Полночный Ревизор, Леонтьев-Щеглов Иван Леонтьевич, Год: 1909

Время на прочтение: 11 минут(ы)
ПРОМЕТЕЙ 16
М., ‘Молодая гвардия’, 1990

П. Горелов

Единственный читатель

Как мне нужно узнавать многое из того, что знаете вы и чего я не знаю, так и вам тоже следует узнать хотя часть того, что знаю я и чем вы напрасно пренебрегаете.
Н. В. Гоголь В. Г.Белинскому. Остенде.
10 августа 1847 года.
Знаменитое зальцбруннское письмо В. Г. Белинского к Н. В. Гоголю принадлежит к числу наиболее выдающихся памятников русской революционно-демократической мысли. Его огромная общественная значимость и мощное социальное влияние обстоятельно освещены и изучены советской исторической наукой.
Но — и это самое поразительное — мы до сих пор не располагаем научно установленным критическим текстом письма Белинского к Гоголю. Проще говоря: мы не располагаем подлинником письма, его автографом.
Того текста, который начертан рукой самого Белинского,— нет, а есть только то, что принято взывать ‘списками’.
Но тогда ‘списками’ с чего? Ведь их множество, и все они достаточно разные. Который ее из них ближе к оригиналу?
Кто знает…
Разумеется, есть приемы, позволяющие с известной степенью приближения определить среди имеющихся ‘списков’ тот, который списан раньше и точнее остальных. А приемы, позволяющие определить соответствие этого списка оригиналу, если самого оригинала нет? Есть такие приемы?
Очень сомнительно…
В лучшем случае мы может быть реконструируем первосписок.
Поразительно и еще одно: послание Белинского Гоголю почти не привлекает исследовательского внимания именно как факт переписки, диалога, как нечто, именно диалогом ими рожденное и только в его атмосфере подлинно
Мы непростительно забывчивы: письмо Белинского Гоголю — ответ, и оно к тому же самим жанром своим предполагает своего адресата и его — последующий — ответ. Другими словами, не просто ‘письмо Белинского’, а ‘письмо Белинского к Гоголю‘, переписка Белинского и Гоголя.
Стоит, пожалуй, задуматься и над тем, что не существует, по-видимому, ни одного достоверного свидетельства, что письмо Белинского вообще кто-нибудь читал‘. ‘…При жизни Белинского существовали только слушатели его письма’,— авторитетно утверждает исследовательница 1. К тому же такие слушатели, а число их можно пересчитать по пальцам, известны нам лишь за пределами царской России 2. В самой России, по возвращении из-за границы, Белинский, насколько это до сих пор известно, сам никому своего письма не читал. ‘Во всяком случае, о таком чтении не существует никаких свидетельств современников’ (там же, с. 563).
‘… несомненно, что Белинский не оставил копии письма даже своим друзьям…’ (там же, с. 563).
Да и привез ли он ее (копию) из-за границы — это неизвестно тоже.
Тем не менее абсолютно достоверный, хотя и единственный читатель подлинного письма Белинского все же существовал. Тот, кому, собственно, и предназначалось читать письмо, а не слушать его из уст автора.
Читатель этот — Николай Васильевич Гоголь.
‘Белинский набросал сперва письмо карандашом на разных клочках бумаги, затем переписал его четко и аккуратно набело и потом еще снял с готового текста копию для себя’,— вспоминал П. В. Анненков (‘Литературные воспоминания’. Л., 1928.— С. 581—582).
Итак, первый ‘список’-копию изготовил сам Белинский, ‘готовый текст’ был послан по адресу.
История не сохранила для нас ни письмо, отправленное Гоголю, ни копию с него, снятую автором.
История сохранила нам ответы Гоголя, черновой и окончательный (Гоголь Н. В. Полн. собр. соч., т. 13. Письма 1846—1847.— С. 360—362, С. 435—447).
Что касается ‘списков’, то их — особенно заслуживающих внимания — давно следовало бы, собрав, самым добросовестным образом издать, досконально выяснив при этом историю их — довольно загадочного — возникновения и распространения. Издать в лучших традициях серии ‘Литературные памятники’ — обстоятельно, добротно, с анализом текста и комментариями всех, подчас просто ошеломляющих его разночтений. Такое издание будет элементарным исполнением нашего исследовательского долга: и перед Белинским, и перед Гоголем, и перед их читателями…
Письмо Белинского, так распорядилась история, достоверно расслышать можно теперь только через ответы Гоголя, как своего рода продолжение его ‘Выбранных мест из переписки с друзьями’, как своеобразное послесловие к ней.
Это хорошо понимали, например, издатели Полного собрания сочинений Гоголя. Да, кстати, и в рукописных вариантах XIX века распространялась, как правило, именно переписка Белинского и Гоголя.
И еще раз: нам не следует изымать письмо Белинского из его законного диалогического контекста. Этот путь — к письму Белинского через ответы Гоголя — окажется надежнее и в смысле его духовной достоверности. Ведь автономные текстологические умозаключения, чего же греха таить, не застраховали нас от чудовищных ошибок: так, мы до самого последнего времени считали — всем народом — подлинным письмом Белинского тот вариант списка, который, как теперь признано исследователями, стоял ‘на грани полной деформации текста’.
Кто осмелится дать гарантии, что сейчас — с новым вариантом списка — подобная история не повторится?..
Итак, нет автографа, есть только списки, но читателей, есть только слушатели, точнее: есть многочисленные читатели списков, и единственный читатель письма, есть и два его — этого читателя — ответа Белинскому.
Перед исследователями интереснейшая задача: услышать письмо Белинского в ответе Гоголя, его, подчеркнем это, единственного читателя
Но это уже тема отдельной статьи.

* * *

Имя И. Л. Щеглова (Леонтьева) (18551911) малоизвестно. Но две его основные книги заслуживают самого пристального внимания читателей: ‘Новое о Пушкине’ (Спб., 1902) и ‘Подвижник слова. Новые материалы о Н. В. Гоголе’ (Спб., 1909, 2-е изд., 1912). Основное отличие живых исследований И. Щеглова от привычных нам книжных штудий и литературоведческих изысканий в том, что они не только не устаревают со временем, но, напротив, как все подлинное, приобретают еще большую ценность. Полнокровные образные свидетельства писателя почерпнуты им из таких источников, которые представляют первостепенный интерес всегда и для всех. Стоит напомнить хотя бы такие главы из его книг ‘Пушкинские дни в провинции’, ‘Письма крестьян о Пушкине’, ‘Беседа со старухой, знавшей Пушкина’, ‘Дом, где скончалась няня Пушкина’, ‘На могиле жены поэта’, ‘Следы пребывания Гоголя в городе Калуге’ и т. д. Писатель через живые и уникальные детали умеет проникнуть в главное и существенное у любимых им художников слова. Стоит упомянуть и о том, что И. Щеглов к тому же автор многочисленных воспоминаний как литературных (Гончаров, Надсон, Островский, Плещеев и др.), так и театральных (Садовский, Самарин, Федотов, Ермолова и др.), все еще ждущих своей публикации.
Сегодня мы предлагаем вниманию читателей главу из книги И. Щеглова о Н. В. Гоголе. Печатается по тексту: Щеглов И. Подвижник слова. Спб., ‘Мир’, 1909, с. 98109.Полночный Ревизор.
Автор снабдил главу следующим примечанием: ‘Присоединяю настоящий рассказ к материалу о Гоголе как подлинное происшествие, переданное мне одним моим приятелем, провинциальным актером’.

И. Щеглов

Полночный Ревизор

(Единственный случай)

На балконе хорошенькой дачи, выходившем на Неву, небольшая кучка гостей засиделась за вечерним чаем. ‘Политика’ достаточно надоела, и беседа вяло и беспорядочно перескакивала с предмета на предмет. Случайно кто-то обронил в разговоре фразу: ‘Это так же неприлично, как присутствие священника в театральной зале!’ К слову придрались, и зашумел спор.
— Отчего это считается неприличным — решительно не понимаю! — иронически усмехнулся молодой товарищ прокурора, недавно сбросивший правоведский мундир.
— И я тоже не понимаю! — присоединился к нему пожилой студент, не окончивший курса.
— Раз пастыри могут театры освящать — странно… отчего они не могут их посещать? — вставил начинающий литератор, недавно дебютировавший в распространенной газете заметкой о народном театре.— Наконец, все зависит от того, каков театр!
В спор вмешалась хозяйка дома.
— Ваше замечание очень остроумно, но оно нисколько не выясняет дела. Есть условные понятия, против которых спорить невозможно!
— А я буду спорить! — прокартавила миловидная барышня в дымчатом pince-nez, сидевшая рядом с неокончившим студентом.
— И я! И я!..— послышались голоса вокруг чайного стола.
— Модест Ильич, что ж вы молчите? Ваше мнение нам было бы особенно интересно! — снова послышался голос хозяйки.
Глаза всех обратились в конец стала, в сторону красивого седовласого старца, задумчиво покуривавшего сигару, известного трагика, недавно покинувшего по болезни театральные подмостки. Трагик улыбнулся своей открытой, пленительной улыбкой, сокрушившей в былое время немало женских сердец, и мягко проговорил:
— Боюсь, что мое мнение… будет несколько длинно!
— Вы хотите нам что-нибудь рассказать, не правда ли? — обрадовалась хозяйка и за себя, и за гостей.
— Да, я вспомнил один любопытный эпизод из моих давнишних артистических странствий… как раз по этому самому поводу. Можно сказать, единственный случай в своем роде!..
— Ах, расскажите, расскажите!! — Вокруг отставного артиста поднялся весьма лестный для его артистического самолюбия шум.
— Мы слушаем! — добавила торжественно хозяйка и вполголоса приказала вошедшей горничной: — Груша, подогрей самовар…
Воцарилось почтительное молчание… В тишине слабо доносились откуда-то, вероятно, из увеселительного сада, звуки музыки, звенела вдали конка, переползавшая через мост, и мелькавшие на реке пароходы, переполненные нарядной публикой, изредка перекликались надорванными голосами, как вещуны…
— Давно это было… ой, как давно! Вы, быть может, слыхали когда-нибудь имя Блажевича? Нет — ну, да это все равно… Замечательный был комик, но антрепренер из рук вон бестолковый. Вот-с, в труппу к этому самому Блажевичу я и попал во дни моей юности, прямо с университетской скамьи, разумеется, на самые маленькие роли. Странствовали мы из города в город, из городишка в городишко, и достранствовали до того, что хоть волком вой… Случилось это в городе З. Городок не хуже и не лучше других российских городов, церквей и трактиров более чем достаточно, но театральной храмины ни единой. Сняли мы на окраине, возле самого городского кладбища, мучной амбар, кое-как приспособили под театр, афиши по городу расклеили. Дали два спектакля — публики хоть шаром покати!.. Мало того-с, по городу прямо ропот пошел из-за того, что мы с театром возле покойников основались, а на улице нас оглядывали совсем точно зачумленных. Словом, больше ничего не оставалось, как убираться подобру-поздорову… Бедняга Блажевич так растерялся, что стал заговариваться — того и гляди, как бы часом не удавился человек… А надо вам сказать, как раз за кладбищем, за оврагом, находился большой монастырь, и в нем высокочтимые мощи святителя обретались. Вот сидит у себя Блажевич ночью, в номере, на крюк поглядывает, думает — не придумает, как бы из беды целым выйти — зарок про себя дает у мощей святителя молебен отслужить, если спасение выйдет… И что ж бы вы думали? В ту самую минуту как он про себя обещание дал, вдруг в дверь: ‘тук-тук’… и входит монах. Блажевич даже испугался сначала — думает, уж не померещилось ли ему от расстройства. Нет, монах, как есть живой монах, из того самого монастыря, где мощи святителя почивают.
— Так и так,— говорит,— я к вам с всепокорнейшей просьбой от самого отца архимандрита!
— Очень приятно,— отвечает Блажевич,— а только никак не могу вообразить, чем могу служить его высокопреподобию, сами знаете, каким богопротивным делом изволю заниматься!
А монах слегка потупился и говорит:
— Наш настоятель из самого настоящего светского круга вышли и ничего богохулительного в образованном представлении не понимают, а только, что я вам сейчас имею объяснить, должно быть, между прочим, под самым жестоким секретом. Сколько, спрашивает, между прочим может быть у вас благоприятного сбора, в случае публичного действия?
— Рублей триста-четыреста, а то и вся полтысяча набежит! — пригнул для пущего эффекта Блажевич… Будь, дескать, что будет — все одно, хуже того, что есть, не выйдет!!.
А вышло нечто такое, что даже Блажевич, видавший на свете всякие виды, рот разинул. Монах тонко намекнул, что ‘они’ за ценой не постоят и даже лишнюю сотню накинут, если соблюдены будут на совесть три следующие непременнейшие пункта. Первое — труппа должна представить сочинение господина Гоголя ‘Ревизор’ без всяких пропусков и при полной театральной обстановке, как бы для настоящей городской публики. Второе — на представлении не только не должен присутствовать никто из посторонних, но никто из мирян отнюдь не должен о нем знать. И, наконец, третье: представление должно начаться ровно в полночь и окончиться до ‘утрени’. Разумеется, Блажевич с восторгом принял все три пункта (тем более, что гоголевский городничий была его коронная роль) и, ночью же, секретно оповестил нас о перемене обстоятельств и утренней репетиции ‘Ревизора’.
Умирать буду, не забуду этого редкостного спектакля!..
Ровно в полночь, то есть как раз в то время, когда спектакли обыкновенно кончаются, наш театр-амбар стал наполняться публикой… и какой публикой? Какую едва ли видели стены театра: одни монашеские клобуки!.. Сам отец архимандрит помещался в единственной имеющейся у нас ложе, и лица его мы не могли рассмотреть, так как он прятался в глубине ложи за сидевшими впереди старейшими иеромонахами: да и кроме того, по его же желанию, освещена была только сцена, а партер пребывал во мраке.
— Оригинальное зрелище, надо признаться! — заметил товарищ прокурора.
— Чего, спрашивается, оригинальнее! — улыбнулся Модест Ильич.— Добавьте-ка к этому, что общая театральная уборная, где гримировались Добчинский, Бобчинский и другие второстепенные гоголевские персонажи, как раз выходила окнами на кладбищенскую ограду. Когда пробило полночь и через кладбище к театру потянулась черная вереница монахов,— издали, право, можно было принять эти тихо движущиеся фигуры за полночных выходцев из могил.
— Удивляюсь, как вы могли играть в такой жуткой обстановке? — воскликнула хозяйка…— Это должно было ужасно действовать на нервы!..
Трагик молодцевато пожал своими широкими плечами.
— Представьте, ничуть не бывало! Напротив того, именно эта самая необычайность обстановки удивительно подняла нервы, и ‘Ревизор’ был разыгран с заразительным увлечением. А Блажевич в роли городничего превзошел себя!
Начинающий литератор не выдержал и перебил рассказчика:
— Для меня, извините, самое любопытное: как принимали Гоголя монашествующие зрители?
— Вы правы,— это самое любопытное, и именно потому, что ни в одном из российских городов, где нам только ни случалось играть ‘Ревизора’, где его не принимали так неистово восторженно, как в этом полуночном потаенном спектакле… Правда, сначала монастырская братия стеснялась смеяться, и слышались лишь отдельные сдавленные смешки, но когда из архимандритской л раздался зычный, раскатистый голос ‘самого’, братию точно прорвало и смех понесся безудержно, как вихрь, колыхая монашеские клобуки и теребя седые бороды… Весь третий акт прошел при сплошном смехе, а во время известного монолога Хлестакова стоял такой стон и грохот, что нашему убогому театру-амбару грозила двойная опасность: и в архитектурном отношении и, так сказать, в цензурном, ибо небывалый шум мог разбудить обывателей богомольного городка!.. К счастью, июльская ночь была темнее нашего партера, а провинциальные обыватели и охранители в такие ночи спят особенно крепко, а если кто и проснулся не вовремя, наверное, принял ночной гул со стороны кладбища за раскаты надвигающейся грозы и истово перекрестился.
— Вы рассказываете, как настоящий поэт! — прокартавила барышня в дымчатом pince-nez и втихомолку теснее прижалась к неокончившему студенту.
Рассказчик слегка наклонил голову:
— Я действительно не могу равнодушно вспоминать… потому что спектакль был исключительный по своей фантастичности!.. Вообразите спектакль, имеющий сумасшедший успех у публики, а между тем, самой публики как бы вовсе нет, то есть ее совсем не видно. Перед вами точно огромная черная пасть, и из этой таинственной пасти извергаются прямо на вас громоподобные раскаты смеха… Гоголь… и смех — а вокруг ничего, кроме безмолвной долины смерти! Будто две высшие человеческие стихии слились в неведомом пространстве в одном вдохновенном аккорде. .. И какой смех? Который заражал и зажигал самых посредственных исполнителей и возвышал простых статистов до творчества художников… К сожалению, за сорок лет много интересных подробностей улетучилось, но одна из них врезалась в моей памяти неизгладимо: это конец ‘Ревизора’. Всюду, где мы ни играли пьесу, конец всегда принимался как отменнейшая комедия, и только здесь, в таинственном монашеском кругу, он произвел потрясающее впечатление подлинной трагедии… Смех стал затихать с первых слов монолога городничего: ‘Вот, смотрите, смотрите, весь мир, все христианство, как одурачен городничий!’. И когда в дверях неожиданно показался голубой посланец с известием о прибытии подлинного ревизора, партер точно вымер — так стало тихо, жутко тихо, как на соседнем кладбище, и на сцене тоже стало тихо, как в живой картине — и занавес тихо-тихо опускается… И вот как раз в ту самую минуту, как занавес стал опускаться, издали с монастырской колокольни послышался слабый, кротко-тоскующий звон, призывающий к заутрене… Вышло необыкновенно торжественно, как-то мистически торжественно — это почувствовалось одинаково и в партере, и на сцене, и даже за кулисами…
Когда мы очнулись и бросились к занавеси, чтобы разглядеть в щелку нашу таинственную публику, партер оказался совсем пуст, и в открытые двери врывался широкими косыми полосами дневной свет… Однако те из нас, кто раньше попал наверх в уборную,— видели в окно черную ленту монашеского ‘партера’, медленно ползущую через кладбище и овраг по направлению к монастырю. Бог весть, что было в душе этого загадочного ‘партера’, добрые три четверти которого, можно сказать с уверенностью, были в театре в первый и в последний раз!..
Блажевич потом признавался нам, что вся эта история казалась ему каким-то чудесным сном — и появление таинственного монаха, и полночный ‘Ревизор’ с архимандритом в ложе, и даже толстый денежный пакет, аккуратно доставленный перед самым спектаклем…
Меня лично, тогда совсем юного театрала, это необыкновенное представление прямо потрясло. И началось оно совсем необыкновенно… Вместо обыкновенного театрального звонка в занавес постучал некий таинственный монах и шепотком проговорил: ‘Их высокопреподобие благословили приступить к комедийному действу’. Точно мы в самом деле собрались священнодействовать в какой-нибудь старинной мистерии!.. А кончилось еще необыкновеннее… Под тихий благовест монастырского колокола. И игра была тоже необыкновенная: все исполнители в этот раз действительно священнодействовали, охваченные каким-то непередаваемым внутренним трепетом. И нигде, ни в каком самом богатом театре, так сильно не почувствовалось, как почувствовалось мной впервые тогда, в этом дрянном кладбищенском амбаре, что театр, действительно, есть храмина, и сила смеха благодетельна и божественна, а звание истинного артиста высоко и назидательно!!.
Модест Ильич умолк, видимо, сильно взволнованный.
Правовед-прокурор покрутил свои надушенные усы и торжествующе оглядел присутствующих.
— Рассказ почтеннейшего Модеста Ильича такого рода, что спор наш, я полагаю, исчерпывается сам собой… Скажите, пожалуйста,— обратился он к рассказчику,— и больше вы не видели потом никого из монастырской братии?
— Нет, мы строго сдержали наше слово и в тот же вечер выехали из города… Впрочем, виноват, чуть не забыл рассказать самое главное!.. Перед самым отъездом Блажевич был в монастыре у всенощной и отслужил, по обещанию, молебен у раки преподобного. Некоторые монахи, видимо, его узнали и исподлобья любопытствующе оглядывали, но все же столь строго держали себя, как будто ничего в полночь не приключилось. Зато по окончании молебна, когда Блажевич приложился к святым мощам и подошел под благословение старца-иеромонаха, произошло нечто непредвиденное. Старец троекратно его благословил и, проникновенно воззрившись на него, изрек многозначительно:
— Памятуй, сын мой, в сердце своем Полуночного Ревизора и благоустрояй душевный град свой, ибо никто не ведает ни дня, ни часа, егда Он возгрядет взыскать содеянное! Все мы — смиренные работнички на ниве Божией, и на разных путях земных служим единой славе Творца Нашего Небесного!!.
— Гм… позвольте, ‘душевный град’… да ведь это же чисто гоголевская идея? — с видом знатока заметил юный судья.— Вот никогда бы не подумал, что простой монах мог так тонко постигнуть Гоголя!
Лица всех сделались вдруг серьезными, и серьезнее других казался пожилой студент: как-то так случилось, что за занятием с юности политикой он совсем не успел познакомиться с Гоголем. Хозяйка дома громко вздохнула.
— Это прямо невероятно, что вы нам сейчас рассказали… Право, если бы это не вы, Модест Ильич, я бы ни за что не поверила!
Модест Ильич чуть-чуть нахмурился.
— Я сам бы, пожалуй, не поверил… если бы не имел удовольствия самолично участвовать в этом самом необыкновенном спектакле.
— Простите за вопрос,— вмешался начинающий литератор, заинтересованный рассказом ближе других,— кого вы тогда изображали в этом полночном Ревизоре?
— Вот это, пожалуй, будет самое невероятно. Угадайте… кого? Лекаря Христиана Ивановича.
Литератор, видимо, был озадачен…
— Того самого, что по гоголевской ремарке произносит всего только один ‘звук, похожий на букву и’?
Трагик благодушно улыбнулся.
— Того самого, что произносит ‘всего только один звук, похожий на букву и’!
И всем вдруг сделалось немного смешно, глядя на грузную, величественную фигуру отставного трагика, напоминавшую своими живописными седыми космами отставного короля Лира. А глаза трагика из-под нависших седых бровей глядели задумчиво и печально, точно перед ними пронеслась в этот миг вся его артистическая жизнь, начиная с Христиана Ивановича, произносившего на сцене всего один звук… до последнего появления на ней — прощального бенефиса в ‘Короле Лире’ — с бурными овациями, цветами, слезами, маханиями платками…
За разговором никто не заметил, как взошла луна, и теперь знакомый дачный уголок принял совсем фантастический вид… Тянущиеся на другом берегу дачи казались в дымке тумана точно вырезанными из черной бумаги, напоминая очертаниями силуэт горного хребта… Громыхавшая через соседний мост конка отражалась в зеркале Невы блуждающими огнями, а скользившие в темноте пароходы походили на сказочных драконов с зелеными, желтыми и красными глазами…
Как-то невольно все примолкли и задумчиво стали смотреть на притаившийся за облаком месяц, на красавицу Неву, на полукруглую площадку дачного цветника, на которой дрожали узорчатые тени, причудливые и загадочные, как линии человеческой жизни…
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека