С творчеством Евгения Николаевича Чирикова (1864-1932) современный читатель смог познакомиться лишь недавно. Имя художника, не принявшего Октябрь 1917 г. и вынужденного эмигрировать, в советское время замалчивалось, его книги не издавались. Только в 1961 г., когда разрешили вернуться из эмиграции потомкам писателя, появилось единственное переиздание ранних произведений Чирикова — сборник ‘Повести и рассказы’. Однако и после этого упоминания о нем были весьма редки, внимание уделялось только его ранним, остросоциальным произведениям. Все тексты, созданные художником в изгнании, оценивались исключительно как идеологически чуждые, и в целом эмигрантский период рассматривался как свидетельство упадка его творческих сил. Характеристика же начального этапа творчества Чирикова повторяла оценки дореволюционных критиков, которые видели в нем исключительно бытовика, обличающего социальное зло и продолжающего реалистические традиции писателей-шестидесятников. Творческая эволюция, произошедшая в результате совершившегося в его мировоззрении в 1910-е гг. перелома, когда писатель-традиционалист начал превращаться в художника-философа, ориентированного на народно-православные основы русской культуры, была проигнорирована.
Несколько изменило положение дел появление в 2000 г. сборника его прозы[1], где были напечатаны самый злободневный, написанный в эмиграции роман ‘Зверь из бездны’ (1926), вызвавший бурю возмущения во всех слоях эмигрантского общества поведанной о Гражданской войне правдой, легенды и сказания из книги 1916 г. ‘Волжские сказки’, лирические рассказы 20-х гг. и произведения для детей (надо заметить, что Чириков — великолепный детский писатель, творец ‘животного эпоса’ и создатель волшебного путешествия маленького мальчика ‘В царство сказок’).
Эта книга доказывала, что произведения периода эмиграции стали вершиной творчества писателя. В них в полную силу раскрылось не только его окончательно определившееся мировоззрение, но и художественное мастерство. С годами Чириков сумел выработать и оригинальный стиль, в котором соединились яростные публицистические высказывания, напряженные философские раздумья, скрупулезный исторический анализ с пронзительной лирической интонацией. Произведения, начавшие выходить почти сразу же, как только писатель очутился на чужбине (показательно, что под ними стоят цифры 1921, 1922, т. е. он писал не просто ‘по горячим следам’, а во время самих переживаемых событий), — содержат глубокие размышления автора о судьбе России, попытку разрешить загадки ее бытия, вскрыть пороки и язвы, толкнувшие страну в ‘бездну’. Подробно он рисует трагедию беженства, крушение трогательного и хрупкого мира обычных людей, ввергнутых в круговорот ненависти и преследований, где каждый на какое-то время становился то палачом, то жертвой. И хотя Чириков постоянно подчеркивал, что является не судьей, а лишь свидетелем, описание наступивших хаоса, темноты и повсеместно творимых ужасов и преступлений говорило о том, что чаша мук и страданий, которую ему довелось испить вместе с тысячами русских людей, терзала его душу и не давала застыть в спокойном величии бесстрастного аналитика событий. Постепенно, в течение почти 10 лет готовил он исчерпывающий ответ на вопрос о том, что же привело Россию к пропасти, почему в основание ее будущего были положены тела невинных, а скрепили этот фундамент обман и предательство новоявленных пророков? Ответом стало его последнее и самое масштабное произведение — семейная хроника-эпопея ‘Отчий дом’ (1929-1931).
К этому, можно сказать, жизненному подвигу Чириков готовился давно: еще в 90-е гг. XIX в. пытался определить, какой же путь уготован России, кто станет у кормила — народники или марксисты, кто окажется вождем, способным не только увлечь за собой, но и действительно обеспечить народу справедливое и достойное существование. Размышления на эту тему пронизывают его самые заметные произведения тех лет — повести ‘Инвалиды’ (1897) и ‘Чужестранцы’ (1899). Чуть позже, в пьесах ‘Евреи’ (1904) и ‘Мужики’ (1905) он, затрагивая острые социальные конфликты и обнаруживая их неоднозначность и противоречивость, вскрывал демагогию ‘друзей народа’ и беспардонность ‘друзей гласности’ (так называлась еще одна его пьеса).
Со второй половины 1900-х гг. взгляды писателя кардинально меняются. Создается впечатление, что повесть ‘Мятежники’ (1906) и пьеса ‘Легенды старого замка’ (1906) написал уже другой человек: четко осознавший, что бунт и порывы к немедленному осуществлению справедливого мироустройства чреваты морями крови и чаще всего играют на руку проходимцам от политики, а политика и общественная деятельность всегда увлекали Чирикова. С юности он принимал самое непосредственное участие в народническом движении, за что несколько раз побывал в тюрьме и ссылке, а когда стал членом ‘Крестьянского союза’, неоднократно получал угрозы со стороны черносотенцев.
Однако после 1905 г. писатель охладел к ‘интеллигентской грызне'[2], как он назовет партийные споры впоследствии. Сам художник в своих воспоминаниях так объяснял этот внутренний переворот: ‘Лик революции, явленный в Московском вооруженном восстании, искусственно созданном <...> безумстве, окончательно охладил мои чувства, вскормленные наследственным боготворением Великой Французской революции. Всего более меня оттолкнула от профессиональных революционеров демагогическая ложь и неразборчивость в средствах и безжалостность по отношению к трудовым массам, которые они толкают на смерть, в жертву своим фанатическим идеям <...>‘[3]. Боль от невозможности облегчить страдания умиравшей от рака матери, которая сумела, будучи оставленной мужем, воспитать и дать образование пятерым детям, разочарование в политических методах борьбы, а также проявление отталкивающих черт в людях, которых он считал своими соратниками (здесь сыграли свою роль разрыв с горьковским издательством ‘Знание’ в 1908 г. и столкновение с коллегами по драматургическому цеху в 1909 г., так называемый ‘чириковский инцидент'[4], обозначивший межнациональную рознь в интеллигентских кругах), обусловили глубокие внутренние изменения. Теперь в качестве основы жизненного поведения Чириковым утверждаются не протест и социальная борьба, а нравственный стержень и религиозное очищение. То, что с ним произошло, писатель определил формулой: художник победил общественника, расшифровав ее следующим образом: ‘Я почувствовал себя не просто человеком, а человеком и писателем русским'[5].
В 1910-е гг. Чириков начинает писать своеобразный ‘отчет’ о содеянном в жизни, который воплотился в цикл автобиографических романов о формировании писательской личности — ‘Юность’ (1911), ‘Изгнание’ (1913) и ‘Возвращение’ (1914), вместе с последней частью ‘Семья’ (1924), написанной уже в эмиграции, составивших тетралогию ‘Жизнь Тарханова’. Импульсом к созданию этого произведения послужили душевные — тягостные, но и просветляющие — переживания. После смерти матери, вспоминал художник, ‘впервые встала передо мною человеческая жизнь в ее роковой трагичности’, а предсмертные беседы, которые они вели, заставили ‘оглянуться на свой пройденный путь, почувствовать малоценность всей прежней революционной суеты и вернуться к вечному: душе человеческой, со всеми отражениями в ней Божеского лица и борьбы индивидуальной, к красоте и чудесам творения Божьего’, и он ощутил себя так, ‘словно сейчас только получил аттестат писательской зрелости'[6].
Однако главным доказательством писательской ‘состоятельности’ Чирикова стала эпопея ‘Отчий дом’, воссоздающая панораму общественной, политической и духовной жизни России последних десятилетий XIX и начала XX столетия. Эта книга заметно выделяется своей основательностью среди большого ряда произведений подобной тематики других литераторов Русского зарубежья, тексты которых представляют собой либо документальные свидетельства произошедшего со страной в 1917 г. (‘Окаянные дни’ И. А. Бунина, ‘Слово о погибели Русской земли’ А. М. Ремизова), либо рисуют ностальгические картины прошлого (‘Юнкера’ А. И. Куприна, ‘Лето Господне’ И. С. Шмелева и др.).
Одним из первых в эмиграции попытку дать панораму русской жизни на всем протяжении царствования Николая II и в первые революционные годы предпринял П. Н. Краснов, бывший генерал царской армии, опубликовавший в 1921-1922 гг. двухтомный роман ‘От двуглавого Орла к Красному знамени’. Но Краснову, не обладавшему крупным художественным талантом, удались только батальные сцены, психология же людей — а это самое интересное — оставалась нераскрытой. Тем не менее роман сравнили с ‘Войной и миром’ Толстого[7], и это было симптоматично: эмигрантская общественность явно находилась в ожидании появления большого исторического полотна, надеясь обнаружить в нем ответ на вопрос — почему миллионы русских людей были объявлены врагами своей родины и изгнаны за ее пределы?
Впрочем, ответ был известен заранее: виноваты революционеры, взбаламутившие народ и игравшие на руку немцам, жаждавшим крушения Российской Империи. Чириков же, в отличие от многих современников, возложил вину за свершившееся не только на большевиков, но и на самих изгнанников. Однако открыто высказав свое мнение, писатель ‘неосторожно’ ‘ковырнул подлинное больное место'[8], и это раздосадовало представителей всех лагерей.
Подобное уже имело место, когда дискутировался общественный смысл ‘Инвалидов’ и ‘Чужестранцев’, и все критики пытались выяснить, кто же для писателя является настоящими ‘инвалидами’, а кто ‘Иванами, не помнящими родства’. И позже, нарисовав в романе ‘Зверь из бездны’ жуткие картины одичания и белых, и красных, художник повторил ‘ошибку’ прежних лет, вновь вызвав в свой адрес жесткие нарекания. В частности, на Чирикова ополчился П. Струве, по инициативе которого была проведена акция публичного осуждения книги, а писателю было направлено открытое письмо студенчества с упреками в клевете на Белое движение. И все потому, что ‘защитники Отечества’ предстали под его пером отнюдь не агнцами Божьими, а запутавшимися, потерявшими нравственные ориентиры людьми. Чириков писал этот роман, опираясь на собственные воспоминания, буквально переливая на бумагу пережитое им в годы войны в Крыму, которую вели белые, красные и зеленые, когда он воочию убедился, что борьба за ‘правое дело’ ведется каждой из сторон без сострадания и учета людских потерь.
И ‘Отчий дом’, в свою очередь, явился развитием этих взглядов. Замысел эпопеи можно сопоставить с идеей, послужившей толчком к созданию ‘Войны и мира’. Исследуя истоки декабристского движения, Толстой счел необходимым обратиться к эпохе Отечественной войны 1812 г. и даже более ранним годам, определившим бунтарские настроения будущих дворянских революционеров. Чириков же, осветив в своей книге более чем 25-летнюю историю России, пришел к выводу, что предпосылки разыгравшейся в 1917 г. трагедии были заложены именно в периоде начала 1880-х гг. до 1905 г. И корень бед писателю виделся в деятельности революционных фанатиков, которая брала начало в ‘Народной воле’, а затем расцвела в левых партиях, одна за другой возникавших в России на рубеже XIX-XX вв. Утверждая, что цель оправдывает любые средства, а политическое убийство не только допустимо, но и необходимо, революционеры начали преступать нравственные законы, чем ввели русскую совесть ‘в неописуемое смущение’ [9]. (Сомнения в нравственной чистоте революционеров возникали у писателя и раньше, — еще в ‘Жизни Тарханова’ он обрисовал колонию ссыльных как сборище пустых, глупых и озлобленных людей, потонувших в мелких дрязгах, самодовольных и обладающих непомерными амбициями.)
Для воплощения своего грандиозного замысла Чириков избрал особую жанровую форму — семейную хронику. В ‘Отчем доме’ описывается жизнь семьи аристократов, бывших князей Кудышевых. Некогда блиставшие при дворе, они лишились — как оппозиционеры — титула еще при Павле I. Представители же сегодняшнего семейства и его оплот — ‘старая барыня’ Анна Михайловна, мать троих непутевых сыновей — окончательно растеряли свое былое величие, утратив не только прежний блеск и влиятельность, но и променяв свой радикализм на велеречивость и оппозиционность по инерции. Однако они по-прежнему гордятся участием во всех исторических преобразованиях, которыми так богато указанное время, и по-прежнему хотят определять (и думают, что определяют) судьбы родины.
Здесь следует указать на отличие эпопеи Чирикова от ‘классических’ образцов этого жанра — семейных хроник С. Т. Аксакова, Н. С. Лескова, Н. Г. Гарина-Михайловского, И. А. Бунина и др. Если в ‘традиционной’ семейной хронике описывается жизнь нескольких поколений дворянского рода, то ‘Отчий дом’ знакомит читателей с судьбой только одного поколения Кудышевых — сыновей Анны Михайловны, о нравах же предков сообщается в самом начале повествования. Характеристика почившего в бозе отца семейства, помещика Николая Николаевича — ‘помеси крепостника с вольтерьянцем, самодура с сентиментальным мечтателем, одинаково способным как к рыцарскому поступку, так и к варварскому своеволию’, — нужна автору, чтобы обнаружить ‘генезис’ поступков братьев. Судьба же ‘внуков’, детей старшего брата Павла Николаевича — Петра, Наташи, Женьки и сына среднего брата Дмитрия — якутенка Ваньки, остается проясненной лишь отчасти.
Однако несколько весьма красноречивых фактов из их повседневной жизни приводятся, и они свидетельствуют о несостоятельности дворянского сословия, об исчезновении в нем последних признаков вольнодумства. Так, Петр, недолго погостив в отчем доме, уезжает, предварительно вырезав из рам портреты своих предков, очевидно, для продажи, что неудивительно, поскольку придерживается гедонистической философии: »Жизнь для жизни нам дана’, и никаких рассуждений. <...> В конце концов человек — раб желудка и полового инстинкта’, ‘просто усовершенствованная обезьяна…’. Тем не менее его цинизм не мешает ему стать героем на полях сражений: за храбрость, проявленную в Русско-японской войне, Петр награжден Георгиевским крестом. Больше других он печется о кудышевском наследстве. Однако ему не суждено им воспользоваться: ‘служа царю и отечеству’, он гибнет при усмирении восставших в Москве рабочих. О Наташе как наследнице традиций вообще говорить не приходится. Ее поэтическая натура не позволяет ей погружаться в сферу материального. И, освободившись из-под опеки приземленного мужа, она, завороженная атмосферой театра, устремляется навстречу новой любви и большому искусству.
Члены семейства Кудышевых олицетворяют различные направления общественно-политической мысли — консервативное дворянство, народничество, экстремизм народовольческого толка, толстовство и различные сектантские уклоны, марксизм. В этом плане знаменательна чириковская ономастика: дворянство действительно уже задается вопросом не ‘что делать?’, а ‘куда идти?’ — и то, как прозвали их родовое имение крестьяне — Никудышевка, — красноречиво заключает в себе горестно-иронический ответ. Каждый из братьев окружен ‘штатом’ единомышленников. И царящие между этими ‘штатами’ постоянные скандалы и столкновения, доходящие порой до ненависти, словно в миниатюре отражают те разрушительные процессы, которые протекали в России в последние десятилетия XIX в. и привели, по убеждению Чирикова, к краху ‘общего национально-государственного отчего дома’. При этом нельзя не заметить, что в романе писатель скорбит о судьбе родины, а не злорадно констатирует справедливость своих наблюдений и прогнозов, в чем пытались уверить его недоброжелатели. Еще раньше он признавался: ‘Во мне стало просыпаться временно усыпленное социальными утопиями национальное здоровое чувство, этот прирожденный каждому народу инстинкт национально-государственного самосохранения'[10]. И когда, будучи уже тяжело больным человеком, Чириков создавал свой последний роман, он прежде всего думал о сохранении величайшего национального образования — России.
Такая авторская позиция обнаруживает еще одно, весьма существенное расхождение с ‘традиционной’ формой семейной хроники, которая подразумевает спокойное изложение событий всезнающим повествователем, что предполагает известную долю объективности. Однако в случае с ‘Отчим домом’ мы постоянно слышим взволнованный голос автора, буквально врывающийся в эпическое повествование со своими оценками, замечаниями, соображениями, характеристиками, пристрастными суждениями. Причем ‘заинтересованность’, если так можно выразиться, Чирикова столь высока, что он не стесняется повторений, дублирования одних и тех же выводов при обличении ‘придворной камарильи’ и политических интриганов, постоянных указаний на безвольность царя, поддающегося влиянию едва ли не каждого приближенного. Вследствие этого некоторые куски романа производят впечатление чисто публицистических включений, что может вызвать недовольство пуристски настроенных читателей и критиков, которые усмотрят в этом недостаток ‘художественности’. На самом деле они формируют пафос этого произведения. Постоянные восклицания-вопрошания ‘подключают’ читателя к потоку авторских размышлений, а свободное обращение Чирикова к просторечью (словечки ‘снюхались’, ‘наплевать’ мелькают то тут, то там) фиксирует в повествовании ‘мнение народное’.
Создается впечатление, что Чириков изменил избранной им позиции не судии, а свидетеля, только запечатлевающего факты (на чем он настаивал ранее), и здесь выступил как прокурор и обвинитель. И хотя он заявлял, что ‘в мою задачу вовсе не входил суд над современниками, желание выловить из них виноватых’, тем не менее писатель счел нужным заключить процитированную фразу признанием: ‘Я имел намерение показать историческую поруку поколений, в которой нет невиноватых…’ (курсив наш. — М.М, А.Н.).
Но если все сословия и идейные течения подвергаются в романе жесткой критике, то сама Россия предстает как кладезь культурных ценностей, которые не могут быть уничтожены никакими историческими катаклизмами. В хронике Чириков обобщил огромный культурный опыт — и интеллигенции, и народа. ‘Отчий дом’ наполнен прямыми и завуалированными цитатами из произведений русских и зарубежных классиков — от Пушкина и Толстого до Боккаччо и Гауптмана (этими знаниями владеют дворяне), отсылками к библейским, апокрифическим и неканоническим текстам, фольклорным сюжетам и образам (а это уже достояние народа), пестрит куплетами из популярных романсов, революционных и народных песен. Чириков явно стремился не только проанализировать условия, в которых протекала общественно-политическая жизнь и складывались умонастроения российского общества второй половины XIX в., предшествовавшие глобальному историческому перелому, но и воссоздать образ России, владевшей всем этим богатством.
Действие романа разворачивается в самых разнообразных точках географического и временного пространства: родовом имении героев, волжских городах Симбирске и Алатыре, в ‘двух столицах’ — Петербурге и Москве, и даже за границей — в Италии, Швейцарии, Финляндии. Читатель получает возможность увидеть молодого Ленина, оказаться на тайной встрече подпольщиков с Надеждой Крупской и даже посетить жилище Максима Горького на Капри! Но автор не ограничивается современностью: пространство романа распахнуто в прошлое и будущее. Взгляд писателя проникает сквозь века и переносит читателя во времена татаро-монгольского нашествия, правления Ивана Грозного и Бориса Годунова, Екатерины II и Александра III, когда, по мнению Чирикова, закладывались основы национального характера.
В поисках универсальной формы, которая смогла бы наиболее полно и точно передать замысел, Чириков включил в ‘Отчий дом’ отрывки из своих прежних публицистических статей и очерков, фрагменты мемуаров, значительный этнографический и исторический материал. В сюжетных перипетиях, системе образов и поэтике ‘Отчего дома’ нельзя не заметить отсылок к предшествующим произведениям Чирикова. То есть писатель действительно предъявил итог всего созданного и продуманного им ранее. Так, образ Григория — дворянина, вернувшегося из ссылки женатым на простой крестьянке, в эпопею Чирикова ‘проник’ из его пьесы ‘Дом Кочергиных’ (1910), в основу которой была положена борьба вокруг наследства, но в пьесе этот конфликт имел еще чисто бытовой характер — о принятии в ‘наследство’ России речи еще не шло. Какие-то линии эпопеи восходят, как уже упоминалось, к автобиографической тетралогии ‘Жизнь Тарханова’. В частности, семейство, где отец был толстовцем, а сын — народовольцем, мечтающим совершить террористический акт, Чириков запечатлел во второй части тетралогии, нарисовав, как в одном жизненном пространстве вынуждены были существовать народники, народовольцы, толстовцы, постепеновцы и к чему это приводило. Тогда же он попытался вглядеться в ‘Ноев ковчег’, который представляла собой русская жизнь на рубеже веков с ее сумятицей, противоречиями во взглядах, партийных программах, дебатами по поводу перспектив устроения жизни. В ‘Отчем доме’ этот ‘Ноев ковчег’ обернется уже, как определит взаимоотношения своих наследников Анна Михайловна Кудышева, подлинным ‘зверинцем’.
Но особенно бросается в глаза сходство ‘Отчего дома’ с романом ‘Семья’, который в некотором роде можно проинтерпретировать как вариацию библейской легенды о возвращении блудного сына. Иными словами, разочарование Тарханова в избранном поприще (писательский труд), отход от общественной деятельности, осознание вечных семейных ценностей как определяющих бытие личности и является обретением заблудшей душой ‘Дома Отца Моего’. Поэтому и возникает в последней части тетралогии перенос акцента с линии Тарханова на жизнь его детей: именно их, а не свои книги и идеи оставляет он после себя. А ‘Отчий дом’, соответственно, стал своеобразным ‘перевертышем’ этой мифологемы.
Блудные дети собираются под отчим кровом, но это не только не приносит счастья и успокоения, а, напротив, приводит к полному уничтожению родительского гнезда. И первым сигналом грядущего разрушения общего дома становится ‘отселение’ младшего из сыновей — толстовца Григория, который начинает под влиянием жены устраивать в своем жилище хлыстовские сборища, а потом и вовсе исчезает, находя успокоение в монашеской обители. Средний — Дмитрий — террорист, приводит в свой дом жандармов и, чтобы не попасть им в руки, кончает с собой. Это, в свою очередь, становится причиной безумия его матери, смерть которой символизирует конец ‘отчего дома’. Остающийся же жить ‘в родных палестинах’, приспособившийся к обстоятельствам старший, Павел Николаевич, уже ничего общего не имеет с корнями: это льстивый политик, готовый раболепно служить новым идеям, сулящим выгоду. Его мечта — не сохранение Общего дома (России), а кресло депутата Государственной думы. Имение же, по сути, переходит в руки человека ‘со стороны’ — то ли жены, то ли вдовы Григория, распутной Ларисы.
Образ дома и живущего в нем большого семейства заставляет вспомнить про ‘мысль семейную’, так важную для Толстого, у которого семья — не столько кровное, сколько духовное родство, что писатель и показал на примере семей Болконских и Ростовых, обладающих общностью, основанной на искренности чувств и величайшей преданности друг другу. Им он противопоставлял Курагиных, чье духовное омертвение проявляется в лицемерии и притворстве отца и детей, которых объединяет лишь стремление к завоеванию положения в обществе, обретению богатства и нужных связей. И для Чирикова охлаждение семейных отношений — свидетельство глубокого неблагополучия. Несмотря на то что мать и сыновья живут под одной крышей, о духовном единстве в семействе Кудышевых говорить не приходится. ‘Дети одной семьи, рожденные на протяжении менее одного десятилетия, братья казались людьми трех взаимно отрицающих друг друга поколений’, — указывает он. Их общение сводится к бесконечным стычкам, насмешкам и взаимному презрению, которое они не стесняются выставлять напоказ. Внук Петр называет бабушку ‘крокодилом’ и ‘бегемотом’, сама она не признает прижитого в Сибири Дмитрием внука Ваню. Отчий дом становится проходным двором, куда летом наезжают многочисленные (зачастую и незваные) гости, что должно было бы свидетельствовать о хлебосольстве, радушии и гостеприимстве хозяев, однако ситуация оборачивается своею противоположностью: гости буквально вытесняют хозяев, начинают без спроса распоряжаться дворней и лошадьми, приглашают в чужой дом собственных гостей. Довершают этот разброд и шатание сами братья Кудышевы. Они не только не желают помогать матери в хозяйственных делах, но, ложно понимая — как свою вину — собственное дворянское происхождение, зачисляя себя в лагерь ‘эксплуататоров’, готовы искупить свои ‘прегрешения’ перед народом, ‘освободившись’ от принадлежащей им земли, распродав ее за бесценок.
Важным представляется и то, что все сюжетные перипетии ‘Отчего дома’ сосредоточены вокруг фигуры трех братьев. Для Чирикова всегда очень значима была народная сказочная традиция. В русских же сказках центральными действующими лицами чаще всего становятся именно три брата, которые своим выбором указывают на символический образ распутья — трех дорог, каждая из которых может привести героев к гибели или, наоборот, к счастью и богатству. Кроме того, образы трех братьев позволяют обнаружить в ‘Отчем доме’ параллели с другими ‘аналогичными’ произведениями русской литературы. Например, в ‘Братьях Карамазовых’ Ф. М. Достоевского, в ‘То, чего не было’ (1912) В. Ропшина (Б. Савинкова), ‘Сатане’ (1914) Г. И. Чулкова судьбы трех братьев также символизируют идейные несогласия и психологическое смятение в русском обществе.
В романе Достоевского показана история распада одной семьи и гибель ее главы. Писатель ставит вопрос о провокации и идейном убийстве. В конце концов ‘реальный’ убийца отца (так решил суд присяжных), Дмитрий оправдывается в глазах автора, тогда как настоящим преступником, по мысли Достоевского, оказывается Иван, изгнавший из своей души Бога. С ним перекликается сюжет чулковского романа, где двое старших братьев стремятся заполучить отцовские миллионы, устранив не только его, но и главного наследника — младшего брата. Обрисованный конфликт воспринимается как предельно злободневный, поскольку писатель, затронув нерв националистических страстей, показывает, как, прикрываясь лозунгами защитников устоев и сторонников национального единства, представители ‘правого крыла’ не чуждаются ни шантажа, ни подкупа, ни доноса, ни даже убийства. Да и противостоящий им либеральный лагерь обнаруживает свою слабость: его деятели, вынашивающие несбыточные планы, способны лишь на пышные фразы, но абсолютно недееспособны. А роман В. Ропшина, повествующий о судьбе братьев Болотовых, связавших свои жизни с террористическими организациями, подводит читателя к мысли о преступности ‘права на кровь’, пролитую даже во имя справедливости. И гибель всех троих воспринимается как закономерное наказание, которое они понесли за свои злодеяния.
Отзвуки подобных идейно-политических баталий мы найдем и в романе Чирикова, который, в своем роде, подвел черту под кровавыми игрищами, сопровождающими обычно все затеваемые в России общественные изменения. Писатель обнаружил несостоятельность избранных его героями путей. Начав энергичными борцами на свободу и справедливость, в итоге все они терпят крах и оставляют активную деятельность. Павел Николаевич, вкусив ‘социалистической премудрости’ и, в конце концов, протрезвев от ‘утопий’, за которые пострадал (год провел в тюрьме), с головой погружается в политические интриги. Эрзацем его ‘разумной’ деятельности становятся так называемые ‘буржуазные пироги’ — торжественные собрания и заседания либерально настроенных обывателей, сопровождаемые бесконечными застольями. Нервный и рефлектирующий Дмитрий оказывается расхожим материалом, используемым деятелем охранки и ‘революционером’ Азефом для своих нужд: он мешал своей совестливостью ‘суровым’ бойцам, и его просто-напросто подтолкнули к гибели. Стремление устроить справедливую жизнь по заветам христианского социализма, которое пытался воплотить в жизнь Григорий, также ни к чему не приводит. Более того, когда сгорает его хутор и родственникам Григория начинает казаться, что он сошел с ума, младший из братьев словно бы подтверждает их мнение: отказавшись от всех прав на наследство, он отправляется на Афон. И только открытость финала — судьба сына Дмитрия, рожденного в ссылке от якутки и привезенного в дом Кудышевых, — заставляет заподозрить, что история России, как кажется Чирикову, могла сложиться и иначе. И не обязательно по образцу блоковского ‘Возмездия’, где решающую роль должен был сыграть ребенок, родившийся от простой матери и мстящий всему ‘демоническому’ наследию русской интеллигенции. По мысли Чирикова, у России был выбор — но она презрела его, сделав это тем более легко, что на страже стоял Антихрист и Великий провокатор, наметивший грандиозный план обмана русского народа. Неслучайно семейная хроника завершается крайне нетрадиционно — не рассказом о будущем семейства, а двумя речами — либеральной (Павла Николаевича) и революционной (Ленина). И сопоставление выдвинутых обоими ораторами программ призвано доказать: Россия была зажата в клещи ‘реальными политиками’ всех мастей. Демагогия и посулы взяли верх над осмотрительностью и недоверчивостью русского мужика, который оказался втянут в бессмысленную борьбу за землю, окончившуюся кровавым кошмаром.
В ‘Отчем доме’ Чириков заявил о себе и как наследник идеологических романов Тургенева. Само заглавие — ‘Отчий дом’ — сразу же отсылает нас к образу ‘дворянского гнезда’. ‘Гнездо’ — символ семьи, родительского дома, где не прерывается связь поколений, но уже Тургенев предчувствовал разрыв этой связи, разрушение структурообразующих ‘клеток’ дворянского сословия. Причина этого виделась ему в оторванности дворянства от народных ‘корней’, которая проявилась, с одной стороны, в образе ‘барства дикого’, а с другой — в буквально раболепном преклонении перед Западной Европой. Той же культурной пропастью Чириков объясняет существующее непонимание между народом и интеллигенцией, либеральные и революционные теории которой об устроении рая на земле в силу своей умозрительности оказались глубоко чужды чаяниям русского человека, покоящимся на инстинктивном восприятии действительности. Жизнь обитателей барского дома воспринимается никудышевскими крестьянами как непрекращающийся праздник. И если ‘Павла Николаевича мужики <...> видят занятым по хозяйственным делам’, в то время как старая барыня ‘кипятится да ругается’, то все остальные только и делают, что ‘поют, пляшут, играют в игры разные, книжки читают, пьют да едят…’. Поэтому все попытки Кудышевых и их гостей ‘опроститься’ и влиться в крестьянскую жизнь воспринимаются мужиками как ‘барское баловство от безделья’.
В еще большей степени бездна, разделяющая господ и крестьян, обнажается в сцене суда, которая заставляет вспомнить ‘Воскресение’ Л. Н. Толстого. Мужики и бабы, разгромившие во время эпидемии холеры барак для больных и убившие студента-медика, из-за многочисленных формальных проволочек предстают перед правосудием только спустя три года после случившегося. И процесс с самого начала превращается в фарс и спектакль как для тех, кто вершит судейство, так и тех, кто за этим наблюдает. Присутствие в зале суда воспринимается господами только как возможность приятно провести время, встретившись и пообщавшись со старыми знакомыми, как бесплатное развлечение, поскольку непонимание крестьянами происходящего, их нелепое поведение и ответы невпопад возбуждают у публики лишь смех. У подсудимых же необычная обстановка вызывает испуг и любопытство, но никак не раскаяние, хотя, объясняя свои действия, они и плачут, и просят о снисхождении. Защищать крестьян вызываются представители самой передовой интеллигенции, в числе которых оказывается и Павел Николаевич. Но, как замечает писатель, им движет отнюдь не любовь к народу и к никудышевцам. Кудышева и прочих народных защитников в первую очередь привлекает возможность покрасоваться на трибуне, произнести обличительную речь в адрес ненавистного им правительства и самодержавной власти. И несмотря на резонанс, который дело получило в провинциальном обществе, приговор в конце этого судилища произносится уже при пустом зале — публика не пришла, это было уже не так интересно.
В этом эпизоде Чириков гневно разоблачил малодушие, лицемерие и слабость либералов, которые только создают видимость заботы о народе, но в действительности абсолютно инертны и бездеятельны и не понимают, чем в будущем грозят им ‘страшный бабий рев и стон’, раздавшиеся при чтении приговора. И здесь, как это ни покажется странным, писатель солидарен с большевиками, которые тоже клеймили либеральное пустословие. Но ими критика велась совсем с других позиций: они жаждали революции. Чириков же хотел сплочения всех честных людей в заботе о народной судьбе.
Спор теряющего свои позиции народничества, переродившегося в эсеровскую идеологию, и набирающего все большую популярность марксизма занимает одно из центральных мест в романе. Кульминацией его становится доклад приехавшей из-за границы ‘товарища Крупской’, в котором средства борьбы эсеров объявляются вредными, а сами они оказываются заклеймены именем ‘буржуазных мещанчиков’, живущих мечтами о ‘национальном курятнике’, — в противовес большевикам, будто бы думающим исключительно о всеобщем благе, а на деле о социальной революции в планетарном масштабе. Вводя реплики оппонентов этой точки зрения, Чириков разоблачает авантюристические построения новоявленных радетелей социализма, которые совершенно не соотносят своих целей со способами их достижения и готовы пролить реки крови, лишь бы оказаться вождями и пророками будущей революции. Писатель фиксирует внимание на несопоставимости ‘единичных’ террористических актов и масштабности революционных преобразований, для осуществления которых потребуются многочисленные жертвы.
Четкость и определенность авторской позиции в данном случае свидетельствует, что автор прошел долгий путь самоопределения. Как уже упоминалось, в повести ‘Инвалиды’ Чириков в конце 1890-х гг. еще колебался, не зная, к какому стану примкнуть — к народникам или марксистам. Тогда в уста марксиста Игнатовича он вложил резкую, но справедливую критику народничества, за что и был ‘изгнан’ из народнического журнала ‘Русское богатство’, и обвинен в лакействе перед ‘новыми господами’, к которым будто бы поступил на службу (имелось в виду, что Чириков начал печататься в журнале марксистов ‘Новое слово’). Однако в написанной спустя два года повести ‘Чужестранцы’ он скорректировал свою позицию, показав, как уже марксисты терпят поражение, пытаясь приспособить западную теорию к ‘местным условиям’. Исходя из этого, можно сделать вывод, что, видя непрактичность, идеализм, порой даже некоторую зашоренность народников, их отказ признать неотвратимо наступающие изменения, Чириков уже тогда сумел выявить ряд отталкивающих черт у представителей марксистской идеологии. Он нарисовал их как людей самоуверенных, надменных, а порой и просто агрессивно настроенных по отношению к инакомыслящим. В этом произведении уже нельзя было обнаружить ни ‘нарочитого осмеяния народничества’, ни ‘прославления марксизма'[11]. Подобное же ‘равновесие’ обнаруживается и в ‘Отчем доме’.
Когда-то Тургенев признавался, что в своем романе ‘выпорол отцов’, хотя стремился ‘высечь детей’. Однако читатель из его романа делал вывод, что и для тех, и для других мужик был некоей абстракцией. Чириков же однозначно ‘выпорол’ всех. Он постоянно акцентирует внимание читателя на том, что и ‘отцы’, и ‘дети’, ведя принципиальные споры о том, как добиться наконец крестьянского благополучия, не замечают ‘живых’ Ивана, Никиту, Марью или Дарью, относятся к ним как к некоей ‘алгебраической, отвлеченной величине’, которой привыкли ‘без всяких церемоний’ распоряжаться. Как и Достоевский, в свое время указавший, что ‘теоретическое’, отвлеченное служение человечеству почти всегда оборачивается его духовным и физическим уничтожением, автор ‘Отчего дома’ предостерегает от ‘холодного’, рассудочного теоретизирования, свойственного всем российским мыслителям от политики.
Благие идеи, когда ими начинают пользоваться мошенники и аморальные люди, вроде Петра Верховенского, Лямшина, Шигалева и других подобных им героев ‘Бесов’, неизбежно приводят к уравниванию понятий добра и зла, после чего и убийство может трактоваться как благородный поступок, а его исполнитель в глазах общества — становиться героем. Такие герои-бесы появляются и в романе Чирикова.
Да не просто ‘бесы’. Антихристом, соблазняющим души, предстает в глазах писателя Ленин. Это связано с выношенной исторической концепцией художника, которую можно не разделять, но которой нельзя отказать в продуманности и обоснованности. Хотя для целостности ее Чирикову даже пришлось прибегнуть к историческим натяжкам и хронологическим ‘подтасовкам’. Так, чтобы доказать ‘причастность’ и близость Ленина к народовольческой идеологии, он соединяет Владимира и Александра Ульяновых в Петербурге во время подготовки покушения на Александра III, в то время как младший Ульянов в этот период всего лишь заканчивал обучение в гимназии и даже не был особенно увлечен политикой. Или — чтобы утвердить холодную расчетливость Ленина и его равнодушие к народным нуждам, ‘отправляет’ его на Капри гораздо ранее, чем он там оказался, и объясняет это бегство желанием и отдохнуть от революционных баталий. Наконец, предельным выражением гордыни Ульянова служит домысленное Чириковым приписывание им себе статуса столбового дворянина, коим он не обладал. Указание на дьявольскую заносчивость Ильича Чириков вложил в уста одного из персонажей романа: ‘Это не марксист, а Герострат какой-то, вознамерившийся взорвать не один храм Дианы, а все храмы на земле вообще’. Ленин, по Чирикову, ‘искушаем революцией’, в которой видит себя вершителем судеб миллионов. И желая как можно скорее ее приблизить, он провоцирует недовольство низов всеми возможными способами, соблазняя, обманывая и предавая своих последователей.
‘Апокалиптическая’ интерпретация образа ‘вождя мирового пролетариата’ имеет, помимо исторических, несомненно, и личные причины. Хотя знакомство Чирикова с Володей Ульяновым было во многом случайным и недолгим (оба участвовали в студенческих волнениях 1887 г., а впоследствии были исключены из университета и высланы из Казани), именно Ленин косвенно вынудил писателя эмигрировать. Дело в том, что после Октябрьского переворота Чириков принял сторону противников большевиков, активно выступал в печати и на собраниях с критикой их политики. И семейное предание гласит (показательно, кстати, что сам писатель не ‘озвучил’ этот факт в своих мемуарах), что после одного из выступлений Ленин через родственника Чирикова передал ему записку: ‘Евгений Николаевич, уезжайте. Уважаю Ваш талант, но Вы мне мешаете. Я вынужден Вас арестовать, если Вы не уедете'[12]. В свете последовавших на родине писателя репрессий этот поступок вождя нового государства можно расценить как проявление своего рода благородства. Но Чириков, трагически переживавший разрыв с родиной, благодарности, конечно, испытывать не мог.
Однако в некоторых случаях фактологические ‘ошибки’, связанные с линией Ульянова — Ленина, возможно, делаются не для выстраивания исторической концепции, а для достижения большего художественного эффекта. Например, после известия о казни Александра Ульянова Анна Михайловна Кудышева решает навестить его семью. Ее пугает поведение и вид отца — Ильи Николаевича, который, как ей кажется, от горя сошел с ума. Но к моменту казни сына его уже не было в живых, и вряд ли Чириков мог об этом не знать.
Что же касается других расхождений с документальной основой, то некоторые неточности могут быть объяснены ошибками памяти автора. Так, например, Чириков ‘заставил’ посещать дом Кудышевых поэта Дмитрия Садовникова тогда, когда его жизненный путь уже был окончен. Но и здесь можно предположить, что Чирикову-художнику важно было создать емкое представление о круге умственных и духовных интересов провинциальной интеллигенции, для чего он и призвал на помощь известного поэта. Приблизительно так поступил в свое время И. А. Бунин, ‘собрав’ в ‘Чистом понедельнике’ на одном временном отрезке и танцующего Андрея Белого, и капустники ‘художественников’, и дебаты вокруг только что появившегося брюсовского ‘Огненного ангела’, и увлечение архимодным Пшибышевским. Все это должно было усилить ощущение приближающейся катастрофы на фоне непрекращающегося бездумного веселья.
Вводя в круг персонажей реальные исторические фигуры марксистского лагеря (Крупскую, Бонч-Бруевича, получившего в тексте говорящую фамилию Вронч-Вруевич, М. Горького), а также лиц из числа царедворцев — Победоносцева, Плеве, Витте и др., Чириков ориентировался на жанр исторического романа. Однако при этом он позволил себе довольно-таки вольно обращаться с историческими фигурами, имеющими прототипы. Например, когда он не хотел откровенно обнаружить свое отношение к тому или иному историческому персонажу, то мог изменить его фамилию с тем, чтобы читатель сам сделал соответствующие выводы или, по крайней мере, остался в неведении относительно некоторых фактов, которые могли бы опорочить в его глазах значимую для автора фигуру. Так, например, произошло со статистиком П. Н. Скворцовым, который получил в романе фамилию Скворешников. Чирикову импонирует, что он являлся принципиальным оппонентом Ленина, буквально не оставившим камня на камне от экономической теории, изложенной тем в работе ‘Развитие капитализма в России’, но сам-то Скворцов был рьяным сторонником марксистских воззрений, что не может не смущать писателя и обуславливает замену фамилии. Относительно ‘разоблачающей’ фамилии Вронч-Вруевич можно высказать следующее предположение: неприятие этого исторического деятеля, очевидно, было продиктовано расхождением его с Чириковым во взглядах на сектантство, в котором писатель в первую очередь ценил инстинктивное противодействие творящимся в России произволу и несправедливости, а Бонч-Бруевич ‘расправился’ с сектантством по-марксистски, преувеличивая имеющиеся в нем в зачаточном состоянии революционные начала.
Несомненно, Чириков осмыслил традиции исторического романа Серебряного века, усвоил опыт Мережковского, Белого, Брюсова и предложил собственное прочтение событий рубежа XIX-XX вв. Поэтому для него по мере нарастания катастрофического восприятия истории становится все более важен библейский контекст. Накануне Октябрьской революции в легенде ‘Девьи горы’ прозвучало его грозное предостережение: явится в погрязший в пороках, безбожный и обреченный мир Антихрист, приняв образ праведника, и красавица будет носить во чреве сатанинское дитя. Образы Апокалипсиса стали формировать мифологическую основу его последних романов, особенно ощутимую в ‘Звере из бездны’ и ‘Отчем доме’.
Немалую роль в формировании историософских представлений художника также сыграли ‘переворот’, который он пережил после событий 1905 г., и усвоение религиозных взглядов Толстого, которые со временем стали Чирикову особенно близки. ‘Резонанс’ толстовских идей в творчестве писателя, вероятнее всего, был обусловлен определенным сходством их мировоззренческих установок, определившихся после преодоления каждым из них духовного кризиса, который высветил бессмыслицу всей их прежней жизни. Хотя Толстой, как известно, по-своему толковал смысл христианского вероучения и стремился очистить его от внешней догматики и церковной ритуальности, что для Чирикова было совершенно неприемлемо, тем не менее устремленность к религиозному миропониманию определила во многом становление новой творческой манеры обоих художников. Толстой в поздних текстах использует ‘прямое’ высказывание, пренебрегает достоверностью и психологичностью мотивировок, приходит к тотальной критике всех государственных и церковных институтов и обличению нравов современного общества. И Чириков, в произведениях 1910-х гг., казалось бы, навсегда простившийся с прежде столь характерной для него остро социальной проблематикой и сосредоточившийся на раскрытии ‘души человеческой <...>, красоты и чудес творения Божьего'[13], в конце творческого пути приходит к осознанию неразрывности человеческого и социального, рисует обусловленность поступков человека историческими обстоятельствами, с одной стороны, и видит его вершителем мировой истории — с другой. Но, главное, также предпочитает говорить прямо, без обиняков.
Одним из самых спорных пунктов толстовского учения всегда была мысль о ‘непротивлении злу насилием’, которую большинство современников писателя воспринимали как проповедь бездействия и пассивного соглашательства с политикой самодержавия. Поначалу не избежал такого понимания и Чириков. В январе 1905 г. он даже отправил Толстому возмущенное письмо с критикой его рассуждений по поводу трагических событий ‘Кровавого воскресения’. Тогда Чириков писал: ‘На варварское избиение безоружных рабочих, шедших к своему царю с крестами и хоругвями, чтобы заявить о своих нуждах, — Вы нашли нужным снова сказать ‘не противьтесь’ и высказали свою уверенность, что никакой свободы рабочим не надо, а следует заниматься самоусовершенствованием… Добрый барин! ‘Самоусовершенствоваться’ очень удобно в Ясных Полянах, с громким именем Льва Толстого, которого ‘не трогают’ даже в тех случаях, когда обыкновенных людей вешают и гноят в тюрьмах'[14]. Однако в эмиграции художник изменил свое отношение к этому постулату толстовского учения и, пройдя сквозь ужасы Гражданской войны (а до этого и Первой мировой), воспринял толстовскую веру в спасительность ‘непротивления’, сделав, однако, акцент именно на отрицании насилия как такового.
Убийство как одно из тягчайших преступлений ‘каиновой печатью’ ложится на души героев его произведений — белогвардейца Владимира Паромова из ‘Зверя из бездны’ и полковника Сосновского из ‘Мстителей’ (1921). Спасаясь от погони, первый убивает преследующего его красноармейца. И всю оставшуюся жизнь не может забыть устремленный на него глаз убитого, в котором читается немой вопрос: ‘За что меня, уже бессильного и безвредного, ты убил?'[15] А неизбывные муки совести ‘молчаливого полковника’, казалось бы, совершившего справедливое возмездие и покаравшего насильников сестры, прорываются в неуместной исповеди, которую он выплескивает на ничего не подозревающих, собравшихся весело отпраздновать Рождество людей, исповеди, в которой он ищет себе оправдания и не может его найти. И то, как отшатываются от него обитатели эмигрантской колонии, говорит о том, что этим убийством он отрезал себя от живых… Библейский постулат ‘Мне отмщение, и Аз воздам’ оказывается действенным: мщение не может быть вменено в обязанность человеку, кто прав, кто виноват — решает Бог.
Но любая война пробуждает в человеческой психике такие инстинкты, которые заставляют забывать об этой истине. Чириков показывает, что безнаказанность пьянит даже самых благородных людей настолько, что идеи, во имя которых они брались за оружие, оказываются уже не важны. И здесь писатель расходится с Толстым, все же допускавшим, что в освободительной войне человек руководствуется ‘скрытой теплотой патриотизма’. Чириков обнаруживает несостоятельность толстовской идеи ‘отойди от зла и сотворишь благо’, обнажая обстоятельства, которые не позволяют ‘отойти’ от кровопролития. Ведь, как замечает один из персонажей ‘Зверя из бездны’, ‘сунут в руки винтовку, а сзади пулемет поставят: иди, убивай! <...> а ты научи, как отойти!'[16]. И в ‘Отчем доме’ писатель, вернувшись на полтора десятилетия назад, показал рубеж, перед которым еще можно было остановиться. Этим романом он как бы говорил: ‘Вот если бы тогда мы опомнились…’
Как видим, художник напряженно думал о том, как спасти человечество от необходимости убийства себе подобных, и приходил к выводу, что изгнать зверя из души может только любовь к ближнему. Тем самым, Чириков, приняв толстовский тезис — ‘Царство Божие внутри нас’, — стремился доказать, что возможность людского единения и нравственного перерождения человека существует. Но трагедия героев ‘Отчего дома’ заключается как раз в том, что они потеряли способность любить, утратили то, что еще изредка, в виде исключения, возникает. О такой спасительной утопии любви рассказал писатель в произведении, название которого приковывает к себе внимание, — ‘Мой роман’ (1926). Это одновременно и определение жанра, данное автором, и рассказ о любовном переживании, переданном в нем, и указание на почти несбыточность, ‘романность’ того, что описывается. Прообразом будущего единения людей здесь оказывается духовный союз беженцев Ивана Петровича и Вероники. На фоне тотального обесценивания и разрушения традиционных семейных отношений во время Гражданской войны их ‘фиктивная семья’ оказывается единственным, основанным на целомудрии и братско-сестринской любви, островком доверия и душевного тепла. Пережитые страдания и необходимость жить под одной крышей сплачивают героев ‘какой-то новой близостью’, в результате которой их вынужденное ‘сожительство’ превращается, по словам Ивана Петровича, ‘как бы в настоящее, в подлинный брак и <...> семью'[17]. Однако и этому союзу не суждено долго просуществовать, поскольку недоверие, ревность и подозрительность разъедают его изнутри и в итоге приводят к трагическому финалу. А анализ истоков этих разрушительных тенденций Чириков опять-таки дал в ‘Отчем доме’.
Хотя о Чирикове-психологе говорится всегда как-то вскользь, уклончиво, нельзя отрицать важность для него толстовской традиции исследования внутреннего мира, знаменитой ‘диалектики души’. Для Чирикова, как и Толстого, искренность является главным индикатором нравственной сути человека, мерилом всех его поступков. Писатель не приемлет лицемерия, фальши, позерства и разоблачает носителей этих качеств, по-толстовски ‘срывая’ с них маски. Так, либерал и бывший народник Павел Николаевич Кудышев поддерживает ‘приятные отношения’ с представителями духовной власти и консервативного дворянства, что время от времени провоцирует в его адрес в стане друзей и соратников обвинения в ‘отступничестве и ренегатстве’. Но Кудышев всегда находит повод для самооправдания, поскольку, по его словам, умение лавировать и искусно скрывать свои подлинные мысли и чувства требует от него сама действительность, на каждом шагу ставящая палки в колеса всем его полезным начинаниям. Под стать ему и Ленин, который ради достижения своих целей легко меняет привязанности, ‘тасует’ людей вокруг себя и в зависимости от сиюминутного политического расклада без сожаления отворачивается и предает друзей. Ярким примером несоответствия внешнего и внутреннего может служить образ жены Григория, Ларисы. Несмотря на усердные молитвы, соблюдение постов и кажущуюся благочестивость (наизусть знает все Евангелие), она распаляема внутренним греховным огнем и вносит в кудышевское семейство полный разлад. Веря в свою ‘близость к небесам и тайно пребывающему в ней Духу Святому’, Лариса тоже оказывается заражена ‘вождизмом’, пользуется дарованной ей ‘святостью’ главным образом для того, чтобы прибрать к рукам Никудышевку и ее обитателей. В этом образе кроется ключ к постижению замысла Чирикова, который раскрыл всю опасность творимого в те годы обмана, когда ложь, притворство и бесовская хитрость выдавали себя за святость помыслов о народе и беспокойство о его благе.
Однако отношение Чирикова к народу отнюдь не однозначно благостно. Писатель словно бы намеренно ‘собрал’ примеры его дикости и неразвитости и щедро рассыпал их по тексту романа. В этом вопросе он значительно расходится с Толстым. Если Толстой считал, что только живущий по патриархальным заветам крестьянин обладает единственно верным взглядом на общественное устройство, то Чириков, показывая моральное разложение верхов, отметил, что им оказалось захвачено и крестьянство, утратившее традиционные жизненные ориентиры. Но произошло это, по мысли художника, потому, что мужик, с одной стороны, оказался одурманен большевиками, а с другой — ‘обольщен’ и сбит с толку самой интеллигенцией.
Поставил этот диагноз он еще раньше, когда в 1924 г. предпослал публикации своей пьесы ‘Красота Ненаглядная’ предисловие, в котором взял под защиту русский народ. ‘Бурные революционные эпохи, — рассуждал писатель, — не вскрывают подлинного характера и души народа. Это периоды ненормальной нервной и психической возбужденности, особого ‘революционного психоза»[18]. И видя преступления, совершаемые в этом состоянии, надо помнить, что ‘обстоятельствами почти всей своей истории народ наш до того был предан разврату и до того был развращаем, соблазняем и постоянно мучим'[19], что еще удивительно, что он сумел сохранить хоть какой-то человеческий облик. Чириков всегда, а особенно остро в эмиграции, жаждал дать изображение национальной души, ‘вечно ищущей, беспокойной, жаждущей и алчущей неземной Красоты и правды Божией, то уходящей в религиозный аскетизм, то рвущей его оковы и жадно бросающейся от далеких небес в земные бездны, то святой, то одержимой бесом, то преступной, то кающейся и вновь устремляющейся к Богу…'[20] Писатель прозревал идеал, но не находил его в реальной жизни.
В ‘Отчем доме’ автор предвосхитил трактовку событий первых двух десятилетий XX в., получающую все большее распространение в сегодняшней исторической науке. Многие историки сходятся во мнении, что революции (и 1905-го, и 1917 г.) в России стали возможны потому, что существовала нескончаемая борьба элит за власть. Именно они привели страну к политическому и хозяйственному кризису, а ‘стихийность’ революционного движения на самом деле тщательно планировалась и подготавливалась.
Вызреванию подобного убеждения способствовало в определенной степени восприятие Чириковым морализаторской интонации, свойственной позднему Толстому. Она же определила и публицистический накал ‘Отчего дома’. Но это не ‘страницы популярной публицистики'[21], повторяющие ‘общие места о течениях общественной мысли в 80-х годах'[22]. Публицистические вставки являются необходимым элементом структуры произведения, в них проявилась страсть, гнев, боль, отчаяние писателя. Они напоминают философские отступления Толстого в ‘Войне и мире’.
Принципиальность и резкость его слов, трагический образ России. который вставал со страниц этого произведения, вызвали отторжение в эмигрантской среде, практически проигнорировавшей роман писателя: в 1929 г. появились всего лишь три небольшие газетные заметки[23]. Чириков глубоко переживал ‘отсутствие серьезного внимания’ к своему произведению. В одном из писем к дочери, намекая на травлю в печати, которой он подвергся[24] после выхода в свет на русском языке романа ‘Зверь из бездны’, заметил: ‘Впрочем, никакой критики в эмигрантской литературе сейчас нет, а больше партийное кумовство'[25].
Еще в юности отдавший дань увлечению Гоголем-сатириком, Чириков вновь, на новом витке, вернулся к этому писателю, нарисовав постепенное омертвение души России, круговерть мелких и продажных людей, взыскующих не Града Невидимого, а земной славы, не дорожащих прошлым и насмехающихся над будущим. И если даже в дорогих его сердцу искателях Божьей правды — сектантах — он увидел искажение религиозной идеи (хлыстовка Лариса оказывается едва ли не скареднее и беспощаднее остальных, далеко не идеальных персонажей), то это означало, что та Русь, которую Чириков запечатлел в сказке-мистерии ‘Красота Ненаглядная’, оставалась только в его воображении.
Но стоит прислушаться к словам И. Ф. Анненского, высказанным им в статье о пьесе ‘На дне’. Он писал, что поиски положительного героя Горьким не увенчались успехом, зато, читая его произведения, ‘думаешь не о действительности и прошлом, а об этике и будущем’, и что за его героями, как и за героями Достоевского, можно почувствовать ‘нечто новое, что выше и значительнее их'[26]. Можно сказать, что и за героями Чирикова в первую очередь чувствуешь ‘душевную тревогу’, вершащую ‘суровый и скорбный суд’ над прошлым, ‘от которого родился в настоящем такой ужас’, как оскудение Отчего дома, одиночество на чужбине ее сынов и дочерей. Чириков в итоге нарисовал исчезающую, растворяющуюся, уходящую в небытие, но все время напоминающую о себе, словно град Китеж, Россию.
Анненский в уже цитировавшейся статье назвал Горького ‘самым резко выраженным русским символистом'[27]. Вряд ли кто осмелится заподозрить в символизме Чирикова. Но если вспомнить, что он считал Чехова писателем, который ‘не дал нам всей правды своего времени’, но зато ‘дал правду художественную, то есть условную, символическую’, то такая правда присутствует и в его романе и делает его и бесценным документом эпохи, и емким художественным свидетельством произошедшего.Путь современного читателя к ‘Отчему дому’ Чирикова оказался чрезвычайно долог. Но благодаря помощи потомков писателя — Валентины Георгиевны и Михаила Александровича Чириковых — эта книга все же смогла появиться. Мы также выражаем глубокую признательность генеральному директору ООО ‘Компания ‘Дальвест» Павлу Александровичу Синяткину за помощь в работе над книгой. При подготовке комментариев мы использовали материалы, предоставленные Евгением Евгеньевичем Чириковым, за что приносим ему благодарность.
Мария Михайлова, Анастасия Назарова
Примечания
1
Чириков Е. Н. Зверь из бездны / Вступ. статья, составл., подгот. текста и примеч. М. В. Михайловой. СПб… 2000.
2
Чириков Е. Н. На путях жизни и творчества: отрывки воспоминаний // Лица. М., СПб., 1993. Вып. 3. С. 345.
3
Там же. С. 367.
4
Подробнее см.: Михайлова М. В. Еврейская тема в творчестве Е. Н. Чирикова и ‘чириковский инцидент’ // Параллели: русско-еврейский историко-литературный альманах. М., 2003. 2-3.
5
Чириков Е. Н. На путях жизни и творчества: отрывки воспоминаний. С. 368.
6
Там же. С. 372.
7
См.: Попов К. ‘Война и мир’ и ‘От двуглавого Орла к Красному знамени’ (В свете наших дней). Париж, 1934.
8
Чириков Е. Н. На путях жизни и творчества: отрывки воспоминаний. С. 345.
9
Чириков Е. Н. Отчий дом. Белград, 1929-1931. Т. I.
10
Чириков Е. Н. На путях жизни и творчества: отрывки воспоминаний. С. 368.
11
А.Б. (Богданович А. И.) Критические заметки // Мир Божий. 1900. 4. С. 6.
12
Чириков Е. Е. Об авторе. Е. Н. Чириков // Чириков Е. Н. Зверь из бездны. Минск, 2000. С. 349.
13
Чириков Е. Н. На путях жизни и творчества: отрывки воспоминаний. С. 367.
14
Письмо Е. Н. Чирикова к Л. Н. Толстому // Вопросы литературы. 1989. 2. С. 281.
15
Чириков Е. Н. Зверь из бездны. СПб., 200 RC. 496-497.
16
Там же. С. 529.
17
Чириков Е. Н. Мой роман. Париж, 1926. С. 111.
18
Чириков Е. Н. О душе народа// Чириков Е. Н. Красота Ненаглядная. Берлин, 1924. С. 15.
19
Там же. С. 17.
20
Чириков Е. Н. О душе народа С. 25.
21
См.: Осоргин М. Отчий дом // Последние новости. 1929. 2941 11 апр. С. 3.
22
См.: М.Г. (Гофман) Е. Н. Чириков. Отчий дом. Т. 1 // Руль. 1929. 2556. 24 апр. С. 4.
23
См.: Осоргин М. // Последние новости. 1929. 11 апр., М.Г. (Гофман) // Руль. 1929. 24 апр., П. Трб. (П. Пильский)//Сегодня. 1929. 13 апр.
24
См.: Бобырь Ал. К истории одной полемики// Вопросы литературы. 1995. 3. С. 326-335.
25
Письмо Е. Н. Чирикова дочери Людмиле (8 июня 1831 г.) // Архив В. Г. Чириковой.
26
Анненский И. Ф. Драма на дне // Анненский И. Ф. Книги отражений. М., 1997. С. 73. 72.
27
Чириков Е. Н. О душе народа. С. 6.
——————————————————————————
Источник текста: Евгений Чириков. Отчий дом. Семейная хроника. М: Эллис Лак, 2010.