Репин и Бенуа, Чуковский Корней Иванович, Год: 1910

Время на прочтение: 9 минут(ы)

I

‘Я умоляю не звать меня в дома, где висят гг. Крачковские, Штемберги, и Берхгольцы. Мне от них делается дурно, и с таким эстетико-патологическим явлением приходится считаться’.
Так воскликнул недавно в ‘Речи’ г. Александр Бенуа, — и до чего мне понятно это его восклицание! Дурное искусство не только возмущает его, но также заставляет страдать. Для него физическая боль — видеть пошлую, низменную, фальшивую какую-нибудь картину. Часто бранят критиков, зачем они нападают так жестоко на того или иного художника, поэта, актера. Но, Боже мой, ведь актеры, художники, поэты всегда первые нападают на нас. Мы только защищаемся от нападений, когда резко и, пожалуй, неучтиво клеймим их бездарное искусство. Разве когда актер в какой-нибудь утонченнейшей, глубоко человечной роли принимает театрально-эффектные позы и делает привычные, дешевые жесты, — разве он не оскорбляет в нас какой-то заветной святыни? Он первый оскорбил нас, и если мы потом негодуем, — то это только ответ на оскорбление, это самозащита, это оборона, и какой судья осудит нас за то, что, защищаясь, мы были не слишком изысканны в словах и выражениях!
Я помню, когда писал о г-же Вербицкой, несколько раз откладывал эту работу прочь. ‘Нет, нужно успокоиться, пусть сердце отдохнет хоть немного’. Она меня била по щекам, эта книга, она издевалась надо мною, и кто посмеет меня упрекнуть за то, что я, в конце концов, не выдержал, закрыл лицо руками и закричал: караул! Есть множество книг, о которых я физически ничего не могу написать, тотчас же изнемогаю, так они истязают и мучают меня!
Как же мне не сочувствовать г. Александру Бенуа? Если человек кричит от боли, как же мне не верить ему! Но у г. Бенуа есть одна для меня непонятная странность, и, да простит он мне, если я простосердечно и, может быть, неумело попрошу у него по этому поводу разъяснений.
Без преувеличения можно сказать, что г. Бенуа почти исключительно живет глазами. Заратустра когда-то на мосту встретил человека-ухо, ухо величиной с человека, — и вот г. Бенуа представляется мне таким же огромным, гигантским глазом. Человек-глаз. И все писания г. Бенуа есть, таким образом, как бы дневник — не человека, а человеческого глаза, регистрация всех тех радостных и грустных впечатлений, которые этот изощреннейший, утонченнейший глаз получил за данный промежуток времени. Нам эти впечатления не понятны, ибо мы кроме того должны жить еще и сердцем и ушами и — мало ли чем! Но и ему многое из нашего тоже чуждо до последней степени, — и от того фатально г. Бенуа и большинство его читателей смотрят друг на друга, как иностранцы. Зрительные впечатления г. Бенуа распадаются на две группы: ‘это изящно’, ‘это не изящно’. Мы говорим: ‘возвышенно’, ‘трогательно’, ‘мелко’, — г. Бенуа говорит: ‘грациозно’, ‘элегантно’, ‘неграциозно’ и т.д. Что изящного или неизящного он за неделю ни увидит, о том с радостью или с огорчением поведает нам в дневнике. Увидел Петрова-Водкина — изящно: рад. Увидел Репина — неизящно: огорчен. И т. д., и т. д. Конечно, я слегка утрирую, но это для того, чтобы суть моей мысли выступила пред читателем рельефнее. Г. Бенуа готов, например, признать и Гойю и Ге, — этих самых ‘неизящных’ художников, но, Боже мой, с какими оговорками. Гойя его ‘отталкивает’, ‘оскорбляет своею грубостью, нелепостью, неумением’, а Ге ему ‘не нравится’ и ‘даже претит’. Конечно, он сам понимает, что ‘моменты настроения и чувства’ празднуют теперь победу ‘над всем формальным’, он все старается примириться и с Гойей и с Ге, но это именно старание, преодоление себя, тогда как за изящество он отдаст все и все простит, ибо только изящество для него — абсолютная ценность. Вкус — вот единственное для него мерило вещей. Он — гастроном зрительных впечатлений, чуть-чуть этого стыдящийся. Гурман. Где-то в своих письмах он так и выразился про какую-то новинку: ‘аппетитная’. — ‘Вкусные изделия кустарей’ — другое его выражение. У кого-то, не помню, ему особенно люб — ‘вкусовой темперамент’. Он сам жалуется иногда на свою ‘пресыщенность прекрасным’. ‘Глаз настолько избаловался воспроизведениями с лучших картин, скульптур и зданий, что часто и превосходные вещи вовсе не трогают’, — признается он.
Но все же глотает их еще и еще, а так как изо всех критериев жизни — вкус есть критерий наиболее хрупкий, то не мудрено, что г. Бенуа очень часто и демонстративно меняет свой ‘космос’, всю свою, так сказать, ‘философию’. Вот Нестеров ему близок, а вот — через минуту — далек. Да здравствует Васнецов! — и да сгинет! Бенуа очарован Суриковым, Бенуа разочарован в Сурикове! Недавно он сам признался: моды каких-то (не помню!) годов были ему отвратительны, а вот по истечении 5-7 лет до чего они ему милы. Так это и должно быть, если изящество — самодовлеющая ценность, а вкус — единственный измеритель вещей. Вкус наш подвержен механической эволюции, и г. Бенуа всегда — покорнейший слуга своего вкуса. Когда-то г. Бенуа, по его же признанию, ‘трепетал’ перед Репиным, а теперь ему былые восторги кажутся только ‘смешными’.
Особенно сразила даровитого критика — рама, которою облечена одна из последних Репинских картин.
‘Одной такой рамкой, — по словам г. Бенуа, — Репин расписался в полном своем непонимании того, что составляет суть западного искусства… Где тут отстаивать принципы красоты, когда наши лучшие художники, ‘специалисты по изящному’… обнаруживают такое невежество и полное непонимание — при какой-то ребяческой претенциозности’, — пишет в отчаянии г. Бенуа.
Должно быть, рама действительно плоха, но кому же и когда приходило в голову считать Репина ‘специалистом по изящному’!
Этак и Толстой никуда не годится, ибо у г. Осипа Дымова куда больше изящества, чем у Толстого. Долой Сурикова, и да здравствует Пастернак! И куда девать Мусоргского? И Писемского? И Полонского? И Огарева? И что делать с Достоевским? Вот уж, воображаю, ‘специалист по изящному’! Никакого вкуса, никакой грации — одна голая гениальность, без всякого ‘гарнира’, без всяких рам. Воображаю, как презрительно фукнул бы на него г. Бенуа! ‘Где уж тут отстаивать принципы красоты’! Посмотрите, как ‘безвкусен’ Достоевский!

II

Оттого-то г. Бенуа и кажется всегда в России ‘знатным иностранцем’, оттого-то ему так чужд и Репин, и Толстой, что он способен во всем воспринимать только эту декоративную сторону дела.
Отрицать Репина — значит отрицать Россию, и я боюсь, что для нашего ‘специалиста по изящному’ какая-нибудь римская ‘Piazza Navona’ или ‘Piazza del Popoli’, где, по его словам, так ‘цельны городские ансамбли’, гораздо ближе, роднее какого-нибудь Пятисобачьего переулка, где царствует флюс, где на заборах неизменные надписи, где ‘жители занимаются приготовлением облаков, скуки и уличной грязи’, где ‘все вандализмы, вандализмы, вандализмы’, как любит выражаться г. Бенуа. Он отмахнется ото всего этого, перейдет по камушкам главную лужу, и вот он уж на Place de la Concorde, где, к его восхищению, все выдержано с известной ‘декоративной директивой’. Он отдыхает, он у себя дома.
А из этого Пятисобачьего переулка лет сорок, пятьдесят назад прибежал в Петербург мальчишка-маляр, богомаз — нисколько не ‘специалист по изящному’, — и впервые во весь голос заговорил от лица Пятисобачьего переулка, всех Пятисобачьих переулков России, это был депутат, избранник, ‘представитель’ наших мокрых заборов, и мокрых галок, и осенних туч, — и какою-то тайною превратил это все в бесконечную красоту, — не в декорацию, не в изящно-грациозный эффект, — а в неуклюжую русскую красоту. Я помню, когда был на Средиземном море — все чувствовал ложь, мне казалось, что и море фальшивит, и небо фальшивит, и впервые постиг, что правда — только в линиях и красках моего Пятисобачьего переулка. Это норма, все остальное — отклонение. Этому научил меня Репин, это внедрил в меня Репин, — тут только можно понять, до чего национален этот художник. Русская природа вся отрицает изящество, она знает только одно: красоту. И у Репина была бессознательная задача: помимо изящества, наперекор изяществу подойти к красоте, и он, как Толстой, эту задачу гениально осуществил. Я даже назвал его некогда уродолюбом, до того мне очевидно, что репинская красота всегда отрицает красивость, что ‘гений всея Руси’ должен к красоте подходить сквозь какое-то уродство, какую-то угловатость, бесформенность.
А какие задачи у Репина! Всегда огромные, всегда — почти невозможные — о, нисколько не декоративные!
Вы только подумайте: шел человек тысячи, тысячи верст и все думал о том домишке, куда он придет (тоже где-нибудь в Пятисобачьем переулке!), о голубеньких обоях, и вот пришел — входит домой: изобразите (или хоть вообразите себе) его лицо! Да такое лицо было у него раз в жизни — как безумно оно расцвело, готовое и смеяться, и плакать, вообще ко всему готовое — в нем не два, не три выражения, а тысяча выражений сразу — это репинская картина ‘Не ждали’. Это не ‘рассказ’, не ‘беллетристика’, — это гениальное проникновение в человека, а с какой простотой, с какой скромностью, неэффектностью все это исполнено — тут не фраза, не поза, не декорация, — и пусть г. Бенуа обсуждает, изящно это или нет, я знаю, что это превосходно, знаю, что это высшее торжество русского искусства, которому одному только и присуща такая изумляющая простота!
А лицо Иоанна, когда он убивает сына! А лицо Софьи при казни стрельцов! А лицо того осужденного к смерти (в ‘Николае Мирликийском’), который вытянул шею и с ненасытным, предсмертным любопытством смотрит на казнь товарища, — какие величайшие эмоции! Репин как будто целью задался уловлять лишь те выражения, какие бывают на наших лицах только однажды, чрезмерные, почти нечеловеческие, и вводит их в обиход, словно эти эмоции для него обычны, словно он всю жизнь прожил среди титанических, чрезмерных страстей. И при этом со всякой страсти снят ее романтический налет, в ней никакого треску, никакой декламации, никаких бенгальских огней, — все горит внутренним пожаром, идет от души к душе: глубоко национальная черта!

III

И какие это пустяки, будто Репин — передвижник, лучший из передвижников. Многим теперь представляется, что стоит только взять ну хотя бы Перова, да еще одного Перова, да еще одного Перова — и выйдет Репин. ‘Любите ли вы Репина?’ — ‘Нет, я вообще не люблю передвижников!’ — такой разговор кажется вполне в порядке вещей. Но ведь это же разговор слепых, — и почему г. Бенуа своим авторитетным словом никогда в этот разговор не вмешается. Передвижники — это Лемох: ‘Девочка с петухом’, ‘Девочка с кошечкой’, — это перовские ‘Птицеловы’, ‘Рыболовы’, это ‘старички’ Маковского, ‘курсистки’ Ярошенко и ‘дети’ Богданова-Вельского, это жанр, ‘Stilleben’ [натюрморт], идиллия, а тут душевные бури, смерчи, необъятные толпы, неукротимые страсти — титанический художник! — и его тогда можно назвать передвижником, когда Толстого можно назвать ‘декадентом’ или ‘народником’ или ‘шестидесятником’, — он, как и Толстой, вся Россия, — такой же захват, такая же даль, такая же безмерность — и при этом сдержанность, боязнь быть эффектным, поэзия без поэтичности — о, какое это счастье для меня всякий раз попадать в Третьяковскую Галерею — ‘к Репину’.
Вот они, другие: Крамской — до чего мертво, фотографично! ‘Неутешное горе’, — как будто из витрины К.К. Булла. Перов — как черно! Как жидко! — беспомощно! А Верещагин — закрываю глаза — декорации, фиолетовые тоники, бойко, самодовольно, фальшиво — пробегаю поскорее по залам, и вот я пред ‘ним’: какая законченность, какая ‘абсолютность’ каждого образа! — так и чувствуешь: это навеки. Я в искусстве не сектант, люблю и Кузмина, и Некрасова, и Островского, и Блока, — мне дорог талант, а не стиль, и все же в то время, как Перов, Крамской, Ярошенко отошли для меня в далекое прошлое и все стали историей, Репин для меня так же ‘нов’ и так же ‘современен’, как и Серов. (Да и что такое Серов, как не модернизованный Репин!)
Представьте себе картину Перова на выставке вашего ‘Союза’ — и представить себе не можете. ‘Старо!’ ‘Безнадежно’. А Репина этюды к ‘Государственному Совету’ — неужто они не так же молоды, как сегодняшние вещи Серова! Для Репина еще не началась история, — и, сдавая в архив ‘передвижников’, г. Бенуа, я надеюсь, оставит Репина нам. Да и только ли нам? По край ней мере, уже среди тех, кого Бенуа считает своими, раздаются, я слышу, громкие голоса, что ‘придет время, когда страсть к драматизму и сложной психологии проснется с новой силой, и тогда картины его (Репина) опять будут дороги и ценны, как были когда-то’… ‘В европейской живописи не много найдется голов, так великолепно сделанных, как голова Грозного и его сына, голов, в которых, и помимо изумительно схваченной экспрессии, — тонкой и необычайно убедительной, в особенности у умирающего царевича, — найдены живые краски и подмечена живая красота. В печальные годы самого дикого направленства фигура Репина была отрадным явлением среди полного запустения и развала’, — это говорит Игорь Грабарь, соратник г. Бенуа, в только что вышедшей ‘Истории русского искусства’ (1910). И если темперамент в искусстве чего-нибудь стоит, я прошу г. Бенуа указать мне во всем современном русском художестве хоть одну картину, которая могла бы по страсти, по экстазу встать рядом с каким-нибудь из типично репинских полотен. За последнее время прославилась именно страстностью Бакстова картина ‘Terror Antiquus’ — там и молнии, и бури, и необъятные горизонты — об этой картине читал лекцию Вяч. Иванов, и много мудрого и торжественного высказал он о ней. Однако, прав был г. Максимилиан Волошин, который обозвал эту картину ‘апофеозом женского туалета, торжествующего над мировой катастрофой’, — и как едко он это высказал:
‘Вместе с бесконечной ловкостью разрешения труднейших перспективных задач пейзажа, нас поразит глубокая безопасность совершающегося, точно мы смотрим сквозь толстое зеркальное стекло подземного аквариума. Да! Ото всего, что пишет Бакст, мы отделены всегда зеркальной витриной музея’ (‘Аполлон’. No 1).
Неужели это темперамент, — ‘витрина музея’? ‘Безопасность совершающегося’? ‘Торжество туалета над мировой катастрофой’, — не думает ли г. Бенуа, что это неизбежное следствие того культа ‘изящества’, которому он и все его единочувственники так ревностно служат. Я преклоняюсь пред Л.С. Бакстом, этим элегантнейшим из наших рисовальщиков, — но я думаю, что грация, как специальность, неизбежно по существу трагична, что она всегда ‘жертв искупительных просит’, — и ‘Terror Antiquus’ лучшее тому доказательство.
Требовать от Репина изящества — это все равно, что ждать от Толстого романсов. Правда, Репин когда-то посягнул на изящество — и у него получился ‘Садко’ — декоративная фальшивая картина. Нет, нужно раз навсегда установить, что Репин, как и все русское искусство, художественные эмоции черпает в дисгармоническом, в тех отклонениях, шероховатостях и уродствах, в которых сказывается видимый мир. Замечательно, что Репин охотнее пишет стариков, чем молодых, мужчин охотнее, чем женщин, детей не пишет почти никогда, — не потому ли, что всякое благообразие слишком чуждо ему? — и прав Сергей Маковский, когда он говорит, что репинские портреты ‘ближе к сатирам’, чем к поэмам, что ‘в их сходстве есть даже что-то пугающее’, что ‘стоит сделать малейшее изменение, прибавить или убавить несколько неуловимых черточек, и все эти столь похожие лица-двойники превратятся в уродливые личины’, — он прав, но он не сказал главного, что эти сатиры у Репина каким-то чудом превращены в поэмы, что уродство стало у него красотой, что судорожные гримасы, которыми искажены лица его персонажей, он, силою экстатического вдохновения, претворяет — не в изящество, нет, — а в великую художественную радость… Репин (как и Ге) знал экстаз вдохновения, а где, скажите мне, экстаз современного художества? [После Врубеля].
Много я мог бы еще написать, но все это в тысячу раз лучше меня напишет г. Бенуа. Пусть каждое мое утверждение он считает вопросом, недоумением, сомнением, и пусть все это разрешит и установит своим авторитетным и веским словом. Раз он указал мимоходом, что его отношение к Репину теперь коренным образом изменилось, пусть даст нам полную и законченную характеристику этого художника, пусть укажет на его место в истории русской культуры, пусть ясно и отчетливо докажет, что я не имею права повторить вслед за покойным Гаршиным:
‘Я рад, что живу в то время, когда живет Илья Ефимович Репин’.

Корней Чуковский

Первая публикация: Речь’ / 02 (15) апреля 1910 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека