Пущено письмо от любезного братца вашего рядового Юхима Хванасовича. Любезная сестра Настасья Хванасовна, посылаем вам нызькой поклон от белого лыця до сырой земли, и еще кланяемся дочке вашей Кулыне Мыкытишне, и еще кланяемся своему хрещеннику Охрему Мыкытовичу и с любовию нызькой поклон от белого лыця до сырой земли, и пропишить нам на счет его: чи они уже ходять, чи ще только лазять? И желаем вам всего хорошего в делах рук ваших навсегда. И посылку вашу, которую вы нам прислали, то мы сполна получили и благодарим вам за посылку премного раз, что вы меня не забули на чужий стороне’.
Измятый, кое-где испачканный в грязи листок дрожит в белых пальцах Вали, и дрожит ее слабый печальный голос. Перед ней на стуле сидит, согнув спину, вытирая концом платка нос и вспухшие от слез глаза, Настасья ‘Хванасовна’.
Лицо у нее наполовину спрятано под низко надвинутым на лоб платком, как у старухи, и только по мужу-дворнику, ‘щеголю и хвастуну, можно догадаться, что она еще молода.
‘И еще пропишить, какая у вас есть новость. У нас новостей никаких не слыхать. И какая у вас погода? У нас погода очень холодная, так что при шинели никогда не согреешься. Насчет харчей тоже бувает невыдержка, потому что мы як день, як ночь, бесперечь в огню и кровь льется. Ну, благодаря бога, что иноди картохи невыкопанные. И прошу вас пропишить вы мне про мою балалайку. Чи она целая или нет? И я сейчас нахожусь на астрицкой границе и извиняюсь, что плохо написано. Повсегда идет отражение, и некогда у гору глянуть. А тут пули зудят усе равно, как мухи над головою. А когда, бог даст, приеду, то привезу усем гостинца и своему хрещеннику хороший гостинец. Ну, прошу вас не журиться. И с тем досвидания. Рядовой …ского полка, 9-й роты Юхим Хванасович Закутний’.
Настя слушает в суровом молчании, только иногда, сдерживая всхлипыванья, потянет носом. Потом она уходит к себе в дворницкую. А Валя остается одна в комнате и снова много раз перечитывает кривые, грязные строки. Два-три раза в месяц получаются эти неуклюжие письма рядового, и пишет она для Насти лаконические ответы на них. И было поначалу странно и досадно читать эти письма: так они похожи одно на другое своей бедностью и несуразностью.
Рядом с печалью и тем, что рисовало воображение Вали, эти письма были так буднично жалки и неинтересны. Но с каждым письмом все глубже вникала она в эти неуклюжие строки и училась читать то большое, что они скрывали. И разгадала великую грусть и любовь, что невыраженная застыла в шаблоне солдатских поклонов и в безграмотных оборотах.
Вечером Валя сидит в дворницкой за столом, перед закопченной лампочкой и пишет письмо. На столе приготовленная ею посылка для солдата. Настя стоит перед столом хмурая, замкнутая в себе.
— Еще что написать?
А Настя не знает — что, и только вытирает слезы на щеках и вокруг рта.
Никита, на минуту забежавший в дворницкую, поправляет перед зеркалом гладкий пробор посредине головы и франтовские усы. В сторону жены роняет:
— Ну что ты, деревня, рюмы распустила! Ну к чему это! Без всякого понятия!
— Пропишите, что была на праздниках тетка Стеха…— угрюмо говорит Настя.— Всех овец распродала…
— Ну вот! — презрительно смеется Никита.— Ты еще об свиньях продиктуй! Русский солдат считается защитник всей России, так она ему про овец!
Слышен звонок у ворот, и Никита уходит.
— Еще что?
— Больше уже ничего,— всхлипывает Настя.
А впалая, не развившаяся еще грудь Вали волнуется острой скорбью.
Низко-низко наклонилась над письмом, касаясь его прядью каштановых волос, и стала писать без диктовки:
‘Мой далекий, мой родной! День и ночь моя душа там с тобою, на страшных чужих полях, в холоде и голоде, перед лицом смерти. День и ночь я смотрю на тебя, как понес ты свою жизнь за других. А я, маленькая, больная, как все в доме уснут, на коленях стою. Все молюсь: пусть не тронет тебя вражья пуля. Пусть ангел-хранитель защитит тебя белыми крыльями. Полетела бы сама к тебе, припала бы к негреющей шинели твоей. Встала бы между смертью и тобой!’
Пылают тонким румянцем прозрачные щеки Вали, слезы застилают глаза. А Настя следит, как темными шнурками ложатся на бумагу узенькие строчки.
II
Мелькают пестрые буднично-торжественные дни. А сквозь их пеструю сеть видит Валя, как на западе дни перепутались с ночами и время пылает одним багровым заревом, озаряя никогда не виданное дорогое лицо. Пытается Валя представить себе его черты и не может. Иногда зайдет в дворницкую. Хочется поговорить о нем с Настей, расспросить. А Настя ничего не умеет рассказать.
— Он… похож на тебя?
— Ни… я в покойного батька, а он — в покойную матерь.
На полу, пытаясь подняться на ноги, ползает тот крестник, о котором спрашивается в каждом письме с войны. Видно, там часто думают о нем… Валя взяла его на руки и стала ласкать. На стене висит балалайка, по которой он тоже скучает. Валя дотронулась пальцами до струн — прозвенели слабо, будто издалека долетели грустные, робко спрашивающие звуки.. Уходит Валя к себе и, унося с собой письма, снова перечитывает их.
‘И еще уведомляю вас, не верьте, что я убитой, потому что я, слава богу, до которой минуты жив-здоров, чего и вам желаю от господа…’
‘И еще уведомляем вас, что австрийцы народ голой и худой до того, что слеза берет… Хуже нас…’
‘А в случае бог меня не вернет, то кожух и шапка пущай Охриму до выросту, а балалайку сватови Ехвану. А струны новые в ей в середке…’
‘И еще когда читали мы последний лист от вас, то даже трохи не плакали, с товаришом, до чего все достоверно списано, неначе в книжке напечатано. Должно буть, составила вам какая-нибудь горячая душа и высокой науки’.
‘И покорнейше благодарим за их многоувеселительную ласку, перелетящая до нас, и за их гостинец. И если б воны были мужеского пола, то были б моим родным отцем и братиком, а когда они женского рода, то пущай будут моими сестрой и мамой. И еще мы их благодаримо от своего лица и желаемо от бога хорошего благополучия и провести ваши дни в веселых лицах и с веселыми людьми’.
— Буду, буду твоей сестрой! — обещала Валя, глотая слезы.
Стала писать ему каждый вечер. И стала ждать ответа.
А ответа не было. Шли дни, недели. Молчала Настя, и молчала Валя, и, не сознавая того, обе избегали встреч…
Однажды серым туманным утром, когда на мокрых ветвях повисли и не могли упасть холодные капли, принесла Настя письмо с заветной печатью и чужим почерком на конверте. Валя разорвала конверт и, закрыв глаза, стала опускаться мимо стула на пол. Настя посмотрела в ее восковое лицо и, поняв все, заголосила на весь двор.
Почерк письма был не такой, как у Юхима: мельче и кудрявей.
‘Пишу вам неприятный привет. Вашему любезному брату царство небесное славному и храброму воину Юхвиму Закутному, павший в бою под… N 24 ноября. Попала пуля-злодейка, и похоронили под тополей возле экономии, и я поставил крест над им. Когда я ворочался в траншею по поручению харчей, то меня состревают солдаты и говорят, что твой товарищ убитой. Я не верил. Когда прихожу, он лежит мертвой. И я горько заплакал над своим смирным товаришом! И похоронили, и был при том священник, и отпели вечную память. И еще я вам передаю по низкому поклону.
С тем прощевайте. Трохим Кривородько.
И еще прошу не сумуйте.
А молитесь богу. Така его смерть. Царство небесное братику Юхвиму Хванасовичу, потому что мы были повсегда вкупе, как близнята. А теперь его нету’.
Вяло, нехотя реют и падают за окном хлопья осеннего снега, падают и тотчас умирают на грязной мостовой. И дни реют бледные, полинялые — не отличишь один от другого. Смешались в одну муть с бессонными ночами. И время, должно быть, остановилось и потухло, как потухли свет и радость в душе Вали.
Слышны мерные шаги за окном — проходят стройные серые ряды. Может быть, среди этих лиц есть и его неведомые черты. Но, прильнув к окну, искала и не находила их: неуловимо текут человеческие лица, как дождевые капли.
Но где-то сливаются капли в страшный поток, отражающий небо и обновляющий землю кровью…
Долгими часами стоит Валя у окна на улицу. Не смотреть бы только в противоположное окно дома, что выходит во двор, глаз на глаз с приплюснутым косым окном дворницкой! Тянет из того окна в это нестерпимым холодом могилы, стынет от него голова и грудь, тушит он ее сознание и сдувает ее, как желтый отмороженный лепесток.
III
Широко раскрытыми глазами смотрит Валя перед собой и сквозь знакомую с детства обстановку — стоит ли у окна, идет ли по улице — ясно видит одну новую картину: широкое поле с убегающей за пригорок буро-грязной дорогой, справа, до синего леса — рвы с валами желтой глины, а за ними обнаженный сад, и чей-то старый опустевший дом, и одинокий тополь в стороне, кружатся над ним галки, холмик чернеет у корня… По желанию Валя может удалять и приближать картину, может сделать поле без конца широким и может рассмотреть на нем каждый темный холмик до жутких подробностей…
Стали морозы, засвистела вьюга за окном. Коротая в кресле долгую зимнюю ночь, сдвигает и раздвигает Валя жуткую картину. И вдруг — раздвинулась она до края земли, тьмы народа покрыли ее, и все с ужасом и надеждой смотрят туда, где, касаясь неба, идет кто-то огромный, неся на согбенных плечах что-то светлое, как умершее Валино счастье. А под ним .земля изрыгает огонь и смерть, и с треском рвется небо в клочки… сгибаясь, мечутся по небу синие и багровые полосы. Так именно представлялся Вале страшный суд.
— Донесет ли?..— спрашивает Валя, цепенея.
Но ближе, ближе он и все меньше. Уже различает она серую шинель и бескозырную фуражку с красным околышем. И сразу все стихло, небольшого роста, вошел в комнату, конфузливо обходя ковер, подошел к креслу, просторная шинель плохо прилегает к щуплому телу — горбится сзади, воротник отстал.
И бескозырная фуражка — уже обагренный венок. Тонкая темно-красная струйка протянулась из-под него по смуглой щеке, оросила выбеленный солнцем и ветром пух ее и задержалась на шее смешанным с землею сгустком. Вот он поднял глаза, пристально посмотрел, стал оправдываться:
— Извините, что долго не писал… Так что некогда было в гору глянуть… Пули, как мухи, зудят…
Молча стоял, и когда Валя открыла глаза, не сразу поверила, что его нет уже здесь, рядом, между креслом и этажеркой.
Серело утро за окном, мерно и долго, как прибой реки, били мостовую солдатские шаги. Валя подошла к окну и сквозь замороженное стекло снова стала всматриваться в тусклый поток лиц. И вдруг ударили по глазам знакомые черты: и впалая смуглая щека, и шинель горбом… и глаза, сурово всматривающиеся вдаль… Протянув руки, закричала Валя:
— Жив!.. Тебя не тронет смерть!..
А за окном живой волной все бились о мерзлую мостовую мерные густые шаги. Высоко поднялся в морозном воздухе молодой тенор запевалы.
И день разгорался медленно да робко.
1915
———————————————————
Источник текста: Повести и рассказы / К. Тренев, Сост. и предисл. М. О. Чудаковой. — Москва: Сов. Россия, 1977. — 350 с., 20 см.