Последние романы Жорж Санд, Кронеберг Андрей Иванович, Год: 1847

Время на прочтение: 20 минут(ы)

ПОСЛДНІЕ РОМАНЫ ЖОРЖЪ САНДЪ.

Нтъ такого заклятаго чтеца романовъ, котораго не ужаснула бы съ перваго взгляда громада произведеній французской беллетристики. Но если онъ читаетъ не такъ, какъ Петрушка Чичикова, которому ршительно все равно было, что ни читать, и котораго занималъ собственно процессъ чтенія, то ужасъ скоро уступитъ въ немъ мсто совершенно другому чувству, которое испытываешь иногда въ какомъ нибудь ученомъ засданіи, пришедши туда послушать умныхъ рчей.
Теперь, какъ и всегда, во Франціи, какъ и везд, существуютъ два рода писателей: одни пишутъ искусства и убжденій ради, другіе ради денегъ и славы. Но деньги главное, слава только средство. Какъ пріобртаются деньги и извстность тми, для которымъ он составляютъ главнйшую цлъ дятельности, это очень хорошо извстно и въ нашемъ любезномъ отечеств. Секретъ пріобртенія денегъ во всемъ одинъ и тотъ же, онъ очень простъ, и основанъ на ясномъ логическомъ вывод: своими двумя руками и головою (если не воровать) наберешь не много, но воровать опасно, слдовательно, надо устроить дло такъ, чтобы для вашего кармана работали чужія руки и головы, получая отъ васъ гроши и доставляя вамъ рубли.
Безспорно,— это тоже воровство, но воровство съ благонамренною физіономіей, живущее въ палатахъ, а не шатающееся по толкучему рывку во фризовой шинели. Вы сами раскланиваетесь съ нимъ на улиц, потому-что оно закутано приличнымъ образомъ въ бобровый воротникъ, а какой нибудь бднякъ неопытный юноша съ головою и сердцемъ, но съ голоднымъ желудкомъ, видитъ въ немъ даже олицетвореніе возможной человческой мудрости, слышитъ изъ устъ его высокія, неопровержимыя истины и длается его данникомъ. Въ худой шинелишк мерзнетъ бдный юноша, иди рядомъ съ бобровымъ воротникомъ, и слушаетъ, какъ онъ съ истинно-геніальнымъ безстыдствомъ говоритъ ему: ‘нашъ братъ трудящійся человкъ, наша трудовая копйка’, и т. п.
Слава для этихъ людей дло второстепенное. Конечно, мысль, что имя ихъ извстно просвщенному міру пріятно щекочетъ ихъ самолюбіе, но при всемъ-томъ они не дадутъ за свою извстность, просто какъ за извстность, и пяти копекъ. Въ сущности она, конечно, большей не стоитъ, но для нихъ она важна, какъ средство къ пріобртенію денегъ, а ей жертвуютъ многимъ,— что для другихъ дороже золота.
Что касается до людей, пишущихъ ради искусства и убжденій, ихъ везд несравненно меньше, чмъ литературныхъ подрядчиковъ. У насъ меньше, нежели гд либо, и это понятно: у художниковъ и людей съ убжденіемъ мысли бываютъ иногда такъ упрямы, что они не въ состояніи высказывать ихъ по подряду.
Во Франціи, конечно, боле, чмъ у насъ, твореній, отличающихся художественнымъ направленіемъ и убжденіемъ, но и тамъ число такихъ произведеній не велико въ сравненіи съ воробьиною плодовитостью беллетристовъ. Пока, напримръ, на фабрик какого нибудь господина Александра Дюма (многіе, не безъ основанія, подозрваютъ, что романы его — произведенія фабричныя, читатели, конечно, помнятъ вышедшую въ 1845 году французскую брошюрку объ этомъ предмет) изготовятъ штукъ двадцать безконечныхъ романовъ, Жоржъ-Сандъ успваетъ издать одно, два творенія, Беранже пропоетъ псенку, да и то про себя (потому-что онъ давно ничего не печаталъ), еще кто нибудь издастъ добросовстный, многолтній плодъ своего труда, — и только.
Публика читаетъ все,— иначе для чего-бы и писать? Французскія романы зачитываются на-смерть — всею Европой. Но таже публика, съ свойственнымъ ей инстинктомъ, всегда отличаетъ художника отъ простаго писаки и въ ваше время единогласно присудила пальму первенства г-. Сандъ.
На ея-то послдніе романы, какъ на замчательнйшее въ новйшей французской литератур, обратимъ мы въ этой стать ваше вниманіе. Въ послднее время вышли четыре новыхъ ея романа: Теверино, Чортово болото, Грхъ г. Антуана и Лукреція Флоріани, которую мы поспшили сообщить читателямъ въ приложеніи къ этой книжк ‘Современника’
La Mare au diable, ‘Чортово болото,’ — идиллія.
Идиллія! Когда-то при этомъ слов передъ вами вдругъ обрисовывалась готовая, чуть не стереотипная сцена: пастушокъ въ бдой батистовой рубашк, голубыхъ панталонахъ съ розовыми бантиками, и со свирлью въ рук, возл него пастушка въ соломенной шляпк, съ невиннымъ барашкомъ на атласной лент, надъ ними широкія втьви каштана, въ тни которыхъ поетъ сладкогласная Филомела (соловьевъ тогда не было), у ногъ журчитъ кристальный ручеекъ, вдали синетъ небо… и т. д. Это было еще въ то время, когда Юлій Цезарь ходилъ въ напудренномъ парик и въ атласномъ кафтан. Какъ много измнилось съ тхъ поръ! Цезарь ходитъ теперь въ тог, Тирсисъ, въ блуз, а Хлоя въ деревянныхъ башмакахъ, не сидятъ праздно подъ деревомъ, и вмсто глупаго барана на нихъ смотритъ ихъ быстроглазый сынишка, можетъ-быть будущій замчательный человкъ.
Это послднее обстоятельство умряетъ нсколько грустное впечатлніе четверостишія, которымъ начинается разсказъ:
А la sueur de ton visaige
Tu gagneras ta pauvre vie.
Aprs long travail et usaige
Voicy la mort qui te convie
Эта истина, можетъ быть, относится отчасти и къ нашему времени, но глядя на заходящее солнце на картин Гольбейна, теперь какъ-то невольно думаешь, что завтра взойдетъ оно съ другой стороны, и на работу выйдетъ вмсто нищаго старика полный юношескихъ садъ сынъ его.
Ужь и то шагъ впередъ, что самый безстыдный писака не осмлится теперь изобразить крестьянина въ атласномъ кафтан. Это значило бы идя смяться надъ тмъ, что достойно уваженія, а не насмшки, ила выказать едва ли возможное въ наше время невжество.
А вдь была же пора, когда сахарными идилліями восхищались, какъ истинною поэзіей, не подозрвая, что истинная поэзія и поэтическая истина одно и тоже. Да и кому была охота добираться до истины? Раздушенные маркизы и богачи едва ли подозрвали существованіе простаго бдняка. Его бытъ, его образъ мыслей, чувства, привычки, нужды, все это было для нихъ совершенная terra incognita. Простой человкъ былъ для салона миъ, а услужливые поэты вывели его на сцену въ своихъ произведеніяхъ какъ миъ изъ золотаго вка Аркадіи.
Да! кому была охота добираться до истины, когда весь міръ (Франція была тогда для французовъ міромъ) держался на произвольно принятыхъ формахъ не только въ литератур, но и въ жизни общественной и государственной? Но истина иметъ свойство, очень непріятное и безпокойное для людей, чувствующихъ къ ней какое-то инстинктивное нерасположеніе: она не ждетъ, чтобы они милостиво обратили на все свое вниманіе, а добирается до нихъ сама, иногда очень невзначай и довольно невжливо, какъ внезапная болзнь. Въ этомъ случа идеи усовершенствованія похожи на эпидемію: ихъ не остановишь никакими карантинами. Холера прошла же отъ Индіи до Атлантическаго океана, и если ей вздумается совершить обратный путь отъ океана до Индіи, господа медики могутъ преспокойно отложить всякое попеченіе остановить ее.
Истина беретъ свое. Общественныя отношенія во Франціи измнились и вмст съ ними измнились и оживились эстетическія идеи. Прежде государственная жизнь сидла взаперти, въ кабинет, а литература въ другомъ, народъ былъ въ пол,— но и онъ былъ взаперти. Теперь все перемшалось: политика перешла на площадь, въ кабинет министра и литератора невидимо присутствуетъ народъ и кабинетные люди очень ясно сознаютъ это присутствіе.
То, что прежде считалось несообразностью, эстетическимъ цинизмомъ, оскорбленіемъ тонкаго вкуса,— воспроизведеніе дйствительности такъ какъ она есть, теперь сдлалось необходимостью, неизбжнымъ фономъ всякой картины.
Художникъ пишетъ теперь не для какого нибудь кружка, не для какой нибудь касты, а для всхъ. Литература перестала быть отдльною, идеальною областью, населенною существами, какихъ не видывали нигд на земл, и въ которыхъ, если и можно было найти что нибудь родственное съ людьми, то только какъ общечеловческое, неизбжное, а не какъ зависящее отъ извстнаго, даннаго общественнаго устройства. Общечеловческое неизбжно нигд, но теперь оно не составляетъ исключительнаго элемента художественныхъ произведенія, насъ не удовлетворяютъ уже радости и горе абстрактнаго человка: мы хотимъ видть его среди опредленныхъ извстныхъ намъ изъ дйствительности элементовъ жизни.
И такимъ-то изображаетъ крестьянина-хлбопашца Жоржъ-Сандъ. Мы не станемъ передавать вамъ содержаніе разсказа: оно такъ просто, что не займетъ само по себ никого. Крестьянинъ детъ свататься за одну — и женится на другой. Это такъ же просто и незанимательно, какъ если бы какой нибудь Ванька хотлъ жениться на Анютк, да отецъ не позволилъ, а указалъ ему быть мужемъ Аксютки. Обратимся къ Теверино.
Бываютъ сны, замчательные яркостью красокъ и опредленностью очерковъ. Есть что то волшебное въ быстрой перемн картинъ, что-то рзко живое въ фигурахъ, что-то художественное въ общности сновиднія. Прихоть воображенія не утратила своей силы: это сказка, но сказка граціозная, ароматическая, если можно такъ выразиться, сказка, къ которой невольно прильнете вы всмъ вниманіемъ сердца, это сонъ, но сонъ, напоминающій собою фантастическіе сны Шекспира.
Впечатлніе ихъ тепло, продолжительно. Когда вы пробудились и окунулись въ море ежедневныхъ мелочныхъ заботъ, когда вы забыли среди дневной суеты ваше видніе, вы чувствуете еще въ груди и членахъ какую-то мягкую теплоту, присутствіе въ крови какого-то элемента, длающаго для васъ физическое существованіе ваше особенно пріятнымъ. Это впечатлніе сна, вытсненное изъ мозга и безсознательно живущее еще въ крови, въ первую свободную минуту духъ вашъ непремнно опять обращается къ вашему сну. И ничего не забыто: видніе все, цликомъ, оживаетъ въ памяти, вы съ наслажденіемъ останавливаете ходъ его событій и упиваетесь созерцаніемъ отдльныхъ картинъ. Это повторяется сначала часто, потомъ рже. Но и черезъ нсколько лтъ, всякій разъ, когда вы вспоминаете такой сонъ, вы невольно чувствуете къ нему какое-то магическое влеченіе, у васъ на душе опять становится легко и тепло, а вы опять, какъ и въ старые годы, пробгаете вс фазы граціозно-волшебной сказки. Если сонъ снился вамъ въ 30 лтъ, и вы вспомните его въ 70,— я думаю, вы снова почувствуете себя въ ту минуту молодымъ.
Вотъ какое впечатлніе производитъ на читателя разсказъ г-жа Сандъ: Теверино. Это не романъ, а сказка. Сцевы мняются съ калейдоскопическою неожиданностью и непринужденностью. Вы вмст съ Леонсомъ и Сабиною уноситесь, неизвстно куда, навстрчу неизвстно чему. Надъ вами высятся горы, васъ со всхъ сторонъ обливаетъ яркая зелень и ароматы горныхъ растеній, дорога змится на закраин пропасти, поворачивая невидно куда. Вдругъ село. Черезъ пять минутъ похищенъ отсюда кюре, съ виду похожій и лягушку, и Мадлена, похожая на — птичку. Вы мчитесь дальше, лошадьми правитъ уже не жокей, а бродяга-маркизъ Теверино, вдали, среди вечерняго сумрака, мелькаютъ въ долин огоньки,— вы скатываетесь въ безумной скачк съ альпійскаго хребта,— вы въ Италіи.
Италія только мелькнула передъ вами, но мелькнула съ яркостью метеора въ темную ночь. Странно, необъяснимо, почему эта картина, набросанная въ нсколько ударовъ кисти, такъ неизгладимо и полно врзывается въ воображеніе. Вы сознаете, что вы дйствительно были съ Леонтомъ и Сабиной въ Италіи, а не гд-нибудь. Это впечатлніе — тайна, которую не объяснить никакимъ анализомъ. Ее не объяснитъ вамъ и самъ художникъ.
Съ восходомъ солнца сонъ разлетается. Вы снова на вершин горнаго хребта. Италія уже далеко, Мадлена улетла. Леонсъ и Сабина примирены. Тевериво начинаетъ новую главу своего романа — жизни, а почтенный супругъ Сабины, лордъ Г., все еще спитъ, какъ спалъ въ начал разсказа.
Истинно-достойно удивленія, съ какимъ искусствомъ г-жа Сандъ умла слить съ этимъ волшебно сказочнымъ колоритомъ, дышащимъ въ каждой черт картины, лица, до того врно выхваченныя изъ дйствительности, что вы вспоминаете объ нихъ, какъ о знакомыхъ, съ которыми встрчались, спорили, говорили, которые и сердили, и смшили, и удивляли васъ.
Во всемъ разсказ ни одной ложной, натянутой черты. Теверино, этотъ яркій представитель Италіи, художникъ безъ труда и изученія, натура богатая, гибкая, горячая, но безпечная до послдней степени, нищій, которому ничего не стоитъ прикинуться маркизомъ, невжа, сбивающій съ толку ученаго кюре, и пвецъ, и пловецъ, и кучеръ, и скоморохъ, и все, что вамъ угодно, это лицо поразительное даже и для насъ, Русскихъ, которые такъ хорошо знаемъ Италію изъ романовъ и драмъ, наводнившихъ нкогда нашу литературу, онъ очерченъ свжо, живо, безъ всякой натяжки, не импровизируетъ римованнаго вздора и не коверкается отъ восторга ни передъ какой Формариной.
Отношенія его къ Мадлен показываютъ въ немъ благородство и глубокую человчность, какую-то врожденную чистоту и простоту помысловъ, которой лишены его аристократическіе спутники, Леонсъ и Сабина, эти вольные мученики, гордо таящіе другъ отъ друга свою привязанность и немогущіе выйти изъ этого напряженнаго, тяжелаго положенія. Но случайнаго вмшательства людей изъ другой, простйшей сферы общества достаточно для ихъ примиренія и сближенія. Гордая леди позволяетъ поцловать себя бродяг, а бдная Мадлена вовсе не замчаетъ политическаго волокитства Леонса. Леонсъ не можетъ подозр&#1123,вать Теверино, но ревнуетъ къ нему, а Теверино не можетъ ревновать, но подозрваетъ его. Оба имютъ на это достаточныя причины.
Это столкновеніе разршаетъ задушенную драму повсти. Разнородные элементы, коснувшись другъ друга, возстановляютъ равновсіе. Леонсъ и Сабина видятъ, наконецъ, смшную сторону своей комедіи, съ улыбкою подаютъ другъ другу руку, и прошедшее забыто. Съ восходомъ солнца все въ гармоніи, и даже кюре, за вс свои страданія, будетъ, конечно, вознагражденъ роскошнымъ завтракомъ на дач леди.
Изъ этого сказочно-волшебнаго міра, въ которомъ все такъ живо и врно, перейдемъ теперь въ міръ дйствительный, но въ которомъ къ сожалнію, многое и блдно неврно.
‘Грехъ г-на Антуана’ принадлежитъ къ числу тхъ произведеній Ж. Сандъ, гд авторъ является не просто художникомъ,— и во вредъ своему творенію. Она пишетъ романъ, но изъ за романиста проглядываетъ соціалистъ. Рука мастера видна и здсь, но видно что эта рука писала несвободно, но на заданную тему. Отъ этого главное лицо романа, представитель соціальныхъ идей, Эмиль, лицо совершенно блдное и идеальное, вы чувствуете, что онъ не выхваченъ, подобно прочимъ созданіямъ Санда, изъ живой дйствительности, а придумавъ, какъ органъ мнній автора. Любовь его къ Жильберту, лицу, почти столько же блдному, ничто иное, какъ узелъ, необходимый для романа. Уничтожьте эту любовь — и романъ исчезнетъ,— останется только диссертація о разныхъ соціальныхъ предметахъ, въ вид разговоровъ Эмиля съ отцомъ своимъ, съ маркизомъ, съ Жаномъ Жапплу.
Эта любовь сталкивается въ роман съ желзною волею стараго Кардонне, Кардонне, богатый ‘буржуа’,— олицетвореніе современнаго капиталиста, надъ идеями общественнаго усовершенствованія онъ смется, для него понятенъ только одинъ успхъ, превращеніе ста тысячь въ двсти и потомъ въ четыреста. Онъ человкъ безъ сердца, но съ непреклонною силою воли, съ яснымъ математическимъ умомъ, и авторъ не разъ сравниваетъ его съ Наполеономъ. Кардонне употребляетъ вс усилія, чтобы образумить молодаго сумасброда, сына своего, набравшагося среди юныхъ товарищей своихъ различныхъ соціальныхъ и коммунистическихъ идей. Онъ не успваетъ въ этомъ, но мы должны отдать ему полную справедливость въ томъ, что оспаривая молодаго соціалиста, онъ гораздо послдовательне и ясне въ своихъ доводахъ, нежели противникъ его. Эмиль, какъ горячій и заносчивый юноша, возражаетъ не строгой логикой, а только пустыми и громкими фразами. Въ этомъ отношеніи Эмиль довольно плохой защитникъ, хотя, можетъ быть, и врный представитель своей партіи.
Онъ влюбляется въ Жильберту, дочь сосда, раззорившагося графа де-Шатобрёна. Вотъ страсть, которою положилъ воспользоваться хитрый Кардонне, для достиженія своихъ цлей. Онъ позволяетъ ему жениться, только съ тмъ условіемъ, чтобы онъ на словахъ и на дл отказался отъ своихъ соціальныхъ мнній.
Это глубоко трагическая коллизія, и сколько истиннаго, потрясающаго душу могъ бы изобразить авторъ въ подобной борьб страсти съ убжденіемъ, если бы это столкновеніе составляло сущность романа въ его концепціи! Но въ настоящемъ случа оно для автора дло второстепенное, только наружная завязка, поводъ къ новымъ и длиннымъ разсужденіямъ о соціализм. Въ читател не пробуждается почти никакого участія къ положенію молодого энтузіаста, онъ совершенно спокоенъ на счетъ его участи и знаетъ, чмъ кончится его внутренняя борьба. Это сильно охлаждаетъ интересъ разсказа, и вы довольно равнодушно дочитываете романъ, зная напередъ, что какой нибудь deus ex machina развяжетъ узелъ къ общему удовольствію….
Вообще ‘Грхъ г. Антуана’ очень слабъ въ художественномъ отношеніи, что же касается до мнній автора, то они, безъ сомннія, ошибочны, неисповдимы и слишкомъ идеальны. Но не здсь мсто разбирать эти вопросы, да притомъ и не вамъ разбирать ихъ. Для этого, во первыхъ, надо отречься отъ всхъ принятыхъ аксіомъ и начать изысканіе на основаніи чисто логическаго силлогизма. Это бываетъ больно, человкъ привязывается ко многому въ жизни такъ цпко, что почти срастается съ нимъ, и хоть и видитъ иногда, что это вредный наростъ на тл, да ужь недостаетъ и ь немъ духу ршиться на операцію.
Напримръ: взяточникъ, фальшивый игрокъ, ростовщикъ (есть много способовъ пускать другихъ по міру),— они награбили себ огромное состояніе, они уже десять, двадцать лтъ какъ живутъ себ припваючи, запивая трюфля шампанскимъ, между тмъ, какъ многіе изъ бывшихъ кліентовъ ихъ съ мрачнымъ отчаяніемъ въ душ принуждены, можетъ быть, отвчать голоднымъ дтямъ своимъ, просящимъ хлба, что хлба нтъ! Да! такъ неугодно ли, напримръ, попробовать объяснить такому человку, что богатство его есть преступленіе? Попробуйте! Сперва онъ обидится, но не робйте, продолжайте доказывать,— онъ съ величайшимъ цинизмомъ признаетъ справедливость вашихъ доводовъ и согласится, что, конечно, и онъ не безъ грха! Но что же дале? Ршится ли онъ когда нибудь перенести свое убжденіе (предположимъ такой невроятный случай, что онъ убдился, что онъ думалъ, ломалъ свою благородную голову!), ршится ли онъ перенести свое убжденіе въ дло, отказаться отъ того, чмъ владлъ онъ преступно, отдать его тмъ, у кого оно отнято, и начать трудовую, чествую жизнь?
Полноте! что шутить такими вопросами! скажете вы. — Мы не шутили. — Ну, кто же станетъ длать ихъ серьёзно?— И то правда.
Мы привели этотъ примръ только за тмъ, чтобы показать, какъ трудно бываетъ инымъ доискиваться истины, потому-что истина, или, выражаясь строго, убжденіе въ истин чего бы то ни было, ничтожно, если оно безплодно, то есть, если не прилагается къ длу. А и это не у всякаго достанетъ силы духа.
И вотъ почему мы уважаемъ убжденія въ другихъ и ничего на скажемъ объ убжденіяхъ г-жи Сандъ, какъ рзко ни противорчатъ они нашимъ собственнымъ. Убжденіе (я все таки говорю не о безплодномъ) есть именно то, что больше всего длаетъ человка человкомъ. Будь оно ложно, ошибочно по вашимъ понятіямъ, оно все-таки есть истина для того, кто признаетъ его за истину, Онъ противорчитъ вамъ, но онъ не лжетъ передъ собой, слдовательно, не лжетъ и передъ вами. Оспаривайте его, но не выказывайте нетерпимости. Неужли это для васъ оскорбительно? Неужли въ васъ столько мелочного самолюбія, что вы предпочтете прямо высказанному противорчію, робкое, низкое, часто вынужденное поддакиванье? И что въ томъ пользы? Насиліе не измнитъ понятій человка, напротивъ, оно чаще всего длаетъ его упорнымъ, и то, въ чемъ разуврили бы вы его въ мирной бесд, остается затаеннымъ въ душ, сжимается и развивается въ одно и тоже время и нердко переходитъ въ фанатизмъ.
Но мы отбились отъ предмета. На эти мысли навела насъ arrire-pense романа, о которомъ я говорю. Обратимся къ нему.
Жоржъ Сандъ хотла собрать въ одну картину нкоторыя характеристическія черты настоящаго французскаго общества, страдающаго отъ глубокаго раскола, хотла изобразить рану его и указать на цлительное средство. Это средство — идеи партіи, къ которой принадлежитъ она сама, и он слишкомъ близки ея сердцу, касаясь ихъ съ предначертанною цлью она не можетъ не терять спокойно-яснаго созерцанія художника, а между тмъ стремится доказать ихъ истину художественнымъ произведеніемъ. Это противорчіе пагубно для творенія. Не такимъ путемъ достигаютъ до цли. Сжатая, сухая, безпощадно-послдовательная логика гораздо врне и скоре откроетъ глаза всякому, и результатовъ ея нельзя не призвать, катъ бы не возставали противъ нихъ сердце, привычки, предразсудки и общее мнніе. Но Жоржъ Сандъ не испытывала силъ своихъ на этомъ поприщ. Она прежде всего художникъ, она хочетъ убдить, увлечь формою, она старается схватить васъ за сердце, но въ этомъ случа, должно признаться, неудачно. Она успвала бы больше и пробуждала бы больше участія, если бы не спускалась въ этихъ случаяхъ съ высоты художническаго созерцанія и если бы система была въ подобныхъ ея произведеніяхъ дломъ второстепеннымъ. Посмотрите: изъ всхъ лицъ, столкнувшихся въ этомъ роман около соціальныхъ идей, кто пробуждаетъ въ васъ больше всхъ симпатій? Герой романа и его невста? Нтъ! къ нимъ вы чуть ли не равнодушне всего. Жанъ Жапплу? Онъ естественъ и изображенъ рельефне другихъ, но и онъ теряетъ отъ того, что ходитъ на помочахъ задушевныхъ мыслей автора. Кардонне? Маркизъ? Шатобрёнъ? Нтъ, нтъ и нтъ! Васъ больше всхъ трогаетъ лицо, помщенное на второмъ, даже на третьемъ план картавы, безъ всякихъ отношеній къ соціализму: это г-жа Кардонне, тихая страдалица, молча угасающая среди всеобщаго шума и дятельности.
И она изображена живе и врне всхъ, она не придумана въ завязк романа, а разомъ родилась и выступила изъ творческой головы автора, какъ Минерва изъ головы Юпитера.
Такъ выступаютъ изъ фантазіи Ж. Санда цлыя группы, цлая жизнь человка, и щедро выкупаютъ промахи, которые длаетъ она иногда въ сфер искусства, увлекаемая своимъ пылкимъ, любящимъ сердцемъ.
Къ такимъ полнымъ, безукоризненнымъ твореніямъ принадлежитъ послдній романъ ея: Лукреція Флоріани, который читатели прочтутъ въ приложеніи къ этой книжк Современника. Это исторія очень простая, исторія, какія случаются очень часто и проходятъ, никмъ незамченныя. Тутъ нтъ ничего сценическаго, ничего трескучаго, никакихъ coups de thtre, никакихъ неожиданностей. Самъ авторъ, въ граціозномъ предисловіи, предупредилъ объ этомъ охотниковъ до судорожныхъ неправдоподобностей.
Но что за страшная драма разыгрывается передъ вами, когда авторъ вводитъ васъ въ душевный міръ двухъ существъ, которымъ, для собственнаго ихъ счастія, лучше бы было никогда, не встрчаться, но которыя, встртившись однажды, не могутъ ни разойтись, ни перестать страдать, любя другъ друга. Любовь, это произвольное чувство, безъ нашего вдома и часто на зло вашей личности возникающее въ душ, связываетъ передъ вами дв совершенно противоположныя натуры: князя Росвальда и актрису Флоріани. Эти два эпитета высказываютъ in nuce всю ихъ разнородность, аристократъ, князь, Нмецъ и идеалистъ, упорно заключившійся въ сфер своихъ абсолютныхъ понятій, живущій вн связи съ людьми и дйствительностью, и дочь рыбака, Итальянка, актриса, женщина съ теплою сообщительностію сердца, черпающая вс силы свои въ соприкосновеніи съ живою дйствительностію.
Князь Кароль былъ аристократъ по натур еще больше, нежели по воспитанію. Его воспитала мать безъ всякаго посредничества другихъ лицъ. Кароль былъ обязавъ тмъ, что онъ есть, исключительно природ и матери — больше никому. О матери его въ роман сказано не много, но мы можемъ догадываться, что это была женщина безсердечная, (исключая общаго всмъ женщинамъ узкаго чувства материнской любви), умышленно незнакомая съ жизнію, женщина, для которой приличіе было высочайшимъ идеаломъ жизни, нравственная блоручка. Вс понятія ея перешли къ Каролю, потому-что встртили въ немъ родственную натуру. Жизнь и людей онъ зналъ только въ теоріи и, зорко хранимый матерью, во имя отрицательной добродтели, не чувствовалъ желанія сблизиться съ ними.
Натура его, при всей внутренней теплот, была совершенно лишена сообщительности, и темнота души его не грла другихъ, она не грла и его, потому-что онъ, конечно, сознавалъ, и больно сознавалъ, что нтъ ей выхода и что она безплодный даръ природы, если не можетъ сблизить, или, точне, спаять его съ подобными себ. Есть такія несчастныя организаціи: при всей глубин своей, при всей теплот чувствъ, гуманная любовь ихъ не въ состоянія прорваться сквозь ободочку наружныхъ формъ. Это истинно несчастные, ибо никто не вритъ въ ихъ искренность, и они часто падаютъ отъ этого неврія и отъ сознанія невозможности пробудить его. Такова отчасти была и натура Кароля. И первый толчокъ къ паденію его данъ былъ самою матерью, она совершенно придушила въ немъ всякую сообщительность, подозрительно оберегая его отъ всего, что хоть сколько нибудь казалось ей нечистымъ, и внушая сыну узкія понятія о нравственной аристократіи духа. Субъективная натура его усвоила это ученіе, и оно обратилось въ кровь его. Онъ привыкъ беречь себя отъ соприкосновенія со всмъ, что не походило на него. Отсюда оставался только одинъ шагъ до холоднаго эгоизма, съ которымъ человкъ исполняетъ все, что считаетъ своимъ долгомъ, помогаетъ бдному, отворачиваясь отъ его лохмотьевъ, спасаетъ утопающаго, не давая ему удовлетворить нравственной потребности сказать спасибо,— все это безъ сердечнаго увлеченія, больше изъ любви къ себ и своему идеалу долга, нежели изъ любви къ ближнему. Этотъ аристократическій эгоизмъ составилъ всю основу характера Кароля, почву, на которой вокругъ благоухающаго цвтка любви росли нетерпимость, ревность, подозрительность, скрытность, самолюбіе, обидчивость и другіе нравственные плевелы.
Отчужденіе отъ общества, по крайней мр отъ живаго соприкосновенія съ обществомъ, было естественнымъ слдствіемъ и вмст съ тмъ твердою опорою его воспитанія. И оно принесло плоды свои: когда пришлось князю встртиться лицомъ къ лицу съ дйствительностью жизни, онъ уже не могъ примирять ее съ своимъ внутреннимъ холодно-идеальнымъ міромъ. Напротивъ того, онъ разходился съ ней съ каждымъ днемъ все больше и больше. Сравнивая людей и жизнь съ безтлесными идеалами своего воображенія, онъ, естественно, находилъ ихъ безконечно ниже созданныхъ имъ образцовъ, онъ чуждался ихъ, онъ убгалъ, но убжать было нельзя. Это раздражало его, и превратилось, наконецъ, въ болзнь, дошедшую до того, что онъ готовъ бы былъ истребить все человчество, лишь бы не встрчаться съ людьми, этими живыми и досадными противорчіями его идеаломъ и опроверженіями его теоріи.
Отрицательное понятіе о добродтели, какъ поддержаніи отъ порока, эта апатическая, дряблая мораль, всегда готовая поддержать въ сонной душ чувство собственнаго достоинства, зараждаетъ въ ней и нетерпимость. Такой моралистъ, лишенный самородной дятельности духа, не проститъ человку и одного проступка за сотню великодушныхъ подвиговъ. Что касается до отрицательной добродтели, Кароль, конечно, имлъ полное право ставить себя выше многихъ, сама природа создала его для страдательной жизни, обстоятельства довершили остальное, и лнивый умъ его отвращался отъ тяжелаго труда анализа, ни мозгъ человческій одаренъ такою же самобытною дятельностію, какъ и сердце, біеніе котораго зависитъ не отъ нашей воли, можно не вдумываться въ связь и значеніе вещей, но образы и какія-то отрывчатыя полумысли безпрерывно шевелятся въ голов, хотя часто мы этого не замчаемъ, какъ не замчаемъ, что дышемъ, что движемся, что сердце наше не перестаетъ биться. Мозгъ не можетъ оставаться празднымъ, если онъ отвращенъ отъ міра дйствительнаго, онъ обращается къ міру идеаловъ. Кароль не былъ исключенъ изъ этого закона, каждый изъ насъ испытываетъ его на себ, въ извстную эпоху жизни, уносится за облака, въ міръ фантазіи, и отъ всей простоты сердца презираетъ дйствительность, но скоро сознавъ въ себ внутреннее раздвоеніе, чувствуетъ, что это очень тяжело, ищетъ примиренія и — находитъ его на свой манеръ. Кароль, къ несчастью, не могъ выжить изъ этого періода жизни, ему не приходило и въ голову искать примиренія. Напротивъ того, чмъ больше задвала его дйствительность, тмъ больше презиралъ онъ ее, онъ привыкъ, онъ прилпился жъ этой борьб и находилъ даже какое-то странное наслажденіе въ своихъ внутренныхъ страданіяхъ, какъ рыцари находили нкогда наслажденie въ боли отъ ранъ, терпимыхъ ими за идеалъ.
Человкъ высказывается въ страсти и часто поражаетъ насъ неожиданнымъ проявленіемъ силы или безсилія. Тотъ, котораго вы знали кроткимъ, боязливымъ, любящимъ, тихою овечкой, является вдругъ звремъ, человкомъ безъ сердца, вспыльчивымъ, неустрашимымъ, и наоборотъ. Когда вспыхнула въ Карол истинная страсть, можетъ быть единственное истинное чувство, испытанное имъ во всей своей жизни,— какъ и на сколько могло оно измнить его ?
Ни какъ и ни насколько! Это доказываетъ, что путь, по которому веди его съ дтства, аристократическое воспитаніе и внушенныя ему отрицательно-эгоистическія понятія о добр и доблести — были не случайныя цпи, наложенныя, какъ-часто бываетъ, на духъ боле свободный и ясный, чувствующій тяжесть ихъ и, смотря по внутренней сил своей, успшно или не успшно старающійся ихъ сбросить. Нтъ! воспитаніе не подавило, а развило Кароля, во внутреннйшемъ существ его уже заключались зародыши всего того, что развернулось и принесло посл плоды свои, согртое попечительностью матери. Любовь, вспыхнувшая въ нихъ съ страшною силою, продолжавшаяся съ страшною упорностью, но преобразила его. Какъ ни была она сильна, какъ ни переполняла она сердца его сладкимъ сознаніемъ взаимности, она не пролилась, какъ проливается обыкновенно изъ сердца счастливаго, на все его окружающее. Нтъ! онъ сжался, онъ уединился въ самого себя больше прежняго, и непріязненне, чмъ когда нибудь, сталъ встрчать все живое.
Любовь не могла не только примирить, даже сблизить его съ дйствительностью, именно потому, что онъ полюбилъ собственно не то существо, которое было передъ нимъ, съ кровью и плотью, а идеалъ, который онъ вообразилъ въ немъ,— и полюбилъ его только потому, что настала пора полюбить. Это, можетъ быть, исторія любви многихъ, если не каждаго. Любять обыкновенно не того, кого любятъ, а кого воображаютъ любить. Только Кароль не хотлъ или не могъ примириться съ разочарованіемъ и упорно продолжалъ обожать въ Лукреціи свой идеалъ, который для другихъ исчезаетъ такъ скоро, оставляя по себ самую обыкновенную дйствительность.
И кого же полюбилъ онъ? Кого окружилъ ореоломъ? Женщину, вся прошлая жизнь которой была для него досаднымъ опроверженіемъ его теорій, женщину, почти діаметрально противоположную ему по своей натур, существо съ теплою сообщительностію сердца, съ умомъ, свободнымъ отъ всякихъ предубжденій, съ духомъ дятельности, не боявшуюся соприкосновенія съ людьми и ознакомившуюся съ жизнію не изъ апсетическихъ книгъ или отмеченныхъ поученій въ уединеніи безлюднаго кабинета, но въ дйствительныхъ сношеніяхъ съ живыми существами.
Спросятъ, можетъ быть, какъ могла возникнуть любовь между двумя такими разновидными существами? Но любовь чувство непроизвольное, и возникновеніе ея не подлежитъ ршительно никакимъ законамъ. Какъ сказано, мы чаще всего любимъ, потому-что настала пора любить, а кого любимъ, это зависитъ отъ случая, потому-что всякаго или всякую видимъ тогда сквозь призму собственнаго воображенія. Это-то и порождаетъ самыя трагическія коллизіи въ человческой жизни.
Только сила любви зависитъ отъ натуры человка, и понятно, почему Кароль, больной духомъ и тломъ, такъ внезапно, съ такимъ лихорадочнымъ жаромъ, съ такою судорожною цпкостью привязался къ Лукреціи, которая сначала не подозрвала въ немъ даже и возможности любви къ ней, и на опасенія, высказанныя Сальваторомъ, отвчала, что онъ бредитъ.
Лукреція была права: князь Кароль и актриса Флоріани были по натур своей различны, какъ вода и огонь. Но не вря ни въ дйствительность, ни въ возможность любви, и разгоняя опасенія Сальватора, бдная Лукреція не расчитывала именно на непроизвольность страсти и участіе воображенія. А въ такой натур, какъ Кароль, оно не могло не играть страшно-значительной роли. Любовь къ Флоріани, къ актрис Флоріани, къ той Флоріани, какую знаемъ мы съ вами, читатель, вошла въ князя какъ чуждый его натур элементъ, потому только, что любовь къ лицу, а не къ идеалу, требуетъ такихъ жертвъ и самоотверженія, которыя невозможны безъ общей любви къ человчеству. А этихъ то жертвъ и не могъ приносить Кароль, онъ былъ способенъ только къ самоотверженію ради своихъ же идеаловъ, и въ пылу страсти хотлъ бы отршить себя и Флоріани отъ всего міра, не исключая и дтей ея. Это, въ свою очередь, было невозможно для Лукреціи. Кароль самъ сдлался первою жертвою своего внутреннаго раздвоенія. Никакая страсть не могла задушить въ немъ бса нетерпимости, а тмъ боле страсть къ такой женщин.
Лукреція нисколько не поняла Кароля, какъ она понимала самой себя. Она думала, что онъ любятъ собственно ее, она же воображала, что пора страсти для вся миновалась. Ей тоже суждено было обманываться всю жизнь. Кароль выводилъ все все себя и жилъ среди своихъ идеаловъ, непріязненно-отталкивая все, что грозило разрушить его очарованіе. Лукреція жила въ мір дйствительномъ, воспринимая въ себя все съ слишкомъ большою доврчивостью, не стараясь проникать въ глубь вещей и принимая то, что кажется, на то, что есть. Только запоздалый опытъ открывалъ ей это разногласіе, и тогда она разставалась съ обманчивымъ предметомъ завсегда. А Кароль, однажды облекши дйствительность оболочкою своего идеала, упорно видлъ въ ней не то, что есть, а то, что отражалось на ней изъ его идеальнаго міра, и никогда не ршался отстать отъ предмета, потому-что это значило бы призвать ничтожность своего внутренняго міра.
Могутъ ли такія натуры понимать другъ друга? Могутъ ли он вообще, не будучи даже подъ вліяніемъ страсти, врно понимать смыслъ обстоятельствъ и предвидть развязку отношеній своихъ къ другимъ?
Только Сальваторъ, которому не врила Лукреція и котораго князь началъ уже отъ себя отталкивать, только онъ одинъ видлъ, чмъ кончится боготвореніе со стороны Кароля и материнская любовь, въ которой поклялась Флоріани.
Но и онъ, эта простая, свтлая и высокая въ любви своей душа,— и онъ не былъ равнодушенъ: онъ былъ свидтелемъ блаженства, которому самъ завидовалъ. Кароль на его мст мучился бы и себя и другихъ, какъ тнь слдилъ бы за каждымъ шагомъ Лукреціи, не давалъ бы покоя сопернику — и былъ бы въ состояніи прожить всю жизнь досаднымъ гостемъ между двумя любовниками, любящій, но не любимый. Эгоизмъ никогда не позволилъ бы ему привести и малйшей жертвы.
Не такъ поступилъ Сальваторъ. Онъ боролся тяжело, но вышелъ изъ борьбы побдителемъ. Онъ ухалъ въ Венецію и оставилъ любовниковъ вдвоемъ, къ великой радости Кароля. Чему же онъ обрадовался? Разв Сальваторъ мшалъ ему наслаждаться счастьемъ? Разв онъ докучалъ Лукреціи? Разв онъ хмурился, вздыхалъ и молчалъ? разыгрывалъ смшную роль несчастнаго соперника? или мелочными интригами старался перебить дорогу Каролю? О, нтъ! Сальваторъ былъ для этого слишкомъ великодушенъ, слишкомъ человченъ, но присутствіе его, его бесда, не могли не сводить иногда Флоріани съ того пьедестала, на который поставилъ ее Кароль и на которомъ она непремнно должна была оставаться, для того, чтобы онъ могъ любить ее и покланяться ей. Онъ боялся выйти изъ самообольщенія, дрожалъ не за зданіе, а за святыню храма,— а святынею былъ для него идеалъ его.
Кароль былъ счастливъ и спокоенъ цлый мсяцъ, ничье присутствіе не останавливало его полета въ мечтательный міръ, никто не угрожалъ столкнуть его при встрч съ скользкаго неба. Но какъ ужасно пробудилась нетерпимость его при возвращеніи Сальватора! Въ восклицаніи Кароля: ‘Боже мой! мы не одни теперь! я погибъ! хоть умереть!’ слышны уже вс его добровольныя мученія, весь адъ, въ который онъ увлечетъ за собою Флоріани. Эта нетерпимость сдлалась корнемъ его ревнивыхъ подозрній.
Ревность, самая мелкая ревность, дремавшая до сихъ поръ въ его сердц, вдругъ пробудилась съ страшною силой, чтобы никогда больше не заснуть.
Въ Карол явилась потребность страдать и мучить, и онъ съ какимъ-то страстнымъ наслажденіемъ раздражалъ свои чувства произвольнымъ толкованіемъ каждаго слова, каждаго взгляда, каждой мелочи въ ежедненной жизни.
Эта душевная болзнь была не только неизлечима, но еще съ каждымъ днемъ становилась сильне, такъ что Лукреція принуждена была наконецъ поступать съ нимъ, какъ съ больнымъ ребенкомъ, и, отбросивши уваженіе къ самой себ (великая жертва любви!), оправдываться въ мелочахъ, изъ которыхъ князь выводилъ преступленія. Появленіе Вандони довело болзнь Кароля до послдней степени.
Но все это кипло внутри его, и только сотая, тысячная часть, противъ его воли, вырывалась наружу. Идеальный внутренній міръ его былъ разрушенъ, оскверненъ вмшательствомъ лицъ, ему непричастныхъ. Но онъ съ тмъ большимъ упорствомъ, съ фанатическою ненавистью отворачивался отъ нечестивыхъ и обращался къ своему идеалу. Могъ ли онъ не таить тревоги и волненій души своей.
Флоріани могла только догадываться, что въ немъ происходитъ, онъ высказывалъ свое состояніе только неопредленными отвтами или болзненнымъ молчаніемъ.
Наконецъ, когда она, потерявъ долготерпніе, ршилась объясниться съ нимъ однажды завсегда и, вроятно, думала или образумить его, или сказать ему вчное прости, какъ говорила другимъ,— было уже поздно. Она сама уже пала тогда духомъ, измученная его и своею любовью, и не нашла въ себ довольно силъ настоять на своемъ, и довести отношенія свои къ Каролю до яснаго результата.
Такая ясность была всего противне натур Кароля. Онъ еще слушалъ Флоріани, пока она жаловалась, упрекала, горевала. Но онъ прервалъ ее на первомъ слов, какъ только почувствовалъ, что она хочетъ говорить о дл.
Объясненіе, къ которому, вроятно, долго собиралась она и отъ котораго ожидала, что оно выведетъ ихъ изъ этого напряженно-неопредленнаго отношенія другъ къ другу, кончилось ничмъ,— и съ этой минуты приговоръ ея былъ подписанъ. Плодомъ разговора было только то, что Кароль привыкъ съ этого дня считать ревность вовсе не оскорбительною!
Онъ никогда и ничмъ не былъ доволенъ. Если Флоріани казалась веселою, онъ не понималъ или не хотлъ понять эту силу воли, съ которой она избавляла другихъ отъ зрлища своихъ страданій, онъ называлъ это, съ высоты своего аристократическаго достоинства, цыганскою безпечностью. Изъ того, что Флоріани могла находить красоту въ цвтк, наслаждаться его ароматомъ, любоваться бабочкой, эгоистическая натура его выводила такое слдствіе: она все любитъ, слдовательно, она не любитъ меня.
Кто дошелъ до такой логики, тотъ очевидно неизлечимъ. Это своего рода помшательство. Вспышки нжности, проявлявшіяся въ Карол и въ этотъ періодъ его страсти, нельзя даже назвать свтлыми минутами помшаннаго. Падая на колни передъ Лукреціеі, онъ обожалъ въ ней все тотъ же идеалъ, до котораго возвысилъ ее однажды, очевидность для него была уже безъ значенія, какъ для помшаннаго, который въ лоскутк бумаги видитъ золотую корону съ брильянтами.
Сальваторъ это видлъ. Его свжая, простая, великодушная натура долго могла выносить гнетъ этихъ отношеній, изъ любви къ Флоріани и дружб къ Каролю. Но и онъ, наконецъ, почувствовалъ, что кровь его начинаетъ портиться.
Ужасъ Флоріани, когда она узнала, что Сальваторъ хочетъ ухать, и что она должна остаться съ Каролемъ наедин, открыла Сальватору всю бездну ея несчастія.
Онъ увидлъ, что для нея и для князя нтъ другаго спасенія, какъ разойтись, но что сами они никогда на это не ршатся. Онъ ршался испытать послднее: стать среди несчастныхъ любовниковъ и развести ихъ насильно. На на требованіе его ухать съ нимъ, Кароль отвчалъ ему оскорбительнйшими подозрніями, а Флоріани словами глубокой преданности судьб своей,— и Сальваторъ бжалъ, сказавши ей: …ты погибла!
Тугъ собственно кончается романъ. Авторъ досказываетъ остальное вкратц, изъ милости для любопытнаго читателя, а больше, можетъ быть, изъ сожалнія.
Когда исчезаетъ со сцены Сальваторъ, вы чувствуете, что передъ вами безвыходное поле страданій, страданій неисцлимыхъ никакими средствами, одна долгая, томительная агонія. Не меньше десяти лтъ постояннаго мученія надо было, чтобы разрушить, наконецъ, мощную организацію Флоріани, и достало ли бы у васъ сердца прочесть исторію этихъ десяти дть, день за днемъ?
Страшно подумать, что чмъ совершенне, чмъ больше приносятъ жертвъ любимому существу, тмъ меньше оно ихъ замчаетъ, тмъ меньше научается цнить ихъ, если сердце у него нсколько уже, и не можетъ носить въ себ гуманной любви ко всему, что зовется человкомъ,— ибо эти жертвы невозможны для того, или для той, кто только силенъ страстью, сосредоточенною на одномъ существ, и не понятны для того, въ комъ эта страсть стсняетъ и съуживаетъ идеи, словомъ, кто требуетъ всего для себя, нисколько не подозрвая, что этимъ онъ только разрываетъ любящее сердце пополамъ, а облитая кровью половина трепещетъ все таки за человчество и свои убжденія.

А. КРОНЕБЕРГЪ.

‘Отечественныя записки’, No 1, 1847

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека