В полночь на кладбище села усталая тень Николая Васильевича Гоголя и начала обмахиваться концом савана. Через минуту к ней подсел черт. Лукаво улыбаясь, посмотрел он на юбиляра и спросил:
— Доканали, Николай Васильевич?
— Доканали! — грустно ответил Гоголь и уставился в даль печальным взглядом.
— Да, дружище,— продолжал черт уже серьезно,— не повезло тебе. Начал ты за здравие, а кончил за упокой. Вот теперь и плоды.
— Это прямо ужасно,— волновался Гоголь — Как я презирал этих Ноздревых, Собакевичей и пр<,очих>,, а теперь, изволь, Ноздрев облобызал меня сегодня, назвав истинно русским человеком, Собакевич наступил на ногу и, пожав руку, назвал собратом по оружию.
— А ‘прогрессисты’1,— ехидно спросил черт.
— Ах, эти прогрессисты!— со слезами в голосе воскликнул Гоголь.— Они приветствовали меня как борца за конституцию. Я даже покраснел.
— Знаешь, Николай Васильевич,— сказал после некоторого молчания черт,— самое худшее это то, что на твоем юбилее все объединилось. Это плохой признак. Прости, но меня от такого единодушия стошнило бы.
— Ей-ей, я тут ни при чем,— виновато проговорил юбиляр. Это плод какого-то недоразумения. Я никогда не был радикалом, вообще не был политиком, а вся оппозиция считает меня своим. Я всегда боролся с мракобесием, грубостью, насилием, хамством, а Ноздревы и Собакевичи думают, что я их единомышленник.
— Вероятно, ты не совсем последовательно делал все это,— заметил черт.
— Причем тут последовательно. Я вообще не задавался политическими целями. Я был только художником. Я искал не блага, а красоты. И если я громил и осмеивал зло, то прежде всего потому, что оно нехудожественно.
— Но если тебе зло не казалось нехудожественным, ты не осмеивал его?
— Признаться, да. Помнится, я даже идеализировал несколько старосветских помещиков.
— Не думаешь ли ты, что причина нынешнего единодушия на твоем юбилее кроется как раз в этой подмене понятия зла понятием нехудожественного?
— Сомневаюсь. Мне кажется, зло — это временное, преходящее. Красота, художественное, а тем самым и антипод его — нехудожественное — вечны.
— Но не согласишься ли ты со мной, что вечна не красота или некрасота жизненных явлений, а лишь претворение их в красоте творчества художником?
— Гм… пожалуй…
— И что красота жизни столь же преходяща и временна, как и зло жизни?
— Если ты хочешь сказать, что и зло и красота реальной действительности одинаково преходящи, а вечно только отражение их в художественном произведении, то я согласен.
— Но, быть может, ты признаешь в таком случае, что писатель, руководящийся исключительно эстетическим мерилом художественного, а не этическим мерилом добра и зла, рискует превратиться в жреца чистого искусства,— ибо его творчество отражает не борьбу общественных сил, а лишь художественные эмоции автора…
— Ну?..
— А потому его произведения быстро утрачивают связь с эволюцией добра и зла, сохраняя лишь значение чисто художественных документов — безвредных, школьных, классических произведений.
— А что ты хочешь этим сказать?
— А то, что единодушие на твоем юбилее, быть может, объясняется как раз этим твоим эстетизмом, который быстро превратил тебя вз живого человека в классика?
— Ну?…
— Что твой якобы политицизм был в свое время превратно понят…
— Ну?..
— И что в настоящее время нет оснований отказываться чествовать тебя ни министерству народного просвещения, ни духовному ведомству, ни даже местному городскому управлению…
При этих словах Гоголь встал и молча пошел к своей могиле.
Фавн
‘Одесское обозрение’,
20 марта 1909 г.
Перепечатывается впервые.
Фельетон написан в связи с торжествами в марте — мае 1909 г., посвященными 100-летию со дня рождения Н. В. Гоголя. Главную роль в организации и проведении торжеств играли либерально-буржуазные деятели и декаденты (Д. Мережковский, Ю. Айхенвальд, В. Саводник и др.), которые в юбилейных речах и статьях опошляли и извращали наследие Гоголя, толковали его произведения в религиозно-мистическом духе, провозглашая его поборником монархических устоев.
Появление ‘черта’ в фельетоне Воровского можно поставить в связь с выходом книги Д. Мережковского ‘Гоголь и черт’.