Обстоятельства, результатом которых явилась высылка Пушкина из Одессы на родину в июле 1824 года, остаются до сих пор невыясненными. В этой истории несомненно есть какое-то темное место. Факты нам известные: оскорбительное отношение Воронцова к Пушкину и взаимная антипатия между ними — объясняют не все. Есть достаточно оснований думать, что острая ненависть к Пушкину, заставившая надменного и выдержанного ‘лорда’ унизиться до жалкой мести человеку, стоявшему так неизмеримо ниже его по общественному положению, была вызвана каким-то личным столкновением между ними на интимной почве. Эта уверенность заставляет отвести данному эпизоду видное место не только во внешней биографии Пушкина, но и во всей истории его душевной жизни. Тем важнее разобраться в обстоятельствах этого дела.
В пушкинской литературе прочно установилось мнение, что причиной высылки Пушкина из Одессы была ревность, возбужденная в Воронцове отношениями поэта к его жене, графине Елизавете Ксаверьевне Воронцовой. Считается доказанным, что Пушкин во вторую половину своего пребывания в Одессе, приблизительно с конца 1823 года (т. е. после отъезда Ризнич), полюбил Воронцову и пользовался ее взаимностью. Большинство биографов думает даже, что чувство, внушенное Пушкину Воронцовой, и было той единой, сильнейшей любовью Пушкина, которая, начиная с одесского времени, не покидала его всю жизнь и которую он так тщательно скрывал. Насколько справедливы эти два утверждения?
Прежде всего, они должны быть строго разделены. Что в жизни Пушкина была такая ‘вечная’, таинственная любовь, это не подлежит сомнению: она оставила много следов в его поэзии. Но как справедливо указал уже П. Е. Щеголев {‘Амалия Ризнич в поэзии A. C. Пушкина’, ‘Вестник Европы’, 1904, янв.}, женщина, внушившая Пушкину эту любовь и, по-видимому, отвечавшая ему взаимностью, рано умерла. Через все позднейшее творчество Пушкина, начиная с 1825 года (отрывок: ‘Все в жертву памяти твоей’), проходит ряд пьес, вдохновленных воспоминанием об умершей женщине. Такова, кроме названного сейчас отрывка, в особенности трилогия 1830 года: ‘Расставание’ {В современных изданиях публикуется под названием ‘Прощанье’ (A.C. Пушкин. Полное собр. соч. в 10 т., т. 3, М., 1963, с. 186) (Прим. ред.)}, ‘Заклинание’ и ‘Для берегов отчизны дальной’. Тайна, которою Пушкин окружал эту любовь, позволяет думать, что как раз имя этой женщины он скрыл под буквами N. N. в составленном им списке женщин, которых он любил. Это, очевидно, была не Воронцова. Воронцова пережила поэта на много лет (она умерла только в 1880 г.). Но в том же списке значится и Воронцова (‘Элиза’): доказательство, что Пушкин действительно был в нее влюблен.
Эта запись в ‘дон-жуанском’ списке, да отметка в записной книжке Пушкина под 8 февр. 1824 г.: ‘soupe chez С.E.V.’ {‘ужинал у гр. Э<лизы> В<оронцовой>‘. (Прим. ред.)} — вот и все, что мы знаем достоверного об отношениях Пушкина к графине Воронцовой. Все остальное, что биографы умеют рассказывать об этих отношениях,— легенда и домысел. Этот факт необходимо установить, чтобы очистить поле исследования. Надо твердо помнить, что легенда эта не опирается ни на какие документальные сведения. Посмотрим же, чего она стоит.
Ее первоисточником являются показания двух человек, из которых один был очевидцем событий, другой передает слышанное им от современников: это Вигель и граф П. Капнист. В основном оба показания сходятся. Оба свидетеля согласно показывают, что дело было так: живший тогда в Одессе Александр Раевский, друг Пушкина и родственник Воронцовой, любил последнюю и пользовался некоторой взаимностью, чтобы отвлечь внимание мужа и общества, он прикрылся Пушкиным, действительно, введенный им в салон Воронцовой, поэт не замедлил влюбиться в графиню, и вот на него-то и обрушилась мстительная ревность Воронцова. Показание Капниста очень лаконично, напротив, Вигель расцветил свой рассказ эффектными драматическими подробностями. Раевский, говорит он, не довольствовался прямым успехом своей уловки: с адским злорадством он еще разжигал страсть Пушкина, тешился его муками, играл роль его поверенного и помощника в отношениях к Воронцовой. Словом, Раевский является у Вигеля если не дьяволом, то по крайней мере Яго. Надо заметить, что Вигель вообще страстно ненавидел этого Раевского, может быть потому, что благодаря ‘тайным наговорам’ Раевского, для Вигеля, по его собственным словам, закрылась гостиная графини. Надо думать, что именно сплетни, которые Вигель распространял об отношениях Раевского к графине, и заслужили ему ненависть обоих.
Такова легенда. Биографы и издатели сочинений Пушкина придают ей полную веру. Мало того, они находят ей подтверждение в поэтическом свидетельстве самого Пушкина — в его стихотворении ‘Коварность’ (1824 г.). Напомню основную часть этой пьесы:
Но если ты святую дружбы власть
Употреблял на злобное гоненье,
Но если ты затейливо язвил
Пугливое его воображенье
И гордую забаву находил
В его тоске, рыданьях, униженье,
Но если сам презренной клеветы
Ты про него невидимым был эхом,
Но если цепь ему накинул ты
И сонного врагу предал со смехом,
И он прочел в немой душе твоей
Все тайное своим печальным взором,—
Тогда ступай, не трать пустых речей.
Ты осужден последним приговором.
В этих строках, говорят нам, Пушкин заклеймил коварное предательство Раевского. Итак, мы должны верить, что Пушкин и сам видел в Раевском своего Яго и поэтически рассчитался с ним.
Все это сложное построение, т. е. и вигелевская легенда, и домысел комментаторов, разрушается неопровержимым фактом: отношения между Пушкиным и А. Раевским остались тесно-дружескими и после высылки поэта из Одессы, и оставались такими еще много лет спустя. Через три недели после высылки Пушкина в Михайловское, Раевский пишет ему теплое, задушевное письмо (оно дошло до нас), полное дружеских одобрений, известий об одесских знакомых, простых и искренних уверений в своей привязанности. Одного этого письма достаточно, чтобы без дальнейших рассуждений отвергнуть показание Вигеля и Капниста. Но странное дело: все знают письмо Раевского, и тем не менее все повторяют вигелевскую легенду, без критики повторяют и ищут ей подтверждение, и потому что ищут — находят. Еще совсем недавно ее в полной неприкосновенности и с полной верой повторил такой знаток Пушкина как Н. О. Лернер, во втором томе Венгеровского ‘Пушкина’. Здесь в статье ‘Пушкин в Одессе’ и в обширном примечании к стихотворению ‘Демон’ воспроизведен весь рассказ Вигеля. Г-н Лернер чужд всяких сомнений и в своей слепой доверчивости игнорирует факты, которых он не может не знать. Так, он указывает на то, что Липранди, написавший ‘Замечания’ на мемуары Вигеля, не опровергает сведения последнего о причинах высылки Пушкина из Одессы, что он не преминул бы сделать, если бы эти сведения были ложны. Это соображение было бы очень ценным, если бы оно не противоречило элементарной возможности: дело в том, что Липранди писал свои замечания на первое издание ‘Воспоминаний’ Вигеля, в котором весь эпизод высылки Пушкина был опущен (этот пропуск был восстановлен только во втором издании, вышедшем уже после смерти графини Воронцовой (в 1891—93 гг.), так что Липранди просто не знал легенды, передаваемой Вигелем. Далее, г. Лернер утверждает, что упомянутое выше письмо Раевского к Пушкину от 21 августа 1824 г. — единственный след их переписки после Одессы. Это неверно: 18 октября того же года князь С. Волконский переслал Пушкину другое письмо Раевского {Переписка Пушкина, изд. Имп. Акад. наук, под ред. В. И. Саитова, т. 1, стр. 138.}, и мы вправе думать, что этому предшествовал ответ Пушкина на первое письмо Раевского. Нечего говорить, что ‘Коварность’ в глазах г. Лернера ‘подтверждает рассказ Вигеля и Капниста’, что Раевский ‘был в душе Пушкина осужден последним приговором’, и ‘близости между ними с тех пор не было’. Это все — уже домысел, естественно вытекающий из принятой на веру легенды.
Ничего подобного в действительности не было. Мы уже знаем, что Раевский в ближайшие месяцы после одесской разлуки по крайней мере дважды писал Пушкину. Несколько лет после этого они не встречались, живя в разных местах, но Пушкин сохранял самое теплое чувство к Раевскому. Летом 1825 года, отвечая на письмо H. H. Раевского, брата Александра, он в первых строках письма спрашивает: ‘Что делает ваш брат? Вы ничего не пишете мне о нем в письме от 13 мая. Лечится ли он?’ Когда в январе 1826 года до Пушкина в Михайловское дошли первые слухи об арестах, связанных с событием 14 декабря, он второпях написал Дельвигу письмо, содержавшее один тревожный вопрос: не случилось ли чего с Раевским. Вот это письмо, опрокидывающее все догадки об охлаждении Пушкина к Раевскому, о приурочении к последнему пьесы ‘Коварность’ и пр., привожу его целиком. ‘Милый барон! Вы обо мне беспокоитесь и напрасно. Я человек мирный. Но я беспокоюсь — и дай Бог, чтобы было понапрасну. Мне сказывали, что А. Раевский под арестом. Не сомневаюсь в его политической безвинности. Но он болен ногами и сырость казематов будет для него смертельна. Узнай, где он, и успокой меня. Прощай, мой милый друг. П.’ Так не пишут о человеке, нанесшем смертельную рану. И точно так же, если бы Пушкин таил горечь против Раевского, он не вспомнил бы в ‘Путешествии в Арзрум’ — без другой надобности, кроме прелести воспоминания,— как он в 1820 году сиживал с Раевским на берегах Подкумка. В последние годы своей жизни Пушкин, наезжая в Москву, не раз дружески встречался с Раевским, о чем свидетельствуют его письма к жене.
Итак, предание о роли, которую будто бы сыграл А. Раевский в истории высылки Пушкина из Одессы, должно быть безусловно отвергнуто, несмотря на согласные показания Вигеля и Капниста. Это согласие двух свидетелей можно объяснить тем, что Вигель выдумал сплетню и пустил ее в ход (а потом воспроизвел в своих записках), Капнист же нашел ее уже готовой и укоренившейся в умах одесситов, пущенная Вигелем, она легко могла упрочиться, как в силу своей эффектности, так и потому, что согласовалась с общеизвестным фактом любви Раевского к Воронцовой.
Как бы то ни было, главная часть легенды падает, и остается только ее зерно — именно утверждение, что Пушкин был влюблен в Воронцову и тем навлек на себя ненависть ее мужа, следствием чего и была его высылка. Ввиду несомненного факта любви Пушкина к Воронцовой, удостоверяемого присутствием ее имени в ‘дон-жуанском’ списке, это утверждение по существу не может быть оспариваемо. Он правдоподобно, и если прямо ничем не подтверждается, то и не противоречит достоверным фактам. Общий голос современников объяснял враждебное чувство Воронцова к Пушкину ревностью, и того же взгляда держался, по-видимому, сам Пушкин. И. И. Пущин, навестивший его в Михайловском в январе 1825 года, так передает разговор с ним о причинах его высылки из Одессы: ‘Пушкин сам не знал настоящим образом причины своего удаления в деревню, он приписывал удаление из Одессы козням графа Воронцова из ревности, думал даже, что тут могли действовать некоторые смелые его бумаги по службе, эпиграммы на управление и неосторожные частые разговоры о религии’ {‘Записки И. И. Пущина’, С.-Петерб. 1907, стр. 59. Курсив в подлиннике.}. Под ревностью надо понимать, очевидно, ревность к жене,— а то к кому же?
Но вот какое обстоятельство ускользнуло от внимания биографов. Год спустя после своей высылки из Одессы, в ‘Воображаемом разговоре с императором Александром’, Пушкин сам — и не для чужих глаз, а единственно для себя — изложил причины своей вражды с Воронцовым. На вопрос царя: ‘Как это вы могли ужиться с Инзовым, а не ужились с графом Воронцовым?’ — Пушкин отвечает характеристикой Инзова, представляющей определение от противного тех свойств Воронцова, которыми и была, по убеждению Пушкина, вызвана эта вражда. И вот тут, отрицательно изображая Воронцова в лице Инзова, Пушкин в числе причин, почему он с Инзовым мог ужиться, называет и такую: ‘Он (т. е. Инзов) уже не волочится, ему не 18 лет, страсти, если и были в нем, то уже давно исчезли’. И важно то, что это соображение он ставит на одно из первых мест (ему предшествует одно, главное: ‘он (Инзов) не предпочитает первого английского шалопая всем известным и неизвестным своим соотечественникам’ {Сравн. слова Пушкина в письме к Казначееву (по поводу ссоры с Воронцовым): ‘je suis ennuyИ d’Йtre traitИ dans ma patrie avec moins d’Иgard que le premier (imbИcile) galopin anglais…’ [мне наскучило, что ко мне в моем отечестве относятся с меньшим уважением, чем к первому попавшемуся (дураку) мальчишке-англичанину…]}.
Это показание слишком важно и слишком конкретно, чтобы можно было им пренебречь. Здесь важный намек на какую-то романтическую историю, на соперничество в любви — но к кому? Вся фраза в целом и слово ‘волочиться’ исключают мысль о жене. Прямой смысл этих слов указывает на другую женщину, ставшую яблоком раздора между Пушкиным и Воронцовым. Указывая на это странное свидетельство Пушкина, я отнюдь не желаю обогащать его и без того легендарную биографию еще одной досужей выдумкой: я хочу только собрать воедино все разрозненные данные о причинах одесской истории. Построить из них правдоподобную гипотезу мы не можем, и вопрос должен пока оставаться открытым.
II
Пушкин несомненно был влюблен в Воронцову, но повторяю, мы ничего не знаем об этом, кроме голого факта. Имя Воронцовой фигурирует в ‘дон-жуанском’ списке — вот и все. Это еще ничего не говорит ни о продолжительности, ни о характере этой любви. В этом списке много имен, рядом с женщинами, которых Пушкин любил глубоко и долго, здесь отмечены и героини его мимолетных увлечений, вероятно вовсе не увенчанных взаимностью. Но биографы и здесь не отступились. Стремление ‘округлить’ эпизод, разработать голый факт в полную романтическую историю, породило целый ряд догадок, со временем превратившихся в факты, о которых более не спорят. В 1825 году Пушкин в Михайловском написал стихотворение ‘Сожженное письмо’ (‘Прощай, письмо любви, прощай! Она велела…’). А сестра Пушкина рассказывала Анненкову, что когда получалось из Одессы письмо с печатью, носившей точно такие же каббалистические знаки, какие были на перстне ее брата, Пушкин запирался у себя в комнате и никого не пускал к себе. Этот перстень Пушкину подарила Воронцова, отсюда заключили, что письма из Одессы были от Воронцовой. Это повторяют все биографы до П. Е. Щеголева включительно {См. указ. статью, стр. 311—312.}, и в любом издании сочинений Пушкина можно найти указание, что стихотворение ‘Сожженное письмо’ относится к Воронцовой, а в монументальном Венгеровском издании эта пьеса для большей ясности даже сопровождается портретом Воронцовой. Нужна весьма малая острота ума, чтобы понять нелепость этой басни. Есть ли малейшая вероятность, что графиня Воронцова имела два одинаковых перстня с древне-еврейской надписью: ‘Симха, сын почтенного рабби Иосифа старца, да будет его память благословенна’, или что прежде чем подарить перстень Пушкину, она заказала себе дубликат? Правда, в стихотворении упоминается перстень:
Уж перстня верного утратя впечатленье,
Растопленный сургуч кипит…
Но в те времена все запечатывали письма сургучной печатью, и множество людей — именно печатью, вырезанной на перстне, как это сплошь и рядом можно видеть на письмах 20-х — 30-х годов. Но такова сила традиции, что даже покойный Ефремов, сам же в примечаниях указывающий на невероятность существования двух одинаковых перстней, — в тексте сочинений Пушкина, под заглавием: ‘Сожженное письмо’, печатается в скобках: ‘Гр. Е. К. Воронцовой’ {Издание 1903—5 гг., т. II, стр. 9, т. VIII, стр. 266.}.
До каких натяжек доходит изобретательность биографов показывает следующий курьез. В черновой тетради Пушкина, на той же странице, где набросаны 32-я и 33-я строфы третьей главы ‘Онегина’, записано его рукой: ‘5 сент. 1824, и. 1. de’, т. е. une lettre de… И вот новое подтверждение того, что Пушкин в Михайловском получал письма от Воронцовой! Так рассуждает еще и г. Щеголев в упомянутой выше статье. Почему ‘письмо от…’ означает письмо именно от Воронцовой, это остается тайной веры. В рукописи {Рукопись Моск. Румянц. музея, No 2370, лист 11 об.} за предлогом de следовала одна прописная французская буква, потом несколько раз зачеркнутая. Возможно, что Пушкин отметил здесь день получения того письма А. Раевского, о котором мы выше говорили, это письмо, писанное в Александрии близ Белой Церкви, 21 августа, должно было получиться в Михайловском как раз около 5 сентября, кстати, и зачеркнутая в тетради буква инициала очень похожа на R.
Чтобы покончить с легендой, мне остается еще сказать несколько слов об этом самом письме Раевского. Оно содержит в себе одно место, справедливо привлекающее внимание всех исследователей. Сообщив Пушкину некоторые одесские новости, Раевский продолжает {Подлинник — по-французски. Цитирую по переводу в ‘Русск. арх.’, 1881, I.}: ‘Отлагаю до другого письма удовольствие рассказать тебе деяния наших прекрасных землячек, теперь же поговорю о Татьяне. Она приняла живое участие в твоей беде и поручает мне передать тебе об этом, пишу с ее ведома и согласия. Тихая и добрая душа ее сознает лишь несправедливость, которая тяготеет над тобою, и она выразила мне все это с чувством и грацией, свойственной характеру Татьяны. Даже ее прелестная дочка вспоминает о тебе и часто мне говорит о ‘полоумном Пушкине’ и о трости с собачьим рыльцем, что ты ей подарил. Я каждый день поджидаю образка с двумя первыми стихами, которые ты для нее написал’.
Полагают, что под ‘Татьяною’ (конечно, с намеком на ‘Онегинскую’ Татьяну) Раевский разумеет здесь графиню Воронцову. Действительно в пользу этого предположения говорит многое: и тон, в котором Раевский пишет эти строки (видно, что он считает разговор о ‘Татьяне’ особенно интересным для Пушкина), и характер ее отзыва о несправедливости, постигшей Пушкина, и упоминание о ребенке: у Воронцовых, действительно, была тогда 4-летняя дочка, и наконец то, что письма писано из Александрии, имения матери Воронцовой, где последняя часто гостила. Все это — веские доводы. Правда, Вигель определенно говорит, что Воронцовы в половине июня увезли свою выздоравливавшую после тяжелой болезни девочку в Крым {Воронцов (а значит и его семья) действительно были в Крыму и 29 июля, и еще 12 августа. См. ‘Русск. стар.’, 1887, январь, 246.}, но возможно, что графиня прожила в Крыму не все лето, и к 21 августа уже была в Киевской губернии, у матери.
Если это так, т. е. если Раевский пишет Пушкину действительно о Воронцовой, то эти строки письма являются лишним аргументом против вигелевской легенды: они всем содержанием противоречат этой легенде,— это ясно с первого взгляда, и здесь даже не требуется подробного анализа. Укажу только на одно обстоятельство. Из слов Раевского явствует, что Воронцова (назовем так ‘Татьяну’ письма) узнала о высылке Пушкина только post factum, т. е. что в момент высылки (конец июля) ее не было в Одессе, это совпадает и с сообщением Вигеля об ее отъезде в Крым в половине июня. Но в таком случае — как могла она сговориться с Пушкиным о переписке, раз она, уезжая из Одессы, еще вовсе и не знала, что больше не застанет его в Одессе?
Итак, безусловно отвергая легенду, я считаю возможным — исключительно на основании ‘дон-жуанского’ списка — утверждать только то, что Пушкин, долго ли, коротко ли, был влюблен в графиню Воронцову. Существование каких-нибудь интимных отношений между ними приходится решительно отвергнуть, хотя бы уже на том основании, что такие отношения не могли бы ускользнуть от ревнивых взоров Раевского, безумно любившего Воронцову и близкого к ней по-родственному, результатом их была бы неизбежно жестокая ненависть Раевского к Пушкину, чего мы в действительности не видим и тени. Эти соображения заставляют отрицать всякую законность за приурочением к Воронцовой каких бы то ни было стихотворений Пушкина, в особенности тех, где есть намек на обоюдную страсть. Г. Щеголев относит к Воронцовой четыре пьесы. Об одной из них — ‘Сожженное письмо’ — мы уже говорили. Другое, ‘Ненастный день потух’, написанное осенью, вероятно 1824 г., рисует пейзаж несомненно не одесский, а крымский: ни один человек, видавший одесское взморье, не усомнится в этом, ибо там нет ни ‘гор’, ни ‘брегов, потопленных шумящими волнами’, и, конечно, не вид с дачи Рено рисуют эти строки:
Там море движется роскошной пеленой
Под голубыми небесами.
Остальные две пьесы, о которых говорит г. Щеголев,— ‘Желание славы’ и отрывок ‘Все кончено’. В обеих речь идет о разделенной любви, о ласках (‘любовию и негой упоенный’, ‘в последний раз обняв твои колени’), и потому, как сказано, они не могут быть относимы к Воронцовой, по крайней мере, до тех пор, пока какие-нибудь новые материалы не дадут нам на это права.
III
Как известно, четыре года спустя после высылки Пушкина из Одессы был выслан оттуда, также по проискам Воронцова, А. Раевский. Оба эти эпизода представляют совершенное сходство: здесь, как и там, Воронцов из ревности устраняет ненавистного ему человека при помощи доноса, направленного в Петербург. Это тожество мотивов и действий заслуживает внимания. О причинах высылки Пушкина мы знаем мало, историю же высылки Раевского мы можем восстановить в подробностях, и это ценно для нас, если не в смысле раскрытия фактов, то в другом, не менее важном отношении: она проливает свет на психологию действующих лиц пушкинского эпизода, и как раз в области тех чувствований и действий, которые составляют содержание этого эпизода.
Наши сведения о графине Воронцовой скудны. Из приведенного выше письма А. Раевского к Пушкину многие заключают, что Воронцова послужила Пушкину первообразом для Татьяны. Мы этого не думаем, теперь известно, что конкретные черты для облика Татьяны Пушкин взял из разных лиц и даже книг, а если может быть речь об одной главной модели (на что, как известно, намекает сам Пушкин), то ее, судя по намекам в его письмах, надо искать среди женщин, которых Пушкин знал в Крыму. Замена имени Воронцовой именем Татьяны в письме Раевского представляет собою, конечно, отголосок его дружеских бесед с Пушкиным в Одессе. Но и в этом смысле она, разумеется, не случайна: очевидно, что в характере Воронцовой были какие-нибудь черты, сближавшие ее с героиней ‘Онегина’.
Я уже в другом месте {‘История Молодой России’, Москва, 1908, стр. 44.} цитировал слова Раевского о Воронцовой: ‘Она очень приятна, у нее меткий, хотя и не очень широкий ум, а ее характер — самый очаровательный, какой я знаю’. Приведу теперь отрывок из другого его письма (неизданного) от 17 июня 1822 года. Это письмо писано по-французски из Александрии, где в то время у ее матери графини Браницкой гостили и она, и он.
‘Я изрядно скучаю, и может быть, впал бы в уныние, если бы не пример графини Воронцовой, мужество, с которым она переносит бессмысленность своего здешнего существования, служит мне укором. Ровность ее светлого настроения поистине удивительна: будучи так долго лишена удовольствий в лучшие годы своей жизни, она тем более, казалось бы, должна жаждать всех тех благ, которыми наслаждалась в Париже, между тем возобновление старого, необыкновенно скучного образа жизни нимало ни отразилось на расположении ее духа, и даже отсутствие своего мужа (который недавно покинул ее на пять-шесть дней для объезда своих имений) она переносит с той же ровностью нрава. Правда, она имеет некоторые внутренние ресурсы, которых у меня нет, например, удовлетворенную гордость, чувство своей личной значительности. Если она сейчас не пользуется никакими утехами света, она может утешать себя мыслью, что они доступны ей в каждую минуту, когда она того пожелает,— а это уже большое облегчение’. Воронцова была на три года старше Пушкина и замужем с 1819 года {Щербинин. ‘Биография ген.-фельдм. кн. М. С. Воронцова’, 1858 г., стр. 164.}.
Раевский издавна был близок и с Воронцовой, и с ее мужем, еще до их супружества, и с ним — раньше, нежели с нею: он состоял адъютантом при Воронцове во время Отечественной войны и особенно сблизился с ним во время совместной стоянки во Франции. С нею он был в родстве, мать Воронцовой, графиня Браницкая, приходилась ему двоюродной бабкой {См. ‘Архив Раевских’, под ред. Б. Л. Модзалевского, т. I, 1908, стр. 259.}, очень любила его, и в начале 20-х годов он подолгу проживал у нее в Александрии. Здесь и полюбил он молодую Воронцову, часто приезжавшую к матери. Когда в мае 1823 года Воронцов был назначен новороссийским генерал-губернатором, вслед за ними переехал в Одессу и Раевский. Его любовь к графине не была тайной для семьи, и вместе с его праздным, неслужебным положением являлась для его отца, известного по 12-му году генерала H. H. Раевского, предметом постоянных страданий. Знал о ней, разумеется, и Воронцов. Отношения между ними начали постепенно портиться. Если верить Вигелю, Воронцов уже весною 1824 года был сильно раздражен против Раевского. Во всяком случае, это верно для начала 1826 г., когда Воронцов, сообщая Закревскому об арестовании А. Раевского в связи с делом 14-го декабря, писал: ‘Сожалею о нем и еще более об отце его, но не удивляюсь, ибо в последнее время я столько в нем заметил странного и нехорошего, что перестал почти с ним говорить’ {‘Сборн. И. Р. Истор. Общ.’, т. 73, стр. 506.}. Но внешние отношения еще долго оставались корректными: после своего освобождения из-под ареста Раевский, весною и летом этого года, долго жил у Браницкой, где гостила в то время и Воронцова с детьми и куда неоднократно приезжал к своей семье и Воронцов {‘История Молодой России’, стр. 60 и сл.}.
Отношения обострились, по-видимому, в конце 1826 года. В нашем распоряжении есть два неизданных письма старика Раевского к дочери, показывающие, что между Раевскими и Браницкой произошла какая-то размолвка, виновником которой являлся А. Раевский. 2-го января 1827 г. старик пишет из своей усадьбы Болтышки, Киевской губ.: ‘Брат Александр приехал накануне меня. Вот что я в нем приметил. Он не спросил ни про вас, ни про Машеньку {Т.е. про сестру М.Н. Волконскую.}, он смущен и скучен, однако ж весьма охотно играет в вист и тут бывает весел. Вы видите, друзья мои, что его болезнь не отчаянная. Откровений никаких он еще не делал. Едет со мной в Киев и заезжает к графине Браницкой. Графиня Браницкая приняла меня весьма ласково, расспрашивала про вас, и никакого вида о происшедшем’. Две недели спустя, 19-го января, он же пишет из Киева: ‘Я здесь с Алексашей на контрактах, были в Белой Церкви, он был принят как собака, но хотел оправдываться, она сказала: nous devons Йtre Иtrangers {мы должны быть чужими. (Прим. ред.)}. Я думаю, после сего должно б все оставить, mais il y tient, il a une arriХre-pensИe {но он придает этому значение, у него есть задняя мысль (Прим. ред.)}, но я не хочу к ней заезжать на обратном пути, мне кажется, что она права, виновата только была предо мной в своих болтаньях моим дочерям на мой счет. Il est censИ que je ne sais rien, et elle est bien extИrieurement avec moi {Полагают, что я ничего не знаю, и наружно она хороша со мной. (Прим. ред.)}, спрашивала про жену и дочерей’.
Прошло, однако, еще более года, прежде чем разрыв принял внешнюю форму. Раздражение Воронцова, по-видимому, росло, и отношения между графиней Браницкой и семьей Раевских все более обострялись. В мае 1828 г. старик пишет сыну Николаю, что решил окончательно порвать с Браницкой и больше не бывать у нее, дальше он пишет, что сестры (т. е. дочери его) были в Одессе на несколько дней, хотели не видеться с Воронцовой, но она до этого не допустила и они виделись каждый день {‘Щукинский сборник’, IV, стр. 296.}. Два месяца спустя все было кончено: разразился скандал, обошедшийся очень дорого самому Воронцову. Нижеследующие письма (неизданные) ясно рисуют образ действий последнего и косвенно бросают свет на историю высылки Пушкина из Одессы.
27-го июня старик сообщает дочери: ‘На последней почте получил я письмо от В., в котором весьма умеренно описывает все поступки его (т. е. Александра Раевского) и последний, по которому он был принужден препоручить обеспечение своего спокойствия полицеймейстеру, который был у него (т. е. у А. Р.) и объявил ему о сем. Ты можешь судить, каково мне, я отвечал, что поступки сии почесть должно человека в горячке и что он там (т. е. в Одессе) находится ни по желанию, ни по согласию моему. Может быть, его посадят в сумасшедший дом при первом его сумасшедшем поступке, которого я ожидаю’.
О каком поступке Раевского писал Воронцов его отцу, мы в точности не знаем. Современная сплетня гласила, что он с хлыстом в руке остановил на улице карету графини, которая с приморской дачи ехала к императрице, бывшей тогда в Одессе, и наговорил ей дерзостей, в семье сохранилось предание, что он крикнул ей: ‘Soignez bien nos enfants’ или ‘ma fille’ {‘берегите наших детей’ или ‘нашу дочь’ (Прим. ред.) ‘Русск. арх.’, 1901, кн. 10, стр. 185, прим. П. И. Бартенева. ‘Русск. стар.’, 1885, ноябрь, стр. 402. Моя ‘Ист. М. России’, стр. 72—3.}. Ответ Раевского полицеймейстеру (письменный) сохранился. ‘Вчерашнего числа вечером,— писал Раевский {‘Русск. стар.’, там же.},— вы изволили приехать, чтоб прочитать мне просьбу, вам поданную графом Воронцовым, в которой, как частный человек, он требует от вас защиты за мнимые мои дерзости против почтеннейшей его супруги, в случае продолжения оных е. с. угрожает мне прибегнуть к высшей власти. На сие имею честь вам отвечать, что я ничего дерзкого не мог сказать ее сиятельству, и я не понимаю, что могло дать повод такой небылице. Мне весьма прискорбно, что граф Воронцов вмешивает полицию в семейственные свои дела и чрез то дает им столь неприятную гласность. Я покажу более умеренности и чувства приличия, не распространяясь далее о таковом предмете. Что ж касается до донесений холопий его сиятельства, то оные совершенно ложны’.
Для нас, конечно, не представляет никакого интереса вопрос, что произошло между Раевским и графиней. Важно только то, что в начале июня Воронцов окончательно потерял самообладание: иначе нельзя объяснить его обращение к помощи полицеймейстера.
И тут произошло странное стечение обстоятельств: три недели спустя, т. е. ровно через столько времени, сколько нужно было для сношения из Одессы с Петербургом, в Одессе получено было Высочайшее повеление о немедленной высылке А. Раевского в Полтаву за разговоры против правительства и военных действий. Это был донос, и не могло быть сомнений, кем и для чего он был сделан. Повторилась в точности история высылки Пушкина.
Воронцов, по-видимому, чувствовал себя скверно и желая обелить себя написал старику Раевскому, вот это письмо: ‘Входя совершенно в чувства, изъясняемые в благосклонном письме вашего превосходительства, полученном мною вчерашнего числа, я бы никогда не коснулся более до матери, которая ни вам, ни мне не может быть иначе, как неприятною, ежели бы последствия поведения Ал. Ник. здесь не принудили меня в собственную мою защиту изъяснить вам то, что, конечно, чрез него иначе на мой счет вам донесено будет, и делая сие, я начинаю покорнейшей просьбой не отвечать мне на письмо сие, которое будет последнее.— Александр Николаевич выслан отсель в Полтаву по Высочайшему Повелению, полученному здесь кн. П. М. Волконским, я не только не был ничем причиною сего, но о том, что касается до разговоров его здесь против правительства и насчет военных действий, я сперва не знал и потом, услышав, не верил до самого того времени, пока участь его по другим о том донесениям уже была решена. Правда, что после того я удостоверился в справедливости сих донесений, но никогда не писал и не буду писать в подкрепление оным, ибо в моем с А. Н. положении сие было бы совершенно невозможно’.
Эти строки старик Раевский сообщил дочери в письме своем от 10-го июля. Несколько дней перед тем он писал ей, что, по дошедшим до него слухам, Александр проехал по кременчугской дороге, он думал, что сын едет к ней в Калужскую губернию. Теперь, узнав о высылке сына, он пишет ей: ‘Я уже писал тебе, мой друг Катенька, что Алексаша, по своей неблагоразумной страсти к гр. В-ой, продолжает делать непростительные дурачества, что сие доставило мне письмо о нем от графа В., потом, услышав, что Ал. проехал чрез Елизаветград в Полтаву, я счел, что он образумился и проехал к тебе. Как вдруг получаю иезуитское письмо от гр. В., при сем прилагаемое, что он по Высоч. пов. отправлен в Полтаву. Между тем Машенька П. пишет к Катеньке, сестре ее, о происшествии, в котором уведомляет, что В. не обманул публику, что все говорят, что это — его действие, и между тем все ругают его и жену его. Из сего ты видишь, что, сделавши мерзкий поступок, В. и себя и жену осрамил… Воронцову я не отвечаю. Пошлю нарочного в Полтаву узнать о брате и, буде нужно, удержать его от какой-нибудь неосторожности против Воронцова. Извинительно несколько в его лета, будучи жертвою такой мерзкой клеветы, выйти из себя, когда я сам чуть не написал Воронцову все, что он заслуживает’. Приведя затем письмо Воронцова, помещенное выше, он прибавляет: ‘Ты знаешь, мой друг, в состоянии ли Алекс. говорить про правительство или осуждать военные действия. Каково иезуитство Воронцова: он плакал, получив сие известие, пишут мне из Одессы’.
Если бы тожество образа действий Воронцова в обоих случаях — при высылке Раевского в 1828 году и Пушкина в 1824 — казалось еще недостаточно ясным, дальнейшие строки цитируемого письма могут устранить последнее сомнение. Здесь старик приводит текст письма, посланного им государю. Письмо это напечатано {‘Русская старина’, 1885, ноябрь, стр. 403.}, но в подлиннике, которым я пользуюсь (т. е. в этой самой копии, которую старик сообщает дочери), оно содержит несколько зачеркнутых слов, заслуживающих нашего особенного внимания. Старик пишет царю, что несчастная страсть его сына к графине Воронцовой вовлекла его в неблагоразумные поступки, что он непростительно виноват перед графиней, но если Воронцов желал удалить его, он мог это сделать благородным способом, не прибегая к клевете. И вот тут в рукописи было сначала написано так:
‘Графу Воронцову нужно было удалить моего сына, на средства он не разборчив, что уже доказал прежде’ (подчеркнуто в рукописи),— и сюда под строкою сделана выноска: ‘Т. е. Пушкина история’, а дальше следует: ‘и может по богатству подкупить доносчика’, и т.д. {В чистовой форме это место гласит так: ‘Графу Воронцову нужно было удалить моего сына, по всей справедливости, что мог он сделать образом благородным: графиня Браницкая могла о сем просить вас для спокойствия семейного, но он не рассудил сего. Граф Воронцов богат, военный генерал-губернатор, может деньгами и другими награждениями найти кого донесть и присягнуть в чем угодно графу Воронцову’ (‘Русская старина’, там же).}.
Эти строки — важный документ. Раевский чрез сына должен был в подробностях знать историю высылки Пушкина из Одессы, и если он свидетельствует, что Пушкин был выслан благодаря низкой интриге (т. е. ложному доносу) Воронцова, то этот факт можно считать установленным.
Старик Раевский потом имел случай убедиться в лживости уверений, заключавшихся в письме к нему Воронцова: никакого стороннего доноса на Александра Раевского в Петербург не поступало. Весною следующего, 1829 года, он ездил в Петербург ходатайствовать за сына и по возвращении оттуда писал другому сыну, Николаю {‘Щукинский сборник’, IV, 298, ср. ‘Русск. арх.’, 1908, IV, стр. 307—319.}: ‘Я ездил в Петербург, чтоб представить истину, и хотя был принят с благоволением, но мне сказано было, чтоб я о сем не говорил ни слова, между тем я уже был извещен, что не было ни слова государю, ни от него о мнимых неприличных разговорах, о коих я писал тебе, следственно все состоит в esclandre {скандал (Прим. ред.)}его истории с Воронцовой’.
Воронцов, как уже сказано, дорого заплатил за свою победу. Сам царь, по-видимому, не поверил его доносу, это старик Раевский справедливо заключал из легкости наказания, которому подвергся Александр (он был выслан в Полтаву ‘на жительство до рассмотрения’ и без указания о надзоре над ним). ‘Сие самое снисхождение государя — писал старик (рукоп.) — доказывает, что он или сомневается, или знает истину, к тому ж она столь публична, что нельзя, чтобы не дошло сие до него… Из Одессы уведомляют меня, что императрица также не в том виде принимает сие происшествие. Будучи в Одессе, где вся публика не имеет ни малейшего заблуждения насчет его, знает Вор., императрица лично распознает клевету, на брата взнесенную… Воронцов, говорят, в уме потерян совершенно, правда, что поступки его — и подлые, и сумасшедшие’.
Скандал, действительно, получился огромный. В петербургском и московском ‘свете’ некоторое время только и было разговоров, что об этой истории. Переписка А. Я. Булгакова с братом сохранила нам отголоски этих толков. 1-го октября 1828 г. Булгаков писал из Москвы: ‘Точно, что нет счастия совершенного на земле. Кажется, чего не достает нашему милому Воронцову?.. Но ежели справедлива история, которую на ухо здесь рассказывают о поступке глупом молодого Раевского с графинею, то не должно ли это отравить спокойствие этого бесценного человека? Даже по тому, как мне Волков рассказывал, я ему доказал, что графиня совершенно невинна, но все очень неприятен эдакий эскландр’. Несколько позднее 7 декабря он пишет: ‘Жена была вчера у Щербининой, которая сказывала Наташе, что Воронцов убит известною тебе историей графини, что он все хранит в себе для отца и для старухи Браницкой, но что счастие его семейственное потеряно… Щ. говорит, что это пишет Нарышкина жена сюда’ {‘Русск. арх.’, 1901, кн. 10, стр. 185 и 207. См. также ‘Остаф. арх.’, III, 179.}.
Как отнесся к этой истории Пушкин, мы не знаем: единственная строчка в его письмах, где он (1 сентября 1828 г.) спрашивает княгиню Вяземскую, что она думает ‘о происшествиях в Одессе’, ничего не говорит.
Биобиблиографическая справка
Пушкинские тексты сохраняются в той редакции, в которой они даны авторами статей и очерков, если при этом указаны источники цитирования. В противном случае эти тексты сверены и исправлены по изданию: Пушкин. Полное собрание сочинений в 10 томах, т. 1—10, М., Изд-во АН СССР — ‘Наука’, 1962—1966.
Все статьи и очерки публикуются полностью, за исключением статьи П. Е. Щеголева ‘Утаенная любовь А. С. Пушкина’, где редакторские купюры обозначены точками в ломаных скобках.
Сохранена неизменной авторская система примечаний и сносок (внутритекстовых, подстрочных и затекстовых), авторские примечания и сноски всюду обозначаются цифрами. Подстрочные примечания и переводы иноязычных текстов, сделанные редактором-составителем, либо специально обозначены, либо отмечены звездочками, переводы с французского не оговариваются.
Как отмечалось в предисловии к первому тому сборника, в публикуемых текстах содержится немало неточностей, а порой и фактических ошибок — в именах, в датировке событий и литературных произведений, в цитируемых текстах стихов и их заглавиях и т. п. Более того, текстологическая небрежность авторов позволила им в ряде случаев свести воедино ранние редакции поэтических произведений с их окончательными вариантами. Все это в не меньшей, если не в большей степени характерно для статей и очерков, публикуемых во втором томе.
Все тексты печатаются по новой орфографии, а пунктуация приближена к современным нормам. В немногих случаях сохранены специфические формы авторского правописания, когда их унификация представлялась нецелесообразной. Явные опечатки и мелкие ошибки, авторские и редакционные небрежности исправлены, как правило, без специальных оговорок.
М. О. Гершензон
Гершензон Михаил Осипович (1869—1925) — историк литературы и общественной мысли, писатель, философ. После окончания в 1894 году исторического отделения историко-филологического факультета Московского университета Гершензон в течение 30 лет проделал огромную работу и проявил себя как выдающийся исследователь, публицист, переводчик, собиратель и публикатор документов и текстов и т.п.
М. О. Гершензон был вдохновителем и одним из авторов знаменитого сборника статей о русской интеллигенции ‘Вехи’ (1909), вызвавшего шумное одобрение одних и резкое неприятие других. ‘Вехи’ стали этапным манифестом русской интеллигенции и попыткой пересмотра ее (интеллигенции) традиционных ценностей.
После революции 1917 года работал в различных научно-литературных учреждениях (организатор и первый председатель Всероссийского союза писателей, председатель литературной секции ГАХН, РАНИОН).
Большую популярность Гершензон приобрел своими работами по истории русской интеллигенции первой половины XIX века и ее умственных интересов, истории развития русской духовной жизни и общественной мысли, этюды о Н. П. Огареве (1900—1904), книги ‘П. Я. Чаадаев. Жизнь и мышление’ (1907), ‘История Молодой России’ (1908), ‘Исторические записки’ (1910), ‘Жизнь Печерина’ (1910), ‘Образы прошлого’ (1912), ‘Грибоедовская Москва’ (1914), ‘Декабрист Кривцов и его братья’ (1914) содержали богатый фактический материал, были написаны рукой незаурядного художника, мастера литературного портрета. Гершензону удалось создать особый жанр художественного философско-психологического исследования, в котором научная сторона основывалась на кропотливо собранных и обследованных документах и чрезвычайно добросовестно изученном материале, а художественная обеспечивалась блестящим пером писателя, ценившего точный штрих, живые, верные подробности.
Влюбленный в эпоху и людей 20-х—40-х годов прошлого века, М. О. не мог, по собственному признанию, пройти мимо ‘магического обаяния Пушкина’, и его вклад в пушкиноведение весом и своеобразен. Пушкиниану Гершензона весьма условно можно разделить на две части: первая — работы о жизни и творчестве поэта, лежащие в русле традиционного пушкиноведения того времени, вторая — работы, обусловившие окончательное формирование его историко-литературной методологии (‘Мудрость Пушкина’, 1919, ‘Видение поэта’, 1919) и последующие (‘Гольф-стрем’, 1922, посмертный сборник ‘Статьи о Пушкине’, 1926). В этих работах, отмеченных оригинальностью эстетических и психологических наблюдений, Гершензон предложил и развил метод т. н. ‘медленного чтения’, который позволяет, как он считал, исследователю Пушкина выявить подлинное лицо поэта как творца и сконструировать целостную систему его мировосприятия.
И метод ‘медленного чтения’, и другие идеи Гершензона 10-х—20-х годов не были приняты современными ему пушкинистами и подверглись сдержанной (Ю. Н. Тынянов) или резкой (П. Е. Щеголев, Б. В. Томашевский) критике.
Мы перепечатываем две ‘традиционные’ статьи М. О. Гершензона, хотя уже здесь высказана идея о ‘медленном чтении’ текстов Пушкина, получившая развитие в последующих его работах. ‘Северная любовь А. С. Пушкина’ впервые была опубликована в журнале ‘Вестник Европы’, 1908, кн. 1 (январь) и открыла, как уже отмечалось в предисловии, многолетнюю дискуссию об утаенной любви поэта. В дальнейшем статья дважды перепечатывалась в пересмотренном виде: в сборнике ‘Образы прошлого’, М., 1912, где автором были учтены некоторые фактические замечания П. Е. Щеголева, и в сборнике ‘Мудрость Пушкина’, М., 1919, где она дана уже в приложении и в сильно сокращенном виде. Мы печатаем статью по тексту сборника ‘Образы прошлого’, поскольку в этом варианте аргументация автора в доказательство своей гипотезы приведена с наибольшей полнотой.
Северная любовь А. С. Пушкина. Печатается по: Гершензон М. О. Образы прошлого, М., 1912, с. 1—32. Впервые: Вестник Европы, 1908, No 1.
Пушкин и графиня Е. К. Воронцова. Печатается по: Гершензон М. О. Образы прошлого, М., 1912, с. 33—50. Впервые: Вестник Европы, 1909, No 2.