Шесть недель, Тренёв Константин Андреевич, Год: 1911

Время на прочтение: 11 минут(ы)

Константин Андреевич Тренев.
Шесть недель

I

Семилетний Ивась пас телят на выгоне за хутором. Солнце уже опускалось, окруженное золотой пылью, за далекий степной горизонт, и Ивась уже намеревался гнать телят на хутор, когда увидел у крайней хаты машущую ему обеими руками тетку Наталку.
— Иди скорей к мамке! — закричала она, когда Ивась подошел ближе.
У Ивася неприятно сжалось сердце: сегодня утром он заигрался у пруда и узевал телят, двое или трое из них высосали коров. Была по этому случаю бабья суматоха и крик. Теперь Ивась решил, что настал вечерний час расплаты за утреннее развлечение: мать приготовила для него лозинку.
— Скорей иди к мамке.
— А на что я ей сдался?
— А на то, что она уже умирает… Глупак!
— Обманываете!
— Где уж там обманываю, когда уже не балакает.
Ивась удивился: только утром захворала и уже умирает. Вот бабка Гапониха две зимы умирала, насилу умерла…
Во дворе подле хаты толпился народ. У двери на разостланном рядне лежала мать. Глаза у нее были закрыты, открытая грудь высоко поднималась и хрипела. Двенадцатилетняя Оксана билась над нею в рыданиях, плакал рядом десятилетний Марко, тут же на земле сидела полуслепая бабушка, стонала и причитала, держа на коленях четырехлетнюю Галю. Причитали и галдели все бабы. Только отец стоял молча, растерянно. Ивась взглянул на него.
Отчего он так почернел?
Бабы суетились и растерянно кричали. Дело в том, что давно уже должна была приехать из слободы бабка, за которой еще в обед послали Хому, но до сих пор ее нет и по дороге не видать. Ну как, храни бог, не застал! Время теперь горячее — сколько народу хворает, а она, старушка, на весь мир хуторянский одна…
В ожидании бабки приняты свои меры: Наталкин Се-рега побежал домой за ‘Сном богородицы’. Все на хуторе знают дивные целебные свойства этой книги, которую приезжие афонские монахи уступили Сереге за десять мер пшеницы.
Но тетка Наталка разъясняет ее действие применительно к настоящему случаю:
— Нужно читать ‘Сон богородицы’ над умирающим до трех раз, и тогда выздоровеет. Разве уж умирущее да на умирущее пойдет, ну тогда уже человек должен умереть, и даже ‘Сон богородицы’ тут не помогает…
Серега сел у изголовья, развернул обернутую в сахарную бумагу рукописную тетрадь и стал читать по складам:
— Спа-ла-пре-по-по-чи-вала…
Но Серегу перебили:
— Пусть Марко над своей мамкой сам читает. Родного дитяти голос до бога доходчив.
Марко, худенький, тихий, сел на место Сереги и при воцарившейся тишине начал:
— Спала-препочивала пресвятая дева Мария во святей граде Иерусалиме…
Всхлипывает, задыхаясь, мамкина грудь, дрожит и прерывается тихий голос Марко, а слезы часто-часто падают на ‘Сон богородицы’.
— …Во святем граде Иерусалиме, на высокой-превысокой горе Сионской. И видеся ей, пресвятой деве, сон…
Мамка вдруг подняла голову, широко открыла глаза и остановила испуганный взгляд на Оксане. Отец наклонился над ней:
— Ганна… Чего тебе, Ганна?
Г анна хотела поднять руку, да вдруг упала на подушку и стала хрипеть… Марко взглянул на нее, уронил ‘Сон богородицы’ и закричал:
— Мамка, не умирайте!..

II

Лежит Ганна на столе, освещенная двумя трехкопеечными свечками и медленно движущимся из одного угла хаты в другой лучом месяца…
Всю ночь по очереди тужат над ней тетки. Тужат подолгу и протяжно, импровизируя, причитают. На соломе подле хаты уснули отец, Марко, Ивась и Галя. Маленький Василек спит, как всегда, в люльке. Оксана не спит. Молча просидела она всю ночь на маленькой скамеечке подле матери, не сводя с нее глаз. То поправит складку платья, то сгонит назойливую муху…
Уже разлился по хате серый дневной свет, и свечи у изголовья делались все тусклее и тусклее. Проснулись дремавшие у порога бабы. Со двора донеслись мужские голоса, заскрипели ворота, потом послышалось хрипенье пилы и стук топора. Оксана вдруг припала к ногам матери и, тихонько плача, точно жалуясь на интимную обиду, заговорила:
— Мамо, что же ты молчишь? Всю ночь, всю останнюю ноченьку я просидела с тобою, а ты ж ничего мне, бесталанной, не сказала… Скажи хоть словечко. Научи, как теперь без тебя мне на свете прожить!.. И откуда порады ждать?..
Взошло солнце, быстро разгорается знойный день. Бабуся стала будить детей и тоже начала причитать:
— Вставайте, деточки, вставайте, голубята, провожать свою голубоньку сизокрылую в далекую дороженьку, поливайте дороженьку дробными слезами, чтобы не пылилась…
Василек сам проснулся в люльке, и, когда бабушка взяла его на руки и поднесла к матери, он замычал, мотая головой, и замахал руками, требуя, чтобы его унесли из хаты.
Ивась вошел в хату и долго смотрел на пожелтевшее лицо матери, ни о чем не думая. Вспомнилось только, как прошлым летом вместе с Павлом ловил кузнечиков на лугу, где мать брала коноплю из воды. Ловили и впрягали в сделанные Павлом из травы дроги. Павло удивительно делает эти дроги. С колесами… Вдруг что-то подступило к горлу, сдавило его, д Ивась заревел, а слезы быстро потекли ему на рубашку и заслонили от него все…
Старухи молча смотрели на него и вздыхали… А Ивась плакал и чувствовал с каждой минутой, как свободно и сладко делается в груди. И когда перестал плакать, сделалось так легко, даже весело.
Похороны были на другой день. Хоронили, за дальностью расстояния от слободы, без попов. Потом были поминки: в хате и в сенях были разостланы по земле белые полотняные скатерти, которые выткала Ганна в длинные зимние вечера. Кругом, на земле же, в два ряда сидели поминающие. Отец сосредоточенно наливал из большой бутылки рюмку за рюмкой и машинально, точно чужим голосом, время от времени произносил:
— Поминайте, люди добрые, пожалуйста, поминайте.
А поминающие ласковыми, умиленными голосами отвечали:
— Ну, нехай же со святыми почивает, да и нас дожидает…

III

Широко раскинулось сшитое из кусков разноцветное мужичье поле. Зелеными озерами волнуется только что выкинувшая колос пшеница, бегут, догоняя друг друга, серебряные волны налившейся ржи, по балкам между ними брошены красные отрезки гречихи, зеленые бархатные ковры проса. В стороне отец с Марком пашут лиловую толоку, чернеет свежая пашня. Толока длинной лентой тянется вдоль межи. На одном конце ее пасутся коровы, на другом, ближе к хутору, Ивась с Павлом пасут вместе телят и свиней. Павло старше Ивася на два года и уже все на свете знает и снисходительно сообщает Ивасю. Сегодня он описывает товарищу место, где кончается земля и начинается небесный свод. К огорчению Ивася оказывается, что до края земли нельзя дойти приблизительно на такое же расстояние, как вот от этих свиней до того проса: там непроходимое болото. Так земля болотом и кончается. Никто не мог руками небо потрогать.
— А как же, Павло, небо на болоте держится?
— Так небо же сверху бог поддерживает! Как же ты, дурной, этого не понимаешь!
— А оно, небо, твердое?
— Как каменюка! Не уколупнешь.
— А почему же знают, что небо твердое, коли его никто руками не трогал?
— Тю, дурной! А святые люди на что? А ангелы, а архангелы… А Николай-угодник… Ива-ась!..
Павло вдруг устремил полный ужаса взгляд на сумку Ивася, из которой торчал конец копеечной деревянной свирели.
— Твоей мамке и девяти дней еще нет, а ты в сопилку играешь!.. Душа по мытарствам ходит, а ты в сопилку?! А? Да ты знаешь, что до шести недель даже ртом свистеть нельзя, а не то что в сопилку. Когда моя бабуся умерла, так я даже на свиней не свистел, .чтобы душа не полохалась. А ты в сопилку! Да ты знаешь, что за это на том свете бывает? А?
Ивась молчал, пристыженный, перепуганный, с нависшими на длинные ресницы слезами.
— Дай сюда сопилку,— скомандовал Павло.— Сейчас же надо потрошить ее на мелкие кусочки, а кусочки в пшеницу забросить!
Маленький Савонарола положил свирель на дорогу и, страшно вытаращив глаза, уже поднял было над ней ногу, чтоб раздавить ее как змия-искусителя. Ивась вдруг зарыдал.
— Чего ты, дурной?!
— Эту со-пилку мне ма-мамка с ярмарки привезла… Теперь уже… никто мне не куупит…
Павло сурово смотрел на него.
— Ага! Так, значит, тебе сопилку жальней, чем мамкину душу? Жальней, да?
Ивась, не отвечая, рыдал.
— Ну, говори ж! Жальней? Да? Значит, пусть мамкина душа мучится? А? Ну хорошо! Пусть, пусть!
Павло, укоризненно кивая головой, отошел в сторону. Было ясно, что он умывает руки и за последствия не отвечает.
— Знаешь что, Павло? Давай сопилку закопаем в землю… Пусть лежит до шести недель… А когда выйдет шесть недель, откопаем.
— А, часом, ты не выкопаешь раньше?
— Нет.
— Побожись… Нет, ты не просто божись, а съешь грудку земли. Вот эту…
Павло поднес Ивасю комок земли, который тот, в знак страшной клятвы, с готовностью съел.
— Ну, теперь так.— Павло торжественно отнес свирель в траву и закопал ее. А Ивась для памяти вырыл на толоке два громадных будяка и посадил по сторонам свирели.

IV

В обед Ивась пригнал телят на водопой и забежал во двор. Там пусто и тихо. Только под навесом Галя возится с курицей, допрашивая ее:
— Ты все сидишь? Сидишь?
Курица в ответ квохчет.
— Ага! Значит, желаешь быть квочкой, а нестись не желаешь?.. Не желаешь?.. Так я ж тебя сейчас искупаю!
Галя хватает курицу в охапку и мчится с ней к пруду*
Ивась вошел в хату. А хате еще пустыннее и тише. Только мухи жужжат, да воет за углом хаты знойный летний ветер. Или это пчела гудит там за хатой? Ивась полез на полицу и отыскал высохший кусок коржа, оставшийся от поминок.
— Царство небесное.
Перекрестился и с аппетитом стал грызть окаменевший корж.
А ветер за хатой плачет так жалобно… Как жутко стало в хате! Но выйдя на огород, Ивась увидел, что то не ветер плачет, а Оксана тужит. Сидит под вербами, обхвативши колени руками, и, положив на них голову, смотрит перед собою большими глазами и тихо-тихо не то плачет, не то поет. Тянется монотонная жалующаяся мелодия, как тоненькая нитка от медленно развертывающегося где-то там, на дне души, клубка. А в широко открытые, с остывшим взглядом, карие глаза Оксаны видно, что нет конца это нитке, что не вмещает детская душа кем-то без жалости вложенного в нее этого огромного клубка горя…
Ивась прошел перед Оксаной к пруду, но она не заметила его.
Только бабуся, ощупью по-над плетнем пробирающаяся на огород, узнала его по шагам и окликнула.
Приехали поить лошадей и отец с Марком. У пруда им встретилась толпа баб и ребятишек, только что вытащивших из воды утопавшую Галю с крепко сжатой в руках мокрой курицей. А в огороде медленно бредет на крики полуслепая бабуся. А под вербами сидит Оксана, с трудом, как будто от тяжелого сна, поднявшая голову на оклики отца… Стоит он среди двора, растерянно озираясь кругом. Но надо ехать в поле: оно не ждет.
В поле хоть и нет людей, но все живет, все молодо и нет этой могильной жути, что поселилась там, в хате. Гудят пчелы над гречихой, кричит перепел в золотом жите, и заливается жаворонок в синеве неба. Проселком между хлебами кто-то едет, но не видно ни воза, ни лошади, только дуга движется поверх ржи. Коршун вылетел из овса и полетел к горизонту, где дрожит и колышется в знойном воздухе лиловый лес.
А вот и родная нива. Высокой волной ходит пожелтевшая рожь. После Ивана Купала можно уже и косить. А кто ж будет вязать ее в снопы?..
— Ах, Ганна, Ганна! Не захотела ты больше свою родную ниву убирать? Четырнадцать лет убирали, знали в ней каждую травку и каждую бороздку. Да на пятнадцатый ты притомилась… С кем же мне теперь убирать ее?..
Едет отец вдоль своей нивы, задумался, и впервые в жизни видит едущий рядом Марко, как из глубоко запавшего глаза выкатилась слеза и покатилась по сухой почерневшей щеке…
А колосья какие крупные! Золотые… Еще недавно они были зеленые, мать принесла пучок их с поля в хату и, радостно улыбаясь, ждала хорошего урожая. Если бы сейчас встала и увидела, засмеялась бы от счастья!

V

Догорает летний день. От вербы, под которой сидит Оксана, обнявши Галю, протянулась по земле длинная тень. Мимо проходит от левады, с выбеленным полотном на плече, тетка Наталка. Она остановилась над Оксаной.
— Будет уже тебе, моя дытына, будет убиваться. Этим уже не поднимешь, только себя высушишь. И так уж ты, как сухая былочка, от ветра валишься. А ты же в доме старшая! Нужно быть за хозяйку… Снится тебе мамка?
— Снится.
— Часто?
— Как сомкну глаза, так и снится… Ходит по хате, и говорит, и смеется со мной, а открою глаза — пусто…
— Вот то, должно, к хворобе!
Тетка сокрушительно качает головой и идет дальше. Солнце золотит крышу хаты последними лучами. Вот со двора донеслось причитание бабки. Оксана прислушалась и повела Галю во двор. Бабуся на том месте, где умирала мать, сидит, обхватив виски руками. В коленях у нее играет Василек. Оксана села с Галей подле бабуси и так сидит, не двигаясь, устремивши в пространство застывший взгляд, а бабуся обняла их обеими руками и продолжает причитать. Слова, хоть без размера, льются, как давно знакомая песня:
— Ой, куда ж ты улетела от нас, голубонька, и куда будем поклоны тебе посылать, и с какого далекого краю станем в гости тебя дожидать?.. Да придет же снова красное лето, и вишневые садочки зацветут, станет в них соловейко щебетать, станет в них зозуля куковать, и станут твои деточки тебя в гости ждать. Рано-рано встанут — до сход солнца, чтобы долю не проспать, умоются росою холодною, выйдут в поле, на дороженьку, станут смотреть в далекую сторонушку… Ой, высоко солнышко поднялось, слепит очи сиротские, сушит слезы горючие, треплет сухой ветер волосыньки белые, а матинки их все не видать. И станут спрашивать о тебе у добрых людей… Да никто же не видал и не помнит тебя. И вернутся в пустую хатыну. Не другой ли дорогой пошла? Ох, и нету тебя, и не будет… Кто ж твоих деток-куколяток приголубит? кто горючие слезы утрет? кто бесталанной твоей Оксане русу косу заплетет?.. Ой, доченька ж моя, лебидонька! Или мы тебя чем прогневили?.. или долю свою проспали? или в неделю до службы бесталанные свои головоньки мыли?., или святую пятницу не соблюдали?..
— Будет уж, бабуся, убиваться,— обнимает ее Галя, стараясь подражать тетке Наталке.— Будет! Этим уже не подымешь, только себя высушишь…
И пока бабуся тужит, а маленькая Галя ее увещевает, забравшиеся в огород свиньи уничтожают наполовину огурцы, капусту и выкапывают целый угол картофеля. Только вернувшийся с поля отец выгоняет этих гостей из огорода. Затворивши за ними калитку, он долго-долго стоит неподвижно у плетня: высчитывает, давно ли умерла Ганна… Сколько дней прошло?.. Как недавно!.. Как далеко еще до шести недель, чтобы можно было жениться! А ведь кажется — уже давно-давно… Как медленно тянутся черные дни… И зачем это непременно нужно шесть недель ждать? Нива ведь не ждет! А от огорода через шесть недель только черная земля останется… А дети в пруде потонут…
Ночь тихо дышит на него запахом луга и огорода, окутывает его и превращает в неподвижный силуэт…
Уже забелели при месяце вербы и хаты. Семья ужинает в хате. Оксана качает в люльке Василька. Молча ужинают. Только Оксана без конца тянет колыбельную мелодию, тоже без слов — не то песня, не то плач:
— Лю-лю, лю-лю, лю…
Но не хочет сегодня спать Василек, плачет:
— Ма-ма…
— Да! Мама!—отвечает ему бабуся. —Вспомнил когда! Как же! Дозовешься… Народила вас мама, да с собой не забрала…
Отец бросает ложку на стол и быстро выходит из хаты.
— Лю-лю, лю-лю, лю…

VI

С полей уже свезли на гумна все частые копны. Только изредка по дороге к хутору проползет нагруженный снопами воз. Нива лежит теперь спокойная, гладкая, сверкая на августовском солнце золотой стерней. Куда ни глянь — до самого горизонта золотой простор. Так бы, кажется, лег на эту землю и катился бы вплоть до того места, где она сходится с небом… Телята свободно ходят по ней, Ивасю уже не нужно ежеминутно быть на страже, чтобы они не вскочили в шкоду. Теперь уж он может, забыв обо всем на свете, слушать рассказы Павло о том, как из монахов получаются мощи, как середь моря живут люди-писиголовцы, которые говорят совсем не по-нашему: корову лошадью называют, а лошадь — коровой, отца — матерью, а мать — отцом, как баба Хвеська, знаменитая на весь хутор ведьма (Павло сам видел у нее рябый хвост), подбежала однажды к Павлу, когда тот полдничал, ‘ковтнула’ весь его полдник и исчезла…
Сегодня наконец исполнилось шесть недель. В эту ночь Ивасю очень плохо спалось: снились все несчастья с сопилкой. То будто едут по полю страшные разбойники вроде писиголовцев, с большими пушками, едут прямо к двум пожелтевшим будякам… Подъехали, выкопали со-пилку и увезли с собой… Ивась с криком просыпался, а когда засыпал снова, возле будяков являлась ведьма Хвеська в образе свиньи и, выкопав сопилку, начинала грызть ее.
Но вот прошла кошмарная ночь. Ивась с зари еще в поле, у пожелтевших будяков, и с нетерпением ждет Павло. Приехал Павло, и сопилка торжественно вырыта.
— Ну, теперь грай, можно,— снисходительно разрешил Павло.
Ивась выбил из свирели землю и заиграл:
В кинци гребли
Шумлят вербы..,
И с первых же звуков, печальных, чуть хриплых от слабости, перед Ивасем живо встала обстановка, в которой он научился этой песне. Перед троицей мать пропалывала огород, а Ивась был с телятами тут же, под вербами на леваде.
Мать пела свою любимую:
В кинци гребли
Шумлят вербы,
Що я насадила…
И Ивась тут же подобрал эту песню на сопилке.
На леваде зеленела тогда высокая трава, цвел пахучий чибрец и петров батиг. А теперь там трава уже пожелтела, и цветки давно засохли… Ивась вдруг бросил сопилку, упал лицом на жнивье и стал биться в рыданиях.
— Тю, дурной! Чего ты?—удивился Павло.— Вот же ж цела твоя сопилка. Ну?..
Но Ивась не слушал, сдавил побелевшую на солнце голову руками, кусал стерню и кричал, рыдая так громко и с таким отчаянием, с каким кричал первый раз в жизни.

VII

Когда вечером Ивась подогнал телят к хутору, у крайней хаты, как и в день смерти матери, показалась тетка Наталка и замахала ему обеими руками:
— Иди скорей домой!
— Зачем?
— Мамка зовет!
Ивась рванулся к тетке, но захватило дух, потемнело в глазах.
— Новая мамка! — объясняла тетка.— На оглядины приехала… Ты ж смотри, Ивась, слушай сюда: как войдешь в хату, так поклонись низенько и скажи: ‘Здравствуйте, мамка!’ Потом подойди и ручку поцелуй. Идем же скорей…
В хате за столом сидело много знакомых и незнакомых людей. Перед столом стоял отец в новой чинарке, подпоясанный широким цветным поясом, с бутылкой в руке, и угощал гостей. Лица у всех веселы, раскраснелись, все говорили громко, мало слушая и перебивая друг друга. На почетном месте сидела приземистая краснощекая баба в зеленом платке, с маленькими черными глазами, на одном колене у нее сидел Василек, на другом Галя… Марко сидел рядом. На Ивася сейчас же обратили внимание. Громче всех кричавший дед, по-солдатски стриженный, с красным носом, закричал Ивасю:
— А! Еще один некрут? Ну, это вот твоя мамаша, а я тебе буду дедушка! Говори: ‘Мое почтение, ненаглядная и многоуважаемая мамашенька Агафья Сидоровна! Позвольте ручку’. Ну, говори: ‘Рад стараться!’ Нестроевая рота!
Снова вихрем схватился общий разговор. Какая-то сваха куда-то полезла целоваться и обдала Ивася густым запахом водки.
— Я восемь лет служил богу-государю!— кричал стриженый дед.— Усе прахтики и рихметики произошел! А потому на три сажня скрозь землю усе могу видать — женишься на моей дочке, скажешь: мерси, папаша! Потому— пуля — не дочь! Сват Панкрат, да выкушайте ж!
Чоловика нема дома,
Теперь мени своя воля!
Прийди, прийди, мий хороший,
Скинь чоботы, прийди босый,—
запел визгливый женский голос.
— Позвольте, позвольте!—замахал кулаками стриженый дед.— Лучше военную!
Гром гремит, земля трясется,
Гуркин на коне нысется!
— Да вы, моя сестричка, не взирайте, что на пятеро детей идете, будете жить, как пани, в роскоши!
— Да наша ж Гапка чи до работы, чи до гульбы — первая!
— Свашенька моя единоутробная! Вы только представьте, сколько в моей голове ума помещается!—кричал дед.
Щоб пидкивки не бряжчалы,
Щоб собаки не гарчалы…
— Была Ганка, стала Гапка — очень сходственно!.. Чудесно!
Давно не виданный пир захватил Ивася, и самому ему сделалось так весело. Но случайно он встретил грустный, покорный взгляд Марка, и стало вдруг до слез больно и стыдно. И никак не мог он понять, отчего это?..
— Сваточек, да где ж ваша старшая дочечка?
— Оксана, Оксана!.. Поищите ее, тетка Наталка.
Но как ни искала тетка, так до самого вечера не могла найти Оксану.
&lt,1911&gt,

———————————————————

Источник текста: Повести и рассказы / К. Тренев, Сост. и предисл. М. О. Чудаковой. — Москва: Сов. Россия, 1977. — 350 с., 20 см.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека