Семь арестов, Салиас Евгений Андреевич, Год: 1898

Время на прочтение: 110 минут(ы)

СЕМЬ АРЕСТОВЪ.
(Изъ воспоминаній).

Когда мн приходится иногда разсказывать кое-что изъ моего прошлаго, то многіе меня убждаютъ, что мн бы слдовало написать хоть вкратц мои воспоминанія о томъ, что я видлъ и кого зналъ. Я всегда отвчаю на это, что такъ какъ моя жизнь — въ особенности первая ея половина — прошла нсколько необычно и незаурядно, то, конечно, разсказать изъ нея кое-что, было бы, если не важно, не значительно, то все-таки занимательно и забавно…
Когда я вспоминаю, какъ приходилось мн, подобно многимъ, выбиваться съ проселка на большую дорогу, и кого встрчалъ я въ пути, то въ памяти моей возстаетъ цлая курьезная одиссея, а въ воображеніи проходитъ цлая вереница личностей, съ громкими именами, съ выдающимся значеніемъ на страницахъ лтописи россійской за вторую половину этого столтія. И я искренно и твердо общаю себ зассть за писаніе своихъ воспоминаній… завтра! Иначе говоря общаніе я даю себ уже лтъ съ пятнадцать.
Быть можетъ, я не одинъ, а насъ цлый легіонъ въ этомъ положеніи, и всякаго останавливаетъ не одна лнь, а и многое другое.
Во-первыхъ, какъ узнать, стоитъ ли печатно говорить о томъ, что любопытно въ дружеской бесд?.. Во-вторыхъ, хорошо ли говорить о томъ, что случайно знаешь о лицахъ, уже ‘умолкнувшихъ’, и обнажать ихъ частную жизнь ‘при всемъ честномъ народ’? Наконецъ, сумешь ли разсказать?.. Можно передать самый интересный фактъ скучнйшимъ образомъ.
Вотъ уже лтъ съ 20—30, какъ въ запискахъ и воспоминаніяхъ недостатка нтъ… Появились и появляются ежедневно воспоминанія и о временахъ очаковскихъ и о вчерашнемъ дн. Но если всякіе мемуары почти поглощаютъ журналы и литературу, то поглощаютъ ли они всегда… вниканіе читателя?!
Вотъ въ этомъ и бда. Записки и воспоминанія должны быть интересне романовъ или… не быть. А вмст съ тмъ он должны быть прежде всего правдивы… Творчество, въ данномъ случа, получитъ наименованіе иное, будетъ — лганье.
Такимъ образомъ, на вопросъ: писать ли свои воспоминанія, я отвтилъ себ: попробовать. Начать съ отрывковъ и эпизодовъ.
И вотъ недавно совершенно случайно мн пришло на умъ взять изъ далекаго и близкаго прошлаго an pea de toat… Вырвать нсколько извстныхъ страницъ изъ книги жизни и сшить ихъ вмст, безъ ущерба смыслу. Это сочетаніе будетъ потому возможно, что на каждой изъ этихъ страницъ жизни повторяется тотъ же мотивъ, тотъ же припвъ: ‘какъ я долженъ былъ быть арестованъ за свои вины или безвинно и какъ избгнулъ ареста’.
Цль моя и претензія не велики,— просто занять читателя. Если иной мой арестъ получитъ оттнокъ историческій, благодаря обстоятельствамъ и лицамъ, о которыхъ я говорю, то рядомъ другой арестъ — просто шутливый анекдотъ или забавное приключеніе, имющіе лишь одну цну: правда изъ дйствительности, а не прикрашенный вымыселъ.
Долженъ предупредить, однако, и объяснить слдующее.
Разсказать, какъ человка хотли за что либо арестовать, можно, конечно, въ двухъ-трехъ словахъ. Слдовательно я подробно распространяюсь не о самыхъ арестахъ, которыхъ я вдобавокъ избгнулъ, а о тхъ обстоятельствахъ, при которыхъ бда мн грозила, и о тхъ лицахъ, которыя случайно соприкасались или имли какое либо соотношеніе къ этимъ арестамъ.
Всхъ этихъ покушеній власти и закона на мою особу, при которыхъ никакой habeas corpus не помогъ бы, было около десяти, но я разскажу только семь.
И этого бы, кажется, достаточно?.. Иной мирный гражданинъ (а я всегда имъ былъ) ни единаго раза въ жизни не бывалъ на волосокъ отъ кары, въ вид крпости, тюрьмы или кутузки. Почему у меня было такое счастье, такая удача на аресты,— право, не знаю.

I.

Если разсказывать избгнутыя мною заарестованія, то ужъ, конечно, нельзя обойти молчаніемъ самое первое, приключившееся когда мн было всего десять лтъ.
Была весна 1860 года. Прошлая зима была знаменательною въ семь нашей,— она принесла переломъ въ жизни моей матери.
Въ сороковыхъ годахъ моя мать жила съ дтьми своими беззаботно, въ дом своего отца, ветерана и героя отечественной войны, В. А. Сухово-Кобылина, жившаго въ Москв, въ качеств подольскаго предводителя дворянства. Если я называю дда ‘героемъ’, то потому что онъ участвовалъ во всхъ крупныхъ сраженіяхъ 1812 года, былъ не разъ раненъ, потерялъ глазъ отъ контузіи и былъ кавалеромъ русскаго ‘Георгія’ и прусскаго ‘Pour le Mrit’ полученныхъ изъ рукъ Константина Павловича и Блюхера. А эти ордена въ т времена давались нсколько осмотрительне…
Ддъ мой нанималъ огромный домъ, принадлежавшій тогда графу Гудовичу, и нын существующій рядомъ съ генералъ-губернаторскимъ домомъ и протянувшійся по Тверской и по Брюсову переулку. Ддъ жилъ широко, ‘помосковски’, съ дтьми и внуками.
Къ 60-му году вся семья какъ-то распалась, вс разъхались въ равныя стороны.
Ддъ былъ назначенъ опекуномъ надъ огромнымъ состояніемъ и Выксунскими желзными заводами своихъ родственниковъ Шепелевыхъ. Изъ двухъ сестеръ моей матери одна незадолго передъ тмъ вышла замужъ, а другая, обладая крупнымъ дарованіемъ пейзажиста, ухала въ Крымъ учиться рисовать съ натуры. Дядя А. В. Сухово-Кобылинъ купилъ себ домъ и поселился отдльно. Въ этомъ именно дом (нын Нарышкиной на Нарышкинскомъ сквер) писалась ‘Свадьба Кречинскаго’, а пять лтъ спустя праздновалось первое представленіе комедіи, которая вотъ уже сорокъ лтъ не сходитъ со сцены. На этомъ празднованіи, ужин, я впервые увидлъ вблизи Щепкина, Садовскаго, Шумскаго и Васильева.
Моей матери пришлось, конечно, тоже поселиться отдльно и самостоятельно, такъ какъ она не захотла покинуть Москву. Состояніе, которымъ она располагала, было, однако, очень небольшое. И къ чему же это повело?.. Къ тому, что ради заработка, явилась въ русской литератур ‘Евгенія Туръ’ и неустанно затмъ работала, не выпуская пера, въ продолженіе 43 лтъ.
Недостаточность средствъ, которыми она располагала для жизни съ двумя дтьми въ Москв, именно и побудила ее попробовать писать. Еще будучи очень юной, она много переводила съ французскаго, и одинъ ея переводъ, сдланный еще въ 16 лтъ, былъ напечатанъ въ одномъ московскомъ журнал тридцатыхъ годовъ.
Затмъ около двадцати лтъ подъ рядъ, любя писать, она писала урывками, иногда, кой-что, но для себя и друзей, да вдобавокъ исключительно пофранцузски.
Теперь друзья уговорили ее попробовать писать порусски. Эта проба была повсть ‘Ошибка’, имвшая большой успхъ.
Первое произведеніе, замченное публикой и расхваленное критикой, конечно, ввело мою мать сразу въ тогдашній литературный кругъ, и въ дом нашемъ стали бывать такія личности, какъ Грановскій, Шевыревъ, Сушковъ, Станкевичъ… Но вмст съ ними снова появились и старые друзья, Раичъ (переводчикъ ‘Энеиды’) и М. А. Максимовичъ, прежніе наставники матери по русскому языку и литератур. Они ликовали, что ихъ ученица стала писательницей.
Вскор же въ этомъ литературномъ кружк случилось почти событіе. Всеобщій идолъ, T. Н. Грановскій, никогда ничего никому не посвящавшій, вдругъ посвятилъ моей матери сочиненіе ‘Псни Эдды о Нифлунгахъ’, а знаменитая поэтесса, графиня Ростопчина, ей написала ‘анонимное’ хвалебное посланіе, ходившее по рукамъ и которое сохраняется у меня и теперь…
Посл огромнаго дома на Тверской, гд была пропасть парадныхъ комнатъ, гд давались большіе балы, гд держали до двадцати лошадей на конюшн и ораву дворовыхъ людей, мы очутились въ крошечномъ домик съ тремя крпостными людьми и съ парой лошадей. Наша столовая, самая большая комната, была вдвое меньше размромъ, нежели спальня матери въ дом Гудовича.
Поселились мы около Сухаревой башни, въ З-й Мщанской, почти на углу площади. Причина выбора такой дальней окраины Москвы и такого демократическаго квартала обусловливалась исключительно тмъ, что сестра моя была отдана въ знаменитый тогда пансіонъ Гларнеръ, находившійся по близости, въ 4-й Мщанской.
Я тогда готовился къ поступленію въ гимназію, но учился плохо… За то я много читалъ и, помнится, съ перездомъ на квартиру къ Сухаревой башн, нсколько ночей не спалъ, вскрикивалъ и бжалъ спасаться въ нян.
Старушка чрезъ силу подымалась, быстро являлась на мой зовъ о помощи со словами:
— Полно! Полно! Спи!.. Эхъ, проклятыя книжки.
Я только что прочелъ ‘Вія’ Гоголя… Но не Вій смущалъ меня своими ночными визитами, а красавица вдьма, погубившая Хому Брута, все летала въ гробу вокругъ меня.
Вмст съ тмъ въ эту пору я началъ читать Плутарха пофранцузски, котораго мн подарилъ съ надписью Грановскій, и который, конечно, тоже цлъ до сихъ поръ. Я совершенно не понимаю, какимъ образомъ,— вроятно, изъ уваженія къ Грановскому,— могъ Плутархъ нравиться мн почти не меньше ‘Вечеровъ близъ Диканьки’.
Всякій день около двухъ часовъ я отправлялся въ гимнастическое заведеніе Пуарэ и Билье на Неглинной, куда меня провожали или лакей Иванъ Рпинъ, или горничная Лукерья, крошечнаго роста, съ громкой фамиліей — Трубецкая.
Это отсутствіе прислуги изъ дому часа на два среди дня было неудобно. И вотъ, однажды, въ начал апрля, когда вся Москва была въ ручейкахъ и ркахъ, въ прудахъ и озерахъ (тогда снгъ не кололи и не увозили), моя мать ршилась на важный шагъ. Она призвала меня и сказала:
— Ты большой мальчикъ, теперь теб скоро минетъ десять лтъ. Поэтому теб пора уже выходить изъ дома одному. Но ты общаешься мн осторожно переходить улицы, не лзть подъ лошадей и быть вообще умникомъ.
Я общался и былъ гордъ.
Тотчасъ же я собрался въ ‘гимнастику’. Ради перваго дебюта — няня, Лукерья и еще кто-то вышли меня провожать на крыльцо, чтобы поглядть, ‘какъ я пойду’.
Я пошелъ и оглядывался… Я шелъ, важно размахивая маленькой тросточкой… Но когда я завернулъ за уголъ и двинулся по Садовой, а домикъ нашъ и крыльцо скрылись изъ виду… то я сразу нсколько струхнулъ.
И то, что случилось чрезъ какихъ нибудь пять минутъ, часто потомъ заставляло меня призадумываться или ‘философствовать’.
Я не прошелъ по Садовой и пятнадцати саженъ, какъ встртилъ трехъ мальчугановъ, которые, перейдя улицу отъ церкви Николы въ Грачахъ, вошли на тротуаръ прямо на меня.
И вс трое сразу мной заинтересовались… Старшему, долговязому, было лтъ тринадцать, остальнымъ двумъ отъ восьми до десяти. Они впились въ меня глазами и тотчасъ же начали насмшливо ухмыляться. Что привлекло ихъ вниманіе? Я думаю, что это былъ мой видъ ‘паиньки’, скромнаго мальчика, очевидно, трусившаго отъ своего одиночества на улиц.
— Эй, воробей! Ты куда это?— сказалъ старшій, налзая на меня, и такъ какъ я попятился, то чрезъ мгновеніе былъ уже прижать къ забору. Старшій сталъ предо мной вплотную, двое другихъ стояли за нимъ, и вс трое ухмылялись и озорно.
— Вишь, воробей. Еще какъ картузъ надлъ. Вотъ какъ надо…
И онъ передернулъ картузъ на моей голов, а затмъ пришлепнулъ по немъ.
— Что вы! Какъ вы смете!— произнесъ я такимъ упавшимъ отъ страха голосомъ, что вс трое расхохотались на всю улицу.
— Ишь глазища-то, точно у вороны!— сказалъ старшій и ткнулъ меня пальцемъ въ щеку.
Я замахнулся своей тростью… но чувствовалъ, что это только для виду, но куражу не хватить…
Я за все мое дтство ни разу не подрался ни съ кмъ, разв съ сестрой, но это, конечно, въ счетъ не идетъ.
— Какъ вы смете?— повторилъ я.
— А! Ты палкой!?— вскрикнулъ старшій, какъ бы обиженный.— Ладно… Погоди…
И шустрый мальчуганъ досталъ откуда-то, длинную хворостину, помочилъ ее въ вод, которая струилась по канавк, и хлестнулъ ею по мн.
Моментально мое платье, картузъ, лицо — все было въ грязи, а холодная вода потекла съ головы за воротъ. И я, трусишка, какъ не знаю, но такъ ударилъ его моей тростью, что только половина ея осталась у меня въ рук…
И, вроятно, не отъ удара, а отъ моего бшенаго вида и лица вс трое припустились бжать внизъ по Садовой… Я хотлъ преслдовать, ибо злоба душила меня.
Но въ тотъ же мигъ сильная рука схватила меня за воротъ… Я обернулся, хотлъ ударить половинкой палки, но отъ изумленія рука опустилась.
Меня держалъ за воротъ высокій, полный и красивый… дьяконъ или священникъ.
— Ахъ, ты, озорникъ. Нешто можно такъ драться. Шутка! Палку сломалъ.
— Они дерутся… Они меня въ грязи выпачкали.
— По дломъ. За озорничество. Пойдемъ-ка, пойдемъ…
Батюшка взялъ меня за руку у плеча и повелъ черезъ улицу…
Куда — я не понималъ, но шелъ поневол и чрезъ нсколько мгновеній понялъ. Предъ нами около церкви Николы въ Грачахъ была будка…
— Батюшка… Я, ей-Богу… началъ я…
— Хорошо. Хорошо… Отсидишь, не будешь озорничать,— отвтилъ онъ просто, какъ бы бесдуя со мной.— Эй, бутырь!— крикнулъ онъ.
Но будочника не оказалось. Одна алебарда стояла прислоненная къ стн будки. Очевидно, въ эту минуту блюститель порядка не былъ, по выраженію Кузьмы Пруткова, цвткомъ ‘незабудкой’, ибо былъ за буткой.
— Обида… Ну, обождемъ,— сказалъ батюшка.
Мы стали ждать будочника, которому онъ, очевидно, хотлъ меня передать для острастки и попросить запереть у себя на нкоторое время. Не знаю, имлъ ли право будочникъ приравнять меня въ пьяницамъ, грубіянамъ и мазурикамъ, которыхъ обыкновенно сажали въ будки въ вид предварительнаго заключенія.
Но покуда будочникъ не являлся, батюшка сталъ разспрашивать, гд ‘озорникъ’ живетъ, кто родители и т. д.
— Такъ ты, графчикъ?— изумился онъ.— Не врешь?
Я побожился и разсказалъ подробно, какъ было дло, удивляясь, что батюшка не видалъ всего предъидущаго до моего удара палкой.
— Да я изъ-зa угла вышелъ,— объяснилъ онъ.— Только и видлъ какъ ‘вы’ этого мальчишку вытянули. Ну, извините. Счастливо оставаться.
Будь будочникъ цвткомъ, я бы отсидлъ наврное съ четверть часа, ради острастки.
Тотчасъ же вернулся я домой и разсказалъ свой дебютъ ‘большого’ мальчика, которому, якобы можно гулять одному.
И еще мсяца съ два до самаго отъзда въ деревню на лто меня провожала въ гимнастику или Лукерья Трубецкая или лакей. Только въ начал зимы дебютировалъ я вновь и удачне ‘пошелъ’ одинъ.

II.

Второй мой арестъ, наимене интересенъ, тмъ боле, что такимъ арестамъ подвергались и продолжаютъ подвергаться многіе — вс т, кто учится въ школахъ и гимназіяхъ. Это было, кажется, въ пятьдесятъ второмъ или третьемъ году. Я былъ уже давно ученикомъ 3-ей реальной гимназіи.
Считаю нелишнимъ и отчасти характернымъ сказать, на какихъ условіяхъ моя мать отдала меня въ гимназію. Это были Николаевскія времена со своими особыми порядками. Вопросъ о томъ, учиться ли мн дома или въ казенномъ заведеніи, былъ вопросомъ крайне важнымъ для моей матери по той простой причин, что учился я плохо, проводя дни въ чтеніи романовъ и не имя по этому времени готовить уроки. А на лнивыхъ учениковъ во всхъ казенныхъ учебныхъ заведеніяхъ еще царствовала розга, въ иныхъ же заведеніяхъ царила безпощадно.
Между тмъ моя мать не могла допустить мысли о возможности тлеснаго наказанія по отношенію ко мн. Помнится мн смутно, что вопросъ объ отдач меня въ гимназію длился по крайней мр около года, и, наконецъ, я былъ отданъ въ 3-ю гимназію, въ которой директоромъ былъ Погорльскій, извстный математикъ и равно извстный своимъ суровымъ нравомъ и строгостью. Моей матерью было поставлено условіе и принято Погорльскимъ, что для меня будутъ допущены только три рода наказанія: на колни въ класс, карцеръ и, съ исключеніемъ всхъ другихъ послдующихъ степеней, прямо увольненіе. Эти исключенныя другія степени были: пять, десять, двадцать пять и изрдка, для самыхъ отчаянныхъ и лнтяевъ — пятьдесятъ розогъ.
Хорошо помню, какъ однажды посл русской рубашки и шароваръ на меня напялили какое-то орудіе пытки, которое перехватило мн тисками грудь, перехватило горло и такъ подперло подбородокъ, что я не могъ ни двигаться, ни дышать. Но вмст съ тмъ я все-таки былъ гордъ и, проходя мимо зеркалъ, невольно любовался на самого себя, на красный воротникъ съ галуномъ и на серебряныя пуговицы.
Помню, что именно 11-го октября 1861 года мой наставникъ Е. М. еоктистовъ, привезъ меня на Лубянку въ зданіе гимназіи, которая и теперь, черезъ сорокъ пять лтъ, все на томъ же мст. Кто-то принялъ меня съ рукъ на руки, провелъ длиннымъ коридоромъ, ввелъ въ довольно большую комнату, гд были пюпитры и скамьи, на которыхъ пестрли красные воротники, и посадилъ на самой послдней… Все, что было въ класс маленькихъ человчковъ, сразу обернулось и оборачивалось на меня. Нсколько разъ учитель, сидвшій на каедр, кричалъ и стучалъ карандашамъ по столу, приглашая быть внимательне и оставитъ безъ вниманія вновь поступившаго, но усилія его были тщетны. Новый товарищъ среди учебнаго сезона былъ явленіемъ незауряднымъ.
Разумется, по окончаніи урока, едва только прозвонилъ колокольчикъ, и учитель вышелъ изъ класса, какъ вся орава мальчугановъ обступила меня съ вопросомъ:
— Какъ твоя фамилія?
И тутъ произошло со мной нчто, что, вроятно, происходило и будетъ происходить со всми, кто поступаетъ въ школу. Тотчасъ же, какъ и въ жизни, оказались друзья и враги, нахалы и заступники, и затмъ понемногу въ этомъ класс я занялъ подобавшее мн, по моему характеру, ‘общественное’ положеніе. У меня оказалось два, три врага, изъ коихъ одинъ заклятый врагъ. Богъ всть за что и почему! Но большинство стало добрыми товарищами, человкъ же пять — настоящими друзьями.
Въ этотъ же первый день, посл окончанія ученія, ко мн подошелъ высокій и плотный человкъ съ красноватымъ лицомъ, свтло-блокурыми, почти блыми, волосами и свтло-срыми, но какъ бы слегка мутными глазами. Черты лица его были грубоваты, но первое, что бросалось въ глаза, было добродушіе.
Это былъ младшій надзиратель, подъ вдніемъ котораго находились первые два класса. Вроятно, многіе изъ моихъ товарищей помнятъ, вспомнятъ и помянутъ добромъ этого человка, который какъ-то безсознательно, не изъ принципа, а по натур своей, смягчалъ существовавшіе школьные порядки, смягчалъ тотъ гнетъ, который лежа на всемъ, лежалъ, разумется, и на дтяхъ.
Это былъ Михаилъ Гавриловичъ Пушкинъ, пробывшій надзирателемъ З-ей гимназіи такъ долго, что я не могу и приблизительно сказать, сколько поколній москвичей знаютъ его, познакомясь съ нимъ еще дтьми.
Я напомню лишь одну черту Михаила Гавриловича: онъ былъ страшно вспыльчивъ и неразборчивъ на слова. Его обязанности заключались въ томъ, чтобы смотрть за тишиной и порядкомъ въ классахъ, въ особенности въ т минуты, когда звонокъ заставлялъ учениковъ уже разсаживаться по лавкамъ, а учитель еще не являлся изъ залы въ классъ.
Во время отдыха между звонками тоже не позволялось очень шумть, но все-таки можно было двигаться, громко разговаривать, и только не бгать по классу или по коридору. Но разъ прозвонилъ звонокъ и вс на мстахъ, почему-то требовалась безусловная, гробовая тишина, какъ если бы дти находились въ храм за обдней.
Вотъ въ эти-то минуты являвшійся въ классъ Пушкинъ сердился, пылилъ и, по своей привычк хваталъ у ближайшаго ученика его книжку, стараясь выбрать таковую безъ переплета, клалъ ее на столъ и начиналъ со всей мочи стучать по ней кулакомъ. При этомъ онъ сыпалъ тми отборными словами, которыя не попадаютъ въ печать, а которыя и попадаютъ, печатаются съ восклицательными знаками. Самыми простыми эпитетами, обыкновенными, были: мерзавецъ, подлецъ, каналья. Самый частый, его любимый эпитетъ, состоящій изъ двухъ словъ, былъ… не сынъ отечества. Однако, я спшу прибавить, что въ данномъ случа Пушкинъ слпо подражалъ всмъ воспитателямъ всхъ учебныхъ заведеній, какія тогда существовали на Руси. Зато этотъ же Пушкинъ постоянно, но якобы случайно, или нечаянно, якобы по ошибк, смягчалъ наказаніе дтей-учениковъ, которые заслуживали того.
Хорошо помню, какъ однажды, проходя по коридору мимо директора князя Ширинскаго-Шихматова съ большимъ листомъ въ рукахъ и Пушкина, стоящаго передъ нимъ на вытяжку, я собственными ушами слышалъ фразу, сказанную сурово и строго:
— Почему же это вы ни въ чемъ не разсяны, а въ наказаніяхъ всегда ссылаетесь на разсянность? Странно это, г. Пушкинъ!
Это было въ субботу. Листъ, который держалъ директоръ въ рукахъ, именовался между учениками ‘вызывательнымъ’ листомъ. Въ немъ были прописаны имена учениковъ разныхъ классовъ, а затмъ передъ ихъ именами стояло слово ‘карцеръ’ или цифра. Но это были не баллы: такой системы балловъ, какъ 15—20 и т. д., не существуетъ.
Каждую субботу посл самаго длиннаго антракта и завтрака (почему непремнно посл завтрака — этого я не знаю), Пушкинъ появлялся съ вызывательнымъ листомъ и, прося у учителя позволенія перервать на минуту ученіе, становился около каедры и начиналъ читать: ‘Петровъ, Слободзинскій, Чмутовъ, Семирамидскій, Фришманъ, Гуськовъ’ и т. д.
Называю эти имена не наобумъ, а потому, что мн кажется, что теперь уже не существуетъ и не могутъ существовать ученики, подобные мною названнымъ. Ихъ скли аккуратно всякую недлю, прилагая къ нимъ максимальныя наказанія. Вызванные уходили за Пушкинымъ и возвращались въ классъ черезъ полчаса, иногда черезъ часъ. И никогда вернувшагося не встрчали насмшливой улыбкой или шуткой… На него старались не глядть…
По поводу этого субботняго обычая приведу заповдь нашего сочиненія: ‘Шесть дней ничего не длай и сотвориши въ нихъ вс единицы и нули твоя, въ день же седьмый работа господину Пушкину твоему’.
Вс эти мелочи къ моему самому обыкновенному и неинтересному аресту совершенно нейдутъ. Я увлекся невольно, вспомнивъ это дикое и въ то же время дорогое время. Перейду прямо къ моему второму аресту, или къ тому, какъ, я заслужилъ попасть въ карцеръ, но по ‘разсянности’ Пушкина избгнулъ наказанія.
Я былъ уже въ третьемъ класс.
Въ числ другихъ учителей былъ у насъ учитель нмецкаго языка, г. Манке. Нмцевъ почему-то въ гимназіяхъ тогда вообще не любили, но на бду нашего ментора у него былъ такой физическій недостатокъ, при которомъ право немыслимо было состоять учителемъ и имть дло со школьниками.
Малйшая мелочь, странная или смшная, подмчается дтьми больше, чмъ взрослыми, а у нмца Манке былъ такой недостатокъ, который кидался въ глаза и, разумется, приводилъ въ восторгъ всякаго школьника. Въ такой восторгъ, который не уменьшался и не смягчался временемъ и привычкой. У Манке вся кисть правой руки не существовала или же была отрзана, и поэтому изъ рукава вицъ-мундира не виднлось ничего… Орудовалъ и писалъ онъ лвой рукой.
И, разумется, всякій день, изъ недли въ недлю, изъ мсяца въ мсяцъ, изъ сезона въ сезонъ, постоянно, ежедневно, если не ежечасно, повторялось въ четырехъ классахъ, гд Манке училъ, все одно и то же… Нтъ никакой человческой возможности представить себ и уразумть, какимъ образомъ это повторявшееся и длившееся, какъ длится время, то-есть непрерывно, не надодало самимъ мальчуганамъ, цлымъ поколніямъ мальчугановъ. А равно не уразумть титаническаго терпнія нмца педагога.
Помню, что каждый разъ, что ‘herr’ Манке появлялся въ классъ и садился на каедру, за одинъ урокъ, по крайней мр человкъ пять-шесть и десять приближались къ каедр, стараясь какъ можно глубже всунуть правую руку въ рукавъ. И, разумется, сейчасъ же являлась расправа. Виноватый шелъ или на колни къ печк или выгонялся изъ класса. Иногда же, посл призыва надзирателя Пушкина, самый упрямый издватель отправлялся для нравоученія къ директору. Причемъ, конечно, эпилогъ нравоученія откладывался до субботы.
Разумется, если бы herr Манке никогда не обращалъ никакого вниманія, всунута или высунута кисть правой руки ученика, то эта глупая забава, эта страсть дразнить его, уничтожилась бы сама собой. Но нмецъ, болзненный и желчный, наоборотъ, былъ настолько чувствителенъ къ этой насмшк, что часто случались даже недоразумнія. Такъ случилось оно и со мной.
Я, по характеру, не былъ способенъ дразнить человка тмъ, что у него нтъ руки отъ природы или несчастія, а между тмъ однажды Манке накинулся вдругъ на меня и тоже отправилъ меня на колни къ печк. Ему показалось, что я, отвчая урокъ, тоже прячу правую руку въ рукавъ. Обиженный несправедливостью, я сталъ горячо оправдываться и объяснилъ, что я самъ хромаю отъ недостатка въ ног. Въ класс поднялся почему-то безумный хохотъ и крики: ‘Хромой съ безрукимъ сцпились’. И вышелъ цлый скандалъ.
Наконецъ, однажды, мы дождались, что на нашей улиц былъ особенный праздникъ… Случайность ли это была или невроятная дтская изобртательность, или результатъ озлобленія противъ нмца,— сказать теперь не могу. Случилось нчто простое. Однажды, именно посл Пасхи, вернувшись въ классъ, мы узнали, что нкоторые изъ нашихъ учителей, въ томъ числ два любимца: всей Москв хорошо извстный, покойный Лекторскій — учитель математики, и равно извстный тоже многимъ поколніямъ учитель чистописанія Градобоевъ, были произведены въ слдующій чинъ.
Въ этомъ извстіи для насъ, мальчугановъ, не было ничего ни удивительнаго, ни особеннаго. Удивительнымъ или, лучше сказать, умышленно-удивительнымъ показалось намъ, что и нашъ ‘Манка’, у котораго манкируетъ рука, тоже удостоился производства.
Когда вс собрались снова приниматься за ученье, гулко и весело разсказывая другъ другу, какъ кто провелъ праздники, вдругъ пронеслась эта всть и упала среди насъ, какъ бомба:
— Herr Манке получилъ чинъ!
— Скажите, пожалуйста. Каковъ!
— Ахъ, подлецъ!
— Манка-то, Манка!
И т. д. въ этомъ род восклицали вс.
При появленіи въ класс учителей, произведенныхъ въ слдующій чинъ, мы вс посл молитвы, еще не садясь на лавки, кланялись и говорили:
— Поздравляемъ съ чиномъ! съ чиномъ!
При этомъ т же Лекторскій или Градобоевъ, улыбаясь, отвчали:
— Спасибо! и продолжали: — Ну, ну, спасибо! Полно шалить. Садитесь. Будетъ!
И боле ничего не приключилось.
Когда появился herr Манке, то раздалось то же самое, съ тмъ же поклономъ:
— Съ чиномъ! Съ чиномъ!
— Danke sehr!— отозвался нмецъ, сладко улыбаясь и даже пріятно удивленный такой любезностью своихъ ненавистниковъ.
— Съ чиномъ! Съ чиномъ!— все-таки гудло въ класс.
— Ошенъ карашо. Товольно! Шпасибо! Садитба. Пфуй! Довольно!— убждалъ herr Манке.
Передніе смолкли и тотчасъ сли, но серединные и задніе продолжали повторять, кланяясь въ поясъ и чуть не ударяя лбами по столамъ:
— Съ чиномъ! Съ чиномъ!
Тишина, однако, наступила только тогда, когда въ дверяхъ изъ коридора показался Пушкинъ, привлеченный необычнымъ шумомъ.
— Это что? Ахъ, подлецы!
— Мы поздравляемъ!— заявили мы невинно.
Разумется, въ эту минуту, когда вс услись и начали снова долбить и повторять наизусть заданные нмецкіе діалоги, никто не думалъ, что произойдетъ впослдствіи.
Черезъ день или два, когда herr Манке снова явился въ классъ, вошелъ на каедру и, простоявъ, покуда ученикъ читалъ молитву, собрался ссть,— въ класс вдругъ раздалось, какъ ура на улиц:
— Съ чиномъ!!
Нмецъ сразу окрысился, оглянулъ всхъ, по крайней мр человкъ пятьдесятъ и, обведя озлобленнымъ взоромъ съ высоты и своего величія и каедры весь классъ, крикнулъ:
— Молтшать!
Но классъ гудлъ:
— Съ чиномъ! Съ чиномъ!
И снова на этотъ гулъ влетлъ Михаилъ Гавриловичъ, выхватилъ изъ рукъ ближайшаго къ двери ученика его грамматику, швырнулъ на столъ и заколотилъ изо всей мочи кулакомъ, повторяя выразительныя слова и эпитеты. Затмъ онъ назвалъ фамиліи трехъ-четырехъ человкъ. Названные вышли изъ-за своихъ столовъ и затмъ скрылись въ дверяхъ за надзирателемъ…
Наступила тишина. Что было съ этими, выведенными Пушкинымъ, я не помню, но хорошо помню, что было черезъ нсколько дней, когда снова былъ урокъ нмецкаго языка. Снова появился несчастный herr Манке, и снова посл молитвы начался чуть слышный въ класс, совсмъ неслышный въ коридор, согласный, ласковый, но похожій на шипніе зми, шепотъ:
— Съ чиномъ! Съ чиномъ! Съ чиномъ!
Нмецъ, сидя за столикомъ, вытаращилъ глаза. Этотъ макіавелизмъ со стороны дтей поразилъ его… Безобразіе то же, ехидство то же, а между тмъ очевидно, что это новое ‘съ чиномъ’ можетъ продолжаться хотя бы часъ, такъ какъ въ коридор не слышно, и самъ Пушкинъ не влетитъ въ дверь на помощь.
Прослушавши этотъ шепотъ пятидесяти человкъ въ продолженіе добрыхъ щгги минутъ, нмецъ наконецъ замоталъ головой укоризненно и проговорилъ:
— Ахъ, звиньи, звиньи, звиньи!…
Разумется, шепотъ втрое усилился. Herr Манке тихо всталъ и направился къ дверямъ. Вызвавъ солдата изъ коридора, онъ послалъ его за Пушкинымъ. Черезъ минуту появился Михаилъ Гавриловичъ. Узнавъ, въ чемъ дло, онъ развелъ руками.
— Длать нечего-съ,— обратился онъ къ Манке,— доложу директору! Надо взыскать примрно.
Посл урока Пушкинъ пригрозился намъ пожаловаться директору, общая строгую расправу.
Мы унялись. Около недли прошло благополучно, и о новомъ коллежскомъ ассесор, нмц, какъ будто весь классъ забылъ. Но затмъ вдругъ черезъ недлю или десять дней, невдомо съ чего, снова началось то же. И снова длилось безобразіе, по крайней мр, уроковъ пять подрядъ. Каждый разъ, что herr Манке посл молитвы садился въ кресло, аккуратно раздавалось, или шепотомъ или вполголоса, но удивительно согласно и единодушно:
— Съ чиномъ! Съ чиномъ!
Начальство очевидно вышло изъ себя, и однажды весь нашъ классъ былъ раздленъ на три категоріи и даже, можно сказать, на четыре.
Одинъ изъ учениковъ, самый отчаянный, котораго мы звали Ванька-Каинъ, за что именно, не помню, былъ исключенъ. Десять человкъ выскли, человкъ двадцать отправили на колни въ залу во время отдыха и завтрака учителей. Это считалось постыднымъ, ибо приходилось стоять на колняхъ въ такомъ мст, гд проходили не только вс служащіе въ гимназіи, но и посторонніе постители.
Наконецъ, человкъ пятнадцать, а въ томъ числ и я, были подведены подъ наказаніе карцеромъ.
Но, видно, мн въ жизни было не суждено быть арестованнымъ. На меня за всю жизнь производились только покушенія.
На этотъ разъ, когда посл окончанія ученія толпа человкъ въ двсти посыпала изъ воротъ гимназіи на Лубянку и на Кузнецкій мостъ, мы отправились, подъ командой солдата, во дворъ и направо въ угольный флигель. Но едва только мы достигли крыльца этого домика, какъ изъ него появился Пушкинъ, разводя руками и стараясь скрыть невольную усмшку на губахъ.
— Я не знаю, что мн съ вами, мерзавцами, длать!— выговорилъ онъ.— Въ карцеръ этакая орава заразъ не влзетъ. Придется нкоторыхъ разсадить въ простыхъ комнатахъ. Ну, идите!
И мы вступили въ коридоръ вслдъ за Михаиломъ Гавриловичемъ, пересмиваясь и почти довольные тмъ, что въ такомъ большомъ обществ будемъ отбывать самое нелпое наказаніе, когда оно неодиночное и непродолжительное.
Отправивъ трехъ человкъ съ солдатомъ въ карцеръ, самъ Пушкинъ ввелъ остальныхъ въ комнаты, совершенно очищенныя отъ мебели, гд очевидно что-то передлывалось, полы или стны, и распредлилъ насъ въ трехъ такихъ пустыхъ комнатахъ. Въ третью попалъ я съ двумя товарищами.
Заперевъ предыдущихъ на ключъ, Михаилъ Гавриловичъ явился къ намъ и выговорилъ шопотомъ:
— Ну, а вы, мерзавцы поздравители, пошли вонъ!… Домой! Только не хвастать. Чтобы другими было неизвстно. Да тише. Кто нашумитъ, того верну и запру!
Разумется, я, подобно товарищамъ, такъ аккуратно вышелъ нацыпочкахъ, что и второй арестъ въ моей жизни не состоялся.
Прибавлю два слова, ради характеристики тогдашнихъ гимназическихъ порядковъ, объ одномъ нововведеніи, которое не привилось у насъ и потерпло фіаско, но которое до 1856 года, говорятъ, процвтало въ другихъ гимназіяхъ.
Въ 1853 или 54 году, хорошо не помню, намъ, т. е. ученикамъ, ‘пришелъ карачунъ’, какъ мы выражались. Житья на свт не было… Конечно, отъ девяти часовъ и до трехъ, за все всемя пребыванія въ класс.
Къ двумъ надзирателямъ, Вердану и Пушкину, прибавился третій имъ въ помощь. Съ его появленіемъ, что бы въ класс ни говорилось, ни длалось,— все было ему извстно и за все взыскивалось. Онъ завелъ сыщиковъ и шпіоновъ, что въ разношерстной сред учениковъ было найти нетрудно. Длилось это до тхъ поръ, покуда одного изъ нихъ, нын занимающаго довольно видный постъ, не исколотили жестоко на Рождественскомъ бульвар. Я въ избіеніи не участвовалъ, конечно, но радовался, подобно всмъ. ‘Фискалка’, какъ мы выражались, исчезъ, т. е. вышелъ добровольно изъ гимназіи, ибо ему общали бить его безконечно. Остальные струхнули, и шпіонство прекратилось, по крайней мр, въ мелочахъ.
Замчательно то, что мы неоднократно жаловались Пушкину, что между нами завелись ‘фискалки’, и онъ, начальство, отвчалъ:
— Пронюхайте сами, подлецы, кто іудействуетъ, и я того въ субботу угощу отдльно, глазъ на главъ. Въ кисель обращу!

III.

Не помню, въ какомъ году, но помню, что я былъ еще въ гимназіи, стало быть, приблизительно въ пятьдесятъ третьемъ или четвертомъ году, Москва въ конц зимы особенно волновалась. Разумется, Москва не съ Ильинки и Зарядья, не съ Ордынки или съ Бутырокъ. Выражаясь ‘Москва’, я хочу сказать ‘московскій большой свтъ’, много отличный отъ теперешняго, такъ именуемаго, и затмъ московскій передовой кружокъ, состоявшій изъ писателей, ученыхъ и профессоровъ.
Не надо забывать что въ эти дни были живы такіе люди, какъ Сергй Тимоеевичъ Аксаковъ съ сыновьями, Хомяковъ, Грановскій и Кудрявцевъ. Были равно и такіе, какъ Шевыревъ, Погодинъ и Сушковъ со cвоимъ литературнымъ кружкомъ. Былъ, наконецъ, на зенит своей славы Михаилъ Семеновичъ Щепкинъ. Вотъ этотъ-то міръ, которымъ руководили подобные люди, волновался пуще всхъ другихъ кружковъ Москвы. Отсюда ясно, что мотивъ и причины этихъ волненій были не простые.
Въ Москв появилась временно одна личность, одна знаменитость всесвтная. Москва знала уже о ней кое-что по газетамъ и по слухамъ, но извстно, что ученая и талантливая Москва отличается въ данномъ случа большимъ скептицизмомъ.
Когда знаменитость появилась въ Первопрестольной, то я хорошо помню, что Петръ Николаевичъ Кудрявцевъ, на вопросъ, стоитъ ли видть это свтило, пожалъ плечами и заявилъ:
— Трудно сказать… Француженка — вотъ что! А французы изъ шовинизма всегда изъ своей мухи слона длаютъ.
Прізжая знаменитость была не кто иная, какъ безсмертная въ лтописяхъ театра и памятная смертнымъ, ее видвшимъ, высоко одаренная, неподражаемая, въ самомъ точномъ смысл этого слова, Рашель.
Когда появилось объявленіе о томъ, что la cl&egrave,bre tragdienne будетъ давать спектакли въ Маломъ театр, и открылся абонементъ, то едва не былъ закрытъ тотчасъ же: охотниковъ абонироваться почти не нашлось. Но посл перваго же представленія, кажется, ‘Андромахи’, если не ‘Горація’, вс билеты отъ партера до райка были расхватаны въ два дня, а затмъ уже перепродавались неудачникамъ за страшную цну.
Приведу маленькую подробность, считая ее характерною особенностью воспитанія, которое я получалъ.
Въ дом возникъ вопросъ о томъ, пустить ли меня на вс представленія Рашель, или только на нкоторыя трагедіи, въ род Баязета, Полиэвкта и какой-то невинной классической комедіи. Вопросъ этотъ былъ предложенъ моей матерью при мн профессору П. Н. Кудрявцеву, А. Д. Галахову и еще третьему лицу.
Помню живо, какъ я ждалъ ршенія своей участи. Меня, конечно, интересовала не Рашель, а интересовали отчасти произведенія Расина и Корнеля, а главнымъ образомъ ‘французскія’ представленія. Я съ ранняго дтства любилъ этотъ на половину родной мн языкъ, а до тхъ поръ со сцецы никогда его не слыхалъ.
Помню, что этотъ тріумвиратъ, составившій изъ себя трибуналъ, ршилъ вопросъ не сразу, а я, подсудимый, сидлъ, затаивъ дыханіе и ожидая въ нкоторомъ смысл обвиненія или оправданія. Кудрявцевъ прямо выразился:
— Конечно ‘да’ — и на вс представленія. Французскіе классики, да еще при классической передач такимъ дарованіемъ, какъ Рашель, могутъ быть только полезны.
Третья личность прямо заявила, что такія вещи, какъ ‘Федра’ или ‘Адріенна Лекувреръ’ и не помню, что еще, немыслимы для слуха и вредны для воображенія двнадцати или тринадцати-лтняго мальчика. Алексй Дмитріевичъ Галаховъ былъ сначала ни за, ни противъ, но очень быстро согласился съ мнніемъ Кудрявцева.
Врядъ ли какой оправданный подсудимый выскакиваетъ изъ суда на улицу съ такой радостью, съ какой я выскочилъ изъ дому, получивъ около пятнадцати рублей для абонемента на вс представленія Рашель. И недли три сподрядъ я бывалъ въ театр чуть не всякій день, такъ какъ сталъ получать билеты ъ подарокъ и на представленія вн абонемента.
Передать теперь душевное состояніе за то время нтъ никакой возможности. Я былъ въ какомъ-то чаду… И это извинительно, когда люди, подобные Грановскому, Кудрявцеву и моей матери, были тоже въ чаду. Все время, что геніальная артистка была въ Первопрестольной, все время, что чередовались ‘Федра’, ‘Камилла’, ‘Роксана’, ‘Андромаха’ и другія, предъ очарованнымъ взоромъ и слухомъ Москвы, ученой, литературной, а равно и свтской, не было иныхъ интересовъ и разговоровъ, какъ о Рашели.
Съ тхъ поръ за всю жизнь мн не случалось видть ни такого громаднаго дарованія, ни такого пылкаго увлеченія имъ среди лицъ самыхъ разнообразныхъ кружковъ. Что были знаменитыя m-lle Жоржъ, или Дорвалъ, или Марсъ, каждая въ свое время, сказать нельзя ихъ невидавшему. Предполагаю, что он ниже Рашели и скажу, что посл Рашели, такой талантъ, какъ Ристори, кажется не крупнымъ дарованіемъ. Нечего и говорить, конечно, сравнительно съ Рашелью о такой мелкот, какъ Сарра Бернаръ и даже Леонора Дузэ. Эти дв являются крупными величинами, если ихъ сравнивать съ Плесси, Розой Шери и сестрами Броганъ.
Не вдаваясь въ оцнку дарованія Рашели, которое хорошо извстно въ лтописяхъ театра, я скажу только, что дикція ея была какая-то особенная. Сила влагаемая ею въ нкоторыя сцены, была такъ сверхъестественно ‘властна’, что, напримръ, теперь, сорокъ слишкомъ дть спустя, я еще слышу ея голосъ, и интонація нкоторыхъ словъ, фразъ и монологовъ еще звучитъ въ ушахъ.
Глубоко убжденъ, что всякій, видвшій Рашель, и теперь помнить сердечный крикъ Роксаны: Bajaset, je sens que je vons aime. Или Адріенну Лекувреръ, говорящую: Ce front qui ne rougit jamais! Или, наконецъ, знаменитое ‘imprcation’ Камиллы въ Гораціяхъ, начинающееся съ фраэы: ‘Borne, Punique objet de mon ressentiment’, и кончающееся словами: ‘Moi seule en tre cause, et mourir de plaisir!’
Можно сказать, что каждая строка этого проклятія или ‘проклинанія’ звучала отдльнымъ чувствомъ, которое передавалось и зрителю. Въ продолженіе какой нибудь минуты приходилось перечувствовать самому все человческое, переходить отъ горя и страданія къ восторженному счастью, отъ страшнаго отчаянія къ безумной радости, отъ пылкой любви къ злобной ненависти, отъ грознаго подъема титаническаго гнва къ безпомощнымъ стенаніямъ и слезамъ бдной несчастной двушки.
Да, кто видлъ Рашель хотя бы одинъ разъ въ жизни, тотъ всегда придетъ въ восторгъ при одномъ воспоминаніи объ ней. А тотъ, кто не видалъ ея, никогда не уразуметъ, до какихъ Геркулесовыхъ столбовъ и ‘за нихъ’ можетъ дойти сценическое дарованіе. Впрочемъ, Рашель не дарованіе, а геніальный поэть.
Помню хорошо, что Михаилъ Семеновичъ Щепкинъ посл одного изъ представленій, на вопросы, обращенные къ нему у насъ въ дом, не отвчалъ ни слова, а только взялъ себя обими руками съ растопыренными пальцами за голову, а потомъ, отнявъ руки, сталъ ими легко помахивать. И онъ вовсъ не шутилъ, лицо его было серьезно, одушевленно. А жестъ говорилъ ясно:
— Нтъ, не говорите… Не спрашивайте! Обсужденіе — профанація.
Выразительность этого жеста меня поразила. Я думаю, что въ Щепкин отъ игры Рашель звучала какая-то такая струна, звукъ которой другимъ понятенъ быть не могъ. Да и позволить другимъ услышать этотъ звукъ — профанація его. И иногда, теперь я себя спрашиваю, какіе дни долженъ былъ пережить нашъ великій артистъ предъ этимъ гигантомъ или исполиномъ искусства.
Однако, спросятъ у меня, что же общаго между Рашелью, восторгомъ Москвы, восторгомъ передовыхъ москвичей въ род Грановскаго и Щепкина — съ моимъ арестомъ? Вдь я же собирался только разсказать изъ моей жизни одни неудавшіеся аресты. Отвчаю… Между всеобщимъ московскимъ увлеченьемъ Рашелью, которое я, еще будучи мальчикомъ, пылко, но и вполн сознательно раздлялъ, и моимъ арестомъ — много общаго.
Спустя лтъ пять, если не мене, будучи уже юношей, я жилъ въ Париж, но довольно много учился, готовясь вернуться въ Россію, чтобы поступить въ университетъ. Однажды, до нашей квартиры, гд собрались многіе изъ русской колоніи и изъ парижанъ писателей и артистовъ, достигла всть, которая гулко пробжала по всему Парижу, но и въ нашей семь отозвалась шумно.
Пришло извстіе, что Рашель умерла на юг Франціи, въ Каннахъ, посл долгой борьбы съ злой чахоткой.
Черезъ нсколько дней Парижъ ожидалъ прибытія по Ліонской желзной дорог останковъ знаменитой артистки. Весь Парижъ только и говорилъ, что о блестящихъ похоронахъ, которыя предстоитъ увидать, о многотысячной толп, которая будетъ провожать великую артистку на кладбище.
Что до меня касается, то, вроятно, благодаря сильной впечатлительности отъ природы и немалому воображенію, я былъ еще весь попрежнему подъ впечатлніемъ игры Рашели въ Москв. Предо мной при извстіи объ ея смерти живо, какъ наяву, возстали вновь и Адріенна, и Камилла, и Роксана, и иные женскіе облики, хорошо знакомые и любимые, въ род кокетки Лидіи въ крошечной, граціознйшей вещиц изъ римской жизни, кажется, В. Гюго.
Разумется, я сказалъ себ, что не только пойду за ея гробомъ, но сочту просто священнйшимъ долгомъ видть, какъ ее опустятъ въ могилу. Но вдругъ я узналъ нчто, что привело меня въ отчаяніе. Я узналъ, что могу идти съ многотысячной толпой черезъ весь Парижъ на кладбище P&egrave,re Lachaise, но видть, какъ опустятъ ее въ землю,— дано только избраннымъ.
Рашель, какъ извстно, была еврейка, не перемнившая, конечно, своей религіи, несмотря на старанія и совты ея друзей, и потому должно было похоронить ее на еврейскомъ кладбищ, прислоненномъ къ огромному P&egrave,re Lachaise. Въ это сравнительно не большое кладбище публика должна была допускаться только по особымъ пригласительнымъ билетамъ. Получить такой билетъ въ город съ милліоннымъ населеніемъ, гд, конечно, нашлось тогда до ста тысячъ поклонниковъ покойной, было мн, восемнадцатилтнему иностранцу, немыслимо.
Отецъ мой, видя мою неподдльную печаль, вызвался похлопотать и обратился къ Теофилю Готье и къ своему хорошему пріятелю, посредственному драматургу Латуру. Теофиль Готье отозвался полной невозможностью, такъ какъ билеты въ ограниченномъ количеств были уже вс росписаны. Но Латуръ общался дать пропускъ на еврейское кладбище, интимный, не настоящій, незаконный, но такой, на который смотрятъ сквозь пальцы. Подобнаго рода билетъ я и получилъ. Но, увы, онъ былъ доставленъ на квартиру черезъ часъ посл моего выхода изъ дому.
Билетъ ли этотъ опоздалъ, или я, рано поднявшись, нетерпливо собрался скоре идти встртить похоронную процессію, которая двигалась черезъ Парижъ?.. Во всякомъ случа я встртилъ процессію на вокзал и двинулся среди страшной массы народа съ надеждой проводить погребальную колесницу только до кладбища. Дйствительно, у небольшихъ воротъ, отдльныхъ отъ главнаго входа и ведущихъ на еврейское кладбище, стояла въ огромномъ количеств полиція, конная и пшая. Гробъ сняли съ колесницы и понесли, а за нимъ двинулась большая толпа, но горсть людей, сравнительно съ массой народу, дошедшаго сюда чрезъ весь Парижъ.
Во глав этой толпы избранниковъ былъ весь цвтъ тогдашней Франціи, литературной и политической.
Большая кучка лицъ изъ той части толпы, въ которой я стоялъ, одновременно двинулась на самое кладбище P&egrave,re Lachaise и двинулась съ такой быстротой, съ такой ршимостью и смысломъ, что я понялъ, что это движеніе происходитъ не случайно. И, разумется, я пустился за другими. Вдь не бгутъ же они глядть памятники кладбища! Имъ бы слдовало возвращаться теперь домой, а они сразу устремились куда-то влво.
Не помню какъ, но я очутился въ числ сотни молодыхъ людей, которые шибко, почти бгомъ, пустились по одной изъ аллей P&egrave,re Lachaise, забирая все праве. Около меня среди гула голосовъ слышенъ былъ итальянскій и русскій языки, а еще ближе, ясне — англійскій. Рослый и красивый англичанинъ, лтъ не боле двадцати, обратилъ на себя мое вниманіе своимъ страшно оживленнымъ лицомъ.
Зная поанглійски только нсколько словъ, я, однако, понялъ, что мой англичанинъ иметъ какое-то опредленное намреніе.
По той отваг, которой дышало его лицо и вся фигура, я понялъ тоже, что онъ это свое намреніе непремнно приведетъ въ исполненіе. Какое же могло быть у него намреніе, помимо чего либо, касающагося похоронъ… Конечно, ничего иного! Все, что мыслили, чувствовали и длали въ это мгновеніе вс эти люди,— все это можно было перевести однимъ словомъ: Рашель, Рашель!
Кучка молодежи, надъ которой, головой выше всхъ, царила фигура моего англичанина, на рысяхъ летла по дорожк, между высокими и красивыми памятниками. Я двигался вмст со всми, но старался держаться какъ можно ближе къ англичанину, который вдругъ какъ бы оказался нашимъ командиромъ.
Наконецъ, кучка остановилась, и кто-то что-то скомандовалъ. Что — я не понялъ, но увидлъ, что компанія дружно лзетъ на разные памятники, а направо оказалась высокая въ сажень каменная стна. Разумется, и я, въ числ прочихъ, ползъ тоже на первый попавшійся мн высокій мраморный крестъ.
Такъ какъ я былъ довольно изряднымъ гимнастомъ, то, несмотря навышину креста, легко взобрался по немъ, какъ по дереву, и слъ верхомъ на его горизонтальной части. И отсюда увидалъ я, что умно поступилъ, слдуя за англичаниномъ и подражая… Оказалось, что съ моего креста черезъ каменную стну все еврейское кладбище было какъ на ладони и невдалек, саженяхъ въ десяти-двнадцати, толпилась небольшая кучка вокругъ вырытой могилы.
Направо среди памятниковъ тихо двигалась процессія, которую мы обогнали. Несли гробъ Рашели, а за нимъ двигалась черная, если не туча, то черное большое облако. Именно это-то облако и была вся знаменитая и талантливая Франція, гд въ числ прочихъ были и знаменитости особаго рода, какъ, напримръ, Ротшильды, одинъ Бонапартъ (Петръ) и одинъ Орлеанскій принцъ, пріхавшій на похороны и ухавшій тотчасъ, чтобы не быть арестованнымъ.
Шествіе остановилось у могилы и будто нарочно, ради насъ — публики, сидящей верхомъ на надгробныхъ памятникахъ, вс выстроились передъ нами, а спиной къ намъ былъ только раввинъ и съ десятокъ лицъ. Но въ ту минуту, когда я, а равно, конечно, и мои незнакомые товарищи, вс мы были въ восторг, что увидимъ все, раздался какой-то гулъ, крики, движеніе, бготня, брань, свистки…
Оглянувшись направо, я увидлъ, что цлая бригада сержантовъ орудуетъ… приказываетъ слвать съ монументовъ, а ослушниковъ преспокойно сталкиваетъ и стаскиваетъ. Разумется, я не сталъ дожидаться, чтобы какой-нибудь полицейскій грубо потащилъ меня съ креста за ноги, и добровольно повиновался, даже прежде чмъ получилъ личное приказаніе.
И вс мы, за мгновеніе счастливые, были снова на земл предъ высокой каменной стной,— глупой стной! И вс равно, помню это хорошо, стояли унылые, почти несчастные. Но кто врзался въ мою память — это былъ мой юный англичанинъ. Онъ не хотлъ слзать съ какого-то мавзолея съ херувимами и равными бронзовыми украшеніями и думалъ, что, сидя высоко, какъ и я, отдлается. Но, увы! одинъ сержантъ нагнулся, подсадилъ другого сержанта себ на плечи, а этотъ достигъ и повисъ на ногахъ сына Альбіона. Волей-неволей пришлось британцу уже не слзть, а просто свергнуться на землю.
Полиція быстро очистила вс монументы, и это, конечно, было очень умно, такъ какъ видъ людей, сидящихъ верхомъ на крестахъ или ангелахъ, не имлъ въ себ ничего поучительнаго и красиваго. Когда полиція удалилась, я и нсколько человкъ молодыхъ людей, боле полудюжины, очутились вмст кучкой и стали вдругъ разсуждать. Насъ сближало общее горе: стоять упершись лбомъ въ каменную стну, за которой ‘все…’, и ничего не видя изъ этого ‘всего’.
Мой англичанинъ, казалось, былъ въ полномъ отчаяніи. Моя печаль передъ его печалью была ничто. Не помню, о чемъ шла рчь, но я вдругъ услыхалъ слова, крики, даже вопли:
— Да, конечно… Что за важность! Да и сойдетъ съ рукъ даромъ. Право… Только одному нельзя… Всмъ надо…
— Allons! Gourage!
— Конечно! Браво! Я готовъ!— воскликнулъ англичанинъ.
— И я тоже!— воскликнулъ я, совершенно не зная, въ чемъ дло, но зная, что я пойду на все, на что пойдутъ эти мои случайные товарищи.
— Bravo! Esqualadons!— крикнулъ кто-то.
— En avant! Marrrrche!!— заоралъ другой.
И я со всми двинулся къ самой стн.
Нсколько человкъ заразъ начали подскакивать, чтобы ухватиться за верхъ стны и влзть. Въ эту только минуту я понялъ, что было ршено ссть на каменную стну, чтобы видть съ нея похороны такъ же хорошо, какъ и съ памятниковъ.
Гимнастика, конечно, помогла мн. Нсколько человкъ напрасно подпрыгнули нсколько разъ и ничего не достигли, но трое изъ насъ: англичанинъ, французъ крикнувшій: ‘escaladons’, и я, вспрыгнули сразу, уцпились и, какъ истые цирковые лицеди, во мгновеніе ока очутились на стн и услись. Но еще чрезъ два, три мгновенія еще нсколько человкъ допрыгались до верхушки стны и тоже появились рядомъ съ нами, а мои двое, англичанинъ и французъ, спрыгнули внутрь еврейскаго кладбища.
Въ тотъ же мигъ нсколько полицейскихъ отдлились отъ толпы около могилы и бросились къ намъ навстрчу. Двое схватили француза и повели въ выходу. Двое или трое хотли сдлать тоже съ англичаниномъ, но напрасно… Онъ оказался на ихъ бду отличный гимнастъ и великолпный боксеръ, да вдобавокъ еще разъяренный неудачей. И для него потребовалось не трое, а полдюжины сержантовъ.
Я живо помню, какъ изловчался и барахтался сынъ Альбіона, и какъ сержанты отскакивали отъ него, какъ мячики отъ стны, а трехуголки летли во вс стороны. Но наконецъ блюстители насли на малаго и торжественно повели… тоже, разумется, въ выходу, но и на расправу за ратоборство.
Въ тотъ же моментъ сосдъ мой по стн, французъ, спрыгулъ долой, а я почти машинально послдовалъ его примру. И оба мы двинулись прямо къ кружку лицъ, стоявшихъ вокругъ могилы и слушавшихъ въ полной тишин чью то рчь, произносимую взволнованнымъ голосомъ. Я старался приближаться какъ можно тише, благообразне, какъ бы желая выразить всей моей фигурой, что я не озорникъ, не ради скандала являюсь. Едва только мы приблизились и стали за нсколько шаговъ отъ раввина, какъ два сержанта тихо подошли къ намъ, длая едва видимые, но понятные энаки, которые можно передать словомъ: ‘Пожалуйте!’.
Французъ безпрекословно послдовалъ за тмъ полицейскимъ, который подошелъ къ нему. Я собирался тоже слдовать за молодымъ, какъ теперь помню, рыжимъ, подобнымъ уд, сержантомъ. Онъ и былъ для меня въ этотъ мигъ удой Предателемъ.
Но, вроятно, лицо мое выражало такое тоскливое уныніе, что многіе, обернувшіеся въ мою сторону, смотрли на меня совершенно благосклонно… Одинъ изъ нихъ, нсколько плотный, пожилой человкъ, съ полнымъ лицомъ, съ короткими курчавыми волосами и съ какими-то особенными, небольшими, но яркоблестящими и будто отчаянно смющимися глазами, шепнулъ обращаясь къ сержанту:
— Allons donc, laissez-le! Видите, онъ ничего не длаетъ, а его упорство произведетъ шумъ.
Сержантъ почтительно приложился блой перчаткой къ своей треуголк и отошелъ, а я, сдлавъ нсколько шаговъ впередъ очутился уже не съ краю, а въ средин какой-то группы. Я сообразилъ, что сержанты, которые увели моихъ соучастниковъ по преступленію, вернутся и могутъ, узнавъ меня въ лицо, снова пробовать удалить.
Впрочемъ, раза два обернулся я на полнаго господина съ курчавыми волосами и смющимися глазами и краснорчиво, взглядомъ, просилъ его въ случа чего заступиться. Онъ, будто понимая выраженіе моего лица, благосклонно усмхнулся и какъ-то тряхнулъ головой, будто говоря: ‘Стойте, стойте здсь, не бойтесь!’.
Такимъ образомъ мечта моя исполнилась… Я былъ не только на похоронахъ Рашели, но и при опусканіи тла въ могилу стоялъ отъ нея въ какихъ нибудь пяти шагахъ. Не прошло получаса, какъ все было кончено, и кучка сроватой глинистой земли появилась въ вид холмика, а вс присутствовавшіе двинулись тихо отъ могилы.
Когда оставалось не боле десятка человкъ, я подошелъ въ холмику, нагнулся и взялъ большой комъ земли, въ кулакъ величиной. Когда я поднялся, то незнакомый мн высокій господинъ обратился ко мн съ удивленіемъ:
— Que faites vous la?— спросилъ онъ.
Я объяснилъ, что беру комъ земли на память.
— Tiens! C’est une ide!— отозвался онъ, нагнулся и тоже взялъ небольшой комочекъ.
Затмъ я вмст съ послдними двинулся въ выходу еврейскаго кладбища. Господинъ, послдовавшій моему примру, ибо поступокъ мой ему пришелся по душ, идя около меня, задалъ мн нсколько вопросовъ. Кто я? По всей вроятности, иностранецъ? Къ какой націи принадлежу? Почему знаю Рашель? Не я ли перескочилъ съ другими черезъ ограду? и т. д.
Удовлетворивъ его любопытство, я, завидя впереди моего полнаго и курчаваго покровителя и понимая, что вс т, кто были ближе къ могил, должны быть непремнно знаменитостями, я спросилъ:
— Скажите, пожалуйста, не можете ли вы назвать мн вотъ этого господина?
— Celui-l?— отозвался онъ и разсмялся.— Стыдно бы было всякому французу не назвать его по имени. Но вамъ, jeune homme, его имя врядъ ли что либо скажетъ. Это писатель. C’est Dumas p&egrave,re.
Но мой незнакомецъ ошибся. Для меня въ это время Александръ Дюма-отецъ было нчто особенное,— такое особенное, что при этомъ отвт у меня, какъ выражаются порусски, искры изъ глазъ посыпались и сердце кнуло… Я чуть не слъ среди дорожки отъ полученнаго нравственнаго удара. Какъ разъ за годъ предъ тмъ, живя въ Венеціи, а затмъ въ Швейцаріи, я въ пять или шесть мсяцевъ прочелъ всего Александра Дюма, начавъ съ Monte-Cristo и Reine Margot и кончая даже такими романами, которые впослдствіи оказались апокрифическими, въ род Aim Yert. Весь Дюма былъ мною проглоченъ. ‘А теперь въ это мгновеніе онъ, онъ самъ, живой, наяву, стоитъ предо мной! Онъ говорилъ со мной! Заступился!’
Долго вспоминалъ я потомъ о странной случайности, что на похоронахъ знаменитой женщины, отъ которой я еще мальчикомъ сходилъ съ ума, я встртилъ другую знаменитость, отъ которой тоже сходилъ съ ума уже юношей.
Долженъ прибавить, что, когда я выходилъ изъ воротъ, то главный полицейскій съ нсколькими медалями и въ томъ числ за Крымскую кампанію подошелъ ко мн, погрозилъ мн пальцемъ у самаго носа и выговорилъ:
— Vous l’avez chapp belle! Слдовало бы васъ теперь все-таки забрать.
Я отвчалъ, что самъ одинъ не ршился бы на подобное, но былъ увлеченъ примромъ другихъ. Едва я произнесъ нсколько словъ, какъ начальствующій вымолвилъ:
— Вы не французъ?
— Нтъ, русскій!
— Русскій?
— Да!
— Ба!— удивился онъ и прибавилъ:— что же васъ интересовало! Еврейскія похороны?
— Нтъ… Мн очень хотлось быть ближе…
И я объяснился… Полицейскій удивлялся и трясъ годовой.
— Да. Актриса… А ее весь свтъ зналъ, потому что путешествовала!— ршилъ онъ.
‘Стало быть, думалось мн, стоитъ только и теб похать путешествовать, да всесвтно блюсти за порядкомъ, и ты сдлается тоже всесвтною знаменитостью’.

IV.

Слдующій мой арестъ могъ быть настоящимъ, en toute forme, серьезнымъ, и если бы состоялся, то могъ бы принести много волненій и хлопотъ всей семь. Разумется, я былъ бы освобожденъ въ конц концовъ, но не ране двухъ-трехъ дней. Вдобавокъ пришлось бы просидть Богъ всть въ какой конур и въ какой компаніи.
Случай, по поводу котораго я чуть не былъ арестованъ, былъ самое крупное и извстное покушеніе на жизнь императора Наполеона III. Оно надлало много шуму во всемъ мір. Не надо забывать что цивилизованный міръ не могъ тогда предвидть цлаго ряда покушеній на монарховъ всхъ странъ.
Было это въ Париж, въ 1858 году и, кажется мн, въ конц зимы.
Правительство Наполеона успшно боролось съ легитимистами, орлеанистами и республиканцами, и во Франціи все сравнительно было тихо.
Парижъ, какъ всегда, гудлъ и веселился. Императорскій дворъ своими празднествами и блескомъ много содйствовалъ тому, чтобы столица была настоящимъ новымъ Вавилономъ.
Если теперь народонаселеніе Парижа почти удвоилось, дошло до двухъ милліоновъ, а при Наполеон не насчитывалось и милліона парижанъ, то все-таки я долженъ сказать, что въ памяти моей ‘императорскій’ Парижъ затмеваетъ теперешній демократическій и республиканскій. Было боле пышности, боле блеска, шума и смха… и боле жизни.
Дворецъ Тюльери былъ центромъ, гд весь дворъ и новая знать, казалось, движутся и веселятся напоказъ: не для себя, а для толпы, для ослпленія ея и интимидаціи, укрощенія…
Была масса военныхъ въ мундирахъ, чего теперь нтъ. Наполеоновскій кавалерійскій полкъ, именовавшійся Cent-Oardes, пропасть зуавовъ въ ихъ оригинальныхъ костюмахъ съ странными лицами будто офранцуженныхъ турокъ, наконецъ, оригинальный конвой императора — тюркосы, которые набирались изъ разныхъ племенъ Алжира и Туниса.
Къ этой пестрот надо прибавить нчто, вдругъ вошедшее въ моду. У двора и у знати, во глав которой стояли равные свжіе маршалы, въ род Malakoff, и Pelikao, а отчасти и у настоящей аристократіи Сенъ-Жерменскаго предмстья явился новый обычай здить la Domon иди, какъ стали называть, la Моту, по имени перваго друга и наперсника императора. При красивой запряжк, кучера и лакеи были въ какихъ-то театральныхъ костюмахъ, иногда и въ скромныхъ, но вс непремнно въ напудренныхъ парикахъ. Благодаря часто попадающимся на улицахъ блестящимъ мундирамъ, оригинальнымъ костюмамъ не то воиновъ, не то театральныхъ статистовъ, и наконецъ красивымъ экипажамъ, съ оригинальною упряжкой и пудренною прислугой, улицы и толпа казались элегантне и будто веселе.
Въ эту зиму было особенно шумно въ Тюльери, ибо было дано нсколько большихъ баловъ. Императрица Евгенія постоянно устроивала всякія parties de plaisir. Дв ея пріятельницы и заклятые враги между собой: г-жа Персиньи — жена министра, и г-жа Меттернихъ — жена австрійскаго посла, тоже веселили все общество и на вс лады.
И все это было, какъ я уже сказалъ, настолько умышленно напоказъ, что малйшія мелочи при самомъ двор и въ обществ, къ нему примыкающемъ, становились тотчасъ достояніемъ толпы. И хотя не все проникало въ печать, не все разршалось для огласки строжайшей цензурой, но всегда все обгало Парижъ въ вид слуха. И не только все это интересовало, но даже какъ будто волновало всхъ парижанъ, а не одно, только высшее по состоянію и положенію общество.
Парижъ, однимъ словомъ, жилъ дворомъ. Помнится, иногда въ продолженіе цлыхъ двухъ недль не было проходу отъ какого нибудь случая или новаго анекдота придворнаго, новой эати, новой сплетни или клеветы, и отъ безчисленныхъ ихъ варіантовъ и пересказовъ. Г-жа Персиньи и г-жа Меттернихъ, герцогъ Морни съ женой (рожденной княжной Трубецкой), принцесса Матильда и Жеромъ Бонапартъ заставляли о себ говорить боле всхъ.
Но въ особенности ‘отличались’, врне, кувыркались дв дамы, очень не красивыя,— изъ коихъ одна, ей-Богу, не помню которая, была даже поразительно дурна,— г-жи Персиньи и Метгернихъ. Об он безумно щеголяли и славились своими туалетами, не слдуя, конечно, за модой, а ведя ее за собой и имя во глав самое красавицу императрицу, добрую, ограниченную, пустую и легкомысленную женщину.
Эти три женщины, основательницы того, что терпимъ мы теперь: безумной измнчивости женскихъ костюмовъ. Он первыя додумались затять всякаго рода новинки модъ, соперничая между собой и ухитряясь qui mieux mieux. Но вмст съ тмъ он впутывались въ самые важные государственные вопросы и доводили степеннаго Наполеона до отчаянія. Он три и привели Францію къ Седану. Имперія рухнула и канула въ Лету… Но, увы, новинки въ женскомъ туалет, перемны безъ конца, ‘моды’ остались намъ въ наслдство. Женщины XVIII вка сто лтъ проносили почти одинъ покрой одянія, а женщины нашего времени пятьдесятъ покроевъ за пятьдесятъ лтъ. Теперь элегантная женщина — хамелеонъ.
Вернусь, однако, къ моему повствованію.
Въ самый разгаръ эффектнаго, но безумнаго, бьющаго въ глаза образа жизни двора и общества, вдругъ грянулъ громъ и оглушилъ всю Францію, раскатившись эхомъ по всей Европ.
Послдовало въ Париж страшное покушеніе на жизнь Наполеона со стороны партіи итальянскихъ патріотовъ, мечтавшихъ о возрожденіи и объединеніи Италіи.
Нтъ сомннія, что Наполеонъ вмст съ своимъ апокрифическимъ или почти неизвстнымъ братомъ, рано умершимъ, былъ въ юности карбонаріемъ и имлъ въ Италіи прежнихъ, теперь имъ забытыхъ и отверженныхъ, друзей революціонеровъ.
Они не могли простить товарищу, ставшему императоромъ, его ‘предательской’ роли по отношенію къ возрождающейся Италіи.
Во глав этой партіи объединенія стояли тогда извстный Нанинъ и знаменитый Мадзини, оба ненавидвшіе Наполеона.
Покушеніе на его жизнь было задумано, конечно, всей партіей, но приведено въ исполненіе четырьмя лицами, имена которыхъ я, конечно, помню хорошо, такъ какъ помню покушеніе, какъ очевиденъ, въ мельчайшихъ подробностяхъ, какъ если бы оно случилось вчера.
Эти четверо человкъ были: Орсини, Пьетри, Рудіо и Гомесъ. Изъ нихъ, Пьетри, какъ мн смутно помнится, подозрвали въ корсиканскомъ происхожденіи. Что касается до послдняго, то его фамилія прямо говоритъ, что онъ былъ не итальянецъ, а чистйшей крови испанецъ. Гомесъ или Лопесъ въ Испаніи все равно, что Ивановъ у насъ.
Однажды, помнится, въ март предстояло блестящее представленіе въ опер. Какой-то извстный французскій пвецъ или Роберъ, или Рожеръ, что-то въ этомъ род, долго не появлявшійся на сцен, долженъ былъ пть въ четырехъ актахъ изъ четырехъ разныхъ оперъ. Незадолго передъ тмъ Полина Віардо сдлала тоже самое и имла громадный успхъ. Поэтому, вроятно, и этотъ Роберъ-Рожеръ надумалъ то же, а, будучи покровительствуемъ дворомъ, добился, что на спектакль явится императоръ съ императрицей.
Моя мать уговорилась съ одною русскою дамой взять ложу и хать на это представленіе. Ложу эту, помнится, достали съ большимъ трудомъ и не въ бельэтаж. Представленіе должно было быть интересно, конечно, не изъ-за пвца уже преклонныхъ лтъ, а изъ-за того, что именно будетъ и кто появится въ театральной зал. Весь Парижъ и масса иностранцевъ.
Вечеромъ, около сами часовъ, эта русская дама, не кто иная, какъ г-жа Нарышкина, рожденная Кноррингъ, вышедшая впослдствіи замужъ за Александра Дюма-сына, захала за нами, за моей матерью и мною съ сестрой. Но мы отправились втроемъ, такъ какъ наканун сестра была приглашена на балъ и похала съ отцомъ въ Сенъ-Жерменское предмстье.
Мы двинулись съ улицы Сенъ-Лазаръ, гд жили, въ открытой четверомстной коляск и, чтобы не хать переулками, спустились по chausse d’Antin прямо на бульвары.
Здсь была легкая иллюминація газовыми звздами, которыя тогда только что были изобртены, и страшная толпа. Черное море колыхалось на протяженіи всхъ ближайшихъ къ Мадден бульваровъ. Экипажей была тоже масса, и мы двигались чуть не шагомъ.
Наконецъ, только чрезъ добрыхъ двадцать минуть мы поравнялись съ улицей Le Peletier, гд была тогда Опера — зданіе самое обыкновенное, которое когда либо существовало, нчто въ род Московскаго Малаго театра.
Когда мы заворачивали съ бульвара въ улицу, то вдали какъ будто слышался гулъ, который несся отъ улицы Мира. Едва мы прохали шагомъ саженъ пятьдесятъ по улиц Le Peletier, какъ на бульварахъ уже раскатисто пронесся тотъ же гулъ. Черное колыхавшееся море ревло:
— Vive l’Empereur!
Когда же мы приблизились къ подъзду Оперы, то услыхали голоса сержантовъ: vite, vite, vite! относившіеся къ публик. Наконецъ, одинъ изъ нихъ подскочилъ къ нашей коляск и крикнулъ:
— Plue vite, mesdames! Императоръ подъзжаетъ! Скорй!
Императоръ долженъ былъ подъхать тутъ же, но прохать нсколько шаговъ дале подъ особенный крытый подъздъ. Моя мать и г-жа Нарышкина-Дюма быстро вышли изъ коляски и стали подниматься по наружной лстниц, шириной во все зданіе.
Я обратился къ матери и заявилъ, что такъ какъ я ни разу еще не видалъ Наполеона совершенно вблизи, то мн хочется остаться, чтобы быть при его прозд у самаго экипажа. Моя мать согласилась, конечно, но г-жа Дюма отозвалась:
— Стоитъ ли того? Что тутъ любопытнаго? Купите мн лучше антрактъ!
Я отвчалъ, что антрактъ, то-есть афишу, я успю всегда купить, а что видть совершенно вблизи, за два шага, Наполеона и Евгенію мн, можетъ быть, еще цлый мсяцъ или два не случится.
Я часто вспоминаю этотъ пустой разговоръ потому именно, что поневол часто философствую, отъ какого пустяка зависитъ иногда жизнь человческая. Это благо, которымъ мы такъ дорожимъ, ежечасно, даже ежеминутно, ежесекундно, виситъ на волоск. Лишиться портмоне, право, гораздо мудрене, чмъ лишиться жизни. Не явился женскій капризъ имть скоре афишу, я былъ бы неминуемо убитъ, а при удач раненъ или изуродованъ.
На мою просьбу обождать афишу г-жа Дюма упрямо отозвалась:
— Все это вздоръ! Купите мн поскорй антрактъ и принесите въ ложу.
Я невольно подосадовалъ, и когда она вмст съ моей матерью скрылись въ коридорахъ театра, я быстро бросился направо въ какой-то пассажъ, существующій, кажется, и теперь. ‘Авось, успю!’ — думалось мн.
Но продавцы мелкихъ газетъ, торгующихъ афишами, какъ на смхъ отсутствовали. Вроятно, вс они выскочили на улицу, чтобы развлечься тмъ, чего и я хотлъ — видть императора и императрицу поближе. Розыскавъ наконецъ въ толп газетчика, и купилъ антрактъ, шибко перебжалъ въ двери театра и еще быстре поднялся въ ложу… надясь поспть обратно.
Но едва только я подалъ m-me Dumas газетку, какъ вздрогнулъ… Но вмст со мной, казалось, вздрогнула и вся опера, вздрогнулъ и весь ближайшій Парижъ.
Это былъ какъ бы выстрлъ изъ огромной пушки. Черезъ секунды дв раздался такой же второй ударъ, отъ котораго зданіе Оперы задрожало еще сильне… И наконецъ, запощдавъ немного, секундъ на шесть, на восемь, раздался третій ударъ, но въ половину мене гулкій и сильный.
Вся зрительная зала сразу ожила, вс повскакали, вс волновались, огладывались во вс стороны, почти вертлись на мст… Представленіе прекратилось, оркестръ смолкъ… И вдругъ ‘невидимка’ влетла въ зрительную залу и будто что-то сказала вслухъ, такъ какъ вс заразъ и въ партер, и въ ложахъ, и въ райк узнали, что случилось.
Первыя пять минутъ посл трехъ ударовъ мн описать довольно трудно. Театръ изображалъ собой, если не волнующееся море, то волнующееся черное osepo. Весь театръ, казалось, какъ-то колыхался. Двери ложъ хлопали, люди незнакомые разговаривали въ волненіи, съ восклицаніями, въ партер приливомъ и отливомъ швырялась публика то къ выходамъ, то къ сцен, въ коридорахъ стоялъ гудъ отъ бготни и голосовъ. И за эти пять минуть, по крайней мр, десятокъ равныхъ встей, противорчащихъ другъ другу, облетли залу. Первое изъ нихъ, конечно, было: attentat!!
— Раненъ опасно!
— Убитъ!
— Раненъ легко!
— Невредимъ… Но императрица убита!
— Живы оба, но маршалъ Рога, сопровождавшій ихъ, убить пулей въ затылокъ!
— Конвой перебитъ весь! Много убитыхъ въ толп!
И наконецъ послдній слухъ, упорно державшійся съ цлую минуту:
— Императоръ убитъ наповалъ, и его тло уже увезено въ Тюльери.
Покуда гудлъ театръ, и носились вс эти скоросплыя всти, изрдка въ партер раздавались зычные голоса, обращавшіеся къ публик:
— Un mdecin! Au nom de l’Empereur! Tous les mdecins! Просятъ всхъ докторовъ! Масса раненыхъ!
Доктора, находившіеся въ театр, стали выходить тотчасъ на помощь пострадавшимъ.
Но въ ту минуту, въ самый разгаръ волненія, когда императора уже считали тломъ, лежащимъ въ карет и увозимымъ маршъ-маршемъ во дворецъ, въ парадной большой лож налво появились: Наполеонъ въ черномъ сюртук, съ красненькой ленточкой въ петличк, а за нимъ императрица, въ свтло-сиреневомъ шелковомъ плать. Разумется, ‘vive l’Empereur!’ ‘vive l’Imperatrice!’ заставило дрогнуть зданіе Оперы не хуже, чмъ минувшіе три удара, будто три пушечные залпа.
Наполеонъ былъ страшно блденъ, или, врне, былъ, по французскому выраженію, ‘livide’, съ оловяннымъ цвтомъ лица и, мрно кланяясь публик, держалъ носовой платокъ у виска и щеки. За нимъ, слва и отступя на шагъ, точно такъ же кланялась, граціозно склоняясь, Евгенія, головой, если не боле, выше мужа. И она казалась вовсе не испуганной, она улыбалась и поправляла то ленты на груди, то прическу. Даже лицо ея, на которое я внимательно смотрлъ въ бинокль, было только немного удивлено и какъ будто озадачено. Мн и теперь сдается, что Евгенія въ эту минуту еще не сообразила, что была на волосъ отъ смерти.
Что касается Наполеона, то онъ былъ страшно взволнованъ и казалось, вздрагивалъ, все отираясь носовымъ платкомъ, гд виднлась кровь. Впослдствіи объяснилось, что онъ былъ раненъ въ лицо только осколкомъ каретнаго стекла. Раскланявшись и несмотря на все длящіеся бурные клики и аплодисменты, императоръ и, императрица тотчасъ же скрылись изъ ложи и ухали въ Тюльери.
Разумется, я тотчасъ же бросился на улицу, но засталъ уже окончаніе трагедіи. На томъ самомъ именно мст, гд мы выходили изъ коляски и гд сержантъ кричалъ намъ: ‘скорй, императоръ подъзжаетъ!’ — стояла четверомстная карета, среди лужи крови и превращенная въ ршето. Лошади были отпряжены и уведены, но одна убитая лошадь въ хомут растянулась недалеко отъ дышла, впереди стояли еще дв раненыя лошади, изъ коихъ одна съ сдломъ, наконецъ позади кареты валялась тоже осдланная лошадь… безъ головы!… Газъ кругомъ потухъ, и былъ полумракъ. Вс стекла оконъ прилегающихъ къ Опер домовъ исчезли, а часть крышки или навса надъ лстницей, оторвавшись, странно висла въ воздух. Въ ближайшей аптек наискось была страшная толкотня отъ кучи народу и крики, стоны… Самая же улица была запружена сплошною толпой любопытныхъ, сбжавшеюся съ бульваровъ.
Потомъ я узналъ, что во всхъ аптекахъ, ближайшихъ въ Опер, была тоже въ этотъ вечеръ масса народу. Сколько было убитыхъ и раненыхъ, конечно, теперь сказать не могу, но не преувеличу, если приведу цифру человкъ въ триста, изъ коихъ боле полусотни убитыхъ. Однимъ словомъ, все, что въ эту минуту было неподалеку отъ прозжавшей кареты, все было перебито и переранено. Кром того, были пострадавшіе и въ собственныхъ квартирахъ, которые изъ любопытства высунулись въ окошки.
На утро Парижъ узналъ, что покушеніе итальянцевъ должно было неминуемо удаться и не удалось, только благодаря удивительной наполеоновской полиціи и благодаря трусости двухъ наемниковъ въ сред злоумышленниковъ. Какъ должны были дйствовать четверо заговорщиковъ, не было вполн выяснено даже и впослдствіи, когда ихъ судили, но я могу точно передать то, что говорилъ Парижъ еще до слдствія и суда.
Орсини, главное дйствующее лицо, долженъ былъ ждать, чтобы Рудіо бросилъ свою бомбу, начиненную взрывчатымъ веществомъ и пулями. Затмъ долженъ былъ бросить бомбу самъ Орсини. Пьетри долженъ былъ кинуться на императора въ тотъ моментъ, когда онъ, конечно, поневол, если только живъ, станетъ выходить изъ экипажа, и при этомъ онъ долженъ былъ поразить его кинжаломъ, которымъ, въ качеств корсиканца, владлъ, какъ мастеръ. И наконецъ третью бомбу, въ случа неуспха съ кинжаломъ, долженъ былъ бросить Гомесъ въ ноги Наполеона, не щадя ни себя, ни Пьетри.
Если врно, что все это было такъ точно расписано у заговорщиковъ и не удалось, то можно прибавить, что, по счастью, это всегда такъ бываетъ въ дйствительности. Судьба захотла, чтобы за десять минуть до прізда Наполеона Пьетри, разгуливавшій около Оперы, повстрчалъ детектива, какъ именуются агенты тайной полиціи. Этотъ господинъ, фамилія котораго была Пьерри (и къ трагедіи примшивается иногда водевиль), былъ знаменитымъ сыщикомъ наполеоновской полиціи.
Если для поэта и музыканта необходимо дарованіе, то для полицейскаго сыщика оно еще боле, кажется, необходимо. Пьерри былъ вроятно, виртуозъ, и, разумется, его зналъ лично самъ Наполеонъ.
Детективъ, гуляя около стнъ Оперы и видя, что помимо него есть еще какой-то господинъ, точно такъ же гуляющій, не входя и не уходя, сталъ къ нему присматриваться… И тутъ произошло нчто почти невроятное. Пьерри узналъ Пьетри, котораго не видлъ въ глаза нсколько лтъ, но знавалъ прежде, давно, какъ опаснаго человка, какъ карбонарія или, выражаясь новйшимъ терминомъ, какъ анархиста.
Разумется, тотчасъ же Пьерри подошелъ къ Пьетри и попросилъ у него огня — закурить папироску. У Пьетри спичекъ не оказалось, но тотчасъ же оказалась на лиц чрезвычайная блдность, отъ догадки, что онъ пойманъ. Черезъ нсколько мгновеній — по знаку Пьерри — Пьетри очутился уже въ обществ трехъ-четырехъ человк, которые попросили его прогуляться съ ними подальше отъ Оперы. Въ это мгновеніе, двинувшись, Пьетри очень искусно швырнулъ что-то на мостовую, но его спутники тоже не мене искусно замтили, что онъ что-то бросилъ, и подняли отличный и острый, какъ бритва, кинжалъ.
Не успли они отойти отъ Оперы, какъ экипажъ императора приблизился, и здсь Орсини, тщетно прождавшій, чтобы первую бомбу бросилъ Рудіо, запоздалъ бросить свою и кинулъ ее неловко изъ густой толпы. Затмъ онъ же тотчасъ бросилъ другую бомбу, но увидлъ, что пострадалъ только экипажъ, страшно пострадала толпа любопытныхъ кругомъ, а Пьетри съ кинжаломъ не появляется.
Спустя нкоторое время Рудіо, наконецъ, бросилъ свою бомбу. Имъ удалось ускользнуть. Однако въ тотъ же вечеръ иностранецъ, нчто въ род лакея, искалъ по ближайшимъ аптекамъ своего барина, раненаго, и не могъ найти, а когда у него спросили, кто этотъ баринъ, онъ смутился и началъ путать, не желая его назвать. Это былъ Гомесъ, искавшій Орсини, который былъ самъ раненъ въ голову одной изъ брошенныхъ имъ же бомбъ.
Но, однако?.. спроситъ читатель:— Орсини бросалъ бомбы, а васъ захотли арестовать? Такъ что ли?…
Не буду распространяться поэтому о послдствіяхъ покушенія на Наполеона, а перейду скоре къ тому, что общалъ разсказать, т. е. къ покушенію на мою личность и свободу.
Какимъ образомъ оказался я причастенъ къ длу покушенія на жизнь Наполеона III вмст съ Орсини и другими, такъ глупо, что почти невроятно. Это можно только объяснить крайнимъ напряженіемъ нравственнымъ, въ которомъ находился весь Парижъ въ продолженіе тхъ, часовъ, покуда злоумышленники не были разысканы и арестованы.
На другой день посл покушенія по улиц Le Peletier не пропускали экипажей, но любопытныхъ допускали. И въ этотъ день весь Парижъ перебывалъ около зданія Оперы, разглядывая слды разрывныхъ бомбъ на мостовой и на стнахъ и вывскахъ.
Около полудня я отправился тоже и не ради личнаго любопытства. У меня былъ въ Париж знакомый, петербургскій молодой чиновникъ, добрый малый, но чрезвычайно ограниченный, попросту сказать, птый дуракъ. Пофранцузски онъ еле-еле мараковалъ. Надодалъ онъ мн невыносимо, но я изъ жалости проводилъ съ нимъ иногда два-три часа, показывая ему Парижъ. Назову его просто буквой Z., хотя знаю, что онъ уже на томъ свт.
И вотъ ради него я отправился въ улицу Le Peletier. Показавъ ему зданіе Оперы, мсто, гд вчера видлъ карету и убитыхъ лошадей, и гд могъ быть самъ убитъ, я собрался домой. Z. интересовался всмъ, а затмъ заявилъ мн, что онъ хочетъ пошутить съ хозяйкой нумеровъ, гд остановился, очень милой и глуповатой старушкой.
Если самъ Z. считалъ старушку ‘глуповатой’, то воображаю себ, что это должно было быть.
Однимъ словомъ, покуда мы двигались по улиц, въ противополовшую сторону отъ бульваровъ, такъ какъ это былъ ной путь домой, Z. сталъ просилъ меня обучить его нсколькимъ фразамъ пофранцузски: какъ ему сказать своей хозяйк, что ее подозрваютъ въ соучастіи въ покушеніи на жизнь императора, что у ней собираются сдлать обыскъ, въ надежд найти бомбу, и что во всякомъ случа она будетъ арестована.
Все это мн нужно было въ короткихъ фразахъ изложить, а Z. выдолбить наизусть. Понемногу, повторяя посл меня фразы, онъ добился того, что могъ выдолбить и произнести довольно правильнымъ французскимъ языкомъ цлую тираду. И онъ началъ безъ конца повторять ее, т. е. повторилъ разъ десять вслухъ, спрашивая меня каждый разъ:
— Такъ ли?
Я отвчалъ:
— Такъ, отлично!
За этимъ занятіемъ мы повернули уже въ улицу Victoire, гд должны были разстаться, и остановились шага за два отъ угла. Какъ теперь помню этотъ уголъ, и какъ мы стояли, и какъ старался я всячески отъ него отдлаться и поскорй добжать домой, въ улицу Сенъ-Лазаръ.
— Нтъ, постойте, слушайте еще разъ!— сказалъ онъ и снова произнесъ пофранцузски:
— Будьте осторожны! Васъ подозрваютъ! Увряютъ, что даже у васъ на квартир есть бомбы. Предупреждаю васъ изъ любви къ вамъ, что васъ не нынче — завтра арестуютъ.
Все это было сказано вразумительно, ‘съ чувствомъ, съ толкомъ, съ разстановкой’, а затмъ онъ прибавилъ:
— Такъ ли?
— Совершенно такъ! Отлично!— произнесъ я въ двадцатый разъ.
Въ тотъ же моментъ изъ-за угла появилась фигура въ треуголк и въ плащ… И если я сразу испугался, то, конечно, выраженія лица этого сержанта. Онъ настолько былъ самъ перепуганъ на смерть или взволнованъ, что могъ перепугать и другихъ.
Мы съ Z. подали другъ другу руки, чтобы проститься и разойтись, но сержантъ тоже протянулъ къ намъ руку и произнесъ:
— Je vous arrte!
Затмъ онъ шмыгнулъ за уголъ и махнулъ рукой, затмъ прыгнулъ снова къ намъ, затмъ свистнулъ пронзительно. Все, что затмъ случилось, произошло, кажется, въ десять секундъ. Я и Z. очутились въ компаніи двухъ сержантовъ въ мундирахъ и двухъ статскихъ, одтыхъ чрезвычайно элегантно, въ цилиндрахъ и въ самыхъ свжихъ перчаткахъ.
Дло было простое! Недоразумнія быть не могло! Сержантъ отлично, ясно слышалъ, какъ Z. по дружб предупреждалъ меня, что меня подозрваютъ, и что у меня бомбы, и что меня арестуютъ.
Въ его голос было много чувства, нжности. Одна интонація его голоса чего стоила, не только слова! И теперь приходилось объяснять этимъ господамъ, что все это была шутка, что все это — недоразумніе и т. д. Очевидное дло, что эта господа приняли и меня и Z. за двухъ нахальнйшихъ вралей и, не говоря худого слова, попросили слдовать за ними. Мы, конечно, повиновались, такъ какъ въ противномъ случа намъ не только грозило быть ведомыми за шиворотъ, но и хуже того. Меня же сильно смущало особое соображеніе.
Въ эту эпоху въ Париж было гораздо боле народу, обожавшаго Наполеона, чмъ тогда думали и чмъ теперь принято говорить. Была масса рабочихъ, которые относились къ Наполеону Ш съ такимъ обожаніемъ, что готовы бы были броситься за него на жизнь и на смерть.
Я сообразилъ въ эту минуту, что если въ уличной толп догадаются, что насъ двоихъ ведутъ по длу улицы Le Peletier, какъ заподозрнныхъ во вчерашнемъ покушеніи иностранцевъ, то насъ можетъ разсудить сама толпа, по методу Линча!
Разумется, чрезъ полчаса мы были около церкви Notre Dame de Lorette и очутились въ участк, гд была настоящая катавасія или каша, что, вроятно, въ этотъ день было и во всхъ полицейскихъ участкахъ Парижа. Здсь мы подъ стражей дождались своей очереди быть допрошенными.
И тутъ, точно такъ же, какъ на похоронахъ Рашели, ‘русскій’ — сдлало все. Записавъ наши имена, адреса, насъ отпустили домой.
Однако, я долженъ прибавить, что черезъ нсколько минутъ посл моего возвращенія домой у консьержа былъ уже полицейскій. Онъ наводилъ справки о всей семь, обязалъ консьержа слдить за мной и въ случа, если я скроюсь внезапно изъ Парижа, тотчасъ донести въ полицію.
Долго потомъ друзья шутили надо мной, называя меня пріятелемъ Орсини и карбонаріемъ.
Кончу маленькой подробностью, которой не было въ тогдашнихъ газетахъ… Орсини на суд велъ себя холодно и гордо, а, идя изъ тюрьмы на эшафотъ, просто, спокойно курилъ сигару… Подойдя къ палачу, онъ задержался, три раза затянулся дымомъ, какъ бы съ наслажденьемъ, и затмъ, бросивъ сигару, поспшилъ лечь подъ ножъ гильотины со словами: mille pardons! Извольте влзть въ душу этакаго человка въ этакое мгновеніе и разобраться въ его помыслахъ и ощущеніяхъ… Придя чрезъ минуту на тотъ свтъ ему только оставалось крикнуть:— Гей, человкъ! Сельтерской воды!..

V.

Теперь приходится разсказать объ серіозномъ избгнутомъ арест и даже врне о трехъ, долженствовавшихъ слдовать одинъ за другимъ. Длу этому — уже боле тридцати-пяти лтъ, а между тмъ говорить о немъ какъ-то мудрено, будто неловко. Многихъ и многихъ дйствующихъ или ‘дйствовавшихъ’ въ этомъ дл уже нтъ въ живыхъ. О комъ ни вспомнишь — уже ‘ушелъ’.
А между тмъ, повторяю: прямо, искренно, не стсняясь, говорить обо всемъ avec les points sur les ‘i’, все-таки, несмотря на это огромное разстояніе лтъ, если не невозможно, то трудно и не хочется.
Дло это и ему подобныя, увы, продолжаютъ еще быть ‘вопросомъ’.
Я хочу разсказать о томъ, какъ я долженъ былъ быть арестованъ въ качеств московскаго студента во время университетскихъ волненій 1861 года.
Это общественное явленіе, которому дано прозвище ‘студенческая исторія’, до сихъ поръ еще не сдано въ архивъ. Нтъ-нтъ, и снова всплыветъ гд либо ‘исторія’ и снова сразу раздлитъ и даже рзко, будто топоромъ, расколетъ общество пополамъ: одни на сторон студентовъ, другіе противъ нихъ.
И если приглядться въ эту минуту къ этимъ двумъ лагерямъ, то сейчасъ же пораженъ тмъ, какія всплываютъ личности и типы противъ студентовъ и какіе за нихъ, тотчасъ же пораженъ тми курьезами, которые высказываются и той и другой стороной.
Объяснять подробно то, что я хочу сказать, не считаю нужнымъ. Впрочемъ, меня самого, бывшаго студента и ‘пострадавшаго’, всякій иметъ право заподозрть въ пристрастномъ взгляд на дло. На это самъ я отвчу, что теперь, тридцать-пять лтъ спустя посл ‘нашей’ исторіи, я не могу относиться хладнокровно ни къ одной студенческой исторіи. Гд бы она ни случилась, при какихъ бы обстоятельствахъ ни разыгралась, какъ бы странно ни выразилась,— я затыкаю уши и кладу, какъ говорится, ‘печать молчанія на уста’.
Однако, прибавлю, что съ тхъ поръ, какъ студенческія исторіи въ Россіи существуютъ, почти ни разу ни въ одной изъ нихъ начальство не заявило себя вполн толковымъ распорядителемъ, находчивымъ и искуснымъ усмирителемъ, или, врне, утишителемъ. Для объясненія моей мысли приведу если не очень красивое сравненіе, то совершенно врное. Представьте себ, что случился пожаръ, большой или маленькій. Явившіеся тушители поступаютъ совершенно логично по опыту и, со стороны глядя, умно: тушатъ пожаръ водой. Кажется, чего цлесообразне? Но горить-то керосинъ! Требуется вмсто воды засыпка землей или пескомъ, а вода дйствуетъ только, по выраженію математиковъ, обратно пропорціонально.
То же самое было и въ нашей студенческой исторіи. Подробно разсказывать ее я не стану, потому что это завело бы меня слишкомъ далеко… во многихъ смыслахъ. Кром того, это вышло бы длиннйшее повствованіе, интересное только для моихъ товарищей, какъ случай вспомнить юные годы. Наконецъ, оно могло бы повести даже и къ полемик…. А отъ этого Господь избави и помилуй!
Впрочемъ, мысленно перебирая имена тогдашнихъ дйствующихъ лицъ, долженъ сказать, что, начиная съ министра просвщенія графа Путятина, попечителя Исакова, генералъ-губернатора Тучкова и оберъ-полицеймейстера графа Крейца, инспекторовъ студентовъ Шестакова и Авилова и кончая моими товарищами, главными бунтарями — Кельсіевымъ, Покровскимъ, Аргиропуло, Колышко, Гижицкимъ и другими,— вс на на томъ свт. Даже три писателя, близко стоявшіе къ нашей исторіи, заглянувшіе за т дни и въ университетскій садъ: В. А. Слпцовъ, Лсковъ, и Левитовъ — и т на томъ свт.
Итакъ, повторю, что, взявшись разсказывать, какъ я въ жизни нсколько разъ ‘чуть-чуть не былъ арестованъ’, я поневол долженъ говорить и о студенческой исторіи 1861 года. Въ предыдущихъ случаяхъ я подробно разсказывалъ не самый фактъ ареста, а т мотивы, которые вызывали его, или о тхъ личностяхъ, которыя соприкасались съ нимъ. Иначе, конечно, о всякомъ несостоявшемся арест пришлось бы сказать только два слова.
Что касается ареста или трехъ арестовъ за участіе въ студенческихъ волненіяхъ, то я постараюсь быть кратокъ, безпристрастенъ, а затмъ, конечно, умолчу умышленно о нкоторыхъ крайне характерныхъ деталяхъ и характерныхъ личностяхъ этой исторіи. Скажу только, что нсколько человкъ, кои считались или были дйствительно въ качеств нашихъ коноводовъ, затмъ вскор посл студенческой исторіи увлеклись преступною дятельностью. Одни изъ нихъ занялись ‘золотыми’ манифестами къ народу или пресловутыми прокламаціями въ род ‘Великоросса’, а другіе ушли въ Польшу и попали въ повстанцы. Одинъ изъ таковыхъ кончилъ дни въ Вильн, повшенный Муравьевымъ. Другой поздне очутился въ рядахъ гарибальдійцевъ и храбро сражался съ французскими войсками.
Въ первыхъ числахъ сентября 1861 года, когда собрались вс студенты посл вакацій и начались лекціи, въ aima mater было почти такъ же спокойно и мирно, какъ и всегда. Между студентами начались только постоянные разговоры о нововведеніи, о злоб дня — ‘матрикулахъ’, и досадованіе на то, что, ходя на лекціи, надо всегда имть при себ билетъ, какъ въ театръ или на выставку, и ежедневно предъявлять его швейцару.
Въ половин сентября случилось нчто, сразу взволновавшее студентовъ. Существовала студенческая касса, собранныя самими студентами деньги, довольно большія, которыми сами студенты распоряжались, помогая недостаточнымъ товарищамъ. Къ этой касс былъ вдругъ приставленъ контролеръ-чиновникъ, чтобы знать и вдать, на какія цли эти деньги расходуются. Начальство, какъ мы думали, заподозрло, что на эти деньги литографируются и распространяются такіе страшные, безнравственные писатели, какъ Фейербахъ или Бюхнеръ, и такія зловредныя сочиненія, какъ ‘Сила и матерія’. Литографированныя тетрадки, которыя циркулировали между студентами, являлись почти со стороны, он литографировались, конечно, тайно студентами Праотцевымъ и Аргиропуло при содйствіи двухъ-трехъ человкъ ихъ пріятелей.
Такъ или иначе, но наши деньги, собранныя и собираемыя, оказались не въ нашихъ рукахъ, и вмст съ тмъ помогать товарищамъ стало гораздо мудрене. Прежде форма была простая: нуждающійся товарищъ шелъ прямо къ заправителю и говорилъ:
— Дайте мн пять рублей. Дайте мн десять рублей.
— Зачмъ?
— У меня сапоговъ нтъ. Или: мн надо за столъ хозяйк что нибудь уплатить.
Происходилъ товарищескій разговоръ, деньги выдавались, и помимо разговарившихъ никто не зналъ, кто какую помощь получилъ. При господин контролер очень многіе студенты, въ томъ числ двое близкихъ мн товарищей, заявили, что они ‘у этого скота’ помощи просить не пойдутъ. Причина, почему безвинный чиновникъ сразу попалъ въ скоты, было, конечно, уже начинавшееся раздраженіе.
Около двадцатаго сентября произошло въ университет цлое событіе. Надо сказать, что въ то же время въ Петербург началась тоже студенческая исторія, что тамошніе студенты,— зачмъ, совершенно не помню,— пошли огуломъ на квартиру попечителя, жившаго на Колокольной улиц. Помню, какъ въ Москв шутили, что петербургскіе студенты демонстративно пошли на Колокольную только потому, что зачитались ‘Колоколомъ’ Герцена. Какіе собственно мотивы произвели волненіе петербургскихъ студентовъ, я положительно не помню, вроятно, приблизительно было то же, что и въ Москв. Но однажды, около полудня, вслдствіе того, что не явился на лекцію профессоръ Бляевъ, собравшіеся въ ‘Большой словесной’ студенты, человкъ до двухсотъ юристовъ, начинали уже расходиться, когда одинъ студентъ поднялся на каедру и громогласно заявилъ:
— Товарищи! Позвольте прочесть вамъ письмо, полученное мною отъ пріятеля, петербургскаго студента.
Нкоторые удивились, но никто не протестовалъ. Большинство даже не понимало, что за письмо и съ какой радости хочетъ его читать какой-то студентъ.
Письмо оказалось довольно пространное, очень умное и очень горячо написанное. Петербургскій студентъ разсказывалъ про волненія въ его университет и, конечно, въ конц письма, призывалъ лечь костьми и постоять за матушку святую Русь и московскихъ студентовъ.
Почему-то охотниковъ и ‘ложиться’ и ‘постоять’ оказалось сразу немало. Я думаю, что студентъ, нкто Гижицкій, читавшій письмо съ паосомъ и декламаціей, а отчасти и самое изложеніе, горячее и талантливое, произвели, какъ сюрпризъ, извстное впечатлніе на аудиторію, собравшуюся было слушать нчто иное, скучнйшее, что бывало всегда измучаеть, какъ застнокъ, и доконаетъ на смерть. А именно мы сошлись ради профессора Бляева и ‘исторіи русскаго законодательства’, которое въ его устахъ имло всегда удивительное свойство вытягивать душу изъ тла ‘по ниточк’ и которое мы называли ‘Исторіей русскаго доконательства’.
Съ этого дня студенты начали, какъ принято выражаться, ‘волноваться’. Воззваніе петербургскаго студента было искрой, упавшей въ студенческую кассу, изображавшую въ эти дни нравственный пороховой складъ.
Разсказывая вкратц, я пропущу все, что за эти дни произошло, такъ какъ сравнительно съ послдующимъ оно было не важно. Скажу только, что за одну недлю времени оказалось два явно непріязненныхъ лагеря: профессора и студенты. Лекціи вс прекратились, а такъ какъ студенты продолжали ходить въ университетъ, то, не имя никакихъ занятій, разумется, начали въ аудиторіяхъ убивать время на особый ладъ.
Такъ об большія аудиторіи, которыя мы ввали ‘юридическая’ и ‘словесная’, превратились въ нчто подобное версальской Salle du Jeu de Pommes. Поглядть иногда со стороны и просто ни дать, ни взять, знаменитая картина Давида, на которой, по предложенію абата Сіеса и Мирабо, вс клянутся, вздымая руки, постоять за истину и свободу, бросить вызовъ угнетателямъ и не слагать оружія (въ нашемъ случа,— языковъ), покуда не побдишь.
Во время недавней московской студенческой исторіи въ город разнесся слухъ, что студенты волнуются, требуя уничтоженія брака и права дарового прозда по конк. Конечно, это пустилъ въ ходъ какой нибудь злючій московскій острякъ… Но шутка шуткой, а нчто подобное всегда присоединяется непремнно ко всякой студенческой исторіи.
Во времена оны на одной петербургской площади подвыпившая гурьба простонародья кричала въ отплату за угощеніе: ‘Хотимъ Костентина Палыча и супругу его Каституцію’. Точно такъ же при всякомъ студенческомъ волненіи является гурьба, малочисленная, но зато зло горластая, и требуетъ объявить войну ‘нкоторому царству, не нашему государству’, основать Соединенные Россійскіе Штаты, уничтожить метрики, строго запретить крещеніе и предоставить всякому студенту даровой входъ во вс т мста, гд остальные люди-человки платятъ деньги… театры, шантаны, бани, конки и даже пансіоны… безъ древнихъ языковъ.
То же приключилось и въ нашу исторію. Помню, что мы сами, студенты, смялись иногда до слезъ надъ ахинеей, которую при дебатахъ нкоторые изъ насъ пылко ставили ‘на очередь’. Никогда никакимъ депутатамъ шутамъ, а таковые есть во всякомъ парламент, не случалось длать такихъ ‘съ ногъ сшибательныхъ’ заявленій, какія длались тогда въ аудиторіяхъ и въ университетскомъ сад.
Отношенія между профессорами и студентами все обострялись, хотя лекцій и не было. Какъ относились къ волненіямъ и какъ на нихъ смотрли профессора, станетъ ясно изъ слдующаго примра. Небольшой кружокъ студентовъ, къ которому я принадлежалъ, ршилъ идти посовтоваться, конечно, не объ уничтоженіи крещенія и брака, къ новому профессору, который былъ отчасти популяренъ, . В. Дмитріеву. Онъ читалъ ‘иностранныя законодательства’. Широкое поле въ т дни — для невинныхъ, но остроумныхъ намековъ. Однажды, утромъ, человкъ двадцать студентовъ, и я въ томъ числ, отправились на Знаменку, въ квартиру Дмитріева, и позвонили. Когда человкъ отворилъ дверь, то ему объяснили, чтобы онъ доложилъ профессору, что студенты-юристы желаютъ съ нимъ побесдовать.
Лакей скрылся, а мы остались ждать на улиц и ждали довольно долго. Наконецъ, лакей вернулся, объясняя, что г. Дмитріевъ ‘находятся’ въ постели и хвораютъ уже дней пять серьезно.
Я, видвшій Дмитріева наканун вечеромъ въ гостяхъ, понялъ, что это отговорка, и, разумется, тотчасъ передалъ это товарищамъ. Начались споры и пререканья между нами. Т, которые затяли идти объясняться съ Дмитріевымъ, были сконфужены. Противники говорили:
— Вотъ видите, и этотъ отъ насъ отворачивается, какъ вс другіе, и этотъ не принимаетъ, и этому плевать на студентовъ.
Въ числ подбившихъ идти къ Дмитріеву былъ и я. Обратившить къ лакею, который все еще подозрительно стоялъ у открытой двери, готовый ежеминутно захлопнуть ее, я приказалъ доложить о себ и спросить, приметъ ли меня профессоръ одного или съ двумя другими. Черезъ полминуты появился снова лакей, широко распахнулъ дверь и объяснилъ:
— Пожалуйте. Просятъ всхъ!
Разумется, эффектъ былъ чрезвычайный… Вс лица просіяли, какъ если бы каждый получилъ по цнному подарку.
Всякій врагъ студенческихъ исторій, если бы присутствовалъ здсь въ эту минуту, то понялъ бы, какъ легко, какъ невообразимо легко руководить волнующейся молодежью.
И вотъ вся орава вошла въ комнаты маленькой квартиры Дмитріева: половина услась въ его небольшомъ кабинет, половина стояла у стны и въ дверяхъ. Объясненія этого я приводить не стану. Дмитріевъ намъ давалъ совты, а мы, и я въ томъ числ, отвчали:
— Да вдь это теперь невозможно! Поздно! Но мы постараемся уладить то-то и то-то…
Чрезъ дня два Дмитріевъ, бывшій, какъ извстно, чрезвычайно маленькаго роста, худенькій и слабенькій, встртивъ меня у знакомыхъ, сказалъ, какъ всегда, въ носъ.
— Я думалъ, вы меня бить пришли. Да поглядлъ въ окно, вижу — цлая орава. Думаю, нтъ! Должно быть, не то… Меня избить и одного довольно. Ну, и впустилъ.
Чрезъ нсколько дней посл этого произошло нчто и хорошее и нелпое, и умное и глупое… Затя, хорошая по замыслу, оказалась нелпою въ исполненіи. А это дяніе,— теперь дло прошлое,— я самъ же и затялъ.
Наступало четвертое октября, день смерти Грановскаго, имя котораго уже магически звучало въ стнахъ аудиторій. Я, близко знавшій Грановскаго, будучи еще только девяти лтъ, а теперь мн было двадцать, возымлъ мысль предложить товарищамъ, въ опроверженіе разныхъ слуховъ, доказать нкоторымъ г.г. профессорамъ, что мы съ особеннымъ уваженіемъ и любовью относимся не только къ живымъ профессорамъ, но и къ памяти умершихъ профессоровъ, когда они извстны своимъ теплымъ отношеніемъ къ студентамъ. Я предложилъ, чтобы намъ, собравшись какъ можно побольше числомъ, 4-го октября отправиться на могилу Грановскаго.
Сначала въ этомъ намреніи не было ничего особеннаго. Правда, случилось бы въ первый разъ, что огромное количество студентовъ собралось бы почтить память его, черезъ шесть лтъ посл его смерти.
Это демонстративное посщеніе могилы Грановскаго есть одно изъ трехъ самыхъ крупныхъ и наиболе порицаемыхъ дяній студенческихъ за всю эту исторію 1861 года. Такъ какъ я уже назвалъ себя прямымъ зачинщикомъ этой демонстраціи, то могу лучше всякаго другого разсказать и объяснить, какъ все было.
Было положено четвертаго октября утромъ собраться на Пятницкомъ кладбищ и быть всмъ тамъ къ началу или концу обдни, какъ кому вздумается или какъ кто поспетъ.
Наканун оказалось, что гораздо боле студентовъ, нежели можно было предполагать, не имютъ ни малйшаго понятія о томъ, гд Пятницкое кладбище и какъ къ нему пройти. Объяснить человку, мало знающему Москву, какъ пройти, конечно, мудрено. Извозчики не по карману большинству. Отсюда, разумется, возникли предложенія:
— Приходите ко мн, пойдемъ вмст.
По посл этого пришли къ заключенію, что надо заране назначить какое нибудь мсто сбора, чтобы затмъ отправляться всмъ вмст. Сначала предполагалась квартира кучки студентовъ-сожителей на Сивцевомъ Вражк, затмъ предполагалась моя квартира на Садовой, гд былъ, да и теперь существуетъ, огромный дворъ, могущій вмстить хоть дв тысячи человкъ. Я долженъ былъ отклонить это, по желанію моей матери, которую и безъ того глупйшимъ образомъ припутывала Москва ко всему, что длалъ я… Кончилось тмъ, что вс ршили собраться въ университетскомъ саду. Такимъ образомъ, по милости тхъ, кто не зналъ дороги на Пятницкое кладбище, пришли по уговору въ университетъ равно и т, кто могъ бы добраться туда пшкомъ или въ экипаж, въ одиночку.
Вмст съ тмъ, за два дня, 2-го октября, друзья покойнаго Тимооея Николаевича, лица, уже находящіяся на томъ свт, и не одно и не два лица, а нсколько лицъ, ршили и предложили мн приготовить цвтовъ, которые я съ моими друзьями могъ бы снести на могилу.
Я былъ, конечно, очень доволенъ. Но такъ какъ цвтовъ набралось отъ жертвователей очень много (внки тогда были еще, кажется, не въ мод), то явился вопросъ, какъ быть, чтобы доставить всю эту массу цвтовъ на могилу.
Кто-то предложилъ пожертвовать корзину и дйствительно привезъ огромную, великолпную, аршина въ полтора или два въ діаметр. Какъ теперь помню эту корзину тростниковую, коричневую, съ красивыми переплетами и затйливыми ручками по бокамъ. Затмъ три московскія дамы (но не моя мать) взялись украсить эту корвину бантами изъ лентъ.
И вотъ, четвертаго октября, рано утромъ, въ моей комнат явилась огромная корзинища, верхомъ переполненная великолпными цвтами, въ числ коихъ были и страшно дорогіе… Вдобавокъ корщина была разукрашена всякими бантами. Разумется, чтобы двинуться съ такой ношей, надо было взяться вмст человкамъ четыремъ.
Когда около девяти часовъ я явился въ университетскій садъ съ этой корзиной, то произвелъ такой фуроръ, по которому ясно было видно, что вс мы — добродушнйшіе мальчуганы и никакъ не ‘республиканцы’, какъ прозвалъ тогда насъ почтеннйшій генералъ Иксъ, знаменитый въ лтописяхъ московскаго большого свта своей легендарною и, такъ сказать, геніальною глупостью.
Генералъ этотъ, если бы при его жизни былъ устроенъ конкурсъ остолоповъ, непремнно получилъ бы эолотую медаль или дипломъ съ государственнымъ гербомъ. Я почти увренъ, что случайная встрча незабвеннаго Ивана едоровича Горбунова именно съ этимъ генераломъ произвела на свтъ знаменитое его дтище — генерала Дитятина.
Собралось насъ въ университетскомъ саду довольно много, сколько, право, не помню, человкъ триста, четыреста или боле. Четверо человкъ, взявшись за корзину, двинулись впередъ, остальные — за ними. Мы прошли тоннель стараго университета, дворъ и повернули налво черезъ Охотный рядъ, идя тротуаромъ. Но тотчасъ же (и убдительно прошу это замтить) наша сплошная колонна стала принуждать всхъ встрчныхъ и мужчинъ и, конечно, дамъ слзать съ тротуара въ грязь. Пришлось сойти и идти улицей.
И вотъ явилась вторая мелочь сама собой, за которую насъ, однако, попрекали, да и теперь очевидцы попрекаютъ, что мы ‘демонстративно’ шли колонной среди улицъ, обращая на себя вниманіе всей Москвы. Слдовательно, въ этомъ шествіи было что-то,— разумется, съ точки зрнія генерала Икса,— ‘республиканское’.
Здсь, въ Охотномъ ряду, произошло нчто, что я помню, какъ если бы оно было вчера. Глядя по сторонамъ, я, право, таращилъ глаза и ничего не понималъ. Товарищи, сосди мои, тоже…
Направо и налво въ Охотномъ ряду, гд было, благодаря утру и торгу, довольно много народу, весь этотъ людъ и мщане, мужики, разносчики, извозчики,— все это снимало шапки и крестилось, качаясь въ нашу сторону, какъ это длаетъ русскій человкъ, молясь.
— На что они крестятся?— возникъ у меня вопросъ.
Наша корзина съ цвтами не изображала, однако, ничего религіознаго…
И, вроятно, мы прошли бы по всмъ улицамъ чрезъ всю Москву, не понявъ, почему крестится народъ, если бы около церкви Параскевы Пятницы какая-то громадная баба не крикнула:
— Эй, гляди-тко, студенты кого-то хоронятъ! Кажись, робеночка.
Эта баба не только объяснила намъ, почему на насъ крестятся, но и объяснила намъ, какъ чуждо русскому народу все то, что такъ естественно на запад. Что студенты цлой тучей хоронятъ какого-то имъ всмъ равно близкаго младенца безъ образовъ и безъ духовенства, казалось совершенно естественнымъ. А что студенты несутъ корзину съ цвтами, оказывалось совершенно безсмысленнымъ
Такъ прошли мы по Китайскому прозду, съ Лубянки на Сртенку, къ Сухаревой башн, а оттуда по Первой Мщанской на шоссе и на Пятницкое кладбище. И повсюду, по бокамъ насъ, крестился народъ и, говоря искренно, смущалъ насъ донельзя. Меня же смущало это настолько, что я готовъ былъ бросить и отойти отъ корзины.
Мн чудилось, что мы обманываемъ этотъ людъ, хотя и невольно. И заставляя его обнажать голову и класть крестное знаменіе, мы просто, не боле и не мене, какъ глумимся надъ нимъ. Но длать было нечего. Мы всячески старались укрывать собою, но укрыть вполн огромную корзину, въ которой на цлый аршинъ пирамида цвтовъ, да еще масса лентъ и бантовъ,— было, конечно, немыслимо.
До заставы мы шли мирно, за заставой пришли въ волненіе и негодованіе… Мы увидали близъ шоссе роту солдатъ, выведенныхъ сюда ради насъ, которые должны были явиться и на кладбище ‘въ случа чего’.
— Чего?— спрашивали мы тогда.
На кладбищ, однако, чуть не произошелъ дйствительно очень непріятный инцидентъ, который, конечно, придалъ бы студенческимъ волненіямъ совершенно иной характеръ и крайне дорогою цной обошелся бы студентамъ.
Въ ту минуту, когда мы высыпали цвты, изъ корзины и принялись украшать ими подножіе обелиска на могил, между студентами нежданно и внезапно прошелъ какой-то странный гулъ. Оказалось, что прямо на могилу идетъ по дорожк быстрыми шагами ‘нкто’, кого студенты въ эти дни особенно не взлюбили.
Это было одно изъ начальствующихъ лицъ Москвы, которое, вело себя по отношенію къ студентамъ не столько рзко или грубо, сколько въ высшей степени дико и безтактно. Этотъ человкъ раздражалъ волнующуюся молодежь чуть не ежедневно совершенно нелпыми, а иногда и комическими мрами. Даже и теперь не могу понять, зачмъ онъ вдругъ явился изъ Москвы на Пятницкое кладбище и вдобавокъ одинъ, безъ необходимыхъ въ исполненіи его обязанностей сателлитовъ. Мы шутили потомъ, что онъ возмнилъ себя императоромъ Николаемъ I, являющимся на Снную крикнуть знаменитое по своему значенію: ‘На колна!’.
Въ толп студентовъ тотчасъ послышались восклицанія недовольства, угрозы и наконецъ самыя дикія предложенія. Голоса требовали броситься на приближающагося, чтобы не допускать его ‘осквернять’ могилу Грановскаго и даже перейти къ жестамъ.
Повторяю, что во всякой студенческой исторіи есть всегда личности, которыхъ иначе окрестить нельзя, какъ дикобразами.
Нсколько человкъ, бывшихъ не у самой могилы, а за ршеткой, двинулись уже навстрчу къ. идущему. Я, никогда не отличавшійся находчивостью, въ эту минуту, вроятно, встревоженный ужасными послдствіями безумнаго дянія, сразу превратился въ оратора.
Я поднялся на ступеньки памятника, даже на карнизецъ обелиска, чтобы быть видимымъ, и, охвативъ его рукой, чтобы удержаться, вдругъ съ крайнимъ воодушевленіемъ заговорилъ… Что именно — я не помнилъ даже черезъ четверть часа, а поэтому, конечно, не могу вспомнить теперь. Смыслъ моихъ нсколькихъ словъ заключался, однако, въ томъ, что мы не за тмъ пришли на могилу Грановскаго, чтобы отвчать буйствомъ на глупость и вмсто того, чтобы почтить его память, произвести около его праха скандалъ. И именемъ Тимоея Николаевича я, конечно, съ большимъ чувствомъ просилъ товарищей образумиться и остаться разсудительными зрителями безтактности.
Должно быть, мое воодушевленіе и голосъ сильно подйствовали, ибо вся огромная толпа студентовъ тотчасъ стихла. Бросившіеся было съ угрозами къ нежданному гостю вернулись назадъ… А онъ,— какъ и всегда, невдомо что и зачмъ длающій,— постоялъ, глядя на насъ, съ полъ-минуты на дорожк, съ пальцемъ и кулакомъ у нижней пуговицы мундира, задравъ голову и будто нюхая воздухъ, и, вдругъ круто повернувшись, двинулся обратно къ церкви.
На другой же день мои нсколько словъ успокоенія выросли въ Москв уже въ длинную зажигательную рчь, въ призывъ къ ниспроверженію всхъ властей… Вдобавокъ эта рчь была уже приписана моей матери, которой вовсе не было на кладбищ… Съ этого дня я люблю повторять поговорку собственнаго сочиненія: ‘времени и пространства не постигнешь, моря не выпьешь, Москвы не переврешь’.
Черезъ нсколько дней посл нашей ‘демонстраціи’ въ память Грановскаго однажды утромъ я отправился на квартиру къ одному изъ товарищей, такъ какъ насъ человкъ тридцать уговорились собраться вмст, чтобы обсудить кое-что. На квартир мн сказали, что товарищъ мой арестованъ чуть свтъ. Я тотчасъ же похалъ къ другому, ближайшему, чтобы извстить его о происшествіи, и узналъ о немъ то же самое. То же случилось на третьей и четвертой квартир и т. д. Озадаченный, вернулся я домой и нашелъ у себя двухъ студентовъ-пріятелей — Кельсіева и Понятовскаго, которые объявили мн, что весь нашъ кружокъ (двадцать семь человкъ) за ночь арестованъ и сидитъ невдомо въ какомъ полицейскомъ участк.
Въ эту ночь, какъ я узналъ впослдствіи, я долженъ былъ быть непремнно арестованъ тоже. Но вдь это было немыслимо! На мн, какъ уже видлъ и еще увидитъ читатель, былъ какой-то таинственный талисманъ противъ арестованія. Смутно помнится, что дло на этотъ разъ произошло такъ… У меня былъ очень милый, симпатичный товарищъ, нын благополучно здравствующій, графъ О—въ. Онъ наканун вечеромъ оказался случайно въ гостяхъ у попечителя генерала Исакова и увидлъ списокъ студентовъ, которыхъ должны были арестовать на утро. Найдя мое имя въ числ прочихъ, онъ удивился и объяснилъ Исакову, какова роль моя въ студенческихъ волненіяхъ съ его точки зрнія, а не по соображеніямъ господъ инспекторовъ или полицеймейстеровъ. И графъ О—въ могъ даже примрами доказать, что арестовать меня и изъять изъ этого волненія можетъ принести только одинъ вредъ.
Дйствительно, во всемъ университет было извстно, что небольшая группа студентовъ, къ которой я принадлежалъ, была самая умренная, старательно и сугубо мшавшая всмъ ‘отчаяннымъ’ производить безобразія. Исаковъ, человкъ умный и дятельный, но въ это время ‘одинъ въ пол воинъ’, могъ вполн доврять графу О—ву. И онъ, за семь, восемь часовъ до огульнаго арестованія, перечеркнулъ мою фамилію въ списк карандашемъ, чего для полиціи было достаточно, но поздне повело къ счастливому для меня недоразумнію.
Листъ этотъ съ моимъ именемъ и легкой карандашной чертой я видлъ впослдствіи, когда была наряжена въ Москву комиссія разобрать и разслдовать студенческую исторію. На допрос я протестовалъ, тщетно завряя, что никогда арестованъ не былъ, вроятно, благодаря этому карандашу. И, несмотря на это, по постановленію этой комиссіи, уже въ ноябр мсяц, я не былъ ни исключенъ, ни высланъ изъ Москвы, ни сосланъ туда, куда попали четверо изъ моихъ пріятелей. Почему-то комиссія постановила ‘вмнить прежній арестъ въ наказаніе’ за мои сравнительно малыя вины.
Въ Москв же стали говорить, что за меня вступилась родня и постаралась выгородить, а слдовало, напротивъ, на бунтовщик ‘графчик’ показать хорошій примръ.
Перейду теперь къ главному эпизоду. Вроятно, многіе изъ московскихъ старожиловъ помнятъ, что во время этой студенческой исторіи была такъ называемая ‘Битва подъ Дрезденомъ’. 12-го октября, толпа студентовъ съ университетскаго двора двинулась по Тверской къ генералъ-губернаторскому дому съ какимъ-то заявленіемъ и выстроилась на площади около гостиницы ‘Дрезденъ’. Вслдъ за ней появился сидвшій въ манеж отрядъ пхоты и взводъ жандармовъ изъ Чернышевскаго переулка. Конечно, едва только строй надвинулся на кучу студентовъ, какъ вс они обратились, какъ говорилось, ‘въ самое постыдное бгство’.
Эта оцнка и это выраженіе мн и тогда очень нравились и теперь очень нравятся. Какъ будто студенты пришли на площадь для того, чтобы строить баррикады и сражаться съ войсками. Понятное дло, что, при вид вооруженной силы, они бросились вразсыпную по площади. Это даже слдовало сдлать, будучи въ здравомъ ум и твердой памяти. Всю эту кучу тотчасъ оцпили, заарестовали и разсажали по равнымъ частямъ Москвы, въ томъ числ, конечно, наибольшая доля засла въ ближайшей Тверской части.
Какъ вели себя во время свалки и какъ дйствовали побдители, лучше не вспоминать, не говорить… Главнокомандующіе, выигравшіе сраженіе подъ Дрезденомъ, были полицеймейстеры Сычинскій и Пяткинъ… Одни ихъ имена скажутъ много всякому московскому старожилу…
Въ этомъ поход я не участвовалъ, поэтому не участвовалъ и въ сраженіи и не былъ арестованъ, а былъ въ статскомъ плать, которое студентамъ тогда разршалось, и присутствовалъ въ числ любопытныхъ. И не потому только, что не захотлъ идти съ заявленіемъ къ Тучкову, а потому, что не хотлъ, чтобы студенты шли оравой вмсто того, чтобы послать одного или хоть трехъ студентовъ объясниться съ генералъ-губернаторомъ, человкомъ, безспорно, добрымъ и умнымъ. Этотъ походъ былъ предпринять сразу, на университетскомъ двор, внезапно, какъ бы машинально, очертя голову. Это пошло стадо, которое гналъ невидимый пастухъ… если не студентъ, князь Крапоткинъ, нын извстный эмигрантъ и соціалистъ и т. д. Дяніе это, нелпое и не нужное, именно и было прямымъ послдствіемъ арестованія того кружка, отъ котораго уцллъ я да еще двое — Кельсіевъ и Понятовскій. Мы передъ тмъ удержали три раза ‘ораву’ отъ многаго еще худшаго. Если бы студентъ графъ О—въ былъ энергичне или, врне, имлъ бы боле вліянія на генерала Исакова и отстоялъ бы весь кружокъ мой, то ‘сраженія подъ Дрезденомъ’ и не произошло бы вовсе.
Прибавлю кстати, что въ числ плнныхъ, доставшихся побдителямъ, былъ большой, великолпный водолазъ графа О—ва, всегда слдовавшій за нимъ. Вроятно, владлецъ также былъ на площади въ числ любопытныхъ… и не досмотрлъ за своей собакой, а она очевидно совершила какое либо противозаконіе… Быть можетъ, добрый песъ, мстя за студентовъ, нарушилъ уставы благоустройства и благочинія на самой священной особ полицеймейстера Сычинскаго, лукаво притворяясь, что принимаетъ его за столбъ…
Однако, вернусь къ исторіи. Дйствія полицейскихъ и жандармовъ въ битв подъ Дрезденомъ были таковы, что уже въ огромномъ большинств студентовъ родилась сразу мысль подать прошеніе на высочайшее имя о разслдованіи всего дла вообще. И въ университет уже прекратились митинги и рчи, а начался только правильный сборъ подписей подъ прошеніе.
Когда подписи студентовъ большинства четырехъ факультетовъ были собраны, человкъ пятьдесятъ студентовъ-коноводовъ собрались на квартир одного изъ товарищей на углу Арбатской площади и Воздвиженки. Надо было выбрать трехъ лицъ, которыя бы просьбу или жалобу на высочайшее имя свезли въ Петербургъ. Выборы эти были произведены на особый ладъ. Сначала выбрали человкъ двадцать по жребію, потомъ изъ двадцати выбрали уже голосованіемъ шестерыхъ, а этимъ шестерымъ предоставили выдлить изъ-своей среды троихъ, то-есть предоставили право отказаться. Понятно, что всякій, собиравшійся везти прошеніе въ Петербургъ отъ ‘бунтарей’, могъ опасаться большой отвтственности и строгаго наказанія. Эти трое оказались: Покровскій, нын покойный, Шиповъ, нын здравствующій, и я.
Въ этотъ тріумвиратъ, помню, чуть-чуть не попалъ нашъ извстный московскій врачъ Чериновъ.
Едва только университетское начальство узнало, что уже избраны три ‘депутата’, какъ говорилось тогда, везти прошеніе въ Петербургъ, то, разумется, было ршено этихъ трехъ депутатовъ стеречь и арестовать на Николаевскомъ вокзал съ поличнымъ въ рукахъ.
Теперь многіе изъ тогдашняго начальства, находящіеся въ живыхъ, скажутъ, что насъ арестовать и не собирались, а иначе, конечно бы, еще заране арестовали. Я же на это отвчу, что утверждаю противное. Наши имена были такъ дружно и единодушно сохранены въ тайн полусотней человкъ товарищей, которымъ выборъ былъ извстенъ, что нельзя было знать, кого арестовывать.
За эти дни, постоянно бывая въ обществ на вечерахъ и балахъ, я уврялъ всхъ, что прошеніе и депутація — все выдумки. А чтобы еще боле отвести глаза, хотя бы лишь отъ себя, я вечеромъ, наканун назначеннаго вызда въ Петербургъ, участвовалъ въ любительскомъ спектакл въ комедіи графа Соллогуба ‘Чиновникъ’. Вмст со мной играли князь и княгиня Долгорукіе, вызжавшіе на утро въ Петербургъ и ‘уговаривавшіе’ меня тоже хать съ ними ради прогулки. Главную же роль, самого ‘Чиновника’, игралъ Г. А. Чертковъ, который былъ тогда адъютантомъ генералъ-губержатора и, слдовательно, могъ засвидтельствовать по начальству, что я, какъ участник спектакля, мало похожъ на тайнаго депутата. Посл спектакля я вернулся домой часу въ третьемъ ночи, а въ девять утра былъ по уговору въ статскомъ плать на Николаевскомъ вокзал и бралъ билетъ перваго класса. Шиповъ ваялъ билетъ второго, а Покровскій долженъ былъ хать въ третьемъ класс, но мы съ Шиповымъ волновались, не видя его.
Только въ Клину ко мн на платформ подошелъ какой-то господинъ и, смясь, произнесъ мн на ухо:
— Что? Хорошъ?
Предполагая, что я имю дло съ сумасшедшимъ или пьянымъ, я отстранился, но снова услыхалъ:
— Саліасъ, что ты? Или не узнаешь?
Я недоумвалъ, тараща глаза.
— Ну, должно быть, хорошъ я, что даже перепугалъ!
И тутъ только по голосу я узналъ Покровскаго. Онъ всегда носилъ большую рыжую бороду, такъ какъ ему было уже лтъ двадцать семь. Теперь же я увидлъ передъ собой попрежнему очень некрасиваго, но все-таки будто молоденькаго, чисто выбритаго господина.
Въ Петербург мы остановились на трехъ разныхъ квартирахъ, избгая гостиницъ. Я остановился у лица, котораго близко зналъ съ дтства, а именно у хорошо извстнаго и всми уважаемаго профессора K. Н. Бестужева-Рюмина.
Жилъ тогда K. Н. въ Саперномъ переулк, въ дом графовъ Строгановыхъ, въ глубин двора, но однако окна его квартиры выходили на улицу — Тупикъ, который кажется теперь не существуетъ.
Въ первый же день по прізд возникъ важный вопросъ. Дло заключалось въ томъ, что прошеніе государю было не переписано на бло. Подписи студентовъ на многихъ листахъ были конечно со мной отдльно и были взяты мною, какъ нравственное доказательство… Въ Москв было ршено, что будетъ осторожне поручить переписать прошеніе хорошему писарю въ Петербург. А здсь вс единодушно ршили, что это дяніе будетъ не осторожное!.. Что же длать?!
И вотъ, мало спавъ ночь между спектаклемъ и выздомъ, плохо проспавъ вторую ночь, сидя въ вагон (тогда понятно спальныхъ не было) я не третью ночь слъ переписывать прошеніе самъ. Въ голов былъ чадъ усталости… Почеркъ мой былъ, есть и конечно будетъ и впередъ однимъ изъ самыхъ отвратительныхъ. Еще въ гимназіи я по чистописанію получалъ всегда единицы, а при усиленномъ прилежаніи — двойки.
Свъ за работу посл полуночи, я началъ ‘рисовать’ выводя каждую букву, какъ бы какой греческій профиль красавицы… И три страницы прошенія были окончены часовъ въ семь-восемь утра.
Мсяцъ спустя, когда это прошеніе, возвращенное въ Москву, очутилось въ университетскомъ правленіи, пройдя посл государя чрезъ много, много рукъ оказалось (и профессора наши ужасались), въ немъ была куріозная грамматическая ошибка… Сколько помнится, слово: ‘мене’ было написано: ‘мнее’. И оно было подчеркнуто карандашемъ, какъ говорили, самимъ государемъ. Я этого прошенія съ ночи на квартир Бестужева никогда въ жизни снова не видалъ, но если въ немъ стоитъ ‘мнее’, то помимо моего почерка, это слово прямо доказываетъ,— что прошеніе писалъ я… На эдакое у меня истинный талантъ.
Слово ‘мнее’ тогда офиціально Москву восхищало… Студенты московскаго университета бунтовать умютъ, а грамот не знаютъ!!. Замчательно однако, что когда по утру K. Н. Бестужевъ внимательно, прочелъ свое каллиграфическое произведеніе, то ничего не замтилъ. Это я приписываю его нкоторому смущенію. И вотъ почему. Надо было запечатывать конвертъ большой печатью… А ее у меня не было… Принеся мн свою, съ оригинальнымъ гербомъ Бестужевыхъ-Рюминыхъ, онъ странно посмивался своимъ тоже оригинальнымъ смхомъ, но ничего не говорилъ… За то, Елизавета Васильевна, жена его, укоризненно повторяла…
— Не хорошо это… Не хорошо. Мало ли что можетъ выйти… И ужъ совсмъ въ чужомъ пиру похмлье будетъ!
Теперешнее поколніе пожалуй этого не пойметъ!
Теперь стану еще боле кратокъ. Помню, что именно 24-го октября, мы втроемъ съ большимъ запечатаннымъ конвертомъ на высочайшее имя отправились въ Царское Село и явились во дворецъ къ дежурному флигель-адъютанту. Таковымъ въ этотъ день оказался, пользующійся репутаціей очень добраго человка, флигель-адъютантъ, а нын генералъ-адъютантъ Р—въ, который уже и тогда былъ близкимъ лицомъ къ государю Александру II.
Подробно разспросивъ у насъ, въ чемъ дло, обсудивъ все, флигель-адъютантъ Р—въ объяснилъ намъ, что лично подать прошеніе не мыслимо, а затмъ попросилъ меня посл словъ: ‘Его Императорскому Величеству. Въ собственныя руки’ прибавить на конверт: ‘Отъ студентовъ московскаго университета: Покровскаго, Шипова и графа Саліаса’. Затмъ онъ заявилъ намъ, что тотчасъ же доложитъ обо всемъ государю, а чтобы мы на другой день отправлялись узнать о результат къ князю Василію Андреевичу Долгорукову.
Когда я вернулся въ Петербургъ на квартиру Бестужева-Рюмина, то, разсказавъ ему нашу одиссею, не отдыхая, тотчасъ же отправился повидать кое-кого, въ томъ числ двухъ извстныхъ профессоровъ: В. И. Утина и К. Д. Кавелина. Другихъ лицъ, еще извстне, но еще живыхъ, я не считаю нужнымъ называть.
Я старался разузнать, что съ нами будетъ, по ихъ мннію.
По собраннымъ мною свдніямъ и мнніямъ, мы вс трое должны были ожидать быть арестованными на утро въ III Отдленіи, а затмъ препровождены въ Петропавловскую крпость, гд и водворены на жительство на невдомо какой срокъ.
На другой день надо было, однако, отправляться къ Цнному мосту. Мы ршили почему-то, что всмъ троимъ являться не нужно, а что за всхъ можетъ явиться кто нибудь одинъ. Выборъ палъ на меня. Шиповъ и Покровскій остались на противоположной набережной, а я вступилъ въ знаменитое и нын существующее зданіе, о которомъ во времена бны много ходило сказокъ и легендъ по всей Россіи.
Князь Долгоруковъ, уже очень пожилой человкъ, если не старикъ, принялъ меня, юношу-студента, крайне милостиво, даже любезно и сказалъ мн маленькую рчь, суть которой слдующая:
‘Государю императору, какъ отцу своихъ подданныхъ, крайне горько видть, что молодежь, вмсто того, чтобы усердно заниматься науками, волнуется и занимается предметами, до ея образованія не касающимися. Вмст съ тмъ, вс справедливыя желанія студентовъ Московскаго университета будутъ удовлетворены. Возвращайтесь тотчасъ же обратно въ Москву и постарайтесь, чтобы волненіе въ Московскомъ университет тотчасъ же стихло’.
Я будто обратился въ наивную барышню институтку… Я настолько былъ увренъ и убжденъ собранными мною сужденіями и мнніями на счетъ нашего немедленнаго арестованія въ Петербург, что будто не врилъ ушамъ. И кончилось это разумется нелпостью съ моей стороны.
— Позвольте доложить вашему сіятельству,— сказалъ я,— что если мы должны быть арестованы, то уже удобне сдлать это тотчасъ въ Петербург, нежели заставлять насъ прохаться въ Москву, быть тамъ арестованными и снова привезенными сюда.
Поврить, что я былъ способенъ на подобное заявленіе, конечно, трудно, но это сущая правда. И помню отвть Долгорукова:
— Вы меня не понимаете, молодой человкъ? Я вамъ объяснилъ ясно, чтобы вы хали въ Москву и постарались скоре подйствовать на своихъ товарищей. Если вы были выбраны везти прошеніе государю императору, то я предполагаю, что вы имете извстное вліяніе на своихъ товарищей. Вотъ ступайте и длайте, что я вамъ говорю, чтобы скоре все утихло!
Впослдствіи, года уже четыре спустя, я узналъ le dessous des cartes, но и теперь не хочется говорить и называть лицъ. Мы сначала долженствовали быть арестованы непремнно на другой же день и примрно строго наказаны, но одна личность въ Петербург доложила дло государю ‘по-своему’, и государь, выслушавъ, приказалъ отпустить насъ немедленно въ Москву и тщательно разслдовать какъ мотивы студенческой исторіи, такъ и дйствія московской полиціи.
Вотъ, стало быть, три ареста моей студенческой поры (два не въ счетъ при разсказ о семи), которыхъ я избгнулъ. Разсказывая, я умолчалъ о масс мелочей. Разскажу лишь объ одномъ инцидент въ III Отдленіи… Когда князь Долгоруковъ собрался записать въ огромную книгу мой московскій адресъ, то, узнавъ отъ меня, что я живу съ матерью, отложилъ перо, сказавъ:
— Тогда это излишне…
Однако съ этого дня — какъ я узналъ впослдствіи — я попалъ въ число лицъ, находящихся ‘подъ надзоромъ полиціи.’ И это совершенно понятно и естественно… Но вотъ, что не очень ‘естественно’… Я былъ освобожденъ изъ-подъ ‘надзора’ ровно девятнадцать лтъ спустя. Такимъ образомъ произошло слдующее: я былъ чиновникомъ по особымъ порученіямъ при тамбовскомъ губернатор Гартинг, былъ затмъ редакторомъ ‘Петербургскихъ Вдомостей’ по личному желанію министра графа Толстого, былъ затмъ принятъ въ россійское подданство съ высочайшаго соизволенія и ‘милостію’ государя, ‘однимъ почеркомъ пера’ (какъ выразился министръ Тимашовъ) причемъ, не имя чина, получилъ сразу чинъ надворнаго совтника, затмъ былъ членомъ комитета цензуры иностранной въ Петербург, затмъ управляющимъ конторою императорскихъ московскихъ театровъ… И былъ одновременно… политически неблагонадежный гражданинъ!.. Да, другъ Гораціо, это почище того, что не снилось твоимъ мудрецамъ!
Въ ноябр мсяц пришло въ Москву офиціальное извщеніе, что мы трое — Покровскій, Шиповъ и я, явившись депутатами отъ студентовъ, поступили необдуманно и противозаконно, но что ‘на первый разъ’ намъ это прощается.
Посл этого вскор же явилась комиссія, о которой я уже упоминалъ. Засдала она на Большой Дмитровк, въ какой-то частной квартир, и боле половины наличнаго количества студентовъ Московскаго университета перебывало тамъ.
Оберъ-полицеймейстеръ, графъ Крейцъ, вскор покинулъ Москву. Знаменитый полицеймейстеръ Сычинскій почему-то оставался, и много поздне имлъ я все-таки удовольствіе увидть его въ статскомъ плать. Частный приставъ, г. Пяткинъ, командовавшій при битв подъ Дрезденомъ, вскор тоже скрылся съ полицейскаго горизонта Блокаменной. Добраго Тучкова, начальника Москвы, никто не обвинялъ ни въ чемъ, а поэтому поздне, когда онъ ушелъ, его даже никто не поминалъ лихомъ…
Однако, желая быть вполн безпристрастнымъ, прибавлю, что произведенное слдствіе выяснило, что къ студенческой исторіи примшалось и нчто постороннее, къ длу не идущее. Оказалось, что именно польскій кружокъ въ университет былъ не мало виновенъ въ самыхъ рзкихъ дяніяхъ, совершенныхъ студентами за октябрь мсяцъ. Сюда относится и безобразное вторженіе студентовъ въ профессорскую, когда они почти прижали къ стн попечителя Исакова и, цлой оравой обступивъ его, дошли (не поляки, а ими науськанные) до площадныхъ ругательствъ, а одинъ изъ дикарей, костромичъ, даже плюнулъ на полъ около Исакова, говоря:
— Вотъ вамъ!
Повторяю, что при всхъ студенческихъ исторіяхъ всегда находятся дикобразы, и всегда производятся и происходятъ отдльные возмутительные факты. Но вдь въ свалк бываютъ убитыя дти, грудные младенцы. На войн бываютъ случаи ненужной жестокости, мучительства и убійства изъ корыстныхъ цлей.
По постановленію комиссіи нкоторые изъ близкихъ мн товарищей пострадали очень сильно. Всхъ ужасне пострадалъ маленькій, худенькій и болзненный Кельсіевъ, мой самый близкій товарищъ. Мы звали его ‘галчнокъ’, и это прозвище его рисуетъ. Правда, этотъ Иванъ Кельсіевъ былъ въ нкоторомъ смысл ‘отчаянный’, но добродушно, подтски… Постоянно изъ дружбы ко мн онъ соглашался со мной во всемъ.
— Если бы не ты,— азартно восклицалъ ‘галчонокъ’,— то я бы…
И рчь его, крайняго идеалиста, утописта и фантазра, рчь воодушевленная, горячая, лилась всегда бурнымъ потокомъ. И онъ собирался перевернуть кверху ногами весь земной шаръ, не только Москву.
Допрошенный въ комиссіи, онъ пылко изложилъ свое profession de foi. Члены комиссіи, говорятъ, ошалли, слушая его, и участь бднаго молодого человка была ршена… Онъ былъ присужденъ къ ссылк въ Верхотурье… Кажется, не близко! И пострадалъ онъ такъ жестоко только изъ-за ребяческаго изложенія своихъ врованій и главнымъ образомъ потому, что былъ роднымъ братомъ другого Кельсіева — въ то время если не наперсника, то сателлита Герцена.
Этого Кельсіева (Василія) я тоже зналъ впослдствіи и могу, сказать, что между братьями не было ничего общаго. Изъ Верхотурья, года черезъ полтора или два, Ивану Кельсіеву удалось бжать и тайно пробраться черезъ Крымъ въ Одессу и дале. Онъ поселился въ Галац, затмъ въ Тульч, гд вскор же умеръ отъ голоднаго тифа.
Онъ, конечно, разсчитывалъ на помощь брата и на Герцена и собирался пробраться въ Лондонъ, но почему-то ему не помогли или помогли слишкомъ поздно.
Не могу не прибавить одной возмутительной подробности. Когда бдный Кельсіевъ былъ въ Верхотурь и писалъ мн, что страшно бдствуетъ, я собралъ ему небольшую сумму денегъ и выслалъ по его адресу, но не прямо, а чрезъ посредство его ‘ближайшаго’ начальства, какъ требовали законъ и предосторожность. Я просилъ передать ссыльному Ивану Ивановичу Кельсіеву деньги, которыя я ему долженъ и возвращаю. Черезъ мсяца полтора я получилъ письмо отъ этого начальства, довольно безграмотное и пространное, но суть письма была такова:
‘Вы, какъ графъ, по всей вроятности, человкъ богатый, и не могли быть должны ссыльному Кельсіеву. Какого характера и для какой цли прислана вами сумма,— я отлично понимаю. Вслдствіе чего позвольте васъ поблагодарить за новый тарантасъ, который я себ купилъ’.
Послднія слова привожу буквально.
Когда это письмо пришло въ Москву, мн многіе совтовали тотчасъ жаловаться. Но куда? Кому?! Конечно, умные люди отговорили, доказывая, что если съ начальства взыщутъ, но оставятъ его на томъ же мст, то что же будетъ тогда съ бднымъ Кельсіевымъ. Конечно, нахалъ выместитъ на ссыльномъ всю свою злобу.
Покровскій былъ сосланъ въ Архангельскъ, гд, однако, впослдствіи реабилитировался и поступилъ на службу въ губернское правленіе.
Понятовскій и Праотцевъ попали куда-то на край свта, нчто въ род Верхотурья. Другіе, какъ Аргиропуло, Ежовъ, Щайчневскій, Пановъ, были сосланы на жительство въ ближайшіе города, въ род Костромы и Владиміра. Имена нсколькихъ другихъ сосланныхъ не могу вспомнить. Исключенныхъ же изъ университета было, конечно, очень много.
Упомяну лишь объ одномъ изъ исключенныхъ, который игралъ видную роль въ нашей студенческой исторіи и ровно черезъ четыре мсяца покончилъ свое существованіе, повшенный въ Вильн Муравьевымъ. Будучи полякомъ, онъ очутился начальникомъ цлой банды повстанцевъ — ‘косинровъ’, какъ ихъ называли тогда, и былъ взятъ съ оружіемъ въ рукахъ, но, вроятно, не съ одною косой. Долженъ сказать, что этотъ студентъ, Колышко, былъ замчательною личностью, выдляясь изъ всхъ умомъ, энергіей и поразительною славянскою красотой.
По постановленію слдственной комиссіи мн, повторяю, былъ вмненъ арестъ (не произведенный) въ наказаніе, и я лично не пострадалъ. Я настолько вышелъ сухъ изъ воды, что даже и самъ понять и объяснить себ ничего не могъ.
Я думаю, что сама эта комиссія изъ разспросовъ студентовъ убдилась, что моя роль была — роль дятельнаго участника во всей исторіи, но возбраняющаго все дикое и прекращающая въ зародыш все лишнее, къ длу не идущее. И комиссія, несмотря на мой протестъ, упрямо постановила вмнить мн арестъ въ наказаніе.
Кажется бы, и всему длу конецъ? Нтъ! Черезъ три мсяца, въ конц февраля, кое-кто изъ моихъ товарищей были ‘вторымъ изданіемъ’ исключены изъ университета. Я же ушелъ по прошенію. Почему? Долго и непріятно разсказывать. А между тмъ уходить было далеко невесело. Я былъ уже въ конц третьяго курса, сдалъ уже половину всхъ университетскихъ экзаменовъ и не имлъ еще ни одной ‘тройки’, а имлъ ‘пятерки съ крестомъ’.
За ‘депутатство’ я былъ прощенъ самимъ государемъ! Такъ какъ же?!
Да такъ же!.. Или въ силу французской поговорки, что les Saints quelques fois peuvent plus, que le Bon-Dieu!

VI.

Пренебрегая хронологическимъ порядкомъ, разскажу теперь про совершенно нелпый, грозившій мн, арестъ и вообще безсмысленный случай, какіе врядъ ли часто съ кмъ либо приключаются. Достаточно сказать, что я былъ заподозрнъ не то въ убійств, не то въ похищеніи милліона или въ томъ и другомъ вмст. Такъ это и осталось не выясненнымъ…
Дло было въ 1874 году. Въ ноябр мсяц, живя въ Женев, я нежданно получилъ черезъ А. И. Георгіевскаго предложеніе графа Дмитрія Андреевича Толстого, тогдашняго министра народнаго просвщенія, сдлаться редакторомъ ‘Петербургскихъ Вдомостей’, перешедшихъ изъ одного министерства въ другое. Якобы поэтому должна была газета быть взятой у В. . Корша, который издавалъ ее уже лтъ пятнадцать и имлъ большой успхъ, благодаря даровитымъ сотрудникамъ. Львиная доля этого успха зависла отъ участія въ газет хорошо Россіи знакомаго ‘Незнакомца’. На это есть теперь наглядное доказательство — успхъ ‘Новаго Времени’.
Всякій, кто вообразитъ, что я собираюсь разсказать исторію ‘Петербургскихъ Вдомостей’, какъ я сдлался редакторомъ и очутился якобы соперникомъ и врагомъ В. . Корша, котораго зналъ, любилъ и глубоко уважалъ, съ десятилтняго вовроста,— очень ошибется.
Но когда нибудь я, конечно, разскажу, какъ я попалъ въ редакторы ‘Петербургскихъ Вдомостей’, какъ бился съ этой газетой, какъ самъ и одинъ исправлялъ должность редактора, должность сотрудниковъ, должность секретаря редакціи, должность главнаго корректора, должность корректора объявленій и чуть не должность швейцара-солдата, отворявшаго двери постителямъ.
Эта исторія моя съ ‘Петербургскими Вдомостями’ крайне поучительна. Но главное то, что я вышелъ изъ нея, какъ въ оны времена при прежнемъ судопроизводств отпускали подсудимыхъ по формул: ‘оставить подъ подозрніемъ и, предавъ дло вол Божіей, отдать подъ церковное покаяніе’.
Такъ именно ушелъ я изъ редакторовъ ‘Петербургскихъ Вдомостей’, оставленный подъ подозрніемъ всми, не угодивъ ни нашимъ, ни вашимъ. Графъ Толстой и Катковъ открещивались отъ меня съ одной стороны, а съ другой петербургскіе ‘либералы’ особой формаціи, нын сданной въ архивъ, боле чмъ открещивались… Я сталъ для нихъ ‘жупелъ’ изъ тьмы тьмущей. Катковецъ, крпостникъ, палочникъ, доносчикъ и tutti frutti… Вотъ ужъ что называется: ‘угодилъ’, или ратовалъ а propos de bottes et pour le roi de Prusse. Какъ все это произошло, или, врне, какъ вся каша эта заварилась и расхлебалась, можно разсказать только отдльно и на многихъ листахъ. Вдобавокъ къ этой исторіи примшался ‘нкто’ съ такимъ дяніемъ, въ которомъ былъ служебный подлогъ и была крупная вщятка…
Но объ этомъ, повторяю,— въ другой разъ и пространне, исключительно съ той цлью, чтобы прежде чмъ мн уйти въ Елисейскія поля добиться кассаціи вердикта, постановленнаго общественнымъ мнніемъ: ‘оставить подъ подозрніемъ и предать дло вол Божіей’.
Я долженъ извиниться за это отступленіе. Дло теперь идетъ вовсе не о редакторств моемъ въ ‘Петербургскихъ Вдомостяхъ’. Общаго между ними и моимъ арестомъ только то, что онъ приключился въ Швейцаріи черезъ два часа посл моего выэда изъ Женевы съ билетомъ прямого сообщенія въ Петербургъ и съ цлію скоре явиться къ графу Толстому.
Итакъ, въ декабр, простившись съ женой и съ двумя еще очень маленькими дтьми въ нашей квартир на Place des Alpes и сдлавъ прощальный визитъ хорошему знакомому, русскому священнику, отцу Петрову, я слъ въ вагонъ. Холодъ былъ сильный, и оловянные валики съ горячей водой, именуемые ‘chanfferettes’, которыя положили намъ подъ ноги при отход позда, стали холодными черезъ полчаса.
Миновавъ нсколько станцій въ простомъ легкомъ пальто на ват и безъ калошъ, я чувствовалъ, что начинаю просто замерзать. Въ вагон помимо меня сидли три человка, а вагонъ былъ очень большой, не въ вид кареты, а подобный нашимъ. Наискось отъ меня сидлъ господинъ, которому я невольно все боле завидовалъ. Онъ былъ въ мховой шапк и въ самой что ни на есть россійской енотовой шуб. Подобный костюмъ въ Швейцаріи поневол долженъ былъ бросаться въ глаза. Но вмст съ этимъ бросились мн въ глаза огромные блокурые усы, типическіе, внизъ висящіе по бокамъ рта и подбородка. Такъ всегда почему-то рисуютъ Тараса Бульбу. Вроятно, это couleur locale Хохландіи.
Взглядывая на этого господина, удивляясь, что въ Швейцарію могъ забжать съ Ильинки или съ Покровки неподдльный енотъ, я замтилъ, что онъ смотритъ на меня какъ-то странно. Это не былъ просто человкъ въ енотовой шуб, а настоящій зврь — енотъ, который собирался меня скушать. Вскор же оказалось, что онъ именно и имлъ на меня эти виды!..
Чувствуя, что, несмотря на перемну ‘шофретокъ’ черезъ каждые два часа, я все-таки мерзну, мн пришло на умъ посмотрть, каковы другіе вагоны, и перейти въ такой, гд больше народу, исполняющаго въ данномъ случа должность топлива.
Обойдя поздъ при первой же остановк, я нашелъ вагонъ I класса, въ которомъ было человкъ десять, и, конечно, они отлично замняли небольшую печку. Я тотчасъ же взялъ свой сакъвояжъ, еще что-то, и такъ какъ поздъ собирался отходить, то я спша почти перебжалъ изъ одного вагона въ другой. Но, къ моему крайнему изумленію, за мной точно также быстро побжалъ и енотъ.
Я слъ на свободное мсто, а наискось отъ меня слъ и онъ. Я, улыбаясь, посмотрлъ на него. Но лицо его будто остервенилось, будто отвчало мн:
— Какъ смешь ты еще и улыбаться! Погоди вотъ…
— Удивительный господинъ!— подумалъ я про себя.
Прошло еще сколько-то времени, часъ или полтора, не помню, и мой спутникъ въ шуб начиналъ положительно меня раздражать, такъ какъ не спускалъ съ меня глазъ. Я даже отвернулся, слъ къ нему спиной и взялъ газету.
Поздъ прибылъ въ первый по пути городъ — Лозанну, гд остановка довольно долгая. Едва только поздъ остановился, какъ енотъ шустро выскочилъ на платформу. Когда я, въ свой чередъ, что-то проискавъ въ мшк, собирался выходить на станцію обдать, то увидалъ предъ собой входящую въ вагонъ цлую компанію. Впереди былъ начальникъ станціи, за нимъ еще какой-то служащій, за ними двое жандармовъ, а за жандармами енотъ. Вс устремили глаза на меня. Енотъ протискался впередъ, поднялъ руку, ткнулъ въ меня пальцемъ и произнесъ:
— Вотъ онъ!
Что изображала моя физіономія,— догадаться не трудно.
Начальникъ станціи обратился ко мн съ вопросами, самыми обыкновенными въ такихъ случаяхъ: имя, фамилія, нація, профессія, мсто жительства, откуда выхалъ, куда деши?
Я на все это отвчалъ кратко, но кончилъ тмъ, что началъ сердиться, потому что на вс мои отвты енотъ улыбался или хохоталъ, а компанія насмшливо поглядывала.
— Но позвольте наконецъ узнать, что это за комедія?— спросилъ я.
— Комедія очень прискорбная для васъ,— отвчалъ начальникъ станціи.— Вотъ этотъ господинъ проситъ арестовать васъ.
— Какъ? За что?
— Вы — господинъ Казони. Бжали изъ Флоренціи посл совершенія преступленія, наказуемаго каторгой, а то и гильотиной. Убійство.
— Мое вамъ почтеніе!— произнесъ я порусски и разводя руками.
— Que dites vous?— получилъ я вопросъ.
— Excusez du peu!— передалъ я вольнымъ переводомъ.
Долженъ сказать, что я напалъ въ этотъ разъ, по вол судьбы, на четырехъ человкъ, начальника станціи, его помощника и на двухъ жандармовъ — особаго сорта. Кажется, вс четверо были наподборъ замчательныя тупицы. Впрочемъ такой подборъ въ Швейцаріи сдлать легче, чмъ въ какомъ либо другомъ углу Европы. Не даромъ слово кретинъ происходитъ отъ слова crte, а въ Швейцаріи ихъ наиболе, чмъ гд либо. Къ тому же вершины Пириней или хоть Вогезовъ такъ не называются.
Я сталъ объяснять, что подозрніе господина въ шуб — безсмыслица, что у меня есть и въ карман, и въ багаж доказательство противнаго тому, что онъ утверждаетъ, начиная отъ паспорта, писемъ, наканун полученныхъ съ почты, и до разной мелочи въ сундук, какъ-то: русскія книги и даже два русскіе образа, которые, конечно, уже не нашлись бы у флорентійца преступника.
Подробно осмотрвъ мой паспортъ и конверты писемъ, начальникъ станціи пожалъ плечами.
— Это ничего не доказываетъ!— воскликнулъ енотъ.— Я знаю, что онъ Казони. Похитивъ чуть не милліонъ, конечно, можно все изобрсти и достать для отвода глазъ.
— Милліонъ!— невольно воскликнулъ я.
— Да, это ничего не доказываетъ!— повторилъ въ свой чередъ и одинъ изъ жандармовъ. Такіе, какъ онъ, всегда со странными паспортами, но у такихъ они всегда въ наибольшемъ порядк.
— Позвольте посмотрть вещи въ вашемъ сундук,— ршилъ начальникъ станціи.
— Извольте!— двинулся я.
— Нтъ-съ, вы побудьте здсь. Мы отправимся въ багажный вагонъ, найдемъ вашъ сундукъ и сами посмотримъ. Позвольте вашу квитанцію и ключъ.
Я досадливо повиновался, станціонный начальникъ, получивъ требуемое, вышелъ въ сопровожденіи своего помощника и енота, сдлавъ движеніе головой, которое я тотчасъ понялъ. Это было предложеніе жандармамъ держать ухо востро. Дйствительно жандармы встрепенулись и раздлились. Одинъ всталъ у одного выхода вагона, а другой — у другого, предполагая, вроятно, что я съ оружіемъ въ рукахъ, которое находится наврное въ карман, брошусь въ бгство.
Я долженъ прибавить, что за это время вагонъ наполнился любопытными, которые ‘на приличномъ разстояніи’ мрили меня съ головы до ногъ косымъ взглядомъ, а около вагона на платформ набралось тоже немало народу. Вс эти зваки съ величайшимъ любопытствомъ прикладывались лицами и носами къ стекламъ оконъ, чтобы видть, гд тутъ накрытый злодй итальянецъ, который и зарзалъ и укралъ кушъ. Признаюсь, въ этомъ любопытств можно было имъ сочувствовать. Убійца съ милліономъ въ карман! Вдь это, воля ваша, встрчается не всякій день и не на каждомъ шагу.
Я слъ и долженъ, къ стыду моему, признаться, что меня сердили косые взоры человкъ пятнадцати и ихъ глупо уставленные на меня ‘бурколы’. Кто глядлъ съ недоумвающимъ выраженіемъ, а кто, какъ говорится, поглядывалъ ‘съ опаской’.
— Какъ бы сейчасъ ‘этотъ’ не рзнулъ ножемъ или не хватилъ изъ револьвера, желая спасаться въ поле. И какъ разъ вмсто жандарма угодить въ насъ, публику.
Наконецъ, появился снова станціонный начальникъ съ помощникомъ, передалъ мн ключъ съ квитанціей обратно и заявилъ, что дйствительно я не лгу… Оказывалось, стало быть, что въ моемъ сундук нтъ ни мертваго тла, ни милліона!
— Есть въ сундук такія книжки, которыя этотъ господинъ,— показалъ онъ на енота,— призналъ русскими, такъ какъ уметъ отчасти читать порусски. И, кром того, нашлись и другіе предметы, въ томъ числ образа, которые, какъ и вашъ паспортъ, доказываютъ que vous avez l’intention de passer pour un russe. Вдь по паспорту же вы — французъ? Поэтому я долженъ васъ арестовать! Этотъ господинъ — агентъ римской полиціи и слдитъ за вами почти съ самой Флоренціи. Онъ говоритъ, что хотлъ арестовать васъ нсколько разъ въ Гену и въ Милан, но вы чрезвычайно искусно скрывались. По счастью, онъ снова случайно настигъ и встртилъ васъ въ Женевскомъ вокзал.
— То-есть просто прелесть!— выговорилъ я снова порусски и снова получилъ вопросъ:
— Que dites vous l?
— Je dis que c’est une histoire ravir!— Со злости сострилъ я, такъ какъ ravir значитъ: и грабить и восхищать.
Начальникъ станціи ухмыльнулся, какъ бы извиняя меня въ томъ, что я сержусь и волнуюсь, имя на это полное право, такъ какъ, понятно, очень досадно возвратить сграбленный милліонъ и пойти на галеры или подъ гильотину.
И дло клонилось къ тому, что въ самомъ дл меня арестуютъ, и что я просижу въ Лозанн сутки или двое, покуда все не распутается. А между тмъ я страшно спшилъ въ Петербургъ, такъ какъ хотлъ быть не поздне сочельника, до праздниковъ, а этотъ злосчастный день былъ уже, кажется, 20-е или 19-е декабря. Помню хорошо, что мн было дорого время, иначе, ради шалости и курьеза, я бы, можетъ быть, и позволилъ себя арестовать. Играть роль убійцы милліонера день или два, быть можетъ, даже очень интересно для романиста. Лишній протоколъ la Zola.
Видя, что съ четырьмя швейцарцами дураками я не добьюсь ничего, я обратился прямо къ еноту, которому не могло быть выгоды въ ошибк.
— Но скажите, пожалуйста, почему вы считаете меня этимъ господиномъ? Какъ вы его называете?
— Вы не помните своей фамиліи?— иронически отозвался енотъ.— Казони! Имя, которое теперь, можно сказать, гремитъ по всей Италіи. Да-съ, ваше имя стало знаменито…
— Скажите, пожалуйста,— хладнокровно продолжалъ я,— на какомъ основаніи предполагаете вы, что я этотъ Казони?
— Потому что вы — онъ!
— Но почему я — онъ? Предполагаю, что, быть можетъ, сходство мое съ нимъ васъ сбило съ толку?
— Разумется, лицо и вся фигура, а иначе, какъ же бы я узналъ, что вы — Казони?
— Стало быть, господинъ, который бжалъ изъ Флоренціи и котораго вы преслдовали, именно я? Онъ именно точь-въ-точь таковъ, каковъ я: и ростомъ, и сложеніемъ, и лицомъ!
— Именно!
— Вы — агентъ, наряженный слдить за Казони и арестовать его?
— Именно! Отъ итальянскаго правительства. И на это у меня есть документъ, который я и представилъ г. начальнику станціи, чтобы имть право арестовать васъ.
— Посл своего преступленія,— продолжалъ я допросъ,— этотъ Казони былъ арестованъ и бжалъ изъ-подъ ареста или прямо бжалъ?
— Нтъ, онъ арестованъ не былъ… т.-е. вы. Вы скрылись посл совершенія преступленія тотчасъ же.
— Стало быть, вы знали этого Казони еще до совершенія имъ преступленія?
— Нтъ,— отозвался енотъ,— я его, т.-е. васъ, никогда не зналъ.
— Да гд же вы его видли до сего дня?
— Первый разъ увидлъ въ Милан, потомъ въ Турин, затмъ въ Женев.
Я разинулъ ротъ и вытаращилъ глаза точно такъ же, какъ и при появленіи всей этой компаніи въ первый разъ въ вагон, но теперь начальникъ станціи и одинъ изъ жандармовъ обернулись къ еноту и тоже отчасти разинули рты. Начался его допросъ.
— Вы съ нимъ лично не знакомы?— сказалъ жандармъ, показывая на меня.
— Съ Казони? Нтъ!
— Никогда его не видали и не знавали до преступленія?
— Нтъ!
— И взялись искать его?
— Да!
— И утверждаете, что я — этотъ Казони?— прибавилъ я.
— Да!
— Да что же вы…— хотлъ я сказать,— бшеный,— и прибавилъ: vous perdez la tte!..
Я началъ доказывать еноту, кажется, самую простую истину, что нельзя арестовать человка по сходству съ тмъ, кого никогда въ глаза не видалъ.
— Какъ же это вы такъ?— заговорилъ станціонный начальникъ укоризненно.
— Позвольте!— вдругъ оскорбился и вознегодовалъ енотъ.— Мн данъ для поисковъ и ареста фотографическій портретъ.
— Гд онъ?
— У меня въ карман.
— Такъ, давайте!— воскликнулъ чуть не весь вагонъ, даже, кажется, нсколько человкъ изъ публики.
Енотъ ползъ въ карманъ, досталъ портфель, гд была масса всякихъ бумажекъ всевозможныхъ цвтовъ, росписки, квитанціи, счета. Онъ вытащилъ фотографическую карточку маленькаго размра и довольно засаленную, на которой во весь ростъ былъ изображенъ господинъ, сидящій на стул, облокотясь на столикъ, съ висящей кистью руки и растопыренными ногами. Однимъ словомъ, одна изъ характерныхъ карточекъ, которыя фабрикуются за дешево во всхъ странахъ. Все это замтилъ я вскользь, издали…
Начальникъ станціи взялъ эту карточку въ руки и сталъ переводить взглядъ съ карточки на меня и съ меня на карточку… Я ждалъ нетерпливо ршенія моей участи. Наконецъ, станціонный начальникъ вздохнулъ какъ-то нершительно.
— Какъ будто есть что-то!— произнесъ онъ и передалъ карточку жандармамъ.
Жандармы, склонивъ свои головки вмст, какъ голубки, стали тоже глядть на карточку и глядть на меня. Одинъ изъ нихъ оттопырилъ губы и что-то проворчалъ, какъ бы не въ пользу карточки, а слдовательно въ пользу мою. Другой глубокомысленно и чрезвычайно важно разглядывалъ больше не меня, а исключительно маленькій засаленный картончикь.
— Трудно ршать. Изображеніе очень мало, да и запачкано!— сказалъ тотъ, который оттопыривалъ губу.
— Позвольте и мн получше разглядть карточку!— выговорилъ я.
— Нтъ, нтъ, ни за что!— заоралъ и запрыгалъ на мст енотъ.— Не давайте! Онъ ее изорветъ!
— Ну, вотъ, какъ можно!— важно произнесъ станціонный начальникъ и, взявъ карточку и подойдя ко мн, онъ обернулъ ее ко мн на разстояніи аршина отъ лица и въ то же время поднялъ лвую руку. Если бы я бросился уничтожать главное доказательство совершеннаго мной преступленія, то онъ могъ бы меня отстранить.
Я сталъ смотрть на карточку, и невольно, несмотря на досаду, меня разобралъ смхъ. Лицо на этой карточк было… какое-то мутно-срое пятнышко, но было видно отчетливо иное, главное. А это главное въ данномъ случа было въ мою пользу.
— Скажите, пожалуйста,— обратился я къ еноту,— вы получили эту карточку для поисковъ Казони посл его преступленія?
— Да-съ! Мн ее выдали въ канцеляріи министра полиціи.
— Извстно ли вамъ, когда эта карточка, по показанію, положимъ, знакомыхъ преступника, была имъ снята?
— О, по счастію, какъ разъ передъ преступленіемъ!— воскликнулъ торжественно енотъ.
Я невольно разсмялся, такъ какъ мой зврь влетлъ съ маху въ совершенно безсмысленное положеніе или попалъ пальцемъ въ небо.
Я нсколько бодре и важне обратился къ станціонному начальнику и жандармамъ съ рчью:
— Милостивые государи! Этотъ господинъ требуетъ арестовать меня исключительно вслдствіе моего чрезвычайнаго и поразительнаго сходства не съ самимъ преступникомъ, котораго онъ ищетъ, такъ какъ онъ его никогда въ жизни не видалъ, а вслдствіе моего сходства съ этой карточкой, снятой съ преступника наканун преступленія. Слдоватольно, я и вы,— мы такіе же судьи въ сходств, какъ и онъ. Онъ можетъ находить, что я очень похожъ на эту карточку, и что мое лицо крайне похоже на это сренькое пятнышко, гд едва можно разглядть глаза и носъ. Я, разумется, противнаго мннія. Но вотъ что я долженъ замтить… Я обращусь снова съ однимъ вопросомъ къ г. агенту. Скажите мн,— обернулся я къ еноту,— вы на втеръ говорите, что эта карточка была сдлана преступникомъ почти наканун преступленія или это совершенно врно?
— Совершенно врно — воскликнулъ енотъ.— Я могу доказать это. Если бы она не была съ него снята почти наканун, то и полиція, да и я самъ, не ршились бы по ней искать преступника.
— Прекрасно! Когда было совершено это преступленіе?
— Тому назадъ дв недли.
— Еще лучше!— воскликнулъ я,— А теперь, господа,— обратился я въ начальнику станціи и жандармамъ,— полюбуйтесь! Этотъ г. Казони совершенно обритъ, безъ бороды и безъ усовъ, а я, какъ вы видите, съ усами и длинной бородой. Что вы на это скажете?
Долженъ замтить, что мои четыре кретина не только не сразу, но разв черезъ минуту мысленно добрели кое-какъ до соображенія того, что я сказалъ. Но зато, когда они умственно доползли и поняли все, то начали крайне весело и даже заразительно хохотать. Енотъ былъ совершенно смущенъ и не зналъ, что длать: отказаться ли отъ своихъ заявленій или предпринять что либо иное. Но, наконецъ, желая сравнять себя разумомъ съ четырьмя швейцарцами, онъ воскликнулъ:
— Позвольте, это извстное дло, что преступники, когда ихъ розыскиваютъ, стараются какъ можно боле все въ себ измнить: бороды и усы брютъ, парики надваютъ, костюмы мняютъ.
— Совершенно врно!— отозвался я,— что они брютъ усы и бороды. Но не знаю, могутъ ли они въ недлю времени отпустить длинные усы и бороду. До этого, кажется, покуда еще не дошли.
И въ эту минуту я снова вспомнилъ, что вокругъ насъ и въ вагон, и на платформ цлая толпа, потому что раздался всеобщій гулкій смхъ.
Не знаю, чмъ бы все это кончилось, быть можетъ, начальникъ станціи и ршился бы меня арестовать ‘такъ’, про всякій случай, но одинъ изъ жандармовъ вдругъ махнулъ рукой на енота и вымолвилъ раздражительно:
— Ну, видалъ я сыщиковъ, а такихъ, какъ вы… извините! Ничего подобнаго въ жизни не встрчалъ!
И онъ вышелъ изъ вагона, ворча и пожимая плечами. За нимъ машинально послдовалъ его товарищъ, а за ними тотчасъ двинулся и начальникъ станціи.
Я забылъ сказать, что поздъ сильно задержался на станціи изъ-за этого ‘невытанцовывающагося’ ареста, и публика сосднихъ вагоновъ уже давно начала на платформ кричать и браниться съ служащими.
Енотъ поглядлъ на меня какъ-то чрезвычайно тоскливо и безпомощно и, взявъ свои вещи, пошелъ тоже вонъ изъ вагона.
Я вздохнулъ свободно и, признаюсь, былъ крайне доволенъ, тмъ боле, что зналъ теперь, что не опоздаю въ Петербургъ. Поздъ почему-то стоялъ еще съ минуту, и я вышелъ на площадку вагона, такъ какъ теперь вслдствіе волненія мн казалось душно.
Поздъ тронулся. Вся платформа была полна народомъ, какъ это почти всегда въ Лозанн. Когда нашъ вагонъ пробжалъ около десяти саженъ, и поздъ уже шелъ быстре, я снова увидалъ среди кучки пассажировъ съ багажемъ въ рукахъ моего енота. Онъ, жестикулируя, что-то разсказывалъ столпившимся кругомъ него любопытнымъ. Его дло прогорло, и ему приходилось начинать съизнова… съ Женевы, а то и съ Турина.
И вдругъ, Богъ всть почему, или, какъ говорится, чортъ меня дернулъ, я весело крикнулъ ему какъ можно громче:
— Эй! Послушайте! А что если я въ самомъ дл Казони, да ловко отвертлся?!.
Енотъ шарахнулся съ мста къ позду и какъ-то взвылъ!.. Но садиться было невозможно, ибо можно было расшибиться до смерти. Я сталъ выглядывать съ площадки и видлъ, что мой енотъ какъ-то кружится, будто танцуетъ, и шуба его разввается кругомъ въ род дамской юбки.
Но едва только я пошутилъ, какъ меня обуялъ страхъ. Вдь существуютъ телеграфы. Что, если этотъ пошлый дуракъ, не являясь самъ лично съ своимъ судебнымъ доказательствомъ, со своей знаменитой карточкой, телеграфируетъ хотя бы въ Фрейбургь или въ Базель, чтобы дущаго такого-то, съ паспортомъ такимъ-то, и, конечно, фальшивымъ, арестовать впредь до его прибытія?
— Вотъ чертовщина!— подумалъ я.— Въ его отсутствіе меня непременно арестуютъ, потому что главное доказательство моей невинности — именно онъ самъ и его карточка.
Признаюсь, что вплоть до границы Швейцаріи, т. е. до Базеля, я бытъ неспокоенъ и сознавался, что пошутилъ крайне глупо и могу быть легко задержанъ въ пути.
Ничего однако не приключилось. Должно быть, четыре кретина швейцарца убдили енота, что онъ — пятый.
Но все-таки еще не конецъ моему повствованію. Если были цвточки, то ягодки еще впереди или, врне сказать, одна ягодка.
При осмотр багажа, уже ночью, баденскими чиновниками при свт лампъ, въ числ вереницы сундуковъ стоялъ и мой. Вс мы, пассажиры, приблизились и отперли наши сундуки. Любезные, крайне вжливые таможенные чиновники только потому, что они — баденцы, а не пруссаки, длали видъ, что смотрятъ вещи и будто шарятъ, но собственно только шалили пальцами въ бль и вещахъ.
Мои вещи были осмотрны въ числ первыхъ. Я заперъ сундукъ и сталъ прогуливаться около прилавка, гд еще стояли открытые сундуки, а передъ ними ихъ владльцы. Отъ нечего длать я разсматривалъ буквы и надписи черными и красными чернилами на сундукахъ и на крышкахъ и вдругъ остановился, какъ вкопанный. Затмъ черезъ мгновеніе я протеръ себ глаза и сталъ пристальне смотрть… И видя то, что было подъ глазами, я говорилъ себ:
‘Не можетъ быть!.. Я ошибаюсь!’
Въ трехъ шагахъ отъ меня стоялъ большой открытый сундукъ, а на его крышк, которую какъ-то наискось сильно освщали дв яркія лампы, я ясно прочелъ блое по срому, т. е. шесть большихъ свже счищенныхъ или вытравленныхъ съ сундука буквъ: ‘Казони’.
Господинъ, стоявшій передъ сундукомъ, стоялъ ко мн спиной. Я обошелъ съ другой стороны, взглянулъ и опять ахнулъ… Это былъ положительно оригиналъ карточки, или, врне, плохая карточка, которую я видлъ въ Лозанн, была все-таки его похожимъ портретомъ. И мн пришло на умъ:
‘Вотъ этотъ! Якобы убилъ и укралъ милліонъ… Можетъ быть, это и вздоръ, преувеличеніе. Но все же однако? Что теперь я долженъ скоре сдлать!?’
Я подумалъ, подумалъ и… закурилъ папиросу.

VII.

Разсказывая о новомъ седьмомъ покушеніе на мою личность предержащихъ властей, я возвращусь за десять лтъ назадъ. Нелпый случай въ вагон я нарочно предпослалъ длинному и подробному описанію… только не самаго седьмаго ареста, а всему, что съ нимъ соприкасалось. Слдовательно мн поневол придется разсказать и то стеченіе обстоятельствъ, которое послужило мотивомъ къ этому — опять таки избгнутому — аресту. А это стеченіе обстоятельствъ есть маленькій личный ‘романъ’, далеко не интересный, какіе почти у всякаго молодого человка въ жизни бываютъ.
Это было въ 1865 году. Я жилъ уже третій годъ въ Париж, изрдка отсутствуя, но не возвращаясь въ Россію,— и къ немалому, можетъ быть, удивленію всякаго, прибавлю,— ужасно скучалъ. Жилъ я, однако, не въ самомъ город, а въ предмсть Нльи, вдобавокъ у себя, такъ какъ у отца моего была небольшая вилла съ прелестнымъ садомъ, переполненнымъ цвтами. Лтомъ это бывало жилище идеальное, просторное, съ чистымъ воздухомъ и съ отсутствіемъ какого либо шума. Тогдашнее Нльи было не то, что теперешнее, въ нашей улиц ‘Перрона’ не было тогда ни одной лавки, теперь же тутъ и мясники, и булочники, и всякіе базары.
Я старался какъ можно рже бывать въ Париж и отправлялся только тогда, когда моя мать давала мн порученіе по длу, которое не могла исполнить сама. Но тоска меня брала страшная. Самый Парижъ сталъ ненавистенъ, Франція вообще тоже надола, хотлось вернуться въ Россію и тянуло въ Москву донельзя, до болзненнаго настроенія. Это была тоска двойная: и тоска отъ бездлья, и тоска по родин.
Въ это время я былъ уже писателемъ, уже написалъ и напечаталъ три повсти, изъ коихъ только одна маленькая, помщенная въ ‘Современник’,— ‘Тьма’, имла успхъ. Первая и третья ‘Искра Божья’ и ‘Манжажа’, могу сказать, хотя и попали въ печать, но ‘канули’ въ вчность. Обнадежить меня, придать бодрости, убдить продолжать писать было некому. Увренія моей матери, что я могу писать, на меня не дйствовали, я считалъ это мнніе пристрастнымъ. Я все боялся пословицы: ‘Хороша наша Аннушка.— Кто хвалить?— Матушка’.
Наконецъ, однажды моя мать получила неожиданно письмо, которое доставило ей большую радость, а на меня такъ подйствовало, что имло почти ршающее вліяніе на мою судьбу и писательскую карьеру. Письмо это отъ двухъ лицъ, друзей между собой, явилось не изъ Россіи, а изъ Швейцаріи. Одинъ изъ писавшихъ былъ другомъ моей матери съ юности, другой хорошимъ знакомымъ… Авторитетъ ихъ былъ вн сомннія. Это были — Герценъ и Огаревъ.
Привожу это письмо, которое сохранилъ — цликомъ. Зачмъ прилагать къ нему свою цензуру? Теперь? Чрезъ тридцать лтъ!
Огаревъ писалъ:
‘Добрый мой старый другъ, такъ давно вамъ не отвчаю, что даже самому стыдно. Простите мн этотъ грхъ. Прежде всего хочу васъ спросить объ одномъ: ‘Тьма’, повсть въ ‘Современник’.— Женни? Мн чудится, что вы мн писали, что онъ подписывается ‘Вадимъ’, а Герценъ мн сказалъ, что онъ видлъ эту рукопись у Женни на стол. Искалъ я въ вашихъ письмахъ и не нашелъ, но, несмотря на то, увренъ, что эта повсть его. Читалъ я ее вечеромъ вннэу, прочелъ, пошелъ къ себ на верхъ, раскрылъ мой альбомъ съ фотографіями и поцловалъ его портретъ. Больше въ похвалу ему ничего сказать не могу. Несмотря на нкоторые промахи, о которыхъ я ему напишу, если онъ хочетъ, тутъ чрезвычайно симпатичный талантъ, и я съ глубокой радостью даю ему мое благословеніе.
‘Вашу статью мы ворочали во вс стороны и ршились не печатать. Вы сердитесь (т. е. не за это, а на положеніе длъ) и потому впадаете въ бранчивый тонъ, который въ русской пресс дозволенъ цензурой, а въ европейской можетъ даже навлечь процессъ. У Герцена встрчаются вещи и подерзче, а привязаться къ нимъ нельзя, а у васъ на каждомъ шагу можно привязаться. Мы старались поправить, да не возможно, тогда уже ничего не выйдетъ, потому что тутъ только гнвъ-то и симпатиченъ.
‘Скажите: куда вамъ выслать записки Піотровскаго, у насъ ихъ много экземпляровъ. Только въ настоящее время ничего съ рукъ нейдетъ — ни книги, ни Колоколъ. Теперь съ рукъ идетъ одна Катуковщина. Терпнье, старый другъ, терпнье и вра! Крпко жму вашу руку’.
Приписка Герцена слдующая:
‘Я беру изъ рукъ Огарева перо только для того, чтобы прибавить отъ себя, что ‘Тьма’ чудесная вещь, и если въ ней есть недостатки, то это — недостатки молодости. Если это писалъ вашъ сынъ,— какъ мы выдумали сами,— то я поздравляю обихъ матерей его, т. е. васъ и Россію, съ новымъ талантомъ.
‘Надюсь, что вы были довольны сквозь-строевъ, которымъ я провелъ наше общество въ комментаріяхъ въ письму Гарибальди’.
Ршительное и категорическое заявленіе талантливыхъ людей о томъ, что у начинающаго есть талантъ, можетъ заставить писать. Я бросилъ псевдонимъ ‘Вадима’ и сталъ подумывать объ историческомъ роман… о Пугачевщин. Но сначала это намреніе только пугало и меня и моихъ близкихъ, и я отложилъ его. Впрочемъ я имлъ вскор еще два свднія, два письма изъ Петербурга, одно отъ В. А. Слпцова — моего большаго друга, другое отъ хорошаго знакомаго Альбертини. Они оба хвалили ‘Тьму’ и совтовали продолжать. Альбертини писалъ: ‘Краевскій у васъ просить побольше такихъ повстей, и вс таковыя будутъ напечатаны’.
Я пріободрился и слъ усиленно и прилежно за работу, уже не боясь, что каждая новая строка есть новая глупость или банальность. Работа удивительно ладилась. Въ тишин и мир нашего дома въ Нльи, окруженнаго зеленью, вдобавокъ еще въ ‘своихъ’ свтлыхъ комнатахъ на третьемъ этаж, съ окнами въ садъ, было не мудрено писать.
Я очень быстро написалъ повсть изъ крпостнаго права, которую назвалъ ‘Сиротка’. Героиня — была двушка Груня, крпостная, въ услуженіи у барыни-собачницы, круглая сирота. Но собственно заглавіе ‘Сиротка’ относилось и въ ней и къ любимой барыниной собаченк, найденной на большой дорог и названной ‘Орфелинъ’, что заставило крпостныхъ звать щенка ‘Афрадинъ’.
Повсть эта была, по увренію трехъ лицъ, очень недурна, ибо крайне драматична. Крпостной бытъ въ глуши провинціи, мн близко знакомый, былъ нарисованъ ярко, судьба героини очень трогательна.
Мнніе, что повсть удачна и лучше ‘Тьмы’, принятой даже ‘Современникомъ’, было мнніемъ моей матери, Б. И. Утина, съ которымъ мы тогда были большіе друзья, и еще третьяго лица, имя котораго ничего не скажетъ читателю, но мнніемъ котораго въ вопросахъ литературы моя мать дорожила. Ему первому она читала за это время все, что писала сама.
Во всякомъ случа это былъ и, надюсь, есть и теперь одинъ изъ самыхъ образованныхъ русскихъ людей.
‘Сиротка’ была, по совту этихъ трехъ лицъ, исправлена, окончена и посвящена мною Евгенію Утину, въ присутствіи котораго, такъ сказать, она и писалась, такъ какъ онъ почти ежедневно бывалъ въ Нльи. Затмъ рукопись была отправлена въ Петербургъ на имя Дудышкина въ ‘Отечественныя Записки’.
Вскор ли или много поздне, но я получилъ извстіе, что Дудышкинъ внезапно скончался, кабинетъ его былъ описанъ и опечатанъ, а когда былъ распечатанъ, то все, что тамъ находилось, перешло по наслдству, невдомо къ кому. Однимъ словомъ, такъ или сякъ, но я о моей ‘Сиротк’ никогда съ той поры не имлъ ни слуху, ни духу. А такъ какъ копіи у меня не было — какъ и теперь никогда не бываетъ — то и двухъ-мсячная работа пропала даромъ. Разумется, посл такой неудачи я снова и злостно бросилъ писать, а тоска явилась еще пуще.
И вотъ этой тоск, бездлью, праздности и незнанію, куда двать свою особу, я и приписываю все то, что вскор приключилось. Иначе мой личный нелпый ‘романъ’ и объяснить нельзя.
Я сталъ бывать недалеко отъ Нльи въ предмстья (нын уже кварталъ Парижа) Levallois-Champerret, гд жило очень милое и очень многочисленное семейство, по фамиліи Дуссо: старушка вдова, пять братьевъ и семь дочерей, ровно дюжина. Вс они, хотя и парижане на половину, казалось, были потомствомъ эмигрантовъ изъ Голландіи.
Вся дюжина дтей госпожи Дуссо была совершенно блокурая. Одинъ изъ братьевъ и дв изъ сестеръ были даже съ какими-то бловатыми волосами. Даже сосди ихъ опредляли: ‘les Dousseau blonds’ или ‘la famille des roossotes’. Однако изъ двнадцати человкъ только двумъ сыновьямъ было за двадцать пять лтъ и только три дочери были около двадцати лтъ, остальные же еще дтьми. Это были очень милые и веселые люди. Отъ тоски я сталъ чаще бывать у нихъ въ гостяхъ, такъ какъ отъ нашего дома было не боле получаса ходьбы до ихъ небольшаго домика. Семья помщалась довольно тсно, имя очень скудныя средства. У матери была маленькая рента, а двое молодыхъ Дуссо помогали, принося домой заработокъ, такъ какъ оба служили въ какихъ-то торговыхъ домахъ.
Принужденный разсказывать нкоторыя подробности изъ собственной жизни, скажу коротко: я увлекся второй сестрой, замужней, которую ввали Anne-Adle-Elysca. Почему-то въ семь ее звали не первыми простыми именами, а третьимъ, страннымъ и какого я никогда ни въ одномъ календар найти не могъ. Сами Дуссо не знали, какъ писать имя: Elysca или же Helysca. Впрочемъ, французы, любящіе всякія сокращенія, звали двушку кратко: Ely.
Еще прежде чмъ я познакомился съ семьей Дуссо, въ двадцатилтнюю двушку, довольно красивую, свтлоблокурую и синеглазую, немножко полную, точь въ точь саксонку или голландку, былъ влюбленъ нкто господинъ Готье, который за годъ передъ тмъ посватался за Элиска или Эли.
Молодой человкъ лтъ двадцати семи и, какъ вс находили, очень недурной собой, чрезвычайно почему-то двушк не нравился, и она, конечно, могла бы просто отказать ему. Но дло было въ томъ, что около этого семейства существовалъ старикъ лтъ подъ шестьдесятъ, умный, энергичный, угрюмый и со средствами, онъ очень любилъ всю семью, въ особенности няньчился съ маленькими Дуссо, двочками и мальчиками, и особенно почтительно относился къ самой madame Дуссо. Не будучи родственникомъ, не имя никакихъ правъ на эту семью, онъ былъ, однако, боле или мене распорядителемъ судьбы всхъ и игралъ роль опекуна.
Помогалъ ли онъ семь деньгами или просто пріобрлъ большое вліяніе по дружб, или дйствительно былъ, какъ говорили, первымъ другомъ ихъ покойнаго отца,— этого я ничего никогда узнать не могъ. Дло въ томъ, что когда Готье посватался, а Эли отказалась наотрзъ выходить за него замужъ, то старикъ, господинъ Бувье, настоялъ на томъ, чтобы она согласилась.
Въ одинъ прекрасный день, съ годъ назадъ, вся семья со стороны невсты и вс знакомые, а равно родные и знакомые молодого Готье,— вс съхались въ мэріи. На обычный, офиціальный и торжественный, вопросъ мэра, обращенный въ жениху, желаетъ ли онъ жениться на Элиск Дуссо, тотъ отвчалъ твердо:
— Да!
И на вопросъ, обращенный къ молодой двушк, желаетъ ли она выйти замужъ за Жака Готье, Элиска отвчала тоже твердо и спокойно:
— Нтъ!
Скандалъ произошелъ большой. Разумется, вс стали уговаривать невсту отвтить ‘да’, но мэръ заявилъ, что по закону, да и по обычаю, разъ кто либо изъ вступающихъ въ бракъ заявляетъ ‘нтъ’ по первому разу, то онъ, мэръ, не можетъ принять за согласіе ‘да’ по второму разу.
И два свадебные позда расфранченныхъ жениха и невсты разъхались въ разныя стороны. Одинъ — въ Леваллуа, а другой въ Батиньоль — чуть не на другой конецъ Парижа.
Въ ноябр мсяц въ семь Дуссо повторилась буквально та же исторія. Точно также по настоянію опекуна вс собрались въ мэріи и точно также посл вопроса мэра и посл ‘да’, произнесеннаго Готье, Элиска снова также спокойно отвчала:
— Нтъ!
Какія были затмъ за всю зиму и весну исторіи въ семь, что длалъ и какъ грозился Бувье,— этого я не знаю, лично не видалъ, такъ какъ знакомъ съ семействомъ еще не былъ. Но дло въ томъ, что когда я началъ бывать въ семь ‘des ronssotee’ Элиска, была уже недли съ три замужемъ и супругой именно этого ненавистнаго ей человка.
Однако она постоянно съ утра до вечера проводила время въ семь и только поздно ночью возвращалась въ квартиру мужа. А въ первыхъ числахъ мая г-жа Готье покинула окончательно домъ своего супруга, т. е. просто бжала, конечно, при моей помощи и переселилась въ Нльи.
Недалеко отъ нашего дома, въ улиц Louis-Philippe, я нанялъ небольшую квартиру и устроилъ ее, наскоро, наемной мебелью. Въ устройств этого убжища не мало помогалъ мн Евгеній Утинъ, хотя въ эти дни у него былъ свой ‘романъ’…
Поселившись здсь, Эли отправилась въ мэрію раздобыть себ паспортъ, или какой либо видъ на жительство. Не надо забывать, что въ 1865 г. царили въ Париж Наполеоновскіе порядки и драконовская полиція. Дло это оказалось мудренымъ, такъ какъ требовалось согласіе мужа, а въ данномъ случа это было не только невозможно, но просто комично. Три раза была она въ мэріи. Въ первый разъ ей наотрзъ отказали въ выдач паспорта, во второй разъ она повидала не самого г. мэра, а второстепенныхъ чиновниковъ, и ей общали выдать нчто годное, равнозначащее билету на жительство, прося за это взятку около ста франковъ. Но распорядились господа мэрійцы нсколько иначе… Хитре и для себя, вроятно выгодне.
Однажды, въ назначенный день и часъ, Эди отправилась въ мэрію въ третій разъ. Когда я часа въ два явился на ея квартиру, то произошло нчто очень ‘милое’, что я ради только забавности приведу вкратц… Когда я вошелъ и сталъ подниматься по лстниц, то увидлъ около окошечка ложи консьержа красивую, статную фигуру незнакомаго мн молодого человка. Онъ стоялъ молча и прислонясь плечомъ къ стн. Казалось, что онъ уже съ часъ ожидаетъ въ этомъ положеніи.
Когда раздались мои шаги, консьержа, старуха за шестьдесятъ лтъ, высунулась въ окошечко, глянула и доложила молодому человку очень любезно:
— Voici le mari de madame!
Молодой человкъ сдлалъ три шага, какъ длаютъ три прыжка, всталъ на первой ступени лстницы и волнуясь, нсколько блдный, спросилъ у меня:
— Это вы называете себя мужемъ моей жены?
Разумется, я былъ ошеломленъ… Если бы за все время я не избгалъ тщательно съ нимъ видться и знать въ лицо, то, быть можетъ, подобнаго теперь бы и не приключилось.
— Намъ надо объясниться!— заявилъ холодно онъ.— Если все кончится хорошо, если жена будетъ повиноваться, то тогда tout sera pour le mieux. Я — человкъ благоразумный, какъ вы видите. Если же вы и жена думаете продолжать это mli-mlo, то тогда j’aurai recours a!
И онъ вынулъ изъ бокового кармана сюртука маленькую склянку.
Это приходится объяснить.
Теперь подобное движеніе и общаніе могли бы только всякаго удивить и были бы совершенно непонятны. Но въ то время въ Париж такое заявленіе со склянкой было ясне яснаго. На все бываютъ моды. Въ это время въ Парнас была мода на vitriol, кажется, купоросъ. Всякій бшеный романъ и всякая драма кончались не револьверомъ и не ядомъ, а обезображеньемъ лица.
Вдобавокъ судъ присяжныхъ относился къ этимъ дламъ какъ-то странно. То и дло оправдывали женъ, мужей и даже любовниковъ, которые обращались за помощью къ витріолю и избирали такое дикое и безчеловчное мщеніе. Извстно, что даже нсколько капель, попавшихъ въ лицо, выжигаютъ его и уродуютъ навки, а иногда заставляютъ терять и зрніе. Надо, однако, прибавить, что въ т времена этихъ склянокъ боялись больше, чмъ теперь боятся ножей и револьверовъ.
Въ результат нашей встрчи было мое полное ‘посрамленіе’, т. е. отступленіе, и, конечно, Элиска, которая заперлась было въ своей квартир, общая отпереть дверь только полиціи, сложила оружіе и сдалась на капитуляцію.
И именно я повліялъ на ея ршеніе не начинать войны, убдивъ ее, что это поведетъ къ ужасной бд. Хлестнуть изъ склянки въ лице купоросомъ не долго и не мудрено.
Она тотчасъ же собрала разную мелочь въ свой сакъ и покорно спустилась внизъ… Я, ‘празднуя труса’, остался на лстниц и прислушался…
— Tu fais bien!— разслышалъ я… Такъ лучше. Я бы на все пошелъ…
И въ голос супруга мн послышалось крайнее довольство, что все такъ скоро и легко уладилось. Не ревнивъ онъ былъ, да и хладнокровенъ!.. Онъ тотчасъ же кликнулъ фіакръ и, заявивъ консьерж, что пришлетъ сегодня же за вещами ‘madame’, посадилъ Эли въ карету.
Однако въ сумерки посланный не получилъ вещей. Я отвчалъ, что пришлю ихъ завтра… Въ ту же ночь, я при помощи Евгенія Утина, переправилъ къ себ сундукъ и всякую мелочь, мебель сдалъ поутру обратно, а квартиру бросилъ. Но на слдующій день я уже розыскалъ и нанялъ дв меблированныя комнаты уже не въ самомъ Нльи, а въ сравнительной глуши, въ переулк и чуть ли не въ тупик. Чрезъ двое сутокъ здсь появилась Эли, вторично покинувъ своего наивнаго супруга.
Помщеніе, мною найденное, было, однако, гораздо дальше отъ нашего дома, и я тоже перехалъ туда на жительство. Это было за Сеной въ мстечк Courbevois. Глухой переулокъ носилъ громкое названіе rue haute de Bezons.
Помню хорошо и вспоминаю иногда эту квартирку въ этомъ переулк или тупик по той причин, что здсь къ моему нелпому ‘роману’ присоединилось нчто, имющее теперь относительный интересъ… Въ дебряхъ, гд я хотлъ скрыть бжавшую отъ мужа благоврную (или точне неблаговрную), укрывалась уже случайно личность довольно любопытная, о которой и теперь еще нердка поминаютъ въ текущей журналистик, поминаютъ иногда и вкривь и вкось…
Личность эта принадлежала къ такой категоріи людей, которые, явясь на свтъ, являются вмст съ тмъ и знаменіемъ времени.
Принужденъ сдлать небольшое отступленіе.
Задолго предъ разсказываемымъ мною, до и посл студенческой исторіи, въ Москв появлялись разныя личности, иногда заурядныя, иногда нелпыя, иногда неизвстныя, иногда очень извстныя, иногда загадочныя… И вс отъ Герцена!
Привожу одинъ примръ въ вид образчика.
Однажды, посл студенческой исторіи, когда я былъ одинъ въ дом, такъ какъ сестра вышла передъ тмъ замужъ, а моя мать ухала въ Петербургъ, мн доложилъ лакей, что одинъ господинъ, не сказывающій своей фамиліи, желаетъ меня видть… Я его принялъ и увидлъ предъ собой человка лтъ 26—27 (мене тридцати) худаго, изжелта-блднаго, будто усталаго, но къ тому же видимо разстроеннаго или же просто крайне нервнаго… Онъ вошелъ и не просто поздоровался, а какъ-то дернулъ меня за руку, крпко стиснувъ ее, и затмъ быстро слъ, какъ бы измученный долгой ходьбой… а то и бгствомъ.
— Дайте мн стаканъ воды!— были его первыя слова.
Такой гость, признаюсь, внушалъ мало доврія. Я, не выходя изъ кабинета, громко кликнулъ человка и приказалъ подать требуемое… Выпивъ два стакана воды, затмъ молча, поерошивъ волосы, гость объяснилъ мн кратко, рзко, отрывисто (какъ бы страдая отъ астмы) и при томъ какъ-то сердито и сумрачно… объяснилъ, что онъ прямо отъ Герцена изъ Лондона…
Выходило, какъ будто Лондонъ и Герценъ были въ эту минуту чрезъ улицу отъ насъ..
Затмъ онъ объяснилъ мн крайне лаконически: имя его В. И. Кельсіевъ, онъ братъ моего, уже сосланнаго, товарища, въ Россіи онъ подъ чужимъ паспортомъ, и если его найдутъ, то попросятъ въ крпость или въ не столь отдаленныя мста. Является же онъ въ Москву по важному порученію къ моей матери…
Я объяснилъ, что моей матери въ Москв нтъ, и когда она вернется — неизвстно.
Тогда мой гость также кратко, нервно, будто спша, попросилъ высказать мое мнніе, насколько моя мать можетъ быть имъ полезна въ ихъ дл… Онъ выразился ‘намъ’ и въ ‘нашемъ’ дл. Дло же объяснилъ еще лаконичне, почти одною фразой.
— Надо поднять московскихъ купчихъ! Въ особенности староврокъ. Для такого дла намъ нужны женщины.
Помню, что времена эти были такія своеобразныя, что я не удивился выраженію ‘поднять’. Тогда какъ-то всякій всхъ ‘поднималъ’. Я удивился только, что дло дошло до ‘поднятія’ даже купчихъ… А еще боле удивился, что для такого занятія разсчитывали на помощь моей матери. Видя изумленіе, написанное на лиц моемъ, В. Кельсіевъ счелъ цлесообразнымъ объяснить мн, что надо овладть московскимъ богатымъ и коснющимъ купечествомъ, или, врне, его капиталами, и что лучше всего взяться за нихъ, сонныхъ и отъ косннія очумлыхъ, чрезъ ихъ женъ…
Дале разсказывать, конечно, нечего… Любопытне или нелпе ничего сказано не было. Впослдствіи я узналъ, что Кельсіевъ благополучно покинулъ Россію и вернулся въ Лондонъ. Спустя лтъ пятнадцать, онъ былъ прощенъ по его просьб и, живя въ Россіи, былъ, кажется, на служб въ Петербург. Впрочемъ, существуютъ его собственныя записки объ его скитальничествахъ…
Привожу этотъ анекдотъ какъ бы въ примръ, какіе бывали именно посланцы отъ Герцена въ Россію, которыхъ онъ, какъ я смю думать, никогда, конечно, не посылалъ. При этомъ я вполн увренъ, что многіе и многіе этотъ революціонный проектъ, выражаемый фразой: ‘поднять московскихъ купчихъ!’ — примутъ за мое сочинительство, и считаю не лишнимъ подтвердить честнымъ словомъ, что это не измышленіе мое. Какъ фактъ и цль посщенія Кельсіева, такъ и это его выраженіе, я передаю съ буквальною точностію.
Но вотъ собственно къ чему я привелъ этотъ случай и къ чему веду дло… Посланцевъ изъ Лондона бывало много, на половину самозванныхъ… Бывали личности невозможно дикія, бывали просто ‘шувалики’, бывали и личности загадочныя и интересныя…
Самою интересною и (съ извстной точки зрніи) самою загадочною личностью былъ нкто Артуръ Бени. И теперь еще нердко въ печати толкуютъ и спорятъ о томъ, кто и что онъ былъ?
Я не буду вдаваться въ этотъ вопросъ, такъ какъ пишу не воспоминанія вообще, а принялся разсказывать только о моихъ неудавшихся арестахъ. Вспоминаю теперь о Бени только потому, что общался упоминать и говорить о тхъ лицахъ, которыхъ какъ нибудь припутала къ моимъ арестамъ сама судьба.
Скажу только, что Артуръ Бени, для однихъ англичанинъ, для другихъ полякъ, для третьихъ еврей, появился въ Москв, лтомъ или осенью 1861 года, вмст съ товарищемъ (якобы пріятелемъ) русскимъ, по фамиліи Нечипоренко… Остановились они и жили на Тверской въ хорошо извстной москвичамъ старожиламъ гостиниц Шевалдышева, нын ‘Отель Рояль’. Впрочемъ, вскор они разстались, поссорившись… Я случайно познакомился съ ними тотчасъ же. Нечипоренко показался мн личностью умственно и нравственно такою же нелпою, какъ и его фамилія. Бени меня съ первой же встрчи плнилъ и обворожилъ. Это былъ 25-ти-лтній человкъ, крпышъ на видъ, съ дтски розовымъ и пухлымъ лицомъ, къ какими-то намеками на усики и блестящими глазами… Умный, даровитый, не глубоко, но разносторонне образованный, врне начитанный, говорящій на всхъ языкахъ совершенно свободно, добродушный, веселый и… и вмст со всмъ этимъ — какой-то странный. Очерка его личности боле подробнаго я не дамъ, ибо это меня завело бы слишкомъ далеко…
Бени былъ тоже посланецъ отъ Герцена, однако не говорилъ, что ему поручено кого либо ‘поднимать’. Уменъ же онъ былъ, интересенъ и симпатиченъ настолько, что, право, по моему мннію, даже и московскихъ купчихъ поднялъ бы, еслибъ захотлъ… Только не знаю, на что собственно оказались бы он способными — разъ ‘поднятыя’. Вдь это было во дни Китъ Китыча, когда ‘жупелъ’, а въ особенности ‘металлъ’ заставлялъ ихъ падать въ обморокъ и лишаться ‘всхъ чувствій’.
Мы подружились очень быстро, а съ половины зимы и весной 1862 года, будучи въ Петербург, зажили уже вмст на одной квартир на Мойк, въ дом Греча близъ редакціи ‘Сверной Пчелы’, издаваемой Усовымъ. И здсь мы окончательно сблизились. Это житье очерчено мною въ одномъ изъ моихъ разсказовъ подъ заглавіемъ ‘Двнадцать часовъ — воскресенье!’ Описанный мною случай мгновеннаго и страннаго умопомшательства именно съ Бени и приключился. Случай этотъ многіе изъ общихъ знакомыхъ и друзей, а въ томъ числ и покойный В. А. Слпцовъ (русскій Мопассанъ на мои глаза), сочли комедіей и притворствомъ со стороны Бени. Я остаюсь при особомъ мнніи, что онъ былъ вообще не вполн нормаленъ и физически и умственно, и это мгновенное помшательство изъ-за пустяковъ, Изъ-за шутки, длившееся съ вечера и до слдующаго утра, было не комедіей. А то, что я сейчасъ намренъ разсказать, какъ бы подтверждаетъ мое мнніе. И вотъ, далеко уйдя за предлы рамокъ, мною себ положенныхъ, возвращаюсь…
Возвращаюсь въ меблированную квартиру въ улицу Haute de Bezons на краю мстечка Курбевуа, гд была полная глушь, ни собаки, ни прохожихъ… Въ маленькомъ дом этомъ, гд я поселился, было только дв квартирки и съ лстницы дв двери, одна противъ другой…
Поселился я и записался подо именемъ Monsieur Wadime et sa dame. Хозяйка объяснила мн на всяческіе мои опросы и разспросы, конечно, ради безопасности Эли, что квартирантовъ у нея нтъ, къ ея несчастію. И низъ и мансарды стоять пустыми. Только противъ меня, въ такихъ же двухъ комнатахъ, живетъ англичанинъ съ женой, люди порядочные, тихіе и чрезвычайно милые. Онъ ежедневно уходить изъ дому съ утра и возвращается только къ ночи, она же не выходитъ и изъ своихъ комнатъ. Дйствительно, проживъ недлю, я ни разу моихъ англичанъ не видалъ, но за то я всякій день, встрчая мою болтливую хозяйку, слушалъ поневол и узнавалъ, насколько милы, добры, умны, скромны и вообще прелестны ея жильцы… И онъ, и она. Эли быстро прельстила хозяйку, но однако она все-таки заявляла, что хотя ‘l’antre dame’ не такъ красива, какъ Эли, но что ее она ни на кого не промняетъ, ибо обожаетъ, что же касается до ея мужа, англичанина, то это нчто неописуемое… Божество!
Я всякій вечеръ аккуратно выставлялъ свои ботинки за дверь на лстницу и при этомъ невольно узнавалъ, вернулся ли домой мой сосдъ, или нтъ, такъ какъ у его дверей всегда появлялась на ночь тяжелая, характерная англійская обувь, будто топорной работы…
Однажды, вдругъ, проснувшись гораздо ране обыкновеннаго, я отперъ дверь на лстницу и нагнулся взять свои ботинки. Въ ту же минуту отворилась дверь напротивъ, и сосдъ взялъ съ пола свои ботинки…
Но когда оба мы выпрямились и взглянули другъ на друга, то оба остолбенли…
Прошло добрыхъ двадцать секундъ, прежде чмъ мы оба пришли въ себя…
— Вы? Саліасъ?— робко произнесъ онъ.
— Я, Артуръ Иванычъ… отозвался я совершенно пораженный этой встрчей.
Не видались мы съ Бени, по крайней мр, года уже съ три… И если за это время я немного возмужалъ и у меня уже появилась маленькая бородка, а усы стали погуще, то Бени замчательно остался все тотъ же, не измнившись ни на волосъ.
Разумется, и онъ, и я воскликнули пороссійски:
— Какими судьбами?!
Но мн тотчасъ же почудилось, что Бени былъ смущенъ и какъ-то растерялся…
Посл нсколькихъ фразъ, вопросовъ и отвтовъ, какъ всегда въ этихъ случаяхъ, къ длу не идущихъ, я спросилъ…
— Вы успли жениться за это время?— И въ вид объясненія я прибавилъ: — вдь вы не одни?..
Онъ что-то промычалъ, и вышло ни да, ни нтъ. Я понялъ, что это тоже ‘романъ’, быть можетъ, очень серіозный, быть можетъ, такой же, какъ и мой…
Мы уговорились прежде всего одться, такъ какъ были въ ‘легкихъ’ костюмахъ, а затмъ, позавтракавъ, тотчасъ выйти и встртиться въ саду. Я, начавъ одваться, въ себя не могъ прійти отъ странной нечаянной встрчи. Посл Петербурга и Мойки, дома Греча, редакціи ‘Сверной Пчелы’, и вдругъ Франція, мстечко Courbevoie, переулокъ Bezons, край свта, хотя и подъ Парижемъ… Встрча была крайне оригинальная, какія только въ комедіяхъ и водевиляхъ бываютъ и по вол авторовъ, а не въ силу законовъ дйствительности…
— Надо же было мн розыскать эту глушь, чтобы спрятаться, а Бени тоже розыскать ту же глушь, чтобы, очевидно, тоже спрятаться. Но отъ кого онъ прячется? И ради кого?.. Себя или своей подруги?
Признаюсь, послднее романическое обстоятельство изумляло меня еще боле, нежели наша водевильная встрча. Для меня, насколько я зналъ Бени, это присутствіе съ нимъ женщины было чмъ-то совсмъ не подходящимъ, невроятнымъ…
— Бени и женщина?!— безъ конца восклицалъ я.— Да это все то же, что инокъ въ костюм маскарадномъ.
Чрезъ часъ мы были въ саду на скамейк и… не бесдовали… Бени говорилъ, а я молчалъ. Онъ говорилъ горячо, страстно, все боле оживляясь, а я молчалъ все упорне, недоумвая, изумляясь, даже смущаясь, не вря своимъ ушамъ, не вря своему собственному соображенію.
‘Онъ ли все это говоритъ? Мн ли онъ все это объясняетъ?’ — задавалъ я себ вопросъ.
Тотъ самый Артуръ Бени, съ которымъ мы были близки въ Москв, были очень близки и дружны въ Петербург, съ которымъ вмст жили, говорили и даже продлывали такія глупости, про которыя разсказывать тогда было опасно, а теперь — стыдно… этотъ самый Бени вдругъ заговорилъ со мной, какъ человкъ свихнувшійся…
Діалога не было… Былъ монологъ. Бени мн горячо доказывалъ что онъ не въ Россіи, а во Франціи, что Наполеоновское правительство ни русскаго, ни поляка, политически скомпрометированнаго, россійскому правительству не выдастъ!.. Слдовательно, слдить за нимъ, накрывать его, подводить и вообще ухитряться имъ такъ или иначе овладть не иметъ смысла. Напрасный трудъ! Никакихъ русскихъ тайныхъ агентовъ въ Париж онъ не боится, а Третьяго Отдленія и подавно… Оно на Нев, а здсь Сена…
И горячо высказавшись, ‘отчитавъ’ меня, онъ, сильно взволнованный, поднялся со скамьи, протянулъ мн какъ-то странно руку, будто нехотя, будто пересиливая себя… и пошелъ по дорожк. И вошелъ въ домъ.
Я остался на скамейк и сидлъ, по всей вроятности, выпуча глаза…
Я полагалъ тогда, полагаю и теперь, что заподозрть меня въ томъ, что я шпіонъ или агентъ Третьяго Отдленія, откомандированный ‘для занятій’ въ Парижъ, со спеціальною цлью ‘накрыть’ его, Артура Бени… могъ только человкъ не вполн нормальный.
День цлый пробылъ я дома безвыходно и соображая, какъ мн поскоре предъ бднымъ Бени ‘оправдаться’. Его же самого весь день по обыкновенію не было дома…
На утро, когда я позвалъ хозяйку дать горячей воды для чая, она явилась въ слезахъ…
— Мои милые англичане ухали!— объяснила она.— Они получили вчера какое-то важное извстіе, за ночь спшно уложились и рано утромъ ухали.
Нкоторое объясненіе и оправданіе поведенія Бени и этого бгства отъ меня я узналъ много поздне.
Нежданная и почти невроятная встрча наша въ глухомъ переулк Курбевуа была въ ма 1866 года.
А весной того же года, проживавшій въ Петербург Бени былъ арестованъ и судимъ, а затмъ посаженъ въ качеств государственнаго преступника въ Петропавловскую крпость. Его обвиняли въ томъ, что онъ укрывалъ у себя являвшагося въ Россію, турецкаго подданнаго Яни… Иначе говоря, того же самаго В. И. Кельсіева, который являлся года за три передъ тмъ и ко мн съ предложеніемъ ‘поднимать’ московскихъ купчихъ.
У меня есть даже подозрніе, что еще когда мы съ Бени жили вмст при редакціи ‘Сверной Пчелы’, то онъ два раза скрылъ въ нашей квартир этого Кельсіева, но равно скрылъ это и отъ меня… Поступокъ, конечно, не благовидный по отношенію къ сожителямъ, такъ какъ въ случа, если бы ‘турокъ’ Яни былъ у насъ накрытъ Третьимъ Отдленіемъ, то вс бы оказались безъ вины виноватыми.
Итакъ, весной, посл выслушанія приговора въ сенат, Бени былъ посаженъ въ крпость… Но затмъ что именно приключилась — мн неизвстно. Бжалъ ли самъ Бени изъ Россіи, или ему ‘облегчили’ побгъ, чтобы не возиться съ англійскимъ подданнымъ, или же наконецъ его просто административно выслали за границу?
Въ виду того, что онъ сильно смутился и взволновался, когда внезапно встртился со мной въ домик, въ глуши Курбевуа, и даже заподозрлъ во мн сыщика, его выслдившаго,— я думаю, что онъ только что бжалъ изъ Россіи… или при помощи друзей и собственнаго искусства, или наивно не подозрвая, что само правительство ‘облегчаетъ’ ему побгъ, чтобы развязаться съ нимъ.
Такъ или иначе, но если представить себ, что онъ, только что ускользнувъ изъ Петропавловской крпости, скрылся въ Курбевуа и прямо налетлъ на меня, то его бгство отъ меня становится понятнымъ… Такая дйствительно невроятная случайность должна была его озадачить и показаться не случайностью… А какимъ образомъ я — въ его глазахъ — оказался агентомъ тайной полиціи, объясняется уже русской пословицей: ‘пуганая ворона — куста боится!’
Въ Курбевуа я видлъ Бени послдній разъ въ жизни. Съ тхъ поръ я не только его уже не встрчалъ, но даже ничего объ немъ не слыхалъ никогда, до тхъ поръ, покуда не узналъ, что онъ въ качеств гарибальдійца былъ убитъ при Аспромонте. Раненый въ ноги, онъ былъ брошенъ товарищами и истекъ кровью…
Личность эта была далеко незаурядная, но, повторяю, личность, если не загадочная, то ‘странная’… Многое и многое поврялъ онъ мн про себя откровенно и искренно, когда мы жили въ Петербург, и вмст съ тмъ многое обходилъ молчаніемъ… На такіе вопросы, на которые всякій человкъ отвтитъ прямо и правдиво тотчасъ, онъ избгалъ отвчать, вилялъ, иногда лгалъ, иногда говорилъ:
— На это я не могу отвчать. Не хочу.
Помню, на мой вопросъ, Бени ли онъ или Бениславскій, какъ нкоторые утверждаютъ, онъ отвтилъ:
— На это я не хочу отвчать.
А на этотъ вопросъ, однако, онъ могъ отвтить правдой. А вмст съ тмъ онъ сознавался мн въ такихъ вещахъ, въ которыхъ можно было довриться только очень близкому человку. Позировалъ онъ ‘загадочностью’ или нкотораго рода ‘значительностью’, или сами обстоятельства заставляли его ‘облекаться въ плащъ таинственнаго незнакомца’?.. Не знаю!
Но, далеко увлекшись въ сторону, вернусь однако въ Курбевуа, или, врне, въ Швейцарію… такъ какъ вскор же посл бгства Бени — отъ меня, я тоже бжалъ съ моей подругой изъ Франціи на берега Лемана — отъ г. Готье.
Мы поселились сначала подъ Женевой, въ Versoix, около знаменитыхъ Ferney и Coppet, прославленныхъ именами Вольтера и г-жи Сталь. Но затмъ, по разнымъ соображеніямъ, изъ ложнаго страха или же (какъ Бени) изъ-за маніи преслдованія, мы перебрались еще дале отъ границы Франціи въ горы и въ деревушку, называющуюся Corsier-sur-Vevey. Здсь въ дом, на полномъ пансіон, у милйшей старухи г-жи Моно прожили мы мирно около мсяца опять таки подъ именемъ M-r et M-me Vadime. Длая ежедневныя большія прогулки въ городъ, мы никогда не спускались ниже Saint-Martin и, конечно, тщательно избгали бывать въ Веве, предоставляя г-ж Моно справлять тамъ наши порученія.
Въ объясненіе того, что вскор приключилось, я долженъ напомнить о существованіи г-на Бувье, опекуна семейства Дуссо. Это былъ слишкомъ умный и энергичный человкъ, чтобы простить Эли ея поступокъ съ мужемъ и его любимцемъ. Съ другой стороны у насъ въ Нльи былъ садовникъ, по имени Филиппъ, пьяница, лнтяй и болтунъ, но артистъ, и мастеръ своего дла, приведшій садъ въ идеальный видъ, за что мой отецъ его и держалъ. Разумется, этотъ Филиппъ зналъ все, что творится въ дом… Какъ оказалось впослдствіи, онъ подглядлъ, откуда и чьи вещи переправляли мы ночью съ Б. Утинымъ, а затмъ, подкупленный опекуномъ и мужемъ, сталъ за мной слдить, все разнюхивать и передавать имъ. Такимъ образомъ вышло, что если Бени напрасно бжалъ отъ меня изъ Курбевуа, то я, бжавъ отъ Готье, поступилъ основательно.
Зато, поселясь въ Швейцаріи, я началъ поступать отчасти неосновательно и неосторожно.
По маркамъ и штемпелямъ на письмахъ моихъ къ матери Филиппъ легко могъ длать врный докладъ своимъ патронамъ и даже представлять въ доказательство конверты съ писемъ, подобранные, вроятно, въ сору. Но это все раскрылось впослдствіи.
И вотъ однажды, добрйшая г-жа Моно, подозрвавшая въ насъ особаго рода туристовъ, нюхомъ почуяла, что у нея въ дом ‘романъ’. Однажды старуха явилась и начала съ предисловія, что, конечно, ‘все это’ до нея не касается, что она насъ очень любить, желала бы, чтобы мы прожили у нея цлое лто и хоть цлый годъ. И затмъ она объяснила, что изъ любви къ намъ должна доложить, что вотъ уже два вечера какіе-то странные, сомнительные люди бродятъ около ея дома и сада и скрываются отъ нея за церковью. Вчера же одинъ субъектъ зашелъ къ ней и подробно разспрашивалъ, кто эти личности, тутъ живущія. Она отвчала, что это господинъ и госпожа Вадимъ — англичане.
— Мн кажется,— объяснила намъ г-жа Моно,— что это люди, которые вамъ добра не желаютъ.
Разумется, это извстіе подйствовало на насъ, какъ бомба, брошенная среди комнаты. Я не опасался того, что Эли придется снова возвращаться въ домъ супруга, это было бы пустяками. Я опасался прямо ‘склянки’ и для нея, и для себя.
И повторилась снова та же исторія, что и въ Courbevois.
Черезъ два или три часа madame Моно была въ отчаяніи и сама себя вслухъ ругала. Она увщевала насъ, совтовала, говорила, что она все преувеличила, а мы еще того боле преувеличили и т. д. Но у насъ сундуки были уже уложены, и часовъ въ шесть комиссіонеръ на двухъ-колесной телжк перевезъ нашъ багажъ въ гостиницу ‘Des trois Bois’ на краю Вэвэ и около вокзала.
Ночевавъ здсь, я рано утромъ, не городомъ, а чрезъ знаменитое гулянье St. Martin пробрался къ моей старух за новостями. Старуха заявила, что ночью никто не бродилъ около дома, но что въ девять вечера былъ у нея писарь изъ полиціи, который очень удивлялся, что мы уже ухали.
Этого было, конечно, достаточно, и въ тотъ же вечеръ мы выхали въ Женеву.
Здсь мы поселились въ одномъ изъ многочисленныхъ пансіоновъ на набережной Роны. Жизнь была совершенно иная — неудобная и скучная, такъ какъ въ пансіон была куча народа: французовъ, и англичанъ, и даже русскихъ. Однако, у меня все-таки хватило храбрости и здсь записаться ‘Monsieur et Madame Vadime’, только англичаниномъ я не назвался въ виду нсколькихъ англичанъ, а сказался испанцемъ, женатымъ на голландк.
Съ Эли заговорить на ‘ея’ язык никто, конечно, не могъ, а пофранцузски могутъ хорошо говорить и голландки. Поиспански же говорилъ я отлично, такъ какъ незадолго предъ тмъ выжилъ въ Испаніи почти цлый годъ.
Здсь, въ Женев, я считалъ себя въ полной безопасности, такъ какъ просилъ г-жу Моно, на всякій случай, объяснять, что мы снова вернулись въ Парижъ, и поиски мужа и опекуна должны были сосредоточиться около Нльи. Съ другой стороны, въ такомъ многолюдномъ город, какъ Женева, съ массой иностранцевъ, было легче укрыться. Вдобавокъ мы опять-таки почти не ходили по улицамъ, гуляя по берегу Женевскаго озера, иногда же отправлялись, какъ говорятъ французы, travers la campagne, по деревушкамъ въ четырехъ и шести верстахъ отъ города.
Однако, вскор моя личная жизнь перемнилась. Я поневол долженъ былъ появляться въ самомъ город. Во-первыхъ, у меня нашлись знакомые, а, во-вторыхъ, моя мать, вдругъ собравшись, пріхала тоже въ Женеву и поселилась на совершенно противоположномъ конц города отъ меня.
Главные знакомые, у которыхъ я сталъ часто бывать, были люди интересные, и о нихъ когда нибудь я скажу все, что знаю, а теперь приведу кое-что.
Это были обитатели Chateau Boissi&egrave,re, за городомъ, на Route de Carouge. Я думаю, что уже одно это названіе заставитъ не мало людей пожилыхъ и старыхъ догадаться, о комъ я говорю. Это были Герценъ и Огаревъ. Если перваго я узналъ въ Париж только года за два предъ тмъ и считалъ лишь знакомымъ, то второй наоборотъ былъ для меня близкимъ человкомъ. Николая Платоновича Огарева я впервые узналъ и подтски пылко полюбилъ, когда мн было лтъ пять, шесть отъ роду.
Сожалю, что рамки этого разсказа объ арестахъ, которыя я самъ себ поставилъ, слишкомъ узки. Иначе я подробно разсказалъ бы, какъ семи лтъ отъ роду я дрался съ Огаревымъ, якобы на дуэли, за то, что онъ якобы обидлъ сестру, и сильно въ кровь расцарапалъ ему лицо рапирой, подкравшись изъ-за угла въ полутемной комнат. Онъ схватилъ меня за волосы, но потомъ расцловалъ и назвалъ молодцомъ.
Я разсказалъ бы тоже, какъ я затмъ жилъ цлую зиму въ имніи Огарева, кажется, Симбирской губерніи, на его попеченіи, покуда моя мать жила въ Петербург. Помню, что, хотя я былъ уже лтъ девяти, я едва не изуродовалъ себя и не взорвалъ на воздухъ если не всю усадьбу, то цлую комнату. Я забрался въ химическую лабораторію Николая Платоновича и вздумалъ длать тоже изысканія или изобртенія химическія. Иначе говоря, подглядвъ, что длалъ онъ, я пожелалъ подражать, какъ самая настоящая обезьяна. Я зажегъ подъ аппаратомъ какую-то спиртовую лампочку, открылъ какой-то кранъ или клапанъ и ждалъ, чтобы какая-то жидкость потекла по трубочкамъ… Случайно пришедшій Огаревъ испуганно вскрикнулъ, быстро все привелъ въ порядокъ, а мн объяснилъ, что въ другой разъ за подобныя химическія занятія онъ меня ‘высчетъ’, даже не спрашивая на то письменнаго разршенія моей матери. Разумется, это была угроза. Не Огаревъ могъ высчь ребенка, хотя бы и за разрушеніе всей его усадьбы.
Теперь, пріхавъ въ Женеву, я, конечно, тотчасъ же отправился въ Boissi&egrave,re видться съ человкомъ, который меня въ дтств сотни разъ цловалъ и десятки разъ позволялъ вечеромъ засыпать у себя на колняхъ, говоря моей нян: ‘Оставьте, разоспится, тогда самъ я принесу его на верхъ!’
Увренъ, что многіе знаютъ по себ, какъ привязываешься въ дтств къ людямъ за пустяки и всю жизнь помнишь.
Скажу лишь нсколько словъ о жить-быть въ Буасьер.
Chateau Boissi&egrave,re былъ собственно не замокъ, а большой блый домъ самой простой архитектуры, съ огромнымъ садомъ и съ великолпнымъ видомъ на Женеву и гору Sal&egrave,ve. Въ немъ жили Герценъ и Огаревъ съ семьями, лишь не задолго предъ тмъ переселившись изъ Лондона и переведя за собой изданіе ‘Колокола’ и ‘Полярной Звзды’.
При Герцен были сынъ Александръ и дв дочери — Наталья и Ольга Александровны. При Огарев была его вторая жена Наталья Алексевна, рожденная Тучкова, и ихъ дочь — Елизавета, тогда еще маленькая двочка, а нын покойная, кончившая свое существованіе, лтъ двнадцать спустя, въ Рим, въ цвт лтъ. Исторія ея смерти крайне драматична!.. Кром того, было много разныхъ личностей, гостившихъ въ Буасьер. Былъ даже, кажется, временно и пресловутый Бакунинъ съ женой, милой, красивой, кроткой женщиной, которыхъ я близко узналъ еще въ Париж года за два предъ тмъ.
Представленіе мое обо всхъ личностяхъ, часто бывавшихъ въ Буасьер, нсколько смутно. Помню семью Касаткина, замоскворцкаго купца и въ то же время эмигранта. Помню тоже семью какого-то революціонера итальянца, друга знаменитаго Мадзини. Помню съ полдюжины какихъ-то ‘странныхъ’ русскихъ и поляковъ. Но совершенно ясно помню, разумется, Николая Платоновича и, конечно, самого Герцена, а затмъ умненькую, живую шалунью Лизу, которую очень любила моя мать, а этого одного было достаточно, чтобы и я относился сердечно въ двочк. Наконецъ, живо помню Наталью Александровну Герценъ, восемнадцатилтнюю двушку, красивую и настолько всячески симпатичную, какихъ въ жизни очень рдко встрчаешь. Помнится, она прилежно занималась живописью, и у нея былъ талантъ.
Объ этихъ двухъ семействахъ и Бакунин я могъ бы сказать очень много интереснаго и даже, быть можетъ, кое-что и новое…
Моя мать, какъ я уже говорилъ, была съ юношескихъ лтъ дружна съ Огаревымъ, который былъ для моей бабушки, Сухово-Кобылиной, ‘вторымъ сыномъ’, какъ она его называла.
Я думаю, что не было человка на земл, съ которымъ бы Огаревъ былъ боле искрененъ, чмъ съ моей матерью, поэтому она знала не только многое, но, быть можетъ, и все, до него касавшееся. Впослдствіи, посл его смерти, моя мать передала мн все, что знала объ кемъ и близкихъ ему лицахъ. Между прочимъ я знаю въ подробностяхъ исторію ужасной смерти первой жены Огарева, рожденной Рославлевой, судьбу жены Герцена и роль въ этихъ двухъ драмахъ разныхъ лицъ. Тутъ фигурируютъ и Бакунинъ, и поэтъ Некрасовъ, и Катковъ, и многіе другіе…
Признаюсь, не понимаю, какимъ образомъ до сихъ поръ никто не разсказалъ подробно, какъ Катковъ, сравнительно небольшой человкъ (ростомъ), далъ пощечину гиганту Бакунину и вызвалъ его на дуэль… Но дравшійся на баррикадахъ въ Дрезден Бакунинъ остался съ пощечиной, не смытой поединкомъ, ибо ретировался… Вдь это же любопытно… И разскажетъ же это кто нибудь когда нибудь.
Быть можетъ, разсказывать иное теперь еще рано, а о жизни двухъ семействъ въ Буасьер и подавно рано. Мн бы очень не хотлось, чтобы мое мнніе объ этомъ жить-быть, правдивое, но, быть можетъ, нсколько рзкое, достигло до Натальи Александровны Герценъ. Однако, все-таки не могу удержаться, чтобы не привести здсь только одинъ случай, характеризующій Герцена, но касающійся прямо не его, а самой Натальи Александровны.
За это лто одинъ русскій, добродушный молодой человкъ, съ большимъ состояніемъ, политическаго образа мыслей почти тождественнаго съ Герценомъ, живя въ Женев, сильно увлекся Натальей Александровной. Кончилось тмъ, что онъ ршился сдлать предложеніе, и сдлалъ его нсколько на ладъ отцовъ и ддовъ. Онъ не спросилъ прямо у молодой двушки, любитъ ли она его и пойдетъ ли за него замужъ, а обратился съ предложеніемъ руки и сердца прямо къ самому отцу, какъ длывалось въ старину.
Герценъ этимъ объясненіемъ былъ возмущенъ и былъ глубоко оскорбленъ! Онъ вспылилъ и даже набросился на молодого человка, объясняя ему, что подобнаго оскорбленія онъ отъ него не ожидалъ. Какъ? Онъ, знающій его убжденія и мннія?! Его духовную личность! Является вдругъ какъ бы съ насмшкой, какъ бы съ издвательствомъ!
Молодой человкъ, растерявшись, ничего не понималъ въ цлой рчи Герцена и наконецъ услыхалъ приблизительно слдующее:
— Если вы любите Наташу, и она васъ любить, то, милости просимъ, пожалуйте.
И онъ показалъ рукой на ея комнату.
— Ступайте, возьмите ее за руку и уходите къ себ на квартиру. Если же вы ожидаете, чтобы я ее образомъ благословлялъ и въ церковь шелъ на поповское шутовство смотрть, то вы этимъ прямо доказываете, что или вы меня совсмъ не знаете, или же просто надо мной издваетесь.
Молодой человкъ, пораженный, вылетлъ изъ кабинета Герцена, можно сказать, какъ ошпаренный. Онъ получилъ согласіе родителя, но такое оригинальное, что не зналъ, что длать.
Положимъ, что это было нсколько наивно.
Будучи близокъ съ моей матерью, онъ обратился къ ней за помощью, и она посовтовала ему оставить Герцена въ поко, а спросить у самой Наташи, какъ она захочетъ поступить, а съ своей стороны выразить ей мнніе, что онъ желалъ бы внчаться въ церкви.
Надо прибавить, однако, что чувства къ нему самой молодой двушки матери моей были неизвстны.
Когда онъ исполнилъ ея совтъ и обратился къ самой Наталіи Александровн, то дло выяснилось просто. Она отвчала, что если ей безразлично, внчаться или не внчаться, то не безразлично, чьей быть подругой жизни, съ кмъ связать на вки свою судьбу, и поэтому прежде всего она должна объяснить, что очень цнить эту честь и уважаетъ его, но… Остальное понятно. Герценъ могъ сказать: и волки сыты и овцы цлы! И ‘комедь’ разыграна, и полный сборъ…
Но вскор же посл этого случая, въ томъ же Буасьер, появился другой молодой человкъ и началъ ухаживать за Натальей Александровной, тоже увлеченный ею. Вроятно, онъ былъ не второй, да и не послдній… Вроятно, много ихъ было въ ея жизни, и надо удивляться, что она такъ и не вышла замужъ.
Повторяю, это была молодая двушка всячески симпатичная. Въ ней была рдко встрчаемая ‘непосредственность’, естественность и правдивость, не только во всякомъ слов, а, казалось, даже и во взгляд большихъ красивыхъ глазъ и въ каждомъ движеніи. Кром того, въ ней было много чего-то ‘своего’, совсмъ простого и совсмъ оригинальнаго вмст.
Вспоминаю невольно одну нашу длинную бесду въ Буасьерскомъ парк. О чемъ? Да не боле, не мене, какъ о Бог! На ея вопросъ, поставленный категорически, я доказывалъ ей, что Богъ существуетъ, и доказывалъ очень горячо. А доказательствъ у меня на это было тогда гораздо больше, чмъ теперь. Увы, гораздо больше! Не даромъ мн было только двадцать пять лтъ.
Итакъ, посл сватовства нсколько наивнаго молодого человка, назову его No 1, явился въ Буасьеръ другой молодой человкъ No 2, и вс мы замтили, что онъ неравнодушенъ къ Наталь Александровн, да и она тоже любезно и милостиво относится къ нему. А между тмъ у него была репутація, заслуженная, нтъ ли — не знаю — какого-то Донъ-Жуана, у котораго то и дло чередуются всякія романическія приключенія.
И вотъ что однажды произошло за обдомъ на моихъ глазахъ и при человкахъ пятнадцати. Въ конц обда, посл какого-то разсказа о какой-то авантюр среди русскихъ эмигрантовъ, вдругъ Герценъ, хлебнувшій, какъ казалось, немного лишняго, нсколько лохматый и пунцовый, взялъ въ руку свой столовый ножикъ и, обернувшись къ сидвшему противъ него черезъ столъ молодому человку, выговорилъ громко, рзко и азартно:
— Я только скажу одно… Если бы какой нибудь этакій франтъ увезъ у меня вдругъ вотъ мою Наташу, то я бы ему пропоролъ бокъ вотъ этимъ самымъ ножомъ, и отвчаю, что положилъ бы на мст!
Выходка эта, послдовавшая посл мирнаго разговора, всхъ поразила, ибо для нкоторыхъ была даже загадкой.
Привожу этотъ анекдотъ, какъ низкопробное лукавство, которое позволялъ себ Герценъ. Онъ зналъ, конечно, отлично, что дочь не любить молодого человка No 1-й и замужъ не пойдетъ за него. А можно было лишній разъ блеснуть, что у него слово и дло не расходятся, и просто предложить ему свою дочь въ любовницы. И вмст съ тмъ при появленіи молодого человка No 2-й предполагая, что его предыдущее объясненіе съ No 1-мъ можетъ быть извстно No 2-му, отецъ сталъ бояться… Быть можетъ, даже онъ собирался всякій день объясниться съ нимъ, хотя бы намеками и хладнокровно, да вдругъ, въ минуту возбужденія, подъ вліяніемъ винныхъ паровъ, у него сразу рзко и вырвалось его искреннее и настоящее мнніе о брак… по отношенію къ родной дочери. Да. Внчаніе было безсмыслицей по отношенію ко всмъ молодымъ двушкамъ, помимо его Наташи.
Я могу къ этому только прибавить: честь и слава! Но его рчь молодому человку No 1-й долженъ назвать по имени, сказавъ, что это была — пагуба. Сколько личностей Герцены и иные проповдники погубили въ т времена, науськивая на всякое, что, однако, про нихъ самихъ писано не было… Faites ce que je dis, mais…
Въ вид другой иллюстраціи прибавлю еще слдующій разговоръ между двумя друзьями.
Однажды, когда я сидлъ въ кабинет Огарева, на порог появился Герценъ и вымолвилъ:
— Николай Платоновичъ, я эту статью подпишу твоимъ именемъ?
— Какую?— отозвался хладнокровно Огаревъ, не двигаясь изъ своего большого кресла, въ которомъ сидлъ углубясь и почти не отнимая чубука отъ губъ.
— А вотъ эту, что доставилъ для Колокола такой-то…
— А что въ ней?
— Да въ ней вотъ разсказывается такой-то бунтъ въ такой-то губерніи.
— Гмъ…— мычнулъ Огаревъ — Это, гд въ конц, ты говорилъ, есть этакое… Ну, призывъ! Хорошій, горячій?
— Ну, да, да!
— Ну, что же!
— Такъ подписать?
— Подпиши! Только вотъ что, часто пошло. Что это, вдругъ подумаютъ, Огаревъ расписался? Горячка напала.
— Ну, это ничего!— махнулъ Герценъ рукой и вышелъ.
— Скажите, Николай Платоновичъ,— замтилъ я,— стало быть, т статьи, которыя появляются въ ‘Колокол’, подписанныя вашимъ именемъ, столько же изъ-подъ вашего пера, какъ вотъ и эта?
Огаревъ разсмялся и выговорилъ:
— Бываетъ! Бываетъ! Только объ этомъ, Женни, болтать не надо, и ты этого никому не говори.
Третій анекдотъ, который я приведу тоже въ вид иллюстраціи, слдующій. Однажды, вечеромъ Герценъ разсказывалъ о посщеніи одного молодого человка, пріхавшаго изъ Россіи, который еще прежде писалъ ему но, не получая отвта на свои письма, явился наконецъ лично за границу и въ Женеву.
Герценъ сумлъ разсказать весь анекдотъ такъ, какъ, кажется, онъ одинъ умлъ разсказывать. Разумется, вс хохотали до слезъ. Впрочемъ, это было у Герцена всмъ извстное, особое дарованіе. Нкоторыя остроты его вошли въ нашу плоть и кровь, въ русскій языкъ, и масса людей, употребляющихъ эти остроты и шутки, и не подозрваютъ, что он принадлежатъ Герцену. Или он выхвачены изъ его сочиненій, или со столбцовъ ‘Колокола’, или, наконецъ, изъ частныхъ бесдъ съ нимъ.
Передавать остроумный разсказъ Герцена я не стану, а передамъ только суть. Молодой человкъ писалъ Герцену изъ Россіи, а затмъ явился и въ Буасьеръ, прося его согласовать слова съ дломъ и, будучи богатымъ человкомъ, раздлить свое состояніе между собой, имъ, молодымъ человкомъ, и его пятью друзьями, людьми безъ средствъ. Итого на семь частей. Герценъ разсказывалъ свою бесду съ молодымъ человкомъ въ подробностяхъ, поддлываясь даже подъ наивность интонацій юнаго претендента на его, Герцена, карманъ. И дйствительно, разсказъ выходилъ чрезвычайно смшонъ, пересыпаемый вдобавокъ остротами. И никому изъ насъ тогда совершенно не приходило на умъ, что этотъ молодой человкъ, явившійся просить себ седьмую часть изъ состоянія Герцена и еще пять седьмыхъ частей своимъ пріятелямъ, былъ собственно правъ… по отношенію къ Герцену.
Однако, перейду прямо къ тому, о чемъ и слдовало бы понастоящему исключительно разсказывать,— къ моему дикому роману и грозившему мн аресту.
Проживъ слишкомъ долго въ Женев, я сталъ поневол подумывать о томъ, что нужно возвратиться въ Парижъ и Нльи, и нужно добыть видъ на жительство для Эли Готье. Огаревъ, конечно, зналъ, въ какомъ я нахожусь положеніи и даже однажды послалъ со мной Эли букетъ цвтовъ, а я попросилъ его на бумажк написать: ‘ madame Vadime’.
Собираясь во Францію, я объяснилъ Огареву, въ какомъ затруднительномъ и неудобномъ положеніи нахожусь.
— Что же? Ей нуженъ паспортъ? Это самое пустое дло!— отозвался онъ.— Я сегодня скажу Герцену. Дня черезъ два-три будетъ у тебя женскій паспортъ.
Я удивился. Огаревъ разсмялся.
— Милый мой, чего другого нтъ, а этого добра въ Женев сколько хочешь! Черезъ три дня даже кучу сторублевыхъ ассигнацій заказали бы себ надлать, если бы мы это считали допустимымъ…
Огаревъ намекалъ на то, что въ это время въ Женев скрывалась шайка поддлывателей русскихъ ассигнацій, и посольство, а равно агенты изъ Россіи, тщательно, но тщетно розыскивали эту шайку, состоявшую изъ поляковъ и евреевъ.
На другой же день Герценъ передалъ мн записку, говоря, чтобы я отправился съ ней къ одному молодому русскому эмигранту, хотя и съ польской фамиліей. Я нашелъ молодого человка, высокаго, чрезвычайно худого и блднаго, будто изможденнаго, и поневол заподозрлъ, не бжалъ ли онъ въ Женеву прямо съ русской каторги.
Объяснившись со мной и говоря какимъ-то загробнымъ голосомъ, онъ передалъ мн билетикъ, на которомъ значился номеръ въ пять цифръ, положимъ, 19.145. Такіе билетики обыкновенно извозчики за границей выдаютъ сдоку, прежде чмъ двигаться съ мста. На немъ, какъ и водится всегда, подъ номеромъ была пропечатана такса за одинъ проздъ, за часъ, сколько въ денные часы, а затмъ сколько въ ночные часы. На оборот мелкимъ шрифтомъ были какія-то правила.
— Что же это?— возразилъ я, удивленно глядя въ лицо моего, созданнаго моей фантазіей, каторжника.
— Вы съ этимъ билетикомъ отправитесь завтра вечеромъ на Place du Rhne, розыщите фіакръ съ подходящимъ номеромъ и предъявите этотъ билетикъ. Онъ попросить васъ ссть въ его карету и отвезетъ васъ куда слдуетъ. Тамъ все остальное сдлается само собой.
— Вамъ извстно,— сказалъ я,— что паспортъ содержитъ въ себ всегда примты, и что въ данномъ случа необходимо…
Но мой собесдникъ прервалъ меня словами:
— Паспортъ ли, другое ли что — я не знаю… Ваше дло до меня не касается! Мое дло состоитъ въ томъ, чтобы услужить Александру Ивановичу, исполнивъ его просьбу: вамъ въ какомъ-то дл помочь. Остальное до меня не касается.
Не помню, въ тотъ ли день, или на другой, я отправился на Place du Rhne, гд стояли возницы извозчичьихъ одноконныхъ каретъ. Я обошелъ вс, читая номера, но моего номера не оказалось. Объяснившись съ однимъ изъ кучеровъ, я узналъ, что мой номеръ принадлежитъ ‘такому-то’, и что онъ часовъ около восьми, девяти вечера непремнно будетъ на этомъ самомъ мст, помнится, около какого-то монумента или фонтана.
Двствительно, когда я снова явился на площадь, то нашелъ извозчика, номеръ котораго былъ мн данъ.
— Вотъ вамъ вашь билетикъ!— сказалъ я.— Извстно ли вамъ, что это значитъ?
— Parfaitement, monsieur!— бойко отозвался тотъ.— Пожалуйте!
Онъ отворилъ дверцу, я слъ въ карету, онъ влзъ на козлы, захлопалъ бичемъ, и мы похали…
— Прямо изъ романа ‘Графъ де Монте-Кристо’,— подумалъ я про себя, усмхаясь.
Если бы дло не зачалось въ Буасьер по милости Герцена, то я бы, пожалуй, этакъ и не похалъ поздно вечеромъ и невдомо куда. Какъ разъ могутъ завезти въ притонъ, ограбить, а то и прирзать.
Возница мой халъ довольно долго и завезъ меня дйствительно въ одинъ изъ самыхъ грязныхъ и вонючихъ кварталовъ старой Женевы. Здсь онъ остановился у обтрепанной двери и пригласилъ меня выйти изъ кареты. Затмъ онъ объяснилъ мн, чтобы я поднимался на самый верхній этажъ, постучался бы въ самую послднюю дверь, ведущую въ мансарду, и тамъ обратился бы по своему длу къ господину, который мн покажется боле или мене une esp&egrave,ce de monstrelet.
Опредленіе личности было довольно условное, но все-таки я зналъ заране, что мн надо объясняться съ господиномъ, который будетъ не казистъ.
Я поднялся по огромному количеству ступенекъ лстницы, отвратительной, каменной, но со сбитыми, истертыми ступеньками и въ полутьм, такъ какъ вся лстница освщалась на вс три этажа одной закоптлой лампочкой. На самомъ верху, отыскавъ, или, врне, ощупавъ небольшую дверку, я сталъ стучать въ нее, предполагая только спросить, тутъ ли живетъ господинъ…
— Кто же?— спросилъ я самъ себя, внутренно смясь.— Вдь не могу же я сказать — господинъ, который очень некрасивъ собой или почти уродецъ. Мудрено!— подумалъ я, продолжая стучать въ дверь.
Она отворилась, и фигура со свчкой въ рукахъ не успла еще спросить у меня, что мн нужно, какъ я самъ заявилъ пофранцузски:
— Я къ вамъ отъ такого-то.
Почему я ршился это сказать, причина была простая. Извозчикъ сказалъ, что я увижу нчто въ род уродца. Предо мной же стоялъ, вырвавшійся изъ романа Виктора Гюго ‘Парижская Богоматерь’, самъ, ни боле ни мене какъ самъ, милый, добрый, но ужасный Квазимодо.
Дйствительно, у этого человка была одна нога короче другой, руки какія-то страшно длинныя и горбъ за правымъ плечомъ. Точно на смхъ онъ былъ еще вдобавокъ сильно рыжеватъ. Но надъ всей этой безобразной фигурой сіяли, какъ дв чудныя звзды въ неб, прелестные, умные, тихіе и глубокіе, голубые глаза. Быть можетъ, въ дйствительности эти глаза поражали только лишь какъ контрастъ съ безобразнымъ тломъ. Будь эти глаза у красавца, они, быть можетъ, потеряли бы свою силу, которая въ данномъ случа была лишь условной.
Квазимодо попросилъ меня любезно войти, усадилъ у маленькаго столика, поставилъ на него подсвчникъ, съ которымъ встртилъ меня, и принесъ листъ бумаги, перо и чернила въ пузырьк. Послдній предметъ меня поразилъ. Эта чернильница вдь изобртена въ той же стран, гд изобртенъ самоваръ. И этимъ предметомъ Квазимодо себя какъ бы выдавалъ. Однако, я не желалъ бытъ нескромнымъ и не сталъ его спрашивать, родился ли онъ въ россійскихъ предлахъ и не оттуда ли привезъ, если не самое произведеніе, то привычку имъ пользоваться.
Я объяснилъ Квазимодо, что мн нуженъ женскій паспортъ для жительства въ Швейцаріи и во Франціи. Онъ отвтилъ, что паспортъ будетъ съ уплатой за него пятидесяти франковъ, но что въ паспорт этомъ будетъ обозначена профессія швеи. Я отвтилъ, что это совершенно безразлично. Квазимодо, глаза котораго мн все боле и боле нравились, спросилъ у меня примты: приблизительный ростъ, волоса, глаза, носъ, подбородокъ и т. д.
— Нтъ ли какихъ особыхъ примтъ?— прибавилъ онъ.
Я подумалъ и отвчалъ:
— Крайне свтлые волоса, чуть не блые…
— Это не примта! Signe particulier? Знаете, какъ всегда въ паспортахъ.
Я отвчалъ, что нтъ. Онъ попросилъ меня уплатить деньги впередъ и дать свой адресъ, общая, что черезъ два дня паспортъ будетъ у меня.
Зачмъ была нужна вся эта процедура съ извозчичьей каретой, я и тогда не зналъ и теперь не понимаю. Улицу и домъ Квазимодо я тогда все-таки замтилъ и могъ бы потомъ розыскать безъ извозчика. Слдовало, дйствуя таинственно, свозить меня съ завязанными глазами… Вышло бы прямо… изъ ‘Гугенотовъ’, или изъ романовъ Евгенія Сю… И дешево, и сердито.
Дйствительно, черезъ два дня простой почтальонъ принесъ мн большой конвертъ, и когда я его разорвалъ, то нашелъ въ немъ паспортъ на имя женевской гражданки madame Olympe Julien, швеи. Когда я подробно осмотрлъ весь паспортъ, я ничего не замтилъ особеннаго, но когда Эли взяла его въ руки и тоже прочла отъ первой буквы до послдней, то пришла въ ужасъ, а затмъ въ ожесточеніе. Наконецъ, она мн заявила, что никогда этимъ паспортомъ не воспользуется. Кончилось это увщаніемъ съ моей стороны и слезами съ ея стороны, но согласіемъ, скрпя сердце.
Въ чемъ же было дло? Очень простое! Въ первой граф примтъ личность Olympe Julien, владтельницы паспорта, опредлялась такъ:
‘Лта — тридцать шесть’.
Какъ разъ чуть не вдвое противъ того, что было Эли. Разумется, я убдилъ ее, что паспортъ не вывска и не часть костюма, что его увидятъ здсь только при визированіи, затмъ на границ, а затмъ въ Париж въ полицейскомъ участк.
Я, конечно, тотчасъ же отправился поблагодарить Огарева за услугу, которая развязывала мн руки и давала возможность вернуться въ Парижъ.
Увы! По милости именно этой неизвстной намъ госпожи Олимпіи Жюльенъ произошла вскор снова нелпая исторія, угрожавшая въ начал драмой и окончившаяся водевилемъ.
Кажется, чрезъ недлю, собравшись узжать во Францію, я отправился во французское консульство визировать швейцарскій паспортъ, что въ т времена наполеоновскаго режима строго требовалось и исполнялось, чтобъ перехать границу. Въ особенности правительство Франціи слдило за двумя своими границами — швейцарской и итальянской, и здсь были сугубо строгія мры. Что касается до ‘Bellegarde’, пограничнаго мстечка между Франціею и свободнымъ Женевскимъ кантономъ, переполненнымъ кучей всякаго рода эмигрантовъ и политическихъ дятелей, изгнанныхъ или бжавшихъ изъ всхъ государствъ Европы, то въ немъ царила чуть не инквизиція. Швейцарцы звали ‘Bellegarde’ въ шутку — ‘Ргеnez-garde’.
Поэтому было необходимо идти во французское консульство визировать паспортъ г-жи Olympe Julien. Наложеніе ‘visa’ — дло десяти минуть. Меня же заставили прождать чуть не часъ, а затмъ предложили прійти за паспортомъ на другой день, ссылаясь на позднее время для исполненія простой формальности. Я удивился…
На другой день я получилъ паспортъ и, будучи человкомъ, не лишеннымъ наблюдательности и чутья, ‘что-то’ замтилъ, когда мн вручали его.
Дйствительно, въ сумерки я увидлъ въ окно явившихся въ нашъ пансіонъ, а затмъ и въ наши комнаты въ rez-de-chausse двухъ господъ, очень приличныхъ на видъ, но суровыхъ и холодно вжливыхъ.
Они вошли ко мн посл объясненія съ хозяиномъ, стало быть, знали, что не ошибаются.
Они спросили наше имя. Я имлъ наивность отвчать: m-r et m-me Vadime.
Они попросили паспортъ или оба, если ихъ два у насъ, объяснивъ, что они полицейскіе агенты. Тогда, сильно смущенный непріятной исторіей, я тотчасъ объяснилъ, что обстоятельства самыя простыя и даже невиннаго свойства заставили меня проживать въ Женев подъ вымышленнымъ именемъ и выдавать мою спутницу за мою жену… Я заявилъ, что знаю, насколько Женева и ея кантонъ переполнены лицами подъ вымышленными именами, но по причинамъ совершенно иного характера, нежели то положеніе, въ которомъ мы находились.
— Мы скрываемся отъ мужа,— объяснилъ я,— а не отъ какого либо правительства изъ-за политическаго или простого преступленія, crime de droit commun.
Такъ какъ я отъ волненія сталъ многорчивъ, то одинъ изъ ‘гостей’, старшій по виду, прервалъ меня словами:
— Pas de paroles inutiles! Позвольте паспортъ этой дамы… и вашъ.
Было мгновеніе, что я хотлъ заявить, что у моей спутницы нтъ паспорта, такъ какъ она бжала отъ мужа…
Полицейскій, будто догадавшійся или прочитавшій мои мысли, вымолвилъ:
— Паспортъ этой дамы вы вчера визировали во французскомъ консульств…
‘Ну, поздравляю!— подумалось мн,— Герценъ, эмигрантъ и Квазимодо меня подвели. Бды не будетъ, но возня и хлопоты — неминуемы’…
Я досталъ паспорты изъ комода и передалъ… Я увидлъ, что старшій изъ полицейскихъ пристально и внимательно разглядываетъ Эли, я, въ свой чередъ, поглядвъ на нее, чуть не ахнулъ. Она была мертво-блдна отъ перепуга и страха… Чего? Она сама, конечно, не знала.
Случайно развернувъ паспортъ швейцарскій прежде моего и проглядвъ его, онъ обернулся къ товарищу и началъ вдругъ улыбаться, а затмъ смяться, указывая пальцемъ въ одну изъ строкъ…
— Madame Olympe Julien, n’est ce pas?— спросилъ онъ у Эли, какъ бы подсмиваясь…
Она молчала. Я же понялъ смхъ и иронію по-своему и собирался уже объяснить все, сказать правду…
‘Тмъ хуже моему Квазимодо!— ршилъ я.— Пускай отбояривается за свою коммерцію’.
Но полицейскій сложилъ листъ и, весело смясь, передалъ его мн со словами:
— Un malentendu assez amusant! Насъ интересуетъ, и мы желали видть не madame Olympe Julien, а другую даму…
И онъ началъ уже хохотать, но при этомъ развертывалъ мой паспортъ и, развернувъ листъ, сразу сталъ угрюмъ и серьезенъ, даже пораженъ.
‘Здравствуйте!— подумалъ я.— Еще что?’.
Но затмъ я тотчасъ же догадался — ‘что’. Было то, что бывало постоянно и немало мн надодало.
— У насъ сть свднія, что вы русскій!— сказалъ онъ.— А у васъ не русскій паспортъ, а au nom de l’empereur des Franais.
— Посмотрите дале,— отозвался я,— увидите, что я родился въ Россіи, Москв, православнаго исповданія, и паспортъ выданъ изъ московскаго французскаго консульства…
— C’est a!— произнесъ онъ, пробжавъ глазами весь листъ.— C’est a, mais…
И онъ поглядлъ на товарища вопросительно…
Тотъ пожалъ плечами и что-то пробурчалъ, чего я уловить не могъ. Помолчавъ, первый объяснилъ:
— Позвольте васъ просить пожаловать со мной въ главное полицейское бюро. А это я возьму съ собой. По всей вроятности, ничего не будетъ… Впрочемъ, вамъ, конечно, лучше насъ извстно въ данный моментъ, будете ли вы арестованы по… по этому длу…
— Арестованъ?!— воскликнулъ я.— За то, что увезъ замужнюю женщину. Вы шутите!
— Вы шутите, mon cher monsieur,— холодно отозвался онъ.— Il ne s’agit pas de femme…
— Я не понимаю, что вы хотите сказать!— воскликнулъ я.
— Тмъ лучше для васъ. Тогда, вроятно, ничего не произойдетъ, и вы останетесь на свобод. Пожалуйте…
Видя, что дло принимаетъ глупый оборотъ, что вопросъ поднятъ уже не о госпож Олимпіи Жюльенъ, швейцарской подданной, хотя бжавшей отъ мужа, но имющей паспортъ, а вопросъ обо мн, русскомъ француз или франко-русскомъ, я сталъ горячиться и браниться.
Полицейскій сталъ меня уговаривать, что дохать до префектуры ничего не стоить, а тамъ все объяснится тотчасъ же. Самъ онъ не можетъ ничего ршить, хотя мой паспортъ ему лично кажется крайне сомнительнымъ. Что такое французъ, родившійся въ Москв, и православный?
— Что можетъ тамъ объясниться!— воскликнулъ я.
— Принадлежите ли вы къ той банд, . cette bande russe, которую мы наполовину уже захватили?..
— Фальшивыхъ монетчиковъ! Поддлывателей русскихъ ассигнацій!— догадался и вскрикнулъ я весело, и прибавилъ:— брависсимо!
Полицейскій поврилъ, вроятно, моему лицу и голосу, но все-таки наклоняясь предложилъ то же… слдовать за нимъ.
— Извольте!— заявилъ я.— Но это глупо.
Выйдя изъ пансіона, мы дошли пшкомъ до площади и взяли карету.
Чрезъ полчаса перехавъ Рону и поднявшись въ страшную гору, чрезъ кварталъ старой Женевы, мы были въ полицейской префектур…
Здсь мн былъ сдланъ цлый допросъ. Пожилой господинъ, нчто въ род директора полицейскаго департамента на весь Женевскій кантонъ, былъ сначала суровъ и очень невжливъ, а затмъ сталъ приличне и благовоспитанне. Кончилось все тмъ, что мн возвратили мой паспортъ и извинились за безпокойство. Когда я собирался уходить, директоръ вдругъ задержалъ меня и вымолвилъ, обращаясь къ доставившему меня полицейскому.
— Et la dame en question?
— Тутъ уже совсмъ недоразумніе,— улыбнулся этотъ,— по милости сообщенія изъ французскаго консульства. Спутница monsieur называется Olympe Julien…
— Ну, такъ что же?— сморщилъ брови директоръ, очевидно, не понимая ни смысла отвта, ни улыбки своего подчиненнаго.
— Olympe Julien,— вразумительно повторилъ этотъ.— А вдь та, la personne en question, совсмъ иначе… Одно созвучіе…
И такъ какъ начальникъ продолжалъ морщить лобъ и глядлъ сурово вопросительно, то полицейскій поневол ршился высказаться при мн.
— Мы же розыскиваемъ: Julie Lampier.
Начальникъ сообразилъ не сразу, какъ и я тоже. Но, хлопнувъ себя, наконецъ, рукой по ляжк, онъ вскрикнулъ смясь…
— Quelle sottise!
Да, чепуха порядочная, думалось мн, когда я былъ на улиц. Вотъ уже по пословиц: гд тонко, тамъ и рвется! Будь свой собственный паспортъ — и какое дло до недораэумнія. А когда полиція является, и ищетъ, и обвиняетъ, васъ — госпожу Олимпію… которую, однако, вы сами отъ роду не видали,— что тутъ длать? Поневол смутишься.
Чрезъ два дня я выхалъ, прохалъ, конечно, благополучно чрезъ границу: ‘Prenez-garde’, и на утро былъ въ Париж.
Больше добавить слдовательно нечего. Если же читателя интересуетъ хоть немного судьба ‘Olympe Julien’, поселившейся въ Париж около Нльи, то прибавлю два слова.
Чрезъ годъ паспорту ея вышелъ срокъ, а ‘возобновить’ его было, конечно, мудрено, и она, собираясь хать со мной въ Россію, вмст съ тмъ собиралась… и собралась примириться съ мужемъ.
Романы дйствительности если не всегда, то большей частію кончаются не драмой, а водевилемъ или дивертисментомъ.

——

Итакъ, вотъ они — семь арестовъ, мною избгнутыхъ… Всякій увидитъ, или пойметъ, что я придрался къ этимъ арестамъ, чтобы попросту разсказать кое-что изъ своего прошлаго, соединеннаго случайно съ интересными или выдающимися личностями.
Когда нибудь, Богъ дастъ, я примусь за свои воспоминанія уже серьезно и разскажу подробне и обстоятельне о томъ и о тхъ, что и кого видлъ и зналъ въ жизни. И эта мелочь когда нибудь тоже пригодится неминуемо для будущихъ Карамзиныхъ…

Гр. Саліасъ.

Ст. Бутово.
Августъ. 1896.

‘Историческій Встникъ’, NoNo 1—3, 1898

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека