Человек, Тренёв Константин Андреевич, Год: 1903

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Константин Андреевич Тренев.
Человек

В маленьком городе статский советник Иван Петрович Промокатин был одним из самых больших чиновников. Понятно, что при таком положении человека было бы странно, если бы он ощущал недостаток в почете. При встрече с ним всякий обыватель почтительно кланялся и затем, смотря по положению, а также сообразно с собственной дерзновенностью, или вступал с Иваном Петровичем в приятный разговор, или молча шел дальше, сохраняя на лице бездну уважения и глубокомыслия.
К этому, безусловно, располагали и наружность, и поступки Ивана Петровича, и вообще обращение его с человеком. Уже при первом взгляде на Ивана Петровича вам прежде всего приходила мысль: вот человек, который не совершит поступка, не скажет слова, которое бы хоть на йоту, хоть на секунду понизило его достоинство. Если он, например, гневался, то, как бы сильно ни овладевало им это чувство, он не позволял себе не только неприличного жеста или слова, но даже слишком высокого тона. Он, как человек умный и тактичный, прекрасно понимал, что не криками и топаньем производится надлежащее впечатление, а именно олимпийским спокойствием при лаконичности выражений. То же и относительно веселого состояния духа: даже в минуты наивысшей аффектации Иван Петрович не забывал собственного достоинства, и если он веселился, то для всякого очевидно было, что это веселится именно статский советник. В женском обществе Иван Петрович держал себя так, что, несмотря на свои пять десятков лет, считался одним из самых интересных кавалеров и завидных женихов. Ежедневно, в восемь часов вечера, он отправлялся в местный клуб. Так как клуб этот был единственный в городе, то его посещало и все чиновничество и городское купечество. Впрочем, здесь каждый держался компании по себе, и пребывание в клубе не компрометировало высших, не стесняло низших. Во втором часу ночи Иван Петрович обыкновенно отходил ко сну, и если иногда, лежа в постели, он думал о собственной персоне и ее назначении в жизни, то думы эти были настолько приятного, убаюкивающего свойства, что Иван Петрович тотчас засыпал самым невинным, самым безмятежным сном.
Но, как известно, благополучие наше здесь, на земле, слишком непрочно и скоропреходяще. Давно уже лучшими умами подмечено, что никакие личные достоинства, никакие заслуги перед отечеством не страхуют нашего личного благополучия от различного рода случайностей и превратностей. Лучшим примером этого открытия великих умов может служить несчастье, настигшее Ивана Петровича, и настигшее именно с той стороны, откуда менее всего можно было ожидать его появления.
Началось это с совершеннейшего пустяка. Истинные трагедии в жизни обыкновенно так незаметно, с пустяков, и начинаются. Подойдет незаметно и коснется тебя своей злоносной рукой, так, чуть-чуть, еле ощутимо. Только досадливо мотнешь головой, словно бы тебе муха на нос села. Некоторый промежуток — и второе прикосновение, на этот раз более ощутимое. Опять досадливо мотнешь головой, но уже более сознательно. Новое прикосновение, уже более похожее на толчок. Ты с удивлением оглядываешься, а толчки начинают следовать один за другим, все учащаясь и усиливаясь. Удивление переходит в страдание, толчки — в удар, и страдания разрешаются воплями терзаемой души.
Так началась трагедия и Ивана Петровича. Первый зловещий толчок судьба поднесла ему в следующем виде. Возвращаясь в обычное время со службы, Иван Петрович встретил на улице клубного завсегдатая, вечно пьяного капитана Клюева. Уже издали Клюев улыбался Ивану Петровичу и всей своей развинченной фигурой выражал желание сообщить какую-то новость. Иван Петрович таки любил эти новости Клюева: немножко пикантные, немножко скандальные, они всегда приятно щекотали нервы.
— Ну, брат Промокатин, уж и история же вышла со мной вчера в клубе!— закричал Клюев, еще не дойдя на несколько шагов до Ивана Петровича. — Слышал? Не слышал! Лакею, брат, руку пожал и на винт пригласил! А главное-то, главное: об интимнейшем обстоятельстве у Натальи Павловны рассказал ему, идиоту!
— Да что ты! — захохотал Иван Петрович.
— А все через тебя, черт тебя подери!
— Я-то тут при чем? — удивился Иван Петрович.
— Представь себе, очень даже при чем! Видишь ли, в клуб-то я вчера попал после двенадцати, тебя уже не было. Ну, понимаешь ты, в картишки захотелось, просто в руках даже ревматический зуд. Партнеров, черт возьми! Полцарства за партнеров! Глядь — ты, моя радость, у двери стоишь сироткой этакой. Подбегаю: ‘Промокатин, друг верный, удалимся в зеленый луг’. Обнял тебя, за стол тащу, сцену у Натальи Павловны рассказываю.
— Да ты что это, сон, что ли, рассказываешь? — перебил его Иван Петрович.
— Кой черт сон! Факт! Нет, ты слушай дальше! Интересное-то впереди… Только это смотрю, ты что-то ногами в притолоку упираешься и рыло в сторону. ‘Промокатин, говорю, что с тобой?’ А ты: ‘Извините, ваше высокородие, я не господин Промокатин, я человек… Макар…’ Ах, черт те подери!..
— Городишь ты что-то… — в недоумении проговорил Иван Петрович.
— Ничего не горожу, а оказывается, брат ты мой, я нового лакея, Макара-то этого самого, за тебя принял! Вот потеха-то!
— Пьян ты был слишком, — проговорил Иван Петрович, нахмурившись, — гостей с лакеями перепутал!..
— Кой черт пьян! У акцизного всего-навсего штуки по три пришлось, ну, в клубе раз-другой к буфету подошел: совершенно нормальное состояние!.. Да, кстати, инцидент у Натальи Павловны…
И Клюев стал сообщать какую-то пикантную новость относительно Натальи Павловны. В другое время Иван Петрович выслушал бы эту новость с большим интересом и хохотал бы над ней ровно столько, сколько прилично хохотать на улице статскому советнику. Но на этот раз он слушал Клюева невнимательно, а новость показалась ему совсем не забавной. Впрочем, придя домой и садясь за обед, он уже успел позабыть пьяный разговор Клюева и кушал в благодушном настроении. После обеда он взял номер ‘Московских ведомостей’, выписываемых его канцелярией для чиновничества, лег на диван и, прочтя статью ‘Чудесное вразумение земского либерала’, уснул тем мирным послеобеденным сном, которым может спать только человек, верой и правдой ежедневно отдающий пять часов на пользу отечества.
Вечером, в обычное время, он был уже в клубе. Первым, кого встретил здесь Иван Петрович, был капитан Клюев.
— Друг верный, — закричал он, шатающейся походкой направляясь к Ивану Петровичу, — а помнишь вчерашний-то случай со мной? Вот он, этот самый Макар! Хочешь взглянуть? Похож ведь, арестант. Это лакей-то и вдруг — на статского советника! Ну не морда ли!.. Нет, ты глянь!.. А хочешь, я эту морду разобью сейчас? Хочешь?
Иван Петрович резким движением отстранился от Клюева и отошел в сторону.
— Пьяная мельница! — проворчал он, весь побагровевши. — В лакее сходство с чиновником пятого класса нашел!.. Впрочем, что же можно спрашивать с грубого солдата? — постарался он успокоить себя.
Однако спокойствие не сразу пришло: брови долго еще хмурились, и долго не сходила багровая краска со щек. Только встретившись через полчаса с коллежским советником Благовидовым и разговорившись с ним относительно некоего секретного предписания, Иван Петрович забыл наконец неприятную встречу с Клюевым и пришел в хорошее расположение духа. Они сели за отдельный столик. Иван Петрович взял карточку кушаний, к ним подбежал лакей.
— Чего б это нам сегодня? — перевел Иван Петрович вопросительный взгляд с карточки на Благовидова.
Но тут он увидел на лице Благовидова какое-то странное выражение: брови удивленно поднялись, рот раскрылся, а глаза вопросительно перебегали с физиономии лакея на физиономию Ивана Петровича и обратно.
— Что это вы так… того?.. — спросил Иван Петрович, взглянувши в открытый рот Благовидова.
— Да так… как-то… этого… — смущенно пробормотал тот в объяснение своему открытому рту. — Лакей вот новый…
— А-а!..
Иван Петрович рассеянно взглянул на лакея. Точно: перед ними стоял новый лакей, но на физиономии у него Иван Петрович не прочел решительно никаких мотивов для того, чтобы так широко раскрывать рот.
— Как тебя звать? — спросил его Благовидов.
— Макаром, ваше высокородие!
Тут Иван Петрович опять вскинул глаза на лакея и на этот раз чуть заметно отшатнулся назад. Карточка задрожала в его руках. Очевидно, в уме его произошли какие-то ассоциации. Иван Петрович покраснел и стал читать карточку вслух. Но глаза его как-то уж очень быстро бежали по карточке сверху вниз, губы успевали произносить только начальные буквы в названиях кушаний. Добежавши таким образом до самого низа карточки и прихвативши к кушаньям ‘типография’ и ‘печатать дозволяется’, Иван Петрович начал было таким же методом читать прейскурант еще снизу, но тут он опомнился, заказал себе первое попавшееся на глаза блюдо и передал карточку компаньону. Стали закусывать. Но беседа их, обыкновенно живая, на этот раз плохо клеилась. Иван Петрович украдкой взглядывал на лакея, а Благовидов тоже украдкой посматривал на обоих. Иван Петрович чувствовал себя прескверно. Пища с трудом разжевывалась и медленно шла в горло. Закусивши, он сел было за винт. А дурное расположение духа все не покидало его. Едва он успевал сосредоточиться на картах, как взгляд его падал на пробегающего мимо Макара, и он при трех тузах говорил ‘пас’…
Пробовал было Иван Петрович не поднимать глаз от карт. Но от этого выходило еще хуже: он чувствовал, как внутри его шептал чей-то дьявольский коварный голос: ‘Статский советник Промокатин, хочешь видеть похожего на себя лакея? Хочешь? Глянь вон туда, налево… глянь!..’
Иван Петрович напрягал все силы своей души, чтобы не послушаться этого голоса, и, имея на руках только пиковую тройку и четверку, говорил:
— Две пики!..
В конце концов, он остался на большом шлеме без четырех и ушел из клуба раньше обыкновенного.
— Черт знает что такое! — ругался он, возвращаясь из клуба домой. — Какой-нибудь там лакей вдруг на тебя, на статского советника, похож. Безобразие!.. И главное— там, где ежедневно бывать приходится. Кажется, уже замечать даже начинают. Клюев этот… А Благовидов!.. Ведь это скандалом пахнет.. Но не может быть! Быть этого не может! ‘Человек’ — и я! Что общего! Что, я вас спрашиваю, общего? — обратился Иван Петрович с вопросом к окружающей темноте.
Придя домой, он, кроме лампы, зажег две свечи перед зеркалом и долго рассматривал в зеркале собственную физиономию. ‘Ничего человеческого, лакейского то есть!’ Правда, некоторая неопределенность в чертах лица: слегка приплюснутый нос незаметно сливается со щеками, лоб, едва поднявшись над широкими бровями, робко съеживается в мелкие морщины и выгнутой линией быстро прячется в волоса. Но ведь, во-первых, Иван Петрович не министр, а во-вторых, если он — статский советник, то, значит, этот лоб вполне благоприобретен на пользу службы. Зато взгляд и общее выражение лица у Ивана Петровича вполне соответствуют его служебному положению. И Иван Петрович стал поочередно придавать своему лицу все те выражения, какие он обыкновенно придает ему на службе. При этом он внимательно следит за собою в зеркале. Вот он снимает пальто и бросает его на руку сторожа. Лицо у него в это время рассеянное, в глазах светится мысль о чем-то важном, далеком, и он не замечает ни сторожа, с молитвенным выражением на лице принимающего его пальто и калоши, ни юркого чиновника Двойкина, шмыгнувшего мимо него с низким поклоном и изобразившего своей съежившейся фигурой убегающую куропатку. Потом Иван Петрович взял перед зеркалом еще несколько употребительнейших выражений физиономии и тоже остался доволен. Особенно долго останавливался он на своей любимой позе— ‘в кабинете’: перед ним с бумагами в руках, с дрожью в поджилках — маленький чиновник, он что-то докладывает Ивану Петровичу. Но Иван Петрович с трудом замечает его: он весь ушел в бумаги… Но вот он быстро отвел свой взгляд от бумаг и вонзил его в чиновника, да так вонзил, что тот моментально начал и гореть и мерзнуть, точно его начали быстро перебрасывать из бани в пруд и обратно. Он силился что-то говорить, но слова его, едва вылетевши изо рта, умирают от ужаса, и редкое из них решается достигнуть начальнического уха.
— Что-с?.. — роняет Иван Петрович, впиваясь в бледное лицо чиновника.
Голос чиновника приобретает загробный тембр, а Иван Петрович уже опять весь ушел в бумаги и не подозревает о существовании на свете стоящего перед ним человека…
— Очень эффектно!
Правда, эти эффектные приемы были подражательны: Иван Петрович заимствовал их у столичного ревизора, заглянувшего к ним больше десятка лет тому назад.
Но, закрепленные десятилетней давностью, они приобрели теперь у Ивана Петровича в некотором роде наследственный характер.
Иван Петрович проделал перед зеркалом этот эффектный прием несколько раз.
— Хотел бы я видеть лакея, — сказал он наконец вслух, — у которого на лице можно было бы встретить хоть отдаленное подобие вот этому выражению!.. Хотел бы! — Ион скептически рассмеялся. — Нет, батенька мой, шалишь! Тут, кроме происхождения и положения, требуется столько интеллигентности, столько самосознания, что… ого-го!
В конце концов, Иван Петрович от души рассмеялся над тем, как это он мог придать значение пьяному бреду Клюева, да такое значение, что потом даже на лице Благовидова уловить какой-то намек и отравить себе вечер… Вот до чего может довести мнительность! Иван Петрович лег в постель и заснул обычным безмятежным сном. Весь следующий день на службе и дома он даже не вспомнил о вчерашнем инциденте и чувствовал себя прекрасно. В восемь часов он по обыкновению шел в клуб. На улицах стояла осенняя слякоть, редкие фонари бесследно тонули в туманной мгле. Иван Петрович шел медленно. Повернувши за угол, в улицу, которая вела к клубу, Иван Петрович увидел в нескольких шагах впереди себя три человеческих силуэта, о чем-то возбужденно разговаривающих. Иван Петрович узнал голоса своих подчиненных. Это были: Двойкин, тот самый Двойкин, который по утрам куропаткой пробегал мимо Ивана Петровича, Клоков, чиновник с тридцатилетней пряжкой в петлице, и робкий чиновник Куцов. Очевидно, они тоже шли в клуб. Больше всех волновался Двойкин, в голосе Клокова слышалась сдержанность и как будто даже тайная тревога. Куцов ограничивался только восклицаниями: не то он удивлялся, не то восторгался.
Сначала Иван Петрович не мог разобрать, о чем у них речь. Но вот его слуха коснулась собственная его фамилия, Иван Петрович инстинктивно ускорил шаги и пошел за своими чиновниками, соблюдая такую дистанцию, что разговор их слышен был от слова до слова.
— Понимаешь, Куцов, как две капли воды! — волновался Двойкин. — Одно слово, вылитый Промокатин!.. Цыкнешь: ну-ка, мол, Макар, бутылочку — закусочку там! И подбегает, понимаешь, сам Промокатин: ‘Слушаю-с!’ Прямо фокус! А главное — забавно: ты — нуль, будем говорить, а вдруг сел за стол, цыкнул — и сам Промокатин начинает тебе прислуживать!.. Любопытно, понимаешь.
— Ничего здесь любопытного,— наставительно перебил Двойкина Клоков, — потому действительно неловко, смущение чувствуешь… Меня без привычки весь вечер позывало на ноги вскочить и в струнку…
— Мнительность, — успокоил Двойкин. — А я так, понимаешь, вчера, как узнал это, что Промокатин уже ушел из клуба, сейчас же хватил для куражу и давай командовать: ‘Эй ты, промокашка этакая! Ну-ка, там… шевелись!..’ И-и, старается. Потешно, понимаешь, выходит.
Иван Петрович почувствовал, как что-то тяжелое покатилось в нем от груди к ногам, и от этой тяжести ноги его потеряли способность двигаться. Он остановился.
— Что же это такое! — пробормотал он, ошеломленным взором провожая расплывающуюся в темноте группу своих подчиненных. Долго стоял он посреди улицы, не шевелясь. Наконец, придя в себя, повернул назад и медленно побрел домой. Дома он долго молча шагал по кабинету из угла в угол.
— Нет, это черт знает что такое! — выругался он наконец и сел было за бумаги.
Но дело не спорилось, в ушах все звенел только что подслушанный разговор. Иван Петрович бросил бумаги, зажег, как вчера, свечи перед зеркалом и долго рассматривал себя в различных позах и выражениях лица. На этот раз он не испытал вчерашнего удовольствия от самосозерцания и вообще ни к каким определенным выводам не пришел. ‘Надо будет завтра всмотреться хорошенько в этого Макара’, — решил Иван Петрович и лег спать. Но спалось ему, против обыкновения, плохо. Всю ночь беспокойно переворачивался он с боку на бок и со следами бессонницы на лице объявился на другой день на службу. Сначала он почувствовал себя в присутствии чиновников до того неловко, что не мог поднять глаз. Но потом упрекнул себя в малодушии и взглянул: чиновники были олицетворенное уважение.
‘У, канальи! — подумал Иван Петрович.— Почтительности-то сколько! А в душе-то, в душе? Хохочете, конечно, злорадствуете, мерзавцы! Погодите, я вам покажу, какой я такой для вас человек Макарка!’
Он не спеша прошел к себе и, предварительно поставивши перед собой Двойкина, принялся за дело. Никогда еще в жизни не приходилось Двойкину испытать таких бесчисленных, таких резких колебаний собственной температуры, как в этот день…
А Иван Петрович, вернувшись домой, почти не прикоснулся к обеду. Послеобеденный сон совсем не пришел к нему. До самого вечера Иван Петрович проходил из угла в угол. Когда в комнате смерклось, перед ним встал во всей своей щекотливости вопрос: идти в клуб или не идти? Пойти — значит стать мишенью насмешливых, злорадных взглядов, теперь, поди, уже весь город живет этой сплетней… Ведь для этих мерзавцев Двойкиных ничего нет святого — раззвонили уже… Места себе в клубе не найдешь. Хоть сквозь землю!.. Нет, ни за что! Но вслед за таким решением на Ивана Петровича находило раздумье: не пойти — значит прямо открыть карты, показать всем, что Иван Петрович сам признал это подлое сходство и теперь стыдится показаться рядом со своим двойником лакеем. Нет, долой малодушие! Иван Петрович решил идти и не подавать виду, а исподтишка, незаметным образом присмотреться к этому мерзавцу Ма-карке, сличить его с собой. Быть не может! И Иван Петрович пошел’. Входя в клуб, он постарался принять самый беззаботный вид. Здороваясь со знакомыми, он до ушей улыбался, пробовал острить и хохотал так громко, как никогда. Только глаза что-то не смеялись, и он украдкой, подозрительно всматривался ими в окружающие лица. Но ничего особенного. Все знакомые и смотрят на него и говорят с ним, по-видимому, без всякой задней мысли. Иван Петрович мало-помалу успокоился и часам к десяти почувствовал в себе настолько храбрости, что решил наконец приступить к проверке основательности всех этих возмутительных толков. Он выбрал самый отдаленный столик под зеркалом и уселся за него так, чтобы ему в зеркале одновременно видно было и себя и подходящего лакея. Осмотревшись по сторонам, не следят ли, он дрожащим пальцем поманил к себе Макара. Тот подбежал и почтительно наклонился. Иван Петрович тревожным взглядом жадно впился в две отразившиеся в зеркале физиономии… и похолодел… Сходство было столь несомненно, что если бы у Ивана Петровича на было столько ужаса на лице, то он так и не отличил бы в зеркале собственной физиономии от Макаровой… Когда он через минуту пришел в себя, то ему показалось, что весь клуб теперь смотрит на него и на Макара, смотрит и хохочет. И, не решаясь поднять глаза, Иван Петрович схватил трясущимися руками карточку и углубился в ее чтение. Но там он ничего не видел. Наконец он ткнул пальцем в ‘крем’.
Макар удивленно нагнулся к карточке:
— Что-с?
— Крем!.. — трагическим голосом прочитал Иван Петрович.
— Больше ничего-с?
— Больше ничего… — ответил Иван Петрович и сам испугался своего замогильного голоса.
Удивленный Макар отправился за кремом. Но Иван Петрович успел прийти в себя раньше, чем тот возвратился. Он с трудом поднялся из-за стола, вышел из клуба и, шатаясь, побрел домой.
— Боже мой, что ж это такое?.. — шептал он дорогой. — Да как это так?.. Боже мой, за что же?..
Придя домой, он повалился на диван и до самого утра пролежал с открытыми глазами. Теперь лежал он, как пласт, не шевелясь и только тяжело вздыхая, точно всего его придавило что-то тяжелое, и он не пытался даже вырваться из-под этого гнета. Он все думал, думал… А поутру в его душе, истомленной тяжкой думой и бессонной ночью, стояло только смутное сознание, что на него, на Ивана Петровича Промокатина, налетело что-то до невероятия страшное, до невероятия неожиданное.
— Нет, не может этого быть! — твердил Иван Петрович весь следующий день.— Тут какое-то недоразумение.
И чувствовал он мучительное желание поскорее разрешить это недоразумение. Вечером он гораздо раньше обыкновенного сидел уже в клубе, в отдаленном углу, и, не отрывая от Макара горящего взгляда, изучал его во всех позах и выражениях лица. Придя домой, он под свежим впечатлением подошел к зеркалу и начал придавать своей физиономии все те выражения, которые так успокоили его перед этим же зеркалом три дня тому назад. Иван Петрович прежде всего сделал то мечтательное лицо, которое он делает, отдавая пальто сторожу. Сделал, глянул в зеркало и вздрогнул: такое же точно лицо бывает у Макара, когда тот в свободную минуту подпирает притолоку и рассеянно смотрит — вероятно, тоже мечтает…
Иван Петрович попробовал сделать серьезное лицо, которое бывает у него при погружении в самые ответственные занятия: рапорт, доклады… Глянул в зеркало…
— Ну, вот, вот! — вырвался у него отчаянный вопль. С такой точно миной он, мерзавец, подает на стол более привилегированным гостям…
Иван Петрович решил испить чашу до дна и стал любезно улыбаться в зеркало. Но этот последний опыт оказался еще горше прежних: сходство тут было до того поразительное, что сраженный им Иван Петрович опустился на первый попавшийся стул.
— Макарка, подлец! — простонал Иван Петрович, бледный, встал и, шатаясь, отошел от зеркала. Он, не раздеваясь, лег в постель и всю ночь простонал. А когда на рассвете заснул, то ему приснилось, будто Двойкин, Куцов и все чиновники сидят в клубе за столом, а он, Иван Петрович, стоит перед ними в качестве Макарки.
‘Эй ты, промокашка, — кричит будто на него Двойкин. — Ну-ка, бегом, марш!’ Все чиновники хохочут, Иван Петрович тоже почтительно улыбается. Только Клоков неодобрительно качает головой. А Двойкин все командует им, и Иван Петрович до того старается, что пот льет с него градом… Наконец он проснулся и увидел, что действительно весь в поту.
Теперь для Ивана Петровича настали дни, которые состарили его на несколько лет. По-видимому, никакой катастрофы не произошло. Правда, он перестал ходить в клуб, но во всем остальном жизнь его с внешней стороны текла по-прежнему, в те же часы уходил он на службу и в те же приходил домой. Но Иван Петрович чувствовал, что из-под ног его кем-то выбит базис и он, потерявши точку опоры, повергся в прах…
Так прошло около недели. Однажды, возвращаясь со службы, Иван Петрович увидел идущего навстречу Клюева. Как и в тот зловещий день, он уже издали жестикулировал руками и что-то говорил.
— Промокатин, друг нежный, ах, черт бы тебя!..— кричал он, беря его под руку. — Ты что ж это нигде не показываешься? Из-за тебя Наталья Павловна вчера мне ультиматум поставила: или доставить тебя наконец, или самому забыть ее адрес. Нет, уж это — благодарю, не ожидал! Опять через тебя, черт те побери! ‘Я, говорит, соскучилась по нем’.
На умирающую душу Ивана Петровича пахнуло чем-то теплым, оживляющим.
— Зачем это я понадобился Наталье Павловне? — спросил он недоверчиво.
Клюев посмотрел на него сбоку и ответил:
— Ну ты, брат, это брось, наивничанье, потому что, во-первых, я этого не люблю, а во-вторых, не из твоей рожи институты благородных девиц кроить. Тоже… гусь!
Само собою разумеется, что это отчитывание Клюева Иван Петрович принял за самый тонкий комплимент. Встреча с Клюевым имела на него положительно воскрешающее влияние: во-первых, для него до некоторой степени было сюрпризом сообщение об отношениях к нему Натальи Павловны, во-вторых, если говорит об этом Клюев — значит, говорит весь город,— лестно! А главное, главное-то в том, что Клюев, даже сам Клюев, — ни слова о постигшем Ивана Петровича несчастье, значит, в городе об этом ничего не знают, и все эти ужасы — плод перепуганного воображения самого же Ивана Петровича. Нет, так опускаться нельзя! Надо освежиться, сегодня же вечером навестить Наталью Павловну. Очевидно, дело с физиономией Ивана Петровича обстоит гораздо лучше, чем он вообразил, если даже такая тонкая женщина, как Наталья Павловна, не только ничего не заметила, но даже выделила его из целого города прочих поклонников. Через час он, блестящий, выбритый, надушенный, входил в гостиную Натальи Павловны. Уж как он входил, как подошел к ручке, какие чары женского кокетства пускала она в ход, слегка покачиваясь в качалке, и какие словесные пули отливал Иван Петрович, следя за нею своими плавающими в масле глазками,— всего этого нельзя изобразить словами. А музыкой можно.
— Да! — вспомнила вдруг Наталья Павловна, отнимая руку, протянутую было к губам Ивана Петровича. — Это что же за гарунальрашидство такое?
И Наталья Павловна неудержимо захохотала. Иван Петрович недоумевающе смотрел на нее.
— Послушайте, — заговорила она сквозь смех, — для чего же это вам понадобилось?
— То есть… что собственно?
— Да маскарад этот? Вот уж от вашей солидности никак не ожидала подобных эксцентричностей: маскарад среди бела дня на улице!
— Маскарад? — переспросил Иван Петрович. — Какой то есть маскарад?
— А сегодняшний, поутру… Скажите пожалуйста! Он удивленные глаза делает!
И Наталья Павловна опять разразилась неудержимым смехом.
— Все это, конечно, очень забавно,— продолжала она, — и, может быть, для служебных ваших целей так и нужно, но согласитесь, голубчик, слишком уж наивно! Ведь вас положительно все узнали!.. Надел человек какое-то выцветшее пальто с актерского плеча, лакейский красный галстук, жокейскую шапку и вообразил, что он замаскирован до неузнаваемости! Это среди бела дня-то… на улице!
Иван Петрович вытянул шею и смотрел на хохочущую Наталью Павловну такими точно глазами, какими маленькие дети смотрят на няню, рассказывающую ужасную сказку.
— Что-с? — прошептал он, чуть шевеля побледневшими губами.
— Ну, ну, пожалуйста, не стройте невинность! Ваше лицо слишком характерно для того, чтобы с ним разыгрывать Гарун-аль-Рашида среди бела дня!.. Ну-с, а потом— кто эта таинственная незнакомка в ситцевом платочке, с которой вы под ручку исчезли в воротах клуба?
— Что-с? — еще тише прошептал Иван Петрович с застывшим на лице выражением ужаса.
— Кто она такая? Что все это значит? — продолжала пытать Наталья Павловна.
Иван Петрович почувствовал, как у него в груди что-то повернулось, точно расплавилась какая-то пружина, расплавилась и одним своим концом прижала его ноги к полу, а другим — язык к гортани. Как ни допрашивала его Наталья Павловна, он уже ничего не говорил ей, только смотрел на нее широко открытыми глазами и отирал с лица холодный пот. Наконец он медленно поднялся со стула и, с усилием волоча ноги, направился в прихожую. На все удивленные возгласы Натальи Павловны он отвечал только коротким вопросом:
— Что-с?
Иван Петрович смутно помнит, как он вышел от Натальи Павловны и как дошел домой. А придя домой, он повалился на постель лицом к стене и лежал день, другой, без стона, без определенных мыслей и чувств. Он чувствовал только, что то здание, которое построено было на его личности как краеугольном камне и которое он называл жизнью, — что это здание теперь рушится. Подошло что-то страшное, дунуло в этот камень, камень рассыпался, и все рухнуло в пропасть, откуда уже не подняться… На другой день Ивана Петровича посетил доктор. Он нашел нервное потрясение. Но от каких причин, этого не мог установить, так как на все его расспросы Иван Петрович не отвечал ни слова. Доктор ограничился только общим советом: не волноваться.
Вслед за доктором стали посещать больного и хорошие знакомые с расспросами и соболезнованиями. Но Иван Петрович лежал лицом к стене и молчал: он ждал теперь смерти и решил унести тайну с собою в могилу. Там, за гробом, все разрешится. Даже на расспросы своего ближайшего друга Благовидова он не отвечал ни слова. По счастью, Благовидов был не такой человек, чтобы отступиться при первой неудаче и оставить друга на погибель. В свое время он обучался в семинарии, и теперь, призвавши все ухищрения элоквенции, он начал:
— Должен ли я говорить вам, Иван Петрович, о том глубоком уважении, которым преисполнен я по отношению к вашим душевным качествам и общественным заслугам? Должен ли?
Иван Петрович ничего не отвечал, а друг продолжал:
— Нет, не должен, ибо мои теплые чувства к вам сами за себя говорят, и вы, дорогой Иван Петрович, прекрасно знаете их. Это дает мне право поговорить с вами по душе о некоторых странных и даже, по-видимому, обидных явлениях природы. Действительно, в природе вообще и в человеческой в частности бывают иногда удивительные совпадения и сходства. Игра природы подчас достигает, можно сказать, невыразимой виртуозности. Мы не говорим уже о земных подобиях. Но даже плывущие вдали и скоропреходящие облака сплошь и кряду принимают очертания земных существ, как-то: льва, кота, пса, орла, коровы, зайца и тому подобное. Что же удивительного, ежели два человека, хотя бы по уму и заслугам далекие один от другого, но происходящие от одного общего нашего родоначальника, одной религии и национальности, возымеют некоторое внешнее сходство? Удивительно ли это?
Иван Петрович молчал.
— Никак не удивительно, — продолжал Благовидов. — Почему так — это явствует из вышесказанного. Унизительно ли это? Тем более нет. Почему? Это увидим из нижеследующего. Перестает ли живое существо быть или по крайней мере называться таковым оттого лишь, что в некоторый момент скоропреходящее облако возымело очертание его фигуры? Нимало! Теряет ли оно от этого хоть на одну йоту в своем достоинстве? Теряет ли?
Иван Петрович все молчал.
— Нет, не теряет, — отвечал оратор. — Потому что, как бы ни велико было сходство, невозможно сказать: этот заяц походит на облако, но всегда наоборот — облако походит на зайца. Вот почему, если бы, допустим, человек, стоящий на высоких ступенях иерархической лестницы, увидел там, внизу, похожего на себя по очертаниям лица другого человека, — он нимало не должен огорчаться. Не высший похож на низшего, а наоборот: природа в низших своих произведениях старается подражать более совершенным образцам, и в этом залог всяческого прогресса.
Иван Петрович слушал, слушал и медленно повернулся лицом от стенки, хотя глаза продолжал держать закрытыми. А Благовидов продолжал:
— Теперь взять самую степень подобия. Как и вам, дорогой просвещенный Иван Петрович, известно, главное в человеке — душа, и два человека постольку подобны друг другу, поскольку души их сходятся. Но если между душами неизмерима разница, чему ясный свидетель иерархическая лестница, то может ли хоть что-либо обозначать собою подобие внешнее, телесное, грубое?! Такое подобие кажется подобием только на поверхностный взгляд или на взгляд невежественной толпы.
— А если даже при внимательном изучении… самого… заинтересованного лица?.. — простонал Иван Петрович.
— Нет, — спокойно ответил оратор,—заинтересованное лицо тут не компетентно, ибо оно не имело критерия и утеряло хладнокровие… Итак, если бы где-либо, например, произошла подобная невинная игра природы, то огорчаться здесь позволительно лишь по поводу недоразумений, возникающих от смешения невежественной толпой лица весьма значительного с лицом совершенно незначительным, но лишь подобным ему по внешним очертаниям. А этот источник огорчений легко устраним.
Иван Петрович чувствовал, как следом за речью друга от груди его отваливалась давившая его тяжесть и там становилось все легче, легче, чувствовал, как от слов Благовидова тает сковавшее его горе и теплыми слезами радости подступает к горлу… Он вскочил с постели, бросился на грудь своего друга-спасителя… и зарыдал.
— Будь ты похож на какого-нибудь там мелкого титуляришку, — говорил на другой день буфетчик клуба, выдавая расчет Макару, — я тебе слова не сказал бы. Ну а уж ежели ты рылом в самого статского вышел, уж это скандал и дело сурьезное. Опосля такого происшествия не пристало тебе в городе оставаться. Сам ты парень неглупый и можешь понимать…
&lt,1903&gt,

———————————————————

Источник текста: Повести и рассказы / К. Тренев, Сост. и предисл. М. О. Чудаковой. — Москва: Сов. Россия, 1977. — 350 с., 20 см.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека