Последние произведения гр. Л. Н. Толстого, Громека Михаил Степанович, Год: 1883

Время на прочтение: 29 минут(ы)

Послднія произведенія гр. Л. Н. Толстого.
(Посвящается памяти С. С. Громеки.)

‘Анна Каренина’.

XVI *).

*) Русская Мысль, кн. III.

Изъ всхъ дйствующихъ лицъ разбираемаго произведенія Левинъ всего боле подвергался нападкамъ и презрительнымъ насмшкамъ нашей критики. Эта оригинальная натура должна была казаться очень неестественною той раціоналистической критик, въ которой существуютъ свои особенныя понятія о естественности и теоретически-нормальныхъ людяхъ. И потому Левину особенно досталось.
Должно согласиться, что, концентрируя общій смыслъ всей своей художественной дятельности въ личности Левина, гр. Толстой допустилъ нкоторыя чрезмрныя сгущенія красокъ и потому иногда немного натянутыя положенія. Но эти частныя ошибки въ исполненіи нисколько не умаляютъ достоинства и значенія общей идеи этого лица, и критика могла бы отнестись къ нему иначе, безъ такого близорукаго пренебреженія и предвзятаго осужденія.
Это отрицательное отношеніе къ Левину такъ распространено, что нельзя говорить о Левин, не полемизируя вмст съ тмъ и противъ общепринятаго о немъ мннія. Изъ всхъ отзывовъ, выражающихъ это мнніе, можно считать наиболе типическимъ тотъ, который представленъ г. А. Станкевичемъ въ его стать: ‘Каренина и Левинъ’, помщенной въ Встник Европы за 1878 годъ (апрль, 87—820, и май, 172—193). Раціоналистическая точка зрнія выражена здсь наиболе теоретически-умно и обдуманно, въ большой систем и даже съ большимъ, хотя и несовсмъ удачнымъ, юморомъ.
Напримръ, г. Станкевичъ врно указывалъ въ Левин неспособность достигать правильныхъ понятій путемъ теоретической мысли и довольно удачно подтрунивалъ надъ этимъ его недостаткомъ. Здсь критикъ ошибается лишь тмъ, что ставитъ эту черту въ вину не столько Левину, какъ лицу въ роман, сколько самому замыслу автора, создавшему типъ будто бы неестественный и дикій. Это и не удивительно, потому что представленіе раціоналистической критики о нормальномъ человк очень опредленно, нормальными людьми ей кажутся только Кознышевъ и другіе люди теоретической мысли, а изъ женщинъ — незамысловатая Бити. Представленіе нашей раціоналистической критики о нормальномъ человк очень напоминаетъ выраженіе стараго князя Щербацкаго о тхъ петербургскихъ господахъ, которыхъ тамъ длаютъ на машин. Нормальный человкъ современной критики тоже сдлавъ на машин, производящей Кознышевыхъ и Катавасовыхъ. Натура сложная, съ противорчіями самой себ, съ дисгармонирующимъ распредленіемъ внутреннихъ силъ, натура нецльная, художественная и оригинальная кажется ей невозможной и созданной у гр. Толстого произвольно и неудачно. Съ такой точки зрнія Левинъ, конечно, долженъ казаться выродкомъ и полуидіотомъ, романъ котораго можетъ вызывать одно лишь великодушное сожалніе или презрительную насмшку, но не интересъ и не участіе. Съ такой точки зрнія на свт живутъ только люди, которыхъ внутренняя жизнь равняется длинной цпи правильно-логическихъ, спокойныхъ заключеній, безъ запинки, безъ ошибокъ, безъ заблужденій чувства и мысли. Конечно, Левинъ, который совсмъ не умщается въ эти рамки, долженъ казаться относительно ихъ дикимъ и ненатуральнымъ, несимпатичнымъ. Кого можетъ интересовать жизнь человка, который не сразу постигъ всю жизненную тайну, подобно Казнышевымъ и Катавасовымъ, а въ своихъ вчныхъ и страстныхъ стремленіяхъ къ ней приближался къ ней лишь посл многихъ и частыхъ заблужденій? И въ самомъ дл, какъ, съ такой точки зрнія, можетъ вызывать къ себ симпатіи чудакъ, немогущій связать правильно двухъ мыслей и вчно переходящій отъ одной теоріи къ другой? Можно допустить существованіе атеистовъ, матеріалистовъ, идеалистовъ, религіозно убжденныхъ, потомъ западниковъ, славянофиловъ и т. д.,— это естественно для нея. Но допустить, чтобы вс эти виды теоретической мысли и нравственнаго настроенія переиспыталъ одинъ человкъ — это, вдь, не правда ли, совсмъ неестественно, по крайней мр для тхъ, кто, разъ ограничивъ себя стной опредленной системы мнній, замкнулся въ ней навсегда?
Конечно, это совсмъ пустой и дрянной человкъ. Помилуйте,— замчаетъ намъ г. Станкевичъ,— вы послушайте, что говорили ему даже его вещи. Когда онъ надялся очиститься и возродиться, он съ такою увренностью ему говорили: ‘нтъ, ты не уйдешь отъ насъ и не будешь другимъ, а будешь такой же, каковъ былъ: съ сомнніями, вчнымъ недовольствомъ собой, напрасными попытками исправленія и паденіями и вчнымъ ожиданіемъ счастья, которое не далось и невозможно теб’.
Въ самомъ дл, какъ не смяться надъ человкомъ, который всегда сомнвается, который не можетъ удовлетвориться ни одной положительной теоріей и котораго жажда истины и личнаго совершенствованія никогда не въ силахъ утолиться? Это человкъ совсмъ ничтожный, особенно въ сравненіи съ людьми, которые въ своихъ изысканіяхъ истины всегда способны заране впередъ опредлить границу, за которую они уже боле не перейдутъ и дале которой ихъ желаніе истины не распространяется.
Вдь и Кити надъ нимъ смется, хотя онъ и мужъ ея. Правда, она его любитъ, но вдь она любитъ его просто за то, что онъ добрый, честный и искренній человкъ. Такъ думаетъ г. Станкевичъ. Сама же Кити говорила объ этомъ иначе. Когда, въ самый вечеръ свадьбы, приблизившееся счастье вдругъ показалось невозможно-незаслуженнымъ Левину, сомнвающемуся во всемъ, даже въ себ, страдающему отъ сознанія своихъ недостатковъ и прегршеній,— и когда онъ, какъ сумасшедшій, прибжалъ къ сидвшей у сундука со старыми платьями Кити и умолялъ ее отказать ему, потому что онъ ея недостоинъ,— тогда Кити, правда, разсердилась сначала, но она скоро поняла, что случилось съ ея женихомъ. Кити не только подтвердила Левину, что она любитъ его, но и объяснила ему, за что именно она его любитъ. ‘Она сказала ему, что она любитъ его за то, что понимаетъ его всего,— за то, что она знаетъ, что онъ долженъ любить, и что все, что онъ любитъ, все хорошо‘. Т. е. Кити любила его не только за то, что онъ добръ, честенъ и правдивъ, ной за все остальное, что въ немъ было и что она все понимала, любя, и любила, понимая,— за его сомннія, за его жажду истины, за его ошибки и мученія,— за все то, что было его достоинствомъ и слабостью,— за все то, что такъ не нравится въ немъ разсудочной критик.
Боле всего эта критика смялась надъ мнніями Левина и надъ ихъ общимъ, столь нераціоналистическимъ, направленіемъ. Уваженіе Левина къ тмъ простымъ людямъ, съ которыми онъ длилъ жизнь и трудъ, его довріе въ ихъ непосредственному пониманію жизни, въ ихъ народной мудрости, казались ей наиболе достойными осмянія.
‘Левинъ, еще собираясь сдлать предложеніе Кити, говорилъ ему (скотнику Николаю): ‘что, Николай, хочу жениться?’ — и Николай ршительно отвчалъ: ‘и давно пора, Константинъ Дмитричъ’. Мннія людей, подобныхъ Николаю, въ важнйшихъ вопросахъ жизни были для Левина высшимъ, ршающимъ авторитетомъ, даже откровеніемъ… Ему не рдко случалось бесдовать съ Агаьей Михайловной о физик, теоріи хозяйства и въ особенности философіи. Читатель, ознакомившись съ тмъ, что Левинъ разумлъ подъ философіей, нисколько не станетъ удивляться послднему. Левинъ, Агаья Михайловна, скотникъ Николай, мужикъ едоръ, а также и дядя оканычъ — принадлежали къ одной философской школ. Левинъ только вслдствіе тугости своего пониманія долго не могъ уразумть ея ученія и явился уже послднимъ ея адептомъ’.
Снисходительно-пренебрежительный тонъ этой насмшки указываетъ очевидно, что авторъ ея полагаетъ философію Левина и вообще все направленіе и внутреннее содержаніе этой оригинальной личности окончательно уничтоженными и уничиженными однимъ указаніемъ на ихъ внутреннюю связь съ воззрніями такихъ невжественныхъ людей, какъ скотникъ Николай, Агаья Михайловна, старая няня Левина, мужикъ едоръ и дядя оканычъ. Но мы должны сознаться передъ читателемъ, что скромно торжествующій тонъ этой насмшливой тирады кажется намъ совсмъ не неотразимымъ. Какъ ни страшно признаваться, что философію скотника Николая и едора подавальщика съ Левинымъ считаешь боле глубокомысленною, нежели философію Встника Европы, тмъ не мене совсть обязываетъ насъ быть искренними. И потому скажемъ прямо, что. мы вообще раздляемъ философскіе вкусы Левина, старой его няньки, скотника Николая и едора подавальщика, а раціонализму г. Станкевича не сочувствуемъ вовсе. И такъ какъ мы, вроятно, навсегда уже потеряли етимъ признаніемъ уваженіе просвщеннаго читателя, то уже боле не чувствуемъ страха, а спокойно прослдимъ въ роман отраженія той философской школы, которая была создана старушкой Агаьей Михайловной и раздлялась этимъ уморительнымъ Левинымъ.
Когда ученые люди говорятъ о философіи, то прежде всего начинаютъ съ опредленія метода. Смиренно сознавая свое невжество и грубость своихъ мужицкихъ мнній, мы послдуемъ примру людей ученыхъ и сначала попытаемся опредлить методъ философствованія скотника Николая.
Методъ этотъ къ тому же уже охарактеризованъ г. Станкевичемъ по его проявленіямъ у Левина. Мы можемъ отправиться отъ этого опредленія. ‘Истина,— говоритъ г. Станкевичъ,— открывается ему (Левину) не мене, чмъ другимъ людямъ, и даже съ большей глубиною, но только не въ понятіяхъ, выражающихся словами, не путемъ мысли, а будто самою его личною жизнью, какимъ-то внутреннимъ, таинственнымъ процессомъ души его’. Отсюда у Левина ‘является особенное пониманіе и развитіе сознанія… помимо дятельности и пути мысли {Въ поданной фраз Левина было совсмъ другое слово — разумъ, неврно уподобленное въ смысл разсудка.},— пути, какъ полагаетъ Левинъ, страннаго, сомнительнаго и несвойственнаго человку’.
Здсь справедливо указано, что развитіе сознанія у Левина происходитъ путемъ особымъ, особымъ отъ чисто-логическаго. Этотъ, особый отъ чисто-разсудочнаго, родъ сознанія есть сознаніе непосредственнымъ чувствомъ или внутреннимъ субъективнымъ опытомъ, существенно отличающимся отъ пути логически выводного. Не нужно быть спеціалистомъ въ философіи, чтобы знать, что оба эти рода сознанія или врне об эти функціи и орудія сознанія присущи душ каждаго человка. И не нужно быть наблюдательнымъ, чтобы согласиться съ тою простой истиной, что эти, всмъ людямъ свойственные, виды сознанія не во всхъ однако людяхъ встрчаются въ равной степени силы и въ равномъ распредленіи. Сознаніе однихъ надлено обими способностями въ высокой и равной степени, у другихъ — въ меньшей, но также приблизительно поровну, у третьихъ замтно чрезмрное преобладаніе разсудочности надъ непосредственнымъ чувствомъ, у четвертыхъ же, наоборотъ, послднее преобладаетъ надъ первой, чуткость чувства надъ послдовательностью логики. Одни бываютъ геніями, другіе посредственными, обыденными или ограниченными людьми, третьи — логиками или резонерами, четвертые — художниками, психологами, поэтами и т. д. И если присоединить сюда вліяніе столь же неравномрнаго распредленія элементовъ воли, нравственныхъ привычекъ, воспитанія и т. д., то изъ этихъ разновидностей силъ сознанія и образуется то поразительное разнообразіе индивидуальнаго характера умовъ, которое представляетъ дйствительная, наблюденію каждаго доступная, жизнь. Еслибы критикъ вспомнилъ объ этой простой и всмъ извстной истин, онъ не нашелъ бы ничего ненатуральнаго, ничего даже новаго въ иде, что кром ординарнаго логическаго процесса мысли человческое сознаніе обладаетъ еще и другимъ, по крайней мр столь же могущественнымъ, средствомъ постиженія жизни. Тогда онъ не считалъ бы невозможно-неестественнымъ литературное изображеніе такого типическаго характера, который изъ этихъ двухъ различныхъ силъ сознанія — логики и непосредственнаго чувства — обладаетъ въ большой степени второю и въ весьма малой первою. Онъ бы тогда увидлъ, что Левинъ представляетъ собою типическій образчикъ людей, несомннно существующихъ въ дйствительности и потому въ роман, ее изображающемъ, занимаетъ совершенно законное мсто. Правда, и за тмъ остается возможность симпатій и антипатій, сочувствія и насмшки, но это уже дло другое,— дло отчасти личнаго вкуса, отчасти личной оцнки того, какая изъ двухъ силъ сознанія наиболе важна и плодотворна въ жизни человка.
И въ этомъ послднемъ отношеніи критика Встника Европы представляетъ много страннаго и даже неяснаго. Съ одной стороны, въ одномъ мст (май, 189—190) есть какъ бы готовность признать за Левинымъ нкоторое значеніе. Онъ говоритъ тамъ, что левинская ‘способность покоряться вліяніямъ встрчающихся явленій жизни, постоянное преобладаніе впечатлній надъ его мыслью, мечтательность, его покорность инстинктамъ, темнымъ влеченіямъ,— принимаемымъ имъ за понятія, все это — черты свойственныя природ художниковъ’. Дале г. Станкевичъ строитъ очень остроумныя предположенія, какимъ именно художникомъ сталъ бы Левинъ, еслибъ авторъ представилъ его въ этой, по натур наиболе ему свойственной, сфер дятельности. Совершенно соглашаясь съ этой мыслью г. Станкевича и вмст съ нимъ полагая, ‘но художественное произведеніе удалось бы Левину гораздо скоре, нежели его политико-экономическій трактатъ и разсужденія о мстномъ самоуправленіи,— мы, однако, видимъ здсь очевидное противорчіе всему предыдущему изложенію г. Станкевича. Тутъ есть какъ бы нкоторое признаніе правъ Левина на жизнь, какъ бы признаніе, что его методъ постиженія жизни иметъ достоинство художественнаго инстинкта и, какъ таковой, иметъ свою полезность въ общей экономіи жизни. То-есть что ‘особый путь сознанія’ у Левина вовсе не есть что-либо ненатуральное и что самый образъ личности Левина носитъ опредленныя и признанныя жизнью черты. Но вся остальная статья г. Станкевича построена на мысли, этому признанію обратно-противуположной.
Такое непослдовательное игнорированіе истинной сущности характера Левина повело г. Станкевича (между прочимъ) къ слдующей очень крупной ошибк. Г. Станкевичъ не видитъ въ роман Левина никакого развивающагося событія, не видитъ художественной исторіи типа. И потому романъ Левина представляется г. Станкевичу не романомъ, а ничмъ внутренне не связаннымъ рядомъ страницъ, изображающихъ случайное настроеніе человка, невозможнаго въ жизни, произвольно созданнаго фантазіей графа Толстого, и разныя мысли этого фантома по разнымъ, совершенно произвольно выхваченнымъ, поводамъ. Это совершенно неврно. Романъ Левина развиваетъ очень сложное и глубоко занимательное событіе и представляетъ законченную исторію лица. Мы говоримъ: законченную (а не полную) — потому, что видимъ въ ней конецъ, глубоко выведенный изъ сущности задуманнаго типа, хотя, должны признаться, не видимъ нкоторыхъ посредствующихъ и, особенно, начальныхъ ея звньевъ и потому полагаемъ, что въ общемъ романъ Левина, дйствительно, далеко не отличается той полнотой и яркостью, какая поражаетъ насъ въ параллельно совершающемся роман Анны. Но если исполненіе замысла несомннно страдаетъ нкоторыми существенными недостатками, то это нисколько не умаляетъ достоинства и глубины задуманной идеи не только лица, но и его отрывочно представленной исторіи.

XVII.

Многіе называли Левина цльною натурой, Даже Стива Облонскій прилагалъ къ своему свояку это требовательное опредленіе, въ откровенномъ и пріятномъ разговор за второй бутылкой шампанскаго, посл гастрономическаго обда въ ‘Англіи’ на Петровк, то-есть въ такихъ условіяхъ, когда мысль человка отличается наибольшею точностью, а сердце раскрыто для самыхъ симпатичныхъ чувствъ. Иногда кажется, что и самъ Левинъ, который лучше всхъ зналъ свою склонность къ сомнніямъ, потому что боле всхъ страдалъ отъ нея,— что и самъ Левинъ иногда какъ будто считаетъ себя цльнымъ человкомъ.
Конечно, это — ошибка. Именно цльности и не было въ Левин. Именно къ цльности Левинъ вчно порывался. И весь смыслъ его романа состоитъ не въ чемъ другомъ, какъ въ изображеніи человка, который, утративъ первоначальную цльность воззрній и характера, мучительно отъ того страдаетъ, такъ долго борется, ищетъ и, наконецъ, въ эпилог романа, пріобртаетъ возможность въ ней возвратиться и тмъ завершить свое духовное развитіе.
Левинъ есть обращикъ тхъ противорчивыхъ натуръ, въ которыхъ область чувства и духовнаго чутья слишкомъ преобладаетъ надъ теоретическою мыслью и которыя поэтому живутъ больше всего не разсудкомъ, а чувствомъ непосредственнымъ, котораго цльность однако надломлена рефлексіей, воспитанною современнымъ разсудочнымъ образованіемъ, несоотвтственно узкимъ и грубымъ въ сравненіи съ широтой^ тонкостью ихъ духовно-художественнаго инстинкта. Поэтому они нервны, угловаты, щекотливо самолюбивы, потому что вчно наедин съ своимъ внутреннимъ разладомъ, вчно боятся, зная свою слабость, быть въ ней уязвленными, вчно стремятся выйти изъ противорчія между богатствомъ интуитивнаго чувства и бдностью отвлеченнаго сознанія, и успокоиваются лишь тогда, когда, путемъ долгихъ сомнній, мученій и болзней, наконецъ отдлаются отъ угнетающей ихъ такъ тяжко рефлексіи, разовьютъ свою непосредственную область еще глубже и шире, выведутъ ее на первое и по принципу мсто и, примиривши наконецъ съ теоретическимъ сознаніемъ, плодотворно приложатъ ее къ дятельности, направленной на что-либо вншнее. И потому исторія ихъ жизни есть исторія внутренней отчаянной борьбы за пріобртеніе гармоніи духа путемъ развитія и примиренія первоначально дисгармонирующихъ началъ ихъ врожденнаго характера. Обладая въ избытк однимъ изъ задатковъ цльности духа, именно глубиной непосредственнаго чувства, они страдаютъ недостаткомъ теоретической силы, которая, стой на той же высот тона, примирила бы ихъ съ ихъ умственной совстью, и потому они страстно стремятся къ этому миру. И пока они его не достигнутъ, они будутъ вчно недовольны собою, сердиться на себя и на другихъ, длать тысячу чудачествъ, глупостей, ошибокъ и даже вреда, будутъ читать книжки, надясь вычитать въ нихъ то недостающее имъ начало цльности и гармоніи духа, и успокоятся лишь тогда, когда, перегорвъ и изстрадавшись, они отринутъ свои старыя узкія мысли и этими долгими усиліями и тяжкими жертвами расширятъ сознаніе въ уровень съ своимъ непосредственнымъ чувствомъ.
Когда Левинъ появляется въ роман, ему 32 года, и онъ какъ мальчикъ влюбленъ въ княжну Кити Щербацкую. Эта любовь становится для Левина тмъ вншнимъ двигателемъ, который ускорилъ давно происходившій въ немъ процессъ борьбы дисгармонирующихъ силъ его духа и, въ конц романа, помогъ ему установить между ними нкоторое равновсіе. Эта любовь усилила и расширила въ душ Левина область непосредственнаго чувства, и оно, подчинивъ себ его теоретическую мысль, привело наконецъ сознаніе Левина къ постиженію той главной жизненной тайны, къ уничтоженію того главнаго сомннія, которыхъ окончательное раскрытіе прежде было недоступно узости его логически-разсудочнаго пониманія. Любовь къ женщин, а потомъ семья были для Левина тмъ могущественнымъ орудіемъ, которое дало окончательное развитіе его внутреннему опыту духовнаго чувства, прежде связаннаго и съуженнаго рефлексіей его недостаточной и ложными теоріями извращенной разсудочности. Любовь къ жен и сыну приблизила его окончательно къ истинному источнику жизни и ея познанія, помогла ему завершить счастливо борьбу неравномрно распредленныхъ силъ его духа и достигнуть внутренней гармоніи. Сознаніе его было наконецъ примирено съ самимъ собою. Освобожденное чувство наконецъ подняло передъ нимъ завсу разсудочности, такъ долго скрывавшую отъ его взора истинную жизнь, которой смыслъ представлялся прежде его сознанію лишь отрывочно, гипотетически, сомнительно и противорчиво. Тогда теоретическое сознаніе его расширилось и просвтлло. Изъ всхъ непосредственныхъ стихійныхъ силъ индивидуальной жизни истинная любовь есть сила наиболе могущественная, наиболе способная побдить разлагающее вліяніе разсудочной рефлексіи. И пока эта сила не овладла Левинымъ, онъ не имлъ средствъ бороться противъ той дисгармоніи, на которую былъ осужденъ самой организаціей своей нравственной личности. До тхъ поръ онъ былъ способенъ Лишь временно успокоиваться на той или другой разсудочной теоріи, постоянно переходя къ новымъ системамъ и снова покидая ихъ, когда непосредственная сила жизни разоблачала передъ нимъ его оптическій обманъ и хрупкія зданія его неустойчивой разсудочности какъ карточный домикъ разваливались отъ прикосновенія дйствительности, которая, при всхъ заблужденіяхъ Левина, никогда не оставляла его надолго безъ своего охраняющаго вліянія. Его жизнь въ деревн, на лон природы, среди стихійныхъ силъ народнаго быта, всегда возвращала его отъ одностороннихъ логическихъ построеній къ созерцанію таинственной для разсудка непосредственной жизни, не давая ему упрочиться въ какой-либо односторонне-опредленной систем теоретическихъ воззрній и вчно толкая впередъ его впечатлительный духъ. Поэтому онъ постоянно переходахъ отъ одной фазы къ другой и, прізжая въ Москву изъ деревни, являлся передъ своими друзьями всегда съ неожиданно для нихъ новыми въ немъ системами воззрній.
Такъ шла его жизнь до тхъ поръ, пока онъ не полюбилъ Кити. Бдный Левинъ! Не усплъ онъ влюбиться, какъ на него сейчасъ же за это обрушился строгій г. Станкевичъ. По мы уже сознались въ нашей слабости къ Левину, и потому, подавляя невольный страхъ, ршаемся защищать его до конца, даже въ его неудачномъ сначала увлеченіи.
Левинъ уже давно былъ предрасположенъ полюбить эту двушку. Еще юношей, студентомъ, онъ былъ влюбленъ въ домъ Щербацкихъ, въ семью, въ духъ Китиной семьи. Онъ любилъ эту семью тмъ боле, что собственной семьи, столь родственной по духу дому Шербацкихъ, онъ былъ лишенъ въ раннемъ еще дтств смертью родителей и разницею возраста въ сестр. Затаенное влеченіе къ женскому элементу семьи, чего онъ такъ рано былъ лишенъ, было причиной, почему женская половин во всемъ близкаго ему дома Щербацкихъ представлялась ему таинственно-поэтической и прекрасной. Влюбленный въ это коллективное лицо, Левинъ постепенно переносилъ воплощеніе своего идеальнаго влеченія съ одной Щербацкой на другую, пока, наконецъ, не влюбился окончательно въ младшую, когда самъ достигъ полной зрлости жизни и того возраста, когда потребность любви и семьи говоритъ особенно громко. Въ Кити онъ нашелъ все то, что ему тогда было нужно и что все сводилось бъ чистой и цльной, здоровой непосредственности, которая у Левина была надломлена и болзненно уязвлена его разсудочностью и самолюбіемъ. Натура Кити была не такъ сложна, какъ натура Левина, но она была цлостне его. И это было главное, что ему было нужно,— то главное, за что онъ ее полюбилъ. Она обладала той аристократическою чертой наслдственнаго изящества природы, безъ которой Левину представить себ жену было невозможно. Она была семейственна, и это также влекло въ ней Левина, любившаго въ ней будущую семью. Она была хороша собой и обладала, изяществомъ сердца, что было такъ симпатично его художественнымъ наклонностямъ. Она была искренна и правдива, она была добра — и онъ, самъ добрый и искренній человкъ, дорожилъ въ ней той цлостною правдой, которой ему недоставало.
Но Левинъ приступилъ къ длу тогда, когда Кити была не расположена къ тому, когда она была увлечена вншнею склонностью къ блестящему и безсодержательному Вронскому. И потому Левинъ потерплъ неудачу. Получивъ отказъ и повидавшись съ несчастнымъ братомъ, страдавшимъ отъ приниженности самолюбія черезчуръ страстной и невыдержанной натуры, Левинъ ухалъ къ себ назадъ въ деревню.
Когда онъ почувствовалъ себя дома, среди привычныхъ условій жизни и труда, онъ понялъ, что у него есть своя независимая отъ огорченій и вншней уязвимости область дятельности, и ему стало легче переносить постыдное воспоминаніе отказа. И по свойству нравственной упругости души онъ. чувствовалъ потребность этому душевному удару противопоставить еще напряженнйшее стремленіе къ независимой дятельности и совершенствованію. Отказавшись, или, по крайней мр, думая, что отказался отъ надеждъ на любовь и счастіе, онъ находилъ въ себ еще боле энергическимъ желаніе нравственнаго очищенія и возвышенія,— желаніе остаться на той же нот нравственнаго подъема, до которой возвысила его любовь къ Кити. Отказываясь. отъ любви, онъ желалъ сохранить высоту ея тона.
Но это не во всхъ отношеніяхъ ему удавалось. Прошло три мсяца, а воспоминаніе отказа все такъ же, какъ и въ первый день, стыдомъ рзало и жгло ему душу. Хотя все же время понемногу залчивало рану. Лотомъ пришла весна и съ нею вовсе возбужденіе къ жизни. Хозяйственныя заботы и экономическій трактатъ поглощали все вниманіе Левина, и ршеніе устроить одинокую жизнь становилось тверже. Такъ казалось Левину. Но любовь къ Кити жила въ его душ и только замерла на время и притаилась. Когда Стивой было привезено извстіе о томъ, что Кити не вышла за Вронскаго и заболла, Левинъ обрадовался возможности надежды и тому, что Кити, сдлавшая ему такъ больно, сама несчастна. И изъ этого противорчиваго чувства онъ увидлъ, что не забывалъ Кити. Потомъ пришло лто, уборка, и Левинъ опять отвлекся — до тхъ поръ, пока разговоръ съ Долли въ Ергушов о предполагавшемся прізд Кити изъ Содена и разнйе намеки Долли не разбудили въ немъ снова стараго чувства. И какъ ни старательно подавлялъ Левинъ въ себ эти слды прежняго, какъ ни пряталъ онъ ихъ на самое дно души, они, хотя и сдавленные, прочно лежали тамъ и ждали только удобнаго случая, чтобы снова и уже всецло овладть всмъ его существомъ.
Каждый разъ, какъ ихъ затаенная сила показывала признаки жизни, каждый разъ она отражалась на вншнемъ образ мыслей Левина. Во время спора со Стивой о храненіи родового имущества, объ истинномъ аристократизм — она давала мнніямъ Левина особую окраску. Левинъ не зналъ, для кого онъ такъ заботливо занимается хозяйствомъ своего родового имнія, но инстинктъ говорилъ ему, что онъ долженъ беречь свое добро для чего-то иного, кром личной своей независимости, и это темное сознаніе слышится ясно въ его горячй аргументаціи противъ безпечности Стивы, легкомысленно тратившаго имніе жены для разныхъ Машей Чибисовыхъ.
Левинъ искренно увлекался лтними работами и тою близостью къ народу, которую онъ чувствовалъ, принимая самъ участіе въ его труд. Но въ сущности онъ обманывалъ себя, и чмъ боле длалъ онъ шаговъ въ этомъ обман, тмъ врне приходилъ онъ къ его раскрытію. Чмъ сильне онъ желалъ забыться въ этой непосредственной жизни, тмъ глубже вступалъ онъ въ ту область, которая сама есть источникъ любви и потому безъ нея немыслима. Чмъ боле, наприм., удавались ему опыты косьбы, тмъ боле приближался онъ къ естественному состоянію зрлаго человка,— который не можетъ жить только мыслями о хозяйств и наук, который, когда онъ здоровъ душой и крпокъ тломъ, ищетъ любви, которая сама есть источникъ жизни, здоровья и труда. Чмъ естественне, нравственно-здорове и бодре становился Левинъ, такъ онъ не только не отдалялся, а напротивъ приближался къ любви.
Но всего сильне онъ почувствовалъ это тогда, когда видъ здоровой, трудовой и радостной общей жизни мужиковъ и прелестная идиллія Ваньки Парменова съ его молодой женой — вдругъ, сразу открыли ему, что сколько бы онъ ни занимался политической экономіей и хозяйствомъ, онъ не можетъ этимъ восполнить одиночества и праздности своей холостой жизни. И первыя минуты онъ, увлекаясь идилліей Ваньки, думалъ избавиться отъ этого одиночества и враждебности къ народу женитьбой на крестьянк и полнымъ отреченіемъ отъ дворянской и цивилизованной жизни.
Лежа всю ночь на копн и обдумывая, какъ все это будетъ имъ сдлано, онъ изъ-за своего тяжкаго чувства одиночества, изъ-за своего порыва слиться съ простою, столь противоположною его искуственной и эгоистической жизни жизнью народа,— Левинъ не сознавалъ, что онъ нечувствительно для себя приблизился къ своей старой любви, снова приблизился къ Кити. Мысли о крестьянств представлялись ему неясно, одно было для него несомннно — это то, что его одинокая жизнь и потому безцльная дятельность, оторванныя отъ жизни общей, были неестественны. Думая о крестьянк, онъ въ душ любилъ снова Кити. И все кругомъ него — и копна, и лугъ, и высокое, таинственное небо, съ его неожиданно явившейся чудной раковиной изъ блыхъ облаковъ — все одлось въ ту новую прелесть обновленной поэзіи любви, которая безсознательно и безповоротно охватила его душу. И эта совсмъ особенная прелесть оживленной теперь его любовью природы подтверждала для него происшедшую въ немъ перемну.
Пожимаясь отъ утренняго холода, Левинъ вышелъ изъ луга. Онъ пошелъ по большой дорог къ деревн и скоро увидлъ, какъ ему на встрчу хала карета.
‘Въ карет дремала въ углу старушка, а у окна, видимо только-что проснувшись, сидла молодая двушка, держась обими руками за ленточки благо чепчика. Свтлая и задумчивая, вся исполненная изящной и сложной внутренней, чуждой Левину, жизни, она смотрла черезъ него на зарю восхода.
Въ то самое мгновеніе, какъ видніе это уже исчезало, правдивыя глаза взглянули на него. Она узнала его, и удивленная радость освтила ея лицо.
Онъ не могъ ошибиться. Только одни на свт были эти глаза. Только одно было на свт существо, способное для него сосредоточивать весь свтъ и смыслъ жизни. Это была она. Это Кити… И все то, что волновало Левина въ эту безсонную ночь, вс т ршенія, которыя были приняты имъ, все вдругъ исчезло. Онъ съ отвращеніемъ вспомнилъ свои мечты о женитьб на крестьянк. Тамъ только, въ этой быстро удалявшейся и перехавшей на другую сторону карет,— тамъ только была возможность разршенія столь мучительно тяготившей его въ послднее время загадки его жизни.
Она не выглянула больше. Звукъ рессоръ пересталъ быть слышенъ, чуть слышны стали бубенчики. Лай собакъ показалъ, что карета прохала и деревню, и остались вокругъ пустыя поля, деревня впереди, и онъ самъ — одинокій и чужой всему, одиноко идущій по заброшенной большой дорог.
Онъ взглянулъ на небо, надясь найти тамъ ту раковину, которою онъ любовался и которая олицетворяла для него весь ходъ мыслей и чувствъ ныншней ночи. На неб не было боле ничего похожаго на раковину. Тамъ, въ недосягаемой вышин, совершилась уже таинственная перемна. Не было и слда раковины, а былъ ровный, разстилавшійся по цлой половин неба коверъ все умельчающихся и умельчающихся барашковъ. Небо поголубло и просіяло, и съ тою же нжностью, но и съ тою же недосягаемостью отвчало на его вопрошающій взглядъ. Нтъ, сказалъ онъ себ, какъ ни хороша эта жизнь простая и трудовая, я не могу вернуться къ ней. Я люблю ее’.

XVIII.

Такъ незамтно оба они — и Кити и Левинъ — приблизились другъ къ другу. Но недоставало случайности для новой встрчи, которая со стороны Левина не могла быть намренною, особенно посл безтактныхъ опытовъ Долли. И потому наружно все оставалось по старому.
Внутренно же Левинъ не могъ къ нему уже возвратиться. Когда разобщеніе съ народомъ такъ ясно представилось ему теперь, при охватившей его потребности жить не для себя одного, его прежнее хозяйство потеряло въ его глазахъ всякій смыслъ и стало ему ненавистно. Ему казалось, что онъ изобртетъ новыя формы испольнаго хозяйства, при которыхъ устраняется прежнее разъединеніе хозяина и рабочихъ и является общность интересовъ,— ему казалось, что онъ будетъ жить теперь для этого общаго дла, а въ дйствительности это было лишь новымъ вншнимъ покровомъ для всеразвивавшейся дятельности сердца, увеличивавшей для него невозможность его духовно-безпочвенной и одинокой жизни безъ любви.
И то, что самому ему было неясно, отлично понимала его старушка-няня. На его разговоры о новомъ хозяйств Агаья Михайловна, съ сознаніемъ совершенной логической послдовательности, отвчала: ‘жениться вамъ надо, вотъ что!’ Пріздъ умирающаго брата довершилъ въ Левин это сознаніе несостоятельности, его послдніе дни доживающей, одинокой жизни, ея близости въ внутренней смерти, и мысль о смерти и физической также охватила душу Левина. Все погрузилось въ безысходную темноту. И жить въ этой темнот и близости къ смерти можно было лишь ухватившись изъ послднихъ билъ за единственно оставшееся ему отвлеченно-хозяйственное дло. Чтобъ уяснить себ его и разсяться, Левинъ ухалъ за границу.
Когда онъ, освженный поздкой и изученіемъ рабочаго вопроса на Запад, вернулся въ Россію и въ Москв на обд у Оболонскаго случайно встртился съ Кити, ихъ внутренно давно уже происшедшее сближеніе выяснилось для обоихъ окончательно, и онъ сталъ женихомъ, а потомъ и мужемъ давно любимой имъ двушки.
Прошло три мсяца посл ихъ свадьбы, и Левинъ уже иначе относился къ своей дятельности. ‘Онъ продолжалъ свои занятія, но чувствовалъ теперь, что центръ тяжести его вниманія перешелъ на другое и что вслдствіе этого онъ совсмъ иначе и ясне смотритъ на дло. Прежде дло это было для него спасеніемъ отъ жизни’, а не дломъ. Теперь онъ былъ прочно связанъ съ жизнью любовью къ жен, и дятельность его очистилась отъ посторонняго и несвойственнаго настоящему длу оттнка убжища отъ личнаго несчастія и сердечной пустоты. Но онъ не сразу привыкъ къ этому новому состоянію. Долго казалось оно ему неестественнымъ. ‘За что именно мн такое счастье?— говорилъ онъ Кити.— Ненатурально. Слишкомъ хорошо’, сказалъ онъ, цлуя ея руку. Кити думала объ этомъ иначе, по-своему, непосредственно по-женски. ‘Мн, напротивъ, чмъ лучше, тмъ натуральне’, отвтила она мужу весьма основательно.
Узелъ, связывавшій теперь Левина съ жизнью, былъ такъ крпокъ, что даже видъ смерти любимаго брата и мысль о собственной неизбжной смерти не могли уничтожить въ Левин потребности жизни и любви. ‘Онъ чувствовалъ, что любовь спасаетъ его отъ отчаянія, и что любовь эта подъ Прозой отчаянія становилась еще сильне и чище. Не успла на его глазахъ совершиться одна тайна смерти, оставшаяся неразгаданной, какъ возникла другая, столь же неразгаданная, вызывавшая къ любви и жизни’. Кити была беременна.
Когда мы потомъ, черезъ нсколько мсяцевъ, встрчаемся лтомъ съ Левинымъ у него въ деревн, мы не замчаемъ въ немъ уже никакихъ сомнній. Онъ на время погрузился вполн въ свою любовь къ Кити и ихъ будущему ребенку. Левинъ ни о чемъ себя не спрашиваетъ и безотчетно предается своему счастію. Сомннія еще вернутся къ нему. Но когда они явятся, они найдутъ Левина уже инымъ. Любовь и семья окажутся въ немъ тогда уже глубоко пустившими корни и незамтно привязавшими его въ жизни глубже, чмъ лежалъ источникъ сомнній. Когда они снова къ нему возвратятся и мучительно его охватятъ, въ немъ уже окажется созрвшею та сила духовнаго чутья и непосредственной жизненности, которыя преодолютъ вс сомннія окончательно, разршатъ прежнюю дисгармонію въ полное внутреннее равновсіе и, уяснивъ ему тайну жизни, упрочатъ и его собственную жизнь уже навсегда.
Для родовъ Кити Левины перехали на время въ Москву. Тамъ Левинъ метался, какъ угорлый, какъ рыба на льду, перейдя изъ привычныхъ формъ жизни въ несвойственную ему городскую обстановку, съ ея суетой, множествомъ народа, отсутствіемъ природы и условными формальностями общественныхъ отношеній, такъ тяготившихъ привыкшаго къ деревенской безъискуственности Левина. Онъ былъ правъ, полагая, что городская жизнь есть искуственное созданіе человческихъ отношеній, это было такъ же врно, какъ и то, что въ город нтъ природы, нтъ лсовъ и полей, а есть каменные дома, изъ-за которыхъ иногда и неба не видно. Левинъ былъ правъ, думая, что стихійная жизнь сельскаго народа ясне выражаетъ общія и постоянныя черты національнаго духа, чмъ городская, въ которой он скрываются за сложными и разнообразными видоизмненіями моды — въ широкомъ значеніи этого слова, т. е. въ смысл быстро смняющихся фазъ общественной исторіи. Но кром всего этого, въ чемъ Левинъ былъ правъ, были еще другія, личныя уже обстоятельства. Въ центр умственной жизни, гд люди боле живутъ разсудочною жизнью, нежели стихійнымъ началомъ непосредственнаго чувства, натура Левина должна была чувствовать себя дико и безпріютно. Онъ не зналъ, бъ чему тамъ приложить привычныя силы своей своеобразной личности и, совсмъ не подходя подъ тонъ людей, живущихъ частью отвлеченіемъ, частью механизмомъ общественныхъ отношеній, чувствовалъ себя подавленнымъ въ этой туманной для него атмосфер и занимался безцльнымъ убиваніемъ времени, какъ блка, вертящаяся въ колес клтки, и часто длалъ даже прямыя глупости.
Рожденіе сына и страхъ, за жену вывелъ его изъ этой душевной недятельности. Значительность этого событія его жизни-рожденія живого существа — была освжающимъ потрясеніемъ, обратившимъ его душу снова на созерцаніе таинственныхъ глубинъ жизни. Передъ нимъ была возможность смерти жены и появленіе новаго существа, и душа его напряглась, чтобы постигнуть чувствомъ эти дв родственныя тайны.
‘Онъ зналъ и чувствовалъ только, что то, что совершилось, было подобно тому, что совершалось годъ тому назадъ въ гостиниц губернскаго города на одр смерти брата Николая. Но то было горе, это была, радость. Но то горе, и эта радость были одинаково вн всхъ обычныхъ условій жизни, были этой обычной жизни какъ будто отверстія, сквозь которыя показывалось что-то высшее. И одинаково тяжело, мучительно наступало совершающееся, и одинаково непостижимо, при созерцаніи этого высшаго, поднималась душа на такую высоту, которой она никогда и не понимала прежде, и куда разсудокъ уже не поспвалъ за нею‘.
Это что-то высшее, открывавшееся изъ-за отверстій, были вчные законы человческой жизни, связывающіе отдльнаго человка съ другими и съ остальнымъ мірозданіемъ. Душа возвышается до этихъ оконъ въ широкую, внличную природу лишь при зрлищ важнйшихъ и вмст таинственнйшихъ событій личной жизни — рожденія, брака и смерти. Въ обыденныхъ условіяхъ человкъ чувствуетъ себя всегда независимымъ и отдльнымъ отъ остального міра. Въ обыденныхъ условіяхъ онъ сознаетъ свою связь лишь съ опредленными живыми людьми и лишь вншнюю зависимость отъ явленій природы, доступныхъ его воздйствію,— онъ чувствуетъ обыкновенно лишь вншнюю съ нею связь. Но когда онъ присутствуетъ и участвуетъ духомъ въ такихъ событіяхъ своей жизни, которыя подчинены законамъ, общимъ для всхъ людей,— такимъ законамъ, которые связываютъ его существованіе со всмъ остальнымъ твореніемъ,— онъ непосредственно чувствуетъ эту таинственную, по несомннную связь, скрывающуюся обыкновенно отъ непосредственнаго чувства. Таковы рожденіе и смерть близкихъ, такова собственная смерть, такова та степень любви, которая ведетъ къ браку, къ семь, къ созданію новыхъ существъ, ‘которыхъ никогда прежде не было, и которыя такъ же, съ тмъ же правомъ, съ тою же значительностью для себя, будутъ жить и плодить себ подобныхъ’. Обыкновенно, когда личная жизнь не приводитъ человка въ непосредственную связь съ жизнью всей природы, ея общіе и вчные законы представляются лишь съ тою неполнотою гипотетичности и отвлеченности, какая доступна теоретическому сознанію. И если оно необходимо для сознательно живущаго человка, если оно возвышаетъ умъ до сознательнаго общенія въ мысли съ существованіемъ общества, народности, ея исторіи и всего человчества, всей природы, то все же это теоретическое общеніе очень неустойчиво и непрочно, склонно къ сомнніямъ, къ самоотрицанію, въ отложенію въ мысли отъ общей жизни природы. Но когда сомнвающееся и отрицающееся жизни сознаніе отъ теоретическаго представленія переходитъ къ непосредственному созерцанію своей связи съ природой, ея вчными законами и таинственными цлями, тогда сомннію и отрицанію жизни уже нтъ мста.
Одинокій въ теоріи умъ можетъ сомнваться въ цлесообразности своего существованія, но сомнніе исчезаетъ, когда сознанію открывается непосредственная связь его съ природой. Теоретически можно сомнваться въ движеніи. Но достаточно встать и сдлать нсколько шаговъ кругомъ бочки, чтобы сомнніе въ возможности движенія исчезло безвозвратно. Теоретически Левинъ могъ сомнваться въ томъ, что его личная жизнь была не простая случайность, отказаться отъ которой, ради ея безцльности и зла, лежало въ его власти. Но сомнніе стало для него невозможнымъ, когда онъ почувствовалъ себя самого участникомъ въ твореніи жизни и увидлъ на себ и черезъ себя ея вчные законы, открывшіеся его взору въ творческой сил его любви* какъ микроскопической частиц той силы, которая создала его, всхъ его окружающихъ и весь остальной міръ, и дала имъ законъ естественнаго существованія, законъ добра, и которая его самого тмъ самымъ длала участникомъ вчной жизни природы, поставила ему вчную цль — созерцанія, храненія и развитія вчныхъ законовъ добра.

XIX.

Новыя, боле прочныя и глубокія связи Левина съ жизнью усилили въ немъ потребность и создали почву для положительнаго ршенія тхъ высшихъ вопросовъ жизни, которымъ его прежній позитивизмъ отказывался дать объясненіе.
Душа мучительно и настойчиво ждала отвта. Позитивизмъ никакого отвта не давалъ. И разъ позитивизмъ оказался неудовлетворительнымъ, его свтъ въ глазахъ Левина долженъ былъ немедленно померкнуть, и его теоріи должны были представиться Левину въ ихъ истинномъ жалкомъ значеніи. Левинъ увидлъ, что эти теоріи — не больше, какъ игрушка, дающая забаву пресыщенному и самодовольному паразиту, но не способная хотя бы на минуту утолить голодъ истинно алкающаго правды человка.
Отвергнувъ позитивизмъ, Левинъ еще мене могъ остановиться на ученіи кого-либо изъ систематиковъ догматической трансцендентальной философіи. Непосредственное чувство каждый разъ воздерживало его отъ соблазна, подсказывая врно, что высокіе, грандіозные и все же хрупкіе своды этихъ воздушныхъ системъ не имютъ фундамента, что эти величественныя и въ то же время жалкія постройки — только созданіе логически условной архитектуры разсудочнаго отвлеченія, безсильнаго воспроизвести истинные законы и истинное созерцаніе жизни. ‘Вся эта искуственная постройка заваливалась, какъ карточный домикъ, и ясно было, что постройка была сдлана изъ тхъ же перестановленныхъ словъ — независимо отъ чего-то боле важнаго въ жизни, чмъ разумъ’.
Эти послднія слова и точка ихъ зрнія представляются раціоналистической критик послднимъ ничтожествомъ невжества и безсмыслія. ‘Разумъ понимается разумомъ,— говоритъ г. Станкевичъ,— а для Левина онъ не могъ быть понятнымъ, нужно же ему было понять нчто боле важное, что понимается не разумомъ. Задача была въ самомъ дл трудная — уразумть неразумное и понять его безъ разума!’
Эти язвительные слова перестановлены дйствительно ловко, съ мастерствомъ, достойнымъ лучшаго дла. Чтобы врно и сразу оцнить достоинство лежащей въ нихъ тонкости діалектическаго сцпленія, нужно прежде всего устранить софистическую путаницу фразъ, на которой, оно основано.
Левинъ разумомъ называетъ то, что въ дйствительности есть только разсудокъ, и потому относится такъ отрицательно не въ разуму, а къ разсудочной логик. А г. Станкевичъ впадаетъ въ ту же ошибку, только съ другой стороны, сложное понятіе разума отождествляя съ одной лишь логическою механикой сознанія, и потому, подымая перчатку, брошенную Левинымъ, защищаетъ, въ дйствительности, честь не разума, а разсудочнаго начала — раціонализма.
Разумъ есть разговорный синонимъ психологическому термину сознанія, которое само и отражаетъ, и созерцаетъ дятельность равно и логической мысли, и непосредственнаго чувства. Первый ингредіентъ, матеріалъ сознанія, мы въ разговорномъ язык называемъ разсудкомъ, второй — сердцемъ. Разумъ же обнимаетъ собою об эти сферы духовной жизни человка. И споръ между поэтическимъ Левинымъ и раціоналистическимъ критикомъ сводится, въ сущности, къ тому, что Левинъ справедливо считаетъ разсуждающую силу сознающаго разума ограниченною, неспособною проникнуть въ глубины жизненной тайны, и потому отдаетъ предпочтеніе и вс надежды возлагаетъ на сердце, развитію и познающей сил котораго природой не положено никакого предла, тогда какъ г. Станкевичъ исходитъ изъ обратнаго убжденія, признающаго чутье непосредственно чувствующаго сердца однимъ лишь случайнымъ, слпымъ и темнымъ инстинктомъ, безправнымъ предъ свтлымъ лицомъ разсудочной мысли.
Какъ это всегда бываетъ въ жизни, такъ и тутъ различное толкованіе идей есть лишь одно изъ проявленій разницы въ общемъ направленіи мнній и рождающаго ихъ различія психической организаціи. Художественная почва мнній Левина слишкомъ противоположна разсудочному источнику идей критика-раціоналиста. Отсюда одному въ другомъ все должно казаться страннымъ и ограниченнымъ и — наоборотъ.
Одно изъ такихъ наиболе общихъ различій замтно въ отношеніяхъ Левина и г. Станкевича къ изученію философскихъ системъ. Левину это изученіе не могло дать ничего положительнаго, особенно изученіе той системы, которая съ наименьшимъ нравомъ присвоила себ это претензіозное имя. Левинъ видлъ въ нихъ только тонкую діалектику голаго разсудка съ жалкимъ и ужаснымъ безплодіемъ отрицанія въ результат. Раціоналистическій критикъ, наоборотъ, полагаетъ, что для Левина, какъ и для всхъ, изученіе философскихъ системъ ‘могло быть плодотворно при необходимомъ условіи пониманія и дятельности послдовательной мысли, а этого условія въ Левин не было’.
Когда я слышу въ обществ затасканную фразу о томъ, что гр. Л. Н. Толстой, будучи геніальнымъ художникомъ, ненадлежаще вторгается въ чуждую ему область отвлеченнаго мышленія и тамъ являетъ жалкое подражаніе ворон въ павлиныхъ перьяхъ, я ни чуть не бываю огорченъ. Я равнодушенъ къ этому безсмысленному мннію прежде всего потому, что въ душ считаю гр. Толстого тмъ, что есть неизмримо больше и лучше, чмъ самый великій Художникъ или философъ. Я убжденъ, что гр. Толстой — человкъ, и человкъ въ такихъ предлахъ, что немногіе могли и могутъ съ нимъ сравниться. И въ этомъ человк, котораго душу я вижу или по крайней мр стараюсь видть въ цломъ, не отдирая отъ нея ничего по кусочкамъ, я никакъ не могу отдлить его глубокой мысли отъ его глубочайшаго чувства. Онъ для меня и художникъ, и мыслитель, и я только счастливъ, что и то и другое исчезаетъ у него совершенно въ его человк, который такъ необыкновенно далекъ отъ всхъ профессіональныхъ названій — и заправскаго поэта съ поэзіей безъ мысли, и патентованнаго философа съ ужасно умной и послдовательной системой догматической въ двадцатипяти томахъ и безъ одной страницы живого человчнаго чувства.
Тмъ боле — Левинъ. Левинъ — помщикъ съ портической натурой — просто человкъ, который живетъ, искренно чувствуя и искренно размышляя, не претендуя на* патентъ поэта, философа, критика. Поэтому Левину не было надобности высказывать свои мннія объ исторіи философіи подробно, что въ художественномъ произведеніи, къ тому же, было бы по крайней мр неумстно: довольно, что въ роман показано настроеніе, характеръ отношенія, источникъ и точка его зрнія. Мы охотно готовы согласиться, что и г. Станкевичъ — тоже не философъ. Но въ своей стать онъ является критикомъ, а критикъ, не будучи философомъ ex professo, все же въ подобныхъ случаяхъ долженъ высказывать прямо и формулировать точно философскія основанія своихъ эстетическихъ мнній. Поэтому мы были бы въ прав ожидать, что онъ объяснитъ намъ, какое именно плодотворное послдствіе онъ полагаетъ въ изученіи философскихъ системъ, т. е. насколько онъ считаетъ философію способной дать положительный отвтъ на т вчныя проблемы человческой жизни. Ожиданіе наше не оправдалось, потому что г. Станкевичъ еще мене Левина выясняетъ философскія основанія своихъ критическихъ мнній. Г. Станкевичъ, также какъ Левинъ, довольствуется опредленіемъ тона своего отношенія къ художественному образу гр. Толстого.
Не будемъ однако слишкомъ уже требовательны: удовольствуемся пока и тономъ г. Станкевича, къ тому же тонъ этотъ совершенно ясенъ. Это — тонъ насмшки человка, который не находитъ даже нужнымъ опровергать опредленными доводами мнніе явно безсмысленное. Слдовательно, мы можемъ заключить смло, что говорящій этимъ тономъ хочетъ деликатно намекнуть, что, противно смшному, невжественному Левину, онъ давно нашелъ въ философіи эти положительные отвты, считаетъ ихъ доказанными несомннно и обязательное признаніе ихъ полагаетъ для всхъ ддомъ уже совершившимся.
Еслибъ я имлъ право говорить съ г. Станкевичемъ отъ имени Левина, я бы сказалъ ему такъ: ‘Я понимаю, что могу вамъ не нравиться, что мой характеръ и мннія могутъ быть вамъ несимпатичны: это — дло личныхъ вкусовъ. Но какія у васъ основанія утверждать, что философія дйствительно даетъ т окончательные отвты, которые я искалъ и не нашелъ въ ней? Почему вы думаете, что неудача моихъ поисковъ объясняется лишь тупостью моего пониманія, а не свойствами тхъ орудій, которыми пользуется сама философія?’ — Я не знаю, что отвтилъ бы на это г. Станкевичъ.
Какъ бы, впрочемъ, ни отвтилъ г. Станкевичъ, въ настоящее время ни для кого изъ образованныхъ людей не составляетъ новости, что философія тайнъ жизни не разъяснила и никогда не разъяснитъ,— что хотя разсудокъ вчно будетъ стремиться къ этому высшему познанію, но для него доступъ туда закрытъ навсегда, и что поэтому разсудочная мысль человка есть безвыходный кругъ, который не можетъ бытъ ни прерванъ, ни законченъ.
Въ этомъ теперь согласны люди самыхъ различныхъ направленій. Такъ полагаютъ позитивисты и успокоиваются на этомъ признаніи, и прилагаютъ разсудочныя силы къ изученію второстепенныхъ вопросовъ человческаго знанія. Такъ думаютъ тоже и противники позитивизма, какъ бы мы ихъ ни называли, но не могутъ удовлетвориться отрицательнымъ результатомъ разсудочной философіи и пытаются вопросить другой источникъ истины — непосредственное чувство.
Въ числу послднихъ принадлежитъ и Левинъ. Онъ иногда не уметъ выражаться, такъ онъ неправильно употребляетъ слово разумъ, въ дйствительности понимая подъ нимъ лишь разсудочный видъ сознанія. Но самая его мысль о недостаточности послдняго, о существованіи для сознанія другого, неизмримо боле тонко и глубоко проникающаго орудія,— эта мысль Левина не представляетъ ничего безсмысленнаго и, въ своемъ основаніи, ничего даже новаго. Въ сущности она такъ же стара, какъ и весь человческій міръ. Въ ней приближались, отъ нея удалялись, но она всегда существовала и ею всегда жили массы людей. На ней были построены первобытное и вс древнія міросозерцанія. Она лежитъ въ основаніи всхъ существующихъ религій. Она живетъ до сихъ поръ и всегда будетъ жить въ большинств людей. Вс поэты и художники говорили всегда ея языкомъ. И если она явилась на устахъ поэтическаго Левина, то здсь ровно ничего нтъ удивительнаго и тмъ боле ничего безсмысленнаго. Напротивъ, въ этомъ Левин съ его мыслью есть глубочайшій смыслъ. Она — знаменіе времени, того поворота отъ индивидуализма и разсудочности къ религіозному міровоззрнію и христіанству, который каждый день и каждый часъ совершаетъ завоеванія на нашихъ глазахъ и надъ которымъ подтрунивать могутъ только очень близорукіе люди.

XX.

Въ слдующей стать я постараюсь представить въ общихъ чертахъ это замчательнйшее изъ всхъ намъ современныхъ явленіе, попытаюсь по возможности объяснить его происхожденіе и намтить ходъ, уже имъ пройденный. А теперь обратимся еще разъ къ эпилогу романа, гд вся сущность этого духовнаго переворота передана въ сжатомъ поэтическомъ образ.
Ничего нтъ удивительнаго, что осужденіе критиковъ — печатныхъ и непечатныхъ — всего боле направлено было именно на этотъ эпилогъ. Въ немъ было всего боле мысли, и эта мысль критик была не только антипатична, но и превышала ея пониманіе.
Но форма и пункты обвинительнаго акта были чрезвычайно и даже неожиданно комичны. Одно изъ главныхъ обвиненій мы уже почти разобрали по поводу статьи г. Станкевича, которому, какъ и многимъ другимъ, неспособность Левина удовлетвориться философскими системами, и особенно позитивной, казалась ужаснымъ вольнодумствомъ, даже несомнннымъ доказательствомъ его тупоумія. Какъ это такъ смть отвергать то, что мы вс признаемъ? Какъ это быть такимъ близорукимъ — находить пустымъ, ограниченнымъ то, что нашъ умъ считаетъ разршающимъ все и до конца?
Другое обвиненіе было еще уморительне. Какъ это могло случиться, говорили г. Станкевичъ и tutti quanti, что мужикъ простой, неграмотный, едоръ подавальщикъ, научилъ религіи образованнаго, начитаннаго, всякими премудростями исполненнаго Левина? Что было убдительнаго въ тхъ ничтожныхъ словахъ подавальщика, что мельникъ не выберетъ денегъ съ аренды, что онъ для души живетъ, Бога помнитъ? Какъ эти глупыя слона глупаго едора могли убдить хотя и ‘тупо, но все же — ‘умнаго’ Левина въ существованіи Бога? Что въ нихъ было свтлаго, что неожиданною молніей вдругъ озарило омраченную сомнніемъ, истерзанную безсильною жаждой вры душу этого смшного, жалкаго фантазра?
Я часто размышлялъ объ этихъ обвиненіяхъ и сначала находилъ имъ не только возраженія, но даже какъ будто объясненіе ихъ собственной ошибки.
Сначала я объяснялъ все это такъ. Вроятно, думалъ я, г. Станкевичъ очень прилежно изучалъ Гегеля, лвыхъ гегеліянцевъ и позитивистовъ всхъ формацій, усердно сидлъ надъ Дарвиномъ и Спенсеромъ. Вспоминая мучительный трудъ, съ которымъ давалась мн премудрость,— вспоминая, какъ я потлъ надъ Гегелемъ, восхищался ясностью и геометрической простотой Дарвина, какъ безуспшно я боролся со сномъ надъ огромными холодными книгами Спенсера,— я понималъ, что у г. Станкевича не было времени прочитать Шопенгаувра, Гартмана, Владиміра Соловьева, пожалуй даже невиннаго Захеръ-Мазоха. Вроятно, онъ не читалъ статей г. Страхова о Герцен, не придалъ значенія тому, что г. Тургеневъ такъ часто задумывается о смерти, не обратилъ вниманія на ‘Вопросы о жизни и дух’ Льюиса. Вроятно,— полагалъ я,— только поэтому г. Станкевичъ не замтилъ вовсе, что уже давно зародившееся настроеніе, враждебное равно и эмпиризму, и трансцендентальному раціонализму, распространяется съ каждымъ годомъ все шире и шире, что современное философское сознаніе направлено именно въ ту сторону, гд лежатъ основанія Левинскихъ мнній и вкусовъ. Конечно,— я думалъ,— только поэтому г. Станкевичъ не понялъ, что если Новйшіе философы, сознавая недостаточность прежнихъ методовъ, изолированныхъ отъ непосредственнаго внутренняго чувства, стремятся вопросить это чувство путемъ сознательнымъ и научнымъ, то къ тому же результату долженъ былъ непосредственно прійти человкъ, обладавшій, подобно всмъ поэтическимъ натурамъ, въ большой степени тмъ самымъ орудіемъ, ‘которое хотятъ примнять теперь люди отвлеченной мысли. Если они пришли къ такому ршенію путемъ умственныхъ разсужденій, то тмъ натуральне Левину было почувствовать его непосредственно. Вдь та заброшенная, давно никмъ не премнявшаяся сила всегда готовою жила въ его поэтической душ. И вотъ эта сила, несмотря на всю неотдланность его логической мысли, несмотря на все несовершенство его разсудочныхъ орудій, теченіемъ самой его жизни, собственнымъ внутреннимъ развитіемъ своимъ — привела его въ знанію, котораго логическими средствами онъ никому бы не доказалъ, но въ которомъ онъ непосредственнымъ чувствомъ самъ убдился несомннно и навсегда.
Мн казалось также, что я понимаю и второе недоумніе. Вдь слова едора ничуть не были для Левина логическимъ доказательствомъ существованія Бога. Вдь они были только послднею каплей въ его наполнившемся жизненнымъ чувствомъ источник внличной любви. Капля переполнила его, онъ разлился и смылъ послдніе слды эгоизма и сомнній. Слова едора, примръ мужика, его убжденіе и чувство были только этой послднею каплей. Они передались Левину непосредственно. Они влили въ его сердце чувство, что все, что истинно живетъ, все вритъ въ Бога. И самъ Левинъ вдругъ ожилъ совсмъ и увровалъ въ Бога.
Но отчего же г. Станкевичъ съ такимъ ужаснымъ презрніемъ отнесся къ едору подавальщику, къ нянюшк Агаь Михайловн, ко всмъ этимъ добрымъ, простымъ и умнымъ людямъ? Этого я никакъ не могъ поняты. Тутъ-то и начинались мои сомннія. Еще я никакъ не могъ понять, что именно даетъ всмъ подобнымъ мыслителямъ такую твердость вры въ разные ‘измы’, такую незыблемую увренность въ обладаніи истиной, такое презрніе къ сомнвающемуся, ищущему Левину, съ его вчнымъ алканіемъ и жаждою правды?… Этого я никакъ не могъ себ уяснить.
Однажды, размышляя, объ этомъ назойливо надодавшемъ мн, недоумніи, я подошелъ къ окну своей комнаты, выходившей на большую пустынную площадь. На двор былъ густой туманъ, почти такой же непріятный, какъ и тотъ, что наполнялъ тогда пой умъ подъ свжимъ впечатлніемъ чтенія отечественныхъ журналовъ. У воротъ стояло четверЬ контрабандистовъ, жившихъ въ подвальномъ этаж нашего дома. Вс четверо, куря папироски, оживленно разговаривали о чемъ-то, часто поглядывая на небо. Вроятно, они недоумвали, долго ли продержится туманъ, важный для ихъ предпріятія. Форточка отворялась внутрь и я открылъ ее, чтобы прогнать двухъ маленькихъ гимназистовъ, вертвшихся тутъ совсмъ не кстати.
— А вдь Ицк не жить,— сказалъ высокій, тощій еврей, съ непріятнымъ лицомъ и бгающими глазами, въ оборванномъ пальто, съ какой-то грязной тряпкой вмсто кушака.
— Да, не встанетъ. Ну, что-жь, жен есть что оставить,— отвчалъ другой, поменьше, коренастый, веселый и молодцеватый полякъ, съ пьяною и задорною рожей.
Вс четверо задумались.
— Еще съ тхъ поръ, какъ онъ отравилъ въ Блашкахъ стражническихъ лошадей, я думалъ, что ему не сдобровать,— съ серьезнымъ выраженіемъ въ добромъ и честномъ лиц, медленно проговорилъ не молодой уже нмецъ, разсчитанный полгода назадъ на суконномъ завод.
— Ну, что ты, Франекъ, опять сталъ задумываться?— обратился онъ ласково къ четвертому, который стоялъ спиной къ фонарю и, поднявъ голову, какъ будто искалъ чего-то въ срыхъ, изрдка прорывавшихся отъ, втра и тусклаго луннаго свта, грязныхъ облакахъ.— Или все еще не соглашается твоя Манька? Плюнь,— дло нестоющее, право!
Франекъ повернулся, и колеблющійся свтъ фонаря освтилъ на мгновеніе его тонкое, умное лицо. Онъ внимательно, укоризненно-строго посмотрлъ на старика и, не сказавъ ни слова, отошелъ въ сторону.
Вдругъ раздался топотъ.
— Тс… стражники дутъ!— испуганно прошепталъ высокій еврей.
Вс похватали какіе-то пузыри, должно-быть съ водкой, и разбжались въ разныя стороны. Топотъ быстро приближался, и офицеръ пограничной стражи съ четырьмя солдатами прискакалъ къ самому дому.
— Ну-ка, Морозъ, пошарь легонько!
Тотъ слзъ, сбгалъ въ подвалъ и тотчасъ же вернулся съ докладомъ.
— Никого нтъ тамъ, ваше скоблародіе. Надо-быть унесли. Должно полагать, у Дубца малага переправлять будутъ.
— Ну, трогай туда!
Разъздъ ускакалъ. ‘Своевременно постили’ — подумалъ я и тутъ только замтилъ гимназистовъ, которыхъ хотлъ прогонять.
— Венеръ, что вы тутъ длаете съ братомъ? Идите домой. Завтра опять единицу придется вамъ ставить.
— Господинъ учитель, мы только хотли вымыть эту мочалку. Намъ нужно хвостъ къ змю придлать. Какъ* разбойники пришли, мы испугались и хотли убжать, но мы тогда увидали васъ въ окошко и остались. Мы думали, если ры смотрите, значитъ и намъ можно остаться. И они говорили такія страшныя, интересныя вещи,— сказалъ блокурый мальчикъ робкимъ голосомъ, но съ совершеннымъ довріемъ и прямотой обращая ко мн свое нжное, свжее лицо и ласково глядя на меня своими добрыми, невинными глазами.
— Ну, хорошо. А на какой рк стоитъ нашъ городъ? Вдь назавтра объ ркахъ задано.
Мальчикъ испугался гораздо больше, чмъ когда говорилъ о разбойникахъ. Другой, черноволосый, съ шустрыми глазами, стоя за кривымъ стволомъ обломанной акаціи, длалъ ему какіе-то отчаянные знаки.
— Мы этого еще не проходили, господинъ учитель… Нашъ городъ стоитъ при рк… при… да, да, при Атлантическомъ океан,— торопливо сказалъ онъ съ прояснившимся вдругъ выраженіемъ.
Я отошелъ отъ окна, и мн показалось, что мои недоумнія почему-то еще сильне запутались. Для кого живутъ, для чего воруютъ эти контрабандисты? Зачмъ эти стражники и офицеръ? Живутъ ли они для души, для Бога? Зачмъ все это? Зачмъ я ставлю единицы этому милому мальчику? Зачмъ стражники и контрабандисты убиваютъ другъ друга? Зачмъ мальчикъ не боится говорить со мной о начальномъ хвост для змя и пугается Атлантическаго океана? И что я длаю, зачмъ я живу здсь, такъ далеко отъ родины?
И я почувствовалъ себя еще непріятне. Ицка раненый на смерть и испугавшійся мальчикъ никакъ не выходили изъ головы, и мысли о нихъ какъ-то странно мшались съ словами едора подавальщика, съ уроками Сережи, со всею исторіей и особенно эпилогомъ добродушнаго Левина,— со всми критиками на нихъ въ нашихъ журналахъ. Длать ничего въ этомъ настроеніи мн какъ-то не хотлось. ‘Попробую заснуть,— подумалъ я,— правильне будетъ’. Я легъ и черезъ нсколько минутъ мысли стали путаться еще странне. То мн казалось, что это не знакомый мн офицеръ, а г. Станкевичъ подскакивалъ со строгимъ лицомъ къ нашему дому,— что это не солдаты съ нимъ прізжали, а критики изъ разныхъ журналовъ, и что вс ‘ни грозно кричатъ мн: ‘Покажите намъ Левина,— мы его подстрлили, но онъ убжалъ къ вамъ. Сейчасъ давайте намъ его!’Я вдругъ испугался за Левина, вдругъ мн такъ ужасно жаль его стало: я вздрогнулъ, вскочилъ и — проснулся. ‘Что за чертовщина!— подумалъ я и легъ снова.— А вдь жаль, что Левинъ выдуманный. Какъ бы хорошо, еслибъ онъ жилъ, и Агаья Михайловна тоже. Вдь они бы сейчасъ мн сами все объяснили’. И такъ мн грустно стало, что ихъ нтъ, что все это — только мечта, такъ сильно потянуло меня къ далекой родин, гд они жили въ моемъ воображеніи, что я опять постарался въ утшеніе заснуть.
И вотъ заснулъ я, и вотъ приснился мн длинный, удивительный сонъ.

М. С. Громека.

(Продолженіе слдуетъ.)

‘Русская Мысль’, No 4, 1883

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека