Зима кончалась. В шесть часов уже светло было. Открыв глаза, Кунст видел трещины на потолке, из трещин получалась юбка и кривые ноги в башмаках с двумя ушками. За стеной сиделка уже шлепала своими туфлями без пяток и будила раненого. Стукнув в дверь, хозяйка приносила чайник. — Безобразие, — говорила она и показывала головой на стену. Замолчав, она прислушивалась и потом смеялась. Кунст краснел.
В студенческом пальто, с кусочком хлеба, завернутым в газету ‘Век’, в кармане, он выходил из дома. Снег был темен. Почки рожками торчали на концах ветвей. Старухи возвращались из хвостов и прижимали к кофтам хлебы. Сумасшедшие солдаты, разбредясь из лазаретов, бормотали на ходу. Встречалась прачка Кубариха и здоровалась. — Порядочные люди разбежались, — горевала она, — нет уже тех жильцов. — Вот и она впустила к себе фею, уличную бабочку.
Звенел трамвай. — Вперед пройдите, — восклицал кондуктор. Лед на реках посерел уже. Перед домами было сухо. Саботажники с газетами кричали на углах. За Троицким мостом Кунст вылезал и шел по набережной. Темные дворцы смотрели мрачно. Каменные старики стояли в рыжих нишах, разводя руками и выделывая па.
Иван Ильич уже писал, тщедушный, за большой конторкой с перламутровыми птицами, и Мирра Осиповна, поправляя волосы, уже сидела. В меховом воротнике, она поеживалась и подрагивала. — Слушайте, я замерзаю, — говорила она томно и драпировалась.
Прибегал начальник Глан, коротенький, в коротеньком костюме, и, усевшись в кресло, разворачивал свою газету ‘Луч’. — ‘Навстречу голоду!’ — прочитывал он громко. Девушка Маланья, колыхая мякотями, разносила чай. Мужчины на нее посматривали сбоку. Заходил инструктор Баумштейн с докладом, и начальник Глан величественно слушал его. — Честь имею, — козырял инструктор Баумштейн и подмигивал девицам. — Но какой он интересный, — удивлялись они. — Я пишу магистерскую диссертацию, — взглянув на окна, говорил тогда Иван Ильич, — и каждый вечер я на несколько часов позабываю эту жизнь. — Ах, я понимаю вас, — роняла набок голову и нежно улыбалась Мирра Осиповна.
— Время, — наконец, сорвавшись с места, складывал начальник Глан свой ‘Луч’. Все схватывались. Доставалась пудра и карандаши для губ. Иван Ильич смотрелся в лак конторки и со скромным видом освежал пробор. У выхода стояли саботажники с газетами. — Вячернии, — кричали они звонко и приплясывали. Хлопали себя руками по бокам и топали ногами низенькие генералы с ‘Новым Временем’. Шпиль крепости блестел. Морские облака летели.
Сбросив обувь и взяв в руки ‘Век’, Кунст осторожно, чтобы не измять штаны, укладывался на кровать. Сиделка за стеной похрапывала. Возвращалась из конторы Фрида и шумела. Стукнув в дверь, хозяйка приносила чайник. — Что в газетах? — говорила она и присаживалась. — Фрида все поет. Она такая поэтическая. Я была другая. — Иногда, таинственно хихикнув, она делала игривое лицо. — Письмо, — с ужимками вручала она и хитро смеялась: — Верно, от хорошенькой. — Кунст брал конверт и, посмотрев на свет, вскрывал. Писала тетка. ‘Приезжай, — звала она. — Мы сыты. А у вас такие ужасы: недавно я читала, что от голода распух один профессор и упала замертво писательница ‘.
Стаял снег. Подсохло. Лед прошел — с дорогами и со следами лыж. На улицах уселись бабы с вербами. — Нам будет выдача, — обдернув пиджачок и потирая руки, объявил Иван Ильич. — Мед с пчелами, — вскочила Мирра Осиповна и, считая, отогнула палец. Распахнулся воротник, брошь ‘пляшущая женщина’ открылась. — Красная икра и грушевый компот в жестянках — К концу дня костлявая девица с желтой головой промчалась через комнату. — Не расходитесь, — объявила она.
— Ждите. Я поеду на грузовике за выдачей. — Возьмите двух вооруженных, — закричали ей. — Возьму, — сказала она, обернувшись, и светло взглянула: — И сама вооружусь. — Девица Симон, — проводив ее глазами, посмотрел Иван Ильич вокруг. — Пожалуй, правильнее было бы Симон, — предположил он погодя, подумав. Ждали долго. Электричество не действовало. Девушка Маланья принесла фонарь и посмеялась: — Как коров поить, — сравнила она. Тени появились. За окном газетчики кричали нараспев: Ви-чер-нии.
Кунст, опершись на подоконник, тихо подтянул им, и Иван Ильич, стесняясь, присоединился:
слезы лились
из вокзала, —
шепотом пропели они вместе и сконфузились. Настала пасха. Делать было нечего. Кунст спал, смотрелся в зеркало, ел выдачу. Хозяйка отворяла дверь, просовывала голову и спрашивала, не угарно ли. — Ах, что вы получили, — разглядела она и прижала к сердцу руки. — Фриде дали воблу: тоже хорошо. — В соседней комнате сиделка угощалась с сослуживицами. Ударяли в бубен, пили спирт и крякали. Они ругали раненых: — Чуть выйдешь, — говорили они, — а уж он порылся у тебя в корзине. — Дезинфекцией тянуло от них. Фрида, поэтическая, распустила волосы, открыла в коридоре форточку и пела. Сумасшедшие, заслушавшись, стояли перед палисадником. Кунст вышел, и они пошли за ним. Он встретил Кубариху в праздничном наряде. — Заверните, — зазвала она и подала кулич с цветком на верхней корке и яйца. Фея — уличная бабочка — была приглашена. Красиво завитая, она скромно кашляла, чтобы прочистить горло, и учтиво говорила ‘да, пожалуйста’, и ‘нет, мерси’. — Вот то-то, — одобряла ее Кубариха, и она краснела.
Раздвигая прошлогодний лист, полезли из земли травинки. Птичка завелась на Черной речке и по вечерам посвистывала. Фея принялась ходить под окнами. Конфузясь, Кунст задергивался занавеской. Беженцы из Риги стали приезжать из города по воскресеньям. Сняв чулки и башмаки, они сидели над водой. Хозяйка надевала кружевной платок и выходила посмотреть на них. — Мои компатриоты, — поясняла она.
Мирра Осиповна перестала мерзнуть и сняла свой воротник. Она носила с собой ветки с маленькими листиками и, потребовав у девушки Маланьи кружку, ставила их в воду. Забегал инструктор Баумштейн и, нагнувшись, нюхал их. — Ах, — заводя глаза, вздыхал он. — Утро года, — говорил Иван Ильич, обдергиваясь. Перламутр на его конторке блестел. За окнами синелось небо, Кунст засматривался, и письмо от тетки вспоминалось ему.
Приоткрыв однажды дверь, девица Симон крикнула, что выписали наградные. — Неужели? — поднялась и томно сомневалась Мирра Осиповна. Девушка Маланья появилась среди шума. — Получать, — осклабясь, позвала она. Все ринулись. — Расписывайтесь, — ликовала за столом бухгалтерша и стригла листы денег. — Дельная бабенка, — толковали про нее, толпясь. — Урок для скептиков, — сказал Иван Ильич и посмотрел на Мирру Осиповну. Девушка Маланья шлепнула кого-то по рукам. Приятно было. Через день пришел мужчина и созвал собрание: союз не допускает наградных. Постановили, что их нужно вычесть, и вернулись на места уныло. — Я не ожидала, — говорила Мирра Осиповна мрачно. Вытащив из кружки свою ветку с листьями, она ломала ее. — Вы читали Макса Штирнера? — согнувшись и повеся нос, бродил Иван Ильич. Кунст думал, положив на руки голову. ‘Я еду’, — написал он тетке и купил билет. В последний раз хозяйка принесла вечерний чайник. — Я сама уехала бы, — села она и потерла рукавом глаза. — Курляндская губерния, — потряхивая головой, торжественно сказала она, — никогда не позабуду я тебя. — Кунст вышел на крыльцо. Луна без блеска, красная, тяжеловесная, как мармеладный полумесяц, пробиралась над задворками. Закутавшись в большой платок, сиделка, неподвижная, сидела на ступеньке. Кунст сел выше. Красный запад был исчерчен пыльными полосками. Далеко свистнул паровоз. — Фильянка, — прошептала, не пошевелясь, сиделка. — Может быть, приморская, — подумал молча Кунст. С рассветом подкатил извозчик. Капал дождь. — Прощайте, — крикнула с крыльца хозяйка. — Прощайте, — обернулся Кунст. — Прощайте, — высунулась Фрида из окна. — Прощайте. — Поэтическая, в одеяле и чепце, она махала голыми руками. Фея — уличная бабочка, позевывая, шла домой. — Прощайте.
ЛЕКПОМ
Человек сошел с поезда, вытащил зеркальце и огляделся. К нему подбежала дожидавшаяся возле звонка телеграфистка.
— Фельдшер? — спросила она и стояла, как маленькая, смотря на него. Он поднял брови, соединявшиеся на переносице, и взглянул снисходительно:
— Лекпом, — поклонился он.
Идти было скользко. Он взял ее под руку.
— Ах, — удивилась она.
Фонтанчик у станции был полон, и брызги летели по ветру за цементный бассейнчик.
— Сюда. — С трех сторон темнелись сараи, рябь пробегала по лужам. Через лед сквозила трава. Взбежали по лестнице, в кухне сняли пальто и повесили их на дверь.
В комнатке было тепло. Мать дышала за ширмой.
— Разбудить? — заглянув туда, вышла на цыпочках телеграфистка.
— Нет, — помахал он галантно руками. — До поезда долго, пусть спит. — Оборачиваясь, она выкралась в кухню и стала греметь самоваром.
Цикламен цвел в горшке. Лекпом нюхал. Под окном шла дорога, валялась солома. За плетнем лежал снег, и из снега торчала ботва. Пили чай и тихонько говорили про город.
— Интересная жизнь, — восхищался лекпом, — Мери Пикфорд играет прекрасно.
Он смотрел на огонь и, чуть-чуть улыбаясь, задумывался. Брови были приподняты. Волосок, не захваченный бритвой, блестел под губой.
Перешли на диван и сидели в тени. Печка грела. Самовар умолкал и опять начинал пищать.
— Жении Юго брюнетка, — заливался лекпом и сам же заслушивался. — Она — ваш портрет.
Поджав ноги и съежившись, телеграфистка молчала. Глаза ее были полузакрыты и темны от расширившихся, как под атропином, зрачков.
— Вас знобит, — присмотрелся лекпом. — Вы простудились. Весна подкузьмила вас. — Нет, я здорова, — сказала она и застучала зубами, — может быть, форточка.
Он оглянулся и повертел головой: — Закрыта. Наденьте пальто. Я вам дам потогонное. Надо беречь себя, одеваться как следует, перед выходом из дому — есть. — Она встала и начала мыть посуду, стукая о полоскательницу. Лекпом поднялся, прошелся на цыпочках, взял со столика ноты, посмотрел на название и замурлыкал романс. Мать проснулась.
ОТЕЦ
На могиле летчика был крест — пропеллер. Интересные бумажные венки лежали кое-где. Пузатенькая церковь с выбитыми стеклами смотрела из-за кленов. Липу огибала круглая скамья.
Отец шел с мальчиками через кладбище на речку. За кустами, там, где хмель, была зарыта мать. — Мы к ней потом, — сказал отец, — а то мы опоздаем к волнам.
Заревел гудок. — Скорее, — закричали мальчики. — Скорее, — заспешил отец. Все побежали. Над калиткой стоял ангел, нарисованный на жести и вырезанный. Второпях забыли постоять и, подняв головы, полюбоваться на него.
Сбегали по тропинке, и гудок опять раздался. — Опоздаем, — подгонял отец. Сердца стучали, в головах отстукивалось.
Сбрасывая куртки, добежали и, вытаскивая ноги из штанов, упали на землю: успели. Справа тарахтело, приближался дым, нос парохода, белый, показался из-за кустиков. Вскочили, заплясали, замахали шапками. Величественный капитан командовал. Шумело колесо, шипела пена, след в воде кипел. Присели, потому что с палубы смотрели женщины, и, глядя на них боком, сжали себе руки коленями.
— Шлеп, — набежала первая волна. — Скорей! — все бросились. Река была как море. — Ух, — кричали люди и подскакивали. — Ух, — кричал отец, держа мальчишек на руках и прыгая. — Ух, ух, — кричали они, обхватив его за шею, и визжали.
Волны кончились. Отец, гудя по-пароходному, ходил в воде на четвереньках. Мальчуганы ездили на нем. Потом он мылся, и они по очереди терли ему спину, как большие. Выпрямляясь, он осматривал себя и двигал мускулами: вечером он должен был отправиться к Любовь Ивановне. Он думал: — Но зато я не плохой отец.
Назад шли медленно. — А то купанье, — говорил отец, — сойдет на нет. — Взбирались по тропинке долго. Обдували одуванчики и обрывали лепестки ромашек. Оборачивались и смотрели вниз. Коровы шли по берегу, речке. Иногда они мычали. Огоньки зажглись у станции и переливались Солнце село. Звезд еще не видно было. Ангел над калиткой потемнел.
— Вы подождите здесь, — сказал отец у липы. — Я приду. — Они уселись, сняв картузики, и взялись за руки. Пищал комар.
Кусты сливались, черные. Верхи крестов высовывались из них. Хмель светлелся. Здесь отец остановился и стоял без шапки. Он зашел по поводу Любовь Ивановны и мялся: как и что сказать?
А мальчуганам было страшно. Мертвые лежали под землей. В разбитое окошко церкви кто-нибудь мог выглянуть, рука могла оттуда протянуться. Стало хорошо, когда пришел отец.
Приятно было идти улицами, мягкими от пыли. Фонари горели кое-где. Ларьки светились. Во дворах хозяйки разговаривали с чинными коровами, пришедшими из стада. В городском саду пожарные отхватывали вальс. Отец купил сигару и два пряника. Молчали, наслаждаясь.
ХИРОМАНТИЯ
Петров с наслаждением вздохнул продушенный воздух и, сосчитав ожидающих, сел. Ладислас извинился, отлучился от бреемого и задвинул задвижку. — Я успел, — посмеялся Петров и подумал, что это к хорошему.
Парикмахеры брили в молчании — устали, спешили и не отпускали учтивостей. Звякали ножницы. Рождество наступало. Колокола были сняты и не гудели за окнами. — Пи, — басом пищал иногда и, тряся улицу, пробегал грузовик.
Петров не читал. Он — просматривал. Он уже изучил эту книгу с изображенными на каждой странице ладонями. Он кончил ее вчера вечером и, закрыв, присел к зеркальцу и вспомнил стишки, которые когда-то разучивал в школе:
исполнен долг, завещанный от бога
мне, грешному.
Подбритый и подстриженный, он вышел. Он благоухал. Усы, бородка и завитушки меха на углах воротника покрылись инеем. Высокая луна плыла в зеленом круге. Жесткий снег переливался блестками. Как днем, отчетливы были афиши на стенах. Петров уже читал их: показательный музей ‘Наука’ с отделениями гинекологии, минералогии и Сакко и Ванцетти снизил цены.
Маргарита Титовна жила недалеко. Петров смеялся. Как всегда, она шмыгнет в другую комнату, мать будет ее звать, она придет, зевая и раскачиваясь, и состроит кислую гримасу. Не смущаясь, он задержит ее руку, повернет ладонью вверх, прочтет, что было и что будет, кого надо избегать. Она заслушается… — Маргарита Титовна, — пел мысленно Петров, ликуя и покачивая станом.
Громко разговаривая, пробежали под руку два друга в финских шапках. — Я ей сделал оскорбительное предложение, — услыхал Петров, — она не согласилась. — Он задумался: она не согласилась — предзнаменование, пожалуй, неблагоприятное.
И правда: Маргариты Титовны не оказалось дома. — У музей ушодчи, — посочувствовала мать. — Ко всенощной теперь не мода, — посмеялась она. — Да, — вздохнул Петров. — Мышь одолела, — занимала его мать беседой: — Я на крюк в ловушке насадила сало: уж теперь поймается.— Поймается, — похохотал Петров.
Шаги визжали. Провода и ветви были белы. Церкви с тусклыми окошками смотрели на луну. Музей сиял. Прелестные картины, красные от красных фонарей, висели возле входа. Умерла болгарка, лежа на снегу, и полк солдат усыновляет ее дочь. Горилла, раздвигая лозы, подбирается к купающейся деве: ‘Похищение женщины’. Петров шагнул за занавеску и протер очки. — Билет, — потребовал он, посучил усы и тронул бороду и хиромантию, выглядывавшую из кармана.
ПОЖАЛУЙСТА
Ветеринар взял два рубля. Лекарство стоило семь гривен. Пользы не было. — Сходите к бабке, — научили женщины, — она поможет. — Селезнева заперла калитку и в платке, засунув руки в обшлага, согнувшись, низенькая, в длинной юбке, в валенках, отправилась.
Предчувствовалась оттепель. Деревья были черны. Огородные плетни делили склоны горок на кривые четырехугольники.
Дымили трубы фабрик. Новые дома стояли — с круглыми углами. Инженеры с острыми бородками и в шапках со значками, гордые, прогуливались. Селезнева сторонилась и, остановясь, смотрела на них: ей платили сорок рублей в месяц, им — рассказывали, что шестьсот.
Репейники торчали из-под снега. Серые заборы нависали. — Тетка, эй, — кричали мальчуганы и катились на салазках под ноги.
Дворы внизу, с тропинками и яблонями, и луга и лес вдали видны были. У бабкиных ворот валялись головешки. Селезнева позвонила. Бабка, с темными кудряшками на лбу, пришитыми к платочку, и в шинели, отворила ей.
— Смотрите на ту сосенку, — сказала бабка,— и не думайте. — Сосна синелась, высунувшись над полоской леса. Бабка бормотала. Музыка играла на катке. — Вот соль, — толкнула Селезневу бабка, — вы подсыпьте ей…
Коза нагнулась над питьем и отвернулась от него. Понурясь, Селезнева вышла. — Вот вы где, — сказала гостья в самодельной шляпе, низенькая. Селезнева поздоровалась с ней. — Он придет смотреть вас, — объявила гостья. — Я — советовала бы. Покойница была франтиха, у него все цело — полон дом вещей. — Подняв с земли фонарь, они пошли, обнявшись, медленно.
Гость прибыл — в котиковой шапке и в коричневом пальто с барашковым воротником. — Я извиняюсь, — говорил он и, блестя глазами, ухмылялся в сивые усы. — Напротив, — отвечала Селезнева. Гостья наслаждалась, глядя.
— Время мчится, — удивлялся гость. — Весна не за горами. Мы уже разучиваем майский гимн.
— Сестры,—
— посмотрев на Селезневу, неожиданно запел он, взмахивая ложкой. Гостья подтолкнула Селезневу, просияв.
наденьте венчальные платья,
путь свой усыпьте гирляндами роз.
— Братья,—
— раскачнувшись, присоединилась гостья и мигнула Селезневой, чтобы и она не отставала:
раскройте друг другу объятья:
пройдены годы страданья и слез.
— Прекрасно, — ликовала гостья. — Чудные. правдивые слова. И вы поете превосходно. — Да, — кивала Селезнева. Гость не нравился ей. Песня ей казалась глупой. — До свиданья, — распростились наконец.
Набросив кацавейку, Селезнева выбежала. Мокрыми пахло. Музыка неслась издалека. Коза не заблеяла, когда загремел замок. Она, не шевелясь, лежала на соломе.
Рассвело. С крыш капало. Не нужно было нести пить. Умывшись, Селезнева вышла, чтобы все успеть устроить до конторы. Человек с базара подрядился за полтинник, и, усевшись в дровни, Селезнева прикатила с ним. — Да она жива, — войдя в сарай, сказал он. Селезнева покачала головой.
Мальчишки побежали за санями. — Дохлая коза — кричали они и скакали. Люди разошлись. Согнувшись, Селезнева подтащила санки с ящиком и стала выгребать настилку.
— Здравствуйте, — внезапно оказался сзади вчерашний гость. Он ухмылялся, в котиковой шапке из покойницыной муфты, и блестел глазами. Его щеки лоснились. — Ворота у вас настежь, — говорил он, — в школу рановато, дай-ка, думаю. — Поставив грабли, Селезнева показала на пустую загородку. Он вздохнул учтиво. — Плачу и рыдаю, — начал напевать он, — едва вижу смерть.— Потупясь, Селезнева прикасалась пальцами к стене сарая и смотрела на них. Капли падали на рукава. Ворона каркнула. — Ну что же, — оттопырил гость усы. — Не буду вас задерживать. Я вот хочу прислать к вам женщину: поговорить. — Пожалуйста, — сказала Селезнева.
САД
Делегаты окружного съезда союза медсантруд сидели на скамейке и беседовали о политике. Дорожные корзиночки стояли между ними. Утреннее солнце грело. Развалясь, они вытягивали ноги и блаженствовали.
Улыбаясь, делегатки медленно ходили вокруг клумб. Они смотрели на цветы, склоняя набок головы. — А в будущем году еще прекрасней будет, — говорил садовник Чау-Динши. Растроганные делегатки окружили его. — Можете пустить фонтан? — просили они.
Чернякова посмеялась, глядя на них. — Ишь,— сказала она. В красном галстуке, в кудряшках над морщинами, она сидела под акацией. — Господин китаец, что я вам скажу, — подозвала она. — Сегодня будем хоронить Таисию, уборщицыю: вы, пожалуйста, уже. — С огромным удовольствием, — ответил Чау-Динши, и она встала и пожала ему руку. — Мы надеемся, — простилась она и, сорвав травинку, повернулась и пошла, мурлыча.
Поэтесса Липец встретилась ей, и она остановилась и любезно поздоровалась: — Мое почтение. товарищ Липецковая, куда спешите?
Обмахнув скамейку, поэтесса Липец села и откинулась. В сегодняшней газете были напечатаны ее стихи:
гудками встречен день. Трудящиеся
— и она, под плеск фонтана, декламировала их. Чернякову ждали неприятности. Ей объявили. что ее уволят, если она будет принимать гостей, Она заголосила. — Это кучер доказал, — сказала она.
Гроб с Таисией прибыл из больницы. Кучер привязал вожжами лошадь и пришел сказать. Управделами отпустил конторщиц проводить Таисию. Построились за гробом. Чернякова, поправляя галстук, встала с профуполномоченным, за ними встали регистраторша с курьершей, а за ними — машинистки: Закушняк и Полуектова. — Но, — крикнул кучер и, держа концы вожжей, пошел рядом с телегой. Загремели по булыжникам колеса. Профуполномоченный взмахнул рукой, шесть голосов запели. Чау-Динши прошел по саду с колокольчиком и выпроводил посетителей. Он запер на замок калитку и догнал процессию. Чернякова оглянулась на него. Пенсионерка Закс, постукивая палкой, подскочила к нему и спросила кто покойница. — Уборщица окрэспеэс, — ответил Чау-Динши любезно. — Знаю я ее, — сказала радостно пенсионерка Закс. — Я с ней служила вместе, когда я была секретарем союза работпрос. — Она посеменила, чтобы попасть в ногу, и запела, подымая голову, как курица, глотающая воду. Солнце жарило. Пыль набивалась в рты.
Таисию засыпали. Вскочив на дроги, кучер укатил. Девицы побежали. Секретарь союза медсантруд дал им по делегатскому талону на обед в столовой — надо было захватить места, пока не набрались сезонники. Пенсионерка Закс, попрыгивая, шла с китайцем. Чернякова возвращалась с профуполномоченным.
— Товарищ профуполномоченный, — учтиво говорила она, — на меня доказывают, но подумайте, какая моя ставка: двадцать семь рублей.
В окрэспеэс уже никого не было. Один отсекр окрэмбеит, товарищ Липец, инженер-электротехник, еще сидел. Он подал заявление о прибавке и начал каждый день задерживаться. Он держал газету: был его портрет, его статейка и стихотворение его дочери:
гудками встречен день. Трудящиеся.
Чернякова заперла все двери и смотрела на него. — Товарищ Липецков, — почтительно сказала она, проведя ладонью по губам, — я уж пойду, а то сезонники наскочат. Ключ повесьте в телефонной, если милость ваша будет: у меня там ключевая соберительница, кассыя ключевая.
Было жарко. Тротуар размяк. Телеги, подвозившие кирпич к постройкам, громыхали. Регистраторша, курьерша, машинистки Закушняк и Полуектова уже поели и плелись распаренные, ковыряя языком в зубах. Они перемигнулись с Черняковой. — Хорошо? — спросила она и заторопилась. Образованные люди чинно ели, отставляя пальцы и гоняя мух. На кадках пальм было выведено ‘Новозыбков’. На стенах висели зеркала. Напротив Черняковой интересный кавалер любезничал с девицей. — Вы и сами лимонады, — наливая ей стаканчик, говорил он, — только красненькие. — Неужели я такая красненькая? — удивлялась она. — Ишь ты, — посмеялась Чернякова и, доев, утерла губы галстуком и вышла, повторяя этот разговор.
Стараясь обогнать друг друга, ей навстречу, бородатые, неслись сезонники. В окрэспеэс она открыла окна. Воздух ворвался. За крышами видны были луга, стада пестрелись, голые мальчишки бегали вдоль речки. Чернякова подоткнула юбку, засучила рукава и начала уборку. — Вы такие красненькие, — говорила она, делала приятную улыбку и смеялась.
Перестали грохотать телеги. Конартдив, резерв милиции и ассенобоз по очереди проскакали к речке: подымалась пыль и затемняла солнце. Тусклое, оно спускалось к кепке памятника. Сад был полон. Женщины стояли у фонтана и бродили вокруг клумб. Мужчины, развалясь, в рубашках из ‘туаль-дю-нор’, сидели. Волейбольщики скакали, отбивая головами мяч. Пенсионерка Закс ходила за китайцем.
— Я воображаю, как вам скучно с нами, — говорила она. Чернякова подошла и слушала с участием. — Умерла Таисия, — сказала она, кашлянув. Побагровели облака и побледнели. Съезд союза медсантруд закрылся и запел ‘Вставай’. Цветы запахли. Громкоговоритель закричал ‘Алло’. Темно стало, присматривать за посетителями стало трудно. Чау-Динши прошелся с колокольчиком. Он запер на замок калитку и пошел к Прокопчику. Пенсионерка Закс и Чернякова провожали его. Фонари покачивались тихо. Запах сена прилетал с лугов. В окне у оптика стояли гипсовые головы в очках, и в их глазах то загоралось электричество, то гасло. — Господин китаец, это красота — сказала Чернякова. — Замечательные вещи — согласился Чау-Динши. Пенсионерка Закс, насупившаяся, простилась. — Не подумайте, что я устала, — предостерегла она.
Костры плотовщиков горели у реки. Луна всходила. Золотые буквы водной станции окрэспеэс блестели. Поздние купальщики плескались в темноте. Прокопчик сосал трубку. Он был рад гостям. — Мое почтение, — приветливо здоровались они, — как поживаете? — и жали ему руку. — Прилетела культотдельша, — рассказал он, — требовала, чтобы все были в трусах. — Качали головами и смеялись. В городе горели огоньки. Вода журчала. — Кучер на меня доказывает, сукин сын — пожаловалась Чернякова. — Эх, — сказала она, заиграла на губах и завертелась, грохоча. Мужчины ей подтопывали. Галстук разлетался.
вы такии красненькии, —
выводила она и трясла боками, топоча, и вскрикивала.
Поэтесса Липец, обратив лицо к луне, прогуливалась, и ее отец, отсекр окрэмбеит, прогуливался вместе с ней. Они прогуливались, отсмотрев спектакль, делегатские билеты на который получили от секретаря союза медсантруд. Шарф поэтессы Липец развевался. Глядя вверх, она покачивала головой и декламировала тихо:
гудками встречен день. Трудящиеся.
ПОРТРЕТ
1
Как всегда, придя с колодца, я застала во дворе хозяина.
Он тряс над тазом самовар и, как всегда, любезно пошутил, кивнув на мои ведра: — Фызькультура.
Как всегда, раскланявшись с маман, мы вышли, и в воротах, распахнув калитку, отец, галантный, пропустил меня. По тени я увидела, что горблюсь, и выпрямилась.
Стояли церкви. Улицы спускались и взбирались. Старики сидели на завалинках. Сверкали капельки и, шлепаясь о плечи, разбрызгивались. Как всегда, на повороте, тронув козырек, отец откланялся.
Четыре четырехэтажных дома показались, площадь с фонарями и громкоговорителями. Подоткнув шинели, бегали солдаты с ружьями, бросались на землю и вскакивали. Стоя на крыльце и переглядываясь, канцелярские девицы их рассматривали. Шляпы отражались в полированных столбах.
Хваля погоду, мы уселись. Счеты стали щелкать. В кофте ‘сольферин’ прошла товарищ Шацкина и осмотрела нас. Передвигалось солнце. Тень аэроплана пробежала по столам, и мы поговорили, сколько получают летчики.
После обеда, кончив мыть, маман переоделась и, в перчатках, чинная, отправилась.
— Мы выбираем дьякона, — остановилась она и взглянула на меня и на отца внушительно.
— Прекрасно, — похвалили мы. Отец, прищурившись, шелестел газетой. Ветви перекрещивались за окном. В конюшне за забором переступала лошадь.
Постучались гостьи и, расстегивая выхухоль на шее, радостно смотрели на нас кверху, низенькие. Брошь-цветок и брошь-кинжал блестели. — Я иду сказать маман, — сбежала я.
Она, торжественная, как в фотографии, сидела в школе. Старушенции шептались. Кандидат на дьяконскую должность, в галифе, ораторствовал.
— Я из пролетарского происхождения! — восклицал он.
Разноцветные, с готическими буквами, висели диаграммы: мостовых две тысячи квадратных метров, фонарей двенадцать, каланча одна.
— А вы учились в семинарии? — поднялась маман. Я позвала ее.
Затягивались лужицы в следах. Выскакивали люди без пальто и шапок, закрывали ставни. Мальчуганы разговаривали, сидя на крыльце, и их коньки болтались и позвякивали.
Улица Москвы, по-старому — Московская шумела. Рявкали автобусы. Извозчики откидывали фартуки. Взойдя на паперть, я взяла билет. Стояли пальмы. Рыбки разевали рты. Топтались кавалеры, задирая подбородки и выпячивая бантики. Я терлась между ними.
Ричард Толмедж был показан в безрукавке и коротеньких штанишках. Он лечился от любви, и врач его осматривал.
— Милашка Ричард, — улыбались мы и взглядывали друг на друга, сияя.
Сверх программы — музыкальные сатирики Фис-Дис трубили в веники. — Осел, осел, — кричали они, — где ты? — и отвечали: — Я в президиуме Второго Интернационала.
Наскакивая на прохожих, я гналась за ним. — Послушайте, — хотела крикнуть я. Он шел, раскачиваясь, невысокий, с поднятым воротником к в кепке с клапаном.
Отец остановил меня. Он тоже убежал от гостий. — Ричард мил? — спросил он, и по голосу я видела, как он приподнял брови: — И идеология приемлемая?
Узкая луна блестела за ветвями. На тенях светлелись дырки. Дикие собаки спали на снегу.
— Да, да, — кивала я, не слушая… Тот, в кепке, — в толкотне у двери он ощупывал меня.
Маман, с полузакрытыми глазами, с полотенцем на плече, перемывая чашки, улыбалась. Гостьи только что ушли — сапожной мазью еще пахло.
— Вот, — снисходительно сказала нам маман, — вы ничего не знаете. Поляки взяли Полоцк. Из Украины пришло письмо — она решила не давать нам мяса.
Как всегда, мы сели. Кошка, тряся стул, лизала у себя под хвостиком. Отец шуршал страницами. Маман, посмеиваясь, пришивала кружево к штанам. Я перелистывала книгу. Анна Чилляг, волосастая, шагала и несла перед собой цветок. Поль Крюгер улыбался. Это — гостьи принесли.
2
На крыльце, таинственный, хозяин задержал нас. — Подрались, — сказал он. — Луначарский двинул Рыкову.
Мы вышли. Лужицы темнелись у ворот. Вытягивая шеи, куры пили. Пробегали кавалеры и посвистывали. Их прически выбивались. Капельки блестели на плечах. Мальчишка мазал стены, прилеплял афиши и разглаживал: ‘Митрополит Введенский едет. Есть ли бог?’
Отец откланялся. Аэроплан жужжал. Флаг развевался, прикрепленный за углы, и небо между ним и древком синелось.
К надписи над театром проводили электричество. Монтер, приставив к глазам руку, шел по крыше и раскачивался, невысокий. ‘Это он’, — подумала я. — Что там? — спрашивали у меня, остановись. Меня толкнули. Лаком для ногтей запахло. Выгнув бок, кокетливая Иванова в красной шляпе поздоровалась со мной. Я сделала приятное лицо, и мы отправились.
— Весна, — поговорили мы.
В двенадцать, когда, взглядывая в зеркальце, положенное в стол, она закусывала, я подъехала к ней. Колбаса лежала на газете. ‘И избил, — прочла я, — проходившую гражданку по улице Москвы
Я кашлянула скромно.
— Вы будете на вечере? — спросила я.
Все были приодеты. Благовония носились. К лампочкам были привязаны бумажки. Хвоя сыпалась. Подшефный середняк сидел с товарищ Шацкиной и кашлял.
Выступали физкультурники в лиловых безрукавках, подымали руки, волоса под мышками показывались. Хор пел.
Балалаечники, поводя глазами, забренчали. Мы покачивались на местах, приплясывая туловищами.
Товарищ Шацкина, довольная, оглядывала нас: — Хорошо, — зажмуривались мы и хлопали ладошками. Содружественная часть подтопывала.
тихо,
— Как когда я была маленькая, завертелся вальс, —
кругом,
и ветер на сопках рыдает.
Я пойду на лекцию, — перестав смотреть на дверь, сказала Иванова, — нет ли там чего, — и вытащила пудру: озеро с кувшинками и лебедь.
Подмерзло. Две больших звезды, как пуговицы на спине пальто, блестели. Над театром, красные, окрашивая снег на площади и воздух, горели буквы. Люди в кепках проходили.
Я — приглядывалась к ним.
Сад цвел на сцене. Нимфа за кустом белелась, прикрывая грудь. Митрополит Введенский возражал безбожнику губернского значения Петрову.
Мы рассматривали зрителей. Отец сидел, зевая. Он кивнул мне. — Гостьи, — объяснил он.
— Вот он, — засияла Иванова и толкнула меня: Жоржик с электрической увидел нас.
— Электрик, — рекомендовался он мне.
— Выйдемте, — сказала Иванова и в фойе, отсвечиваясь в мраморных стенах, под пальмой упрекала его. Он оправдывался, задирая брови. — Я хотел прийти, — в чем дело? — говорил он, — но, представьте, прачка подвела. — А ну вас, — отворачивалась Иванова томно.
Препираясь, мы спустились к улице Москвы. Бензином завоняло. Невский вспомнился — с автомобильными лучами и кружащимися в них снежинками.
От бакалейной, наступая на чужие пятки, мы шагали до аптеки и повертывались. Милиционериха стояла скромно, в высоко надетом поясе. Встряхнулась лошадь, и бубенчик вздрогнул.
— Пушкин, где ты? — говорили впереди. Конфузясь, Иванова прыскала. — Товарищи, — солидно сказал Жоржик. — Неудобно. — На плешь, — оглянулись на него.
Снимая шапку, он раскланивался. — Доброго здоровья, — восклицал он. Я — присматривалась.
У больших домов отец догнал меня. Он что-то говорил, смеясь, и пожимал плечами. Я поддакивала и хихикала, не вслушиваясь. Было пусто в переулках. Вырезанные в ставнях звезды и сердца светились.
в магазине Кнопа,
пели за углом. Маман была оживлена. Сапожной мазью и помадой пахло. Библия лежала на столе.
— Все, все предсказано здесь, — радостно сказала нам маман и посмотрела значительно.
3
Маман прислушалась. — Идут, — вскочила она и концами пальцев обмахнула грудь — как стряхивают крошки.
Как всегда, мы вышли переждать под грушами. Кулич был виден. Цинерария стояла на окне.
Христос,
— задребезжали в доме. Запах церкви прилетел. Кругом звонили. Кошка, глядя вверх, следила за аэропланами. Затопотали по ступенькам. Духовенство, надевая шляпы и качая талиями, спускалось, и маман, величественная, с крыльца кивала ему.
Прибыли хозяева и поздравляли. — Милости прошу, — усаживала их маман. Все улыбались.
— Я к больным, — сказал отец. Я тоже улизнула. Вилки и ножи стучали вслед.
Гуляли семьи. Маленькие дети спали на руках. Колокола звонили. ‘Праздники, — расклеены были афиши, — дни есенинщины’.
Гостьи семенили, горбясь, — торопились к нам, в роскошных кофтах и в чалмах из шалей. Я свернула в садик, нелюбезная.
Шуршали листья — прошлогодние. Травинки пробивались.
— В Пензе, — разговаривали на скамье, все женщины безнравственны.
Подкралась Иванова, ткнула меня пальцем и сказала: — Кх. — Она благоухала. Коленкоровые фиалки украшали ее.
— Я тянула счастье, — засмеялась она.
Хлопала калитка. Совработники в резиновых пальто входили. Щелкнув сумкой, мы смотрелись в зеркальце. Часы пробили. — Знаю, — встала Иванова, — где он.
Громкоговорители на площади хрипели. Кавалеры в новеньких костюмах, положив друг другу руки на плечи, толпились над лотками. Яйца стукались. В окне светился транспарант с цитатой, и веревка, унизанная красными бумажками, висела. Мы вошли. Засаленными книжками воняло. Подпершись, библиотекарша сидела за прилавком. Дама в профиль красовалась на ее воротнике. — у вас щека запачкана, — сказала Иванова.
— Это от пороха, — ответила она и посмотрела гордо.