишневецкий обещает прийти лишь в том случае, если местом обороны будет выбран Збараж, солдаты тотчас заявили королевским вождям, что они хотят идти в Збараж и в ином месте сражаться не будут. Не помогли ни уговоры, ни авторитет гетмана, и вскоре полковники поняли, что если они будут долее настаивать, то войска, начиная с гусарских полков и кончая последним солдатом иностранного отряда, оставят их и перейдут под знамена Вишневецкого. Это был один из тех грустных и все чаще повторявшихся в то время примеров нарушения военной дисциплины, который породил неспособность вождей, их несогласия между собой, боязнь могущества Хмельницкого и небывалые до сих пор поражения, особенно под Пилавицами.
Таким образом, полковники принуждены были двинуться в Збараж, где власть должна была перейти, от королевских военачальников к Вишневецкому, так как только его одного хотело слушаться войско, только под его командой сражаться и, в случае надобности, погибнуть. Между тем этого фактического вождя еще не было в Збараже, а потому в войсках возрастало беспокойство, ослабевала дисциплина, замечался упадок духа, так как пришло известие, что Хмельницкий и хан идут с такими полчищами, каких со времен Тамерлана люди не видывали. Все новые вести приходили в лагерь, точно зловещие птицы, и подрывали мужество солдат. Некоторые опасались, как бы внезапно не произошла паника такая же, как в Пилавицах, и не рассеяла бы этой горсти войска, которая преграждала Хмельницкому дорогу в сердце Республики. Сами вожди теряли головы Их противоречивые распоряжения вовсе не исполнялись или исполнялись неохотно. Действительно, только один князь Иеремия мог отвратить бедствие, висящее над лагерем, войском и всей страной.
Заглоба и Володыевский, прибыв с полками Кушеля в Збараж. тотчас были окружены офицерами, которые расспрашивали их о новостях При виде пленных татар любопытные ободрились: ‘Ущипнули татар! Пленные татары! Бог дал победу!’ — говорили одни ‘Татары уже здесь — и с ними Бурлай!’ — восклицали другие. ‘К оружию, господа! На вал!’ Весть летела через весь лагерь, и благодаря рассказам победа Кушеля принимала все более грандиозные размеры. К пленным подходили солдаты, и слышались восклицания: ‘Срубить им головы! Что мы здесь будем с ними делать?’ Градом посыпались вопросы, но Кушель не хотел отвечать и пошел с рапортом на квартиру к белзскому каштеляну. Володыевский и Заглоба постарались отделаться от расспросов, так как спешили поскорее увидеться со Скшетуским.
Они нашли его в замке, а с ним старого Зацвилиховского, двух местных священников, монахов-бернардинцев и Лонгина Подбипенту. Скшетуский, увидев их, немного’ побледнел и на минуту закрыл глаза, так как они вызвали в нем слишком много горестных воспоминаний Однако он поздоровался с ними спокойно, даже радостно, спрашивал, где они были, и удовлетворился их первым попавшимся ответом, так как, считая княжим умершей, ничего уже не желал, ни на что не надеялся и нисколько не подозревал, что их продолжительное отсутствие находится в какой-нибудь связи с Еленой. Они же не проронили ни слова о цели своей поездки, хотя Лонгин Подбипента внимательно посматривал то на одного, то на другого, вздыхал и вертелся на месте, желая увидеть на их лицах хотя бы тень надежды. Но оба они были заняты Скшетуским, которого Володыевский поминутно обнимал, так как сердце его разрывалось при виде этого верного старого друга, который столько перенес и столько утратил, что жизнь ему была не в жизнь.
— Вот мы опять все собрались, — говорил он Скшетускому, — и нам будет хорошо. Скоро настанет война, да такая, какой еще не бывало, а с ней всякие наслаждения, столь желанные душе каждого воина. Лишь бы тебе Бог дал здоровья, так ты еще не раз поведешь в бой своих гусар.
— Бог мне уже вернул здоровье, — ответил Скшетуский, — и я сам ничего иного не желаю, как только служить, пока есть надобность.
Действительно, Скшетуский был уже здоров, так как молодость и могучая сила победили в нем болезнь. Страдания терзали его душу, но не могли истерзать тела. Он только очень исхудал и до такой степени пожелтел, что казалось, будто его лоб, щеки и нос сделаны из костельного воска. В лице его сохранилось строгое выражение и такое ледяное спокойствие, какое бывает на лицах умерших. В его черной бороде кое-где просвечивали седые волосы, но в общем он мало изменился, разве что, вопреки военным обычаям, избегал теперь шума, толпы, попоек и охотнее беседовал с монахами о монастырской и загробной жизни. Однако Скшетуский точно выполняя свои служебные обязанности и наравне с прочими интересовался всем, что касалось войны или предстоящей осады.
Разговор, конечно, очень скоро перешел на эту тему, так как никто во всем лагере, в замке и в городе ни о чем ином и не думал. Старый Зацвилиховский расспрашивал про татар и Бурлая, с которым давно был знаком.
— Это великий воин — говорил Зацвилиховский, — и очень жаль, что он вместе с другими восстает против отчизны. Мы вместе с ним служили под Хоцимом, он был тогда еще юношей, но уже и в то время подавал большие надежды.
— Да ведь он из Заднепровья, — сказал Скшетуский, — и предводительствует заднепровцами, каким же образом, отче, это случилось, что Бурлай теперь идет с юга, со стороны Каменца?
— Очевидно, — ответил Зацвилиховский — ему Хмельницкий нарочно назначил там зимовать, потому что Тугай-бей остался над Днепром, а этот великий мурза с давних пор в ссоре с Бурлаем. Никто столько не насолил татарам, сколько Бурлай.
— А теперь будет их соратником!
— Да, — промолвил Зацвилиховский, — такие уж времена! Но здесь за ними будет наблюдать Хмельницкий, чтобы они не пожрали друг друга.
— Когда же вы, отче, ожидаете здесь Хмельницкого? — спросил Володыевский.
— Со дня на день, да, впрочем, кто может наверно знать? Полковники должны посылать разъезд за разъездом, а они этого не делают. Я еле упросил, что бы послали Кушеля на юг, а Пигловских под Чолганский Камень. Мне самому хотелось идти, но здесь постоянно совещания да совещания… Они предполагают послать еще несколько отрядов. Пусть поспешат, а не то будет поздно. Дай Бог, чтобы как можно скорее приехал наш князь, потому что иначе нас ожидает такой же позор, как под Пилавицами.
— Я видел этих солдат, когда мы проезжали через двор, — сказал Заглоба, — и думаю, что им более подходит торговать на базаре, чем быть нашими соратниками, так как мы любим славу и ценим ее больше здоровья.
— Что вы говорите! — с досадой проговорил старик — Я не отказываюсь признать вас мужественным человеком, хотя прежде иначе думал, но и те, что здесь находятся, лучшие солдаты, какие когда-нибудь были в Республике. Надо только вождя! Камбиецкий хороший наездник, но вовсе не вождь, Фирлей стар, а что касается третьего, то он вместе с князем Домиником уже составил себе репутацию под Пилавицами. Что же в том удивительного, что их не хотят слушаться! Солдат охотно прольет кровь, если уверен, что его без нужды не погубят. Вот и теперь: вместо того чтобы думать об осаде, они спорят, где кто будет стоять.
— Достаточно ли съестных припасов? — с беспокойством спросил Заглоба.
— И этого не столько, сколько нужно, а с пастбищем еще хуже. Если осада протянется месяц, то мы, вероятно, будем кормить лошадей стружками и камнями.
— Есть еще время об этом подумать,— заметил Володыевский.
— Так ступайте и скажите им это. Повторяю, дай Бог, чтобы поскорее прибыл князь.
— Не вы один по нем вздыхаете, — прервал Подбипента.
— Знаю, знаю, — ответил старичок — Взгляните-ка, господа, на площадь. Все бродят около валов и с тоской посматривают в сторону старого Збаража, иные даже на башни влезают, а если кто-нибудь крикнет: ‘Идет!’ — то все не знают, что делать от радости. Лишь бы только князь успел прибыть раньше прихода Хмельницкого, боюсь, как бы там не возникли какие-нибудь препятствия
— Мы по целым дням молим Бога о прибытии князя, — заметил один из бернардинцев.
Молитвы и желания всего рыцарства вскоре должны были исполниться, хотя следующий день принес еще больше опасений и зловещих предзнаменований. Восьмого июля, в четверг, над городом и лагерем бушевала страшная буря. Дождь лил потоками и разрушил часть земляных работ. Гнезна и оба пруда выступили из берегов. Вечером молния ударила в пехотный отряд белзского каштеляна Фирлея, убила нескольких человек и расколола знамя. В лагере сочли это дурным предзнаменованием — очевидным знаком гнева Божьего, тем более что Фирлей был кальвинист. Заглоба предлагал послать к нему депутацию с требованием и просьбой обратиться на пусть истинный. ‘Ибо не может быть Божьего благословения для войска, предводитель которого пребывает в противных Небу заблуждениях’. Многие разделяли это мнение, и только престиж особы каштеляна и булава воспрепятствовали отправлению депутации. Но это еще более ослабило бодрость войск. Гроза бушевала без перерыва. Валы, хотя укрепленные камнями, лозой и кольями, размякли до такой степени, что пушки врылись в землю и под них пришлось подкладывать доски. Во рвах глубина воды достигла человеческого роста. Ночь, не принесла спокойствия. Вихрь гнал с востока все новые гигантские тучи, которые, клубясь и со страшным грохотом проносясь по небу, извергали на Збараж весь свой запас дождя, громов и молний… Только челядь оставалась в лагере, все же офицеры, за исключением каменецкого каштеляна, ушли в город. Если бы Хмельницкий пришел одновременно с этой бурей, то взял бы лагерь без сопротивления.
На следующий день погода улучшилась, хотя дождь все еще накрапывал. Только около пяти часов пополудни ветер разогнал тучи, небо очистилось, а в стороне старого Збаража засияла великолепная семицветная радуга, один конец которой проходил за старый Збараж, а другой, казалось, проникал в Черный лес. Радуга блестела и играла на фоне исчезающих туч.
Все ободрились. Рыцари вернулись в лагерь и вошли на скользкие валу, чтобы полюбоваться видом радуги. Тотчас начались разговоры о том, что возвещает этот благополучный знак, как вдруг Володыевский, стоя вместе с другими над самым рвом, прикрыл от солнца рукой свои рысьи глаза и крикнул:
— Войско из-под радуги выходит! Войско!
Толпа моментально зашевелилась. Слова ‘войско идет’ стрелой пролетели с одного конца валов до другого. Все зашумели и, сдерживая дыхание, напряженно всматривались в даль. Внезапно под семицветной радугой что-то стало мелькать все яснее, отчетливее, и наконец показались знамена, пики и бунчуки. Теперь уже не подлежало сомнению, что это было войско.
Тогда у всех из груди вырвался один крик — крик неимоверной радости:
— Иеремия! Иеремия! Иеремия!
Старые солдаты положительно обезумели, одни из них спрыгнули с валов, перебрались через ров и бежали пешком по залитой водой равнине к приближающимся полкам, другие кинулись к лошадям, иные смеялись, иные плакали, складывали руки и простирали их к небу, восклицая: ‘Идет наш отец, наш спаситель, наш вождь!’ Тем временем полки князя подходили все ближе, шла легкая кавалерия: полки княжеских татар, казаков и валахов, за ними виднелась иностранная пехота под командой Махницкого, дальше артиллерия под начальством Вурцеля, затем драгуны и гусары. Лучи солнца переливались на доспехах воинов, на шлемах и остриях копий. Все они шли, освещенные необыкновенным блеском, точно их озарял ореол победы. Скшетуский, стоя на валу возле Лонгина Подбипенты, издали узнал свой эскадрон, оставленный им в Замостье, и его пожелтевшие щеки немного окрасились румянцем, он несколько раз глубоко вздохнул, точно сбрасывая с груди какую-то необыкновенную тяжесть, и повеселел. Для него приближались дни нечеловеческих трудов, героических сражений, которые лучше всего исцеляют сердце и сталкивают глубоко на дно души всякие мучительные воспоминания. Полки все приближались и теперь уже находились на расстоянии тысячи шагов от лагеря. Навстречу князю выбежали все старшие офицеры гарнизона: три полковника, а с ними генерал Пшыемский, коронный хорунжий, Корф и другие. Все разделяли общую радость и особенно полковник Ланцкоронский, бывший более рыцарем, чем вождем, и страстно любивший воинскую славу. Он протягивал булаву в ту сторону, откуда приближался князь Иеремия, и громко говорил так, чтобы его слышали:
— Вот там наш главный вождь, и я первый передаю ему свою власть.
Между тем княжеские полки стали входить в лагерь. Всего было три тысячи солдат, но они так ободрили збаражцев, как будто бы их было сто тысяч, потому что все это были победители под Погребищами, Немировом, Махновкой и Константиновой. За легкими полками вошла артиллерия, состоявшая из двенадцати пушек, из которых шесть были захвачены у неприятеля Князь, который отправлял свои полки из старого Збаража, приехал только вечером, после заката солнца. Солдаты, зажегши свечи, факелы, лучины, так плотно окружили князя, что тот еле подвигался вперед на своем скакуне. Они хватали его коня за поводья, чтобы подольше насладиться видом героя, целовали платье князя, а его самого чуть не подняли на руки. Волнение дошло до такой степени, что не только польские солдаты, но и иностранные заявили, что они будут даром служить четверть года. Толпа, окружившая князя, все увеличивалась, так что он шагу не мог сделать и сидел на своем белом коне среди солдат, как пастырь среди овец, а восклицаниям и приветствиям не было конца. Вечер был тихий, погожий. На темном небе блестели тысячи звезд, и, это все окружающие сочли благоприятным предзнаменованием. Как раз в ту минуту, когда Ланцкоронский приблизился к князю с булавой в руке, чтобы ее передать ему, одна из звезд, оторвавшись от небесного свода и увлекая за собой светозарную полосу, с гулом упала в сторону Константинова, откуда должен был прийти Хмельницкий, и погасла. ‘Это звезда Хмельницкого!’ — крикнули солдаты. — ‘Чудо! чудо! очевидное знамение!’ — ‘Vivat Ieremi Victor!’ {Да здравствует Иеремия Победитель!} — воскликнули тысячи голосов, а затем подошел каменецкий каштелян и сделал знак рукой, что хочет говорить. Тотчас все утихло, и он проговорил:
— Король дал мне булаву, но я ее передаю в твои более достойные руки, победитель, и первый хочу подчиняться твоим приказаниям.
— И мы с ним! — повторили другие полковники.
Три булавы протянулись к князю, но он отнял руку и ответил:
— Не я вам давал булавы, а потому и не возьму их
— Тогда будь над тремя — четвертым! — сказал Фирлей.
— Да здравствует Вишневецкий! Да здравствуют полковники! — воскликнули рыцари. — Мы хотим вместе с ним жить и умереть!
В эту минуту конь князя поднял голову, встряхнул своей выкрашенной в пурпуровую краску гривой и так громко заржал, что почти все лошади в лагере ответили ему в один голос
И это многие сочли предвещанием победы. Глаза солдат сверкали огнем, сердца воспламенились жаждой борьбы, всех охватил энтузиазм. Офицеры, вторя солдатам, бряцали саблями, некоторые из них вбежали на бруствер и, протягивая в темноту руки, кричали в ту сторону, откуда ожидали неприятеля:
— Идите, идите сюда! Вы найдете нас готовыми!
В эту ночь в лагере никто не спал, и до самого утра гремели восклицания, и всюду блестели факелы.
К утру вернулся с рекогносцировки из Чолганского Камня. Сераковский и сообщил, что неприятель находится в тридцати пяти верстах от Збаража. Рекогносцировочный отряд имел схватку с превосходящими силами ордынцев, и в ней погибли двое Маньковских, Олексич и еще несколько рыцарей. Захваченные пленные утверждали, что за этим чамбулом идут хан и Хмельницкий. День прошел в ожидании и распоряжениях, касавшихся обороны. Князь в конце концов без колебания принял главное начальство над гарнизоном и отдавал приказания, где стоять каждому отряду, как защищаться и как помогать друг другу. В лагере воцарилась дисциплина, и вместо прежней сутолоки, противоречивых распоряжений и неизвестности — всюду были порядок и аккуратность. До полудня все были на своих позициях Раскинутые перед лагерем аванпосты каждую минуту доносили о том, что происходит в окрестности.
Посланная в ближайшие деревни челядь забирала живность и корм для скота, где только можно было что-нибудь взять. Солдаты, стоящие на валах, весело беседовали и даже пели, а ночь провели, дремля у костров, при оружии и в таком порядке, точно с минуты на минуту предстоял штурм.
На заре что-то зачернелось в стороне Вишневца. Колокола в городе забили в набат, а в лагере жалобные голоса труб протрубили тревогу. Пешие полки вышли на валы, в интервалах стала кавалерия, готовая по первому приказанию броситься в атаку, а по всей длине окопов потянулись вверх тонкие струи дыма от зажженных фитилей.
В эту самую минуту появился князь на своем белом коне. Он был одет в серебряные доспехи, но без шлема. На его лице не было заметно ни малейшего беспокойства, наоборот, отражалось веселое настроение.
— У нас гости, господа, у нас гости! — повторял князь, проезжая вдоль линии валов.
Настала тишина, слышался только шелест знамен и значков, подымавшихся при каждом дуновении ветра. Тем временем неприятель приблизился настолько, что его можно было ясно видеть.
Это был только авангард, состоящий из тридцати тысяч отборных ордынцев, вооруженных луками, самопалами и саблями. Захватив тысячу пятьсот крестьян, отправленных за провиантом, они шли густой колонной из Вишневца, потом, растянувшись в форме полумесяца, приблизились с противоположи ной стороны к старому Збаражу.
Тем временем князь, убедившись, что это не главные неприятельские силы, приказал кавалерии выступить из окопов. Раздались голоса команды, и полки стали выходить из-за валов, как пчелы из улья. Равнина наполнилась людьми и лошадьми. Издали можно было видеть, как ротмистры с буздыганами в руках скакали возле своих эскадронов и ставили их в боевой порядок, лошади фыркали и ржали/Вскоре из этой массы выступили два эскадрона княжеских татар и казаков. Они молча ехали мелкой рысью, а во главе их рыжий Вершул, конь которого скакал как бешеный, ежеминутно подымаясь на дыбы, точно желая разорвать удила и поскорее броситься в битву. На лазурном небе не замечалось ни одного облачка, день был ясный, прозрачный, и все было видно как на ладони.
В эту самую минуту со стороны старого Збаража показался княжеский обоз, который не успел войти вместе с войском и теперь спешил изо всех сил, боясь, чтобы ордынцы не захватили его в пути.
Однако обоз не ускользнул от глаз татар, и они тотчас направились к нему. Крики ‘Алла!’ донеслись до слуха стоявшей на валах пехоты, эскадроны Вершула вихрем помчались на спасение обоза.
Но полумесяц скорее достиг обоза, в одну минуту черной лентой окружил его и одновременно несколько тысяч ордынцев с нечеловеческим воем повернуло коней к Вершулу, стараясь и его окружить. И вот тут-то можно было увидеть опытность Вершула и ловкость его солдат. Видя, что их окружают справа и. слева, они разделились на три части и ударили неприятеля во фланги, потом разделились на четыре части, потом на две, так что каждый раз неприятель должен был изменять фронт, так как впереди никого не было, и схватка происходила только на флангах. Лишь за четвертым разом столкнулись грудь грудью, но Вершул ударил со всем своим отрядом в самый слабый пункт, прорвал его и очутился в тылу неприятеля. Тогда он бросился к обозу, не заботясь о том, что татары тотчас кинутся за ним.
Старые, опытные офицеры, глядя на это с валов, с восхищением говорили:
— Вот молодцы! Только княжеские ротмистры так ловко умеют маневрировать!
Между тем Вершул, кинувшись острым клином на кольцо окружавших обоз неприятелей, пробил его так, как стрела пронизывает тело солдата, и в одно мгновение проник в середину. Теперь вместо Двух битв закипела одна, но тем более яростная. Это было Удивительное зрелище! Посреди равнины маленький обоз, точно движущаяся крепость, выбрасывал длинные струи дыма, извергал огонь, а кругом все кипело, точно в гигантском водовороте, за чертой которого виднелись скачущие по полю лошади без седоков, а в середине шум, крики и треск самопалов. Как дикий кабан, окруженный стаей собак, защищается и рвет их своими клыками, так и этот табор, ‘хваченный тучей татар, защищался с отчаянием и надеждой, что из лагеря придет на помощь отряд более значительный, чем отряд Вершупа.
Действительно, надежда была не напрасна. Вскоре на, равнине замигали красные колеты Кушеля и Володыевского. Издали казалось, будто это красные цветы, несомые ветром. Драгуны кинулись в тучу татар, точно в черный лес, так что через минуту их уже не было видно, только в том месте все закипело, как в котле.
Даже солдатам, стоявшим на валу, казалось странным, почему князь сразу не поспал на помощь достаточной силы, отряд, но Вищневецкий нарочно медлил, желая на деле доказать солдатам, какое он привел подкрепление, и этим ободрить остальные войска и приготовить их к еще большим опасностям.
Однако огонь в обозе ослабевал, очевидно, там не было времени заряжать мушкеты или, быть может, стволы мушкетов слишком раскалились. Одновременно с этим крики татар все усиливались, а потому князь дал знак, и три эскадрона гусар, один его собственный, под начальством Скшетуского, другой красноставского старосты и третий — королевский, под командой Пигловского, — двинулись из лагеря в битву. Гусары помчались во весь опор и, ударив неприятеля, точно обухом, сразу разорвали ряды татар, сбили их с позиции, смяли на равнине, приперли к лесу, еще раз разбили и обратили в бегство. Тем временем обоз среди радостных криков и залпа орудий безопасно вошел в лагерь.
Татары, однако, зная, что за ними идут Хмельницкий и хан, исчезли только на время, вскоре они появились опять, заняли все дороги и ближайшие деревни, из которых тотчас поднялись столбы черного дыма. Множество их наездников приблизилось к окопам, а против них немедленно выступили то поодиночке, то маленькими группами княжеские и королевские солдаты — преимущественно из татарских, валахских и драгунских эскадронов.
Вершул не мог принять в этом участия: шесть раз раненный в голову при обороне обоза, он теперь лежал в шатре, точно мертвый. Зато Володыевский, хотя весь забрызганный неприятельской кровью, все еще не был удовлетворен и первый выехал на равнину. Поединки продолжались до самого вечеру с высоты валов пехота и рыцарство смотрели на них, как на красивое зрелище. Бились в одиночку, бились и группами, причем живьем хватали неприятеля в плен. Володыезский то и дело приводил пленных и опять возвращался назад, его красный мундир мелькал по всему полю. Скшетуский указал на него Ланцкоронскому как на редкость, потому что каждый раз, когда он сцеплялся с татарином, тот в один миг падал, точно пораженный громом. Заглоба, хотя Володыевский не мог слышать его, словно подбадривал маленького рыцаря восклицаниями, а затем, обращаясь к стоящим тут же офицерам, говорил:
— Смотрите, господа! Это я учил его так действовать саблей. Хорошо! Так его, руби! Ей-Богу, он вскоре сравняется со мной!
Тем временем солнце закатилось. Наездники медленно разъехались, на поле остались только трупы людей и лошадей. В городе раздался колокольный звон на молитву ‘Ангел Господень’.
Наступала ночь. Однако было еще довольно светло, так как кругом виднелись зарева пожаров. Горели Залосицы, Бажинцы, Пюблянки, Стрыевка, Кретовицы, Зарудзе, Вахлиовка, словом, почти все окрестные селения. Ночью дым стал красным, и звезды блестели на розовом фоне неба. Из лесов и прудов с ужасным криком подымались стаи птиц и кружили в освещенном заревом воздухе. Скот в лагере, испуганный необыкновенным зрелищем, стал жалобно мычать.
— Не может быть, — говорили между собой в окопах старые солдаты, — чтобы эти пожары были делом одного татарского отряда, это, должно быть, приближается Хмельницкий с казаками и со всей ордой.
Действительно, это были небезосновательные предположения, так как уже накануне Сераковский известил, что запорожский гетман и хан следуют за прибывшим отрядом, а потому все ждали их с уверенностью. Солдаты, все до одного, находились на валах, народ — на крышах башнях и колокольнях У всех неспокойно бились сердца. Женщины рыдали в костелах, простирая руки к Святым Дарам. Ожидание угнетающим образом действовало на город, замок и лагерь.
Но это продолжалось недолго. Еще не вполне стемнело, когда на горизонте показались первые ряды казаков и татар, за ними другие, третьи, десятые, сотые, тысячные. Казалось, будто все леса и рощи внезапно сорвались с корней и идут на Збараж, Тщетно глаза людей искали конца тем рядам, куда только можно было кинуть взгляд, всюду виднелись тучи людей и лошадей, теряющиеся в дыму и зареве пожаров. Они шли, словно саранча, которая покрывает всю окрестность движущейся страшной массой От этой массы несся шум голосов, как вихрь, шумящий в лесу среди верхушек старых сосен. Неприятели, остановившись в двух верстах от Збаража, стали устраивать лагерь и зажигать костры.
— Смотрите, какая масса костров, — шептали солдаты.
— Уверяю вас, — говорил Заглоба Скшетускому, — что во мне лев и я не чувствую тревоги, но все же предпочел бы, чтобы, до завтра их всех поразила молния! Мне кажется, что и в долине Иосафата не будет столько народу. И что им, этим ворам, нужно? Не лучше ли было бы, если бы каждый из этих собачьих сынов сидел дома и спокойно отрабатывал бы барщину? Чем мы виноваты, что Господь Бог сотворил нас шляхтичами, а их хамами и повелел им подчиняться нам? Меня злость охватывает! Я человек кроткий, но пусть меня не доводят до бешенства. Они пользовались большой свободой, слишком много имели хлеба, оттого и размножились, как мыши в гумне, а теперь кидаются на котов’ Погодите, погодите! Есть здесь кот, что называется князем Еремой, и другой — Заглобой!.. Как вы полагаете, вступят ли они в переговоры? Если бы они выказали покорность, можно было бы отпустить их невредимыми — а? Одно меня постоянно беспокоит, достаточно ли в лагере съестных припасов? Ах, черт возьми! Взгляните-ка, господа, ведь за этими кострами еще костры, и дальше костры! Да поразит такое сборище моровая язва!
— Что вы говорите о переговорах, — ответил Скшетуский, — когда они полагают, что мы все в их руках и что завтра им удастся взять нас.
— Но они нас не возьмут, как вы думаете? — спросил Заглоба.
— Это в воле Бога. Во всяком случае, коль скоро здесь князь, то нелегко им будет это сделать.
— Вот так утешили! Меня не интересует, легко ли им будет, или трудно, но важно то, чтобы мы вовсе не попали им в руки.
— Для солдата немалое удовлетворение заключается и в том, если он даром не отдаст своей жизни.
— Конечно, конечно. Да спалит их молния вместе с вашим удовлетворением.
В эту минуту к ним подошли Подбипента и Володыевский.
— Говорят, что татар и казаков собралось здесь полмиллиона, — промолвил литвин.
— Чтоб у вас язык отсох! — крикнул Заглоба — Нечего сказать — хорошая новость!
— При штурмах их легче будет рубить, чем в поле, — мягкое ответил Подбипента.
— Коль скоро наш князь и Хмельницкий наконец встретились,— заметил Володыевский, — то уже нечего говорить о переговорах. Завтра будет судный день, — добавил он, потирая руки.
Маленький рыцарь был прав. В этой войне, столь продолжительной, еще ни разуме встречались лицом к лицу эти два страшных льва. Один громил гетманов и полковников, другой — могущественных казацких атаманов, за одним и другим вослед шла победа, один и другой были пугалами для врагов, но кто останется победителем в непосредственном столкновении, должно было решиться только теперь Вишневецкий смотрел с вала на бесчисленные полчища татар и казаков — и тщетно старался охватить их взглядом? Хмельницкий поглядывал с поля на замок и лагерь, думая в душе: ‘Там мой самый страшный враг, если я его уничтожу, кто тогда решится противиться мне?’
Легко было отгадать, что борьба между этими двумя людьми будет продолжительная и отчаянная, но результат ее не подлежал сомнению. Этот князь на Лубнах и Вишневце стоял во главе пятнадцати тысяч воинов, включая в это число обозных слуг, между тем как за крестьянским вождем шли люди, живущие на пространстве от берегов Азовского моря и Дона вплоть до устьев Дуная. С ним шел хан во главе орд Крымской, Белгородской, Ногайской и Добруджской, шел народ, обитающий по берегам всех притоков Днестра и Днепра, шли низовцы и бесчисленная чернь — из степей, яров, лесов, городов, местечек, деревень и хуторов, и все те, которые прежде служили в польских войсках, шли Черкассы, валахские каралаши, силистрийские и румелийские турки, шли даже разные ватаги сербов и болгар. Могло показаться, будто это новое переселение народов, которые покинули свои сумрачные степные жилища и движутся на запад, чтобы занять новые земли и образовать новое государство.
Таково было соотношение борющихся сил: горсть против сотен, остров против моря. Поэтому неудивительно, что не одно сердце билось тревогой и что не только в городе, не только в этом крае, но во всей Республике смотрели нггэти одинокие окопы, окруженные морем диких воинов, как на могилу великих рыцарей и их великого вождя.
Так же, наверное, смотрел и Хмельницкий, так как лишь только загорелись костры в его лагерях, как перед окопами появился казак с белым парламентерским знаменем, который стал трубить и кричать, чтобы не стреляли.
Стража вышла и тотчас схватила казака.
— Я от гетмана к князю Ереме, — сказал он.
Князь еще находился на коне и стоял на валу с ясным и совершенно спокойным лицом. Зарево костров освещало его изящное лицо розовым светом. Казак, остановившись перед князем, задрожал и в первую минуту не мог говорить, хотя это был старый степной волк и прибыл в качестве посла.
— Кто ты? — спросил князь-воевода, обратив на него свой спокойный взгляд
— Я сотник Сокол… от гетмана.
— А с чем ты пришел?
Сотник стал бить поклоны, а затем проговорил:
— Прости, владыко! Что мне приказали, то скажу — я ни в чем не виноват.
— Говори смело.
— Гетман приказал мне сказать, что он прибыл в гости в Збараж и завтра навестит вас в замке.
— Скажи ему, что я даю пир не завтра, но сегодня!— ответил князь.
Действительно, спустя час загремели пушки, раздались радостные крики и все окна замка засияли от тысячи горящих свечей.
Хан, услышав заздравные выстрелы, звуки труб и литавр, вышел из шатра в сопровождении брата Нурадина, султана Гагки, Тугай-бeя и многих мурз, а затем послал за Хмельницким
Гетман, хотя немного уже пьяный, немедленно явился и, отдав низкие поклоны, а также прикладывая руку ко лбу, к бороде и груди, ждал вопроса.
Хан долго глядел на замок, блестевший издали, как гигантский фонарь, и слегка кивал головой. Наконец, погладив рукой свою жидкую бороду, которая двумя длинными космами спускалась на его шубу, он сказал, указывая пальцем на освещенные окна замка:
— Запорожский гетман, что там такое?
— Могущественнейший царь, — ответил Хмельницкий, — там пирует князь Ерема.
Хан изумился.
— Пирует?..
— То нынче пируют завтрашние трупы, — сказал гетман.
В эту минуту в замке опять загремели выстрелы, зазвучали трубы, и смешанные крики донеслись до достойных ушей хана.
— Един Бог, — пробормотал он. — Лев в сердце этого гяура И после минутного молчания добавил:
— Я предпочел бы быть с ним, чем с тобой.
Хмельницкий задрожал. Тяжко он оплачивал необходимую дружбу с татарином и к тому еще не был уверен в страшном союзнике. По прихоти хана все орды могли обратиться против казаков, которые тогда окончательно погибли бы! Притом гетман видел, что хан помогал ему, в сущности, ради добычи, ради даров, и что, кроме того, считая себя законным монархом в душе, стыдился становиться на сторону восставших против короля, на сторону какого-то Хмеля против могущественного Вишневецкого.
Казацкий гетман часто напивался пьяным не только вследствие страсти к вину, но и с отчаяния…
— Великий монарх! — проговорил он. — Ерема твой враг. Это он отнял у татар Заднепровье, он побитых мурз, как волков, вешал по деревьям, это он хотел идти на Крым с огнем и мечом…
— А вы разве не разоряли улусов? — спросил хан.
— Я твой невольник
У Тугай-бея задрожали губы и блеснули клыки, у него между казаками был смертельный враг, который некогда вырезал весь чамбул бея и чуть не схватит! его самого. Он не выдержал и тихо пробормотал фамилию ненавистного атамана:
— Бурлай! Бурлай!
— Тугай-бей, — тотчас сказал Хмельницкий, — по мудрому приказанию хана вы с Бурлаем в прошлом году лили воду на мечи.
Новый залп пушек прервал дальнейший разговор. Хан протянул- руку по направлению к Збаражу и лагерю.
— Завтра это мое? — спросил он, обращаясь к Хмельницкому.
— Завтра они умрут, — ответил гетман, устремив глаза на замок
Потом он опять стал бить поклоны и прикоснулся рукой ко лбу, бороде и груди, считая разговор оконченным. Хан запахнул шубу, так как ночь была холодная, хотя и июльская, и сказал:
— Уже поздно!
Тогда все стали бить поклоны, точно движимые одной силой, а хан медленно направился в шатер, тихо говоря:
— Един Бог!
Хмельницкий отправился в свой лагерь, бормоча дорогой:
— Я тебе отдам замок и город, и добычу, и пленных, но Ерема будет мой, а не твой, хотя бы мне пришлось заплатить за него своей головой.
Постепенно костры угасали, постепенно затихал глухой шум нескольких сотен тысяч голосов, еще кое-где слышались звуки дудок и крики татарских конюхов, выгонявших лошадей на пастбище, но вскоре и эти голоса умолкли, и сон овладел бесчисленными полчищами татар и казаков
Только замок гудел и гремел… точно в нем справляли свадьбу.
В лагере все ожидали, что завтра последует штурм. Действительно, с утра двинулись толпы черни, казаков, татар и других диких воинов, присоединившихся к Хмельницкому, и все они шли к окопам, подобно черным тучам, охватывающим вершины гор. Солдаты, уже накануне тщетно старавшиеся сосчитать число костров, теперь онемели при виде этого моря голов. Но то был еще не настоящий штурм, а скорее осмотр поля, шанцев, рвов, валов и всего польского лагеря. И подобно тому, как волны моря, гонимые ветром, вздымаются, пенятся и с гулом ударяются о берег, а потом отступают назад, так и они ударяли то здесь, то там, отступали и опять ударяли, точно пытаясь узнать силу сопротивления, точно желая убедиться, не сломят ли дух защитников одним своим видом и численностью прежде, чем уничтожат тело.
Началась канонада, и ядра часто попадали в лагерь, из которого отвечали артиллерийским и ружейным огнем. Почти одновременно с канонадой на валах появилась процессия со Святыми Дарами, чтобы поднять дух в войске. Священник Муховецкий нес Святые Дары, держа их обеими руками выше лица, а иногда поднимая над головой, он шел под балдахином с полузакрытыми глазами и аскетическим лицом, спокойный, одетый в серебряную ризу. Его поддерживали два священника: Яскульский, гусарский капеллан, некогда славный воин и очень опытный в военном искусстве, и Жабковский, тоже бывший военный, гигантский монах-бернардинец, во всем лагере уступающий в силе только одному Лонгину Подбипенте. Балдахин несли четыре шляхтича, между которыми был и Заглоба, перед балдахином шли девочки в белых платьях и сыпали цветы. Процессия следовала вдоль всей линии валов, сопровождаемая многими офицерами. Солдаты при виде Святых Даров, блестевших, как солнце, при виде спокойствия священников и девочек в белых платьях ободрялись и воспламенялись энтузиазмом. Ветер разносил запах мирры, горевшей в кадильницах, при прохождении процессии все покорно склоняли головы. Время от времени Муховецкий подымал Святые Дары и, вознося очи к небу, пел молитву, которую подхватывали как сопровождающие его священники, так и все. войско. Густой бас пушек вторил молитве, иногда неприятельское ядро с гудением пролетало над балдахином и священниками, иногда, ударившись немного ниже в вал, оно осыпало их землей, так что Заглоба съеживался и прижимался к древку балдахина. Ему становилось особенно страшно, когда процессия останавливалась для молитв. Тогда воцарялось молчание, и ясно слышалось, как летели ядра. Заглоба все более краснел, а Яскульский искоса посматривал в направлении к неприятелю и, будучи не в состоянии выдержать, бормотал: ‘Им кур сажать на яйца, а не стрелять из пушек!’ Так как у казаков действительно были очень плохие пушки, а он, как бывший военный, не мог спокойно смотреть на такое неумение и такую напрасную трату пороха. Процессия двигалась дальше и наконец дошла до другого конца валов, на которые неприятель не делал большого натиска. Попробовав то здесь, то там, преимущественно со стороны западного пруда, не удастся ли произвести замешательство, татары и казаки отступили к своим позициям и остановились на них, не высылая даже наездников. Между тем процессия окончательно ободрила осажденных.
Теперь было очевидно, что Хмельницкий ожидает прибытия своего обоза. Он был уверен, что достаточно будет одного настоящего штурма, а потому велел только устроить несколько редутов для батарей, считая излишним заняться какими-нибудь иными земляными работами. Обоз прибыл на следующий день и стал в несколько десятков рядов, растянувшись в длину на несколько верст, от деревни Верняки до Дембины. Одновременно с обозом пришло еще войско, а именно — великолепная запорожская пехота, почти равная по искусству турецким янычарам и несравненно более способная к штурмам и наступательным действиям, чем татары и чернь.
Памятный вторник 13 июля прошел как в Збараже, так и в неприятельском стане в лихорадочных приготовлениях Уже не подлежало сомнению, что последует штурм, так как в лагере казаков литавры и барабаны били тревогу, а у татар гудел, как гром, большой святой бубен, так называемый балт… Вечер был тихий, ясный, только с обоих прудов и Гнезны поднялся легкий туман, потом на небе замерцала первая звезда.
В эту минуту раздался залп из шестидесяти казацких пушек — полчища двинулись с ужасным криком к валам, и начался штурм.
Польские войска стояли в окопах, и им казалось, что земля дрожит под их ногами, даже старые солдаты ничего подобного не видали.
— О Господи! Что это такое? — спросил Заглоба, стоя в интервале валов возле Скшетуского и его гусар. — Это не люди идут на нас.
— Вы угадали, действительно, это не люди, неприятель гонит перед собой быков, чтобы наши выстрелы сначала были направлены на них и чтобы иметь некоторое прикрытие.
Старый шляхтич покраснел, вытаращил глаза и с бешенством произнес одно только слово:
— Негодяи!..
Быки, гонимые дикими, полунагими чабанами, которые били их горящими факелами, с ужасным ревом бежали вперед, то сбиваясь в кучу, то разбегаясь или поворачивая назад, то опять направляясь к валам. Вурцель открыл огонь, все заволокло дымом, небо покраснело, испуганные быки рассыпались во все стороны, точно их разогнали молнии, половина из них пала, — а по их трупам неприятель шел дальше.
Впереди, подгоняемые сзади пиками и выстрелами из самопалов, бежали пленные с мешками песку, которым они должны были засыпать ров. Это были крестьяне из окрестностей Збаража, которые не успели скрыться в город перед нашествием. Среди них находились как молодые мужчины, так и старцы и женщины. Все они бежали с криком, плачем, простирая руки к небу и умоляя о сострадании. Волосы поднимались дыбом от этого воя, но сострадания не было тогда на земле: с одной стороны казацкие пики поражали их в спину, с другой стороны, спереди, ядра Вурцеля разбивали несчастных, картечь рвала их на части, и вот они бежали, скользили в крови, падали, поднимались и опять бежали, так как их гнала казацкая волна, казацкую — турецкая, турецкую — татарская…
Крепостной ров быстро наполнялся трупами, кровью, мешками с песком — и через него неприятель с воем бросился к валам.
Полки теснились одни за другими, при вспышках орудийного огня можно было видеть командиров, гнавших буздыганами на валы все новые отряды. Отборнейшие воины кинулись на позицию, занимаемую войсками князя Иеремии, так как Хмельницкий знал, что там будет самое сильное сопротивление. Туда шли сечевые курени, за ними страшные переяславцы под начальством Лободы, за ними Воронченко вел черкасский полк, Кулак — харьковский полк, Нечай — брацлавский, Степка — уманский, Мрозовский вел корсунский, шли и кальничане, и многочисленный белоцерковский полк, состоящий из пятнадцати тысяч человек, а с ним сам Хмельницкий — в огне, красный, как сатана, смело подставлявший свою широкую грудь под пули, с лицом льва, со взглядом орла, в хаосе, дыму и пламени внимательно надзирающий за всем и всем руководящий.
За украинцами следовали дикие донские казаки, далее черкесы, сражающиеся ножами, тут же Тугай-бей вел отборных ногайцев, за ними Субагази — белгородских татар, Курдлук — смуглых астраханцев, вооруженных гигантскими луками и стрелами, из которых каждая по величине почти равнялась дротику. Все они шли густой сплошной массой.
Сколько их пало, прежде чем они дошли до рва, заваленного трупами пленных, кто же расскажет, кто воспоет! Но все же они дошли, перешли и стали карабкаться на валы. В ту минуту казалось, будто эта звездная ночь — ночь последнего страшного суда. Пушкари, не будучи в состоянии бить ближайших, уже находившихся в так называемом мертвом пространстве, поражали орудийным огнем дальнейшие ряды. Гранаты, описывая в воздухе огненные дуги, летели с адским хохотом, освещая сражающихся. Пехотинцы, а возле них княжеские драгуны стреляли в неприятелей прямо в упор.
Первые ряды неприятелей хотели было отступить, но не могли, так как на них напирали сзади, и потому тут же погибали. Кровь плескалась под ногами наступающих Валы стали скользкими, тем не менее неприятель, пренебрегая ранами и смертью, лез на них, падал и опять лез, окутанный дымом, черный от сажи, поражаемый пиками и саблями осажденных. Местами уже сражались холодным оружием. Виднелись люди, словно обезумевшие от ярости, с оскаленными зубами, с залитыми кровью лицами… Живые сражались на конвульсивно вздрагивающей массе умирающих Уже не было слышно команды, а только общий страшный крик, в котором заглушалось все: и треск ружейной пальбы, и хрипение умирающих, и стоны раненых, и рычание гранат.
И продолжалась эта гигантская, беспощадная борьба в течение целых часов. Вокруг крепостного вала образовался вал из трупов и преграждал дорогу штурмующим. Сечевых изрубили чуть ли не всех Переяславский полк погиб и лежал около вала, от Харьковского, Брацлавского и Уманского полков осталась только десятая часть, но другие все шли вперед, толкаемые сзади гетманской гвардией, румелийскими турками и урумбейскими татарами. Однако в рядах нападающих уже начиналось замешательство, между тем как польские пехотинцы и драгуны до сих пор не уступили ни одной пяди земли. Покрытые потом и кровью, охваченные воинственным пылом, почти обезумевшие от запаха крови, они рвались к неприятелю так же, как разъяренные волки рвутся к стаду овец.
В эту минуту Хмельницкий сделал вторичный натиск с войском, состоявшим из остатков первых полков, с еще нетронутыми белоцерковцами, татарами, турками и черкесами.
Пушки в окопах уже не гремели, только слышалось бряцание холодного оружия вдоль всей линии западного вала. Ружейная пальба прекратилась, тьма покрыла сражающихся.
Уже нельзя было рассмотреть, что там происходит: во мраке лишь что-то шевелилось, словно конвульсивно вздрагивающее тело гигантского чудовища. Даже из криков нельзя было понять, звучит ли в них триумф или отчаяние. Минутами и они умолкали, а тогда слышался только как бы гигантский стон, раздающийся всюду, из-под земли, на земле, в воздухе и все выше, выше, точно и души со стоном улетали с этого побоища.
Но то были краткие перерывы, после них крики и вой возобновлялись с еще большей силой и становились еще более хриплыми, еще более нечеловеческими.
Внезапно загрохотал ружейный огонь: то Махницкий с остальной частью пехоты пришел на помощь к истомленным полкам. В задних рядах казаков заиграли отбой.
Настал перерыв, казацкие полки отступили от окопов и остановились под прикрытием трупов своих павших товарищей. Но не прошло и получаса, как Хмельницкий в третий раз погнал их на штурм.
Тогда на валу появился на коне сам князь Иеремия. Его легко можно было узнать, так как над ним развевались знамя и гетманский бунчук, а перед ним и за ним шли слуги с горящими факелами. Неприятель тотчас стал стрелять в него из пушек, но благодаря неопытности артиллеристов ядра перелетали даже за речку Гнезну, он же спокойно стоял и смотрел на приближающиеся тучи.
Казаки убавили шагу, как бы очарованные этим зрелищем.
— Ерема! Ерема! — точно шум ветра пронеслось по их рядам.
Стоя на валу, освещенный кровавым светом факелов, этот грозный князь казался им каким-то сказочным гигантом, и потому дрожь пробежала по их утомленным членам, а руки делали знамение креста.
Он все стоял.
Наконец он махнул золотой булавой, и тотчас фанаты, словно зловещие птицы, зашумели в воздухе и врезались в ряды наступающего неприятеля, ряды отпрянули, как смертельно пораженный дракон, крик ужаса пронесся с одного фланга войска до другого.
— Бегом! Бегом! — раздались голоса казацких полковников.
Казаки кинулись к валам, под которыми могли защищаться от гранат, но они не успели пробежать и половины пути, как князь, все время стоявший на виду у всех, повернулся к западу и опять махнул золотой булавой.
По этому знаку со стороны пруда, из промежутка между ним и окопами, стала выступать кавалерия и в одно мгновение очутилась на равнине, при свете проносящихся гранат можно было отлично видеть гигантские эскадроны гусар Скшетуского и Зацвилиховского, драгун Кушеля и Володыевского и княжеских татар под начальством Ростворовского. За ними выступали полки княжеских казаков и валахов под командой Быховца. Не только Хмельницкий, но и последний из его воинов понял в эту минуту, что дерзкий вождь ляхов решил ударить всей кавалерии во фланг неприятеля.
Тотчас в рядах казаков подан был сигнал к отступлению. ‘Лицом к кавалерии! Лицом к кавалерии!’ — послышались испуганные голоса. Одновременно с этим маневром поляков Хмельницкий старался изменить фронт своих войск и прикрыться кавалерией от кавалерии. Но уже не было времени. Прежде чем он успел это сделать, княжеские эскадроны с криком ‘Бей!’ понеслись, точно на крыльях, с шумом и свистом рассекая воздух Гусары пронизывали копьями первые ряды неприятельских колонн и, точно буря, опрокидывали и разбивали все на своем пути. Никакая человеческая сила, ни один военачальник не могли уже удержать на месте пехотных полков, на которые обрушился первый натиск крылатых гусар. Дикая паника охватила отборную гетманскую гвардию. Белоцерковцы бросали самопалы, пищали, пики, сабли и, закрывая головы руками, с звериным ревом бежали на стоящие в тылу отряды татар. Но татары встретили их тучей стрел, а потому они кинулись в сторону и бежали вдоль линии обоза, под огнем пехоты и артиллерии Вурцеля, устилая трупами поле.
Тем временем дикий Тугай-бей, подкрепляемый отрядами мурз Субагази и Урума, с бешенством бросился на гусар. Он не надеялся сломить их, а только хотел задержать, чтобы за это время силистрийские и румелийские янычары могли построиться в каре, а белоцерковцы оправиться от первой паники. Он мчался на коне в первой шеренге, не как вождь, но как простой солдат, рубил и подвергался опасности наравне с прочими. Кривые сабли ногайцев зазвенели по панцирям гусар, и вой этих храбрых наездников заглушил все остальные голоса. Но ногайцы не смогли выдержать натиска гусар. Теснимые страшными железными всадниками, с которыми не привыкли сражаться в открытом бою, поражаемые их длинными мечами, сбрасываемые с седел, копимые копьями, давимые, как черви, они, однако, защищались с такой яростью, что действительно на время остановили напор гусар. Тугай-бей бросался, подобно уничтожающему пламени, а ногайцы шли за ним, как волки за волчицей.
Однако вскоре они отступили, устилая равнину трупами. Уже крики ‘Алла!’, доносившиеся с поля, возвестили, что янычары построились в боевой порядок, как вдруг на бешеного Тугай-бея бросился Скшетуский и ударил его палашом в голову. Но, видно, рыцарь после болезни еще не восстановил своих сил или, быть может, сделанный в Дамаске шлем выдержал удар, но что палаш скользнул и, ударившись плашмя, разлетелся на мелкие куски. И все же глаза Тугай-бея тотчас покрылись мраком ночи. Он остановил коня и пал на руки ногайцев, которые, схватив своего вождя, с ужасным криком рассеялись в разные стороны, как рассеивается мгла сильными порывами вихря. Теперь вся княжеская кавалерия очутилась, перед румелийскими и силистрийскими янычарами, а также ватагами сербских потурченцев, которые вместе с янычарами образовали могучее каре и медленно отступали к своему стану, обратившись фронтом к врагам, направив на них дула мушкетов, острия длинных копий, дротиков и бердышей.
Драгунские и казацкие эскадроны вихрем неслись на янычар, имея впереди себя гусарский эскадрон Скшетуского. Сам он летел в первом ряду, а возле него Лонгин Подбипента на своей инфляндской кобыле, со страшным мечом в руке.
Янычары дали залп.
Огонь красной лентой пролетел с одного конца колонны до другого — пули свистят мимо ушей всадников, кое-где слышится стон, кое-где падает лошадь, но гусары и драгуны несутся далее, вот уже янычары слышат храп лошадей — колонна смыкается еще плотнее и направляет длинный ряд копий, из которых каждое угрожает смертью рыцарям.
Но вот какой-то гусар-великан, первый достигает колонны, момент — и копыта гигантского коня мелькнули в воздухе, а затем рыцарь и конь обрушиваются в середину янычар, ломая копья, опрокидывая, давя, уничтожая людей.
Подобно тому как орел падает на стаю куропаток, а они, робко сбившись в кучу, делаются добычей хищника, который рвет их когтями и клювом, — так Лонгин Подбипента, ворвавшись в середину неприятельских рядов, разил окружающих своим длиннейшим мечом. И никогда ураган не производит таких опустошений в густом и молодом лесу, какие он производил в толпе янычар. Он был положительно страшен: его фигура приняла нечеловеческие размеры, кобыла преобразилась в какого-то дракона, испускающего пламя из ноздрей, а меч словно троился в руках рыцаря. Кизляр-Бек, ага колоссального роста, кинулся на него и в ту же минуту пал, разрубленный пополам. Тщетно сильнейшие янычары направляют против него свои копья — они тотчас умирают, точно пораженные молнией, а он топчет их, врывается в самую густую толпу, и как колосья падают под ударами косы, так под ударом его меча падали воины, слышались крик’ испуга, стона, стук ударов о черепа и храп адской кобылы.
— Див! Див! — слышатся испуганные голоса.
В эту минуту железный строй гусар во главе с Скшетуским ворвался в ворота, раскрытые литовским рыцарем, стены каре лопнули, как стены обрушивающегося дома, и массы янычар обратились в бегство, рассеиваясь в разные стороны.
Это произошло как раз вовремя, так как ногайцы под начальством Субагази, точно волки, жаждущие крови, опять вернулись на поле сражения, а с другой стороны Хмельницкий, собрав остатки белоцерковцев, шел на помощь к янычарам, но теперь все смешалось: Казаки, татары, потурченцы, янычара бежали в величайшем беспорядке и панике к лагерю, не оказывая никакого сопротивления. Польская кавалерия преследовала их, рубя направо и налево. Кто не погиб при натиске, погибал теперь. Преследование было такое яростное, что эскадроны обогнали задние ряды убегающих, у солдат руки немели от ударов. Неприятели бросали оружие, знамена, шапки и даже верхнюю одежду. Белые чалмы янычар точно снегом покрыли поле. Вся великолепная милиция Хмельницкого, пехота, кавалерия, артиллерия, вспомогательные отряды татар и турок образовали одну беспорядочную массу, совершенно растерявшуюся и обезумевшую от страха. Целые сотни бежали от одного рыцаря. Гусары, разбив пехоту и татар, выполнили свою задачу, и теперь уже драгуны и легкая кавалерия соперничали между собой в преследовании неприятеля. Тут особенно отличались Володыевский и Кушель. Поле покрылось сплошной лужей крови, которая под сильными ударами конских копыт плескалась, как вода, обрызгивая панцири и лица рыцарей.
Убегающие толпы свободно вздохнули, лишь достигнув середины своего лагеря, когда трубы заиграли отбой княжеской кавалерии.
Рыцари возвращались в свой лагерь с радостными восклицаниями и пением, считая дымящимися саблями по дороге трупы павших неприятелей. Но кто же мог одним взглядом обнять размеры поражения? Кто мог сосчитать всех убитых, когда возле окопов лежали груды тел, высотой в человеческий рост? Солдаты были точно в чаду от острых испарений крови и пота. К счастью, со стороны прудов поднялся довольно сильный ветер, который погнал эти удушливые испарения к неприятельским шатрам.
Так кончилась первая встреча страшного Еремы с Хмельницким.
Но штурм еще не кончился, потому что, пока Вишневецкий отражал атаки, направленные на правый фланг лагеря, на левом фланге казацкий атаман Бурлай чуть не овладел окопами. Тихо обойдя город и замок во главе заднепровцев, он достиг восточного пруда и ударил на отряд Фурлея. Находившаяся на этой позиции венгерская пехота не могла выдержать натиска вследствие малочисленности и того, что вал возле пруда еще не был окончен, и обратилась в бегство во главе со своим начальником хорунжим. Бурлай ворвался в середину, а за ним неудержимым потоком двинулись заднепровцы. Победоносные крики донеслись до противоположного конца лагеря. Казаки, преследуя убегающих венгерцев, разбили маленький кавалерийский отряд, отняли несколько пушек и уже подходили к позиции белзского каштеляна, как вдруг генерал Пшыемский, во главе нескольких рот немцев, прибежал на помощь. Сразив одним ударом сабли хорунжего, он схватил знамя и бросился с ним на неприятеля, а тем временем немцы сцепились с казаками. Закипел страшный рукопашный бой, в котором боролись за пальму первенства, с одной стороны ярость и подавляющее превосходство сил отрядов Бурлая, с другой — мужество старых львов Тридцатилетней войны. Тщетно Бурлай, подобно раненому дикому кабану, кидался в самую середину сражающихся. Ни презрение к смерти, с которой сражались казаки, ни их выносливость не могли выдержать напора неукротимых немцев, которые, стеной идя вперед, поражали их с такой силой, что тотчас заставили отступить, приперли к окопам, истребили девять десятых всего войска и после получасового боя отбросили за валы. Генерал Пшыемский, залитый кровью, первый водрузил свое знамя на неоконченной насыпи.
Положение Бурлая было теперь ужасное, потому что ему приходилось отступать по той самой дороге, по которой он пришел, а так как князь Иеремия уже разбил атаковавших правый фланг, то мог легко отрезать путь к отступлению всему отряду Бурлая Правда, к последнему пришел на помощь Мрозовицкий с корсуньскими конными казаками, но одновременно показались гусары Конецлольского, к которым присоединился возвращающийся с атаки на янычар Скшетуский, и оба они преградили дорогу до сих пор в порядке ретирующемуся Бурлаю.
Одной атакой Конецпольский и Скшетуский разбили отряд Бурлая в пух и прах Дорога к лагерю для казаков была закрыта и оставалась открытой лишь дорога к смерти. И вот одни из них, не прося пощады, яростно защищались то группами, то в одиночку, другие же тщетно простирали руки к солдатам, с гулом мчавшимся по полю брани. Начались схватки в одиночку, преследование убегающих, отыскивание неприятелей в углублениях почвы. Из окопов, чтобы осветить побоище, стали бросать зажженные мазницы со смолой, которые летели, точно огненные метеоры с пылающей гривой. При их красном свете польские солдаты рубили остатки заднепровцев.
На помощь им бросился и Субагази, который в этот день выказал чудеса храбрости, но знаменитый Марк Собесский осадил его назад, как лев осаживает дикого буйвола. Бурлай увидел, что уже неоткуда ждать спасения Но Бурлай любил свою казацкую славу более жизни и оттого не искал спасения Иные убегали, пользуясь темнотой ночи, другие скрывались в расселинах, проскальзывали между копытами лошадей, он же еще искал врагов. Сам срубил шляхтича Домбка, и Русецкого, и молодого львенка Аксака, того самого, что под Константиновой приобрел бессмертную славу, потом зарубил шляхтича Савицкого, затем сразу свалил на сырую землю двоих крылатых гусар, наконец, увидев какого-то громадного шляхтича, который, рыча как зубр, скакал по полю, бросился на него.
Заглоба — это был он — от страха зарычал еще громче и обратился в бегство. Остатки волос на голове поднялись у него дыбом, но все же он не потерял присутствия духа. Наоборот, разные фортели, точно молнии, пролетали у него в голове, одновременно шляхтич орал изо- всех сил: ‘Господа, кто в Бога верует, спасите!’ — и вихрем мчался к своим. Между тем Бурлай скакал вслед за ним. Заглоба закрыл глаза, а в голове его мелькала мысль: ‘Издохну я и мои блохи!’ Он слышал за собой фырканье коня, заметил, что никто не идет к нему на помощь, что ему не убежать и что ничья рука, кроме его собственной, не вырвет его из пасти Бурлая.
Но в эту последнюю минуту, в этой уже почти агонии, внезапно его отчаяние и страх перешли в бешенство. Заглоба зарычал так страшно, как не рычит ни один тур, и, осадив коня на месте, повернулся к противнику.
— Заглобу преследуешь! — гаркнул он, нападая с поднятой саблей на противника.
В эту минуту кинутые с окопов горящие мазницы осветили эту часть поля. Бурлай взглянул, и его охватило изумление.
Его изумило не имя, которого ему никогда не приходилось слышать, но в этом всаднике он узнал человека, которого недавно угощал в Ямполе как друга Богуна.
Но именно эта несчастная минута изумления погубила мужественного вождя казаков: прежде чем Бурлай опомнился, Заглоба рубанул его в висок и одним ударом свалил с коня.
Это произошло на глазах всего войска. Радостным восклицаниям гусар ответил крик ужаса казаков, которые, увидев смерть старого черноморского льва, окончательно упали духом и отказались от всякого сопротивления. Все те, которых не спас Субагази, погибли до одного, так как в эту страшную ночь в плен не брали.
Субагази, преследуемый легкой кавалерией под начальством Марка Собесского, отступил к лагерю. Штурм по всей линии окопов был отбит.
Торжествующие, радостные крики потрясли весь лагерь осажденных и понеслись к небу. Солдаты, покрытые потом, кровью, пылью, почерневшие от сажи, с опухшими лицами и все еще нахмуренными бровями, с сверкающими, взорами, стояли, опираясь на оружие, тяжело дыша, готовые опять броситься в бой, если бы явилась надобность. Постепенно возвращалась кавалерия после кровавой жатвы возле табора, потом выехал на место происходившего побоища сам князь, а за ним полковники: Марк Собесский, генерал Пшыемский и другие, Весь этот блестящий кортеж медленно двигался вдоль окопов.
— Да здравствует князь Иеремия! — кричали воины. — Да здравствует наш отец!
А князь без шлема кланялся на все стороны.
— Благодарю вас, господа! Благодарю! — повторял Вишневецкий звучным, сильным голосом.
Потом, обращаясь к генералу Пшыемскому, он сказал:
— Этот вал слишком велик Пшыемский кивнул головой в знак согласия.
И вожди-победители проехали от западного до восточного пруда, осматривая место побоища и поврежденные неприятелем укрепления.
Тем временем за княжеским кортежем солдаты с торжествующими криками несли на руках Заглобу, как величайшего триумфатора сегодняшнего дня. Двадцать здоровенных рук поддерживали видную фигуру воителя, который, весь фасный, вспотевший, размахивал руками для удержания равновесия и кричал изо всех сил:
— Да! Я ему задал перцу! Я нарочно обратился в бегство, чтобы заманить его. Больше уж не будет вредить, собачий сын! Господа, надо было показать пример младшим! Ради Бога, осторожно, не то уроните меня и ушибете. Держите же хорошенько, вам есть кого держать!.. Верьте мне, немало было работы с ним. О, шельмы, теперь любой бездельник становится шляхтичу поперек дороги! Но мы их здорово поколотили!.. Осторожно! Пустите, черт возьми!
— Да здравствует! Да здравствует! — кричали шляхтичи.
— К князю с ним! — говорили иные.
— Да здравствует! Да здравствует!!!
В то же самое время запорожский гетман, вернувшись в лагерь, рычал, как дикий раненый зверь, рвал на груди свой жупан, царапал лицо. Казацкие атаманы, уцелевшие от погрома, окружили его в мрачном молчании, не говоря ни слова в утешение, а он, почти обезумев от ярости и досады, с пеной у рта топал ногами и обеими руками рвал волосы на голове.
.— Где мои полки? — хриплым голосом повторял гетман. — Что скажет хан! Что скажет Тугай-бей! Дайте мне Ерему!
Полковники и атаманы хранили угрюмое молчание.
— Почему же мне ворожеи предвещали победу? — рычал Хмельницкий. — Срубить головы ведьмам, зачем они говорили мне, что я возьму в плен Ерему?
Обыкновенно, когда рычание этого-льва потрясало лагерь, полковники молчали, но теперь лев был побежден, счастье, казалось, оставляло его, а потому атаманы стали более дерзкими.
— Еремы не сдержишь, — мрачно пробормотал Стелко.
— Погубишь нас и себя! — проговорил Мрозовецкий. Гетман бросился к ним, как тиф.
— А кто нанес поражения ляхам под Желтыми Водами? под Корсунью? под Пилавицами?
— Ты! — резко сказал Воронченко. — Но там не было Вишневецкого…
Хмельницкий схватился за голову.
— Я обещал хану ночлег в замке! — завыл он в отчаянии.
— Что ты хану обещал, — заметил Кулак, — об этом пусть думает твоя голова! Ты береги ее и смотри, как бы она не слетела с плеч… но не пихай нас на штурм, не губи рабов Божиих Лучше окружи ляхов валом, вели построить шанцы для пушек — иначе горе тебе.
— Горе тебе! — мрачно повторили другие полковники.
— Горе вам! — ответил Хмельницкий.
Так они грозно разговаривали еще некоторое время. Наконец гетман бросился на овчины, покрытые коврами, лежавшие в углу шатра.
Полковники стояли над ним, понурив головы, и долгое время продолжалось молчание, наконец гетман поднял голову и хриплым голосом крикнул:
— Горылки!..
— Нельзя, — пробормотал Выговский. — Хан пришлет за тобой.
Между тем хан находился в семи верстах от поля сражения и ничего не знал о том, что там происходит. Ночь была тихая, теплая, а потому хан сидел около шатра, окруженный муллами и агами. В ожидании новостей он ел финики из стоящей подле него серебряной вазы и, время от времени поглядывая на звездное небо, бормотал:
— Магомет Розуллах!
Но вот на взмыленном коне к хану подскакал обрызганный кровью Субагази, он спрыгнул с седла и, быстро подойдя, стал бить поклоны, ожидая вопроса.
— Говори! — сказал хан,
Субагази хотелось тотчас рассказать, но он не решался заговорить, не перечислив раньше всех титулов хана, а потому, низко кланяясь, начал так:
— Могущественнейший хан всех орд, внук Магомета, самодержавный монарх, мудрый властелин, счастливый властелин…
Тут хан прервал его, махнув рукой. Видя на лице Субагази кровь, а в глазах страдание, горечь, отчаяние, он выплюнул недоеденные финики на руку, затем отдал их одному из мулл, который принял их с необыкновенным благоговением и тотчас стал есть. Через минуту хан сказал:
— Говори скоро, Субагази, и мудро: лагерь неверных взят?
— Бог не дал!
— Ляхи?
— Победили.
— Хмельницкий?
— Разбит.
— Тугай-бей?
— Ранен.
— Един Бог, — промолвил хан. — Сколько верных пошло в рай?
Субагази поднял глаза вверх и указал окровавленной рукой на усеянное звездами небо.
— Столько, сколько этих светил у ног Аллаха, — торжественно ответил он.
Толстое лицо хана покраснело, его охватил гнев.
— Где тот пес, — спросил он, — который обещал мне, что сегодня мы будем спать в замке? Где тот ядовитый змей, которого Бог растопчет моей ногой? Пусть предстанет он предо мной и отдаст отчет в своих лживых обещаниях!
Несколько мурз немедленно помчались за Хмельницким, хан начал постепенно успокаиваться и наконец сказал:
— Един Бог!
Потом, обратившись к Субагази, промолвил: — Субагази, на твоем лице кровь.
— То кровь неверных, — ответил воитель.
— Говори, как ты ее пролил, и утешь наш слух мужеством верных
Субагази стал подробно рассказывать о сражении, восхваляя мужество Тугай-бея, Галги и Нурадина, не умолчал также и о Хмельницком, наоборот, прославлял его наравне с другими и объяснял причину поражения исключительно волей Божьей и необыкновенной яростью неверных. В его рассказе хана поразило одно обстоятельство, а именно, что в начале боя в татар вовсе не стреляли и что княжеская кавалерия ударила лишь тогда, когда они загородили ей дорогу.
— Аллах… Они не хотели воевать со мной, — заметил хан, — но теперь уже поздно…
Так и было в действительности. Князь Иеремия в начале сражения запретил стрелять в татар, стараясь внедрить в солдат убеждение, что уже начаты переговоры с ханом и что орды только для вида становятся на сторону черни. Только потом силой обстоятельств пришлось сразиться и с татарами.
Хан кивал головой и раздумывал в эту минуту над тем, не лучше ли было бы обратить оружие против Хмельницкого, как вдруг перед ним предстал сам гетман. Хмельницкий был уже спокоен и подошел с гордо поднятой головой, смело глядя в глаза хану, на его лице отражались хитрость и отвага.
— Подойди, изменник. — сказал хан.
— Подходит казацкий гетман, и не изменник, но верный союзник, которому ты обещал помогать не только в счастье, но и в несчастье, — ответил Хмельницкий.
— Иди, ночуй в замке! Иди, вытащи за волосы ляхов из их окопов, как ты мне обещал!
— Великий хан всех орд! — сильным голосом промолвил гетман. — Ты могуч, как султан, ты мудр и силен, но можешь ли пустить стрелу из лука до самых звезд или измерить глубину моря?
Хан с удивлением взглянул на него.
— Не можешь, — продолжал еще громче Хмельницкий, — так и я не мог измерить всей гордости и дерзости Еремы. Мог ли я подумать, что он не устрашится тебя, хана, не выкажет покорности при виде тебя, не ударит челом пред тобой, но подымет дерзкую руку на тебя самого, прольет кровь твоих воинов и будет издеваться над тобой, великий монарх, как над последним из твоих мурз. Если бы я осмелился так думать, то оскорбил бы тебя, которого почитаю и люблю.
— Аллах! — промолвил хан, все более удивляясь.
— Но я скажу тебе, — продолжал гетман все с большей уверенностью в голосе и позе, — ты велик и могуч, от востока до запада народы и монархи бьют тебе челом и называют львом. Один Ерема не падает ниц перед твоей бородой, а потому если ты его не сломишь, если не согнешь ему выи и по его спине не будешь садиться на коня, то обратятся в ничто твое могущество и слава, ибо люди скажут, что один польский князь посрамил крымского царя и не понес должной кары, что этот князь более велик и более могуществен, чем ты.
Настало глухое молчание, мурзы, аги и муллы смотрели, как на солнце, на лицо хана, сдерживая дыхание в груди, а хан в это время сидел с закрытыми глазами и думал…
Хмельницкий оперся на булаву и смело ждал.
— Да будет так, — проговорил наконец хан. — Я согну выю Еремы, по его спине буду садиться на коня, дабы не говорили от востока до запада, что меня посрамил один неверный пес.
— Велик Аллах!— в один голос воскликнули мурзы.
У Хмельницкого радостно блеснули глаза: одним махом он предотвратил висящую над его головой гибель и обратил сомнительного союзника в самого вернейшего.
Этот лев умел в нужную минуту превращаться в лукавого змея.
Оба лагеря гудели до поздней ночи, как гудят пчелы, пригретые весенним солнцем, а тем временем на поле брани спали непробудным вечным сном рыцари, пронзенные копьями, стрелами, пулями, изрубленные мечами и саблями. Показалась луна и начала странствование по этому полю смерти, отражаясь в лужах застывшей крови, освобождала из мрака все новые груды павших, спускалась с одних тел, тихо подымалась на другие, смотрела в открытые мертвые глаза, освещала посиневшие лица, куски сломанного оружия, конские трупы — и лучи ее все бледнели, как бы испуганные тем, что видели. По полю кое-где бегали, в одиночку или группами, какие-то зловещие фигуры: то челядь и обозные пришли убирать убитых, как шакалы приходят подбирать объедки после львов… Но вскоре какая-то суеверная боязнь заставила их удалиться с места побоища. Было что-то страшное, что-то таинственное в этом поле, покрытом трупами, в этом спокойствии и неподвижности недавно живых человеческих тел, в этом безмолвном согласии, в каком лежали друг возле друга поляки, турки, татары и казаки. Время от времени ветер шумел в зарослях, кое-где покрывающих поле битвы, и солдатам, стоявшим на страже в окопах, чудилось, будто человеческие души кружатся над телами. Люди говорили, что, когда пробила полночь в Збараже, на всем поле, от окопов вплоть до неприятельского лагеря с шумом поднялись точно бесчисленные стаи птиц. В воздухе слышали какие-то плачущие голоса, какие-то необыкновенно глубокие вздохи, от которых волосы на голове становились дыбом, и какие-то стоны. Те, которым еще предстояло пасть в этой борьбе и которые могли внимать неземным голосам, ясно слышали, как души поляков, улетая, восклицали: ‘Пред твои очи, Господи, мы складываем наши вины!’ — а души казаков стонали: ‘Христе! Христе, помилуй нас!’ — ибо, как павшие в братоубийственной войне, они не могли сразу, вознестись к вековечному свету и были обречены лететь куда-то в темную даль, вместе с вихрем кружиться над сей юдолью слез и плакать, и стенать по ночам, пока не вымолят у ног Христа отпущения общей вины, забвения и мира.
Но в то время еще более ожесточились людские сердца, и ни один ангел мира не пролетал над полем, где только что происходило столь ужасное побоище.

Глава III

На следующий день, прежде чем солнце озарило золотыми лучами небо и землю, польский лагерь был защищен новым валом. Прежний был слишком велик, за ним трудно было защищаться и приходить друг другу на помощь, а потому князь и генерал Пшыемский решили укрыть войско в более тесные окопы. Над этим усиленно работали и все войска, не исключая гусар. В три часа ночи воины уснули мертвым сном, и на валах осталась только стража, потому что и неприятели также работали ночью, а затем долго не двигались после вчерашнего поражения. Некоторые даже предполагали, что в этот день штурма вовсе не будет.
Скщетуский, Подбипента и Заглоба, сидя в шатре, ели пивную похлебку с сыром и беседовали о трудах минувшей ночи с таким удовольствием, с каким солдаты разговаривают о только что одержанной победе.
— У меня обычай ложиться спать во время вечернего удоя, а вставать во время утреннего, как делали древние, — говорил Заглоба, — но на войне это трудно. Спишь, когда возможно, встаешь, когда тебя будят. Меня одно только злит, что мы должны утруждать себя из-за этой шушеры. Но делать нечего, такие уж настали времена! Впрочем, мы им хорошо заплатили за это. Если бы они еще раза два получили такое угощение, как вчера, то, наверное, у них отпала бы охота будить нас.
— А не знаете ли, много ли наших пало? — спросил Подбипента.
— Немного, да всегда осаждающих больше гибнет, чем осажденных Вы, конечно, в этом отношении менее сведущи, чем я, так как столько еще не воевали, но нам, старым практикам, нет надобности считать трупы, потому что мы умеем определить это по ходу боя
— Научусь и я при вас, — мягко заметил Подбипента.
— Наверно, если только у вас хватит на это ловкости и сообразительности, на что я не очень надеюсь.
— Что зто вы говорите, — сказал Скшетуский. — Ведь это не первая война для господина Подбипенты, и дай Бог, чтобы самые лучшие рыцари так сражались, как он вчера сражался.
— Делал что возможно, — ответил литвин, — хотя и не столько, сколько хотелось бы.
— Напротив, вы очень недурно сражались, — покровительственным тоном проговорил Заглоба, — а если иные вас превзошли (тут он закрутил усы вверх), то в этом не ваша вина.
Литвин слушал с опущенными глазами и вздохнул, мечтая о своем предке Стовейке и о трех головах
В эту минуту в шатер быстро вошел Володыевский, веселый, как щегленок в ясное утро.
— Ну, вот мы теперь все в сборе! — воскликнул Заглоба. — Дайте же ему пива.
Маленький рыцарь пожал руку товарищам и сказал:
— Если бы вы знали, господа, сколько пуль и ядер лежит около окопов. Это превосходит всякое воображение! Пройти нельзя без того, чтобы не спотыкнуться.
— Я видел это, — промолвил Заглоба, — так как утром немного прошелся по лагерю. За два года курицы во всем Львовском уезде не снесут столько яиц. Ах, если бы это были яйца, вот бы мы насладились яичницей! Надо вам знать, господа, что я любому изысканному кушанью предпочту миску хорошей яичницы. У меня солдатская натура — так же, как у вас. Я охотно съем что-нибудь хорошее, лишь бы его было много, да и в бой охотнее иду, чем нынешние юнцы-неженки, что не съедят даже горшка гнилушек без того, чтобы тотчас не схватиться за живот.
— Ну и отличились же вы вчера с Бурлаем, — заметил Володыевский. — Так срубить Бурлая — ого-го! Я не ожидал этого от вас. Ведь он был известнейший рыцарь во всей Украине и даже в Турции.
— А что, — самодовольно сказал Заглоба, — это мне не впервые, не впервые, господин Володыевский. Мы все составляем такую бравую четверку, какой не сыскать во всей Польше. Ей-Богу, с вами и во главе с нашим князем я пошел бы хотя на Стамбул, так как примите во внимание: господин Скшетуский убил Бурдабута, а вчера Тугай-бея.
— Тугай-бей не убит, — прервал поручик, — я сам чувствовал, что сабля соскользнула, а потом нас разделили.
— Все равно, — возразил Заглоба, — не прерывайте меня, господин Скшетуский. Володыевский в Варшаве зарубил Богуна, как мы уже говорили…
— Лучше бы вы не вспоминали об этом, — заметил Подбипента.
— Что сказано, того не воротишь, — проговорил Заглоба, — хотя, конечно, лучше об этом не вспоминать, но я иду дальше, господин Подбипента из Мышиных Кишек задавил Пульяна, а я Бурлая. Однако не могу умолчать, что. я их всех отдал бы за одного Бурлая и что у меня была самая тяжелая задача, Это был черт, а не казак. Если бы у меня были законные сыновья, то я оставил бы им славное имя. Любопытно знать, что скажут на это его величество король и сеймы, как нас наградят, — нас, которые больше питаются серой и селитрой, нежели чем-нибудь иным.
— Был рыцарь более великий, чем мы, — сказал Подбипента, — а между тем фамилии его никто не знает и не помнит.
— Интересно знать, кто же это такой? Разве в древности? — спросил задетый этим Заглоба.
— Не в древности, — ответил литвин, — но тот, который под Тшцянной свалил короля Густава-Адольфа вместе с конем и взял в плен.
— А я слышал, что это было под Луцком, — заметил Володыевский.
— Однако король вырвался от него и убежал, — сказал Скшетуский.
— Да! Я кое-что знаю об этом, — проговорил, прищуривая один глаз, Заглоба, — так как в то именно время служил под начальством Конецпольского, отца хорунжего. — Да, я кое-что знаю об этом! Только скромность не позволяет этому рыцарю назвать свою фамилию, и оттого никто его не знает. Однако, верьте мне, что Густав-Адольф был великий воин, почти равный Конецпольскому, но в рукопашном бою с Бурлаем было тяжелее.
— Это будто бы значит, что вы свалили Густава-Адольфа? — спросил Володыевский.
— Разве я похвастался этим, господин Володыевский? Пусть это канет в реку забвения — у меня и нынче есть чем похвастаться. Однако это пиво страшно бурчит в животе, и чем больше в нем сыру, тем больше бурчит. Я предпочитаю винную похлебку, хотя благодарение Богу и за то, что есть, так как вскоре, быть может, и этого не будет. Ксендз Жабковский говорил мне, что провианту мало, а это обстоятельство это очень беспокоит, потому что у него брюхо, как гумно. Это здоровенный бернардинец! Я его очень полюбил. Он более солдат, чем монах. Уж если бы он кого-нибудь хватил в морду, то хоть сейчас заказывай гроб.
— Ах, я вам еще не рассказал, господа, — промолвил маленький рыцарь, — как отличился в эту ночь ксендз Яскульский. Он уселся в одной из башен, по правой стороне замка, и смотрел на битву. А надо вам знать, что он великолепно стреляет из ружья. Так вот Яскульский говорит Жабковскому: ‘Я не буду стрелять в казаков, так как все же они христиане, хотя и грешат против Бога, но при виде татар не выдержу!’ — и как стал палить, так, кажется, десятка три за время битвы подстрелил.
— Если бы все духовенство было такое, — со вздохом сказал Заглоба, — но наш Муховецкий лишь то и дело простирает руки к небу и плачет, что проливается столько христианской крови.
— Полноте, — серьезно заметил Скшетуский. — Ксендз Муховецкий — святой, и лучшим доказательством этому может служить то, что хотя по своему положению он не старше тех двоих, однако они перед его добродетелью преклоняются.
— Я не только не отрицаю его святости, — возразил Заглоба, — но даже думаю, что он самого хана сумел бы обратить на путь истинный. Ох, господа, должно быть, там его ханское величество до того сердится, что вши на нем от страха кувыркаются! Если с ним дело дойдет до переговоров, то и я поеду вместе с комиссарами. Мы с ханом давно знакомы, и некогда он меня очень любил. Быть может, вспомнит меня.
— Для переговоров, наверное, выберут Яницкого, потому что он говорит по-татарски так же, как по-польски, — заметил Скшетуский.
— Я тоже говорю и отлично знаком с мурзами. Они хотели выдать за меня замуж своих дочерей, чтобы дождаться красивого потомства, а так как я был молод и не давал обета соблюдать невинность, как господин Подбипента из Мышиных Кишек, то здорово там напроказничал.
— Противно слушать! — сказал Подбипента, опуская глаза.
— А вы, точно скворец, заладили все одна и тоже. Видно, что вы, ботвинники, не умеете еще хорошо говорить.
Дальнейший разговор был прерван шумом, доносившимся из лагеря, а потому рыцари вышли посмотреть, что там происходит. Множество солдат стояло на валу, поглядывая на окрестность, которая в течение ночи значительно изменилась и еще теперь продолжала изменяться. Казаки, в свою очередь, не ленились со времени последнего штурма, но строили шанцы, стаскивали на них пушки, такие длинные и дальнобойные, каких не было в польском лагере, копали рвы. Вся равнина покрылась насыпями, всюду виднелись работавшие люди. На первых валах мелькали красные шапки казаков.
Князь стоял на бруствере в обществе Марка Собесского и генерала Пшыемского. Немного ниже белзский каштелян смотрел в подзорную трубу на работу казаков и наконец сказал:
— Неприятель начинает правильную осаду. Я полагаю, что нам придется отказаться от обороны в окопах и перейти в замок
Князь Иеремия услышал эти слова и сказал, наклоняясь сверху к каштеляну:
— Да хранит нас Бог от этого, таккак мы тогда добровольно ухудшим наше положение. Здесь нам жить или умирать.
— Таково и мое мнение, хотя бы мне пришлось ежедневно убивать по одному Бурлаю, — заметил Заглоба. — От имени всего войска я протестую против мнения ясновельможного белзского каштеляна.
— Это вас не касается! — сказал князь.
— Тише! — прошептал Володыевский, схватив шляхтича за рукав.
— Мы их передавим в эти прикрытиях, как кротов, — говорил Заглоба. — Я покорнейше прошу вашу светлость позволить мне первому идти на вылазку. Они уже хорошо знают меня, узнают еще лучше
— На вылазку? — промолвил князь и нахмурил брови. — Погодите… ночи теперь темные.
Тут он обратился к Марку Собесскому, к генералу Пшыемскому и к полковникам.
— Прошу вас, господа, на совет, сказал князь.
И он сошел с окопа, а за ним последовали все военачальники.
— Ради Бога, что вы делаете? — говорил Володыевский Заглобе. — Что это? Разве вы не знаете службы и дисциплины, что вмешиваетесь в разговоры старших? Князь милостив, но во время войны с ним нельзя шутить.
— Это ничего, — ответил Заглоба. — Конецпольский-отец был очень строг и суров, однако, руководился моими советами, и пусть меня сегодня волки съедят, если не благодаря этому он дважды разгромил Густава-Адольфа. Я умею с такими лицами разговаривать! Да хотя бы и теперь: вы заметили, как князь задумался, когда я ему посоветовал вылазку? Если Бог даст победу, чья будет заслуга? Что — ваша?
В эту минуту к ним подошел Зацвилиховский.
— Роют! Роют, как свиньи! — сказал он указывая на поле.
— Я предпочел бы, чтоб это были свиньи, — ответил Заглоба, — так как нам тогда дешево обошлись бы колбасы, а их падаль не годится и для собак Нынче солдаты должны были рыть колодец около позиции Фирлея, потому что в восточном пруду вода совсем испортилась от массы трупов. К утру желчь в них лопнула, и все они всплыли на поверхность. Как настанет пятница, нельзя будет есть рыб, так как они питались мясом.
— Правда, — проговорил Зацвилиховский. — Я старый солдат, но давно уже не видел столько трупов, разве под Хотином, когда янычары штурмовали наш лагерь.
— Вы увидите здесь еще больше трупов, могу вас в этом уверить.
— Я думаю, что сегодня вечером, а то и раньше, они опять пойдут на штурм.
— А я говорю, что они оставят нас в покое до завтра.
Только что Заглоба кончил, как вдруг на казацких шанцах показался белый дым, и несколько ядер с шумом пролетело над окопом.
— Вот вам! — сказал Зацвилиховский.
— Эх, они не знают военного искусства, — возразил Заглоба.
Старый Зацвилиховский был прав. Хмельницкий начал правильную осаду, отрезал осажденным все пути сообщения, все выходы, отнял пастбище, строил шанцы, но не отказался от штурмов. Он решил не давать покоя осажденным, утомлять их, пугать и томить их до тех пор, пока не выпадет оружие из их онемевших рук. И вот, вечером он опять ударил на позицию Вишневецкого, однако результат был не лучше предыдущего, тем более что казаки шли на приступ не так уже охотно, как в первый раз. На следующий день канонада не прекращалась ни на одну минуту. Неприятельские шанцы были уже на таком незначительном расстоянии, что началась пальба из мушкетов, прикрытия дымились с утра до вечера, точно маленькие вулканы. Это было не генеральное сражение, но беспрестанная стрельба. Осажденные иногда выходили из окопов, и тогда дело доходило до сабель, бердышей и копий. Но лишь только осажденные истребляли одних, как прикрытия наполнялись новыми толпами. Солдаты почти не имели ни минуты отдыха, а когда наступил желанный закат солнца, начался новый генеральный штурм, и о вылазке нечего было и думать.
Ночью 16-го июля ударили на позицию князя двое энергичных полковников, Гладкий и Небаба, и опять потерпели страшное поражение. Три тысячи храбрейших казаков пали на поле брани, остальные, преследуемые отрядом под начальством Марка Собесского, в величайшем беспорядке убежали в лагерь, кинув оружие и рога с порохом. Такая же неудача постигла и Федоренку, который, пользуясь густой мглой, чуть не взял города на рассвете. Его отразил Корф во главе немцев, а Марк Собесский и Конецпольский почти полностью истребили отряд Федоренки во время бегства.
Но все это было ничто в сравнении с ужасным приступом 19-го июля. Накануне казаки воздвигли против позиции Вишневецкого высокий вал, с которого без перерыва громили осажденных из пушек крупного калибра, а когда первые звезды блеснули на небе, десятки тысяч неприятелей двинулись на приступ. Одновременно вдали показалось несколько десятков страшных стенобитных орудий, похожих на башни, которые медленно катились к окопам. По бокам их возвышались, в форме чудовищных крыльев, мосты, которые неприятели предполагали перекинуть через рвы, а вершины башен дымились, сверкали и гудели от выстрелов небольших пушек, пищалей и самопалов. Башни эти двигались среди моря голов, то озарясь пушечным огнем, то исчезая в дыму и темноте. Солдаты указывали на них и шептали:
— Это гуляй-городины! Хмельницкий будет нас молоть в этих ветряных мельницах!
— Слышите, с каким шумом они катятся, словно гром!
— Стрелять по ним из пушек! Из пушек! — кричали иные.
Княжеские артиллеристы стали стрелять ядрами и гранатами в эти страшные машины, но так как они видны были лишь тогда, когда пушечный огонь освещал их, то снаряды чаще всего пролетали мимо.
Тем временем казаки сомкнутой колонной подходили все ближе, подобно черным волнам, несущимся из морской дали.
— Ух, — говорил Заглоба, стоя около Скшетуского и его гусар, мне так жарко, как никогда еще не бывало. Так парит, что на мне нет сухой нитки. Черт бы побрал эти машины. Господи, сделай так, чтобы под ними провалилась земля, потому что они уже костью в горле у меня стоят, эти негодяи, — аминь! Некогда даже поесть и попить — собакам лучше живется, чем нам! Ух, как жарко!
Действительно, воздух был тяжел и зноен и, кроме того, пропитан испарениями гниющих на поле трупов. Черные тучи заволокли небо и низко повисли над землей. Надвигалась буря. Солдаты стоя в полном вооружении, обливались потом и е трудом дышали.
В эту минуту в темноте раздался барабанный бой.
— Вот сейчас ударят, — сказал Скшетуский. — Слышите — барабанят…
— Слышу. Чтоб в них черти барабанили! Просто отчаяние!
— Коли! Коли! — гаркнули казаки, бросаясь к окопам.
Битва закипела по всей линии вала. Одновременно неприятели ударили на Вишневецкого, на Ланцкоронского, на Фурлея и Остророга, чтобы они не могли подавать помощи друг другу. Казаки, опьяненные водкой, шли с большей яростью, чем во время предыдущих штурмов, но тем более энергичный отпор встречали они. Геройский дух вождя оживлял солдат, роты пехотинцев, состоящие из мазурских мужиков, так сцепились с казаками, что перемешались с ними. Там бились прикладами и Даже кулаками. Под ударами Мазуров пало несколько сот великолепнейшей запорожской пехоты, но тотчас их совершенно залили новые толпы. Битва на всей линии становилась все более яростной. Стволы мушкетов до такой степени накалились, что жгли руки солдатам, у которых захватывало дыхание, у офицеров прерывался голос во время команды. Марк Собесский и Скшетуский опять ударили с кавалерией во фланг казакам, давя их и беспощадно поражая мечами,
Час проходил за часом, но штурм не прекращался, так как страшную убыль в войсках Хмельницкий тотчас пополнял новыми силами. Татары осыпали осажденных тучами стрел, а некоторые из них, стоя в тылу черни, гнали ее на штурм сыромятными ремнями. Ярость боролась с яростью, противники сталкивались грудь с грудью и душили друг друга…
Боролись так, как борются разбушевавшиеся морские волны со скалистым островом.
Внезапно земля задрожала под ногами воинов, и все небо осветилось синим огнем, как будто Бог не мог уже долее смотреть на эти ужасы. Страшный грохот заглушил крики людей и гул орудий. Это небесная артиллерия начала свою канонаду. Раскаты грома проносились с востока на запад. Казалось, небо разверзлось и вместе с тучами рушится на головы сражающихся. Минутами весь мир казался сплошным пламенем, затем наступал страшный мрак, и потом опять красные зигзаги молний прорезывали черный покров. Налетел вихрь, сорвал тысячи шапок, значков и в одно мгновение разметал их по полю. Раскаты грома, блеск молний не прекращались, словом, небо пришло в ярость, как и люди.
Необыкновенная буря разбушевалась над городом, замком, окопами и неприятельским лагерем. Бой прекратился. Наконец полились целые потоки дождя, и стало так темно, что на расстоянии одного шага ничего не было видно. Казацкие полки, прекратив штурм, бежали одни за другими в лагерь, шли наугад, сталкивались между собой и, принимая друг друга за неприятеля, рассеивались в темноте, за ними, опрокидываясь, скакала артиллерия и возы с амуницией и боевыми припасами. Вода размыла осадные земляные сооружения, шумела во рвах и траншеях, проникала в прикрытия и с шумом неслась по равнине, точно преследуя убегающих казаков.
Дождь все усиливался. Пехотинцы скрылись в шатры, и только кавалерия под начальством Марка Собесского и Скшетуского неподвижно стояла на своем посту, точно в озере. Между тем буря постепенно утихала. Наконец после полуночи прекратился дождь, кое-где между туч блеснули звезды. Прошел еще час, и вода немного спала. Тогда перед эскадроном Скшетуского внезапно показался сам князь.
— Господа,— спросил он, — а патронташи у вас не замокли?
— Сухи, ваша светлость, — ответил Скшетуский.
— Это хорошо! Долой с коней, марш через воду к тем стенобитным машинам и взорвать их порохом. Идите тихо. С вами пойдет господин Собесский.
— Слушаю, — ответил Скшетуский.
В эту минуту князь заметил мокрого Заглобу.
— Вы просились на вылазку, — сказал он, — так отправляйтесь теперь.
— Вот тебе на! — пробормотал Заглоба. — Этого еще недоставало.
Полчаса спустя два отряда рыцарей, в двести пятьдесят человек каждый, бежали по пояс в воде с саблями в руках к страшным ‘гуляй-городам’, стоявшим недалеко от окопов. Один отряд шел под начальством ‘льва над львами’ Марка Собесского, другой — под начальством Скшетуского. Челядь несла за рыцарями мазницы со смолой и порох. Все шли тихо, как волки, подкрадывающиеся темной ночью к овчарне. Володыевский присоединился в качестве добровольца к Скшетускому, так как очень любил подобные экспедиции, — и теперь с радостью шлепал по воде, держа в руке саблю, а возле него шел Подбипента с обнаженным мечом, заметный между всеми, так как на две головы превышал ростом даже самых рослых, тут же сопя шествовал Заглоба и с неудовольствием бормотал, передразнивая слова князя.
— ‘Вам хотелось на вылазку — так ступайте’. Хорошо! Даже псу не захотелось бы идти на свободу через такую воду. Пусть никогда в жизни мне не придется пить ничего иного, кроме воды, если я советовал вылазку в такое время. Я не утка, а мой живот не челнок. Я всегда чувствовал отвращение к воде, а тем более к такой, в которой мокнет казацкая падаль.
— Тише, — сказал Володыевский.
— Вы сами тише! Вы не больше налима и умеете плавать, так вам легко. Я даже скажу, что это неблагодарность со стороны князя — не давать мне покоя после победы над Бурлаем. Заглоба уже достаточно сделал, пусть каждый столько сделает, а Заглобу оставьте в покое, так как хороши вы будете, если его не станет. Ради Бога, если я свалюсь в какую-нибудь дыру, вытащите меня за уши, не то утону.
— Тише! — проговорил Скшетуский. — Там казаки сидят в прикрытиях, еще, сохрани Бог, вас услышат.
— Где? Что вы говорите?
— Вон там, в тех траншеях!
— Этого еще не хватало! Чтобы их гром поразил…
Он не докончил, так как маленький рыцарь закрыл ему рот рукой, потому что прикрытия находились уже меньше чем в пятидесяти шагах. Хотя рыцари шли тихо, но вода плескалась у них под ногами, к счастью, опять пошел дождь, и шум его заглушал шаги.
Стражи возле прикрытий не было. Ибо кто мог ожидать вылазки после штурма и после такой бури, которая, словно озером, разделила сражающихся.
Володыевский и Подбипента бросились вперед и первые достигли прикрытия. Маленький рыцарь стал звать:
— Эй, люди!
— А що, — послышались изнутри голоса казаков, очевидно, убежденных, что это пришел кто-нибудь из их лагеря.
— Славу Богу! — ответил Володыевский. — Пустите-ка меня.
— А разве ты не знаешь, как войти!
— Знаю, — сказал Володыевский и, нащупав вход прыгнул внутрь. Подбипента и еще несколько человек последовали за ним.
В эту минуту внутри прикрытия раздался пронзительный человеческий вой, и одновременно другие рыцари кинулись к остальным прикрытиям. В темноте послышались стоны и звон оружия, кое-где пробегали какие-то тёмные фигуры, иные падали на землю, кое-где грянул выстрел, — но все это продолжалось не более четверти часа. Казаки, большей частью застигнутые в глубоком сне, даже не защищались, и все были истреблены прежде, чем успели схватить оружие.
— К гуляй-городам! К гуляй-городам! — раздался голос Марка Собесского.
Рыцари кинулись к башням.
— Жечь с середины, сверху они мокрые! — сказал Скшетуский.
Но нелегко было исполнить этот приказ. В беллюардах, построенных из сосновых бревен, не было ни дверей, ни других каких-нибудь отверстий. Казацкие стрелки взбирались на них по лестницам, а небольшие пушки, которые могли на них. помещаться, втаскивались на канатах. Вследствие этого рыцари некоторое время бегали вокруг башен, тщетно рубя саблями балки.
К счастью, у челядинцев были топоры, и они стали рубить башни. Собесский велел подложить под них нарочно приготовленные для этой цели коробки с порохом. Кроме того, зажгли мазницы со смолой и факелы — и пламя стало лизать хоть и мокрые, но пропитанные смолой бревна.
Однако, прежде чем бревна загорелись, прежде чем вспыхнул порох, Подбипента наклонился и поднял громадный камень, вырытый из земли казаками.
Четверо сильнейших людей не сдвинули бы его с места, а между тем литвин раскачивал его в своих могучих руках, и только при свете мазниц видно было, как лицо Подбипенты покраснело. Рыцари онемели от удивления.
— Это Геркулес! — воскликнули они, подымая руки вверх.
Тем временем Подбипента подошел к еще не зажженной беллюарде и бросил камень в самую середину стены.
Присутствующие даже наклонили головы, до такой степени громко загудел летящий камень. От удара тотчас лопнули связки, раздался треск, беллюарда раскрылась, как сломанные двери и с шумом рухнула.
Ее тотчас облили смолой и в одну минуту зажгли.
Вскоре несколько десятков громадных костров осветило всю равнину. Хотя шел дождь, но огонь превозмог его — и, как говорилось в хрониках, ‘горели те беллюарды к удивлению обоих войск, хотя день был такой сырой’.
На помощь бросились из казацкого лагеря полковники Степка, Кулак и Мрозовицкий, каждый во главе нескольких тысяч казаков, и пытались потушить огонь — но тщетно! Столбы пламени и багрового дыма подымались все выше к небу, отражаясь в озерах и лужах, образовавшихся после грозы.
Между тем рыцари сомкнутыми рядами возвращались в окопы, где уже издали их приветствовали радостными восклицаниями.
Внезапно Скшетуский окинул взглядом свой отряд и крикнул громовым голосом:
— Стой!
Между возвращающимися не было Подбипенты и маленького рыцаря.
Очевидно, увлекшись, они застряли около последней беллюарды или, быть может, нашли где-нибудь скрывшихся казаков и не заметили ухода товарищей.
— Вперед! — скомандовал Скшетуский.
Собесский, идя на другом фланге, не понял, в чем дело, и поспешил к Скшетускому, чтобы спросить его, как в ту же минуту, точно из под земли, показались оба рыцаря на половине дороги между беллюардами и отрядом.
Подбипента со своим громадным блестящим мечом в руке шагал гигантскими шагами, а рядом с ним рысью бежал Володыевский. Головы рыцарей были обращены к преследующим их подобно стае псов казакам.
При зареве пожара можно было ясно разглядеть эту картину. Казалось, будто гигантская самка лося бежит от толпы охотников со своим маленьким детенышем, готовая каждую минуту броситься на нападающих
— Они погибнут! Ради Бога, скорее! — кричал раздирающим душу голосом Заглоба. — Казаки застрелят их из луков или пищалей! Ради Христа, скорей!
И, не обращая внимания на то, что через минуту может завязаться новый бой, он летел с саблей в руках вместе со Скшетуским и другими на помощь, спотыкался, падал, поднимался, сопел, кричал, дрожал.
Однако казаки не стреляли, так как самопалы поотсырели, а тетивы луков размякли, и потому они только спешили захватить убегающих. Из них человек десять с лишком чуть было не настигли беглецов, но тогда оба рыцаря повернулись к ним лицом, как два диких кабана, и с криком подняли сабли вверх. Казаки остановились.
Подбипента со своим гигантским мечом казался им каким-то сверхъестественным существом.
И подобно тому, как два волка, преследуемые гончими, повертываются к ним и сверкают белыми клыками, а собаки, воя издали, не осмеливаются броситься на них, так и те рыцари несколько раз поворачивались, и каждый раз бежавшие за ними казаки останавливались. Только один раз к ним приблизился один, очевидно, более смелый, с косой в руке, но Володыевский кинулся на него и поразил насмерть. Остальные ждали товарищей, которые бежали густой толпой.
Но и рыцари тоже приближались к своим товарищам, а Заглоба летел с поднятой над головой саблей, крича нечеловеческим голосом:
— Бей! Убивай!
Внезапно из окопов грянул выстрел, и граната, с шипением описав красную дугу, упала в толпу казаков, за ней другая, третья, десятая. Казалось, опять начинается бой.
Казакам, до осады Збаража, не были известны такого рода снаряды, и они больше всего боялись их, предполагая, что в них заключаются чары Еремы, — а потому колонна остановилась, потом разорвалась на две части, одновременно с этим лопнули гранаты, разнося страх, смерть и уничтожение.
— Спасайтесь! Спасайтесь! — раздались испуганные голоса.
И казаки тотчас рассеялись. Тем временем Подбипента и маленький рыцарь присоединились к своим товарищам.
Заглоба бросался то одному, то другому на шею, целовал их в лицо и в глаза. Радость душила его, хотя он старался овладеть охватившим его волнением, не желая выказать себя мягкосердечным, и восклицал:
— Не скажу, что вас люблю, но все же я боялся за вас. А, чтоб вас изрубили! Так-то вы знаете службу, что остаетесь в тылу? Следовало бы вас привязать за ноги к лошадям и протащить таким образом по площади Я первый скажу князю, чтобы он придумал для вас наказание. А теперь пойдемте спать. Слава Богу и за то. Счастье этих собачьих сынов, что они удрали от гранат, не то я изрубил бы их, как капусту! Я предпочитаю лучше драться, чем спокойно смотреть, как гибнут знакомые. Сегодня мы должны напиться. Слава Богу и за это. Я уже думал, что завтра мы будем петь реквием. Однако жаль, что не пришлось сразиться, так как у меня ужасно чешутся руки, хотя в прикрытиях я хорошо их поколотил.

Глава IV

Несмотря на удачную вылазку, осажденным опять пришлось построить новый вал и укоротить пинию окопов, чтобы сделать бесполезными воздвигнутые казаками шанцы и облегчить себе оборону. После штурма вся ночь прошла в работе. Но и казаки не дремали. В темную ночь со вторника на среду они опоясали польский лагерь другим валом, значительно более высоким, чем первый. На заре казаки открыли огонь и продолжали канонаду в течение четырех дней и четырех ночей. Противники причинили друг другу немало вреда, так как с обеих сторон выступали самые лучшие стрелки.
Время от времени массы казаков и черни шли на штурм, но не доходили до валов и ограничивались беспрерывной пальбой. Неприятель, имея в своем распоряжении множество войска, часто сменял сражающиеся отряды, уводя одни на отдых, а другие посылая в бой. В польском лагере таких смен не могло быть: одни и те же люди должны были постоянно стрелять, каждую минуту быть готовыми к штурму, хоронить убитых, рыть колодцы и воздвигать укрепления. Солдаты спали или, вернее, дремали в окопах среди огня, дыма и летящих снарядов. В течение четырех дней никто не мог переменить одежды, которая мокла под дождем, сохла на солнце, жгла днем, холодила ночью, в течение четырех дней никто не имел теплой пищи. Осажденные пили водку, примешивая к ней порох для большей крепости, грызли сухари и рвали зубами иссохшее вяленое мясо, и все это среди дыма, выстрелов, свиста пуль и грохота ядер.
И ‘ничего не значило получить удар в лоб или в бок’, как говорилось в хронике. Солдат обвязывал грязной тряпкой окровавленную голову и продолжал сражаться. Это были удивительные люди: в рваных колетах и заржавленных доспехах, с красными от бессонницы глазами, но вечно бдительные и всегда готовые к бою, днем или ночью, в дурную или хорошую погоду.
Солдаты полюбили опасности, штурму и даже невзгоды. Какая-то геройская экзальтация охватила души осажденных, сердца их стали гордыми, ужасы превратились для них в наслаждение. Эскадроны и роты состязались в аккуратном исполнении служебных обязанностей, в выносливости, в лишениях и в мужестве. Дошло до того, что солдат трудно было удержать в окопах, так как, не ограничиваясь обороной, они рвались к неприятелю, как разъяренные от голода волки к овчарне. Во всех, полках замечалась какая-то дикая веселость. Кто намекнул бы о капитуляции, того в одно мгновение разорвали бы на куски. ‘Мы здесь хотим умереть!’ — повторяли воины.
Каждый приказ вождя исполнялся с быстротой молнии. Раз случилось, что князь при вечернем объезде окопов, услышав, что в одном пункте огонь слабеет, подъехал к солдатам и спросил их:
— А почему вы не стреляете?
— У нас нет пороха, мы послали в замок за новым запасом.
— Там ближе! — сказал князь, указывая на неприятельские шанцы.
Едва произнес он эти слова, как солдаты спрыгнули уже с валов, бросились бегом к неприятелю и, точно ураган, ворвались в шанцы. Истребив не ожидавших такого внезапного нападения казаков, они вернулись в лагерь с значительным запасом пороха, хотя и понесли громадные потери убитыми и ранеными.
Дни проходили за днями. Казацкие шанцы все теснее опоясывали окопы, и стрельба происходила уже на таком близком расстоянии, что ежедневно число убитых и раненых увеличивалось, и священники не успевали причащать умирающих Осажденные закрывались возами и чем только было возможно, ночью хоронили убитых, кто где пал, но тем яростнее дрались живые на могилах своих вчерашних товарищей. Хмельницкий ничуть не щадил крови своих людей, но каждый новый штурм причинял ему все большие потери. Он был изумлен столь энергичным сопротивлением и надеялся лишь на то, что время ослабит мужество и силы осажденных, — однако время проходило, а осажденные выказывали все большее презрение к смерти.
Вожди подавали пример солдатам. Князь Вишневецкий спал на голой земле возле вала, пил водку и ел вяленую конину, перенося труды и перемены погоды наравне с другими. Конецпольский и Марк Собесский лично вели отряды на вылазки и во время штурмов стояли в самых опасных местах без доспехов.
Даже такие вожди, у которых, как, например, у Остророга, не было боевого опыта и на которых солдат не полагался, под руководством Иеремии, казалось, превратились в иных людей. Старый Фирлей и Ланцкоронский также спали в окопах, а генерал Пшыемский днем наблюдал за установкой орудий, а ночью рылся под землей, как крот, подводя под казацкие мины контрмины, взрывая на воздух апроши или проделывая подземные ходы, по которым солдаты не раз, как духи смерти, проникали к спящим казакам.
Наконец Хмельницкий решил попытаться войти в переговоры, надеясь за это время овладеть лагерем с помощью какой-нибудь хитрости. Под вечер 24-го июля казаки стали кричать с своих шанцев, чтобы солдаты прекратили стрельбу. Присланный в польский лагерь запорожец объявил, что гетман желает повидаться со старым Зацвилиховским. После краткого совещания военачальники согласились на предложение, и старец выехал из окопов.
Рыцари издали видели, как казаки снимали перед ним шапки, потому что Зацвилиховский за короткое время своего пребывания в качестве комиссара сумел заслужить уважение дикого Запорожья и сам Хмельницкий относился к нему с почтением. Стрельба прекратилась. Некоторые рыцари и казаки, выйдя из укреплений, вступили между собой в разговор. Обе стороны соблюдали все предосторожности, но в этих встречах ничего не было неприязненного. Шляхтичи всегда ставили казаков выше черни, а теперь, отдавая должное их мужеству и стойкости в бою, разговаривали с ними, как с равными, как рыцари с рыцарями, казаки с удивлением присматривались вблизи к этому недоступному львиному логовищу, которое сдержало все их и хана полчища. Противники сошлись, стали беседовать и соболезновать, что проливается столько христианской крови, а под конец начали угощать друг друга табаком и водкой.
— Эй, господа рыцари! говорили старые запорожцы. Коли бы вы всегда так сражались, то не было бы ни Желтых Вод, ни Корсуня, ни Пилавиц. Вы, должно быть, черти, а не люди. Таких мы еще на свете не видывали.
— Приходите завтра и послезавтра, всегда нас такими найдете.
— Мы придем, а пока, слава Богу, отдых Много, очень много христианской крови льется. Все же вас голод одолеет..
— Скорее придет король, чем голод мы только что рот вытерли после вкусного кушанья.
— А если не хватит нам съестных припасов, так мы поищем их в вашем лагере, — проговорил Заглоба.
— Дай Бог, чтобы батька Зацвилиховский как-нибудь поладил с нашим гетманом, ведь коли не поладит, так вечером опять будем вас штурмовать.
— Мы тоже стосковались по штурму.
— Хан обещал срубить вам головы.
— А наш князь обещал хану привязать его за бороду к хвосту своего коня.
— Он чародей, но нэ сдэржить.
— Лучше бы вам с нашим князем идти на басурман, чем подымать руку на правительство.
— С вашим князем… Гм, это хорошо было бы.
— Так зачем бунтуете? Придет король, бойтесь короли. Князь Ерема был для вас отцом.
— Он такой же отец, как смерть — мать. Чума не истребила столько добрых казаков, сколько он.
— Он будет и хуже: вы его еще не знаете.
— Мы и не хотим его знать. Наши старики говорят, что который казак его увидит, тому уже не миновать скорой смерти.
— Так будет и с Хмельницким.
— Бог знае, що будэ. Верно лишь, что им двоим не жить на белом свете. Наш батька говорит, что если бы вы ему только выдали Ерему, так он бы вас отпустил невредимыми и со всеми нами присоединился бы к королю.
Услышав это, солдаты стали сопеть, хмурить брови и скрежетать зубами.
— Замолчите, а не то мы возьмемся за сабли.
— Сердиты вы, ляхи, — говорили казаки,— но не сносить вам головы.
Так они разговаривали, иногда дружески, иногда с угрозами, которые невольно вырывались из уст. После полудня из казацкого лагеря вернулся Зацвилиховский. Переговоры ни к чему не привели Хмельницкий вторично предъявил требование о выдаче ему князя и Конецпольского. Под конец он перечислил все обиды, причиненные запорожскому войску, и стал уговаривать Зацвилиховского, чтобы тот перешел на его сторону. Услышав такое предложение, старый рыцарь вспыхнул и тотчас уехал.
Вечером произошел штурм, который был отбит, причем казаки потерпели большой урон. Весь польский лагерь в течение двух часов был в огне. Казаковав только отбросили от окопов, но пехота взяла их передние шанцы, разрушила их и опять сожгла четырнадцать беллюард. В эту ночь Хмельницкий поклялся хану, что он не отступит, пока в окопах останется хоть один живой человек
На следующий день, на заре, опять началась пальба, а затем — штурм. Вчерашние дружественные чувства и соболезнование о проливаемой христианской крови сменились еще большим ожесточением. Дождь шел с самого утра. В этот день солдатам выдали полрациона, чем был очень недоволен Заглоба, но вообще пустые желудки удвоили ярость рыцарей. Они поклялись лечь костьми, но не сдаваться до последнего вздоха. Вечером на штурм брошены были казаки, одетые турками, однако новые приступы длились короче прежних. Настала ночь ‘вельми бурливая’, полная шума и криков. Стрельба не прекращалась ни на минуту. Завязывались поединки: бились и по одному, и по нескольку человек. Выходил и Лонгин, но никто не хотел с этим рыцарем драться — по нему лишь стреляли с почтительного расстояния. Зато великую славу снискали, себе Стемповский и Володыевский, который в поединке победил знаменитого рубаку Дударя.
Напоследок вышел и Заглоба, но… на поединок словесный. ‘Не могу я, — говорил он, — после Бурлая об кого ни попало марать руки!’ Зато остротой языка никто не мог с ним сравниться — старый шляхтич до исступления доводил казаков, когда, осмотрительно укрывшись дерниной, истошно кричал, будто из-под земли:
— Сидите, сидите под Збаражем, хамы, а войско литовское тем часом вниз по Днепру валит. Уж они поклонятся женам да девкам вашим. К весне пропасть литвинят в своих хатах найдете, если, конечно, отыщете сами хаты.
То была правда: литовское войско под командою Радзивилла и впрямь шло вниз по Днепру, все на своем пути предавая огню и мечу, лишь землю за собой оставляя и воду. Казаки об этом знали и, заходясь от ярости, в ответ подымали стрельбу — точно с дерева груши, сыпались на Заглобу пули. Но он, голову пряча за дерном, снова принимался кричать:
— Промахнулись, вражьи души, а я небось не промахнулся, когда рубился с Бурлаем. Да-да, это я и есть! Знайте наших! А ну, выходи один на один! Чего, хамы, ждете! Стреляйте, покуда не допекло, по осени будете в Крыму вшей щелкать на татарчатах либо гребли на Днепре насыпать… Сюда, сюда, давайте! Грош цена вам всем вместе с вашим Хмелем! Съездите который-нибудь ему от меня по роже — Заглоба, мол, кланяется, скажите. Слышите? Что, мерзавцы? Мало еще вашей падали гниет на поле? От вас дохлятиной за версту разит! Скоро всех приберет моровая! За вилы пора браться, голопузы, за плуги! Вишни и соль вам вверх по реке возить на дубасах, а не против нас подымать руку!
Казаки не оставались в долгу насмешничали над ‘панами, что втроем один сухарь грызут’, спрашивали, почему оные паны не требуют со своих мужиков оброка и десятины, но Заглоба брал верх во всех перепалках Так и велись разговоры эти, прерываемые то проклятьями, то дикими взрывами смеха, ночи напролет, под пулями, между стычками мелкими и крупными. Потом Яницкий ездил на переговоры к хану, который опять твердил, что всем кесим будет, пока посол не ответил, потеряв терпенье, ‘Вы это давно уже нам сулите, а мы все живы-здоровы! Кто по наши головы придет, свою сложит!’ Еще требовал хан, чтобы князь Иеремия съехался с его визирем в поле, но то была просто ловушка, о которой стало известно, — и переговоры были сорваны бесповоротно. Да и пока они шли, стычки не прекращались. Что ни вечер, то приступ, днем пальба из органок, из пушек, из пищалей и самопалов, вылазки из-за валов, сшибки, перемещение хоругвей, бешеные конные атаки — и все ощутимей потери, все страшнее кровопролитье.
Дух солдата поддерживался какой-то яркой жаждой борьбы, опасностей, крови. В бой шли, словно на свадьбу, с песней. Все так уже привыкли к шуму и грому, что полки, отправляемые на отдых, в самом пекле под пулями спали непробудным сном. С едою становилось все хуже, потому что региментарии до прибытия князя не запасли достаточно провианту. Дороговизна стояла ужасная, но те, у кого были деньги, покупая водку или хлеб, весело делились с товарищами. Никто не думал о завтрашнем дне, всяк понимал: либо король подойдет на помощь, либо всем до единого смерть, — и готов был к тому и к. другому, а более всего к бою. Случай небывалый в истории: десятки противостояли тысячам с таким упорством, с такой ожесточенностью, что каждый штурм оканчивался для казаков пораженьем. Вдобавок дня не проходило без нескольких вылазок из лагеря: осажденные громили врага в его собственных окопах Вечерами, когда Хмельницкий, полагая, что усталость должна свалить даже самых стойких, тишком готовился к штурму, его слуха достигало вдруг веселое пенье. В величайшем изумлении колотил он себя тогда по ляжкам и всерьез начинал думать, что Иеремия, верно, и впрямь колдун почище тех, которые были в казацком таборе. И приходил в ярость, и опять подымал людей на бой, и проливал реки крови: от гетмана не укрылось, что его звезда пред звездою страшного князя начинает меркнуть.
В казацком лагере пели о Ереме песни или потихоньку рассказывали такое, от чего у молодцов волосы подымались дыбом. Говорили, будто в иные ночи он является на валу верхом на коне и растет на глазах, покуда головой не превысит збаражских башен, и что они у него как два полумесяца светят, а меч в руке подобен той зловещей хвостатой звезде, которую Господь зажигает порой в небе, предвещая людям погибель. Говорили также, что стоит ему крикнуть, и павшие в бою рыцари подымаются, звеня железом, и встают в строй с живыми рядом. У всех на устах был Иеремия: о нем пели диды, толковали старые запорожцы, и темная чернь, и татары. И в разговорах этих, в этой ненависти, в суеверном страхе находилось место странной какой-то любви, которую внушал степному люду кровавый его супостат. Да, Хмельницкий рядом с ним бледнел не только в глазах хана и татар, но и своего народа, и видел гетман, что должен захватить Збараж, иначе чары его рассеются, как сумрак перед рассветом, видел, что должен растоптать сего льва — иначе сам погибнет.
Но лев сей не только оборонялся, а каждодневно сам выползал из логова и все страшней наносил удары. Ничто не могло его сдержать: ни измены, ни хитроумные уловки, ни прямой натиск. Меж тем чернь и казаки начинали роптать. И им тяжко было сидеть в дыму и огне, под градом пуль, дыша трупным зловонием, в дождь и в зной, перед лицом смерти. Но не ратных трудов страшились удалые молодцы, не лишений, не штурмов, не огня, крови и смерти — они страшились Еремы.

Глава V

Много простых рыцарей стяжали бессмертную славу в достопамятные дни осады Збаража, но первым изо всех восславит лютня Лонгина Подбипенту, ибо доблести его столь велики были, что сравниться с ними могла лишь его скромность.
Была ночь пасмурная, темная и сырая, солдаты, утомленные бдением у валов, дремали стоя, опершись на саблю. Впервые за десять дней неустанной пальбы и штурмов воцарились тишина и покой.
Из недалеких, всего на каких-нибудь тридцать шагов отстоящих казацких шанцев не слышно было проклятий, выкриков и привычного шума. Казалось, неприятель в своих стараниях взять противника измором сам в конце концов изморился. Кое-где лишь поблескивали слабые огоньки костров, укрытых под дерном, в одном месте казак играл на лире, и тихий сладостный ее голос разносился окрест, поодаль в татарском коше ржали лошади, а на валах время от времени перекликалась стража
В ту ночь княжеские панцирные хоругви несли в лагере пешую службу, поэтому Скшетуский, Подбипента, маленький рыцарь и Заглоба стояли на валу, переговариваясь тихо, а когда беседа обрывалась, прислушивались к шуму наполняющего ров дождя. Скшетуский говорил:
— Странно мне это спокойствие. Столь привычны стали крики и грохот, что от тишины звенит в ушах. Как бы in hoc silento {В этом молчании (лат.).} не скрывалось подвоха.
— С тех пор, как нас посадили на половинный рацион, мне все едино! — угрюмо проворчал Заглоба. — Моя отвага требует трех условий: хорошей еды, доброй выпивки и спокойного сна. Самый лучший ремень без смазки ссохнется и трещинами пойдет. А если вдобавок его в воде, точно коноплю, непрестанно мочить? Дождь нас поливает, а казаки мнут, как же с нас не сыпаться костре? Веселенькая жизнь: булка уже флорин стоит, а косушка — все пять. От вонючей этой воды и собака бы нос отворотила — колодцы доверху трупами забиты, а мне пить хочется не меньше, чем моим сапогам: вон, поразевали пасти, будто рыбы.
— Однако ж сапоги твои не гнушаются и этой водичкой, — заметил Володыевский.
— Помолчал бы, Михаил. Хорошо тебе, ты чуть побольше синицы: просяное зернышко склюешь да хлебнешь из наперстка — и доволен. Я же, слава Создателю, не такого мелкого сложенья, меня не курица задней ногой выгребла из песка, а женщина родила, потому есть и пить мне положено как человеку, а не как букашке, когда с полудня, кроме слюны, во рту ничего не было, то и от шуток твоих воротит.
И Заглоба засопел сердито, а Михаил, хлопнув себя по ляжке, молвил:
— Есть туту меня баклажка — с казака нынче сорвал, но, будучи курицей из песка вырыт, полагаю, что и водка от столь ничтожного червя вашей милости не придется по вкусу. — И добавил, обращаясь к Скшетускому: — Твое здоровье!
— Дай глотнуть, холодно! — сказал Скшетуский.
— Лонгину оставь.
— Ох, и плут же ты, пан Михаил, — сказал Заглоба, — но добрая душа, этого у тебя не отнимешь, — последнее рад отдать. Благослови Господь тех кур, что подобных витязей из песка выгребают, — впрочем, говорят, они давно перевелись на свете, да и не о тебе вовсе я думал.
— Ладно уж не хочется тебя обижать — глотни после Лонгина, — сказал маленький рыцарь.
— Ты что, сударь, делаешь?.. Оставь мне! — испуганно воскликнул Заглоба, глядя на припавшего к баклажке литвина. — Куда голову запрокинул? Чтоб она у тебя совсем отвалилась! Кишки твои чересчур длинны, все равно враз не наполнишь. Как в трухлявую колоду льет! Чтоб тебе пусто было!
— Я только чуточку отхлебнул, — сказал Лонгин, отдавая баклажку.
Заглоба приложился поосновательней и выпил все до последней капли, а затем, фыркнув, заговорил уже веселее:
— Одно утешение, что ежели нашим бедам конец придет и Создатель дозволит из этой передряги живыми выйти, мы себя вознаградим с лихвою. Какая-никакая кроха и нам перепадет, надеюсь. Ксендз Жабковский не дурак поесть, но за столом ему со мной нечего и тягаться
— А что за verba veritatis {Слова правды (лат.).} вы с ксендзом Жабковским от Муховецкого услыхали сегодня? — спросил Михаил.
— Тихо! — прервал его Скшетуский. — Кто-то идет с площади.
Друзья умолкли, вскоре какая-то темная фигура остановилась возле них и притушенный голос спросил:
— Караулите?
— Караулим, ясновельможный князь, — ответил, вытянувшись, Скшетуский.
— Глядите в оба. Это спокойствие не сулит добра.
И князь отправился дальше проверять, не сморил ли где сон измаявшихся солдат. Лонгин сложил руки.
— Что за вождь! Что за воин!
— Он меньше нашего отдыхает, — сказал Скшетуский. — Каждую ночь самолично все валы — до второго пруда — обходит.
— Дай ему Бог здоровья!
— Аминь.
Настало молчание. Все напряженно всматривались в темноту, но ничего не могли увидеть — казацкие шанцы были спокойны. Последние огни и те погасли.
— Можно бы их всех во сне накрыть, как сусликов! — пробормотал Володыевский.
— Как знать… — отвечал Скшетуский.
— В сон клонит, — сказал Заглоба, — глаза уже слипаются, а спать нельзя. Любопытно: когда можно будет? Стреляют, не стреляют, а ты стой, не выпуская сабли, и качайся от усталости, как еврей на молитве. Собачья служба! Ума не приложу, с чего меня так разобрало: то ли от водки, то ли от злости на утреннюю выволочку, которой мы с ксендзом Жабковским безвинно подверглись.
— Что же случилось? — спросил пан Лонгинус. — Ты начал рассказывать, да не докончил.
— Сейчас и расскажу — авось перебьем сон! Пошли мы утром с ксендзом Жабковским в замок — поискать, не завалялось ли где чего съестного. Ходим, бродим, заглядываем во все углы — хоть шаром покати. Возвращаемся злые. А во дворе навстречу нам патер кальвинистский — явился готовить в последний путь капитана Шенберка — того, что на Фирлеевых позициях вчера был подстрелен. Я ему и говори: ‘Долго ты, греховодник, здесь околачиваться будешь да на Всевышнего хулу возводить? Еще навлечешь на нас немилость Господню!’ А он, видно, рассчитывая на покровительство каштеляна, отвечает ‘Наша вера не хуже вашей, а то и получше!’ Как сказал, нас прямо оторопь взяла от возмущения. Но я помалкиваю! Думаю себе: ксендз Жабковский рядом, пускай поспорит. А ксендз мой как зашипит и без размышлений выставляет свой аргумент: хвать богоотступника под ребро. Однако ответа на первый сей довод не получил никакого: тот как покатится, так и не остановился, покуда головой не уткнулся в стену. Тут случился князь с ксендзом Муховецким и на нас: что за шум, что за свара? Не время, мол, не место и не метода! Как школярам, намылили головы… Где тут, спрашивается, справедливость? Utinam sim falsus vates {Да буду я лжепророком (лат.).}, но патеры эти фирлеевские еще на нас беду накличут…
— А капитан Шенберк на путь истинный не обратился? — спросил Михаил.
— Какое там! Как жил, заблудшая душа, так и умер.
— И отчего только люди коснеют в упорстве своем, отказывая себе во спасении! — вздохнул Лонгин.
— Господь нас от насилия и казацких злых чар хранит, — продолжал Заглоба, — а они еще его оскорблять смеют. Известно ли вам, господа, что вчера вон с того шанца клубками ниток по площади стреляли? Солдаты говорили, куда ни упадет клубок, в том месте земля покрывается коростой…
— Известное дело: у Хмельницкого нечистая сила на побегушках — сказал, осеняя себя крестом, Подбипента.
— Ведьм я сам видел, — добавил Скшетуский, — и скажу вам, милостивые государи…
Дальнейшие его слова прервал Володыевский, который, сжав локоть Скшетуского, шепнул вдруг.
— А ну-ка, тише!..
И, подскочив к самому краю вала, стал прислушиваться.
— Ничего не слышу, — сказал Заглоба.
— Тсс!.. Дождь заглушает! — объяснил Скшетуский.
Володыевский замахал рукой, чтоб ему не мешали, и еще несколько времени простоял, насторожившись, наконец он вернулся к товарищам и прошептал:
— Идут.
— Дай знать князю! Он на позицию Остророга пошел, — так же тихо приказал Скшетуский, — а мы побежим предупредить солдат…
И друзья, ни секунды не медля, припустили вдоль вала, по дороге то и дело останавливаясь и тихим шепотом оповещая бодрствующих воинов:
— Идут! Идут!..
Слова полетели из уст в уста. Спустя четверть часа князь, въехав верхом на валы, уже отдавал офицерам распоряженья. Поскольку противник, видно, рассчитывал застигнуть лагерь врасплох, во сне и бездействии, князь велел его в этом заблуждении оставить. Солдатам приказано было держаться как можно тише и подпустить врага к самой подошве вала, а затем лишь, когда пушечным выстрелом будет дан сигнал, внезапно ударить на него.
Воинам не пришлось повторять дважды: дула мушкетов были бесшумно взяты на изготовку и настало глухое молчание. Скшетуский, Лонгин и Володыевский стояли рядом, Заглоба остался с ними, зная по опыту, что наибольшее число пуль ляжет посреди площади, а на валу, рядом с тремя такими рубаками, всего безопасней.
Он только встал чуть позади друзей, чтобы избежать первого удара. Немного поодаль опустился на колено Подбипента с ‘сорвиголовой’ в руке, а Володыевский примостился рядом со Скшетуским и шепнул ему в самое ухо:
— Идут, спору нет…
— Ровно шагают.
— Это не чернь, да и не татары.
— Запорожская пехота.
— Либо янычары — они маршируют отлично. С седла можно было бы побольше уложить!
— Нынче слишком темно для конного бою.
— Теперь слышишь?
— Тсс! Тише!
Лагерь, казалось, погружен был в наиглубочайший сон. Нигде ни шороха, ни огонька — сплошь гробовое молчанье, нарушаемое лишь шелестом мелкого дождичка, сеющегося как сквозь сито. Помалу, однако, к этому шелестению примешался иной, тихий, но мерный и потому более явственный шорох, который все приближался, становился все отчетливее, наконец в десятке шагов от рва показалась какая-то продолговатая плотная масса, различимая лишь оттого, что была чернее темноты, — показалась и застыла на месте.
Солдаты затаили дыхание, только маленький рыцарь исщипал ляжку Скшетуского, таким способом выражая свою радость.
Между тем вражеские воины подошли ко рву, спустили в него лестницы, затем сами слезли на дно, а лестницы приставили к внешнему склону вала.
Вал по-прежнему хранил молчание, будто на нем и позади него все вымерло — тишина стояла, как в могиле.
Но кое-где все же, сколь ни осторожен был враг, перекладины стали потрескивать и скрипеть…
‘Ох, и полетят ваши головы!’ — подумал Заглоба.
Володыевский перестал щипать Скшетуского, а Лонгин сжал рукоять ‘сорвиголовы’ и напряг зрение — будучи ближе всех к гребню вала, он намеревался ударить первым.
Внезапно три пары рук высунулись из мрака и ухватились за гребень, а следом, медленно и осторожно, стали подниматься три мисюрки… Выше и выше…
‘Турки!’ — подумал Лонгин.
В эту минуту оглушительно грянули тысячи мушкетов: сделалось светло как днем. Прежде чем свет померк, Лонгин размахнулся и ударил — страшен был его удар, воздух так и взвыл под клинком.
Три тела упали в ров, три головы в мисюрках скатились к коленям литвина.
Тот же час, хотя на земле начался ад над Лонгином отверзлись небеса, крылья выросли за спиной, ангельские хоры запели душе, в груди разлилось райское блаженство — и он дрался, как во сне, и удары его меча были точно благодарственная молитва.
И все давно преставившиеся Подбипенты, начиная от прародителя Стовейки, возрадовались на небесах, ибо достоин их оказался последний живущий на земле отпрыск рода Подбипенты герба Сорвиголовы.
Штурм, в котором со стороны неприятеля главное участие принимали вспомогательные отряды румелийских и силистрийских турок и янычары ханской гвардии, отбит был жестоко — басурманской крови пролилось больше, чем в прошлых сраженьях, что навлекло на голову Хмельницкого страшную бурю. Гетман перед приступом поручился, что турок ляхи встретят с меньшим остервенением, и если их отряды с ним пойдут, лагерю быть взяту. Пришлось ему теперь улещать хана и рассвирепевших мурз и умягчать их сердца дарами, Хану он преподнес десять тысяч талеров, а Тугай-бею, Кош-аге, Субагази и Калге отсчитал по две тысячи. Тем временем в лагере челядь вытаскивала трупы изо рва, и ни единый выстрел с шанцев ей в этом не препятствовал. Солдатам дан был отдых до самого утра, поскольку ясно было, что штурм не возобновится. Все спали крепким сном, кроме хоругвей, назначенных в караул и Лонгина Подбипенты, который ночь напролет крестом пролежал на мече, благодаря Бога, дозволившего ему исполнить обет и стяжать такую громкую славу, что имя его в городе и лагере не сходило с уст. Назавтра его призвал к себе князь-воевода и хвалил от души, а воинство целый день шло толпою поздравить героя да поглядеть на три головы, которые челядь принесла и положила перед его наметом и которые уже почернели на воздухе. Одни восхищались, другие завидовали, а кое-кто глазам отказывался верить: до того все три головы в своих мисюрках со стальными маковками были ровно срезаны — будто ножницами.
— Лихой ваша милость sartor! {Портняжка (лат.).} — дивилась шляхта — Слыхали мы о твоих рыцарских доблестях, но такому удару и герои древности могли б позавидовать—искуснейшему палачу не суметь лучше.
— От ветру шапка так не слетит, как слетели эти головы! — говорили иные.
И всяк спешил пожать Лонгину руку, а он стоял, потупясь, и сиял, и улыбался застенчиво и кротко, как невинная девица перед венчаньем, и говорил, словно бы в свое оправдание:
— Очень уж удобно они стали…
Многим хотелось испробовать его меч, но ни одному этот двуручный крыжацкий кончар по руке не пришелся, не исключая даже ксендза Жабковского, хотя тот подкову переламывал, как щепку.
Возле намета делалось все шумнее: Заглоба, Скшетуский и Володыевский принимали гостей, потчуя их рассказами, поскольку больше было нечем — в лагере уже догрызали последние сухари, да и мясо давно перевелось, если не считать вяленой конины. Но воодушевление заменяло любые яства. Под конец, когда иные начали уже расходиться, пожаловал Марк Собесский, староста красноставский, со своим поручиком Стемповским. Лонгин выбежал старосте навстречу, а тот, ласково приветствовав рыцаря, молвил:
— Сегодня у тебя, сударь, праздник
— Конечно, праздник, — вмешался Заглоба, — приятель наш обет исполнил.
— И слава Богу! — ответил староста.— Что, брат, вскоре свадебку сыграем? Есть у тебя уже кто на примете?
Подбипента ужасно смешался и покраснел до корней волос, а староста продолжал:
— Смущение твое говорит о том, что я не ошибся. Вы обязаны заботиться, чтобы такой род не угас. Дай Бог, чтобы побольше на свет родилось витязей, подобных вам четверым.
И, сказавши так, каждому пожал руку, а наши друзья возликовали в душе, услыша похвалу из таких уст, ибо красноставский староста являл собой образец мужества, высокого благородства и прочих рыцарских достоинств. Это был воплощенный Марс, Всевышний от щедрот своих одарил его всем в изобилии: необычайною красотой лица Марк Собесский превосходил даже Яна, своего младшего брата, ставшего впоследствии королем, богатством и знатностью не уступал первейшим магнатам, а военные его таланты превозносил до небес сам великий Иеремия. Чрезвычайной яркости была б та звезда, на небосводе Польши, не случись волею провидения, что блеск ее перенял Ян, младший, звезда же эта угасла прежде времени в годину бедствий.
Рыцари наши весьма и весьма были обрадованы похвале героя, однако тот вовсе ею не ограничился и продолжал:
— Я о вас, господа, премного наслышан от самого князя-воеводы, который благоволит к вам больше, чем к другим. Потому и не удивляюсь, что вы ему служите, не помышляя о чинах, хотя на королевской службе скорее б могли получить повышенье. На это ответил Скшетуский:
— Все мы как раз к королевской гусарской хоругви причислены, за исключением пана Заглобы, который пошел на, войну волонтером по врожденному призванию. А что при князе-воеводе состоим, так это прежде всего из сердечного расположения к его светлости, а кроме того, хотелось нам сполна вкусить военной жизни.
— И весьма разумно поступаете, если таковы ваши побуждения. Уж наверно бы ни под чьей иной рукой господин Подбипента так скоро обета своего не исполнил, — заметил Собесский. — А что касается военной жизни, то в нынешнее время все мы ею по горло сыты.
— Более, нежели чем другим, — вставил Заглоба. — Ходят тут все с утра к нам с поздравлениями, но нет чтобы пригласить на чарку водки с доброй закуской, — а это была бы наилучшая дань нашим заслугам.
Говоря эти слова, Заглоба глядел прямо в глаза красноставскому старосте и хитро подмигивал. Староста же с улыбкой сказал:
— У меня самого со вчера крошки во рту не было, но водки глоток, быть может, и отыщется. Милости прошу, господа.
Скшетуский, Лонгин и маленький рыцарь принялись отнекиваться и выговаривать Заглобе, который выкручивался, как мог, и, как умел, оправдывался.
— Не напрашивался я, — говорил он. — Мое правило: свое отдай, а чужого нетронь, но, когда столь достойная особа просит, невежливо было бы отказаться.
— Идемте, идемте! — повторил староста. — И мне приятно посидеть в хорошей компании, и время есть, пока не стреляют. На трапезу не прошу: с кониной и той плохо — убьют на площади лошадь, к ней тотчас сто рук тянется, а водки еще пара фляжек найдется, и уж наверное для себя я их сберегать не стану.
Друзья еще упирались и отнекивались, но, поскольку староста настаивал, пошли, а Стемповский побежал вперед и так расстарался, что нашлась и закуска к водке: сухари да несколько кусочков конины. Заглоба мгновенно повеселел и разговорился:
— Даст Бог, его величество король вызволит нас из этой западни — тут уж мы не замедлим до ополченских возов добраться. Они страсть сколько разных яств всегда за собою возят, больше заботясь о брюхе, чем о Польше. Я бы по нраву своему предпочел с ними застольничать, нежели воевать, хотя, быть может, перед королевским оком и они тебя неплохо покажут.
Староста сделался серьезен.
— Раз мы друг другу поклялись, — сказал он, — что все до единого ляжем костьми, а врагу не уступим, так, значит, оно и будет. Всяк должен приготовить себя к тому, что еще горшие времена настанут. Еда на исходе, хуже того, и порох кончается. Другим я бы не стал говорить, но перед вами могу открыться. Вскоре лишь отвага в сердце да сабля в руке у каждого из нас останутся и готовность умереть — ничего больше. Дай Бог, чтобы король поскорее в Збараж пришел, на него последняя надежда. Воинствен государь наш! Уж он бы не пожалел ни трудов, ни здоровья, ни жизни, чтобы от нас отвести беду, — но куда идти с такой малою силой! Надо пополнения ждать, а вам не хуже моего известно, как медленно собирается ополченье. Да и откуда знать его величеству, в каких обстоятельствах мы здесь оборону держим и вдобавок последнее доедаем?
— Мы готовы на смерть, — сказал Скшетуский.
— А если б его уведомить? — предложил Заглоба.
— Кабы нашелся смелый воин, — молвил староста, — и рискнул пробраться через вражеский лагерь, вечную б себе славу стяжал при жизни, целое войско спас и от отечества отвратил катастрофу. Хотя бы и ополчение не в целости еще собралось — самая близость короля может развеять смуту. Но кто пойдет? Кто отважится, когда Хмельницкий так загородил все выходы и дороги, что и мыши из окопов не ускользнуть? Подобное грозит неминуемой смертью — это ясно!
— А для чего нам голова дана? — сказал Заглоба. — У меня уже одна мыслишка в уме сверкнула.
— Какая же? — спросил Собесский. — А вот такая, мы ведь что ни день берем пленных. Что, если которого-нибудь подкупить? Пусть представится, будто от нас бежал, а сам — к королю.
— Надо будет об этом переговорить с князем, — сказал староста.
Лонгин во время этого разговора сидел молча, глубоко задумавшись, даже чело его избороздилось морщинами. И вдруг, поднявши голову, он промолвил со всегдашней своей кротостью:
— Я берусь между казаков пробраться.
Рыцари, услыхав эти его слова, в изумлении повскакали с мест, Заглоба разинул рот, Володыевский быстро-быстро задвигал усиками, Скшетуский побледнел, а красноставский староста воскликнул:
— Вы за это беретесь?
— А ты подумал, прежде чем говорить? — спросил Скшетуский.
— Давно думаю, — отвечал литвин, — не первый день среди рыцарей идут разговоры, что надо его величество известить о нашем положении. Я как услышу, так и думаю про себя: дозволь мне Всевышний обет исполнить — сейчас бы и отправился, без промедленья. Что я, ничтожный червь, значу? Невелика будет потеря, даже если зарубят дорогой.
— И зарубят, можешь не сомневаться! — вскричал Заглоба. — Слыхал, господин староста говорил: смерти не миновать!
— Так и что с того, братец? — сказал Лонгин. — Соизволит Господь, то и проведет в невредимости, а нет — вознаградит на небе
— Но сперва тебя схватят, пытке подвергнут и ужасную смерть придумают. Нет, ты, однако, рехнулся! — сказал Заглоба
— И все ж я пойду, братец, — кротко ответил Подбипента.
— Птице там не пролететь — из лука подстрелят. Они ж нас кругом, как барсука в норе, обложили.
— И все ж я пойду, — повторил литвин. — Всевышний мне позволил зарок исполнить — теперь я перед ним в долгу.
— Нет, вы только на него поглядите! — кричал в отчаянии Заглоба. — Уж лучше сразу вели себе башку отрубить и из пушки ею выпалить по казацкому стану — только одна туда и есть дорога.
— Дозвольте, окажите милость! — взмолился литвин, складывая руки.
— Ну, нет! Один не пойдешь, я пойду с тобою, — сказал Скшетуский.
— И я с вами! — подхватил Володыевский и хлопнул по сабле рукой.
— Чтоб вас черти! — вскричал, схватившись за голову, Заглоба. — Чтоб вам провалиться с вашим ‘и я! и я!’, с геройством вашим. Мало им еще крови, мало пальбы, смертей мало! Не хватает того, что вокруг творится: нет, ищут, где бы скорее свернуть шею! Ну и катитесь к дьяволу, а меня оставьте в покое! Чтоб вам всем головы снесли…
И, вскочив, заметался по шатру, как полоумный.
— Господь меня покарал! — кричал он. — Нет чтобы со степенными людьми водиться — с ветрогонами, старый дурак, спознался! И поделом мне!
Еще несколько времени он бегал взад-вперед точно в лихорадке, наконец, остановившись перед Скшетуским, заложил руки за спину и, уставясь ему в глаза, грозно засопел.
— Что я вам худого сделал, зачем толкаете в могилу?
— Упаси нас Бог! — отвечал рыцарь. — С чего ты взял?
— Что Подбипента такие несуразности говорит, не диво! У него весь ум в кулаки ушел, а с тех пор, как три наипустейшие турецкие башки снес, и последнего соображенья лишился…
— Слушать неприятно, — перебил его литвин.
— И. этому я не удивляюсь, — продолжал Заглоба, тыча в Володыевского пальцем — Он любому казаку за голенище вспрыгнет либо прицепится к шароварам, как репей к собачьему хвосту, и скорей всех нас пролезет куда угодно. Ладно, на этих двоих не. сошел Святой Дух, но, когда и ты, сударь, вместо того чтобы от безумного шага удержать глупцов, только, их подзуживаешь, заявляя, что сам пойдешь, и всех нас четверых на муки и верную смерть обречь хочешь, — это уж… последнее дело! Тьфу, черт, не ждал я такого от офицера, которого сам князь уважает за степенство.
— Как это четверых? — удивленно переспросил Скшетуский — Неужто и ты, сударь?..
— Да, да! — вскричал, колотя себя кулаком в грудь, Заглоба. — И я тоже. Если кто-нибудь один отправится или все трое — пойду и я с вами. Да падет моя кровь на ваши головы! В другой Раз буду глядеть, с кем завожу дружбу.
— Ну и ну! — только и сказал Скшетуский.
Трое рыцарей бросились обнимать старого шляхтича, но он, всерьез осердясь, сопел и отпихивал их локтями, приговаривая:
— Отвяжитесь, ну вас к дьяволу! Обойдусь без иудиных поцелуев!
Вдруг на валах загремели мушкеты и пушки. Заглоба прислушался и сказал:
— Вот вам! Идите!
— Обычная перестрелка, — заметил Скшетуский.
— Обычная перестрелка! — передразнил его шляхтич. — Подумать только! Им еще мало. Войско от этой обычной перестрелки истаяло вполовину, а для них все детские забавы.
— Не печалься, — сказал Подбипента,
— Помолчал бы, ботвинник! — рявкнул Заглоба. — Больше всех ведь повинен. Кто затеял эту безумную авантюру? Глупей, хоть тресни, нельзя было придумать!..
— И все-таки я пойду, братец, — отвечая Лонгин.
— Пойдешь, пойдешь! А я знаю, почему! Нечего героя строить, тебя насквозь видно. Непорочность не терпится сбыть, вот и спешишь ее из крепости унести. Изо всех рыцарей ты наихудший, а не наилучший вовсе, потаскуха, продающая добродетель! Тьфу! Наказанье Господне! Так-то! Не к королю ты поспешаешь — тебе бы на волю да взбрыкнуть хорошенько, как на выгоне жеребцу… Полюбуйтесь: рыцарь невинностью торгует! Омерзение, как Бог свят, чистое омерзенье!
— Слушать неприятно! — вскричал, затыкая уши, Лонгин.
— Довольно пререкаться! — серьезно проговорил Скшетуский. — Подумаем лучше о деле!
— Погодите, Христа ради! — вмешался красноставский староста, до тех пор с изумлением слушавший речи Заглобы. — Великое это дело, но без князя мы решать не вправе. Нечего спорить, господа. Вы на службе и обязаны слушаться приказов. Князь сейчас должен быть у себя. Пойдемте к нему, послушаем, что он на ваше предложение скажет.
— То же, что и я! — воскликнул Заглоба, и лицо его осветилось надеждой. — Идемте скорее.
Они вышли на площадь, уже осыпаемую пулями из казацких шанцев. Войско выстроилось у валов, которые издали казались уставлены ярмарочными лотками — столько на них было развешано старой пестрой одежды, кожухов, столько понаставлено повозок, изодранных палаток и всяческого роду предметов, могущих служить заслоном от пуль, так как порой по целым неделям стрельба не утихала ни днем, ни ночью. И теперь над этими-лохмотьями висела длинная голубоватая полоса дыма, а перед ними виднелись красные и желтые шеренги лежащих солдат, без устали стреляющих по ближайшим неприятельским шанцам.. Сама площадь подобна была гигантской свалке, на ровной площадке, изрытой заступами, истоптанной копытами, даже травинки нигде не зеленелось. Только высились кучи свежей земли в тех местах, где солдаты рыли могилы и колодцы, да валялись там и сям обломки разбитых телег, орудий, бочек вперемешку с грудами обглоданных, выбеленных солнцем костей. А вот трупа конского нельзя было увидеть — всякий тотчас прибирался на прокормление войску, зато на глаза то и дело попадались горы железных, большей частью уже порыжелых от ржавчины пушечных ядер, которые каждый день обрушивал на этот клочок земли неприятель. Беспощадная война и голод на каждом шагу оставляли след На пути рыцарям встречались солдаты то большими, то малыми группами: одни уносили раненых и убитых, другие спешили к валам помочь товарищам, от усталости падающим с ног, лица у всех почернелые, осунувшиеся, заросшие, в глазах мрачный огонь, одежда выцветшая, изорванная, на голове зачастую вместо шапок и шлемов грязные тряпицы, оружие исковеркано. И невольно в уме возникал вопрос: что станется с этой горсткой неодолимых дотоле смельчаков, когда пройдет еще одна, еще две недели…
— Глядите, господа, — говорил староста, — пора, пора оповестить его величество короля.
— Беда уже, как пес, щерит зубы, — отвечал маленький рыцарь.
— А что будет, когда лошадей съедим? — сказал Скшетуский.
Так переговариваясь, дошли до княжьих шатров, стоящих у правой оконечности вала, возле шатров топилось более десятка конных рассыльных, задачей которых было развозить по лагерю приказы. Лошади их, кормленные искрошенной вяленой кониной и от этого постоянно страдающие нутром, взбрыкивали и вставали на дыбы, ни за что не желая стоять на месте. И так все кони во всех хоругвях когда кавалерия теперь шла в атаку, чудилось, стадо кентавров или грифов несется по полю, более воздуха, нежели земли касаясь.
— Князь в шатре? — спросил староста у одного из гонцов.
— У него господин Пшиемский, — ответил тот.
Собесский вошел первым, не доложившись, а четверо рыцарей остались перед шатром.
Но в самом скором времени полог откинулся и высунул голову Пшиемский.
— Князь незамедлительно желает вас видеть, — сказал он.
Заглоба вошел в шатер, полный радужных надежд, так как полагал, что князь не захочет лучших своих рыцарей посылать на верную гибель, однако же он ошибся: не успели друзья поклониться, как Иеремия молвил:
— Сказывал мне господин староста о вашей готовности выйти из лагеря, и я одобряю это благое намерение. Ничто не есть слишком большая жертва для отчизны.
— Мы пришли испросить позволения твоей светлости, — отвечал Скшетуский, — ибо только ты, ясновельможный князь, волен распорядиться нашей жизнью.
— Так вы все четверо идти хотите?
— Ваша светлость! — сказал Заглоба. — Это они хотят — не я, Бог свидетель: я сюда не похваляться пришел и не о заслугах своих напоминать, а если и напомню, то для того лишь, чтобы ни у кого не закралось подозрения, будто Заглоба струсил. Скшетуский, Володыевский и Подбипента из Мышекишек — достойнейшие воины, но и Бурлай, который от моей руки пал (о прочих подвигах умолчу), тоже великий был воитель, стоящий Бурдабута, Богуна и трех янычарских голов, — посему полагаю, что в искусстве рыцарском я им не уступлю. Но одно дело — храбрость, а совсем другое — безумье. Крыльями мы не наделены, а по земле не пробраться — это ясно как день.
— Стало быть, ты не идешь? — спросил князь.
— Я сказал: не хочу идти, но что не иду, не говорил. Раз уж Господь однажды покарал меня, дав в друзья этих рыцарей, стало быть, я обязан этот крест нести до гроба. А туго придется, сабля Заглобы еще пригодится… Одного только не могу понять: какой будет толк, если мы все четверо головы сложим, потому уповаю, что ваша светлость погибели нашей допустить не захочет и не дозволит совершить такое безрассудство.
— Ты верный товарищ, — ответил князь, — весьма благородно с твоей стороны, что друзей оставлять не желаешь, но на меня ты надеялся напрасно: я вашу жертву принимаю.
— Все пропало!— буркнул Заглоба и пришел в совершенное унынье.
В эту минуту в шатер вошел Фирлей.
— Светлейший князь, — сказал он, — мои люди схватили казака, который говорит, что нынче в ночь штурм назначен.
— Мне уже известно об этом, — ответил князь. — Все готово, пусть только с насыпкой новых валов поспешат.
— Уже заканчивают.
— Это хорошо! — сказал князь. — До вечера переберемся. И затем обратился к четверке рыцарей:
— После штурма, если ночь выдастся темная, наилучшее время выходить.
— Как так?— удивился каштелян. — Ваша светлость вылазку приготовляет?
— Вылазка своим чередом, — сказал князь, — я сам поведу отряд сейчас не о том речь. Эти рыцари берутся прокрасться через вражеский лагерь и уведомить короля о нашем положении.
Каштелян, пораженный, широко раскрыл глаза и поочередно обвел взглядом всех четверых.
Князь довольно улыбнулся. Была за ним такая слабость: любил Иеремия, чтоб восхищались его людьми.
— О Господи!— вскричал каштелян. — Значит, еще не перевелись такие души на свете? Да простит меня Бог! Я вас от этого смелого предприятия отговаривать не стану!..
Заглоба побагровел от злости, но промолчал, только засопел, как медведь, князь же, поразмыслив, обратился к друзьям с такими словами:
— Не хотелось бы мне, однако, понапрасну вашу кровь проливать, и всех четверых разом отпустить я не согласен. Поначалу пускай один идет, казаки, если его убьют, не преминут тот же час похвалиться, как уже сделали однажды, предав смерти моего слугу, которого схватили под Львовом А тогда, ежели первому не повезет, пойдет второй, а затем, в случае надобности, и третий, и четвертый. Но, быть может, первый проберется благополучно — зачем тогда других без нужды посылать на погибель?
— Ваша светлость… — перебил князя Скшетуский.
— Такова моя воля и приказ, — твердо сказал Иеремия. — А чтоб не было между вами спора, назначаю первым идти тому, кто вызвался первый.
— Это я — воскликнул, просияв, Лонгин.
— Нынче после штурма, если ночь выдастся темная, — повторил князь. — Писем к королю никаких не дам, что видел, сударь, то и расскажешь. А как знак возьми этот перстень.
Подбипента с поклоном принял перстень, а князь сжал голову рыцаря обеими руками, потом поцеловал несколько раз в чело и сказал с волненьем:
— Близок ты моему сердцу, словно брат родной… Да хранит тебя на пути твоем Вседержитель и царица небесная, воин Божий! Аминь!
— Аминь! — повторили староста красноставский, Пшиемский и каштелян.
У князя слезы стояли в глазах — вот кто был истинный отец солдатам! — и прочие прослезились, а у Подбипенты дрожь одушевления пробежала по телу и огонь запылал во всякой жилке, возликовала эта чистая, смиренная и геройская душа, согретая надеждой скорой жертвы.
— В истории записано будет твое имя! — воскликнул каштелян.
— Non nobis, non nobis, sed nomine, Tuo, Domine {Не нам, не нам, но имени твоему, Господи (лат.).}, — промолвил князь.
Рыцари вышли из шатра.
— Тьфу, что-то мне глотку схватило и не отпускает, а во рту горько, как от полыни, сказал Заглоба. — И эти все палят, разрази их гром!.. — добавил он, указывая на дымящиеся казацкие шанцы. — Ох, тяжело жить на свете! Что, Лонгин, твердо решил идти?.. Да уж теперь ничего не изменишь! Храни тебя ангелы небесные… Хоть бы мор какой передушил этих хамов!
— Господа, я должен с вами проститься, — сказал Лонгин.
— Это почему? Ты куда? — спросил Заглоба.
— К ксендзу Муховецкому, братец, на исповедь. Душу грешную надо очистить.
Сказавши так, Лонгин поспешно зашагал к замку, а друзья повернули к валам. Скшетуский и Володыевский молчали как убитые. Заглоба же рта не закрывал ни на минуту:
— Ком застрял в глотке и ни взад ни вперед Вот не думал, что так жаль мне его будет. Нет на свете человека добродетельнее! Пусть попробует кто возразить — немедля в морду получит. О Боже, Боже! Я думал, каштелян вас удержит, а он только масла в огонь подлил. Черт принес еретика этого? ‘В истории, говорит, будет записано твое имя!’ Пускай его имя запишут, да только не на Лонгиновой шкуре. Чего б ему самому не отправиться? Небось у кальвиниста паршивого, как у них у всех, на ногах по шесть пальцев — ему и шагать легче. Нет, судари мои, мир все хуже делается, и не зря, видно, ксендз Жабкойский скорый конец света пророчит. Давайте-ка посидим немного у валов да пойдем в замок, чтобы обществом приятеля нашего хотя бы до вечера насладиться.
Однако Подбипента, исповедовавшись и причастившись, остаток дня провел в молитвах и явился лишь вечером перед началом штурма, который был одним из самых ужаснейших, потому что казаки ударили как раз в ту минуту, когда войска с орудиями и повозками перебирались на свеженасыпанные валы. Поначалу казалось, что ничтожные польские силы не сдержат натиска двухсоттысячной вражеской рати. Защитники крепости смешались с неприятелем — свой своего не мог отличить — и трижды так меж собой схватывались. Хмельницкий напряг все силы, поскольку и хан, и собственные полковники объявили ему, что этот штурм будет последним и впредь они намерены лишь голодом изнурять осажденных Но все атаки в продолжение трех часов были отбиты с огромным уроном для нападающих: позднее разнесся слух, будто в этой битве пало около сорока тысяч вражеских воинов. И уж доподлинно известно, что после сражения целая груда знамен была брошена к ногам князя, — то был в самом деле последний большой штурм, после которого еще труднее времена настали, когда осаждающие подкапывались под валы, похищали повозки, беспрестанно стреляли, когда пришли беда и голод.
Неутомимый Иеремия немедля по окончании штурма повел падающих с ног солдат на вылазку, которая закончилась новым погромом врага, — и лишь после этого тишина объяла оба лагеря
Ночь была теплая, но пасмурная. Четыре черные фигуры бесшумно и осторожно подвигались к восточной оконечности вала. То были Лонгин, Заглоба, Скшетуский и Володыевский.
— Пистолеты хорошенько укрой, чтобы порох не отсырел, шептал Скшетуский. — Две хоругви всю ночь будут стоять наготове. Выстрелишь — примчимся на помощь.
— Темно, хоть глаз выколи! — пробормотал Заглоба.
— Оно и лучше, — сказал Лонгин.
— А ну, тихо! — перебил его Володыевский. — Я что-то слышу.
— Ерунда — умирающий какой-нибудь хрипит!..
— Главное, тебе до дубравы добраться…
— Господи Иисусе! — вздохнул Заглоба, дрожа как в лихорадке.
— Через три часа начнет светать.
— Пора! — сказал пан Лонгин.
— Пора, пора! — понизив голос, повторил Скшетуский. — Ступай с Богом!
— С Богом! С Богом!
— Прощайте, братцы, и простите, ежели перед кем виноват.
— Ты виноват? О Господи! — вскричал Заглоба, бросаясь ему в объятья.
И Скшетуский с Володыевским поочередно облобызали друга. В эту минуту рыцари не смогли сдержать рвущихся из груди рыданий. Один только Подбипента был спокоен, хотя вместе с тем и взволнован.
— Будьте здоровы! — еще раз повторил он.
И, подойдя к краю бруствера, он спустился в ров, через минуту показался на другом его берегу, еще раз сделал товарищам знак на прощание — и исчез в темноте.
Между дорогой до Залосциц и Вишневецким трактом находилась роща, пересеченная узкими лугами и соединяющаяся с громадным, старым и густым бором, идущим далеко за Залосцицы. Туда-то именно решил пробраться Подбипента.
Дорога была очень опасная, поскольку чтобы добраться до дубовой рощи, надо было пройти вдоль всего фланга казацкого лагеря, но Подбипента нарочно выбрал ее, так как около лагеря было больше всего людей и часовые меньше обращали внимание на проходящих К тому же все остальные дороги, яры, заросли и тропинки охранялись стражей, которую часто проверяли есаулы, сотники, полковники и даже сам Хмельницкий. О дороге через луга и вдоль Гнезны нечего было и думать, потому что там сторожили от сумерек до рассвета татары.
Ночь была пасмурная и до такой степени темная, что в десяти шагах нельзя было заметить не только человека, но даже и дерево. Это было благоприятное обстоятельство для рыцаря. Хотя, с другой стороны, и ему самому приходилось идти очень медленно и осторожно, чтобы не упасть в какую-нибудь из ям, вырытых поляками и казаками.
Таким образом он достиг недавно оставленных поляками окопов и, перейдя через ров, направился к казацким шанцам.
Дойдя до них, Подбилента остановился и стал прислушиваться, шанцы были пустьь Вылазка Иеремии после штурма заставила казаков отступить с позиции. Часть их пала, часть скрылась в лагере. Множество тел лежало на склонах и вершинах этих насыпей. Рыцарь ежеминутно спотыкался о трупы, переходил через них и продвигался вперед Иногда какой-нибудь слабый стон или вздох возвещали, что некоторые из лежащих еще живы.
За валами обширное пространство, тянувшееся до вторых окопов, построенных еще до прибытия Иеремии, тоже было усеяно трупами. Ям и рвов здесь было еще больше, и всюду виднелись траншеи, в которых также никого не было. Везде царило глубокое молчание, нигде не замечалось ни огня, ни человека — никого, кроме павших.
Подбилента прочел молитву за души умерших и направился дальше. Тихий шорох польского лагеря, который доносился до вторых валов, все более затихал, теряясь в отдалении, и наконец совершенно умолк. Рыцарь остановился и оглянулся в последний раз.
Теперь он уже почти ничего не мог видеть, так как в лагере не было огней, и только в одном окне замка слабо мигал свет, точно звездочка, которую то откроют, то закроют тучи, или как светлячок, что попеременно то блестит, то гаснет.
‘Братья мои, увижу ли вас еще в жизни?’ — подумал рыцарь.
И тоска придавила его, словно гигантский камень, так что он еле мог дышать. Там, где мерцает этот огонек, там свои, близкие, там братские сердца: князь Иеремия, Скшетуский, Володыевский, Заглоба, отец Муховецкий. Там его любят и жаждут защитить его, а здесь ночь, пустота, мрак, под ногами трупы, вверху хороводы душ, вдали же — стан заклятых, беспощадных врагов.
Тоска стала до такой степени тяжелой, что превысила силы этого гиганта. Душа его поколебалась.
В темноте на него налетела бледная тревога и стала шептать ему на ухо: ‘Ты не пройдешь, это невозможно! Вернись, есть еще время! Выстрели из пистолета, и весь эскадрон бросится к тебе на помощь… Через эти таборы, через этот ужас никто не пройдет’.
В эту минуту польский лагерь, моримый голодом, ежедневно осыпаемый ядрами и гирями, полный смерти и трупного запаха, показался ему тихой, безопасной пристанью.
Там друзья не поставили бы ему в вину, если бы он вернулся. Он скажет им, что это превосходит человеческие силы, — а они сами уже не пойдут, никого не пошлют и будут ждать помощи от Бога или короля
А если Скшетуский пойдет и погибнет?
‘Во Имя Отца, и Сына, и Святого Духа Это дьявольское искушение, — подумал Подбипента. — Я готов к смерти и ничего худшего со мной не случится Это дьявол пугает слабую душу трупами и мраком, ибо он всем пользуется’.
Неужели он, рыцарь, осрамится, потеряет славу, опозорит имя, не спасет войска, откажется от небесного венца? Никогда!
И он двинулся дальше, простирая вперед руки.
Вдруг до него донесся шорох, но уже не из польского лагеря, а с противоположной стороны, еще неясный, но глубокий и грозный, как ворчание медведя, внезапно раздавшееся в темном лесу. Но тревога оставила уже душу Подбипенты, тоска перестала мучить его и перешла лишь в дорогое воспоминание о близких, как бы отвечая угрозе, долетающей со стороны табора, он еще раз повторил в душе: ‘А все-таки я пойду’.
Через некоторое время рыцарь очутился на том месте, где в первый день штурма княжеская кавалерия разбила казаков и янычар. Дорога здесь была уже более ровная, не было столько ям, рвов и трупов, так как казаки убрали павших в прежних боях Здесь было немного светлее, потому что это пространство не было занято земляными фортификационными сооружениями. Подбипента свернул в сторону, желая проскользнуть между западным прудом и табором.
Он теперь шел быстро, без препятствий, и ему уже казалось, что он достигает линии табора, как вдруг какие-то новые отголоски обратили его внимание.
Рыцарь тотчас остановился и через четверть часа ожидания услышал приближающийся топот и фырканье лошадей.
— Казацкий патруль! — мелькнуло у него в голове.
Вскоре до его слуха донеслись человеческие голоса, он быстро кинулся в сторону и прилег в первом попавшемся углублении, держа в одной руке пистолет, в другой меч.
Тем временем всадники еще больше приблизились и наконец поравнялись с ним. Было так темно, что он не мог их сосчитать, но слышал каждое произносимое ими слово.
— Им тяжело, но и нам тяжело, — говорил один из всадников сонным голосом. — А сколько здесь пало наших воинов!
— Господи! — промолвил другой. — Говорят, будто король уже недалеко… что с нами будет?
— Хан рассердился на нашего батьку, и татары угрожают, что они нас возьмут в неволю, если не будет кого иного.
— И на пастбищах с нашими дерутся. Батька запретил ходить в их стан, потому что кто туда пойдет — пропадет.
— Люди сказывают, что между татарами есть переодетые ляхи. Эх, чтоб этой войны не было!
— Нам теперь хуже, чем прежде.
— Хуже всего то, что недалеко король с большим войском.
— Эх! В Сечи теперь спал бы спокойно, а здесь шатайся впотьмах, как сиромаха.
— Здесь, должно быть, и сиромахи шляются, потому что лошади храпят.
Голоса постепенно отдалялись и совсем умолкли. Подбипента поднялся и отправился дальше.
Пошел мелкий дождик Стало еще темнее.
Слева от рыцаря что-то блеснуло, сначала один огонек, потом другой, третий, десятый. Теперь уже рыцарь был уверен, что находится на пинии неприятельского стана.
Огоньки находились на довольно значительном расстоянии один от другого и тускло горели. Очевидно, там уже все спали и, быть может, только кое-где пили или варили пищу на завтра.
— Слава Богу, что я иду после штурма и вылазки, — сказал про себя Подбипента. — Они, должно быть, устали.
Но чуть только он об этом подумал, как опять издали услышал лошадиный топот — ехал второй патруль.
К счастью земля здесь более потрескалась и потому легче было скрыться. Патруль прошел так близко, что чуть не наткнулся на Подбипенту. Хорошо, что лошади привыкли проходить мимо лежащих тел и не испугались.
Рыцарь двинулся дальше.
На пространстве тысячи шагов ему попались навстречу еще два патруля. Очевидно, весь этот круг был занят лагерем и его стерегли как зеницу ока. Подбипента радовался в душе, что, вероятно, не наткнется на пеших часовых, которых обыкновенно ставили перед табором, чтобы они подавали вести конным патрулям.
Но радость его продолжалась недолго. Едва прошел он незначительное расстояние, как вдруг шагах в десяти увидел перед собой какую-то черную фигуру. Хотя Подбипента был неустрашим, однако теперь дрожь пробежала по всему телу. Отступать или обойти было уже поздно. Фигура пошевелилась, очевидно, заметила его:
Настала минута колебания. Внезапно раздался пониженный голос:
— Васыль, это ты?
— Я, — тихо ответил рыцарь.
— А водка есть?
— Есть.
— Давай.
Подбипента приблизился.
— Что это ты такой высокий? — со страхом спросил часовой.
Что-то закипело в темноте. В ту же минуту короткое сдавленное восклицание вырвалось из уст часового, потом послышался точно треск ломающихся костей, тяжелое хрипение — и одна фигура упала на землю.
Подбипента двинулся дальше.
Но он уже не шел по той самой линии, так как судя по всему, это была линия форпостов, а потому направился еще ближе к лагерю, желая пройти между постами и рядами возов. ‘Если нет другой цепи постов, — подумал рыцарь, — то на этом пространстве я могу встретиться лишь с теми, которые выходят из лагеря на стену’.
Конным патрулям здесь нечего было делать. Действительно, через минуту оказалось, что другой цепи форпостов не было. Зато неприятельский лагерь находился на расстоянии двух выстрелов из лука — и странное дело, он, казалось, все приближался, хотя рыцарь старался идти параллельно линии возов.
Оказалось также, что в лагере не все спали. При тлеющих то там, то здесь кострах виднелись сидящие фигуры. В одном месте костер был значительно больше остальных и даже настолько велик, что зарево его достигало Подбипенты, так что рыцарь опять вынужден был отступить к форпостам, чтобы не проходить через полосу света. Он издали увидел около костра на столбах, похожих на кресты, убитых быков, с которых казаки сдирали шкуры. Тут же стояли группы людей, наблюдавших за этой процедурой. Некоторые из них играли на дудках Это была та часть лагеря, которую занимали чабаны. Дальнейшие ряды возов утопали в темноте.
Но другая часть лагеря, освещенная тусклым светом костров, опять как бы приближалась к Подбипенте. Сначала она находилась только справа, а теперь он внезапно заметил, что она находится и прямо перед ним.
Тогда рыцарь остановился и стал раздумывать, что делать. Он был окружен. Лагери казаков и татар, а также таборы черни кольцом опоясывали весь Збараж В середине этого кольца стояли форпосты и кружились конные патрули, чтобы никто не мог пробраться.
Положение Подбипенты было страшное. Теперь ему оставалось или проскользнуть между возами, или искать иного выхода между казацким и татарским лагерями, так как в противном случае придется блуждать до зари в этом заколдованном кругу. Был еще один выход, а именно: отступать назад в Збараж, но даже и в таком случае его могли схватить конные патрули. Однако он понимал, что уже самый характер местности не допускал, чтобы воз стоял возле воза. Вероятно, в их рядах были интервалы, и значительные, так как они были необходимы для сообщения отрядов между собой и для проезда кавалерии. Подбипента решил искать такого прохода и с этой целью еще больше приблизился к возам. Огни горящих кое-где костров могли его выдать, но с другой стороны, они были ему полезны, потому что без них он не видел бы ни возов, ни проходов между ними.
Действительно, через четверть часа он нашел проход в темноте, казавшийся черной полосой между возами. На этой черной полосе не было костров и не могло быть пеших казаков, так как там должна была проезжать кавалерия. Подбипента лег на живот и пополз к проходу, как уж в яму.
Прошло четверть часа, полчаса, а он все полз, одновременно молясь и отдавая себя душой и телом под защиту небесных сил. У него мелькала мысль, что, быть может, судьба всего Збаража зависит в эту минуту от того, попадет ли он в проход а потому он молился не только за себя, но и за тех, которые в то же самое время, в окопах, молились за него.
По обеим сторонам все было спокойно. Нигде не пошевелился человек, ни одна лошадь не захрапела, ни одна собака не залаяла — и Подбипента прошел. Перед ним чернел бурьян, за которым находилась дубовая роща, за нею бор, вплоть до Топорова, за бором — король, спасение, слава и заслуга перед Богом и людьми. Что были срубленные им головы янычар в сравнении с этим подвигом, для совершения которого надо иметь нечто большее, чем железную руку?
Рыцарь сам чувствовал эту разницу, но это чистое сердце не забилось гордостью, а только, как сердце ребенка, излилось в слезах благодарности.
Он поднялся и отправился дальше. Форпостов на той стороне возов было мало, и между ними легче было пробраться. Тем временем пошел более крупный дождь, который шелестел в зарослях и заглушал шаги. Подбипента теперь пустил в дело свои длинные ноги и шагал, как гигант, топча мелкие кусты. Возы все. отдалялись, дубовая роща все приближалась, а с ней приближалось и спасение.
Вот уже и дубы! Под их ветвями темно, как в подземелье. Но это и лучше. Поднялся легкий ветер, и дубы слегка шумят, словно шепчут молитву: ‘Боже великий. Боже милостивый, охрани этого рыцаря, ибо он Твой слуга и верный сын той земли, на которой мы произрастаем во славу Тебе’.
Вот уже рыцаря отделяет от польского лагеря десять верст. По лицу его градом льется пот, так как в воздухе стало душно, точно перед грозой, но он идет, не обращая внимания на приближающуюся грозу, ибо в сердце его поют ангелы. Дубовая роща редеет, впереди виднеется луг. Дубы сильнее шелестят, словно хотят сказать: ‘Обожди, ты был в безопасности среди нас!’ — не у рыцаря нет времени, и он выходит на открытый луг. Посреди него стоит лишь один дуб, но более могучий, чем его товарищи в роще. Подбипента направляется к тому дубу.
Внезапно, когда от дуба его отделяют какие-нибудь десять шагов, из-под раскидистых ветвей гиганта выступают двадцать черных фигур, которые волчьими прыжками приближаются к рыцарю.
— Кто ты? Кто ты? — слышатся голоса.
Головы этих людей покрыты остроконечными шапками — это татары-табунщики, скрывшиеся под дерево от дождя
В эту минуту красная молния осветила луг, дуб, дикие лица татар и гигантского рыцаря. Страшный крик потряс воздух, и тотчас закипела борьба.
Татары бросились на Подбипенту, как волки на оленя, и схватили его своими жилистыми руками, но он встряхнулся, и все нападающие упали с него, как созревшие плоды падают с дерева. Потом заскрежетал вытаскиваемый из ножен меч — и тотчас раздались стоны, вой, призывы на помощь, свист меча, хрипение умирающих, ржание испуганных лошадей, треск ломаемых татарских сабель. Тихий луг зазвучал всеми дикими голосами, какие только могут вырываться из человеческих глоток.
Татары раза два толпой бросались на рыцаря, но он уже оперся спиной о дуб, а спереди прикрылся молниеносными движениями меча — и страшно рубил. Вскоре у его ног зачернелись трупы. Татары отступили, объятые панической тревогой.
— Див! Див! — завыли они.
Их вой был услышан. Не прошло и получаса, как весь луг наполнился пешими и конными. Бежали казаки и татары с косами, кольями, луками и горящими лучинами. Посыпались вопросы: ‘Что такое? Что случилось?’ — ‘Див! — отвечали табунщики. — Лях! Див! Убить его! Нет, бери живьем, живьем!’
Подбипента два раза выстрелил из пистолетов, но этих выстрелов уже не могли услышать в польском лагере его товарищи.
Между тем толпа приближалась к нему полукругом, он же стоял в тени, опершись о дерево, и ждал с мечом в руке.
Толпа подходила все ближе. Наконец послышалась команда:
— Бери его!
Все бросились вперед. Крики умолкли. Те, что не могли протиснуться, светили нападающим.
Толпа закружилась под деревом, точно в водовороте, оттуда раздавались только стоны, и некоторое время ничего нельзя было различить. Наконец крик ужаса вырвался из груди нападающих, и они рассеялись в одну минуту.
Под деревом остался Подбипента, а у его ног груда вздрагивающих в предсмертной агонии людей.
— Веревок, веревок! — загремел чей-то голос.
Всадники тотчас поскакали за веревками и в одно мгновение привезли их И вот человек двадцать мужиков схватились за толстую веревку, по десять за каждый конец, и старались привязать рыцаря к дереву.
Но Подбипента рубанул мечем раз, другой — и мужики с обоих сторон упали на землю. С тем же самым результатом пробовали затем татары.
Видя, что слишком большая толпа только мешает, еще раз пошло человек пятнадцать самых смелых ногайцев, желая непременно взять живьем великана, но он их разорвал, как разрывает дикий кабан собак. Дуб, выросший из двух могучих деревьев, закрывал рыцаря сзади — спереди же тот, кто приближался на длину меча, погибал не издав даже крика. Нечеловеческая сила Подбипенты, казалось, возрастала с каждой минутой.
Видя это, разъяренные ордынцы отогнали казаков, и кругом раздались дикие крики:
— Ук, ук!
Тогда, при виде луков и высыпаемых из колчанов стрел, Подбипента понял, что приближается час смерти, и стал шептать литанию к Пресвятой Деве:
Воцарилась тишина. Толпа сдерживала дыхание, ожидая, что будет.
Первая стрела засвистела, когда рыцарь говорил: ‘Матерь Искупителя’ — и задела кожу на виске.
Другая стрела просвистела, когда рыцарь говорил: ‘Преславная Дева’ — и вонзилась ему в плечо. Слова литании смешались со свитом стрел. И когда рыцарь сказал: ‘Звезда утренняя!’, стрелы вонзились ему в ноги, в плечи и в бока… Кровь с виска заливала ему глаза, и он видел, точно сквозь мглу, луг, татар, но уже не, слышал свиста стрел. Подбипента чувствовал, что слабеет, что ноги подкашиваются под ним, голова его склонилась на грудь, и наконец он склонил колени.
Потом почти уже со стоном рыцарь сказал: ‘Царица ангелов!’ — и то были его последние слова на земле.
Небесные ангелы взяли его душу и положили ее, как светлую жемчужину, у ног царицы ангелов.

Глава VI

На следующий день утром Володыевский и Заглоба стояли на валах между солдатами, внимательно посматривая в сторону неприятельского стана, откуда приближались массы черни. Скшетуский был на совещании у князя, а его товарищи, пользуясь временным спокойствием, говорили о событях вчерашнего дня и о движении в неприятельском лагере.
— Это не предвещает нам ничего хорошего, — сказал Заглоба, указывая на идущую толпу неприятелей. — Наверно, они опять двинутся на штурм, а у нас уже отнялись руки.
— Какой там штурм, в ясный день и в такую пору, — возразил маленький рыцарь.— Они ничего иного не сделают, как только займут покинутые нами вчера окопы и будут стрелять с утра до вечера.
— Хорошо было бы грянуть в них из пушек.
Володыевский понизил голос:
— У нас мало пороху, — заметил он. — При таком расходе нам не хватит его даже на шесть дней. Но к этому времени, наверно, прибудет король.
— Пусть будет, что будет. Лишь бы только бедняжка наш Лонгин счастливо пробрался. Я не мог спать всю ночь, только и думал о нем, а когда мной овладевала дремота, то видел его в опасности, и мне его так было жаль, что от тревоги все тело у меня покрывалось потом. Это самый благородный человек во всей Польше.
— Так почему же вы постоянно лад ним насмехались?
— Потому что язык у меня хуже, чем сердце. Но не терзайте меня воспоминанием об этом, так как и без того я укоряю себя, а если, сохрани Бог, что случилось с Лонгином, то я до самой смерти не буду иметь покоя.
— Вы уж слишком не упрекайте себя. Лонгин никогда не обижался на вас, и я слышал, как он иногда говорил: ‘Язык злой, но сердце золотое!’
— Дай Бог ему здоровья. Благородный человек! Правда, он никогда не умел говорить по-человечески, но этот недостаток вознаграждался сторицею великими добродетелями. Как вы думаете, господин Володыевский, пробрался ли он счастливо?
— Ночь была темная, а неприятели после поражения страшно измучены. У нас не было настоящей стражи, а у них тем более
— Слава Богу. Я, между прочим, поручил Лонгину, чтобы он всюду расспрашивал о нашей бедняжке княжне, не видели ли ее где-нибудь, так как думаю, что Жендян должен был достигнуть королевских войск. Лонгин, наверно, не поедет отдыхать в свое имение, а приедет сюда вместе с королем, В таком случае у нас в скором времени может быть известие.
— Я надеюсь на ловкость Жендяна и полагаю, что он ее как-нибудь спас. Для меня было бы большим горем, если бы она погибла. Я недавно ее узнал, но уверен, что если бы у меня была сестра, то она была бы для меня не более дорога, чем княжна.
— Для вас сестра, а для меня дочь. От этих забот у меня окончательно поседеет борода, а сердце лопнет с горя. Чуть кого-нибудь полюбишь, как — раз, два, три! — и его уж нет, а ты сиди, горюй, да еще раздумывай с пустым брюхом ив дырявой шапке, через которую, как через плохую крышу, дождь мочит лысину. Теперь в Польше собакам лучше, чем шляхте, а нам четверым хуже всех Пожалуй, время уже отправиться в лучший мир, не правда ли, господин Володыевский?
— Я не раз думал, не лучше ли обо всем рассказать Скшетускому, но меня удерживает то, что он сам никогда не обмолвится о ней ни единым словом, а если кто-нибудь напомнит, то он только вздрогнет, точно у него в сердце кольнуло.
— Ну вот, как же ему говорить и растравлять раны, немного зажившие в огне этой войны, а ее, быть может, какой-нибудь татарин за косу ведет через Перекоп. У меня в глазах мутится, когда я представляю ее себе в подобном положении. Да, пора уже умирать, потому что на свете одни только мучения, и ничего больше. Хоть бы Лонгин пробрался благополучно!
— Должно быть, Бог его милует более, чем других, потому что он добродетелен. Но смотрите, что это там чернь делает?
— Солнце так ярко блестит, что я ничего не виду.
— Они, кажется, хотят срыть наш старый вал.
— Я ведь говорил, что будет штурм. Идемте отсюда, довольно уже стоять.
— Они не для того роют, чтобы, непременно идти на штурм, но потому, что им надо иметь открытый путь для отступления, и притом они, наверно, двинут по этой дороге беллюарды, в которых сидят стрелки. Смотрите, как сровняли землю.
— Теперь я вижу.
Заглоба прикрыл глаза от солнца рукой и смотрел. В эту минуту через сделанную в валу выемку бросилась толпа черни и в одно мгновение рассыпалась по пустому пространству между валами.
Одни тотчас стали стрелять, иные же, роя землю лопатами, начали воздвигать новую насыпь и шанцы, которые должны были опоясать польский лагерь третьим кольцом.
— Ну! — воскликнул Володыевский. — Не говорил ли я? Вот уже вкатывают машины.
— Значив непременно будет штурм. Пойдем отсюда, — сказал Заглоба.
— Нет, это какие-то иные беллюарды! — заметил маленький рыцарь.
И действительно, машины, показавшиеся в выемке вала, были построены иначе, чем обыкновенные ‘гуляй-города’, так как их стены состояли из лестниц, покрытых кожей, из-за которых самые меткие стрелки стреляли в неприятеля.
— Пойдем, чтоб их собаки загрызли! — повторил Заглоба.
— Погодите, — ответил Володыевский.
И он стал считать беллюарды, по мере того как через выемку вала вкатывались новые.
— Раз, два, три… видно, их немало… четыре, пять, шесть… вкатываются все более высокие… семь, восемь.. они перебьют в нашем лагере не только людей, но и всех собак, потому что там, должно быть, сидят избраннейшие стрелки — девять, десять, одиннадцать.
Внезапно Володыевский перестал считать.
— Что это такое? — спросил он странным голосом. Где?
— Там, на самой высокой беллюарде… человек висит!
Заглоба напряг зрение: действительно, на самой высокой беллюарде солнце осветило нагой человеческий труп, качавшийся на канате равномерно с движением беллюарды, наподобие гигантского маятника.
— Правда, — проговорил Заглоба.
Вдруг Володыевский побледнел как полотно и крикнул громким голосом, в котором слышалось отчаяние:
— Боже всемогущий! Это Подбипента!
По валам пронесся шепот, словно ветер зашелестил листьями деревьев. Заглоба склонил голову на грудь, закрыл глаза руками и со стоном прошептал:
— О Боже! Боже!
Через минуту шепот на валу перешел в шум смешанных голосов, а потом в гул словно бушующих волн. Воины, стоявшие на валах, узнали, что на этой позорной веревке висит товарищ их бедствий, рыцарь без страха и упрека, — все узнали, что это Лонгин Подбипента, и от страшного гнева волосы поднялись на головах солдат.
Наконец Заглоба отнял руки от глаз, и в эту минуту на него страшно было взглянуть, на губах его была пена, лицо посинело, глаза точно вышли из орбит.
— Крови! Крови! — зарычал он таким страшным голосом, что дрожь проняла стоявших недалеко от него рыцарей.
И он бросился в ров. За ним кинулись другие. Никакая сила, даже приказы князя, не смогли бы сдержать этого взрыва бешенства. Из рва воины поднимались, влезая друг другу на плечи, хватаясь руками за противоположный край рва, — а кто выскочил, бежал вперед, не обращая внимания, следуют ли за ним другие. Беллюарды задымились, как смолокурни, и дрогнули от раздавшихся с них выстрелов, но это не помогло. Заглоба летел первый с саблей над головой, страшный, бешеный, похожий на разъяренного быка, казаки встретили нападающих пиками и косами. Казалось, две стены с шумом ударились одна об другую. Но сытые псы не могли защищаться против голодных и бешеных волков. Поляки с необыкновенной яростью рубили врагов саблями, а схватившись грудь с грудью, давили их и рвали зубами. Казаки не выдержали этого бешеного натиска и вскоре обратились в бегство, направляясь к выемке вала. Заглоба точно обезумел от ярости, он бросался в самую середину неприятеля, как львица, у которой отняли детенышей, храпел, рубил направо и налево, топтал и производил страшное опустошение в рядах казаков. Возле него шел, словно другое уничтожающее пламя Володыевский, похожий на раненую рысь.
Неприятелей преследовали за выемку вала, а их стрелков засевших в беллюардах, изрубили всех до одного. Потом солдаты влезли на беллюарду и, сняв с каната Подбипенту, осторожно опустили его на землю.
Заглоба припал к его телу…
Володыевский, в свою очередь, залился слезами при виде мертвого друга. Легко было узнать, каким образом погиб Подбипента: все его тело было покрыто ранами от стрел. Только лицо не было испорчено стрелами, лишь на виске остался шрам. На щеке застыло несколько капель крови, глаза его были закрыты, на лице было спокойное выражение, и если бы не холод смерти в его чертах, могло бы показаться, что Подбипента спокойно спит. Товарищи взяли его и понесли на плечах в окопы, а оттуда в замковую часовню.
К вечеру готов был гроб, и похороны произошли ночью на Збаражском кладбище. Из Збаража собралось все духовенство кроме отца Жабковского: раненный в последнем штурме, он был при смерти, пришел князь Иеремия, предварительно сдав начальство Собесскому, пришли и другие военачальники, и генерал Пшыемский, и Скшетуский, и Володыевский, и Заглоба, и весь эскадрон, в котором служил покойный. Гроб поставили возле только что вырытой могилы, и началась церемония.
Ночь была тихая, звездная, факелы горели ровным пламенем, освещая гроб с прахом рыцаря, фигуру священника и суровые лица стоявших вокруг могилы воинов.
Из кадильниц поднимался дым, распространяя залах мирры и можжевельника, царящую вокруг тишину прерывали только рыдание Заглобы, глубокие вздохи, вырывавшиеся из груди рыцарей, и отголоски выстрелов на валах.
Но вот отец Муховецкий поднял руку в знак того, что хочет говорить, рыцари притаили дыхание.
Муховецкий с минуту помолчал, потом поднял глаза к звездам и проговорил,
— ‘Что там за стук я слышу ночью во врата неба?’ — спрашивает старый ключарь Христов, пробуждаясь от приятного сна. — ‘Отвори, Святой Петр, отвори! я Подбилента’. — ‘Но какие же деяния, какие военные подвиги, какие заслуги дают тебе смелость, господин Подбилента, беспокоить столь важного привратника? По какому праву ты хочешь войти туда, куда ни происхождение, хотя бы даже такое благородное, как твое, ни звание сенатора, ни высшие должности в государстве/ни даже королевский пурпур еще сами по себе не дают свободного доступа? Куда едут не по широкой дороге, не в карете, запряженной шестерней, но куда надо взбираться по крутому тернистому пути добродетели?’ Ах, отвори, Святой Петр, отвори скорее, ибо по такой именно крутой тропинке шел наш соратник и дорогой товарищ, господин Подбилента, и наконец пришел — нагой, как Лазарь, пронзенный стрелами неверных, как Святой Себастьян, бедный, как Иов, чистый, как дева, не знавшая мужа, покорный, терпеливый и тихий, как агнец, — рыцарь, не запятнанный грехом и с радостью проливший кровь в жертву ради земной отчизны. Пусти его, Святой Петр, ибо если его не пустишь, то кого же ты пустишь в эти времена испорченности и безобразия? Пуста же его, святой ключарь, пусти этого агнца, пусть он пасется на небесных лугах, пусть щиплет траву, ибо он голодный пришел из Збаража…
Такими-то словами начал свою речь отец Муховецкий, а затем так красноречиво представил всю жизнь Подбипенты, что каждый из присутствующих счел себя ничтожным перед этим гробом рыцаря без страха и упрека, который превосходил самых незначительных людей скромностью и самых важных — добродетелью. Все покорно склонили головы и с чувством сожаления все яснее сознавали, какой это удар для отчизны, какая невознаградимая утрата для Збаража. Священник расчувствовался, и когда наконец стал рассказывать о выходе покойного рыцаря из лагеря и его мученической кончине, то уже совсем забыл о риторике и цитатах, а когда стал прощаться с прахом от имени духовенства, вождей и войска, то сам расплакался и, рыдая, как Заглоба, говорил: ‘Прости, брат, прости, товарищ! Не к земному королю, но к небесному, к более верной инстанции ты отнес наши стоны, наш голод наши бедствия и лишения, — там еще вернее ты вымолишь для нас спасение, но сам уж не вернешься больше, и вот мы плачем, и вот мы обливаем слезами твой гроб, ибо мы тебя любили, наш дорогой и милый брат!’
Вслед за достойным священнослужителем плакали все присутствующие: и князь, и военачальники, и войско, но более всего друзья покойного. Когда же отец Муховецкий запел: ‘Requim aeternam dona ei, Domine!’ {‘Вечный покой дай ему, Господи!’ (лат.).}, все громко зарыдали, хотя это были люди, закаленные в боях, невзгодах и издавна привыкшие к виду смерти.
В ту минуту, когда гроб поставили на веревки, Заглобу трудно было оторвать от него, точно это умер его брат или отец. Наконец Заглобу оттащили в сторону Скшетуский и Володыевский. Гроб опустили в могилу. Князь Иеремия подошел к краю ее и взял горсть земли, священник стал читать: ‘Anima ejus…’ {‘Душа его…’ (лат.).} Рыцари бросали землю на гроб руками и шлемами, и вскоре над прахом Лонгина Подбипенты образовался высокий курган, который озарился белым печальным светом луны.
Скшетуский, Володыевский и Заглоба возвращались из города в окопы, из которых доносились отголоски выстрелов. Они шли в молчании, так как ни один из них не хотел заговорить первым, — но другие рыцари беседовали между собой о покойном, единогласно прославляя его.
— Похороны его были так величественны, — говорил какой-то офицер, проходя мимо Скшетуского, — что лучших не сделали даже коренному писарю Сераковскому.
— Потому что он заслужил их, — ответил другой офицер. — Кто же иной решился бы пробраться к королю?
— Я слышал, — добавил третий, — что между офицерами князя Вишневецкого несколько человек хотели идти, но после такого страшного примера, наверно, уже у всех отпала охота.
— Да потому, что это невозможно. Уж даже не проскользнет.
— В самом деле, это было бы безумие!
Офицеры прошли. Опять настало минутное молчание. Внезапно Володыевский сказал:
— Ты слышал, Ян?
— Слышал, — ответил Скшетуский. — Сегодня моя очередь.
— Ян! — проговорил Володыевский. — Ты знаешь меня давно и знаешь, что я неохотно отказываюсь от рискованного предприятия, но иное дело простое самоубийство.
— И это ты, Михаил, говоришь?
— Да, потому что я твой друг.
— И я тебе друг, а потому дай мне рыцарское слово, что ты не пойдешь третий, если я погибну.
— О! Это невозможно! — воскликнул Володыевский.
— Вот видишь, Михаил! Как же ты можешь требовать от меня того, чего сам не сделал бы? Да будет воля Божья!
— Так пойдем вместе.
— Князь запретил, а ты солдат и должен слушаться.
Володыевский умолк, так как это был прежде всего солдат.
Через минуту он проговорил:
— Ночь очень светлая, не ходи сегодня.
— Конечно, я предпочел бы, чтобы она. была темнее, — ответил Скшетуский, — но медлить нельзя. Погода, как ты сам видишь, установилась надолго, у нас порох и провиант на исходе. У некоторых солдат десны гниют от всякой дряни, которую им приходится есть. Пойду сегодня и даже сейчас, я уже простился с князем.
— Я вижу, что тебе попросту жизнь надоела.
— Разумеется, я не наслаждаюсь жизнью, — с печальной улыбкой промолвил Скшетуский. — но я не буду добровольно искать смерти, так как это и грешно, да, наконец, дело идет не о том, чтобы погибнуть, а о том, чтобы пробраться через неприятельский лагерь, дойти до короля и спасти Збараж.
Володыевского внезапно охватило такое сильное желание все рассказать Скшетускому о княжне, что он уже раскрыл было рот, но тотчас подумал: ‘От этой новости у него помутится разум, и его тем легче схватят,’ а потому прикусил язык и после минутного молчания спросил:
— По какой дороге поедешь?
— Я говорил князю, что пойду через пруд а затем берегом реки, пока не пройду далеко за неприятельский стан. Князь говорил, что эта дорога лучше других
— Да, делать нечего, — заметил Володыевский. — Коль скоро человеку не избегнуть смерти, то лучше умереть на поkе славы, чем на ложе. Да ведет тебя Бог! Если мы с тобой не увидимся на этом свете, то увидимся на том, и знай, Ян, что я не забуду тебя.
— Как и я тебя. Да наградит тебя Бог за все, что ты сделал для меня! Слушай, Михаил, если я погибну, то, быть может, враги не захотят показать меня вам, как Лонгина, так как мы их хорошо проучили, но, вероятно, они каким-нибудь иным образом похвастаются, в таком случае пусть старый Зацвилиховский отправится к Хмельницкому за моим прахом, потому что мне не хотелось бы, чтобы собаки таскали меня по лагерю.
— Будь уверен, что я исполню твою просьбу, — ответил Володыевский.
Заглоба, который сначала слушал этот разговор в полубессознательном состояния, теперь понял, в чем дело, но уже не нашел в себе достаточно силы, чтобы удержать друга, и только глухо застонал:
— Вчера тот, сегодня этот… О Боже, Боже, Боже.
— Не теряйте надежды! — заметил Володыевский.
— Ян! — начал Заглоба.
Больше он ничего не мог сказать и только прижал свою седую голову к груди рыцаря, как беспомощное дитя. Час спустя Скшетуский погрузился в воды западного пруда.
Ночь была очень светлая, середина пруда казалась серебряным щитом, но Скшетуский тотчас исчез из глаз, так как берег был густо покрыт тростником и разными другими растениями, чьи мокрые листья и стволы, подобно змеям, хватали рыцаря за ноги и чрезвычайно затрудняли движение вперед, но вместе с тем скрывали его от глаз стражи. О том, чтобы переплыть пруд поперек, нечего было и думать, так как на его светлой поверхности каждый предмет легко мог бы быть заметен. Ввиду этого Скшетуский решил обогнуть берегом весь пруд до болота, находящегося на другой Стороне и соединяющего пруд с рекой. По всей вероятности, там были посты казаков и татар, но зато там был целый лес тростника, опушка которого была вырублена татарами для постройки шалашей. Пробравшись к болоту, можно было идти через тростник даже днем, разве что болото оказалось бы слишком глубоким. Действительно, и эта дорога была страшна. Под этой спящей водой, у берега доходившей только до Щиколотки, таилось болото, глубиной в аршин и более. За каждым шагом Скшетуского на поверхности воды показывалось множество пузырей, бульканье которых можно было отлично слышать в ночной тишине.
Кроме того, несмотря на медленность его движений, на воде образовывались круги, направлявшиеся от него к середине пруда, озаренной лунным светом. Во время дождя Скшетуский попросту переплыл бы пруд и самое большее в полчаса достиг бы болота, но, к несчастью, на небе не было ни одной тучки. Потоки зеленоватого света лились на пруд, превращая листья водорослей в серебряные щиты, а верхушки тростника в серебряные султаны. Ветра не было, К счастью, грохот выстрелов заглушал бульканье водяных пузырей. Скшетуский, заметив это, двигался лишь тогда, когда залпы в окопах и шанцах учащались. Но в эту тихую, ясную ночь явилось новое затруднение. Из тростников подымались рои комаров, которые, жужжа, кружились над головой рыцаря, садились ему на лицо и кусали его. Скшетуский, избрав этот путь, предвидел многие затруднения, но не все — например, страх Всякая глубина вод, хотя бы. вполне известных, заключает в себе что-то таинственное, страшное и невольно вызывает вопрос: что там на дне? А этот Збаражский пруд был положительно ужасен. Вода, казалось, была гуще обыкновенной воды и издавала трупный запах, ибо в ней гнили сотни казаков и татар. Хотя обе стороны вытаскивали трупы, но все же сколько их могло скрываться среди тростника и водорослей. Скшетуский находился в воде, однако лицо его обливалось потом. Что будет, если какие-нибудь скользкие руки внезапно схватят его или какие-нибудь зеленоватые глаза тянут на него из водорослей? Растения охватали его за колени, и у него волосы поднимались дыбом при мысли, что, быть может, это утопленник обнимает его, чтобы не пустить дальше. ‘Иисус Мария! Иисус Мария’! — то и дело шептал он, продвигаясь вперед Порой он подымал глаза вверх и при виде луны, звезд и царящего там, в вышине, покоя испытывал некоторое облегчение. ‘Есть Бог’! — повторял он вполголоса. Время от времени Скшетуский посматривал на берег, и ему казалось, что он смотрит на Божий свет из какого-то осужденного, неземного мира болот, черных глубин, духов и трупов, — и его охватывала такая тоска, что ему тотчас хотелось уйти из этой чащи тростников.
Тем не менее рыцарь неуклонно шел вперед и уже настолько отдалился от лагеря, что увидел на расстоянии нескольких десятков шагов от берега конного татарина. Скшетуский остановился и посматривал на всадника, который, судя по однообразным движениям его тела, спал на седле.
Это была странная картина. Татарин кивал головой, будто кланялся рыцарю, а тот не спускал с него глаз. В этом было что-то страшное, но Скшетуский с облегчением вздохнул, ибо перед этим действительным страхом рассеялся стократно более мучительный, созданный воображением страх. Мир духов куда-то исчез, к рыцарю вернулось хладнокровие, и его интересовали только вопросы, спит татарин или не спит? идти дальше или ждать?
Наконец он пошел дальше, двигаясь еще тише, еще осторожнее, чем в начале пути. Он был уже на половине дороги до болота и реки, как вдруг поднялся легкий ветер. Рыцаря обрадовал этот шум, так как, несмотря на соблюдаемые им предосторожности, несмотря на то, что ему иногда приходилось терять по нескольку минут, чтобы сделать один шаг, какое-нибудь невольное движение или блеск могли его выдать. Теперь он шел смело среди громкого говора тростника, которым зашумел весь пруд, — и все заговорило вокруг, даже волны, плещущие о берег.
Но это движение, очевидно, разбудило не одни только береговые заросли, потому что тотчас перед рыцарем появилось что-то черное, которое стало раскачиваться в его сторону, как бы собираясь сделать прыжок Скшетуский в первую минуту чуть не крикнул. Однако страх и отвращение сдержали голос в груди, и одновременно страшное зловоние точно схватило его за горло.
Но через минуту, когда первая мысль, что это, может быть, утопленник нарочно преграждает ему дорогу, прошла, у него осталось только чувство отвращения, — и рыцарь отправился дальше. Говор тростника все продолжался и все более усиливался. Сквозь его колышущиеся верхушки Скшетуский увидел второй и третий татарские посты. Он миновал их, миновал и четвертый пост. ‘Я, должно быть, прошел вокруг половины пруда’, — сказал он про себя и выглянул из тростника, чтобы узнать, в каком месте находится, как вдруг его что-то толкнуло в ноги. Рыцарь наклонил голову и увидел тут же около своих колен лицо человека.
‘Это уже второй’, — подумал он. Теперь это его не испугало, так как этот второй труп лежал навзничь и в неподвижности не представлял признаков жизни. Скшетуский только прибавил шагу, чтобы от зловония не закружилась голова. Тростник становился все гуще, что, с одной стороны, было хорошо, так как представляло безопасное убежище, но с другой — чрезвычайно затрудняло движения. Прошло еще полчаса, затем час, он все шел, но все более уставал. Вода в некоторых местах не доходила до копен, зато иногда он проваливался по пояс. Кроме того, его необыкновенно утомляло медленное вытаскивание ног из болота. Лицо его обливалось потом, и вместе с тем его, время от времени, с ног до головы охватывала дрожь.
‘Что это такое? — со страхом думал он. — Не начинается ли у меня лихорадка? Болота до сих пор еще нет, а вдруг я не различу места, идя среди тростников, и пройду мимо?’
Это была страшная опасность, потому что таким образом он мог бы кружиться всю ночь вокруг пруда и утром очутиться в том самом месте, из которого вышел, или в ином месте попасть в руки казаков.
‘Я выбрал дурную дорогу, — думал рыцарь, падая духом, — через пруды нельзя пробраться, вернусь назад и завтра пойду по той же дороге, по которой отправился Лонгин, а до этого времени можно будет отдохнуть’.
Однако Скшетуский шел вперед, так как понимал, что, обещая себе вернуться и отправиться после непродолжительного отдыха, он сам себя обманывает, кроме того, ему пришла в голову мысль, что, идя так медленно и останавливаясь чуть не каждую минуту, он не мог еще достигнуть болота. Тем не менее им все более овладевала мысль об отдыхе. Минутами ему хотелось лечь где-нибудь, чтобы хоть немного передохнуть. Дрожь пронимала его все чаще, и рыцарь все с большим усилием вытаскивал ноги из болота. Татарские посты отрезвляли его, но он чувствовал, что голова его устает так же, как и тело, и что его охватывает горячка.
Прошло еще полчаса — болото все не показывалось.
Между тем трупы утопленников попадались все чаще. Ночь, страх, трупы, шум тростника, труды и лишения помутили его мысли, он стал грезить наяву. Вот Елена в Кудаке, а он плывет на лодке с Жендяном вниз по течению Днепра. Тростник шумит — ему слышится песня: ‘Эй, то нэ пили пилили!…. нэ туманы уставалы’. Отец Муховецкий ждет его к венцу, а Криштоф Гродицкий будет его посаженым отцом… Девушка там ежедневно посматривает со стены на реку — вот скоро она захлопает в ладоши и крикнет. ‘Едет, едет!’ ‘Послушайте! — говорил Жендян, таща его за рукав. — Невеста стоит…’
Скшетуский приходит в себя. Это спутанные тростины цепляются за него и останавливают на пути. Видение исчезает. Сознание возвращается. Теперь он уже не чувствует такой усталости, так как горячка возбуждает его силы.
Неужели еще нет болота?
Но кругом тот же тростник, точно он шагу не сделал вперед.
Рыцарь идет дальше, но мысль с неумолимым упрямством возвращается к сладостному видению. Тщетно он борется, тщетно молится, тщетно старается сохранить сознание — опять представляется Днепр, барки, лодки, Кудак, Сечь — только на этот раз видение более беспорядочно, в нем фигурирует множество лиц: возле Елены и князь, и Хмельницкий, и кошевой атаман, и Лонгин Подбипента, и Заглоба, и Богун, и Володыевский, — все одеты по-праздничному, так как будет его свадьба, но где она будет? Они в каком-то незнакомом городе, это не то Лубны, не то Разлоги, не то Сечь, не то Кудак… какие-то воды, по ним плавают трупы…
Скшетуский пробуждается вторично, вернее, его пробуждает сильный шелест, доносящийся с той стороны, куда он идет, а потому рыцарь останавливается и слушает.
Шелест приближается, слышен плеск воды — это челнок
Его уже видно через тростник. В нем сидят два казака — один гребет веслом, другой держит в руке длинный шест, издали блистающий, как серебро, и отталкивает водяные растения.
Скшетуский погрузился в воду по самую шею и смотрел.
‘Обыкновенный ли это объезд пруда, или же меня заметили и преследуют?’ — мелькнул у него вопрос.
Но рыцарь тотчас понял по спокойным и небрежным движения казаков, что это обыкновенная стража. Если бы казаки ехали по следам, то, наверно, собралось бы с десяток лодок и толпа людей.
Между тем они проехали мимо, слова их заглушались шумом тростника. Скшетуский уловил только следующую фразу:
— Черт бы их побрав, и цей смердячой воды казалы пыльноваты!
И челнок направился дальше. Сидевший на носу казак всё ударял шестом в водяные заросли, как будто пугал рыбу.
Скшетуский опять пошел вперед.
Через некоторое время он снова увидел часового татарина, стоявшего тут же на берегу. Свет луны прямо падал на лицо ногайца, похожее на собачью морду. Но Скшетуского менее уже пугала стража, чем потеря сознания. Ввиду этого он напряг всю силу воли, чтобы ясно сознавать, где он и куда идет. Но эта борьба только усилила его усталость, и он тотчас заметил, что у него в глазах двоится и троится, что минутами ему чудится, будто этот пруд — площадь в Збараже, а кусты тростника — шатры. Ему. захотелось позвать Володыевского, чтобы маленький рыцарь шел вместе с ним, но у него еще настолько сохранилось сознание, что он удержался.
— Не кричи, не кричи! — повторял он себе. — Это будет для тебя гибелью.
Но борьба с самим собой становилась все труднее. Скшетуский вышел из Збаража истомленный голодом и бессонными ночами, которые окончательно изнурили солдат. Ночное путешествие, холодное купанье, трупный запах, блуждание по болотам и тростникам, рвавшим его одежду и тело, совершенно его ослабили. К этому присоединились страх и боль от укусов комаров, которые так искололи ему лицо, что оно все было покрыто кровью.
Он чувствовал, что если скоро не дойдет до болота, то или выйдет на берег, что бы там с ним ни случилось, или упадет среди этих тростников и утонет.
Болото и устье реки казались ему спасительной гаванью, хотя, в сущности, там начинались новые затруднения и опасности.
Рыцарь боролся с горячкой и шел, все менее соблюдая предосторожности. В шуме тростника ему чудились голоса людей, говор, чудилось также, будто это о нем так говорит пруд: дойдет он до болота или не дойдет? вылезет из тростника или не вылезет? Комары все жалобнее распевали над ним. Вода становилась глубже — вскоре дошла ему до пояса, а затем до груди. У него мелькнула мысль, что если придется плыть, то он запутается в водорослях и утонет.
И опять его охватило неудержимое, непреодолимое желание позвать Володыевского, и он уже собирался крикнуть:
— Михаил! Михаил!
К счастью, какая-то милосердная водоросль ударила мокрой кистью в его лицо. Сознание вернулось к нему, и он увидел перед собой, только несколько вправо, слабый свет.
Теперь рыцарь все смотрел на этот свет и некоторое время бодро шел к нему.
Внезапно Скшетуский остановился, заметив широкую полосу чистой воды. Он с облегчением передохнул. Это была река, а по обеим ее сторонам болото.
‘Наконец-то я перестану кружиться по берегу пруда, — подумал он, — и направлюсь в этот клин’.
По обеим сторонам клина тянулись два ряда тростников, рыцарь направился к тому ряду, до которого дошел. Через минуту ему стало ясно, что он идет правильно. Скшетуский оглянулся: пруд был уже за ним, а он теперь направлялся вдоль узкой ленты воды, которая не могла быть ничем иным, как только рекой. Вода здесь была холоднее.
Но спустя некоторое время им овладела страшная усталость. Ноги дрожали, а глаза застилались черной мглой.
‘Как только дойду до берега, лягу, — подумал он,— нет сил идти дальше, отдохну’.
Внезапно рыцарь упал на колени и руками ощупал сухую, поросшую мохом землю. Это был маленький островок
Он сел и стал отирать руками свое окровавленное лицо.
Через минуту до его ноздрей донесся запах дыма. Повернувшись к берегу, он заметил в ста шагах от воды костер, а вокруг него группу людей
Скшетуский сидел прямо напротив этого костра, и в те минуты, когда ветер немного раскрывал тростник, можно было все видеть, как на ладони С первого взгляда он узнал татарских конюхов, которые сидели у костра и ели.
Тогда в нем проснулся страшный голод. В день выхода из лагеря Скшетуский утром съел кусок конины, которым не насытился бы и двухмесячный волчонок, — и с того времени у него ничего не было во рту.
И вот он стал срывать растущие возле него стебли растений и жадно высасывал их Так он до некоторой степени утолял голод и мучившую его жажду.
Одновременно рыцарь то и дело посматривал на костер, который постепенно все бледнел.
Люди, находившиеся возле костра, как бы заволакивались мглой и, казалось, отдалялись.
‘Ага, мной овладевает сон! — подумал рыцарь. — Я здесь усну’.
Вдруг возле костра началось движение, татары встали. Вскоре до. слуха Скшетуского долетели возгласы: ‘лошь! лошь!’ Им в ответ раздалось короткое ржание. Через минуту послышался свист и глухой топот лошадей по сырому лугу. Костер потух
Скшетуский не мог понять, почему татары уехали. Немного спустя он заметил, что тростник как-то яснее выделяется, вода блестит иначе, чем при луне, а воздух заволакивается легкой мглою.
Начинался рассвет.
Вся ночь ушла у рыцаря на то, чтоб обогнуть пруд и дойти до реки и болота.
Он был только в начале дороги. Теперь ему придется идти вдоль по реке
Воздух все более наполнялся светом зари На востоке небо было бледно-зеленого цвета.
Скшетуский опять направился к болоту и, дойдя до берега, высунул голову из тростника.
В расстоянии нескольких сот шагов виднелся один только татарский форпост, в отдалении дымился потухающий костер, рыцарь решил ползти к нему среди высоких трав.
Добравшись до костра, он стал внимательно искать остатки еды и тотчас нашел обглоданные бараньи кости с оставшимся на них жиром и несколько штук печеной репы, оказавшиеся в теплом пепле. Скшетуский накинулся на них с жадностью дикого зверя и ел, пока не заметил, что форпосты, расставленные по пройденной им дороге, уже возвращаются в лагерь и приближаются к нему.
Тогда он пополз назад и через несколько минут исчез в тростнике. Отыскав сухое место, он тихо лег на землю. Тем временем всадники проехали мимо. Скшетуский тотчас принялся за взятые им у костра кости, которые теперь стали трещать в его могучих, точно у волка, челюстях. Он обгрыз жир и жилы, съел репу и немного утолил голод. Такого завтрака у него давно уже не было в Збараже.
Теперь он почувствовал себя сильнее. Его подкрепили пища и начинающийся день. Становилось все светлее, восточная сторона неба из зеленоватой превращалась в розовую и золотистую, и хотя утренний холод был очень чувствителен, но его утешала мысль, что вскоре солнце согреет его утомленное тело.
Рыцарь внимательно осмотрел свое убежище, здесь легко могли улечься два человека. Оно со всех сторон было окружено тростником, точно стеной, и совершенно скрывало его от людских глаз.
‘Меня здесь не найдут, — думал Скшетуский, — разве если захотят ловить рыбу, но здесь рыбы нет, потому что она издохла от разлагающихся трупов. Тут я отдохну и подумаю о том, что делать дальше’.
И вот он стал раздумывать, идти ему берегом реки или нет, и наконец решил идти, если поднимется ветер и будет качать тростник, в противном случае движение и шелест могут его выдать, особенно если придется проходить недалеко от неприятельского лагеря.
— Благодарю тебя, Боже, за то, что я до сих пор жив, — тихо прошептал рыцарь.
И он поднял глаза к небу, а затем мысленно унесся в польский лагерь.
С этого места замок был отлично виден, особенно когда его озолотили первые лучи восходящего солнца Быть может, там из башни кто-нибудь смотрит в подзорную трубу, а уж Володыевский и Заглоба наверняка весь день будут поглядывать с высоты валов, не увидят ли его висящим на какой-нибудь беллюарде.
‘Вот и не увидят, — подумал Скшетуский, и все его существо наполнилось блаженным чувством при мысли, что он спасен. — Не увидят, не увидят, — повторил он несколько раз. — Я прошел мало, но зато самую трудную часть пути. Бог мне поможет и дальше’.
В своем воображении он уже видел себя в лесах, за которыми стоят королевские войска, всеобщее ополчение, гусары, пехота, земля чуть не стонет под тяжестью людей, лошадей и пушек, а среди этого войска король.
Потом он увидел грандиозное сражение, разбитых неприятелей, князя со всей кавалерией, летящего по грудам трупов, встречу польских войск.
Его разболевшиеся и опухшие глаза закрылись от слишком сильного света, голова склонилась, утомленная множеством мыслей. Им стала овладевать какая-то сладостная немощь, он растянулся во весь рост и уснул.
Тростник шумел. Солнце высоко поднялось на небе и согревало горячим взглядом рыцаря, сушило на нем одежду, а он неподвижно лежал, погруженный в глубокий сон. Кто его теперь увидел бы столь неподвижным, с окровавленным лицом, тот предположил бы, что это лежит труп, который выкинула вода. Проходили часы, а рыцарь все спал. Солнце достигло зенита и стало спускаться на другую сторону неба, а он все еще спал. И только к вечеру его разбудил пронзительный визг лошадей, грызущихся на лугу, и громкие крики конюхов, разнимавших кнутами дерущихся табунных жеребцов.
Рыцарь протер глаза, оглянулся, вспомнил, где он, потом посмотрел на небо: солнце закатилось, и кое-где уже сверкали звезды, он проспал весь день.
Скшетуский не подкрепился сном, не чувствовал себя сильнее, наоборот, у него болели все кости. Он надеялся, что движение укрепит его и, спустив ноги в воду, немедленно двинулся в дальнейший путь:
Теперь он двигался по краю тростника, чтобы шелестом не обратить внимания конюхов. Было довольно темно, так как луна еще не вышла из-за леса. Вода была так глубока, что Скшетуский в некоторых местах терял почву под ногами и должен был плыть, что являлось большим препятствием, потому что он был в одежде и плыл против течения, которое хоть и было довольно слабым, однако влекло его назад к прудам. Но зато самые зоркие татарские глаза не могли заметить этой головы, двигающейся вдоль сплошной массы тростников. Ввиду этого он продвигался довольно смело, минутами вплавь, но большей частью идя по пояс в воде, и наконец достиг места, с которого увидел по обеим сторонам реки тысячи огоньков.
— Это таборы, — подумал он, — ну теперь, Боже, помоги мне.
Рыцарь стал прислушиваться.
До него долетел шум смешанных голосов. Да, то были таборы. На левом берегу реки, вдоль по ее течению, находился казацкий лагерь, с тысячами возов и татар. На правом — татарский стан. И там, и тут слышались людской говор, дикие звуки бубнов, дудок, мычанье скота, рев верблюдов и ржание лошадей. Река разделяла лагерь, составляя вместе с тем препятствие для ссоры и убийств, так как татары не могли спокойно стоять возле казаков. В этом месте она была ниже, а может быть, ее нарочно расширили во избежание столкновений. Но с одной стороны возы, а с другой — тростниковые шалаши находились, судя по кострам, на расстоянии нескольких десятков шагов от берега, на котором стояли часовые,
Тростник редел. Скшетуский прошел еще шагов около ста и остановился. Какой-то мощью и угрозой веяло на него от этих полчищ.
В эту минуту ему показалось, что вся бдительность и ярость этих тысяч человеческих существ направлены против него, и он чувствовал перед ними полную беспомощность и беззащитность.
Он был совершенно один.
‘Никто не пройдет по такой дороге! — мелькнула у него мысль’.
Однако рыцарь еще больше подался вперед, так как его влекло какое-то неудержимое, мучительное любопытство. Ему хотелось поближе взглянуть на эту страшную силу.
Внезапно он остановился. Тростник кончился, точно его кто-нибудь ножом отрезал, а может быть, и на самом деле его срубили на шалаши. Далее блестела вода, освещаемая красным заревом костров.
Тут же, на обоих берегах, горели два больших костра. На одном берегу стоял татарин на коне, на другом — казак с длинной пикой в руке. Оба они смотрели друг на друга и на воду. В отдалении виднелись другие воины, тоже стоящие на страже.
Зарево костров казалось огненным мостом, перекинутым через реку. У берегов стояли ряды маленьких лодок, употреблявшихся для объезда прудов.
— Невозможно! — пробормотал Скшетуский.
Им овладело отчаяние. Ни идти вперед, ни возвращаться! Прошли уже сутки, как он мыкался по болотам и тростникам, дышал гнилым воздухом и мок в воде, а все это лишь для того, чтобы, достигнув тех таборов, через которые он взялся пробраться, признать, что это невозможно.
Но и возвращение было невозможно, рыцарь знал, что, быть может, у него найдется достаточно сил, чтобы тащиться вперед, но не найдется их, чтобы отступить. В его отчаянии было вместе с тем и глухое бешенство. Была минута, когда ему хотелось выйти из воды, задушить часового, потом броситься на толпу и погибнуть.
Опять ветер зашумел в тростнике странным шепотом и одновременно донес отголоски колокольного звона из Збаража. Скшетуский стал горячо молиться, бил себя в грудь и взывал к небу о спасении с силой и верой утопающего, он молился, а в то же время, как бы в ответ на молитву, неприятельские лагери зловеще гудели, черные и красные от огня фигуры сновали, как черти в аду, стража стояла неподвижно, река катила свои волны, озаренная кровавым светом.
— ‘Когда настанет глухая ночь, быть может, они потушат костры’, — сказал про себя Скшетуский и стал ждать.
Прошел час, другой. Шум затихал, костры действительно постепенно угасали, кроме двух сторожевых, которые горели все сильнее.
Часовые сменялись, очевидно было, что они будут так стоять до самого утра.
Скшетускому пришла в голову мысль, что, быть может, ему легче удастся проскользнуть днем, но он тотчас отказался от этого намерения. Днем в реке брали воду, поили скот, купались, словом, в такое время река была полна людей.
Внезапно взгляд его обратился на лодки. По обоим берегам их стояло несколько десятков в ряд. Лодки с татарской стороны доходили до тростника.
Скшетуский погрузился в воду по самую шею и стал медленно подвигаться к лодкам, не спуская глаз с часового-татарина. По истечении получаса он был уже возле первой лодки. План его был прост. Кормы лодок поднимались над водой, образуя над ней род свода, под которым можно было проскользнуть. Если все лодки стояли одна возле другой, то татарин-часовой не мог увидеть движущейся под ними головы, более опасен был казак, но и этот мог не заметить, потому что под лодками, несмотря на свет костра, падавшего на воду с противоположного берега, царил мрак. Кроме того, иного пути не было.
Скшетуский не колебался более и вскоре очутился под кормами лодок.
Он шел на четвереньках — вернее, полз, так как было мелко, и он находился на таком близком расстоянии от татарина, что слышал фырканье его коня. Рыцарь на минуту остановился и прислушался. К счастью, лодки стояли одна возле другой. Теперь глаза рыцаря были обращены на казака, стоявшего на противоположном берегу, которого он видел как на ладони, но тот смотрел на татарский лагерь. Скшетуский прошел уже лодок пятнадцать, как вдруг услышал на берегу шаги и голоса людей. Он притаился. Во время своих поездок в Крым рыцарь научился понимать по-татарски, и теперь дрожь пробежала по всему его телу, когда он услышал следующий приказ, — Садиться и ехать!
Скшетуского бросило в жар, хотя он был в воде. Если татары сядут в ту лодку, под которой он в эту минуту скрывается, то он погиб, если же они сядут в какую-нибудь из стоящих впереди, то также погиб, так как тогда на реке останется пустое освещенное место. Каждая секунда казалась ему часом. Внезапно застучали доски, татары сели в четвертую или пятую лодку позади него, столкнули ее на воду и поплыли по направлению к пруду.
Но их действия привлекли к лодкам внимание казака-часового. Скшетуский в течение получаса не шевелился, и только когда сменили стражу, стал подвигаться дальше.
Таким образом он достиг конца лодок, за последней опять начинался тростник Добравшись до него, рыцарь, весь мокрый, вспотевший, упал на колени и от всего сердца благодарил Бога.
Теперь он двигался немного смелее, пользуясь каждым порывом ветра, который наполнял шумом берега реки. Время от времени Скшетуский оглядывался назад, сторожевые огни постепенно отдалялись, тростник становился все гуще, так как берега были более болотисты, вследствие чего стража не могла стоять около реки, — шум лагеря затихал. Какая-то нечеловеческая сила поддерживала рыцаря. Он прорывался через тростник, проваливался в болото, тонул, плыл и опять поднимался.
Скшетуский еще не решался выйти на берег, но уже чувствовал себя почти спасенным. Он не мог отдать себе отчета в том, долго ли таким образом шел, но когда опять оглянулся, то сторожевые огни показались ему светящимися в отдалении точками. Еще несколько сот шагов — и они совершенно исчезли. Луна скрылась, кругом была тишина. Но вот донесся шум более сильный и величественный, чем шум тростника. Рыцарь чуть не вскрикнул от радости: по обеим сторонам реки был лес.
Тогда он направился к берегу и вышел из тростника. Тут же начинался сосновый бор. До ноздрей Скшетуского долетел запах смолы. Кое-где в глубине леса, точно серебро, блестели папоротники.
Рыцарь вторично упал колени, молился и целовал землю.
Он был спасен.
Скшетуский углубился в лес, время от времени спрашивая себя, куда ему идти, куда его заведут эти леса, где находится король и войско.
Дорога еще не была кончена, была нелегка и небезопасна, но когда рыцарь подумал, что он вышел из Збаража, что пробрался через форпосты, через неприятельские полчища численностью в несколько сот тысяч человек, то ему показалось, что все опасности миновали, что окружающий его дремучий бор — это светлая дорога, которая поведет его прямо к королю.
И он шел вперед, голодный, иззябший, мокрый, весь в грязи, запачканный собственной кровью, но с радостью в сердце, с надеждой, что вскоре он в ином виде вернется в Збараж,
‘Вы уж не будете голодать и не останетесь без надежды на спасение, — думал он о друзьях в Збараже, — так как я приведу короля!’
И радовалось это рыцарское сердце предстоящему спасению князя, войска, Володыевского, Заглобы и всех героев, осажденных в збаражских окопах.
Между тем перед ним открывались лесные чащи и заволакивали его своей тенью.

Глава VII

Вечером в топоровском дворце, в большой зале, сидели три человека и совещались. На столе, освещенном свечами в канделябрах, были разложены топографические карты, возле них лежала высокая шляпа с черным пером, подзорная труба, шпага с рукоятью, украшенной перламутром, тут же —, кружевной платок и пара лосиных перчаток. За столом в высоком кресле сидел человек лет под сорок, некрупный и худощавый, но крепко сложенный. Лицо у него было смуглое, желтоватое, усталое, глаза черные, на голове шведский парик с длинными локонами, спускавшимися на плечи. Редкие черные усы, Зачесанные вверх, украшали его верхнюю губу, нижняя же вместе с подбородком сильно выступала вперед, придавая всей физиономии характерную черту львиной отваги, гордости и упорства. Лицо это нельзя было назвать красивым, но зато оно было очень оригинально. В нем странным образом сплетались чувственное выражение с некоторой мертвенностью и холодностью. Глаза были как бы угасшие, но легко было отгадать, что в минуты волнения, веселости или гнева они могли загореться молниями, которые не каждый сумел бы выдержать. Но в то же самое время в них отражались доброта и ласковость.
Черный костюм, состоявший из атласного кафтана и широкого кружевного воротника, из-под которого свешивалась на грудь золотая цепь, усиливал изысканность этой необыкновенной фигуры. Вообще, несмотря на грусть, разлитую в его лице, в нем было что-то величественное.
Это был сам король, Ян-Казимир Ваза, только год тому назад вступивший на престол после брата своего Владислава.
Немного сзади него, в полутени, сидел Иероним Радзейовский, человек низкого роста, толстый, румяный, с полным И наглым лицом придворного, а напротив за столом, находился третий сановник, который, опершись на локоть, рассматривая топографическую карту, время от времени взглядывая на короля.
Лицо его было менее величавое, чем у короля, но зато необыкновенно красивое и умное. Глаза у него были голубые, проницательные, цвет лица, несмотря на солидный возраст, нежный, величественный польский костюм, по-шведски подстриженная борода и высокий хохол придавали его правильным, точно изваянным из мрамора, чертам еще более сенаторской важности.
Это был Георгий Оссопинский, канцлер и римский князь, оратор и дипломат, возбуждавший удивление в западноевропейских придворных сферах, знаменитый противник Иеремии Вишневецкого.
Благодаря необыкновенным способностям, он обратил на себя внимание предшественников Яна-Казимира и рано достиг высших степеней в государстве. Теперь, Оссопинский был кормчим государственного корабля, которому в данный момент угрожало крушение.
Однако канцлер был как бы создан для такой важной роли. Трудолюбивый, выносливый, умный, дальновидный, он спокойно вел бы каждое иное государство, за исключением Польши, к безопасной пристани, каждому иному государству обеспечил бы внутреннюю силу и продолжительное могущество… если бы только был полновластным министром таких, например, монархов, как король французский или испанский.
Воспитанный за границей Оссопинский, несмотря на свой ум, несмотря на долголетнюю практику, не мог привыкнуть к бессилию правительства в Польше w не научился считаться с ним в течение всей жизни, хотя это была скала, о которую разбились все его планы, намерения, усилия, хотя по этой причине он впоследствии умер с отчаянием в сердце.
Это был гениальный теоретик, который не умел быть гениальным практиком — и попал в заколдованный крут. Задавшись какой-то идеей, которая должна была в будущем дать плоды, он стремился к ней с упорством фанатика, не замечая, что эта мысль, в теории спасительная, может, ввиду существующего положения вещей, вызвать на практике великие бедствия.
Желая укрепить правительство и государство, Оссопинский невольно вызвал волнение на Украине, не предусмотрев, что буря обратится не только против шляхты и магнатов, но и против коренных интересов самого государства.
Восстал Хмельницкий и нанес поражения под Желтыми Водами, Корсукью и Пилавицами. В самом начале восстания тот же Хмельницкий вступил в союз с крымским ханом.
Удар следовал за ударом, оставалась только война и война. Казаков прежде всего следовало усмирить, чтобы иметь возможность в будущем воспользоваться ими, — а между тем канцлер, погруженный в свою идею, все еще вел переговоры, медлил и верил еще — даже Хмельницкому!
Реальность разбила вдребезги его теорию. С каждым днем, оказывалось, что последствия усилий канцлера прямо противоположны ожидаемым результатам, что красноречиво доказала осада Збаража.
Канцлер сгибался под бременем огорчений и всеобщей ненависти.
И вот теперь он поступал так, как поступают люди во дни неудач и бедствий, вера которых в себя сильнее всего, а именно — искал виновных
Виновата была вся Польша, и все сословия, ее прошлое и государственный строй, но кто из опасения, чтобы Скала, лежащая на склоне горы, не рухнула в пропасть, захочет ее вкатить наверх, но не рассчитает своих сил, тот ускорит только ее падение. Канцлер поступил еще хуже, так как призвал на помощь страшный казацкий поток, не замечая, что его течение может подмыть и вырвать почву, на которой покоится скала.
Пока Оссолинский искал виновных, все взоры обращались на него, как на виновника войны, поражений и бедствий.
Но король еще верил в него и верил тем сильнее, что общественное мнение обвиняло его самого, наравне с канцлером.
И вот они сидели в Топорове, озабоченные и грустные, не зная, что делать, так как у короля было только двадцать пять тысяч войска. Повестки были разосланы слишком поздно, и к этому времени собралась под знамена только самая незначительная часть всеобщего ополчения. Кто был причиной этого промедления и не было ли оно одной из ошибок упрямой политики канцлера — это осталось тайной, довольно того, что в эту минуту оба они чувствовали себя беззащитными пред могуществом Хмельницкого.
Но что еще важнее: они даже не имели обстоятельных сведений о нем. В королевском лагере до сих пор не знали, присоединился ли хан к Хмельницкому со всеми-войсками, или к казакам примкнул один только Тугай-бей с отрядом в несколько тысяч человек. Это был вопрос столь же важный, как жизнь или смерть. В крайнем случае, король мог бы попытать счастье и сразиться с одним Хмельницким, хотя и восставший гетман имел в своем распоряжении армию, в десять раз превышавшую королевское войско. Авторитет короля много значил в глазах казаков, быть может, даже больше, чем отряды всеобщего ополчения, состоявшие из недисциплинированных и не подготовленных к войне шляхтичей, — но если к Хмельницкому примкнул хан, то меряться с такой армией было немыслимо.
Между тем об этом носились самые разнообразные вести, но никто не знал наверно. Предусмотрительный Хмельницкий сосредоточил свою армию на незначительном пространстве и не посылал далеко ни казаков, ни татар, чтобы король не мог захватить кого-нибудь в плен и узнать необходимые сведения. Мятежный гетман хотел запереть частью своего войска умирающий уже Збараж, а затем со всей своей главной армией и всеми татарскими полчищами неожиданно напасть на короля, окружить его вместе с войском и выдать хану.
И вот теперь не без причины лицо короля было пасмурно, так как для монарха нет большей горечи, как сознание собственной слабости. Ян-Казимир прислонился к спинке кресла, опустил руку на стол и сказал, указывая на карту
— Все это ни к чему. Достаньте мне пленных, от которых можно было бы что-нибудь узнать.
— Я ничего большего и не желаю, — ответил Оссолинский.
— Вернулись ли разъезды?
— Вернулись, но ничего не привезли.
— Ни одного пленного?
— Захватили только несколько человек окрестных крестьян, которые ничего не знают.
— А господин Пэпка вернулся? Ведь это ловкий воин.
— Ваше величество, — проговорил Радзейовский, — господин Пэпка не вернулся и не вернется, так как он пал в стычке.
Настало минутное молчание. Король направил сумрачный взгляд на горящие свечи и стал барабанить пальцами по столу,
— Значит, вы ничего не можете мне посоветовать? — сказал он наконец.
— Ждать! — ответил канцлер.
Чело Яна-Казимира покрылось морщинами.
— Ждать! — повторил он, — а тем временем Вишневецкий с войском погибнет под Збаражем.
— Гарнизон еще некоторое время продержится. — небрежно заметил Радзейовский.
— Молчите, если вам нечего больше сказать.
— Я, ваше величество, мог бы дать совет.
— Какой?
— Послать кого-нибудь под Збараж, будто бы для переговоров с Хмельницким. Посол убедится, там ли хан и, вернувшись, сообщит нам о положении дел.
— Это невозможно, — сказал король. — Теперь, когда мы объявили Хмельницкого бунтовщиком и назначили награду за его голову, а запорожским гетманом назначили Забуского, нам не подобает вступать в переговоры с Хмельницким.
— В таком случае отправить послов к хану, — проговорил Радзейовский.
Король вопросительно взглянул на канцлера, который поднял на него свои голубые строгие глаза и после минутного размышления сказал:
— Совет был бы хорош, но Хмельницкий, наверно, задержит посла — и все это ни к чему не приведет.
Ян-Казимир махнул рукой.
— Я вижу, — медленно промолвил он,— что у вас нет в виду никакого способа, а потому, скажу вам свой. Я прикажу протрубить поход и двинуть со всем войском под Збараж. Да будет воля Божья! Там мы узнаем, есть ли хан или его нет.
Канцлер знал неудержимую отвагу короля и не сомневался, что он готов это сделать. С другой стороны, ему было известно, что если король что-нибудь задумает, то никакие уговоры не помогут. Ввиду этого Оссолинский сразу не противился, даже одобрил мысль, но советовал не спешить, говорил, что это можно сделать завтра или послезавтра, а тем временем могут прийти благоприятные вести. Каждый лишний день будет усиливать замешательство черни, истомленной поражениями под Збаражем и тревожимой вестями о приближении короля. Мятеж может растаять от обаяния одного имени короля, как снег от лучей солнца, но на это надо время. Король держит в своих руках спасение всей Польши и потому не должен подвергать себя опасности, тем более что в случае несчастья збаражские войска неминуемо погибнут.
— Делайте, что хотите, лишь бы завтра у меня были необходимые сведения.
И опять воцарилось молчание. Луна осветила своими лучами окно.
— Который час? — спросил король.
— Скоро полночь, — ответил Радзейовский.
— Я не буду спать эту ночь. Объеду лагерь, и вы поедете со мной. Где Убальд и Арцишевский?
— В лагере. Я пойду и скажу, чтобы привели лошадей, — сказал Радзейовский.
И он приблизился к дверям. Внезапно в сенях послышалось какое-то движение, оживленный разговор, отголоски торопливых шагов, потом двери раскрылись, и в комнату, запыхавшись, вошел придворный Тизенгэуз.
— Ваше величество! — воскликнул он. — Прибыл офицер из Збаража.
Король порывисто встал с кресла, канцлер тоже, и у обоих вырвался возглас:
— Не может быть!
— Прибыл, ваше величество, он стоит в сенях.
— Давайте его сюда! — воскликнул король, хлопнув в ладоши. — Ради Бога, ведите его.
Тизенгауз исчез, и через минуту вместо него на пороге появилась какая-то высокая фигура.
— Подойдите ближе, — сказал король, — ближе! Мы рады вас видеть!
Офицер подошел к самому столу, и при виде его король, канцлер и Радзейовский отступили в изумлении. Перед ними стоял какой-то страшный человек, чуть ли не призрак, изодранная одежда еле закрывала его исхудалое тело, лицо было посиневшим, запачканным кровью и грязью, глаза горели лихорадочным огнем, черная всклокоченная борода спускалась на грудь, от него шел трупный запах, а ноги его до такой степени дрожали, что он должен был опереться на стол.
Король и его приближенные смотрели на прибывшего широко раскрытыми глазами. В эту минуту распахнулись двери и в залу вошли разные должностные лица и военачальники: генералы Убальд, Арцишевский, литовский подканцлер Синега и другие. Все Стали за королем и с удивлением смотрели на офицера. Король спросил:
— Кто ты?
Прибывший раскрыл рот, хотел говорить, но судорога свела челюсти, подбородок задрожал, и воин лишь с трудом прошептал.
— Из… Збаража.
— Дайте ему вина! — раздался чей-то голос.
В одно мгновение ему подали кубок вина, который прибывший выпил с усилием. Канцлер скинул с себя мантию и покрыл ею офицера.
— Теперь можешь говорить? — через некоторое время спросил король.
— Могу, — уже более твердым голосом ответил рыцарь.
— Кто ты такой?
— Ян Скшетуский… гусарский поручик.
— Из какого отряда?
— Русского воеводы.
По зале пронесся шепот.
— Что слышно у вас? Что слышно? с лихорадочной поспешностью спрашивал король.
— Нищета… голод… смерть…
Король закрыл глаза.
— Боже! Боже! — говорил он тихим голосом и через минуту спросил:
— Долго ли еще можете продержаться?
— Пороху очень мало. Неприятель подступил к самому валу…
— Много ли неприятеля?
— Хмельницкий… и хан со всеми ордами.
— Хан там?
— Да.
Настало глухое молчание. Присутствующие переглядывались, на всех лицах отразилась неуверенность.
— Как же вы могли выдержать? — спросил канцлер с сомнением в голосе.
При этих словах Скшетуский поднял голову, лицо приняло гордое выражение, и он ответил неожиданно сильным голосом:
— Мы отразили двадцать штурмов, шестнадцать раз разбили неприятеля в открытом поле и сделали семьдесят пять вылазок.
И опять воцарилось молчание.
Внезапно король выпрямился, тряхнул париком, как лев гривой, его желтоватое лицо окрасилось румянцем, глаза загорелись огнем.
— Клянусь Богом! — воскликнул он. — Довольно мне этих советов, этого выжидания. Есть хан или его нет, пришло ли всеобщее ополчение или не пришло — мне все равно. Мы сегодня же двинемся под Збараж.
— Под Збараж! Под Збараж! — послышались голоса.
Лицо прибывшего тотчас прояснилось.
— Ваше величество! — проговорил он. — С вами жить и умереть.
Эти слова привели в умиление благородного короля, и он, не обращая внимания на грязь и кровь, покрывавшие рыцаря, обнял его и сказал:
— Ты мне милее, чем иные в шелках и бархате. Клянусь Мадонной, менее достойных награждают разными почестями! Знай же, что ты не останешься без награды за то, что совершил. Не возражай, я — твой должник!
В зале раздались восторженные голоса:
Нет более великого рыцаря, чем он!
— Этот и между збаражскими рыцарями первый!
— Ты стяжал бессмертную славу!
— Как же ты пробрался через станы казаков и татар?..
— Я скрывался в болотах, в тростниках, шел через леса… блуждал… прокрадывался…
— Дайте ему есть! — крикнул король.
— Есть! — повторили другие.
— Дать ему одежду!
— Завтра тебе дадут коня и одежду, — проговорил король. — У тебя ни в чем не будет недостатка.
Все, по примеру короля, рассыпались в похвалах рыцарю. Опять стали закидывать его вопросами, на которые он отвечал с величайшим трудом, так как им все более овладевала слабость. Скшетуский был уже почти в полубессознательном состоянии. Через несколько минут ему принесли пищу. Вскоре в залу вошел королевский проповедник священник Цецишовский.
Сановники с почтением расступились перед ним, так как это был очень ученый священник, пользовавшийся всеобщим уважением, и его слово значило едва ли не больше в глазах короля, чем слово канцлера, а с амвона он иногда высказывал такие вещи, которые и на сейме не всякий осмелился бы затронуть.
Его тотчас окружили и стали рассказывать о том, что пришел офицер из Збаража, что там князь Вишнёвецкий с ничтожным по численности отрядом, несмотря на голод и страшные лишения, громит хана и Хмельницкого, который за весь истекший год не потерял столько людей, сколько в последние месяцы под Збаражем, — и наконец, что король хочет двинуться на выручку, хотя бы там пришлось погибнуть со всем войском.
Священник молча слушал, ежеминутно поглядывая на измученного рыцаря, который в это время ел, так как король приказал ему не обращать внимания на свое присутствие
— А как зовут этого офицера? — спросил наконец священник.
— Скшетуский.
— Ян?
— Да.
— Гусарский поручик князя-воеводы русского?
-Да-
Священник поднял кверху свое покрытое морщинами лицо и стал молиться, а потом сказал.
— Возблагодарим Бога, ибо неисповедимы Его пути, которыми он ведет человека к счастью и покою. Аминь. Я знаю этого офицера.
Скшетуский услышал это и невольно обратил взгляд на священника, но его лицо, фигура и голос были ему совершенно незнакомы.
— Так вы, один из всего войска, решились пробраться через неприятельский лагерь? — спросил его священник:
— До меня пошел один благородный рыцарь, но он, к несчастью, погиб, — ответил Скшетуский.
— Тем больше ваша заслуга, что вы отважились потом идти. Судя по вашему виду, эта дорога была ужасна. Бог милостиво принял вашу жертву и привел вас сюда
Внезапно священник обратился к Яну-Казимиру.
— Ваше величество, — проговорил он, — значит, это вашего величества неизменное решение идти на помощь к князю-воеводе русскому?
— Я поручаю вашим молитвам, отче, — ответил король, — отчизну, войско и себя, так как знаю, что это страшное предприятие, но мне невозможно допустить, чтобы князь-воевода погиб в этих несчастных окопах с такими доблестными рыцарями, как вот этот, что теперь перед нами…
— Бог даст победу!— воскликнули присутствующие.
Священник простер руки вверх, и в зале воцарилась тишина:
— Benedico voc, in nomine Patris, et Filii, et Spiritus sancti {Благословляю вас во имя Отца, и Сына, и Святого Духа (лат.).}.
— Amen! {Аминь! (лат.).} — сказал король.
— Amen! — повторили все присутствующие.
Спокойствие разлилось по озабоченному до сих пор лицу Яна-Казимира, и только глаза его горели необычным огнем. Между сановниками начался тихий разговор о предстоящем походе, многие еще сомневались в том, может ли король двинуться немедленно, он же взял со стола шпагу и сделал знак Тизенгаузу, чтобы тот прицепил ее.
— Когда ваше величество желаете отправляться? — спросил канцлер.
— Бог дал ясную, хорошую ночь, — ответил король, — и наши лошади не так утомятся. Велите, — добавил он, обращаясь к одному из генералов, — протрубить сигнал к походу.
Генерал тотчас вышел из залы. Канцлер Оссолинский мягко заметил, что не все готовы и что обоз ночью не может двинуться
— Кому обоз дороже отчизы и короля, тот пусть останется.
Зала постепенно опустела. Каждый спешил к своему отряду, чтобы поднять его на ноги и снарядить к походу. В зале остались только король, проповедник и Скшетуский с Тизенгаузом
— Ваше величество,— проговорил священник,— что вы хотели узнать от этого офицера, то уже узнали. Теперь надо ему дать отдых, так как он еле держится на ногах. Позвольте мне, ваше величество, взять его в мою квартиру, где он может переночевать.
— Хорошо, — ответил король. — Пусть Тизенгауз и еще кто-нибудь проводят его, так как сам он, наверно, не в состоянии идти. Ступай, ступай, милый мой, — добавил Ян-Казимир, обращаясь к Скшетускому, — никто здесь не заслуживает так отдыха, как ты. Но помни, что я твой должник. Скорее я о себе забуду, чем о тебе.
Тазенгауз взял Скшетуского под руку, и они вышли. В сенях они встретились с одним из придворных, который взял под руку шатающегося рыцаря с другой стороны, впереди шел священник, а перед ним мальчик с фонарем. Но мальчик напрасно светил, так как ночь была ясная, тихая и теплая. Над Топоровом сияла луна, из лагеря доносились людской говор, скрип возов и отголоски труб, играющих к походу. Вдали, перед костелом, озаренным лунным светом, виднелись уже группы солдат, конных и пеших. В деревне ржали лошади. Со скрипом возов смешивались звук цепей и громыхание орудий. Шум все усиливался.
— Они уже двигаются! — сказал священник.
— Под Збараж… на помощь… — прошептал Скшетуский.
И неизвестно, от радости или вследствие перенесенных лишений и трудов, или от всего этого вместе, но он так ослабел, что провожатые должны были почти нести его на руках Направляясь к дому священника, они вошли в толпу солдат, стоявших перед костелом. Тут находились эскадроны Сапеги и пехота Арцишевского. Солдаты стояли группами, преграждая проход.
— Дорогу! Дорогу! — воскликнул священник
— А кто там ищет дороги?
— Офицер из Збаража.
— Челом ему! Челом! — восклицали многочисленные голоса.
Солдаты тотчас расступились: иные, наоборот, подходили ближе, желая видеть героя. Они с изумлением смотрели на это изнуренное страшными трудами и лишениями лицо, озаренное бледным светом луны, и тихо перешептывались:
— Из Збаража… из Збаража…
Священник с большим трудом довел Скшетуского до дому. Там он велел рыцаря выкупать и уложить в постель, а сам тотчас вышел к войскам, которые уже отправлялись в поход
Скшетуский был в полубессознательном состоянии, но вследствие горячки не мог тотчас уснуть. Рыцарь уже несознавал, где он и что случилось. Он слышал только говор людей, топот, скрип возов, мерные шаги пехоты, крики солдат, отголоски труб — и все это слилось в его ушах в один громадный шум…
— Войско идет, — пробормотал он про себя.
Тем временем шум этот постепенно отдалялся, ослабевал… и наконец глубокая тишина воцарилась в Топорове.
Тогда Скшетускому показалось, будто он вместе с ложем летит в какую-то бездонную пропасть…

Глава VIII

Скшетуский спал несколько дней, но и после пробуждения был в горячке и долго еще бредил. Говорил о Збараже, о князе, о Марке Собесском, разговаривал с Володыевским и Заглобой, кричал Лонгину Подбипенте: ‘Не туда!’ — и только ни разу не упомянул о княжне. Очевидно было, что та страшная шла, с помощью которой он подавлял воспоминание о ней, не оставляет его даже в болезни. Между прочим, ему казалось, что он видит перед собой толстое лицо Жендяна, ну совершенно так, как видел его в то время, когда князь после битвы под Константиновом поспал его преследовать бежавшего неприятеля, а Жендян неожиданно появился на ночлеге. Скшетускому чудилось, будто время остановилось в своем течении и что с той поры ничто не изменилось. Вот он опять около Хоморова и спит в хате… Кривонос, разбитый под Константиновом, бежал к Хмельницкому… Жендян приехал из Гущи и сидит над ним… Скшетускому хочется заговорить, хочется приказать Жендяну оседлать лошадей, но он не может… Но вдруг ему приходит в голову мысль, что он не около Хоморова и что с того времени произошло взятие Бара, тут Скшетуский чувствует сильную боль, и его несчастная голова опять погружается во тьму. Теперь он уже ничего не знает, ничего не видит, но через несколько минут из этой тьмы, из этого хаоса выступает Збараж… осада. Значит, он уже не около Хоморова.
Однако Жендян и впрямь сидит над ним, наклоняется к нему. Сквозь отверстия в ставнях в комнату проникает узкая полоска света и отлично освещает лицо юноши, полное заботливости и сочувствия…
— Жендян! — внезапно восклицает Скшетуский.
— О Господи! Вы меня узнали!—крикнул юноша и припал к ногам своего господина — Я думал, что вы уже никогда не проснетесь.
Настало минутное молчание, слышно было только всхлипывание обрадованного юноши, который все еще обнимал рыцаря
— Где я? — спросил Скшетуский.
— В Топорове… Вы пришли к королю из Збаража… Слава Богу, слава Богу!
— А где король?
— Он пошел с войском спасать князя-воеводу.
Опять настало минутное молчание. Слезы радости текли по лицу Жендяна, который, немного успокоившись, проговорил:
— Еще раз слава Богу, что я вижу вас.
Потом он встал, открыл ставни и вместе с тем окно. Свежий утренний воздух проник в комнату, а с ним и дневной свет. С этим светом к Скшетускому вернулось сознание…
— Так я вышел из Збаража? — спросил рыцарь.
— Да… Никто не в состоянии был сделать того, что сделали вы, и благодаря доставленным вами сведениям король пошел на помощь.
— До меня пытался это сделать господин Подбипента, но погиб.
— О Боже! Господин Подбипента погиб? Такой щедрый и добродетельный господин… У меня даже дух захватило. Неужели они могли сладить с таким необыкновенным силачом?
— Они застрелили его из луков.
— А господин Володыевский и господин Заглоба?
— Они были здоровы, когда я выходил.
— Слава Богу! Это ваши лучшие друзья… Впрочем, мне нельзя с вами разговаривать, пока вы слабы… священник запретил.
Жендян умолк и некоторое время о чем-то усиленно думал. Задумчивость ясно отразилась на его полном лице. Через несколько минут, он проговорил:
— Господин!
— Чего тебе?
— А что будет с состоянием господина Подбипенты? Ведь, кажется, у него масса имений и всякого добра. Не завещал ли он чего-нибудь своим друзьям, так как, насколько мне известно, у него не было родных!
Скшетуский ничего не ответил, a потому Жендян понял, что рыцарю не понравился его вопрос, и свел разговор на другое.
— Но слава Богу, что господин Володыевский и господин Заглоба здоровы, а то я думал, что их схватили татары… Много мы вместе перенесли всяких невзгод… только священник запретил мне говорить с вами… Эх, мне казалось, что я никогда уже не увижу их, потому что нас так прижала орда, что ничего нельзя было поделать.
— Так ты был вместе с господином Володыевским и с господином Заглобой? Мне они ничего об этом не упоминали.
— Потому что и они не знали, спасся я или погиб…
— А где же это орда вас так прижала?
— За Плоскировым, на дороге в Збараж, потому что мы ездили далеко, за Ямполь, только священник Цецишовский запретил мне говорить.
В комнате воцарилась тишина.
— Да наградит вас Бог за ваши желания и труды, — промолвил Скшетуский,—так как я уже знаю, зачем вы туда ездили. Был и я там до вас… но все тщетно…
— Эх, если бы не этот священник… А то он мне сказал, ‘Я должен ехать с королем под Збараж, ты же (говорит он мне) береги своего господина и ничего не рассказывай ему, не то он помрет’.
Скшетуский так уже давно потерял всякую надежду, что и эти слова Жендяна не произвели на него никакого действия… Некоторое время он неподвижно лежал, потом спросил:
— Как же ты очутился здесь, у священника Цецишовского и при войске?
— Супруга сандомирского каштеляна, госпожа Витовская, послала меня из Замостья с извещением к господину каштеляну, что она приедет к нему в Топоров. Это храбрая дама и непременно хочет быть при войске, чтобы не разлучаться со своим: мужем. Я приехал в Топоров за день до вашего прихода. Госпожа Витовская должна здесь скоро быть, но какой в этом будет толк, когда муж ее уехал вместе с королем!
— Не понимаю, каким образом ты мог быть в Замостье, когда вместе с господином Володыевским и господином Заглобой ездил за Ямполь. Почему же ты вместе с ними не приехал в Збараж?
— Да, видите ли, когда нас прижала орда, то не было никакого спасения. И вот они вдвоем решили задержать татар, а я ускакал и прибыл в Замостье!
— Счастье, что они не погибли, — заметил Скшетуский, — но я был лучшего о тебе мнения. Разве подобало тебе оставить их в таком отчаянном положении?
— Да, знаете ли, господин, если мы были одни, втроем, то я, разумеется, не оставил бы их, так как у меня сердце разрывалось на части… но нас было четверо… и потому они бросились на ордынцев, а мне велели… спасать… Если бы я был уверен, что радость не убьет вас… потому что мы за Ямполем… нашли… но, видите ли, священник.
Скшетуский стал пристально глядеть на Жендяна и моргать глазами, как человек, который пробуждается ото сна. Внезапно в нем словно что-то оборвалось, он страшно побледнел, приподнялся и крикнул громовым голосом:
— Кто был с тобой?
— Господин!.. — восклицал Жендян, пораженный переменой происшедшей в лице рыцаря.
— Кто с тобой был? — кричал Скшетуский. И, схватив Жендяна за плечи, стал трясти его и сам трясся, как в лихорадке, и мял слугу в своих железных руках
— Я уж скажу, — говорил Жендян, — пусть священник делает, что хочет с нами была барышня, а теперь она у госпожи Витовской.
Скшетуский онемел, закрыл глаза, и голова его упала на подушки.
Горе мне! — воскликнул Жендян. — Наверно, он уже испустил дух. Что я наделал! Мне следовало молчать! О, Господи! Дорогой мой господин, скажите что-нибудь… О Господи, недаром священник запретил мне рассказывать… Господин! господин!
— Это ничего, — проговорил наконец Скшетуский. — Где она?
— Слава Богу, что вы ожили!…. Успокойтесь… Княжна у госпожи Витовской… они обе скоро сюда приедут… теперь уж не умирайте… Мы убежали в Замостье… и там местный священник поместил ее у супруги сандомирского каштеляна… для приличия… У меня было много хлопот, я всюду говорил солдатам, что она родственница князя Иеремии, и потому все относились к ней с уважением!…. Я немало истратил денег на дорогу…
Скшетуский опять лежал неподвижно, но глаза его были открыты и лицо очень сосредоточенно — очевидно, он молился. Когда он кончил, то сел на. постели и сказал:
— Дай мне платье и вели оседлать коня.
— А куда же вы хотите ехать?
— Давай скорее платье!
— Вы будто знаете, что у нас теперь вдоволь всякого добра, потому что и король перед отъездом дал, и разные важные сановники дали. В конюшне стоят три славные лошади… Если бы у меня была хоть одна такая… но вам еще лучше полежать и отдохнуть, так как вы совсем слабы.
— Ничего, я могу сесть на коня. Ради Бога, торопись.
— Я знаю, что ваше тело из железа. Пусть будет так Только вы защитите меня от священника Цецишовского. Вот здесь лежит платье… Одевайтесь, а я скажу, чтобы вам дали винной похлебки.
Сказав это, Жендян стал хлопотать насчет завтрака, а Скшетуский начал одеваться. Жендян подал завтрак, рассказал рыцарю все сначала, как он встретил во Владаве только что оправившегося после поединка с Володыевским Богуна, как узнал от него о местопребывании княжны и получил пернач. Как потом они с Володыевским и Заглобой пошли в яр и, убив ведьму и Черемиса, увезли княжну и какие опасности пришлось им испытать, когда они бежали от войск Бурлая.
— Господин Заглоба зарубил Бурлая, — заметил Скшетуский
— Это храбрый муж, — ответил Жендян. — Я еще такого не видывал, потому что один бывает мужественный, другой — красноречивый, третий — ловкий, а у господина Заглобы все это есть. Но хуже всего нам пришлось в лесах за Плоскировом, когда на нас напали татары. Господин Володыевский и господин Заглоба остались, чтобы задержать погоню, я же поскакал с княжной в сторону, по направлению к Константинову, минуя Збараждак как думал, что татары, убив рыцарей, направятся за нами в сторону Збаража. Я уж не знаю, каким образом Бог по своему милосердию спас и господина Володыевского, и господина Заглобу… Мне казалось, что их непременно изрубят. Тем временем мы с княжной бежали между войсками Хмельницкого, который шел со стороны Константинова и Збаража, куда двинулись татары.
— Они не пошли туда тотчас, потому что их разбил господин Кушель. Но говори скорее.
— Если бы я это знал, но я не знал, и потому мы с княжной мчались между татарами и казаками, как в ущелья К счастью, край был пустынный, так что мы нигде не встретили ни одного человека: ни в деревнях, ни в местечках, так как все бежали от татар, кто куда мог. Но у меня душа замирала от страха, как бы нас не захватили, что в конце концов и случилось,
— Как же это? — спросил Скшетуский.
— Да так: я наткнулся на казацкий разъезд Донца, брата той Горпины, у которой находилась княжна. К счастью, он меня хорошо знал, так как видел вместе с Богуном. Я передал ему поклон от сестры, показал пернач Богуна и рассказал, что Богун поспал меня за княжной и ждет меня за Впадавой. Донец был друг Богуна и знал о том, что его сестра сторожит княжну, а потому поверил. Я думал, что Донец отпустит и еще даст что-нибудь на дорогу, но он сказал: ‘Там собирается ополчение, и ты можешь попасть в руки ляхов, а потому останься со мной, поедем к Хмельницкому, в лагере девушка будет в полной безопасности, так как сам Хмельницкий будет беречь ее для Богуна’. Лишь только он мне это сказал, как я помертвел, потому что как тут ему ответить? И вот я заявил ему, что Богун ждет ее и что под страхом смерти я должен сейчас ее увезти. А Донец на это: ‘В таком случае мы дадим знать Богуну, а ты не езжай, потому что там ляхи’. Мы с ним заспорили. Наконец он сказал: ‘Меня удивляет, что ты так боишься идти с нами, уж не изменник ли ты?’ Тогда я понял, что не остается ничего иного, как только ночью убежать от него, потому что он стал меня подозревать. С меня сошло тогда семь потов. И вот я все подготовил к бегству, как вдруг ночью на казаков напал господин Пэлка
— Господин Пэлка? — проговорил, сдерживая дыхание, Скшетуский.
— Да. Это был славный воин, он недавно пал в битве, царство ему небесное! Не знаю, сумел ли бы кто-нибудь так ловко производить рекогносцировки под самым носом неприятеля, как он, разве только один господин Володыевский. Так вот, пришел господин Пэлка, уничтожил весь разъезд Донца, а его самого взял в плен и две недели тому назад посадил на кол. Так ему и надо. Но с и господином Пэлкой у меня было немало хлопот, так как этот человек ужасно любит женщин… Я опасался, как бы княжна, избежав обиды от казаков, не испытала худшей от своих, и потому сказал ему, что это родственница нашего князя. А господин Пэлка, надо вам знать, как только вспоминал князя, то снимал шапку и каждый раз выражал желание поступить к нему на службу. Узнав, что княжна — родственница князя, он стал относиться к ней с большим уважением и проводил нас до Замостья, а там священник Цецишовский (это очень благочестивый человек) взял нас под свою опеку и поместил княжну у жены сандомирского каштеляна, госпожи Витовской.
Скшетуский глубоко вздохнул, потом бросился на шею Жендяну.
— Ты будешь мне другом, братом, а не слугой, — сказал он. — А теперь едем Когда госпожа Витовская предполагала здесь быть?
— Через неделю после моего отъезда, — а уже прошло десять дней, вы были в бессознательном состоянии восемь дней.
— Едем, едем, — повторил Скшетуский, — так как я не могу усидеть от радости.
Но лишь только он это сказал, как послышался лошадиный топот и двор наполнился всадниками. Через окно Скшетуский заметал прежде всего старого священника Цецишовского, а возле него исхудалые лица Заглобы, Володыевского, Кушеля и других знакомых, в сопровождении княжеских драгун. Раздались веселые восклицания, и через минуту толпа офицеров, со священником во главе, вошла в комнату.
— Мир заключен под Зборовом, осада снята! — воскликнул священник.
О последнем обстоятельстве Скшетуский тотчас догадался при виде збаражских товарищей Его поочередно обнимали то Заглоба, то Володуевский.
— Нам сказали, что ты жив, — кричал Заглоба, — но тем большая для нас радость, что мы видим тебя здоровым! Мы нарочно приехали сюда за тобой… Ян, ты даже не предполагаешь, какую стяжал славу и какая тебя ждет награда!
— Король наградил, — промолвил священник, — но король королей дал большую награду.
— Я уже знаю, — ответил Скшетуский. — Да наградит вас Бог! Жендян мне все рассказал.
— И ты не задохнулся от радости? Тем лучше! Vivat Скшетуский, vivat княжна! — кричал Заглоба. — Ян, мы не проронили о ней ни слова, так как не знали, жива ли она Жендян ловко удрал. О, хитрая лиса! Слушай, Ян, князь ждет вас обоих. Мы ездили за ней под самый Ягорлык. Я убил адское чудище, которое стерегло ее. Господа, теперь у меня будут внуки! Жендан, говори, много ли тебе встретилось препятствий? Представь себе, мы вдвоем с господином Володыевским остановили всю орду! Я первый бросился на весь чамбул. Они прятались от нас в овраги, но ничто не помогло! Господин Володыевский тоже хорошо сражался .. Где же моя дочка? Дайте мне мою дочку!
— Да пошлет тебе Бог счастье, Ян! — проговорил Володыевский, опять обнимая Скшетуского.
— Да наградит вас Бог за все, что вы для меня сделали! — ответил растроганный Скшетуский.— У меня не хватает слов для того, чтобы выразить вам свою признательность! Для этого мало моей жизни и крови.
— Дело не в этом! — воскликнул Заглоба. — Мир заключен! Плохой мир, господа, но делать нечего! Хорошо, что мы ушли из этого зловонного Збаража. Теперь будет спокойствие. Это ваша работа и моя, так как если бы до сих пор жил Бурлай, то переговоры не привели бы ни к чему. Поедем на свадьбу, Ян, будь молодцом! Ты даже не догадываешься, какой подарок приготовил для тебя князь. Я тебе скажу потом, а теперь где моя дочка? Давайте сюда мою дочку. Богун уж не увезет ее, так как сначала ему придется разорвать путы! Где же наконец моя дорогая дочь?
— Я собирался ехать ей навстречу, — сказал Скшетуский, — едем, едем, не то потеряю голову!
— Едем, господа. Едем вместе с ним!
— Госпожа Витовская, должно быть, недалеко, — заметил священник.
— Гайда! — воскликнул Володыевский.
Скшетуский так легко вскочил на коня, точно он давно уже выздоровел. Жендян ехал возле него, так как предпочитал не оставаться наедине со священником. Володыевский и Заглоба присоединились к ним и скакали во весь опор во главе толпы шляхтичей и драгун в красных колетах, напоминавших красные лепестки мака, которые ветер несет по полю.
— Гайда! — кричал Заглоба, пришпоривая коня.
И так они мчались несколько верст, как вдруг на повороте дороги увидели перед собой ряд возов и колясок, эскортируемых отрядом в несколько десятков воинов. Некоторые из них, увидев вооруженных людей, тотчас подъехали к рыцарям и спросили, кто они такие?
— Свои! — крикнул Заглоба. — Офицеры из королевского войска. А это кто едет?
— Супруга сандомирского каштеляна! — послышалось в ответ.
Скшетуского охватило такое волнение, что он, сам не зная что делает, слез с лошади и, шатаясь, стал на краю дороги. Рыцарь снял шлем и от счастья дрожал всем телом. Володыевский тотчас соскочил с коня и поддержал ослабевшего друга.
За ними все стали на краю дороги с обнаженными головами, а тем временем приблизились коляски, возы и начали проходить мимо. С госпожой Витовской ехало много разных дам, которые с удивлением смотрели на рыцарей, не понимая, что означает эта процессия на проезжей дороге. Наконец в середине кортежа показалась коляска более нарядная, чем другие. В ней рыцари увидели пожилую даму и прелестную княгиню Курцевич.
— Дочь моя! — крикнул Заглоба, бросаясь к карете. — Дочь! Скшетуский с нами.
Послышались крики ‘Стой, стой!’ и произошло некоторое замешательство. Тем временем Кушель и Володыевский вели или, вернее, тащили к карете Скшетуского, который совершенно ослабел. Голова его склонилась на грудь, он уже не мог идти и пал на колени перед ступеньками коляски.
Через минуту сильные руки княжны Курцевич уже поддерживали рыцаря. Заглоба же, видя изумление госпожи Витовской, воскликнул:
— Это Скшетуский, герой из Збаража. Это он пробрался через неприятельский стан, он спас войска князя, спас всю страну! Да благословит их Бог, и да здравствуют они!
— Да здравствуют! Vivat! vivat! — кричали шляхтичи.
— Да здравствуют! — громко воскликнули княжеские драгуны, так что эхо прокатилось по топоровским полям…
— В Тарнополь! к князю! на свадьбу! — кричал Заглоба. — А что, дочка, кончились твои бедствия… а Богуна ждет казнь!
Священник Цецишовский поднял глаза к небу и повторял:
— Сеяние было в слезах, а жатва в радости…
Скшетуского усадили в карету рядом с княжной — и кортеж двинулся далее. День был чудный, ясный, теплый, дубравы и поля утопали в солнечном свете, в голубом воздухе плавали серебряные нити паутины, которой поздней осенью, точно снегом, покрываются поля в той местности. Кругом было тихо, и только время от времени раздавалось фырканье лошадей.
— Знаете ли, друг мой, — говорил Заглоба, толкнув своим стременем в стремя Володыевского, — меня опять что-то ухватило за горло и держит, как в то время, когда Лонгин Подбипента — вечная ему память! — выходил из Збаража. Однако, когда я подумаю о том, что мы наконец-то нашли их обоих, то у меня так легко становится на сердце, точно я выпил кварту хорошего меду. Если вы не женитесь, то мы оба под старость будем растить их детей. Каждому свое, а мы с вами, должно быть, более созданы для войны, чем для женитьбы.
Маленький рыцарь ничего не ответил и только стал шевелить усами сильнее, чем обыкновенно.
Они ехали в Топоров, а оттуда намеревались отправиться в Тарнополь, где должны были соединиться с князем Иеремией и вместе с его полками двинуться на свадьбу во Львов Заглоба в пути рассказывал госпоже Витовской о том, что произошло в последнее время. Она узнала, что король после кровопролитного боя под Зборовом заключил договор с ханом, не особенно благоприятный, но ло крайней мере обеспечивающий спокойствие5 на некоторое время. В силу договора, Хмельницкий остался гетманом, и ему было предоставлено право выбрать себе из черни сорок тысяч реестровых воинов, за каковую уступку он дал клятву в верности королю и правительству.
— Не подлежит сомнению, — говорил Заглоба, — что с Хмельницким опять придется воевать, но если только нашего князя назначат великим гетманом, то все пойдет иначе.
— Скажите же Скшетускому одну очень важную вещь, — проговорил маленький рыцарь.
— Правда! — сказал Заглоба. — Я даже хотел начать с этого, но как-то не пришлось. Ты еще не знаешь, Ян, что случилось после твоего ухода? Ведь Богун у князя в плену.
При этом неожиданном известии Скшетуский и княжна пришли в такое изумление, что в первую минуту не могли промолвить ни слова. Наконец Скшетуский спросил:
— Как так? Каким образом?
— В этом виден перст Божий — ответил Заглоба. — Не что иное как перст Божий. Договор уже был заключен, и мы выходили из Збаража, а князь поскакал на левый фланг наблюдать, чтобы орда не напала на войско… потому что татары часто не соблюдают договоров, как вдруг ватага в триста всадников бросилась на княжескую кавалерию…
— Один только Богун мог совершить такой поступок! — воскликнул Скшетуский.
— Это был он. Но не на збаражских солдат нападать казакам. Господин Володыевский тотчас окружил их, уничтожил всех до одного, а Богун, два раза раненный им, попал в плен. Нет у него счастья на нашего Михаила, и сам он должен был в этом убедиться, так как три раза пробовал. Впрочем, Богун ничего иного не искал, как только смерти.
— Оказалось, — добавил Володыевский, — что Богун непременно хотел приехать из Валадынки в Збараж, но так как это расстояние очень велико, не успел, и когда узнал, что мир уже заключен, то от бешенства словно помешался и уже ни на что не обращал внимания
— Кто воюет мечом, от меча гибнет, — промолвил Заглоба, — ибо таково уж непостоянство фортуны. Это безумный казак и тем более безумный, что он в отчаянии. По этому поводу поднялся страшный шум между нами и казаками. Мы думая, что опять дело дойдет до войны, так как князь первый крикнул, что они нарушили договор. Хмельницкий хотел было спасти Богуна, но хан рассердился на него и сказал: ‘Вы опозорили мое слово и мою клятву’ — и пригрозил Хмельницкому войной, а к нашему князю прислал чауша с заявлением, что Богун простой разбойник, и просил, чтобы князь не поднимал из-за этого дела, а с Богуном поступил как с разбойником. Кажется, для хана в данном случае важно было и то, чтобы татары могли спокойно увести пленных, которых столько захватили в окрестных деревнях, что в Константинополе можно будет купить мужика за очень дешевую цену.
— Что же князь сделал с Богуном? — с бешенством спросил Скшетуский.
— Князь приказал было обстругать для него кол, но потом раздумал и сказал: ‘Я подарю его Скшетускому, пусть он делает с ним, что хочет’. Теперь Богун в Тарнопопе, в подземелье, цирюльник лечит его. О Господи, сколько раз должна была улететь из него душа. Ни одному волку собаки не рвали так шкуры, как мы ему. Один Володыевский три раза его покусал. Но крепкий это человек, хотя, правду сказать, и несчастный. Я не питаю к нему ненависти, несмотря на то, что он ужасно преследовал меня безо всякого повода, а между тем я с ним пил, вел компанию, как с равным, пока он не посягнул на тебя, моя дочка Ведь мне в Рэзяогах представлялась возможность двинуть его ножом… но я уже давно знаю, что на свете нет благодарности и редко кто отплачивает добром за добро. Пусть его там!..
Тут Заглоба стал кивать головой.
— А что ты с ним сделаешь, Ян? — спросил он. — Солдаты говорят, что ты сделаешь его своим гайдуком, так как это видный мужчина, но мне не хочется верить, чтобы ты так именно и поступил.
— Без сомнения, я этого не сделаю, — ответил Скшетуский. — Это очень храбрый воин, а так как он несчастлив, то тем более я не посрамлю его никаким мужицким занятием.
— Да простит ему Бог все! — сказал княжна.
— Аминь! — добавил Заглоба. — Богун, как к матери, обращается к смерти, чтобы она его взяла… и, наверно, он нашел бы ее, если бы вовремя пришел под Збараж.
Все умолкли, раздумывая над странными превратностями судьбы.
Вскоре в отдалении показалась Грабова, и здесь наши путешественники сделали первый отдых Там они застали много солдат, возвращавшихся из Зборова. Сюда приехали и сандомирский каштелян Витовский, который шел с полком навстречу жене, и Марк Собесский, и генерал Пшыемский, и масса шляхтичей из всеобщего ополчения. Усадебный дом в Грабове был сожжен, равно как и все иные строения, но так как день был чудный, тихий и теплый, то приезжие расположились в дубраве, под открытым небом. Сюда привезли много съестных припасов и напитков, и челядь тотчас принялась за приготовление ужина. Сандомирский каштелян велел разбить шатры для дам и сановников, и таким образом возник как бы настоящий лагерь. Рыцари то и дело подходили к шатрам, желая насмотреться на княжну и Скшетуского. Иные беседовали о минувшей войне, те, что не были под Збаражем, а только Зборовом, расспрашивали княжеских офицеров о подробностях осады. Было шумно и весело, тем более что Бог дал такой прекрасный день.
Среди шляхтичей ораторствовал Заглоба, в тысячный раз рассказывая, как он убил Бурлая, а среди челяди — Жендян, повествовавший о своих приключениях Однако ловкий парень улучил удобную минуту и, отведя Скшетуского в сторону, проговорил:
— Я хочу просить вас оказать мне одну милость.
— Мне трудно было бы отказать тебе в чем-нибудь, — ответил Скщетуский, — так как благодаря тебе я получил то, что мне дороже всего.
— Я вот и подумал, — сказал слуга, — что вы дадите мне какую-нибудь награду.
— Говори, чего хочешь?
Лицо Жендяна потемнело, а в глазах сверкнула ненависть.
— Я прошу у вас одной милости, ничего более не хочу, — сказал он, — кроме того, чтобы вы подарили мне Богуна.
— Богуна? — с удивлением спросил Скшетуский. — Что же ты хочешь с ним сделать?
— Я уж придумаю, чтобы мое не пропало и чтобы с избытком отплатить ему за то, что он опозорил меня в Чигирине. Я знаю, что вы, наверно, велите его убить, так позвольте мне сначала отплатить ему!
Скшетуский нахмурил брови.
— Этого никогда не будет, — решительно ответил он.
— О Господи, лучше бы мне было погибнуть, — жалобно воскликнул Жендян. — Неужели позор мой не будет смыт!
— Проси, чего хочешь, — сказал Скшетуский, — я ни в чем тебе не откажу, но это невозможно. Спроси свою совесть, спроси своих предков, не будет ли грешнее сдержать такое обещание, чем отказаться от него. Бог и так карает его, а потому откажись от своей мести, не то и тебя постигнет кара. Стыдись, Жендян! Этот человек и так уже просит у Бога смерти, да притом он ранен и в плену. Чем же ты хочешь быть для него — палачом? Неужели ты будешь издеваться над связанным или добивать раненого? Разве ты татарин или казацкий головорез? Пока я жив, никогда этого не допущу, и даже не вспоминай мне об этом.
В голосе рыцаря было столько силы и воли, что Жендян сразу потерял всякую надежду и сказал плаксивым голосом:
— Если бы Богун был здоров, то справился бы и с двумя такими, как я, а теперь, когда он ранен, так мне уж и не подобает мстить! Когда же я ему отплачу за свою обиду?
— Месть предоставь Богу, — промолвил Скшетуский.
Жендян хотел было еще что-то сказать, но Скшетуский повернулся и пошел к шатрам, перед которыми собралось многочисленное общество. Посредине сидела госпожа Витовская, возле нее — княжна, а кругом — рыцари. Впереди стоял Заглоба и рассказывал тем, кто был только под Зборовом, об осаде Збаража. Все слушали его, сдерживая дыхание, на лицах отражалось волнение, и те, кто там не был, сожалели, что им не пришлось участвовать в обороне Збаража. Скшетуский сел возле княжны и, взяв ее руку, прижал к губам, а потом оба они прижались друг к другу плечами и тихо сидели. Солнце склонялось к западу — постепенно наступал вечер. Скшетуский тоже стал слушать, будто что-то новое. Заглоба время от времени утирал лоб, и голос его звучал все сильнее. Перед глазами рыцарей отчетливо восставали картины из этой кровавой истории: они видели окопы, окруженные неприятелем, точно морем, и яростные штурмы, слышали крики и вой, грохот пушек и самопалов, видели на валу, среди града пуль, князя в серебряных латах… Потом страшные лишения, голод, ночи, освещенные красным заревом, в которых смерть кружилась над окопами, точно зловещая птица… выход Лонгина Подбипенты, затем Скшетуского… И все слушали с напряженным вниманием, иногда лишь то подымая глаза к небу, то хватаясь за рукояти сабель. Заглоба кончил рассказ словами:
— Теперь там одна лишь могила, один лишь гигантский курган, и если под ним не погребены слава нашей отчизны и цвет рыцарства, и князь-воевода, и я, и все мы, которых сами казаки называют збаражскими львами, — то только благодаря ему!
Сказав это, Заглоба указал на Скшетуского.
— Это правда! — воскликнули Марк Собесский и генерал Пшыемский.
— Слава ему! честь! благодарность! — раздались многочисленные голоса.—Vivat Скшетуский! Vivat молодая пара! Да здравствует герой!
Всех присутствовавших охватил энтузиазм. Одни схватили бокалы с вином, другие бросали вверх шапки, солдаты стучали саблями, и вскоре все слилось в один общий крик:
— Слава! слава! да здравствует! да здравствует!
Скшетуский, как истинный рыцарь-христианин, покорно опустил голову, но княжна порывисто встала, на лице ее вспыхнул румянец, а в глазах отразилась гордость, ибо этот рыцарь — ее будущий муж, а слава мужа падает на жену, как свет солнца на землю.
Уже поздней ночью все присутствующие разъехались в разные стороны. Витовские, генерал Пшыемский и Марк Собесский двинулись с полками в Топоров, а Скшетуский с княжной и эскадроном Володыевского — в Тарнополь. Ночь была очень светлая, на небе сияли звезды, а вскоре поднялась луна и озарила окрестные поля и леса Потом с лугов поднялась мгла, и вся местность превратилась как бы в сплошное громадное озеро, освещенное нежными лучами месяца.
В такую же точно светлую ночь Скшетуский недавно выходил из Збаража, но теперь он чувствовал возле себя присутствие самого дорогого для него существа

ЭПИЛОГ

Но историческая трагедия не закончилась ни под Збаражем, ни под Зборовом, и даже не закончилось там ее первое действие. Спустя два года опять вспыхнула война между Украиной и Польшей. Восстал Хмельницкий, более могущественный, чем когда бы то ни было, а с ним шел хан всех орд и те же самые вожди, которые сражались под Збаражем: дикий Тугай-бей и Урум-мурза, и Артимгирей, и Нурадин, и Галга, и Амурад и Субагази. Появление этих войск сопровождалось заревом пожаров и стоном людей, пятьсот тысяч воинов покрывали поля, наполняли леса, отовсюду слышались военные клики, и теперь людям казалось, что настал конец существованию Польши.
Но теперь очнулась от онемения и Польша. Правительство отказалось от прежней выжидательной политики канцлера и от переговоров. Было уже известно, что только меч может обеспечить более продолжительное спокойствие. И вот, когда король двинулся на неприятеля, с ним шло сто тысяч войска и шляхты, кроме множества обозных слуг и челяди.
В этом походе участвовали все лица, выступавшие в нашем рассказе. Был князь Иеремия Вишневецкий со всей своей дивизией, в которой по-прежнему служили Скшетуский, Володыевский и волонтер Заглоба, были и оба гетмана, Потоцкий и Калиновскйй, в то время уже освобожденные из татарской неволи, был и полковник Стефан Чарнецкий, впоследствии победитель шведского короля Карла Густава, и генерал Пшыемский, главный начальник артиллерии, и генерал Убальд, и Арцишевский, и Марк Собесский, и брат его, впоследствии король Ян III, и поморский воевода Людвик Вейгер, и воевода мальборгский Яков, и Конецпольский, и князь Доминик Заславский, и сенаторы, словом, все во главе со своим вождем королем.
Наконец на полях под Берестечком столкнулись две враждебные армии, и там именно произошло одно из величайших во всемирной истории сражений, отголосками которого гремела вся тогдашняя Европа.
Оно продолжалось три дня. В первые два дня обе стороны сражались с переменным счастьем, на третий день произошел генеральный бой, в котором победа осталась на стороне поляков. Этот бой начал князь Иеремия Вишневецкий.
Его видели на левом фланге, во главе собственной дивизии: без доспехов и шлема он вихрем мчался по полю на громадные полчища, состоявшие из запорожских казаков, из крымских, ногайских, белгородских татар, из силистрийских и румелийских турок, из урумбалов, янычар, сербов-потурченцев, валахов и иных диких воинов, собранных с пространства, тянущегося от Урала и Каспийского моря до Дуная.
И подобно тому, как река исчезает из глаз в бушующих и вспененных волнах моря, так исчезли из глаз княжеские полки в этом море врагов. Туча пыли, точно смерч, поднялась на равнине и заволокла сражающихся…
На этот необыкновенный величественный бой смотрели войско и король, а подканцлер Лещинский поднял распятие и благославлял им погибающих
Тем временем с другого фланга на королевское войско надвигалась казацкая армия, численностью в двести тысяч человек, подобно гигантскому дракону, медленно выползающему из леса.
Но прежде чем началось сражение на правом фланге, на левом из того облака пыли, в котором исчезли полки Вишневецкого, показались сначала одиночные всадники, потом десятки, сотни, тысячи, десятки тысяч и понеслись к холмам, на которых находился хан, окруженный своей Отборной гвардией.
Дикие толпы бежали в необыкновенной панике, а польские полки гнались за ними.
Тысячи запорожцев и татар пали на поле брани, а между ними лежал, разрубленный пополам, заклятый враг ляхов и верный союзник казаков, дикий и мужественный Тугай-бей.
Грозный князь торжествовал.
Король увидел победу князя и решил уничтожить орды, прежде чем ударит казацкое войско.
И вот двинулись все польские войска, загремели все орудия, сея в рядах неприятеля смятение и смерть, брат хана, величественный Амурад, пал, пораженный пулей в грудь. В рядах ордынцев раздался горестный вой. Устрашенный и раненный в самом начале сражения, хан взглянул на поле. Вдали в пороховом дыму шли Пшыемский и сам король с рейтерами, а на флангах гудела земля под тяжестью мчащейся в бой кавалерии.
Тогда задрожал Ислам-Гирей и, не выдержав бешеного натиска поляков, обратился к бегство, а за ним в беспорядке побежали все орды: и валахи, и урумбалы, и конные запорожцы, и силистрийские и румелийские турки, и потурченцы — все они рассеялись, как рассеиваются тучи, гонимые вихрем.
Убегающих догнал повергнутый в отчаяние Хмельницкий и к стал умолять хана вернуться в бой, но хан, увидя гетмана, зарычал от гнева и велел татарам схватить его, привязать к коню и увез с собой.
Теперь осталось только казацкое войско.
Начальник его, кропивенский полковник Дзедзяла, не знал, что случилось с Хмельницким, но, видя поражение и позорное бегство всех орд, подался назад и расположился в болотистых гирлах Плешовы.
Между тем началась гроза и пошел сильнейший дождь. ‘Бог обливал землю после справедливой битвы’, — говорилось в одной из хроник того времени.
Дожди продолжались в течение нескольких дней, и в течение нескольких дней королевские войска отдыхали, утомленные прежними битвами, за это время казаки окружили свой стан валами, который, таким образом, превратился как бы в крепость.
С наступлением хорошей погоды началась осада — самая удивительная, какая только когда-нибудь происходила во время войн.
Сто тысяч польского войска осаждало двухсоттысячную армию Дзедзялы.
У короля был недостаток в пушках, в провианте, в амуниции — у Дзедзялы были неисчерпаемые запасы пороха, пищи и кроме того семьдесят пушек.
Но во главе польских войск был король, казакам же недоставало Хмельницкого.
Польские войска были воодушевлены только что одержанной победой, казаки же усомнились в себе.
Прошло несколько дней — надежда на возвращение Хмельницкого и хана исчезла. Тогда начались переговоры.
К королю пришли казацкие полковники и били ему челом, прося помиловать. Они обходили шатры сенаторов, обещая из-под земли добыть Хмельницкого и выдать его королю.
Сердце Яна-Казимира не было чуждо состраданию: он хотел отпустить чернь и войско, лишь бы ему выдали всех начальников, которых он решил задержать в качестве заложников впредь до выдачи Хмельницкого.
Но именно такое требование не согласовалось с желанием казацких военачальников, которые за свои великие проступки не надеялись на прощение. И вот во время переговоров продолжались битвы, отчаянные вылазки и ежедневно в изобилии лилась польская и казацкая кровь.
Днем казаки сражались с отвагой и отчаянной яростью, а ночью толпы их подходили к королевскому лагерю, угрюмо умоляя о милосердии.
Дзедзяла хотел уже пожертвовать собой, лишь бы спасти войско и чернь.
Но как раз в это время в казацком лагере начались волнения Одни хотели сдаться, другие защищаться до смерти, но все только и думали, как бы ускользнуть из лагеря.
Но это казалось невозможным даже храбрейшим из казаков.
Их лагерь был окружен гирлами реки и громаднейшими болотами. Защищаться в нем можно было долгие годы, но путь отступления был только один, а именно — через королевские войска
Об этой дороге никто в казацком стане и не думал.
Переговоры, прерываемые битвами, велись вяло, среди казаков все чаще возникали волнения. Во время одного из таких волнений казаки избрали на место Дзедзялы нового вождя
Имя его влило отвагу в павших духом казаков и, отдавшись громким эхом в королевском лагере, пробудило в сердца хнескольких рыцарей заглохшие воспоминания о перенесенных несчастьях
Новый вождь был Богун.
Уже прежде он занимал между казаками высокий пост, и все указывали на него как на наследника Хмельницкого.
Богун первым из казацких полковников явился вместе с татарами под Берестечком во главе пятидесяти тысяч воинов. Он принимал участие в трехдневном кавалерийском сражении и, разгромленный вместе с ханом и его полчищами войсками князя Иеремии, сумел спасти от окончательного разгрома большую часть своего отряда и найти убежище в лагере. Теперь партия непримиримых вручила ему главное начальство над войском в надежде, что он один сможет спасти лагерь и войско.
И действительно, молодой вождь не хотел даже слышать о переговорах — он жаждал битвы и кровопролития, хотя бы пришлось и ему самому утонуть в этой крови.
Но вскоре Богун убедился, что с этими полчищами уже нечего было и думать о том, чтобы силой прорваться через польское войско, а потому он хотел испробовать другое средство.
В истории сохранилась память об этих беспримерных усилиях, которые современникам казались достойными титана и которые могли спасти войско и чернь.
Богун решил пройти через бездонные болота Плешовой или, вернее, построить через эти болота такой мост, чтобы по нему могли пройти все осажденные.
И вот под топорами казаков стали падать целые леса и загромождать болота, в них кидали возы, шатры, тулупы, сермяги, словом, что попало, — и мост удлинялся с каждым днем.
Казалось, что для этого вождя нет ничего невозможного.
Король Ян-Казимир, не желая кровопролития, медлил со штурмом, но, видя эти гигантские работы, пришел к заключению, что нет иного исхода, и велел войску приготовиться к окончательному бою.
В казацком стане никто не знал об этом намерении короля. Мост все удлинялся, a утром Богун вместе с полковниками поехал осмотреть работы.
Это было в понедельник, седьмого июля 1651 года. Утро в этот день настало бледное, точно испуганное, солнце освещало каким-то кровавым светом воды и леса.
Из польского лагеря погнали лошадей на пастбище. Казацкий стан шумел голосами разбуженных людей, там развели костры и варили пищу.
Все видели отъезд Богуна, его свиты и кавалерии, с помощью которой молодой вождь хотел рассеять отряд брацлавского воеводы, находившегося в тылу табора и орудийным огнем препятствовавшего работам казаков.
Чернь смотрела на отъезд спокойно и даже с надеждой. Тысячи людей провожали глазами Богуна, тысячи людей говорили ему вслед:
— Да благословит тебя Бог, сокол!
Вождь, свита и кавалерия, постепенно отдаляясь от лагеря, дошли до опушки леса и вскоре скрылись между деревьями.
Внезапно кто-то у ворот лагеря крикнул страшным пронзительным голосом:
— Люди, спасайтесь!
— Начальники бегут! — раздались голосаю
— Начальники бегут! — повторили сотни и тысячи людей.
Голоса эти пронеслись по лагерю, как вихрь проносится по лесу, и внезапно из двухсот тысяч глоток вырвался ужасный нечеловеческие крик.
— Спасайтесь! спасайтесь! Ляхи! Наши начальники бегут!
Массы людей зашевелились, точно разбушевавшаяся река. Топтали костры, опрокидывали возы, шатры, ломали палисады, все бежали к выходу, причем в толпе давили друг друга. Всех охватила страшная паника. Тотчас груды задавленных преградили дорогу, но чернь и казаки бежали по трупам среди рева, шума и стонов. Толпы выбежали из лагеря, кинулись на мост, сталкивали один другого в болота, утопающие конвульсивно хватались друг за друга и, умоляя небо о милосердии, погружались в холодную трясину. На мосту началась битва и резня за места. Воды Плешовой наполнились телами. Немезида страшно отплачивала за Пилавицы Берестечком.
Ужасные крики дошли до слуха молодого вождя, и он тотчас понял, что случилось. Но тщетно Богун бросился в лагерь, тщетно летел к толпе с поднятыми к небу руками. Его голос терялся в реве тысяч людей, волны убегающих увлекли его вместе с конем, свитой и всей конницей — и несли на погибель.
Польские войска чрезвычайно изумились при виде этого движения, которое в первую минуту многие приняли за какую-то отчаянную атаку, но вскоре нельзя было не верить глазам.
Через несколько минут, когда прошло удивление, все полки, не ожидая даже приказа, двинулись на неприятеля, а впереди вихрем мчался драгунский полк, во главе которого летел маленький полковник с саблей над головой.
И вот настал день гнева, суда и поражения… Кто не был задавлен, погибал под ударом меча. Река до такой степени наполнилась кровью, что нельзя было различить, течет ли в ней вода или кровь.
Обезумевшие от ужаса казаки, пришли в еще большее замешательство и продолжали душить и сталкивать друг друга в воду, но вместе с тем с остервенением сражались с нападавшими на них королевскими войсками. Битвы происходили на болоте и в чащах. В этих ужасных лесах воцарилась смерть. Брацлавский воевода отрезал путь к отступлению убегающим. Тщетно король приказывал держать солдат. Сострадание угасло — и резня продолжалась до самой ночи, резня такая, какой не видывали в жизни даже самые старые воины, и при воспоминании о которой впоследствии у них волосы на голове подымались дыбом.
Наконец, когда мрак ночи покрыл землю, сами победители были поражены своим делом. В этот день уже не пели благодарственного гимна, и из глаз короля текли не слезы радости, но слезы жалости и печали.
Так разыгралось первое действие драмы, автором которой был Хмельницкий.
Но Богун в этот страшный день не сложил головы вместе с другими. Одни говорили, что, увидев поражение, он первый спасся бегством, иные же рассказывали, что будто его спас один знакомый рыцарь. Однако никто не знал, как было на самом деле.
Одно лишь верно, что в следующих войнах фамилия его часто упоминалась между фамилиями известнейших казацких вождей. Спустя несколько лет его кто-то подстрелил из мести, но и тогда не настал для него конец.
После смерти князя Иеремии Вишневецкого, который умер от военных трудов, когда лубненское княжество отошло от Польши, Богун завладел большей частью его земель. Потом говорили, что в конце концов он не захотел признавать над собой власть Хмельницкого. Сам Хмельницкий, проклинаемый собственным народом, искал покровительства за пределами родины, но гордый Богун отказывался от всякого покровительства и готов был саблей защищать свою казацкую свободу.
Рассказывали также, что на лице этого удивительного человека никогда потом не появлялась улыбка. Он жил не в Лубнах, но в деревне, которую выстроил на старом пепелище и которая называлась Разлоги. Там, кажется, Богун и умер.
Междоусобные войны пережили его и тянулись еще долго. Затем пришла зараза и шведы. Татары почти постоянно совершали набеги на Украину и уводили много людей в неволю. Опустела Польша, опустела Украина. Волки выли на развалинах разрушенных городов, и некогда цветущие края представляли как бы одну громадную могилу. Ненависть укоренилась в сердцах и отравила кровь двух братских народов.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека