Нельзя сказать, чтобы военная литература, особенно за последние два века, отличалась бедностью, нельзя сказать также, чтобы человечество обоих полушарий было слишком скупо на ту деятельность, которая дает материал для военной литературы, не смотря на это, мы не знаем ничего, или почти ничего, о тех внутренних процессах и явлениях, которые происходят в душе человека под влиянием опасности. Причин такому основательному невежеству в деле, занимающем довольно видное место в жизни народов, много — и весьма веских, но от этого ничуть не легче самому делу, или, лучше сказать, состоянию понятий о нем, ибо никто, конечно, не станет спорить против того, что фальшивые представления о душевных процессах, при какой бы то ни было деятельности, до добра не доводят. На военном деле это отразилось самым наглядным образом: если были целые эпохи, убежденные в том, что чем массы людей совершеннее воспроизводят прямолинейные и прямоугольные геометрические фигуры, тем войско лучше, чем солдат ближе к автомату, тем он более годен для дела, — если, повторяем, были подобные целые эпохи, то это ни чему иному приписано быть не может, как полному невниманию к духовной деятельности человека, призванного действовать в массах, на боевом поле, под влиянием опасности.
Многим, особенно не из военных, пожалуй покажется, что если психическая сторона военного дела не обращала на себя внимания исследователей, то это потому, что самое дело не заслуживает серьезного исследования, ибо — де война есть не более, как остаток дикости в человеческой натуре, с уничтожением которого остатка настанет вечный мир и все распри будут улаживаться разговором. Мы не разделяем этой точки воззрения, подсказываемой человеку инстинктом самосохранения, не разделяем потому, что в природе все основано на борьбе, а человек не может стать выше какого бы то ни было из законов природы. Еще Лейбниц сказал: ‘вечный мир возможен только на кладбище’, и кто хоть на минуту серьезно и беспристрастно остановится на этом вопросе, тот вероятно признает, что Лейбниц сказал такую истину, которая едва ли обратится когда либо в анахронизм.
Но если бы даже и не было так, если бы война и перестала когда либо иметь свое роковое и неизбежное значение в развитии человечества, все же она рано или поздно должна сделаться предметом всестороннего исследования для тех людей, которым дано заглядывать в глубь внутреннего человека и делать осязательным для всех результат своих наблюдений: в виде ли художественных образов, в виде ли философского исследования — все равно. Война, и только одна война, вызывает то страшное и совместное напряжение всех духовных сторон человека, в особенности воли, которое показывает всю меру его мощи и которое не вызывается никаким другим родом деятельности.
Нам кажется, что невнимание психологов к тем явлениям, которые происходят в душе человека под пулями и гранатами, или при разрешении таких вопросов, какие пришлось решать, напр., Наполеону под Маренго или под Ватерлоо, лишало их по сие время самых драгоценных фактов для изучения духовной деятельности человеческого организма. Могут заметить: почему-же не занимались этим сами военные? По весьма простой причине: одни — по странному предубеждению, будто человек на войне должен быть не человеком, а героем, и что, следовательно, должно скрывать перед непосвященными те муки сомнений, колебаний, борьбы с инстинктом самосохранения, через которые неминуемо проходит в деле всякий военный, другие — потому, что, позируя перед обыкновенными смертными в роли юпитеров — громовержцев, тщились и в своих сочинениях не представить работу своего ума и воли так, как она действительно происходила, а хлопотали об одном только: о том, чтобы скрыть процесс этой работы, таковы, напр., были Цезарь, Наполеон, читавшие сочинения их без труда убедятся в верности этого положения: подобные люди никогда не ошибаются, никогда не мучимы сомнениями, неудачам их виновато все что угодно — небо, вода, земля, но никогда не они сами, третьи, наконец, — и таковых масса — не занимались тем, что происходит в душе человека во время боя, по той простой причине, что и сами-то едва помнят и сознают, что и как с ними там происходило.
Одним словом повествование о военных событиях и поныне еще не выходило из эпического периода, т.е. из того, когда человек самые обыкновенные происшествия расположен возводить на степень чудесных, самые обыкновенные и часто не совсем даже казистые поступки расположен считать геройством.
Нам кажется, что настало наконец время трезвого отношения и к военным событиям: Агамемноны, Ахиллессы и другие более или менее красивые эпические герои должны сойти со сцены и уступить место обыкновенным людям, с их великими доблестями и с их, подчас унизительными, слабостями, с их самоотвержением, доходящим до того, чтобы положить голову за други своя, — и с их себялюбием и своекорыстием, доводящими до стремления уложить (руками неприятеля) того ближнего, который им не пришелся по сердцу, с их способностью взбираться под пулями и гранатами на вертикальные стены безо всякой посторонней подмоги, и с их обычаем давать иногда тыл и бежать без оглядки из за одного того, что какому нибудь негодяю вздумается крикнуть: ‘мы обойдены’.
Дело от этого выиграет: оно всегда выигрывает от правды. В теории не будут ограничиваться всеизвиняющей фразой: ‘это случайность’, а будут задаваться вопросом о том: как нужно вести и организовать войска, дабы они возможно менее поддавались неблагоприятным случайностям.
Что время подобного трезвого отношения к военным явлениям настало, доказательство на лицо, читающая военная публика обладает уже двумя творениями, представляющими опыт рассказа о том, как дела делаются, а не как ‘они должны бы были делаться: мы разумеем ‘Войну и Мир» гр. Толстого и брошюру ген. Трошю: l’Armee frangaise en 1867. В этих двух сочинениях более общего, чем может показаться с первого взгляда: оба они имеют в виду, преимущественно, внутреннюю сторону военных явлений, последнее как бы служит исправлением и дополнением первому. То, чего не досказал романист, взявшись за несвойственную ему роль философа, договаривает военный из тех, которые не только делают войну, но и думают о ней, думают, подготовленные к тому серьезной теоретической работой, а не на основании одних непосредственных впечатлений.
Роман гр. Толстого интересен для военного в двояком смысле: по описанию сцен военных и войскового быта и по стремлению сделать некоторые выводы относительно теории военного дела. Первые, т.е. сцены, неподражаемы и, по нашему крайнему убеждению, могут составить одно из самых полезнейших прибавлений к любому курсу теории военного искусства, вторые, т.е. выводы, не выдерживают самой снисходительной критики по своей односторонности, хотя они интересны, как переходная ступень в развитии воззрений автора на военное дело.
Попытаемся проследить ‘Войну и Мир’ с поставленных двух точек зрения.
На первом плане является бытовая мирновоенная картинка, но какая! Десять батальных полотен самого лучшего мастера, самого большого размера можно отдать за нее. Смело говорим, что не один военный прочитав ее, невольно скажет себе: да это он списал с нашего полка!
Пехотный полк, прибывший к Браунау после 30 верстного перехода, получил уведомление, что фельдмаршал будет смотреть его на походе завтра, начальство — в мучительном недоумении на счет формы, в которой должно представиться, и, наконец, после долгих колебаний и зрелых совещаний, на основании того начала, что лучше ‘перекланяться, чем не докланяться’, решает представиться в парадной форме.
Солдат всю ночь чистится и чинится (после 30 верстного перехода), на следующее утро полк, готов так, ‘что и на Царицыном лугу с поля не прогнали-бы’, полковой командир, во всем с иголочки, похаживал перед фронтом с видом человека, счастливо совершающего одно из самых торжественных дел жизни, — и вдруг…. прискакивает адъютант из штаба с подтверждением того, что главнокомандующий желает видеть полк на походе, т.е. совершенно в том положении, в котором он шел: в шинелях, чехлах и без всяких приготовлений… Роль переменяется. Первая мысль у командира — найти виноватого парадной форме. Михайло Митрич, один из батальонных командиров, по всей вероятности тот, который первым напомнил руководящее начало житейской философии (лучше перекланяться, чем не докланяться), получил упрек в том роде, что ведь говорил же ему полковой командир, ‘что на походе, так в шинелях’… Что в его власти было послушать или не послушать совет, почтенному командиру это в голову не пришло. Наконец, решили переодеть в шинели.
Когда подчиненный боится, что его распекут, он чувствует непреодолимый позыв распечь своего подчиненного, так было и тут: разжалованный из офицеров солдат стоит в тонкой синеватой шинели, которую носить походом разрешил ему сам же полковой командир. И вот требуется ротный командир, делается ему выговор, со всеми усовершенствованиями тона и выражений доброго старого времени. Напускаются и на солдата, но последний оказался не из безответных. Можно ожидать, что за ответы начальнику, из строя, его если не предадут суду, то, по крайности, хоть как нибудь приведут в чувство, ничуть не бывало: оказалось, что командир горячился и выходил из себя только при условии безмолвия с противной стороны — нравственная упругость его за эту черту не шла.
Но вот махальный закричал не своим голосом:
‘Едет’.
‘Полковой командир, покраснев, подбежал к лошади, дрожащими руками взялся за стремя, перекинул тело, оправился, вынул шпагу и со счастливым решительным лицом, на бок раскрыв рот, приготовился крикнуть. Полк встрепенулся, как оправляющаяся птица, и замер’.
‘Сми-р-р-р-но! закричал полковой командир потрясающим душу голосом, радостным для себя, строгим в отношении к полку и приветливым к подъезжающему начальнику’.
Подобные сцены, по нашему мнению, могут иметь высокопоучительное и отрезвляющее влияние.
Вот начальник части, хоть и не большой, но все же достаточно сильной, чтоб в хороших руках дать иногда поворот большому сражению, приготовлен ли он к тому, чтобы спокойно встречать опасность, чтобы в те минуты, когда поздно бывает ожидать приказания, иметь на столько чувства личного достоинства и нравственной самостоятельности, чтобы самому принять решение и взять на себя за него ответственность: приготовлен ли он ко всему этому — пусть решат читатели.
Не один добросовестный и искренний начальник, посмотревшись в это зеркало, задумается над собственным обычаем, и не бесплодно задумается, если заметив в этом обычае черты, общие с поведением этого полкового командира, от них откажется.
И такова всепримиряющая, великая сила художественного изображения! Перед вами стоит, как живой, человек, каждый шаг которого, в прямом его деле, повергает его в колебания и ребяческую тревогу, но, лично, он не возбуждает к себе никакого антипатического чувства. Верное изображение досказывает то, чего непосредственно в нем вовсе и нет: досказывает, что этот человек вышел таким не по своим свойствам, а что его сделала таким система. Вы это видите и на безответном Тимохине, которому под Измаилом выбили два передних зуба прикладом: стало быть он видал виды и боевую упругость имеет, а в ожидании мирного смотра чуть не дрожит, видите и на милом шутнике Жеркове, который и в век не доедет с поручением в такое место, где летают пули и ядра, но доподлинно расскажет потом начальнику, что там было и как было, и уж, конечно, наградою за свои военные подвиги обойден не будет, видите, наконец, на буйном, необузданном энергическом Долохове, которого не уняло производство в солдаты и который, как тень на картине, выставляет остальные лица в свете еще более резком, чтобы не было уже никакого сомнения в том, кто они таковы и почему они таковы.
Вот в какую форму отливала человека система, теперь уже, благодаря Бога, отошедшая в вечность, по которой лучшим средством для поддержания порядка считалось не требование настоящего, серьезного дела, которое должны знать войска, а так называемое взбучивание за первую попавшуюся мелочь: за не совсем правильно пришитую пуговицу, за оттенок шинели и проч. Если это прошлое, — зачем же его тревожить, может быть скажут некоторые: затем, чтобы возврат к нему был возможно менее вероятен, ответим мы…. Вспоминать старые ошибки и увлечения здорово: это тот-же петуший крик, который протрезвил уверенного в своей твердости ап. Петра, твердости, которой не хватило и на несколько минут.
А хотите знать, к чему ведет фальшивое убеждение, будто честь полка страждет, если открывшегося в нем негодяя выгнать гласно, тем путем, который указывает закон? Всякому известно, что подобного господина, чтобы ‘не марата мундира’, спускают втихомолку, чаще всего устраивают ему перевод по его собственному желанию. Затем в части, из которой его спустили, его забывают — и делу конец. Относительно эгоистического, узкого интереса части — ему действительно конец, но относительно интереса всей войсковой семьи подобное спускание является делом до такой степени злостным, что, может быть, сами господа спускатели содрогнулись бы, дав себе труд мысленно проследить последствия своего ребяческого взгляда на зависимость, будто-бы существующую между репутацией, напр. полка и нравственными свойствами какой либо единичной личности, входящей в состав его.
Сцена переменяется: перед нами один из кавалерийских полков, дышется привольнее, люди менее загнаны нравственно, не особенно заняты они своей боевой специальностью, но и не погрязли в тине тех ничтожных, не имеющих никакого отношения к боевому делу мелочей, которые в конец измочаливают внутреннего человека. Перед нами небольшой кружек: Денисов — впоследствии знаменитый партизан Давыдов, Ростов — юнкер его эскадрона, и г. Телянин один из офицеров того же эскадрона, за что-то переведенный в полк из гвардии, перед походом. Он держит себя очень хорошо, но сердце к нему не лежит. Денисов и Ростов на минуту отлучаются из избы, оставя в ней г. Телянина одного. Несколько минут спустя, Телянин уходит, а еще несколько минут спустя, Денисов хватился своего кошелька и не нашел его. Не стану делать бледного очерка этого казуса, ибо уверен, что кто решится прочесть этот разбор, уже давно прочел разбираемую сцену в самом романе. Дело в том, что Ростов накрывает Телянина с кошельком в трактире и сгоряча, по юношески, — и по здравому смыслу также, — докладывает об этом полковому командиру в присутствии других офицеров. Полковой командир сказал, что это неправда, Ростов наговорил ему ‘глупостей’, офицеры собрались, чтобы убедить Ростова извиниться перед ‘Богданычем’, как они между собою называли полкового командира. Ростов упрямится на основании того же, незатемненного фальшивыми представлениями, убеждения, что он прав и что человеку, знающему, что ему говорят правду, странно называть эту правду ложью.
Его сбивает с этой точки ветеран полка, два раза разжалованный за дела чести, два раза выслуживавшийся, седеющий уже штабс-ротмистр Кирстен. Прямой, честный, симпатический, сросшийся с полком. Полк для него родина, семья, все, один из тех людей, которые себя не могут понять без полка и без которых полку не достает чего-то. Кому же и понимать честь полка, как не ему?
‘…что теперь делать полковому командиру? Надо отдать под суд офицера и замарать (?) весь полк? Из за одного негодяя весь полк осрамить? Так, что ли по вашему? А по нашему не так… А теперь, как дело хотят замять(!), так вы из-за фанаберии какой-то не хотите извиниться, а хотите все рассказать’. И т.д.
В этой аргументации, что ни слово, то непоследовательность, а между тем всем, слушавшим почтенного штабс-ротмистра, речь его казалась торжеством логики, пронявшей, наконец, и самого Ростова, тем более, что дальше речь приправляется упреками в том роде, что ему ‘своя фанаберия дорога’….
Во первых, каким образом полк может считаться ответственным за навязанного господина и навязанного как? переведенного за что-то из другой части? Во вторых, если низкий поступок офицера марает полк, то почему же не марает полка такой же поступок, сделанный солдатом? А это ведь случается, положим, не часто, но случается во всякой части, и этого не скрывают, в третьих, — допуская даже солидарность всего полка со всяким, даже и с гнилым, членом его, — что собственно составляет действительный позор, низкий-ли поступок, или же огласка его? Нам кажется, что чем сильнее проникнуто известное общество чувством чести, тем более решительно и явно должно оно извергать из себя все то, что оскорбляет это чувство: ведь покрывает вор вора, честный человек не должен покрывать вора, иначе он становится как бы его сообщником. Каким, наконец, образом, Кирстен, который всадил бы пулю всякому, кто его заподозрил бы в недостатке правдивости, нравственно казнит в этом случае Ростова именно за правдивость, и с горечью говорит, что он мешает ‘замять’ дело? Или и этот честный служака, в котором нет ничего показного, которому жизнь копейка, верует в ту аксиому, что грех не беда, молва не хороша. Оказывается, что как будто так, хотя, вероятно, что ни самому Кирстену, ни его товарищам это не приходило в голову. Нам кажется, что во всем этом столько бессознательной и поэтому именно грус
тной лжи, что становится весьма тяжело, когда подумаешь к каким она приводит последствиям: скорее часто, чем редко приводит. Впрочем, будем следить за развитием факта по рассказу гр. Толстого, рядом с логикой, в которой все построено на предрассудках, этот рассказ покажет нам другую, неумолимую логику — логику природы вещей, в силу которой нелепый поступок неминуемо порождает нелепые последствия, казнящие за этот поступок.
С Ростовым говорят так, как будто главная вина заключается уже в его опрометчивости, а не в том, что ей подало повод, немножко поупорствуй он — и дело может быть повернулось бы для него очень плохо. Решись он поставить на своем, и рано или поздно его почти наверное выкурили бы из полка, и может быть даже со скандалом, ибо что же стесняться с человеком, который так равнодушен к ‘чести’ полка?
Но он сдает, ‘я виноват, кругом виноват! Ну, что вам еще’?!…
‘ — Вот это так, граф, — поворачиваясь крикнул штаб-ротмистр, ударяя его большой рукой по плечу’.
‘ — Я тебе говорю, — закричал Денисов, — он малый славный’.
Следовательно начинало уже зарождаться убеждение в том, что он не ‘славный малый’ даже в Денисове, который знал Ростова и душой лежал к нему… И все из за чего? Из за того, что он назвал вором господина, взявшего из под подушки чужой кошелек. Но этим не кончилось! г. Телянин исключен из полка по болезни, которая ему не помешала, впрочем, впоследствии поступить в провиантское ведомство. В 1807 году мы застаем его уже коммиссионером в штабе, Гусарский полк, в котором болезнь помешала г. Телянину служить, входит в число частей, состоящих на попечении сказанного штаба. Дошло в полку до того, что солдаты питались каким-то горьким машкиным корнем, который они почему-то называли сладким, а лошади соломой с крыш. Денисов не в состоянии был более выносить подобного положения, которое тянулось уже около двух недель, и в один, как говорится, прекрасный день отбил транспорт, шедший по близости его расположения в какую-то пехотную часть. Некрасиво, слова нет, но в подобном положении на 100 начальников из тех, которым их солдат дороже личной ответственности, по крайней мере 90 сделали бы то же самое, и оправдание их было бы то же самое вероятно, которое представил, поехав в штаб для объяснений, Денисов: ‘Разбой не тот делает кто берет провиант, чтобы кормить своих солдат, а тот, кто берет его чтобы класть в карман». Тем не менее позволили расписаться в этом провианте, яко бы в принятом по всем правилам искусства и с должным соблюдением форм. Пошел расписываться и встречает — Телянина. ‘Как, ты нас с голоду моришь!?’ и т.д., что читателям известно. Отбитие транспорта еще бы согласились может быть замазать, хотя от этого плохо пришлось целому пехотному полку, но оскорбление одного из тех, кто был прямым виновником решимости Денисова на отбитие — этого уж, конечно, нельзя допустить замазать. По донесению чиновников оказалось уже, что он побил не одного, а двух и ворвался в комиссию в пьяном виде. Конечно, следствие, суд. Денисов легко раненый, решился уйти в госпиталь, чтобы уклониться от явок и всяких прочих мытарств, как человек, дело которого было рубить а не судиться, он с внутренним ужасом бежал от этой новой деятельности, в которой должен был явиться пациентом, не имея и понятия даже о тех крючках и увертках, при помощи которых он мог бы. если не совершенно спастись, то, по крайней мере, поплатиться возможно меньше.
И так, ‘честь’ полка заставила прикрыть вора, это дало ему возможность заняться своей специальностью в сфере более обширной, более прибыльной и, главное более безопасной, затем, ‘честь’ полка обошлась во все то число людей, которое погибло от лишений, в то, что Ростов мог вылететь из полка, хотя представлял все задатки на хорошего члена его, в то, наконец, что один из лучших офицеров попал под суд и если не будет уничтожен, то, конечно, благодаря какой нибудь счастливой случайности, а не обыкновенному ходу дел.
Может быть возразят: что не Телянин. так другой, что все же это авторская подтасовка, что, наконец, на войне лишения неизбежны. На первое заметим, что не будь это именно Телянин, — Денисову и в голову бы не пришло ‘расписываться’, при том же нет никакого основания предполагать, чтобы на место Телянина не попал человек честный, если бы г. Телянина лишили в полку возможности попасть на какое либо другое место. Что же до авторской подтасовки, то против нее мы ничего не имеем, если она дышит жизненной правдой: при этом условии она перестает быть подтасовкой, а поднимается на высоту художественного, поэтически верного сопоставления лиц и действий. Все рассказанное произошло самым естественным образом, Телянин поступил в провиантское ведомство, потому что такие господа любят места теплые, представился он с формуляром незапятнанным — не принять его не было резону. Все остальное пошло как по маслу. Одно похоже на натяжку: что он попал именно в тот штаб, от которого зависел Полк Денисова, но и подобное сближение двух действующих лиц до такой степени просто и естественно, до такой степени часто бывает на самом деле, что было бы смешно считать его натяжкой и в настоящем случае. Авторские подстройки дают чувствовать заблаговременно, куда автор гнет: я, напр., убежден, что гр. Толстой женит Ростова на княжне Болконской, а Безухова на Наташе, и поэтому нахожу, что тут как будто подстройка, но во всей истории Телянина до такой степени нет ничего подобного, что, проверив свои впечатления, всякий, читавший ‘Войну и Мир,’ вероятно признает сцену о том, как Денисов обеспокоил почтенного провиантского деятеля столь же естественною, сколь неожиданною. Что же до того, что на войне лишения неизбежны, то это совершенно верно, но они могут быть более или менее велики, и, конечно, никто спорить не станет, что у комиссионера со свойствами г. Телянина они должны были выйти очень велики. Не знаю, достаточно ли ясно следует из сказанного та мысль, что не будь фальшивых представлений о чести полка, войсковой организм легко и свободно очистился бы от того процента презренных личностей, которые быв уличены в чем либо позорном в своей части все таки продолжают оставаться в войске, нанося ему, а иногда даже и прежней своей части, неисчислимый вред, для меня эта мысль представляется как естественный логический вывод из совершенно объективного рассказа гр. Толстого. И в этом, по моему мнению, лучшее свидетельство художественности рассказа, автор описывает самый простой, обыденный случай без малейшей тенденциозности, а между тем для всякого, мало мальски внимательно читающего его произведение, внутренний смысл рассказа представляется сам собой без малейшего, со стороны автора, усилия натолкнуть читателя на то, либо другое заключение.
Мы не продолжаем развивать нравственные последствия для Денисова того, что г. Телянин был спущен втихомолку из полка, не продолжаем потому, что все, читавшие ‘Мир и Войну’, вероятно помнят сцену свидания Ростова с Денисовым в госпитале, при котором последний не расспрашивает уже ни про полк, ни про общий ход дела, что ему это было даже неприятно, и что все внимание его сосредоточивалось на запросах, которые получал из комиссии, и на ответах, которые он давал на эти запросы. Закончим разбор этого эпизода одним вопросом: принимая в соображение то обстоятельство, что в бою великие подвиги части зависят именно от двух — трех человек в роде Денисова, во сколько — бы обошлось полку отсутствие его, предполагая серьезное дело? А ведь это отсутствие, в конце концов, произошло бы опять от того, что не решились заклеймить Телянина, как он того заслуживал.
Боясь наскучить читателю, не буду разбирать других сцен войскового быта. Все лица в них до того типичны, что Долоховы, Тимохины и проч. обратятся вероятно в имена нарицательные, как имена Ноздрева, Собакевича, Манилова и других героев Гоголя. Но не могу перейти к боевым сценам, не упомянув еще об одном типе, очерченном гр. Толстым превосходно, — о типе офицеров, жаждущих поскорее произойти и потому изыскивающих кратчайшие и легчайшие для того ходы. Борис Друбецкой и Берг — представители этого типа, конечно, с различиями, обусловленными мерою способностей и характером национальности каждого. Как первый ловко подмечает ‘что в армии, кроме той субординации и дисциплины, которая была написана в уставе и которую знали в полку и он знал, была другая, более существенная субординация, та, которая заставляла генерала почтительно дожидаться в то время, когда капитан князь Андрей, для своего удовольствия, находил более удобным разговаривать с прапорщиком Друбецким’,
И с какою похвальною, непоколебимою, быстрою решимостью Борис положил ‘служить впредь не по той писанной в уставе, а по этой, неписанной субординации!’
К несчастью нет армии в мире, по крайней мере в настоящую минуту, где бы эта вторая субординация не была в ходу, и пройдет много времени, пока она выведется, да и выведется ли?
Берг не забирается, конечно, так высоко, да и не нуждается в этом, ибо обладает сноровкой, не такой утонченной и быстрой, но тоже без промаха ведущей к цели. Сноровка его заключается ‘в уменье не потеряться,’ т.е. отмалчиваться перед начальником, как бы он ни пушил и с какими бы он настойчивыми вопросами, вызывающими на оправдание, к вам ни обращался.
‘Что ты немой, что ли? он закричал. Я все молчу. Чтож вы думаете граф? На другой день и в приказе не было: вот что значит не потеряться’ .
Такие проницательные и находчивые молодые люди не могут не пойти далеко, если б даже и хотели, не могут потому, что ясно видят и разумеют, от чего зависит быстрый ход.
Боевые сцены гр. Толстого не менее поучительны: вся внутренняя сторона боя, неведомая для большинства военных теоретиков и мирновоенных практиков, а между тем дающая успех или неудачу, выдвигается у него на первый план в великолепно рельефных картинах. Разница между его описаниями сражений и описаниями историческими такая же, как между ландшафтом и топографическим планом: первый дает меньше, дает с одной точки, но доступнее глазу и сердцу человека. Второй дает всякий местный предмет с большого числа сторон, дает местность на десятки верст, но дает в условном чертеже, не имеющем по виду ничего общего с изображаемыми предметами, и потому на нем все мертво, безжизненно, даже и для приготовленного глаза. Так и в большинстве исторических описаний сражений: знаешь движения дивизий, редко полков, еще реже батальонов, ‘двинулись, не смотря на сильный огонь, ворвались, опрокинули, или были опрокинуты, поддержаны резервами’ и т.д. Нравственная физиономия личностей руководящих, борьба их с собою и с окружающими, предшествующая всякой решимости, все это исчезает — и из факта, сложившегося из тысяч человеческих жизней, остается нечто в роде сильно потертой монеты: видны очертания, но какого лица? наилучший нумизмат не распознает. Конечно, есть исключения: но они крайне редки и, во всяком случае, далеко не оживляют перед вами события так, как оживляет его изображение ландшафтное, т.е. представляющее то, что мог бы в данную минуту с одной точки видеть один наблюдательный человек.
Скажут может быть, что эти Тушины, Тимохины и проч. и проч. не более как ложь, что их не было на деле, а родились они и жили только в голове автора. Мы пожалуй, с этим согласимся, но и с нами должны согласиться в том, что и в исторических описаниях далеко не все правда, и что эти несуществовавшие на самом деле личности поясняют внутреннюю сторону боя лучше, чем большая часть многотомных описаний войн, в которых перед вами мелькают лица без образов и в которых вместо имен Наполеона, Даву, Нея и проч. можно было бы, без всякой потери поставить цифры или буквы. Эти ‘выдуманные’ образы перед вами живут и действуют так, что из их деятельности извлечет для себя неоценимые практические указания всякий, решившийся посвятить себя военному делу и незабывающий в мирное время, к чему он себя готовит. Указания эти такого рода, что мы смело ставим их на ряду с указаниями марш. Саксонского, Суворова, Бюжо, наконец, Трошю. Если взять, к тому, что они являются в рассказе гр. Толстого не в форме отвлеченных общих мыслей, а в применении этих мыслей к делу живыми лицами, представленными так, что вы можете следить за их жестом, взглядом, словом, — если взять все это в расчет, то громадное значение военных сцен гр. Толстого для всякого военного, принимающего в серьезную свое ремесло, станет ясно, как день. Попытаемся показать это.
Самую страшную и трудную для начальника задачу всегда составляло и будет составлять — управление войсками во время боя, управление не в том смысле, чтобы каждому указать точно его роль — это и невозможно, и смыслу не имеет, при бесконечной изменчивости боевой обстановки, — а в том, чтоб дух всякого, так сказать, наладить делать то, чего потребуют от него обстоятельства.
Чтоб понять всю трудность этой задачи, стоит прочесть очерк нравственного состояния войск перед началом боя, делаемый Трошю:
‘Увлечение, храбрость, умственные способности, наконец, имеют свои хорошие и плохие дни. Заботы о семье или делах, нравственное состояние, состояние здоровья, излишек холода, избыток тепла, усталость, голод, жажда, неодолимо действуют на то расположение, с которым каждый идет в бой. Известно, что в эпоху войн первой империи мужество некоторых генералов, уверенность в себе солдат, росли или падали в зависимости от того, находился ли по близости император, или же его не было’.
‘…Эта внутренняя тревога, тщательно сдерживаемая, остается открытою во время передвижений, предшествующих бою, когда часть вступает в ту сферу, где свист первых снарядов, бросаемых издали и потому неопасных, или почти неопасных, предупреждает о том, что предстоит, — впечатления людей обнаруживаются мертвым только молчанием. Для командиров это именно та минута, в которую следует подействовать на солдата покойным видом, словом, сказанным кстати и с духом. В подобные минуты император Наполеон объезжал линии, готовые завязать бой, и обращался к ним с словами, могущими наэлектризовать солдата’.
Все это превосходно и верно, но чтобы понять глубокое значение и практичность советов Трошю, нужно или самому пройти крещение огнем, или же долго и с толком вчитываться в те бедные, отрывочные следы, которые всякий военный ураган оставляет за собою в литературе, в виде мемуаров очевидцев, наставлений более сильных деятелей, и т. под. Рассказ гр. Толстого, именно потому, что он передает тот же совет в образах, врезывает его неизгладимыми чертами в сознание человека, хоть сколько нибудь привыкшего делать выводы из того, что он читает. Мало того: рассказ показывает не только что нужно делать, но и как это делается, при известных умственных и нравственных свойствах деятеля. В отношении разбираемого вопроса, т.е., управления людьми во время боя, мы не знаем ничего выше страниц, живописующих Багратиона в первые минуты дела под Голлабрюном (или Шенграбеном).
Сцена до крайности проста и именно потому и поразительна: раздаются первые выстрелы, Багратион, ‘на карем лице которого, с полузакрытыми, мутными, как будто невыспавшимися глазами’, решительно нельзя было видеть ‘думает ли и чувствует и что думает, что чувствует этот человек в эту минуту’, — Багратион подъезжает к одному из важнейших пунктов позиции, к батарее капитана Тушина. Все что ему доносят, или что юн видит, князь Багратион принимает с таким видом, как будто все это было именно то, что он предвидел, если заговорит, он произносит слова особенно медленно, как бы внушая, что торопиться некуда, просвиставшее ядро убило наповал казака, ехавшего в свите, соседи его шарахнулись: ‘князь Багратион, прищурившись, оглянулся, и увидав причину происшедшего замешательства, равнодушно отвернулся, как бы говоря: стоит ли глупостями заниматься! и приостановил лошадь, чтобы поправить зацепившуюся за бурку шпагу’. Трудно очертить лучше идеал того спокойного и, так сказать, заразительного самообладания, которое неодолимо должно было сообщиться всем, попадавшим в сферу его влияния! ‘Багратион спрашивал: чья рота? а в сущности он спрашивал: уж не робеете ли вы тут?’ И его понимали и подбадривались.
‘Кн. Андрей тщательно прислушивался к разговорам князя Багратиона с начальниками и к отдаваемым им приказаниям, и к удивлению замечал, что приказаний никаких отдаваемо не было, а что кн. Багратион только старался делать вид, что все, что делалось по необходимости, случайности и воле частных начальников, что все это делалось, хоть не по его приказанию, но согласно с его намерениями. Благодаря такту, который выказывал кн. Багратион, кн. Андрей замечал, что, не смотря на ту случайность событий и независимость их от воли начальника, присутствие его сделало чрезвычайно много*. Начальники, с расстроенными лицами подъезжавшие к кн. Багратиону, становились спокойны, солдаты и офицеры весело приветствовали его, становились оживленнее в его присутствии и видимо щеголяли перед ним своею храбростью ‘.
______________________
* Мы даже полагаем, что сделал все и при том сам Багратион, а не его присутствие.
______________________
То есть, князь Багратион, как опытный полководец, понимал, что в бою для успеха прежде всего нужно успокоить людей, а потом поддержать и укрепить в них доверие к самим себе, и он делает то и другое — подавляет чужое беспокойство и волнение своим каменным спокойствием, находит все распоряжения частных начальников хорошими и сообразными с его намерениями, хотя это и не всегда было на самом деле, — дабы утвердить в этих начальниках доверие к самим себе. Она. понимал, что пустившись в исправления, всего бы не сделал, а начальников и войска неминуемо бы засуетил. Самый простой здравый смысл говорит, что из двух людей, исполняющих опасное назначение, тот, который за него берется хоть и не совсем ловко, но решительно и с уверенностью, всегда вернее достигает цели, чем тот, который и знает как за него взяться наилучшим образом, но не доверяет собственным силам. Если князь Андрей и удивился видимой бездеятельностей князя Багратиона, то потому только, что он составил себе прямо противоположное действительности представление о том, что может и чего не должен делать в бою командир значительного отряда.
Гр. Толстой ни слова, к сожалению, не сказал о тех военных взглядах, с которыми его герой выехал на войну: если бы это было сделано, удивление кн. Андрея получило бы совсем другую окраску, чем та, которую оно имеет теперь. Позволим себе пополнить этот пробел, припомнив эпоху, в которую действовал кн. Андрей, и огромную дозу самомнения, составляющую, судя по очерку автора, характеристическую черту этой личности.
До кампании кн. Андрей видел, конечно, только мирные упражнения войск, установившиеся тогда на точном основании фридриховских форм, педантических, потерявших смысл и дух со смертью великого короля. Эти формы, как всякому известно, сводились к восстановлению развернутого строя из колонн на полных дистанциях и к движению развернутых линий: то и другое — с идеальною правильностью, ‘чистотой’, как тогда выражались. Опоздай взвод зайти в линию на пол-секунды, разравняйся строй при движении на шаг — и начальники пускали в ход всю свою бесконтрольную власть, дабы устранить беспорядки, столь по их мнению ужасные. Нравственная энергия и другие внутренние свойства личности не ценились ни во что, так как на первый план выступили те качества, чисто внешние, которые были необходимы для достижения идеала однообразия, стройности, единовременности движения, эти качества были: для солдата — умение единовременно с другими производить всякое движение, для офицера и начальника, кроме того, — богатырский голос и уменье скомандовать до такой степени единовременно со своими равными, что для этого необходимы были особые предварительные спевки. Всякое самомалейшее движение исполнялось и прекращалось не иначе, как по команде старшого начальника, которая, по всей командой лестнице, нисходила до непосредственных исполнителей. Перевести, без команды свыше, свой батальон, не то, что на сто или полтораста, а даже на пять шагов — было вольнодумством до того неслыханным. что дерзкая мысль о нем вероятно не приходила в голову современным батальонным командирам даже и во сне. Прибавьте к этому беспрерывную и суетливо-поспешную деятельность адъютантов, скачущих по всем направлениям для отдачи приказаний и замечаний по самомалейшим мелочам или неправильностям, и пред вами предстанет та среда, в которой кн. Андрей начал свое практическое военное образование.
Были, правда, у нас предания чисто русские, другой тактики и других учений, предания Румянцева, Суворова, но к тому времени, когда кн. Андрей должен был начать свою службу, эти предания пришибло морозом, до такой степени основательным, что их как будто и не бывало. Оставались деятели, сформировавшиеся под влиянием этих преданий, но они что то молчали: вероятно противное течение было слишком сильно, одни не хотели, другие не умели ему противостоять и держали про себя то, что приняли, как священный завет, от гениального чудака, поднимавшего свою армию петушьим криком, вместо барабанного боя, для этого установленного.
Обратимся теперь к теоретической подготовке, какую мог получить кн. Андрей в своих военных взглядах. То было время господства геометрических теорий в военном деле. Полагали, что все стратегическое и тактическое знание можно свести к нескольким геометрическим чертежам, заключить его, следовательно, в рамки точной, вполне определенной науки. Как получит перевес над неприятелем на театре войны? Нужно иметь охватывающую базу и объективный угол в 90 градусов, отступать по расходящимся от неприятеля дорогам, наступать к нему — по сходящимся. Как раз бить на поле сражения? Следует принять косвенный боевой порядок, т.е. обойти неприятеля с которого либо из флангов. Не правда ли, как все просто и ясно? На беду в этих простых и ясных теориях проглядели самую мелочь, т.е. человека со всеми его слабыми и сильными нравственными сторонами, распорядились, одним словом, так, как будто вся война происходит не в поле, а на доске, линиями и углами, выводимыми мелом, а не составленными из людей.* Само собою разумеется, что, чем сказанные теории были одностороннее, тем логическое построение их было строже и тем сильнее была уверенность людей, усвоивших эти теории, в том, что они знали, что такое война и как ее делают. Наталкиваясь на факты, опрокидывавшие их ребяческие углы и линии, эти люди, конечно, должны были находить не то, что они ошибаются, а что дело ведется не так как следует.
______________________
* Т. е., сами того не замечая, из стратегии и тактики сделали стратегическую и тактическую геометрию.
______________________
Особенно это было неизбежно в том случае, когда напитавшийся подобными теориями человек расположен был, по врожденным свойствам, верить в безусловную непогрешимость своих взглядов и убеждений. Таков был Фуль,. так превосходно нарисованный гр. Толстым, кн. Андрей тоже был Фуль, только переделанный на русские нравы, и при том не плебей, а аристократического происхождения: Фуль дилетант.
Приняв в соображение все сказанное о практической и теоретической подготовке князя Андрея к военному делу, станет понятно, почему он был так удивлен поведением Багратиона во время боя под Голлабрюном. Багратион не суетился и других не суетил, рассылал адъютантов с приказаниями во много раз меньше, чем кн. Андрею случалось видеть на самых небольших учениях: не устраивал никаких ученых боевых порядков, а распределил войска на позиции, как местность того требовала: для героя ‘Войны и Мира’ было ясно как день, что этот военачальник ничего не делал. Не смотря на это, присутствие кн. Багратиона, как признает кн. Андрей, сделало чрезвычайно много. Я полагаю, он был бы более прав, еслиб сказал, что именно поэтому Багратион и сделал чрезвычайно много. Но он не мог так сказать, потому что распоряжение боем рисовалось в его сознании в только что очерченном виде. Не знаем, намеренно или нет гр. Толстой выдает своего героя в разбираемом случае, находим только, что его изображение еще более выигрывает от этого в художественной правде, являя Болконского вполне, человеком своего времени.
Что же до Багратиона, то он изображен идеально хорошо, в этом убеждает нас сличение художественного портрета гр. Толстого с тем, что говорит маршал Саксонский об обязанностях главнокомандующего в день сражения:
‘Нужно, чтобы в день сражения главнокомандующий ничего не делал, он яснее будет видеть происходящее, сохранит независимость ума и будет более способен пользоваться теми мгновениями боя, в которые неприятель станет в невыгодное положение, и когда он дождется одного из таких мгновений (quand il verra sa belle) он должен броситься во весь дух к слабому месту, схватить первые попавшиеся под руку войска, двинуть их быстро и не щадить себя (payer de sa personne): вот отчего зависит выигрыш и решение боя. Я отнюдь нс говорю ни где, ни как это должно делать, ибо это зависит от разнообразия мест и положений, возникающих во время боя, сущность в том, чтобы подметить мгновение и уметь им воспользоваться’.
Как читатель может видеть, автор ‘ Войны и Мира’ до такой степени верно сделал каждый штрих своего изображения, что можно подумать будто он создал это изображение по образцу, указанному марш. Саксонским.
А вот идеал Болконского, набросанный тем же марш, Саксонским, как указание того, чего не следует делать.
‘Многие главнокомандующие занимаются в день сражения только тем, что двигают войска с строжайшим соблюдением равнения и дистанций, отвечают на вопросы, с которыми к ним обращаются адъютанты, рассылают своих адъютантов во все концы и сами беспрерывно скачут, одним словом они хотят сами все сделать и оттого ничего не делают. Я считаю таких генералов людьми, у которых голова идет кругом, которые более ничего не видят, и которые умеют делать только то, что они делали всю свою жизнь, — разумею фронтовые учения. Отчего это происходит? Оттого, что весьма мало есть людей, занимающихся высшими сторонами войны, что большинство офицеров занимается только строевыми учениями и думает, будто все военное искусство заключается в них одних: попадая в главнокомандующие, такие офицеры оказываются полными новичками, и не умея делать то, что нужно, они делают то, что умеют’.
Мы оставили кн. Багратиона в ту минуту, когда он стоял на батарее Тушина и на все отвечал словом, или выражением лица: ‘хорошо’. По новым донесениям он счел за нужное переехать к правому флангу, где получил донесение от полкового командира, что полк его (сбившийся уже в кучу) выдержал кавалерийскую атаку, ‘хотя трудно было с достоверностью сказать, была ли отбита атака, или полк был разбит атакой’.
‘Кн. Багратион наклонил голову в знак того, что все это было совершенно так, как он желал и предполагал. Обратившись к адъютанту, он приказал ему привести с горы два батальона 6-го егерского, мимо которых они сейчас проехали. Кн. Андрея поразила в эту минуту перемена, происшедшая в лице князя Багратиона. Лицо его выражало ту сосредоточенную и счастливую решимость, которая бывает у человека, готового в жаркий день броситься в воду и берущего последний разбег. Не было ни невыспавшихся тусклых глаз, ни притворно* — глубокомысленного вида: круглые, твердые, ястребиные глаза восторженно и несколько презрительно смотрели вперед, очевидно ни на чем не останавливаясь, хотя в его движениях оставалась прежняя размеренность и медленность’.
______________________
* Так казалось кн. Андрею.
______________________
И так, минута схвачена, подходят батальоны, живые батальоны, такие, какими умеет их рисовать только граф Толстой. Вот они поравнялись, вот им сказали: ‘Молодцами ребята!’ Остановили, приказали снять ранцы.
‘Багратион объехал прошедшие мимо него ряды* и слез с лошади. Он отдал казаку поводья, снял и отдал бурку, расправил ноги и поправил на голове картуз. Голова французской колонны, с офицерами впереди, показалась из под горы.’
______________________
* Т. е. заглянул в лицо каждому солдату — повторение того же: ‘уж не робеете ли вы тут?’ только в другой форме.
______________________
С человеком, который в подобную минуту все это проделывает спокойно, люди, каковы бы они ни были, не могут не быть спокойны, не могут допустить даже мысли, чтобы была на свете такая сила, которая их бы сломила и которой они не сломили бы. .. Настала торжественная минута, именно та, в которую главнокомандующий не должен щадить себя. Багратион — воспитанник суворовской школы — углов и линий не знал, но эти минуты знал.
‘С Богом!’ проговорил Багратион твердым, слышным голосом, на мгновение обернулся к фронту и, слегка размахивая руками, неловким шагом кавалериста, как бы трудясь, пошел вперед по неровному полю. Кн. Андрей чувствовал, что какая то непреодолимая сила влечет ело вперед, и испытывав большое счастье’.
И то, что испытывал в эту минуту кн. Андрей, конечно испытывал последний из солдат в батальонах, предводимых кн. Багратионом. Вот что выигрывает и решает сражения, скажем словами маршала Саксонского, а не те распоряжения, отсутствие которых со стороны Багратиона так поразило князя Андрея… Людям, незнакомым с этой страшной игрой, в которой ставками являются тысячи, иногда и десятки тысяч человеческих голов, кажется, будто в бою стреляют только пулями, ядрами, картечью, — нет: там стреляют еще и живой картечью, т.е. массами людей, и одерживает верх только тот, кому дана внутренняя сила сплотить массу людей в одно существо и устремить их к цели с неуклонимостью бездушного снаряда. Князь Багратион был один из искусных стрелков в этой стрельбе. Приготовить снаряд, захватив его в свой взгляд, прицелить, выпустить наконец, именно в ту минуту, когда это сделать всего выгоднее — не раньше и не позже — все это вещи до такой степени трудные, что даются избранным, исключительным натурам. И всякий беспристрастный наблюдатель должен признать, что на таких людях лежит печать избрания, — как бы они ни казались иногда незначущи, иногда пошлы, иногда даже грязноваты, в других обыденных сферах жизни.
Атака двух батальонов, предводимых Багратионом, конечно, была удачна и обезпечила отступление на правом фланге*.
______________________
* Любопытно было бы, знать, кому кн. Андрей приписал бы успех этой атаки и кто, по его мнению, в этом случае атаковал: он ли, Багратион, не убивший ни одного человека, или они, стрелявшие и коловшие!?
______________________
Считаем излишним вдаваться в разбор происходившего на остальных пунктах места побоища, но не можем отказать себе в удовольствии указать на то неподражаемое мастерство, с которым очерчены: добродушная, робкая, штатская, неказистая и. вместе с тем, героическая фигура Тушина, сцена распри ‘Богданыча’ с тем полковым командиром, который представлял свой полк на смотр под Браунау, бессилие этого последнего остановить свой бежавший полк, ‘ не смотря на отчаянный крик прежде столь грозного для солдат его голоса,’ подвиг Тимохина — запуганного, пьяненького Тимохина, с одной своей ротой восстановляющего бой, нахального Долохова, лезущего со взятыми трофеями к полковому командиру и мимоходом, за одно присваивающего себе то, что сделал Тимохин, т.е. остановку роты, когда бежал весь полк.
Бой кончился, на всех пунктах приказано отступать.
‘В темноте как будто текла невидимая, мрачная река, все в одном направлении, гудя топотом, говором и звуками копыт и колес. В общем гуле, из за всех других звуков, яснее всех были стоны и голоса раненых, во мраке ночи. Их стоны, казалось, наполняли собой весь этот мрак, окружавший войска. Их стоны и мрак этой ночи — это было одно и тоже’.
Остановили.
‘Теперь уже не текла, как прежде, во мраке невидимая река, а будто после бури укладывалось и трепетало мрачное море’
Перед вами как живой, стоит тот тысячеголовый организм, который называют войском!
Мало помалу части начали устанавливаться по бивакам. По дороге, на которой остановилась батарея Тушина, проходят отбившиеся от своих частей солдаты, раненые, четверо проносят на шинели что то тяжелое. — ‘Кончился, что-ж его носить? сказал один из них. — Ну вас! И они скрылись во мраке со своею ношей ‘.
Но вот Тушина потребовали к кн. Багратиону. Для рельефа последующей сцены, обратимся опять к Трошю. ‘Многие из военных усваивают себе, часто совершенно искренно и по убеждению в необходимости этого, особенную физиономию, привычки, речь*. Эта манера, так сказать напускная, исчезает в бою неодолимо и заменяется другой, соответствующей врожденным инстинктам человека. Там люди хорошего закала и действительно храбрые проявляют это качество блистательно, другие, в обыкновенное время бойкие на словах, когда дело идет о войне, впадают в мрачное, убитое молчание, храбрые на словах, всегда невидимому готовые на бой и поэтому приобретшие теоретическую репутацию неустрашимости, являются глубоко смущенными, некоторые даже постыдно исчезают во время дела, неспособные обуздать свое волнение и оценить его последствия. Третьи, хотя и подвержены мучительной тревоге, сдерживают ее усилием воли, но они ничего не видят, не слышат, не могут собрать своих мыслей и одинаково неспособны предводить или быть предводимыми. Люди хладнокровные, кроткие, считаемые зачастую робкими** в мирное время, обнаруживают увлекающую храбрость и дают наилучший пример, сумасброды, у которых, по видимому, голова не совсем в порядке, являют спокойствие, здравость суждения, распорядительность в неожиданных размерах. Во всем бой есть безошибочный оселок, дающий меру способностей и мужества каждого, помимо его и независимо от него.
______________________
* Этот намек весьма хорошо поясняется одной заметкой, сделанной, если не ошибаемся, Жорж-Занд, которая, характеризуя какого то генерала, говорит что даже на стакан с водой, который брал, он считал нужным бросить повелительный взгляд.
** Тушин, Тимохин.
______________________
‘После сражения, большая часть оставшихся в живых мало помалу принимают свою обычную манеру и физиономию, по видимому и не помня даже о своем преображении во время боя, и представляется тогда наблюдению другое, новое зрелище: каждый, в мере, допускаемой его положением, усиливается утвердить за собой славу успеха, отклонить ответственность за неудачу. Самолюбие, гордость, честолюбие заставляют пускаться в проделки, которые часто бывают не искренни и даже предосудительны. Бой, во время которого служили общему делу с лицом, по неволе открытым, уже забыт, начинается другой бой — личных интересов. Не один ловкач является перед общим мнением в маске и требует его благосклонности, с местом в бюллетене и в наградном списке. И от этого, сколько сомнительных подвигов, удостоившихся чести опубликования! Сколько подвигов действительной храбрости и самоотвержения проходят безвестно, или узнаются слишком поздно, благодаря тому, что виновники этих подвигов не трубили об них, или же поплатились за них жизнью, что часто бывает, или же, наконец, тяжело изувеченные, не находятся на лицо.
Часто мне приходилось видеть все это и каждый раз становилось тяжело: это эксплуатация войны, в которой убитые, раненые, без вести пропавшие и скромные проигрывают, оставшиеся в живых, находящиеся на лицо и нахальные — выигрывают. ‘
Теперь перейдем в избу, занимаемую кн. Багратионом, по близости батареи Тушина. Собрались некоторые из начальников частей, свита кн. Багратиона тут же.
‘Полковой командир, представлявшийся под Браунау, докладывал князю, что как только что началось дело, он отступил из леса и, пропустив дроворубов, с двумя батальонами ударил в штыки и опрокинул французов.
‘Как я увидал, ваше сиятельство, что первый батальон расстроен, я стал на дороге и думаю: ‘пропущу этих и встречу батальным огнем’, так и сделал.
‘При чем должен заметить, В.С., продолжал он, вспоминая о разговори, Долохова с Кутузовым и о последнем своем свидании с разжалованным, — что рядовой, разжалованный, До- лохов на моих глазах взял в плен французского офицера и особенно отличился’ . О Тимохине, о том, как полк шарахнул назад, не слушая его, в мирное время грозного голоса, — ни слова. Эксплуатация войны начинается. Отсутствующий остался в проигрыше, говорун и нахал выиграли.
‘Здесь то я видел, В.С., атаку павлоградцев, беспокойно оглядываясь, вмешался Жерков, который вовсе не видал в этот день гусар, а только слышал о них от пехотного офицера. — Смяли два каре, ваше сиятельство.
Этот еще не вполне успел влезть в свою до — и после — боевую маску, лжет он уже бойко и хлестко, но еще беспокойно оглядывается, его мучит опасение, не видел ли кто того, что, быв послан с приказанием, он и близко даже не подъехал к тому месту, куда был послан. Пройдет несколько времени, он оглядываться перестанет и до мельчайших подробностей начнет описывать, как гусары наскочили на каре, как были встречены залпом, как не смотря на это, ворвались, и т.д.
Входит Тушин, робкий и сконфуженный, как и всегда при виде начальства, споткнулся на древко взятого французского знамени и возбудил тем смех некоторых из свиты, Жеркова в особенности. ‘Каким образом орудие оставлено?’ спросил Багратион, нахмурившись не столько на него, сколько на веселеньких штабных. Тушину, остановившему со своею одною батареей, без всякого содействия пехоты и кавалерии, наступление французов в центре, ‘ Тушину теперь только, при виде грозного начальства, во всем ужасе представилась его вина и позор в том, что он, оставшись жив, потерял два орудия ‘ . … ‘ Он стоял перед Багратионом с дрожащею нижнею челюстью и едва проговорил: не знаю … ваше сиятельство … людей не было, ваше сиятельство.
— Вы бы могли из прикрытия взять!’ Которого не было. Но … Тушин не сказал того, боясь подвести другого начальника .. Скромный начинал проигрывать и рисковал проиграть тем больше, чем совершенный им подвиг был выше … Его выручил, наконец, как известно, кн. Андрей, резко высказавший, что сделала и в каком положении была батарея, когда пришло приказание отступать. А жаль, что выручил потому жаль, что на деле чаще случается так, как говорит Трошю. Впрочем кн. Андрею не совсем поверили.
Вот выдуманные, но живые люди, они мучатся, гибнут, действуют, лгут, делают великие подвиги, низко трусят: все это так как настоящие люди, и потому то они высоко поучительны, и потому то достоин будет сожаления тот военный деятель, который не зарубит себе, благодаря рассказу гр. Толстого, как нерассчетливо приближать к себе господ в роде Жеркова, как зорко нужно приглядываться, чтобы увидеть в настоящем свете Тушиных, Тимохиных, как нужно быть проницательно — осторожным, чтобы не произвести в герои какого нибудь Жеркова, или исправного и столь умно — распорядительного после боя безименного полкового командира.
II.
Автор ‘Войны и Мира’ не ограничивается одним изображением военных сцен и военных типов, но вдается и в теоретические рассуждения по поводу таких, напр. вопросов: возможна ли какая нибудь теория в военном искусстве? Какое значение главнокомандующего в армии? Какие причины вызвали мировое движение 1812 года? Решения на эти вопросы дает иногда он сам, иногда герой его романа, кн. Андрей. В разборе мнений относительно этих вопросов нам придется несколько повторяться, так как одна и та же мысль повторяется иногда по нескольку раз и в сочинении, только в измененной форме.
Хотя во взглядах кн. Андрея и автора есть много общего, но отделять эти взгляды необходимо, по той причине, что кн. Андрей, и по своим личным свойствам, и по времени, в которое жил, не мог смотреть на некоторые вещи иначе, как заставляет его автор смотреть на них. При том же автор — живописец, кн. Андрей мечтал быть практическим деятелем: вследствие этого односторонние рассуждения того и другого объясняются причинами совершенно различными, что при разборе необходимо принимать в расчет. То, что в кн. Андрее является следствием жизненных неудач, в авторе есть не более, как увлечение, неизбежное в художнике, когда он выходит из сферы творчества, свойственной его таланту.
Кн. Андрей принадлежит к числу тех, нередко встречаемых характеров, которые, по странному капризу природы, представляют соединение громадных претензий с недостатком, сил для их удовлетворения. Гр. Толстой воспроизвел этот тип художественно верно, но смотря на всю свою симпатию к кн. Андрею, он выставил этого последнего опрометчивым, решающим вопросы иногда очень сложные, с плеча, способным от природы, но пустым в практическом смысле — capable de tout et propre a rien*, как говорят Французы. He польстил автор своему герою, но распорядился как истинный художник: взяв известные данные характера, он безпощадно, до конца, развил все их последствия.
______________________
* Ко всему способным, ни на что негодным.
______________________
Просим припомнить появление кн. Андрея на сцену: в свете он щурится, едва отвечает, всех и вся третирует с высоты своего величия, пред вами человек, который изо всех сил бьется, чтобы не быть, а казаться, который играет роль, который не есть сила, а только претензия на силу. Заметив пустоту сферы, к которой принадлежал, кн. Андрей уже и это вменил себе в особенную заслугу: иначе он бы не рисовался так своим презрением, не старался бы с такой аффектацией его проявлять.
Открывается война 1805 года: кн. Андрей, не стесняясь, пользуется привилегиями той среды, которую по видимому так презирает, и поступает адъютантом к Кутузову, с мечтою обрести на поле сражения свой ‘Тулон’, т.е. попасть в Наполеоны. А в ожидании Тулона, кн. Андрей, сделавшись адъютантом, весьма легко и скоро усваивает себе нравы передней главнокомандующих, применяя к делу ‘неписанную’ субординацию не хуже любого Жеркова.
Вместе с тем, как личность, по своему собственному убеждению высокоодаренная, он считает для себя лишним то тяжелое, трудовое пребывание в подмастерьях, которое одно делает мастером: он, не видавший ни разу войны лицом к лицу, является на нее с готовыми и законченными военными взглядами.
Прочитав, с грехом пополам, с пол-десятка Фулей под разными заглавиями и фамилиями, он вообразил, что знает до такой степени глубоко военное дело, что, выйдя на практику, может только других учить, но самому ему учиться нечему.
По счастливой случайности, он попадает в завидное положение: получает возможность наблюдать шаг за шагом работу таких учеников Суворовской школы, как Кутузов, Багратион. Кажется, чего лучше? Присматривайся, размышляй и вводи в свои теоретические взгляды те поправки, которые дает высшая из книг — книга жизни. Не тут то было: как неисправимый доктринер, он не может допустить мысли, что он ошибается, нет, скорее лжет жизнь.
И вот он удивляется ничегонеделанью Багратиона, собирается заявить свой план Аустерлицкого сражения на военном совете, в который попал не по праву, а по личным отношениям к Кутузову. А факты, между тем, развиваются своим чередом, обнаруживая несостоятельность и военных взглядов, и претензий кн. Андрея.
Ничего нет удивительного после этого, что он, убедившись из горького опыта, как трудно с одного скачка попасть в Наполеоны, начинает проповедовать, что и Наполеон — вздор, и дело которым этот последний так гениально орудовал, — тоже вздор.
Иначе и быть не могло: кн. Андрей до такой степени веровал в свои таланты и непогрешимость, что изведав несостоятельность своем теории, неминуемо должен был прийти к выводу, что и не может быть никакой теории в военном деле. Искать, двадцать раз падать и двадцать раз подниматься, проходя через всю муку сомнений и разочарования, — было не в натуре кн. Андрея. Бог знает почему, он воображал, что ему все должно легко даваться. Сам он говорит, хоть и по другому поводу, что он прощать не способен, как же ему было простить теории военного искусства? Ведь он так жестоко на ней осекся….
Жаль его: человек честный, до известной степени, пожалуй, даже способный и с характером, но практически — пустой.
Ищет он своего призвания везде, но нигде его не находит, нигде, так сказать, корней пустить не может: одним словом — маленький великий человек, ко всему способный, ни на что негодный.
Правда, он был живым упреком Кутузову в Бухаресте по своей деятельности и сделал много практических нововведений у себя в деревне, но автор рассказывает это от себя, не обрисовывая своего героя в сказанных двух положениях ни одной сценой.
По нашему мнению, это признак большого художественного такта со стороны автора: сцены, в которых кн. Андрей явился бы плодотворным практическим деятелем, были бы диссонансом в общем облике этого характера: автор от них и воздержался.
Позволяем себе думать, что в этой характеристике кн. Андрея мы ничего не навязали ему от себя, факты взяты из творения гр. Толстого, нам принадлежит только освещение тех сторон их, которые автор оставил в тени, из чувства совершенно понятной симпатии к своему герою.
После всего сказанного станет понятно, почему кн. Андрей относился к делу, в котором ему не повезло, с предвзятою, хоть и, может быть, и незаведомою для него, т.е. совершенно искреннею, односторонностью. Он должен был: или признать возможность искусства в военном деле и свое в нем неискусство, или же оставаться при вере в свои великие способности и тогда отрицать возможность военного искусства и военного гения. Он выбрал, конечно последнее.
Это подтверждается вполне двумя местами IV части ‘Войны и мира’, в которых кн. Андрей высказывает свои военные взгляды. Первое из них размышление кн. Андрея по поводу военного совета, имевшего следствием оставление Дрисского лагеря, второе — разговор его с гр. Пьером на Бородинском поле.
…’Прения продолжались долго, и чем дальше они продолжались, тем больше разгорались споры, доходившие до криков и личностей, и тем менее было возможно вывести какое нибудь общее заключение из всего сказанного. Князь Андрей, слушая этот разноязычный говор и эти предположения, планы и опровержения и крики, только удивлялся тому, что они все говорили. Те, давно и часто приходившие ему, во время его военной деятельности, мысли, что нет и не может быть никакой военной науки, и поэтому (?) не может, быть никакого, так называемого военного гения, теперь получили для него совершенную очевидность истины. Какая же могла быть теория и наука в деле, которого условия и обстоятельства неизвестны, и не могут быть определены, в котором сила деятелей войны еще менее может быть определена? Никто не мог и не может знать, в каком будет положении наша и неприятельская армии через день, и никто не может знать, какая есть сила этого или того отряда. Иногда, когда нет труса впереди, который закричит: ‘мы отрезаны’! и побежит, а есть веселый смелый человек впереди, который крикнет ‘ура!’, отряд в 5 т. стоит 30-ти тысяч, как под Шенграбеном, а иногда 50 т. бегут перед 8-ю, как под Аустерлицем. — Какая же может быть наука в таком деле, в котором, как во всяком практическом деле, ничто не может быть определено, и все зависит от бесчисленных условий, значение которых определяется в одну минуту, про которую никто не знает, когда она наступит. Армфельд говорит, что наша армия отрезана, а Паулучи говорит, что мы поставили французскую армию между двух огней, Мишо говорит, что негодность Дрисского лагеря состоит в том, что река позади, а Пфуль говорит, что в этом его сила. Толь предлагает один план, Армфельд предлагает другой, и все хороши, и все дурны, и выгоды всякого предложения могут быть очевидны только в тот момент, когда совершится событие. И отчего все говорят: гений военный. Разве гений тот человек, который вовремя умеет велеть подвезти сухари и идти тому направо, тому налево? Оттого только, что военные люди облечены блеском и властью* и массы подлецов льстят власти, придавая ей несвойственные (?) качества гения. Напротив, лучшие генералы, которых я знал, — глупые**, или рассеянные люди. Лучший — Багратион — сам Наполеон признал это. А сам Бонапарте! Я помню самодовольное и ограниченное его лицо на Аустерлицком поле. Не только гения и каких нибудь качеств особенных не нужно хорошему полководцу, но напротив ему нужно отсутствие самых высших, лучших человеческих качеств- любви (!), поэзии, нежности (!), философского (!), пытливого (!) сомнения. Он должен быть ограничен, твердо уверен в том, что то, что он делает, очень важно*** (иначе у него не достанет терпения), и тогда только он будет храбрый полководец. Избави Бог, коли он человек, полюбит кого нибудь, пожалеет, подумает о том, что справедливо и нет. Понятно, что исстари еще для них подделали теорию гениев, потому что они — власть. Заслуга в успехе военного дела зависит не от них, а от того человека, который в рядах закричит: пропали, или закричит: ура! И только в этих рядах можно служить с уверенностью, что ты полезен!’.
______________________
* Наполеон уже теперь не имеет власти, а его все же считают гением, Макка, даже когда он был, окружен блеском и властью, вероятно никто, кроме его адъютантов, гением не считал.
** Кутузов в том числе?
*** Трудно считать неважным дело, от которого зависит судьба сотен тысяч голов, а иногда и государства. При том же, чем бы ни занимался человек, он не может не признавать своего дела важным, ибо никто не станет заниматься делом, на которое он смотрит, как на вздор.
______________________
Не трудно видеть, что эта тирада не имеет собственно никакого отношения к Дрисскому военному совету, а есть плод болезнено-желчного настроения, охватившего кн. Андрея после неудачной попытки попасть в Наполеоны и с тех пор его непокидавшего. Действительно: если неурядица этого военного совета и могла привести беспристрастного человека к какому либо заключению, то разве к тому, которое о советах высказано еще Евгением Савойским: лучшее средство ни на что не решиться — это спросить мнение у военного совета*. По этому то военные люди, понимающие как дела делаются, собирают советы не за тем, чтобы получить от них решение, а напротив — затем, чтобы вдохнуть в них свою собственную решимость. Таков был совет Кутузова в Филях, Наполеона после Аспернской неудачи, Фридриха перед Лейтенским сражением. Всякому известно, что в собрании сколько голов, столько и умов: нечего, следовательно, и ожидать от собрания постановки какой нибудь одной мысли, или цели: это — принадлежность единичной головы, собрание, в свою очередь, получив мысль, разрабатывает подробности ее осуществления и разносит ее по всему воинскому организму. Дрисскому совету предоставлена была роль, совету несвойственная, и будь он составлен не из Армфельдов, Фулей и проч., а хоть из Наполеонов, он ни к чему иному не привел бы, кроме пустых, бесплодных споров и пререканий.
______________________
* Un general ayant envie de ne rien entreprendre, n’a qu’a tenir conseil de guerre.
______________________
Военное искусство тут ни причем. Князю же Андрею кажется, будто неурядица этого совета служит подтверждением того, что нет и не может быть, ни науки, ни теории в военном деле, ни, наконец, военного гения*: не очевидно ли, что дело тут не в совете, не в том, либо другом фазисе военного дела, а в том только, чтобы лишний раз сказать себе, что нет ни военного искусства, ни военного гения? Развитие речи вполне подтверждает это, чтобы уверить себя в несуществовании противной теории военного искусства, кн. Андрей опирается, между прочим, и на то даже, что у всякого из присутствовавших был свой особенный план на одно и то же дело: неужели же ему была недоступна та простая и осязательная мысль, что к каждой практической цели ведут тысячи путей и что дело в том, чтобы дойти до нее, а не в том, чтобы дойти непременно известным путем? Ведь и в математике одно уравнение со многими неизвестными получает бесчисленное множество решений, ведь и математика не дает правил на то как составлять из вопроса уравнение, но следует ли из этого, что теория математики не имеет положительного значения?
______________________
* Мы думаем наоборот, что неурядица Дрисского военного совета лучше всего показывает значение теории военного дела, ибо, зная ее, не забыли бы и того, чего можно ожидать от военного совета и чего нельзя.
______________________
Смешав понятия о науке и о теории, кн. Андрей силится доказать, что в военном деле нет ни науки, ни теории и, следовательно (!), не может быть военного гения: опять вывод, показывающий одно, что кн. Андрей был не способен что-бы то ни было разобрать последовательно и без логических скачков. Во первых наука и теория вовсе не одно и тоже*, ибо теория возможна и необходима во всяком искусстве, наука же в нем немыслима. Во вторых, чем труднее какое либо дело, тем реже возможны мастера в нем и тем более они принадлежат к категории тех исключительных личностей, которых называют гениями.
______________________
* В том смысле, что всякая наука есть теория, но не всякая теория может быть наукой.
______________________
Разовьем оба эти положения.
В настоящее время никому в голову не придет, утверждать, будто может быть военная наука, она немыслима точно также, как немыслимы науки: поэзии, живописи, музыки, но из этого вовсе не следует, чтобы не было теории военного искусства, точно также, как она существует во всяком мирном искусстве. Теория в этих последних искусствах не делает Рафаэлей, Бетховенов, Гёте, но она дает им технику дела, без которой они никогда не могли бы подняться на ту высоту, которой достигли. Теория военного дела не претендует готовить не только Наполеонов, но даже и Тимохиных, но она утверждает в знании свойств войск и местности, она указывает на образцы творчества в военной области и следовательно облегчает путь тем, кто от природы одарен военными способностями.
Если прибавить к этому, что она со всею искренностью признает свое бессилие исследовать третью и самую страшную данную в военном деле — данную случайностей, что она признает свою немощь указать сноровки управления себе подобными, — то и окажется, что теория военного искусства имеет весьма нешуточное значение, но вместе с тем не дает человеку успокоиться на мысли, будто он знает все дело, узнав только часть его*. Рецептов на то как созидать Аустерлицы, Фридланды, Ваграмы, швейцарские походы 99 года, Кениггрецы, — теория военного дела не дает, но она представляет эти великие образцы военного творчества для изучения военному человеку, подобно тому как живописец, музыкант, поэт изучают великие образцы, каждый в своей специальности: не для того, чтобы им буквально подражать, но для того, чтобы проникаться их духом.
______________________
* Как то случалось с изучавшими ‘научные’ теории военного дела, появившияся в конце прошлого и начале нынешнего столетия.
______________________
Скажут, может быть, что это современный взгляд и потому кн. Андрей не мог прийти к к нему, нет: этот взгляд во все эпохи составлял принадлежность всех тех людей, которые не только делали войну, но и думали о ней.
Завирались в теории, именно потому, что весьма редкие из теоретиков войну видели: но кн. Андрей видел ее, и если он пришел к таким странным выводам, то это могло произойти только от одного: он слишком был поверхностен, чтобы здраво судить о войне. С его стороны, для здравых выводов, не требовалось даже особенной теоретической силы, или оригинальности ума, а только знакомство с тем, что писали о войне такие люди, как маршал Саксонский, Ллойд, Фридрих В. Но кн. Андрей, как дилетант, вероятно не любил заглядывать в старые книги, а предпочитал черпать свою мудрость из модных, современных ему, произведений.
Чем дальше развивается размышление кн. Андрея над темой, составлявшей, так сказать, больное место его натуры, тем он более раздражается, дойдя до личного вопроса в этой теме (может или не может быть военный гений) он просто переходит в брань: военную гениальность сочинили подлецы, которые льстят власти! Опять доказательство, что тут дело шло о том только, чтобы позабавить личную свою раздражительность, а вовсе не о том, чтобы получить верный вывод. Ему даже и то в голову не пришло, что полководцев были тысячи, а гениальность признана только за восемью или девятью из них. И до чего может доходить вывих ума при подобном внутреннем состоянии, кн. Андрей доказывает великолепно: вся та страшно трудная обстановка всякого военного предприятия, которую может уяснить себе и выйти из нее победителем только человек действительно из ряда вон, кажется кн. Андрею напротив, аргументом в пользу того, что военная гениальность немыслима! ‘Разве гений’, восклицает он, ‘тот человек, который вовремя умеет велеть подвезти сухари и идти тому направо, тому налево?’! Как же, как не гением, спросим мы, назвать его, если за всю историческую жизнь человечества можно насчитать всего восемь — девять человек, которые были способны в совершенстве делать эту, столь простую для кн. Андрея, вещь, которые, имея дело с такой силой, что сегодня 5 т. стоят 20 т., а завтра те же 5 т. не будут стоить и 200 человек, умели устроить так, что их 5 т., если не всегда, то в большей части случаев стоют. 20-ти т. неприятельских?
Трудность не в том, чтобы велеть подвезти сухари, а в том, чтобы предвидеть, куда их подвезти, не в том, чтобы идти тому направо, тому налево, а чтобы разгадать, почему это нужно сделать так, а не иначе, и разгадать при какой обстановке? Именно под влиянием ‘тех бесчисленных условий, значение которых определяется в одну минуту, про которую никто не знает, когда она наступит’ — это признает сам же кн. Андрей. И все это делается не наверняка, а основываясь на предположениях, выведенных часто из самых противоречивых и неопределенных данных: нужно, следовательно, обладать даром прозрения, чтобы не попасть в самый позорный просак, нужно иметь, наконец, на столько воли, чтобы решаться быстро на распоряжения, а между тем от них зависит судьба сотен тысяч голов, иногда государства, и собственная будущность распорядителя. А в это время к нему всякий лезет кто с претензией, кто с докладом, кто с приятным донесением, что по новым известиям все то, на чем он основал свои распоряжения, оказывается вздором.
Приняв только это в расчет, не трудно видеть, что плавать — не говорим хорошо, а хоть как нибудь — в этом море путаницы, бестолковщины, суеты, интриг, противоречий, могут только люди далеко не дюжинные.
Князь Андрей как будто и сам почувствовал, что, начав с этого конца, пожалуй докажешь обратное тому, что хочется доказать, и вследствие этого переменяет дирекцию, обращаясь к разбору личных качеств лучших генералов, ему известных. Выходит у него, что все это — глупые, или рассеянные люди.
Уловка, к которой кн. Андрей прибегает, чтобы убедить себя в этом и тем потешить свое уязвленное самолюбие, до наивности простодушна, он ставит в вину генералам недостаток не тех качеств, которые им необходимы, а тех, которые совершенно излишни! Начинает он с указания на Багратиона, забыв даже, что в обыденной жизни можно быть глупее последнего светского фата, а в своей специальности стоять весьма высоко, забыв даже, как сам он был неодолимо увлечен в атаку этим ‘глупым» человеком: увлечен так, как ему умнику увлекать не приходилось.
Но кн. Андрей не останавливается на Багратионе: ему и ‘Наполеон — в роде бородавки’. ‘А сам Бонапарте!’ размышляет он: ‘я помню самодовольное и ограниченное его лицо на Аустерлицком поле’. После горьких уроков кн. Андрей остался, должно быть, очень молодым, если считал возможным делать оценку гениальности или ограниченности по выражению лица человека, которого он видел в горячечном бреду, мимолетом, только раз в жизни и не сказал ни одного слова с тем человеком…
Подобной оценки можно было бы ожидать разве только от институтки, которая, влюбившись по портрету в какого либо героя, теряет к нему не только симпатию, но даже и уважение, увидав неказистую его наружность в натуре. Людям, подобным кн. Андрею, герои не иначе рисуются, как в живописной позе, с глазами, устремленными в небо, с печатью вдохновения на челе. Для них внешность — все, и если она не презентабельна — кончено.
‘Не только гения и каких нибудь качеств особенных не нужно хорошему полководцу, но напротив, ему нужно отсутствие самых высших и лучших человеческих качеств — любви, поэзии, нежности, философского, пытливого сомнения’. А воля, увлекающая сотни тысяч людей и внушающая им безграничную, собачью преданность к такому как и они человеку? А ум, способный воспринимать все впечатления с такой изумительною верностью, что по отдельным, разрозненным намекам он способен отгадать намерения противника, иногда во всем их объеме? Для всякого рода гениальности требуется сильное развитие одной какой либо, или нескольких, но далеко не всех сторон души человеческой. С точки зрения князя Андрея можно, вообще, отрицать существование гениальности. Действительно: возьмем, напр., гениального поэта, который умеет любить, нежен до крайности и способен пытливо сомневаться, об нем можно также сказать: что же это за гений? У него нет даже на столько воли, чтобы не подчиняться своему лакею, или ключнице, а воображение до того берет у него перевес над умом, что он на каждом шагу делает себе из мухи слона. Таким путем можно отрицать, что угодно, скажут вам: какая талантливая танцовщица! помилуйте, возразите вы: да она ни одной ноты вам не возьмет! — Какой великий музыкант! — Нисколько не великий: он во всю жизнь не только не написал ни одной картины, но даже и кисти не умеет взять в руки! Способный делать подобные приговоры, конечно, будет прав, ибо факт может быть действительно верен: танцовщица может не иметь понятия о пении, музыкант о живописи. Но составляет ли это недостаток для той специальности, в которой они сильны? Вот в чем вопрос, к сожалению для людей, рассуждающих подобно кн. Андрею, этот вопрос останется навсегда непостижимым.
‘Заслуга в военном деле зависит не от. них (полководцев), а от того человека, который в рядах закричит: пропали! или закричит: ура! И только в этих рядах можно служить с уверенностью, что ты полезен!’
Вследствие этого последнего вывода кн. Андрей решается взять полк в армии, хотя и командир полка едва ли много поделает с любовью, поэзиею, нежностью и философским — пытливым сомнением.
Кн. Андрей совершенно прав, утверждая, что в последней инстанции успех или неудача в военном деле зависит от солдатского ура! или: пропали! И что иногда 5 т. стоят 30, как под Голлабрюном, а иногди 50 т. бегут перед 8-ю, как под Аустерлицем, но в этом случае, как и в других, он говорит, да не договаривает: и не договаривает именно на столько, сколько ему нужно для того, чтобы получить не тот вывод, который следует по природе дела, а тот, который получить желательно.
Отчего-же происходит, что в одних войсках чаще случается ура! а в других: пропали? Ведь если бы это была чистая случайность, ей не было бы резона повторяться чаще в одной, нежели в другой армии? Ответ на это один: ‘ура’ и ‘пропали’ зависит от уменья или неуменья начальника поднять нравственный уровень своих войск до той степени, на которой они являются менее подверженными влиянию неожиданностей. Отчего у Суворова никогда не бегали, у Багратиона под Голлабрюном тоже не побежали, а под Аустерлицем побежали? Следовательно ‘ура’ и ‘пропали’ являются вовсе не такою случайностью, как то кажется князю Андрею. У начальника, владеющего даром поддерживать нравственное настроение войск на известной высоте, ‘пропали’ станет если не совершенно немыслимою, то во всяком случае весьма редкою случайностью. Все это факт неопровержимый и очевидный для всякого безпристрастного наблюдателя.
Еще древние подметили эту зависимость настроения массы от способности одного, выразив ее чрезвычайно меткой поговоркой: лучше армия баранов, предводимая львом, чем армия львов, предводимая бараном. И что это так, кн. Андрей видел под Голлабрюном, или по крайней мере мог видеть, если бы добивался правды, а не рассуждал бы только из-за желания убедить себя в том, что более приятно его самолюбию.
В своем разговоре с Пьером кн. Андрей продолжает развивать ту-же теорию, что дело зависит только от тех, которые стреляют и колют, а нисколько не от тех, которые назначают первым куда стрелять и кого колоть… ‘те, с кем ты ездил по позиции, ‘говорит он Пьеру’, не только не содействуют общему ходу дел, но мешают ему’.
Пьер ездил по позиции с Бенигсеном и его свитою, и тут кн. Андрей был прав, но, как и во всем прочем, он не прав тем, что по частному случаю делает общий вывод, да и частные то случаи подыскивает не по правде, а по своему вкусу. Бенигсен может быть действительно более мешал, нежели помогал, но Кутузов, Багратион, Ермолов, Дохтуров, Раевский не мешали. В этом и беда князь Андрея, что когда ему нужно доказать, что распорядители мешают, а не помогают, он выставляет Бенигсена, забыв всех прочих, если нужно доказать, что способные боевые люди рассеянны или глупы, он, не прибавив даже где и в чем глупы, сошлется на Багратиона, забыв. Кутузова, Ермолова и т.д. ‘Успех никогда не зависел и не будет зависеть ни от позиции, ни от вооружения, ни даже от числа, а уж меньше всего от позиции.
— А от чего же?
— От того чувства, которое есть во мне, в нем, — он указал на Тимохина, — в каждом солдате’. И которое находит поддержку в позиции, в вооружении, в числе, в распоряжениях, прибавим от себя.
Кн. Андрей говорит совершенно верно о роли, которую играет дух войск в успехе или неудаче боя.
Но он как бы не понимает того, что нравственное настроение, как сила высшая, слагается именно из всех тех мелочей, которые, по его мнению, не имеют к ней никакого отношения. Все эти мелочи (для кн. Андрея) относятся к нравственному настроению, как причины к следствию, или как силы составляющие к равнодействующей. Те, которые судят об этом деле не поверхностно, не но первому впечатлению, те очень хорошо это понимают, припомним замечание Трошю на счет чрезвычайной чувствительности нравственного настроения. Ему и в голову не придет противополагать это настроение не только таким данным, как вооружение, число, позиция, но даже и таким, как избыток холода или тепла. Каждая из этих сил, сама по себе, может иногда и не иметь особенного влияния, но беда в том, что они порознь не ходят, а действуют совместно и современно. Солдат самый неразвитый, когда дело доходит до боя, жадно прислушивается ко всем толкам, которые ходят в армии, — это гр. Толстой подметил весьма верно в своем приступе к Аустерлицкому бою. Солдат становится чрезвычайно восприимчив к этим толкам, если это так, то каким же чудом спасет он свою самоуверенность и бодрость, если напр. узнает, что у него оружие хуже чем у неприятеля, или что нибудь в этом роде? Мы согласны, что под Бородиным из всех этих составляющих самою сильною было то патриотическое раздражение, которое заставляло наших видеть во всяком французе личного врага, но из того, что это раздражение было преобладающею силою, вовсе не следует, чтобы значение других сил приводилось к нулю. Неприученный к серьезному разбору фактов, расположенный обо всем делать заключения по первому непродуманному впечатлению, кн. Андрей и здесь заметил только ту составляющую нравственного настроения, которая резко била в глаза, и заметил тем легче, что это давало ему возможность своротить на свою любимую тему — ничтожества в бою личностей руководящих. При большей привычке ко всестороннему исследованию фактов он мог бы сделать из того, о котором толкует, только один вывод: именно, что нравственная сила в данную минуту зависит преимущественно от той из составляющих, которая почему либо на ту минуту приобретает преобладающее значение. С этой точки преобладающею силою будет: иногда разница в вооружении, иногда разница в побуждениях, из-за которых война ведется, и т.д. и т.д., до бесконечности, а он думает, что верное относительно Бородина будет верно и относительно всякого другого столкновения.
Мы не останавливаемся на разборе рассуждений кн. Андрея о необходимости не брать в плен, а убивать, на том основании, что от этого будто бы войны будут возникать только из-за основательных причин, что ‘нравы военного сословия — отсутствие свободы, т.е. дисциплина, праздность, невежество, жестокость, разврат, пьянство’: не останавливаемся потому, что это собственно и не рассуждения, а просто набор слов, чтоб душу отвести. Для кн. Андрея все дело было ,в личных ощущениях, он сам проговорился: ‘кто дошел до этого, так как я, теми же страданиями’… В этом то все и дело, чтобы себя потешить, свою желчь поволновать: он лечит свое бобо. Кажется не трудно-бы заметить, что дисциплина — дело неизбежное не только в военном, но и в общественном организме: разница только в степени и характере, но не в принципе, что праздность, невежество, жестокость, разврат, пьянство не составляют отличительной принадлежности одного воинского организма, а процветают не меньше и вне его, но кн. Андрей этого не заметил, потому что очень уж рассердился, а когда человек рассердится, мало ли чего он не наговорит?
III.
Теоретические воззрения, принадлежащие собственно автору, носят на себе отпечаток односторонности, составляющей последствие сильной стороны его таланта, т.е. способности живописать отдельные явления. Всякий живописец, для того, чтобы картина была верна, должен рисовать ее с одной точки. Если он строго соблюдет при этом отношение света и тени, изображение выходит до того художественно, что дает возможность дополнять воображением то, что находится и за этой, одной только, представленной стороной. Как всякое верное воплощение идеи, такое изображение проявляет ее всю, не смотря на то, что воспроизводит только одну ее сторону. От этого и происходит, что художественное произведение наводит иногда критика на такие мысли, которые самому художнику может быть и не приходили в голову в момент творчества.
Условия верного воспроизведения* той же идеи не посредством образов, а путем умозаключений, совершенно иные: кто берется за подобную задачу, тот должен исследовать идею уже не с одной какой либо, а с возможно большого числа сторон, иначе вывод получится односторонний, чтобы не выразиться иначе. Понятно, что кто привык работать в сфере, требующей для выполнения задачи не сходить, так сказать, с одной точки, тот, при малейшей оплошности, впадет в эту манеру и там, где она совершенно перестает соответствовать природе поставленной цели. От этого и происходит, что большинство живописцев — плохие философы, и на оборот: почти все философы — плохие живописцы, разумея, конечно, живопись словом. Первым трудно сдвинутся с одной точки зрения, вторым, напротив, невозможно установиться на одной точке зрения. Бывают исключения**, но они до такой степени редки, что за всю жизнь человечества их считают единицами.
______________________
* В этом случае воспроизведение обращается уже в развитие идеи.
** В роде Гёте.
______________________
Лучшее подтверждение сказанному — Гоголь: всякий знает пропасть, отделяющую первую часть его ‘Мертвых Душ’ от ‘переписки с друзьями’. Сильный в одном известном направлении, он потерпел полное фиаско, как только вздумал сойти с этого направления.
Подобные уклонения не ограничиваются тем, что способный дать превосходные образы дает плохие отвлеченные рассуждения, они ведут дальше, ибо отражаются впоследствии и на художественности самих образов, которые автор стремится, может быть незаведомо для самого себя, вогнать в мерку проводимых им отвлеченных воззрений. Никто, конечно, не поставит рядом у того же Гоголя хоть ‘добродетельного’ напр. откупщика Муразова, нравоучительного Костанжогло с любым из героев первой части ‘Мертвых душ’.
То же случилось и с гр. Толстым, хотя не в такой степени, и не дай Бог, конечно, чтобы оно когда либо дошло до такой степени.*
______________________
* К сожалению, как всем известно, дошло. Автор, усиленно настаивая в последних своих произведениях на том, что нормальный человек мыслим только в полном единении с природой и себе подобными, рядом с этим отрицает все то, что выработано человечеством для этого единения, так как проповедует чистейшую анархию. примеч. 1895 года.
______________________
В IV части своего труда он нарушает иногда художественную гармонию изображения, чтобы подтвердить свои воззрения на историю и на военное дело.
Система его воззрений, собственно исторических, приводится к следующему:
Война — событие, противное человеческому разуму и всей человеческой природе, причины, которые выставляются историками войне 12 года, несостоятельны: ‘для нас непонятно, чтобы миллионы людей — христиан убивали и мучили друг друга, потому что Наполеон был властолюбив, Александр тверд, политика Англии хитра и герц. Ольденбургский обижен. Нельзя понять, какую связь имеют эти обстоятельства с фактом убийства и насилия ‘.
Ответим на это, во первых, что война есть дело, противное не всей человеческой природе, а только одной стороне этой природы, — именно человеческому инстинкту самосохранения, что далеко не одно и то же. В человеке этот инстинкт играет весьма видную, но далеко не исключительную роль: так, в порядочном человеке и в порядочном народе он подчиняется чувству личного достоинства,* которое находит опору в свойствах, столь же естественных, как самосохранение, и вместе с тем прямо ему противоположных, — именно: в чустве самоотвержения, отваге, упорстве и т.п. Взяв это в расчет, односторонность положения гр. Толстого открывается сама собою, он мог сказать, что война противна человеческому инстинкту самосохранения — и только, но вовсе не противна всей человеческой природе и в особенности разуму.
______________________
* Хорошо или дурно понятого — это совершенно, другой вопрос сюда не относящийся.
______________________
Иногда она противна разуму, иногда нет: зависит от того, за что война ведется. Как сила вершающая, разум не подчиняется никаким узеньким нормочкам азбучной морали.
В одном и том же, по видимому, деле (но только по видимому) он приходит иногда к положительному решению, иногда к отрицательному: вот природа человеческого разума и в этом его превосходство над разумом звериным, который в данных особях всегда приводит к одному и тому же выводу: заяц уступает всегда, тигр или лев не уступают никогда, баран не может хитрить, лисица не может не хитрить и т.д. Человек может все это. Имея это в виду, странно сказать, что война — дело, противное человеческой природе, если бы это было так, то человек никогда бы и не воевал, между тем вся история показывает обратное: не только воюет, но даже иногда из-за нелепых* побуждений воюет. Может быть скажут, что это злоупотребление войною указывает на ее противоестественность, тогда нужно признать, что все существующее нелепо и противоестественно, ибо чем же нельзя злоупотреблять? Пусть вспомнят, из чего возникла инквизиция, что огонь греет и производит пожары, пусть вспомнят, что делают деньги и в хорошую и в дурную сторону, — и тогда едва ли будут опрокидываться на войну, как на ‘противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие. Война — явление, от человеческой воли независящее: недаром Пирогов называл ее ‘травматическою эпидемиею’.
______________________
* Т.е. из за нелепых относительно. Всякому известно, что человеку дорога не истина, а то, что в данную минуту он принимает за истину.
______________________
Не менее странно и то положение, будто между фактами убийства и насилия с одной стороны и между властолюбием Наполеона, твердостью Александра и проч. (см. выше) с другой — нет никакой связи, первое относится ко второму, как средство к цели, нужно быть, или желать быть сильно предубежденным, чтобы не видеть этой связи. Можно сказать только одно: эта связь затушевана автором, благодаря ловкой антитезе между фактами убийства и насилия сводной стороны и честолюбием Наполеона и проч. с другой. Но так чего не затушуешь? Переходя в другую сферу, можно поставить, напр., такой вопрос: что общего между фактом убийства быка и свойством человека утолять свой голод? Между жертвою известного числа рублей и необходимостью прикрыть тело от атмосферических влияний? Эти, и им подобные, антитезы могут показать только нежелание видеть связь там, где она есть, но доказать оне ничего не могут. Император Александр, благодаря своей твердости, ставит себе целью не положить оружия, пока хотя один неприятель останется на русской земле, и, как известно он достиг этой цели, благодаря тому, что решился пожертвовать сотнями тысяч людей и временным подрывом благосостояния нескольких губерний. В отношении ко всему народному организму это тоже самое, что делает единичный человек, не только непосредственно отстаивая свое существование, но делает на всяком своем шагу. Идете ли вы куда нибудь, работаете ли, думаете ли — в непосредственном результате получается все та же потеря некоторой массы частиц вашего организма: это закон физиологический, теперь всеми признанный. Сказанный закон совершенно строго и со всеми последствиями применяется и к тем большим организмам, которые называются народами. Если народ нуждается в достижении какой бы то ни было цели, важной для его существования, он должен пожертвовать для ее достижения известной массой личных и материальных частиц своего собственного организма. Если между этой жертвой и целью, для которой она приносится, нет никакой связи, то должно, вместе с тем, признать, что вообще нет никакой связи между любой жертвой со стороны человека и целью, для достижения которой он решается на эту жертву.
Далее, автор ‘Войны и мира’, разбирая причины войны 12 года, выставляемые историками, находит их далеко недостаточными и потому ложными. Логический скачек: ибо из того, что не все сказано, не следует вовсе, будто то, что сказано, ложно. Рядом с признанными причинами и поводами — то и другое автор, к сожалению, смешивает — автор выставляет свои, совершенно не имеющие никакого основания, хотя кажущиеся ему столь же основательными, как и причины историков.
‘Такой же причиной, как отказ Наполеона отвести свои войска за Вислу и отдать назад герцогство Ольденбургское, представляется нам и желание или нежелание первого французского капрала поступить на вторичную службу: ибо ежели бы он не захотел итти на вторичную службу и не захотел бы другой и третий и тысячный капрал и солдат, на столько менее людей было бы в войске Наполеона и войны не могло бы быть (!)
Эта причина, для постановки которой автору понадобился такой огромный запас условной частицы ‘бы’, имеет один коренной недостаток: выставляемые историками причины и поводы были действительно, а эта только могла бы быть, по мнению автора, но в действительности не была. Факта, если он существует или существовал, не собьешь никакими доводами или предположениями. Как бы красноречиво автор ни доказывал, что могло бы быть, но если того действительно никогда не было, чего ему хочется, то следовательно и не могло быть. Пусть он укажет во всей истории хоть один пример того, чтобы война не состоялась из за нежелания солдат идти на службу, и тогда мы помиримся с его гипотезой. Но он не найдет такого примера и не может найти, ибо подобный случай противоречит существенным условиям органической жизни масс. Чтобы убедиться в этом, возьмем опять организм, аналогический народному во всех своих проявлениях, но попроще: именно организм единичного человека. Что сказал бы сам автор ‘Войны и мира’, если бы кто нибудь, разбирая причины драки двух человек между собою, держал примерно следующую речь: ‘говорят, будто поводом к драке был лук Ивана, который захотелось иметь Петру, будто между ними и прежде уже происходили такия то и такие то столкновения, — все это вздор. Такой же причиной, как желание иметь лук и нежелание отдать его, представляется нам и желание или нежелание первого атома в руке Петра участвовать в драке, ибо ежели бы этот атом не захотел в ней участвовать и не захотел бы другой, третий и тысячный атом, — драки могло бы и не быть’… В организме живом и здоровом, — большой ли он, малый ли — все равно, — всякий отдельный атом не может не хотеть того, чего хочет та высшая сила в организме, которая и делает его организмом, и без которой он есть не более, как безжизненная куча безучастных друг к другу частиц. Сам автор признает, что Наполеон творил не столько свою волю, сколько волю того организма, которого был представителем, и мы совершенно с этим согласны*, как же он, после этого, допускает, что части, взятые отдельно, могли бы хотеть совсем не того, чего хочется целому?
______________________
* Машинист тоже подчиняется силе пара и именно поэтому он может дать машине и скорый, и медленный, и даже попятный ход. И что то же самое случается и с народами, в некоторые эпохи жизни их, — ясное доказательство представляет современная Франция: есть и попятный ход, и выпуск пара, в случае надобности, в образе мексиканских и других, экспедиций…
______________________
Когда читаешь это место ‘Войны и мира’, так и ожидаешь, что автор,. отвергнув причины, по его мнению несостоятельные, поставит, на место их причины события, кажущиеся ему действительными, и каково же удивление читателя, когда он открывает, что автору хотелось только сказать, будто ‘ничто не было исключительной причиной события, а событие должно было совершиться только потому, что оно должно было совершиться’.
Во первых, мы и не знаем историка, который бы останавливался на какой либо одной, исключительной причине, все они признают совокупность причин: следовательно в этом случае почтенный автор спорит с мнимым историком, во вторых, из того, что не одна какая либо причина произвела известное событие, вовсе не следует, чтобы ему вовсе не было причин, или как говорит автор, что оно должно было совершиться потому, что должно было совершиться.
Мы полагаем, что самое неудовлетворительное объяснение причин данного события стоит выше этого ‘должно’, потому выше, что оно удовлетворяет присущей человеческому уму потребности доискиваться причины всему происходящему. Эта дурная привычка служит лучшим доказательством того, что на место причин Нельзя поставить непостижимое ‘должно’, которое ничего не поясняет, и отрицает какую бы то ни было причину, нельзя потому, что если бы не было причинности в явлениях и событиях, не могло бы быть и стремления к изысканию причин в человеческом уме. С этой точки даже пояснение грома тем, например, что Илья пророк по небу ездит, стоит, по нашему мнению, неизмеримо выше такого объяснения, что гром гремит потому, что он должен греметь. Придет время — и вместо Ильи пророка станет электричество, вместо электричества — что либо другое, еще более рациональное и уширяющее воззрения на феномен природы, но из-за ‘должно’ никогда и ничего для развития ума человеческого не придет: это доказывается целыми эпохами, в которые под всевозможные явления подкладывали это давно известное ‘должно’.
Став на этот путь, автор в силу отличительной черты своего таланта — смотреть с одной точки на изображаемое или разбираемое — пошел весьма далеко: именно до того, что задался вопросом: ‘когда созрело яблоко и падает, — отчего оно падает? Оттого ли, что тяготеет к земле, оттого ли, что засыхает стержень, оттого ли, что сушится солнцем, что тяжелеет, что ветер стрясет его, оттого ли, что стоящему внизу мальчику хочется съесть его? ‘
Автору кажется, что все это — причины равносильные, в том числе и последняя. Мы же выводим из этого примера совершенно другое: именно то, как приятно читать талантливого человека, который, если станет на ошибочную точку зрения, то уже не остановится пред последствиями и разовьет свой тезис до того, что предвзятая односторонность его станет ясна для всякого.
IV.
Исторические свои воззрения автор выделил в особые главы и потому односторонность их бросается в глаза сразу. Не то вышло с военными воззрениями, эти последние проводятся у него как бы вскользь, по дороге, под прикрытием мастерски, но тенденциозно представленных фактов. От этого военные взгляды автора не только не поражают сразу односторонностью, а напротив, являются для неподготовленного и предварительно закупленного мастерской картинкой читателя как бы естественным выводом, вытекающим из этой картинки.
Образчик этой манеры мы уже видели в рассуждениях кн Андрея, помещенных вслед за изображением неурядицы Дрисского военного совета.
Подготовив читателя описанием этой неурядицы, автор пускает вслед затем кн. Андрея с его монологом против теории военного дела и против возможности военного гения, не смотря на то, что между неурядицей какого бы то ни было военного совета, не имеющего руководителя, и сказанными предметами нет ничего общего.
Этой же манеры автор держится и в тех случаях, когда хочет провести от себя какие либо военные взгляды сомнительного свойства.
Открыть это сомнительное свойство взглядов не трудно, ибо почти во всех подобных случаях автор так проговаривается, что внимательному читателю дает сам против себя опровержение: явление — почти неизбежное во всяком поэтическом произведении, направленном к оправданию теоретических воззрений автора, а не к художественной правде в изображении фактов. Возьмем, напр., атаку Ростова. Начинается с того, что ‘Ростов, своим зорким охотничьим глазом, один из первых увидал этих синих французских драгун, преследующих наших улан’. Вот они близятся больше и больше, Ростов ‘чутьем чувствовал, что ежели ударить теперь с гусарами на французских драгун, они не устоят, но ежели ударить, то надо было сейчас, сию минуту, иначе будет поздно. Тот же Ростов высказывает совершенно определительно своему товарищу эту самую мысль и вслед за тем бросается в атаку. Кажется все это показывает совершенно ясно, что Ростов решился на атаку далеко не зря, хотя и быстро: процесс чувственной и духовной работы, неизбежный при всякой атаке, тут совершенно ясен, все моменты этой работы (увидеть, обсудить, решиться, исполнить решимость) на лицо. Но автору нужно свернуть на свою любимую тему, что все делается само собою, — и вот он от только что высказанных мыслей прямо переходит к тому, будто ‘Ростов сам не знал, как и почему он это сделал. Все это он сделал, как он делал на охоте, не думая, не соображая’! Неужели же автор, являющийся таким тонким наблюдателем психических процессов, иногда самых мимолетных, мог не заметить этого грубого противоречия между началом и концом одной и той же страницы? Неужели он рассчитывал только на таких читателей, которые, добравшись до конца страницы, даже разгонисто напечатанной, забывают ее начало? Неужели, наконец, автор не признает, что то, что делается быстро и как-бы по инстинкту, предшетствуется полным психическим процессом наблюдения, соображения и решения, который происходит мгновенно, но все же происходит? Мы не сомневаемся нисколько, что вышеприведенные строки и не нашли бы места в его описании, если бы не стремление исподволь подготовить читателя к тем умствованиям, в силу которых выходит, что человек никогда сам не знает, что делает, что он не более, как марионетка в чьих то руках, и что всему происходящему ничто не причина.
В, начале второй части IV тома автор идет еще дальше: он открывает, что Ростов поскакал в атаку только потому будто бы, что он не мог удержаться от желания проскакать по ровному полю! Можно подумать, что автор, когда он писал эту фразу, и сам забыл о написанном выше: обстоятельство — свидетельствующее столько же в пользу искренности, сколько и в пользу силы одностороннего увлечения автора. Далее подобные противоречия встречаются не только на одной странице, но иногда даже в одной фразе.
Так, в сцене доклада дежурного генерала Кутузову, последний безразлично слушал, что ему говорили Денисов и потом дежурный генерал. Из этого выводится следующее положение: ‘Очевидно было, что Кутузов презирал ум и знание и даже патриотическое чувство, которое выказывал Денисов, но презирал не умом, не чувством, не знанием (потому что он не старался выказывать их*, а он презирал их чем то другим. Он презирал их своей старостью, своей опытностью жизни’. Мы позволим себе вопрос: что составляет опытность: масса-ли фактов, накопившаяся за долгую жизнь, или же выводы, которые ум сделал из этих фактов и которые одни только могут служить руководящим началом для поведения в будущем? Нам кажется, что на этот вопрос не может быть двух ответов: именно, совокупность выводов, сделанных умом из фактов, составляет опытность и есть то плодотворное знание, которое может пригодиться и в будущем. Знание только факта — бесплодно: это будет опытность мула принца Евгения, который, сделав десять кампаний, не стал от этого опытнее и сведущее в военном деле**. Если это так, то и окажется, что Кутузов презирал и знание и ум — не умом, не знанием, а чем то другим, именно тем же знанием и умом! Кутузов принимал очень хладнокровно многое такое, из за чего другие сильно горячились, вовсе не по презрению к уму и знанию, а по своему превосходству в уме и знании над теми, с кем он имел дело. Мы не говорим уже о том, что роль главнокомандующего принадлежит именно к числу тех, в которых нужно быть весьма осторожным во внешних проявлениях согласия с чужими мнениями, удовольствия или неудовольствия, из тех ролей, к которым более всего применима поговорка: десять раз примерь один отрежь.
______________________
* Неужели же гр. Толстой полагает, что кто обладает умом и знанием, тот уж должен всякую минуту думать о том, чтобы стараться их выказывать? Это в характере личностей тщеславных и пустых, в роде кн. Андрея, но отнюдь не в характере людей в роде Кутузова, которым есть дела поважнее постоянной мысли о том, чтобы пленять сограждан и согражданок блистательными качествами своей персоны.
** Известное выражение Фридриха Великого.
______________________
При дальнейшем развитии этой же самой сцены, уже между кн. Андреем и Кутузовым, оказывается, что последний обладал именно этой способностью не увлекаться, т.е. спокойно созерцать события, которая кн. Андрею казалась презрением к тому, что Кутузову докладывали. ‘У него не будет ничего своего. Он ничего не придумает, ничего не предпримет, думал кн. Андрей, но он все выслушает, все запомнит, все поставит на свое место, ничему полезному не помешает и ничего вредного не позволит’.
Нельзя лучше очертить то, что требуется от полководца: приведенная фраза почти из слова в слово есть повторение мнения Наполеона о том-же предмете*. В штабах, подобных тому, который получил Кутузов, всегда находится бездна советников, и званных и незванных, если от этого нельзя избавиться, остается одно: знать кого слушать, кого не слушать, Кутузов сам ничего не придумывал, положим, но он выбирал кого слушать, кого нет, следовательно он был главным деятелем: в практике идея принадлежит не тому, кто первый ее высказал, но тому, кто берет на себя решимость ее осуществить, с ответственностью за последствия осуществления.
______________________
* ‘Первое качество генерала — обладать спокойной головой (tete froide), которая принимает верные представления предметов, никогда не разгорячается, никогда не отуманивается ни от хороших, ни от дурных вестей, в которой последовательные или одновременные впечатления распределяются соответственна их важности и занимают не более, как столько места, сколько они заслуживают, ибо здравый смысл, рассудок составляет результат сравнения многих ощущений (sensations), принятых в равномерное соображение’. Memoires pour servir a l’histoire de Napoleon. T. V. Замечания на кампанию 1757 года.
______________________
Вдруг, вслед за этой фразой, наталкиваемся на другую, совершенно непостижимую: ‘Он (Кутузов) понимает, что есть что то значительнее и сильнее его воли, — это неизбежный ход событий, и он умеет видеть их, умеет понимать их значение и в виду этою значения умеет отрекаться от участия в этих событиях, от своей личной воли, направленной на другое?)’.
Каким образом человек, свободный в выборе любого из делаемых ему предложений, может, вместе с тем, отречься от участия в событиях, получающих то или другое направление, именно в зависимости от того, что этот человек выбирает, отказываемся понять, да едва ли и кто бы то ни было понять возьмется.
Бородинское сражение в особенности дало случай автору обнаружить и блистательные стороны своего изобразительного таланта и односторонность теоретических воззрений. Сцены у Бородина и на батарее Раевского переданы с большим мастерством Даже мнение автора, что позицию предполагалось сначала занять по Колоче, до самого Шевардина, заслуживает весьма серьезного внимания: там, где дело идет о верности взгляда (но не вывода), гр. Толстой редко ошибается. Мы положительно склоняемся в пользу мнения его о том, что первоначально в мысли верховных руководителей нашей армии было принять бой, прикрывая позицию Колочей на всем протяжении: склоняемся потому, в особенности, что с принятием его многое, неразъясненное до сих пор в нашем расположении, совершенно осмысливается. Действительно: укрепление на правом фланге, над которым столько потешались, как над построенным будто-бы горкой к неприятелю, слишком сильное занятие части позиции севернее новой Смоленской дороги, оставление без внимания старой Смоленской дороги — все это. вытекает, как совершенно логическое следствие расположения вдоль по Колоче, т.е., под острым углом к Новой смоленской дороге. При подобном расположении могли опасаться, что Наполеон атакует наше правое крыло потому, что правый фланг наш был гораздо ближе к пути отступления, чем левый — у Шевардина, следовательно, опрокинув его, Наполеон затруднил бы нас более, чем действуя против левого фланга. При том же Колоча в этом месте представляет, судя по плану, приложенному к сочинению Г.Л. Богдановича, несколько удобных переходов, и левый ее берег (т.е. занятый французами) во многих местах командует правым*, следовательно, тактическое препятствие, представляемое Колочею, могли считать не довольно сильным, чтобы заставить Наполеона отказаться от попытки поставить нас стратегически в невыгодное положение, угрожая отрезать, в случае удачной атаки, от пути нашего отступления. Если к этому взять в расчет, что тогда стратегическая сторона боевых комбинаций начинала входить в моду, с легкой руки Жомини, что от Наполеона ожидали самых невероятных предприятий и ударов, — то особенное внимание, которое было обращено на правый фланг позиции, станет понятно именно при том условии, если левый ее фланг был в Шевардине. Это и выразилось расположением на правом крыле и значительного числа войск, и укрепления, самого сильного судя по плану, из тех, которые предположено было возвести на позиции. Принимая левый фланг позиции у Шевардина, оказывается, что помянутое укрепление вовсе не было обращено горжею к неприятелю, а составляло только загиб крайнего правого фланга. Что, по всей вероятности, и Наполеон не имел первоначально намерения идти на наш левый фланг, доказывается тем, что главные его силы свернули с новой Смоленской дороги и стали переправляться через Колочу только тогда, когда наши стрелки, расположенные у Алексина, по сю сторону Колочи, открыли огонь во фланг французским колоннам, шедшим от Валуева к Бородину. Донесения некоторых деятелей, прямо называвших Шевардино левым флангом позиции, свидетельствуют также в пользу предположения гр. Толстого. Впрочем, соглашаясь с основательностью этого мнения, нельзя не признать и того, что, приняв его, в разборе сражения придется сделать весьма ничтожную перемену: придется назвать Шевардинское дело не боем у передового пункта, а первым днем Бородинского сражения.
______________________
* Опять судя по плану. В описании сказано, что правый на всем протяжения командует левым.
______________________
Но, отдавая должное взгляду автора в разбираемом случае, нельзя пропустить без внимания того обстоятельства, что даже и тут он приводит в пользу своего мнения доводы, поражающие своею странностью и обнаруживающие полный дилетантизм его в военном деле. ‘И для чего, защищая его (шевардинский редут) 24 числа до поздней ночи, были истощены все усилия и потеряно 6 т. человек? Для наблюдения за неприятелем достаточно было казачьего разъезда’. Это рассуждение вполне показывает, как опасно отрицать теорию военного дела, не зная, в чем она заключается. Для дилетантов армия в 100 т. человек кажется не таким существом, которое разбрасывается на десятки верст, а таким, которое как будто сосредоточено в одной точке. Теория военного дела, при всей ограниченности пределов ее исследования, разъясняет, что сто-тысячная армия прикрывается такой завесой, которой не раздвинуть казачьему разъезду, что она для демонстраций только отделяет иногда от себя десятки тысяч войск, что все это раскидывается на такие обширные расстояния, что убедиться осмотром в том, сколько именно войск перед вами находится, нет решительно никакой возможности, а приходится судить о силах неприятеля по степени напора, который испытывают ваши передовые войска.
Мы не остановимся на боевых сценах Бородинского сражения, ибо уже высказали свое мнение о мастерстве автора в описании подобных сцен, и перейдем прямо к теоретическим воззрениям, высказываемым по поводу этого сражения.
Эти последние до такой степени странны, что невольно поражаешься изумлением, как один и тот же человек может так превосходно рисовать боевые сцены и так плохо объяснять явления войны и боя.
По его мнению, Бородинское сражение не имело никакого смысла ни для русских, ни для французов*. По его мнению, ближайшим результатом этого сражения было для русских то, что мы приблизились к погибели Москвы, а для французов, — что они приблизились к. погибели армии. Но ведь автору небезызвестна, конечно, та простая вещь, что исхода боя ни один человек предвидеть не может, и что если одна армия решается дать, а другая принять бой, то прежде и более всего в силу того, что главнокомандующие их имеют основание рассчитывать скорее на вероятность победы, чем поражения. Если подобного убеждения с которой либо стороны нет, тогда уклоняются от боя, а не дают его. Автор-же относится к этому делу, как к арифметической задаче, и начинает менять шашки на основании не тех данных, которые главнокомандующий может иметь перед сражением, а напротив, на основании тех, которые обнаруживаются только после сражения. Наполеон, зайдя так далеко, рассчитывал, что, разбив нашу армию, он принудит нас к выгодному для себя миру, мы-же, не покрыв себя позором перед всею Россиею, не могли пустить Наполеона в Москву, ни разу не попытав счастья в серьезном бою. Кажется, побуждения рискнуть на бой были основательны и с той, и с другой стороны, но автор этого не видит, и не видит потому, что ему во что бы то ни стало нужно прийти к той фразе, что я давая и принимая Бородинское сражение, Кутузов и Наполеон поступили непроизвольно и бессмысленно’. Вслед за этим, совершенно непостижимо по какой связи, автор говорит: ‘древние оставили нам образцы героических поэм, в которых герои составляют весь интерес истории, и мы все еще не можем привыкнуть к тому, что для нашего человеческого времени история такого рода не имеет смысла’ .
______________________
* Заметим мимоходом, что и в этом случае автор счел за нужное подготовить читателя к своим рассуждениям сценой вытирания Наполеона одеколоном и представления ему портрета Roi de Rome: то и другое с очевидным поползновением посильно умалить колоссальную фигуру гениального солдата и тем предрасположить читателя принять на веру эти рассуждения.
______________________
В наше время никто и не думал считать героями, в древнем смысле слова, ни Наполеона, ни тем более Кутузова. Но ведь от того, чтобы не считать героями и полубогами людей, действительно выходящих из ряда, и до того, чтобы силиться доказать в их решениях непроизвольность и бессмысленность, еще очень далеко. История, достойная нашего человеческого времени, заключается вовсе не в том, чтобы воображать, будто Наполеон значил в своей армии не более какого нибудь рядового или фурштата, но в том, чтобы показать в истинном свете отношение между силою масс и силою личностей, руководящих этими массами. Мы согласны, что то направление истории, при котором говорили только о головах, забывая про тело, было односторонне, но из признания этой односторонности еще не следует, чтобы направление, диаметрально-противоположное, при котором заговорят только о теле, забывая голову, было верно. Мы вполне признаем, что для осуществления известных стремлений в народе необходим иногда продолжительный период пока эти стремления охватят всю массу, период, в который личности, слишком забегающие вперед, гибнут, но мы знаем также, что для осуществления этих стремлений необходимо, чтобы явился