Переселенцы и новые места, Кигн-Дедлов Владимир Людвигович, Год: 1894

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Владимир Людвигович Дедлов

Переселенцы и новые места

 []
Ф. Кондопуло. Оренбург. Караван-сарай

У нас над i непременно нужно поставить точку: иначе скажут, что это не буква, а зловредный знак черной магии. Такою точкой и должно быть это предисловие.
В последнее время ходили дикие слухи, будто кто-то хочет вернуть крепостное право. Самым надежным к тому средством является будто бы воспрещение крестьянских переселений. Кто против переселений, тот — явный крепостник, кто находит в них темные стороны, тот крепостник тайный. Читатель увидит, что я далеко не в восторге ни от переселенцев, ни от ‘новых мест’, и я боюсь попасть в крепостники.
Не будьте поспешны, читатель. Пересмотрите журналы и газеты за 87—91 годы и припомните также, что в это время особенно тревожило вас самого. Это было — немецкий ‘Drang nach Osten’. Тогда выяснилось, что русская Польша наполовину германизирована, что на юге рост колонистского землевладения принял угрожающие размеры, — что между нами и немцем начинается и уже началась ‘борьба за существование’. Это тревожило и волновало нас чрезвычайно, но потом мы вдруг успокоились и начали, в таком же чрезвычайном волнении, проповедывать… переселение русских в Азию. Воображаю, как это приятно слушать немцу!
Я не против переселений, но убежден, что их нужно направить не в Азию, где пока достаточно военной, казачьей колонизации, а на запад и юг Европейской России, где нам грозит большая опасность. Кроме того, надо употребить все усилия, чтобы повысить экономический и культурный уровень мужика вообще, а западного и южного в особенности. Вы скажете, это задачи трудные, — кто же говорит, что легкие! Вы скажете, что это невозможно, — но в таком случае так прямо и сознавайтесь, что немец должен вытеснить нас из Европы, а мы должны уйти в Азию, где и одичаем.
Вот моя точка над i.
Заметки, составившие эту книжку, написаны в 1891—1892 годах и в первоначальном своем виде печатались в ‘Книжках Недели’.

Автор

НОВЫЕ МЕСТА

Оренбург

Бесконечная, плоская как стол равнина. Всюду пески, там и сям солонцы, полынь, саксаул, караваны верблюдов, ветры, палящий зной летом и невыносимая стужа зимой… Таким представлялся мне Оренбург, с которым я был знаком только по биографии Тараса Шевченки да по ‘Капитанской дочке’ Пушкина. Само название города звучало неприятно. Среди азиатской пустыни и вдруг немецкий город Оренбург! С какой стати вдруг Орен? Основан город Бироном, и невольно, в связи с именем этого Грозного остзейского происхождения, думалось, что Орен прибавлено к бургу не к добру. Кому-то в этом бурге, должно быть, резали уши, может быть даже носы, а то так и головы.
По железной дороге подъезжаем к Оренбургу. Самый конец апреля, но на дворе зима. Всю ночь в окно вагона видна слегка взволнованная степь, покрытая тонким слоем снега. На платформах станций тоже снежок. Вагоны слегка обледенели, печи усердно топятся. Настает утро, но и утром не теплее. Поезд останавливается у большого красивого вокзала, — и делается жутко. Ведь это последний вокзал, последняя пара рельсов, последняя пядь европейской земли. В нескольких саженях отсюда, за рекой Уралом, начинается Азия. Отсюда на запад — вольная дорога, куда хочешь. Садитесь в вагон, и на одиннадцатый день вас высадят в Лиссабоне. Не то, если вы направитесь на восток, не в Лиссабон, а в Пекин. Вместо вагона — верблюд, вместо одиннадцати дней — полгода. Да и в полгода едва ли вы доедете… живым: или китайцы ни за что ни про что заживо распилят вас пополам деревянной пилой, или тут же в виду Оренбурга пристукнут конокрады-киргизы или свои же казачки, которые переодеваются для грабежа киргизами.
С вокзала вас везет извозчик странного вида. Странен он сам, потому что он татарин, странна его беспокойная, плохо выезжанная лошаденка киргизской породы, но странней всего экипаж: маленькая долгуша на дрогах. Путь к гостинице идет пустынной песчаной площадью, на далеких окраинах которой виднеются дома. За площадью налево, среди соснового сада, окруженного высоким каменным забором, стоит какое-то белое каменное здание. По углам его — башни с китайскими кровлями. Из-за них поднимается минарет, увенчанный полумесяцем. Здание называется Караван-Сарай. Тут живет губернатор последней европейской провинции.
Недалеко от Караван-Сарая высится огромный строящийся собор, а против него четырехэтажная совершенно европейского вида гостиница. Бедный собор, бедная гостиница! Жутко вам на пороге Азии!
С тем же жутким чувством смотрю я из окон моего европейского номера на площадь азиатского города. Да, действительно тут Азия. Вон гурьбами ходят татарки, с головой кутаясь в свои кафтаны. Вон проскакали на мохнатых лошаденках двое башкир, с высоко поднятыми ногами, сидя левым плечом вперед, в правой руке ногайка. Вот и верблюды, а на верблюдах киргизы, по одному и по двое… Киргиз на верблюде — это уже эссенция Азии. Азия здешняя, в свой черед, эссенция этой части света. Видел я Палестину, видел Сирию, видел западный берег Малой Азии, но там Азия все-таки приличней и красивей. О Сирии, стране красавцев-людей и красавицы-природы, уже и говорить нечего. Но и в других местах люди были более людьми, чем эти киргизы, а верблюды более походили на творение Божие, чем верблюды здесь. Здесь это куча тулупов. На киргизе тулуп, его малахай — кусок тулупа, верблюд — тулуп, вывороченный наизнанку. И эта куча движется на четырех ногах, похожих на ходули, на длинной шее — всклокоченная овечья голова, которая ворочается в разные стороны как флюгер и жалобно стонет и рычит. И эдакими-то чудищами населены колоссальные области: Уральская, Тургайская, Акмолинская, Семипалатинская и Семиреченская… Куда я заехал! Где построен этот Оренбург!
Со стесненным сердцем лег я спать, и мне снились далекие южные и западные страны и города. То Париж с его чудом цивилизации, выставкой и Эйфелевой башней, то Неаполь, Везувий, блеск лазурного моря, роскошь полутропических садов, сладкие звуки мандолин и гитар, то античные развалины Бальбека. Я видел все это, я был там, но все время я чувствовал за собою, за спиной, в каком-то куске мрака верблюда, а на верблюде киргиза, — а киргиз с острым ножом все тянется, каналья, к моим ушам…
И все это произошло оттого, что я знал Оренбург только по биографии Шевченки да по ‘Капитанской дочке’, и все это оказалось вздором. Оренбург совсем европейский город, и притом премилый, даже красивый. Лучшая его часть вся застроена приветливыми каменными домами в два и три этажа. Много казенных зданий. Два корпуса, институт, больницы, присутственные места таковы, что их не совестно было бы поместить и в Петербурге. У многих домов зеленые садики и палисадники. В садиках — пирамидальные тополи, часто, однако, вымерзающие. Громадные гостиные дворы, где самое настоящее российское купечество торгует какими угодно товарами, от подержанной мебели до шелков и бархатов. Несколько типографий, местная газета, афиши, объявляющие о приезде оперной труппы, которая оказалась вполне приличной, — чего же вам еще! Народ благообразен, даже красив, и не только здоров, даже здоровенен. Я сразу воспрянул духом и принялся усиленно знакомиться с Оренбургом. Чем больше я знакомился с ним, тем больше он мне нравился. Азиатские его черты, которые до того наводили на меня уныние, теперь только прибавляли прелести и новизны.
Оренбург мне живо напомнил Дамаск. И тот, и другой стоят на рубеже культуры и варварства. От обоих на запад хорошие дороги, — у Оренбурга железная, у Дамаска шоссейная, — оседлое население, христианство, ‘Европа’, а на восток — безграничные степи, кочевники, степные табуны, овцы, верблюды, мусульманство. И в Оренбурге, и в Дамаске — последние рощи и последние большие воды. И там, и тут базары и гостиные дворы. И там, и тут смесь востока и запада. Конечно, Оренбург меньше, но он во сто раз более европейский город, чем Дамаск. Оренбург как город не так живописен, но его воды и рощи лучше дамасских и так же характерны. Эти воды и рощи поражали меня тем больше, что я никак не ожидал их встретить.
Первой приятной неожиданностью была вековая роща за Уралом, которая видна с нагорного городского берега. В начале мая деревья чуть были прикрыты зеленью, которая имела нежный молочно-дымчатый оттенок. Под ее покровом старые громадные осокори и серебристые тополи приобретали что-то наивное, нежное, детское. Над ними было такое же нежное, светло-голубое весеннее небо. Под ними лежало их отражение в нешироком зеленом Урале. Направо от рощи уходила вдаль безграничная степь, поднимаясь к горизонту, как море… Ничего подобного я не ожидал! Да ведь это ‘вид на Азию’, эта зеленая нерусская река, ее обрывистый и скалистый темно-красный берег, роща гигантских тополей и подобная морю степь! Можно больше не видеть во сне Неаполя и Парижа.
Внутри рощи удивительно хорошо. Причудливая Азия после апрельского снежка вдруг разгорелась настоящими жарами, доходившими до 28R R в тени, и роща развернула все свои прелести. Листья на деревьях распустились и заблагоухали. Жимолость, таволожник и шиповник зацвели один за другим. Распустились ландыши, и нигде я не видел ландышей, которые благоухали бы так сильно и так сладко, как здешние. Травы вытягивались не по дням, а по часам. У грачей на макушках деревьев начались неугомонные хлопоты и разговоры. Лягушки хохотали до упаду. И чуть не в каждом кусте пел свою хрустальную, отчетливую, глупенькую, но удивительно милую песню соловей. Роща вся дышала и дрожала этими звуками и благоуханиями. Просто нельзя было досыта налюбоваться ею, бродя между громадными стволами азиатских тополей, то стоявших прямыми колоннами, то наклоненных друг к другу и перекрещенных, то прикрывавших своими кронами озерца и затоны, заросшие водяными лилиями и тростником, то расступавшихся на зеленых полянах. Кусты и более молодые и низкие вязы дополняли убранство этого живого здания рощи, его залов и коридоров. Воздух был сухой, азиатский, ни туманов, ни росы. Зато иными ночами, вслед за знойным днем, следовали морозики, прихватившие молодой дубовый лист.
За рощей — степь. Широкая дорога идет на юг, в Илецкую Защиту. Оттуда тянутся на волах обозы с солью и караваны верблюдов с товарами. И волы, и верблюды, и скрипучие грязные телеги дики, но так оно и следует в Азии. Дорога тоже дикая, широкая, без границ, с множеством проторенных колеин. Чем дальше в степь, тем меньше движения, тем сильнее ветер. В двух верстах от города громадным четырехугольником стоит приземистый Меновой двор, теперь пустой, оживляющийся летом во время ярмарки. Меновой двор тоже что-то порядочно дикое. Извне он представляется высоким каменным забором, без окон и дверей, с двумя башнями над двумя воротами. По углам бастионы, где когда-то стояли пушки. Теперь на них поставлены скворешницы, это знамя русского мирного завоевания. Внутри Меновой двор представляет собою громадную площадь, окруженную каменным рядом лавок. Штукатурка кое-где обвалилась, везде стены загрязнены степной пылью, но это так и следует в Азии.
За Меновым опять степь, ровная как поле. Мы пробовали идти, зажмурив глаза, — и нигде не споткнулись. Еще три версты такой равнины, — и начинаются легкие холмы, последние отроги Урала, расползшиеся на сотни верст в ширину. Чем выше холм, тем он бесплодней и каменистей. Мы остановились на первом. На севере виднелся на своей горе Оренбург, у подножия горы — великолепная роща, наверху стройные церкви и большие четырех- и пятиэтажные здания. Отсюда, из степи, Оренбург совсем ‘город на горе, дабы всем виден был’. Киргизы должны рассказывать о нем в своих степях что-нибудь подобное тому, что говорят арабы о Дамаске. На юге, чередуясь, лежат цепи холмов. Там — ни здания, ни кустика, ни ручья. Взамен — дрожащее и передвигающееся марево, похожее на огромное далекое озеро. По этим бесплодным холмам и плодородным лощинам, среди миражей, еще очень недавно, на памяти старожилов, киргизы уводили русских пленников в Хиву и Бухару. Теперь через хивинские и бухарские земли проложена русская железная дорога. Да, мы идем вперед, мы цивилизуем, мы цивилизуемся, но надо идти еще скорей, еще скорей! И это вполне возможно. Надо только взяться за дело с той же энергией, с какой мы воевали, строили железные дороги и проводили телеграфы.
В степи равномерно дует легкий ветер, пропитанный запахом трав, и до странности равномерно что-то говорит. Он слегка меняет интонации, меняет, должно быть, предмет своей беседы. Станьте к нему лицом, — и он говорит громче, энергичнее, настойчивее. Обернитесь спиной, — он приникает к вашему уху и журчит подобно ручью, потихоньку рокочет и шепчет, слегка развевая вашу одежду и трепля волосы. Ни на секунду он не стихнет, ни разу не закрепчает. Наш извозчик выбросил из ямы набившиеся туда сухие перекати-поле, и ветер, точно обрадовавшись игрушке, подхватил их и полегоньку погнал перед собой, то катя боком, то кувыркая через голову.
Но и степь, и уральская роща еще не главная прелесть Оренбурга. Еще лучше река Сакмара, впадающая в Урал в четырех верстах ниже города. Туда дорога идет тоже степью. Степь постепенно поднимается, и когда вы взойдете на вершину холма, перед вами и под вами открывается глубокая долина, наполненная зелеными облаками лесных вершин, между которыми там и сям просвечивает узкая полоска Сакмары. И общий вид, и река, и ее рощи носят отпечаток чего-то непривычного. Кругом степь, с полынью и ковылем, а внизу леса и тучные луга. День был жаркий, знойный, теперь вечереет, — ждешь на реке тумана, а в лесу — росы, но воздух даже у самой реки сух и прозрачен, как наверху в степи. Необъятная, высушенная степь тотчас же жадно впивает в себя малейшую каплю воды, малейшее дыхание тумана. Рощи на Сакмаре — или вязовые, или тополевые, или ветловые. Тополь и белая ветла оригинальней. Прямые как струны стволы, мало ветвей, над головой — полупрозрачный покров листвы, внизу — редкая, но высокая и широкая, как ленты, сочная трава. Точь-в-точь такие ветловые и тополевые заросли я видел вокруг Дамаска и в долине Келе-Сирии. Только там вместо желтой Сакмары бегут хрустальные ручьи по бледно-синим камням. Но хороша и желтая Сакмара. Она течет среди светлых тополей и тенистых вязов необыкновенно быстро, с водоворотами и глубокими омутами. Ее желтые берега изорваны. Местами Сакмара насыпала отмели крупного песка, заросшие тальником, лопушистой мать-мачихой, ежевикой и длинными, редкими травами. Воздух тепел, но прозрачен, — и рощи, берега, отмели стоят точно нарисованные. В пейзаже странно сочетались Русский Юг и Великороссия, малороссийские степи с северной рекой. Это не юг, но и не север. Это напоминает Сирию, которую я уже не раз вспоминаю здесь. Но это и суровей Сирии, это преддверие Средней Азии.
Мне еще не раз придется возвращаться к Оренбургу. Теперь же я непременно должен сказать, что тем туристам, которые заезжают по Волге в Самару, грех не завернуть в Оренбург, до которого всего четырнадцать часов езды. Азия, которая видна из окон Оренбурга, стоит того, чтобы на нее взглянуть, — взглянуть на эти чудные рощи, на степь, на быструю Сакмару, на медленный, зеленый, еле доползающий до моря Урал. Я уверен, что сюда со временем будут ездить.
Еще приятное открытие: Орен прибавлено к бургу не в память отрезанных ушей, а по реке Ори, при впадении которой в Урал первоначально был построен Оренбург.

 []
Казаки 13-го полка Оренбургского казачьего войска. http://scarb.ru

От Оренбурга до Орска

Красавица полу-Азия скоро показала когти. Целый месяц не было дождя. Зимнюю влагу выпили сухой воздух и раскаленная до 50R R степь. Поверхность почвы как бы сплылась и, при страшных жарах, засохла. Жары и сушь ужасны. Ужасны и их последствия. Вот уже шесть лет, как Самарская и Оренбургская губернии не видели урожая. Неистощимо плодородная земля не приносит ничего, кроме разорения. Население обнищало и впало в какое-то нехорошее отупение. В 91-ом году вначале были надежды на урожай, но к концу мая они рушились. И больно, и страшно было смотреть на озимую рожь, колос которой омертвел и побелел, как белое перо. Яровые еще держались, но были низки и начинали редеть, так что сквозь их ссыхающуюся зелень видна была раскаленная, изнемогшая, рассыпавшаяся прахом земля. Это страшные места, коварные, — эта полу-Азия… Она заманивает в себя тучной землей-целиной, простором, красивыми реками, могучими приречными рощами, для пущей приманки время от времени, в десять лет раз, она засыплет хлебом, озолотит каждою бороздой, обогатит купца и по горло накормит мужика. Весть о богатстве, упавшем с неба, разнесется далеко по русской земле. Бросятся сюда переселенцы, толпы рабочих, рои съемщиков земель. Пашут, сеют, строятся, работа кипит, надежды, одна радужней другой, кружат головы, в землю зарывают труд и деньги… И тут-то полу-Азия и выпустит свои когти: нашлет зимой морозы, летом бездождие, жару, град, — и начнет высасывать кровь из доверчивых жертв, покуда не высосет ее всю. Уже в конце мая над краем стал подниматься призрак отныне знаменитого голода зимы 189Ґ годов. В это время я выехал из Оренбурга на север губернии, — и жутко было ехать.
Дорога из Оренбурга в Орск идет правым берегом Урала, линией казачьих станиц, поселков и ‘отрядов’. Когда вы едете в Орск, налево у вас — горы, ‘сырты’ по-здешнему, и в горах башкирский народ, а направо, за Уралом, — народ киргизский. Киргизы занимают территорию почти в два миллиона квадратных верст, башкиры — гораздо меньше, тысяч около ста. И вот между этими-то двумя благородными нациями был забит клин оренбургских казаков. Башкирско-киргизская сила от этого клина треснула и раскололась. Киргизы ограничиваются теперь тем, что воруют лошадей, башкиры даже и этим не занимаются. Киргизы мало-помалу начинают заниматься земледелием и довольно ревниво оберегают свои земли от вторжения русских мужиков. Башкиры, которым после ‘уфимских хищений’ запретили пропивать свои земли чиновникам и купцам, пропивают их переселенцам из мужиков и мещан.
Из Оренбурга я выехал часов около десяти утра. Рощи и реки Оренбурга остались позади, а впереди расстилалась скудно зеленеющая степь, по которой перебегали миражи-озера. Вдали — это целые моря, вблизи, всего в десятке саженей впереди, — рябящие как бы от дуновения ветра лужи и лужицы. Степь, степь, степь, ни кустика, ни деревца, ни посевов, и наконец впереди вырастает какой-то город. Видны странные, очень высокие и узкие бело-желтые дома, видны башни, видны громадные деревья, а вправо от города — безграничное, сверкающее как полированная сталь озеро. Мы подъезжаем ближе, — и город превращается в прекрасный казачий поселок Неженский, деревья — тощие ветлы, а озеро оказывается миражом.
Далее снова степь, но с нею начинается что-то неладное. То там, то здесь подымаются бугры красно-рыжего цвета, кое-где на этих буграх — каменные осыпи.
Новая казачья станица, тоже плохо крытая, — Каменно-Озерная. Казака сейчас же отличите от мужика. Казаки и казачки высоки, стройны, прямы. Мужик в сравнении с ним и жидковат, и космат, и приземист. Казаки и с лица красивы, хотя несколько и бесцветны, какова, впрочем, и вся Русь. Этой бесцветностью объясняется то, что русское лицо не декоративно: его надо рассматривать вблизи. Вблизи, у казака или казачки лица красивой овальной формы. Глаза большие, светло-голубые и дерзкие, носы прямые, сухощавые, благородные, — не то что мужицкие луковки. Вся повадка у казака — наглая, непокорная, как у хищного зверя. У хищных даже любовь выражается борьбой. Злые кобылы лягаются, и всерьез, кошки царапаются, и тоже не на шутку. Хищник не хочет подать вида, что он чему-либо подчинился, хотя бы даже и любви, которая себе все подчиняет. То же самое и у казаков. Я видел сцену ухаживания такого рода. Он и она стоят саженях в пятнадцати друг от друга. Она бросает в него камнями, он отвечает такой же бомбардировкой, но, как галантный кавалер, бросает не камни, а комья ссохшейся земли. Перестрелка длится довольно долго. Но вот она хватила его камнем в плечо. Он разозлился и здоровенным комом ударил ей в грудь. Ей следовало бы проломить ему голову, но культура уже настолько завоевала казаков, что казачка на смертоубийство не решилась, а разразилась градом ругательств. Ругается, лицо горит самой настоящей злостью, глаза мечут искры… Он отвечает столь же злыми издевательствами. Словом, — два злейших врага, а как мне потом сказал ямщик, это были влюбленные жених и невеста. Словом, казак всегда и везде должен иметь такой вид, как будто впереди у него киргиз с пикой, а позади башкир с шашкой. Казак должен быть всегда зол, как перед боевой схваткой, но в то же время и хитер, как человек, которому всюду грозят засады. Вглядитесь в его глаза: как они пронизывают и сверлят незнакомого человека, как они ловят выражение вашего лица. Беседа казака — допрос. Его вопросы — ловушки. И так наглы и подозрительны все — и мужчины и женщины, старики и дети. Все они, без различия пола и возраста, какие-то дерзкие и смелые двадцатилетние ухари. Особенно неприятно видеть это в стариках и детях. Должно быть, в XVI, в XVII столетии, до Юрьева дня и первых признаков культурности, вся Русь была такова: сильная, жесткая, смелая и полудикая.
В Каменно-Озерной и видел станичное управление, по-нашему волость. Старшина называется атаманом, он в мундире, при шашке, унтер-офицер. В присутствии всегда сидит ‘дежурный’, тоже в форме и при шашке. Несмотря на то, что общественное управление казаков поставлено на военный лад, оно, а также и общинное хозяйство, идут обычным порядком обыкновенных сел и волостей. В Каменно-Озерной станице я видел примечательность края: колодезь, в котором лед держится до августа. Хороша, значит, глубина, но и еще лучше морозы, забирающиеся на такую глубину!
На почтовой станции одной из следующих станиц наблюдаю несколько черт казацких нравов. Передо мной была ревизия станции начальником почтово-телеграфного округа. Начальник остался доволен, и по этому случаю содержателем лошадей посреди двора, на телеге, вместо стола, был устроен пир. Бабы невероятно визгливым голосом пели. Мужчины разговаривали голосами, какими перекликаются в степи. Все были пьяны, но все-таки сварили мне бурду из старой курицы, а за курицу все-таки содрали шесть гривен. Вечером, когда я пил чай, в комнату вошел человек в духовной одежде и тоже выпивший.
— Ах, извините, ваше благородие, — сказал он. — Я думал, хозяин тут. Конфуз у нас вышел, так я его на станичный сход зову.
— В чем же конфуз? — спросил я.
— Сдали мы, изволите видеть, с батюшкой хозяину станции наш сенокос, — моя часть за двенадцать рублей пошла (при этой цифре мой собеседник горько засмеялся). Батюшкину часть хозяин успел выкосить, а мою казаки косить не дают под тем предлогом, что в нынешнем году сход нам сенокоса не отводил. А зачем, спрашивается, отводить, когда мы два года подряд те же участки получали?! А атаман говорит: нужно было к нам придти да сходу поклониться. (Снова горький смех.)
— А велики ваши доходы здесь?
— Громадны! Сорок рублей жалованья, а за требы по таксе.
— И много дают требы?
— Я получил за прошлую неделю пятнадцать копеек. (Смех очень горький!) Даровая квартира, то есть, платит сход, — и вот, не платят за нее шестой месяц, так что ругательствам и издевательству со стороны моего хозяина нет конца.
— Неужели же население так бедно?
— Все идет на служение сатане, в двух кабаках, а в церкви… Поверите ли, на днях был праздник святого Иоанна Предтечи. Ведь пророк из пророков, а они сидят на завалинах. ‘Что, — говорит, — я пойду с чужой свечой молиться, а свою поставить — достатков нет!’ Кабак процветает, а каким образом я грешный живу, — просто понять отказываюсь… А ведь живу! (Смех не столько горький, сколько изумленный.)
Почти всю ночь бабы визжали песни, а мужчины басили. К часу все смолкло. В три я вышел на крыльцо. Из случайного облачка сыпались редкие капли дождя, и их шепот и лепет были недобрые: точно они смеялись над изнывающей от засухи землей. На дворе, на телегах и под телегами спала веселая компания, в платьях, даже в платках и шапках. Когда я вышел, компания начинала подыматься. Вскочит, почешется, посопит, плеснет горсть-другую грязной воды на грязное лицо, перекрестится и суетливо куда-то убежит. Скоро суетилась вся полусонная немытая станица, с головной болью от вчерашнего хмеля. И так — каждый день, всю жизнь, — в грязи, в полпьяна, впроголодь, в ленивой суете. Какие тут общинные дела, какое общественное управление! Системы тут нет и следа, один только ‘авось’ да ‘нахрап’.
Сцену ‘нахрапа’ мне пришлось видеть тут же. Пришел огромный черный старик, которому на сходе досталась священникова полоса луга. Старик пришел требовать от хозяина станции скошенное им сено себе. Хозяин — тоже огромный старик, но блондин, с прямой бородой, точно из проволоки. Друг против друга, оба они были точно два буйвола, — черный и белый. И обе эти массы готовы были сшибиться. Сшибка была бы великолепна. Богатырские ноги тяжело переступают, и под грузом тяжелых костей и твердого мяса скрипят половицы.
— Что же это будет?! — восклицает пришедший, очевидно, возобновляя не сегодня начатый разговор.
— Ничего не будет, — отвечает хозяин.
— Как ничего не будет?!
— Да вот так.
— Сено мое, чай?
— Я за него деньги, чай, отдал.
— А мне что за дело?
— А ты не шуми!
Голоса крепчают. Злость разгорается, но в голосах ни малейшей дрожи. Колокола, а не люди.
— Чего не шуми! — рявкает пришедший.
— То-то, говорю, не шуми! — не уступает в реве хозяин.
— Право!
— Право!
— Мое сено-то!
— Хайло!
— А ты не хайло?! Ишь ты, личность какая!
— Не шуми!
— Право!
— Право!
Голоса становятся все могучее. Слова, которыми обмениваются противники, совершенно бессмысленны. Но им смысла и не нужно, тут дело в нахрапе, — кто кого испугается. Я выглянул в дверь и, признаться, при виде двух колоссов, от которых, как от горячо натопленных печей, пышало злостью, пожелал, чтобы они подрались: это было бы грандиозным зрелищем. К сожалению, колоссы не сцепились. Повторяя друг за другом, как два эхо, одни и те же слова: хайло, право, то-то, — они потоптались друг перед другом, потом пришедший вдруг плюнул и вышел из дома.
Дикость казака заражает и мужиков, переселяющихся сюда из внутренних губерний. Не только крутой великоросс усваивает разбойничье ухарство казака, но даже и мягкий в манерах хохол, говорящий своей жинке ‘вы’, и тот меняет свой ‘полтавский тенор’ на сиплый баритон, а сиротские манеры — на ухватки барантовщика. Сибирские казаки, как рассказывают, уже до того одичали, что считают особенным шиком говорить между собою не по-русски, а на местных инородческих наречиях: совсем как дети, которые придают своему лицу ‘зверское’ выражение, когда играют майн-ридовских индейцев. Оренбургские казаки тоже не отроду такие дикари. Набирались они отовсюду из внутренних губерний и освирепели только здесь, в полу-Азии.
Подражая казацкому ухарству, переселенцы подражают и их лени, но в этом случае уже невольно: тут нет никаких заработков. Отсеялся весной — и сиди до сенокоса. Скосил сено, убрал и смолотил хлеб — и сиди или лежи до следующей весны. Поля и луга у переселенцев не то, что у казаков, — маленькие, урожаи на них еще меньше, и работать, хоть бы и хотел, нечего. В урожайные годы — семимесячное ничегонеделание, в неурожайные, притом очень частые, ничегонеделание и проголодь, а то и прямо голод. Как выдерживают люди такое существование, непостижимо. Зато вполне постижимо, что они дичают и, ушедши с более культурной ‘старины’, где есть и кое-какие школы, и книжонки, и гуманная барышня-акушерка, и грамотный учитель, и недалекий город, возвращаются в состояние шестнадцатого столетия.
Во ста верстах от Оренбурга, за поселком Герьяльским, степь все чаще и чаще начинает перерезаться грядами небольших холмов, — сырта ми. Это последние отголоски Уральского хребта. Гряды висят, точно кисти, привешанные к Уралу. Между нитями этой кисти лежат плоские равнины, на которых приютились станицы со своими полями. Полей много, но пашут клочками и кусками, года три подряд в одном месте, потом в другом. Паровые поля зарастают почти сплошной дикой коноплей. Казаки ничего из нее не делают, одеваясь в ситец и кумач. Каза чки встарь пряли и ткали полотна на продажу, но потом появился более выгодный промысел вязанья известных оренбургских платков, и полотна были брошены. Теперь платки упали в цене, но к конопле не возвращаются. В нынешнем году, когда нет сена ни в степи, ни до ма на уральских лугах, казаки косят коноплю на корм скоту. Будет ли скот ее есть? С голодухи, говорят, все ест, как ел однажды молодые вязовые прутья. Тут и до этого доходят.
В станице Верхне-Озерной заглядываю в казацкий дом. Несколько светлых клетушек-комнат. Двери из комнаты в комнату прорезаны в виде восточных арок и занавешены ситцами восточных узоров. На сундуках, заменяющих диваны, среднеазиатские ковры. Навесы крылец тоже хитро, по-восточному, изогнуты, а витые колонки, их поддерживающие, точно прямо из Самарканда привезены.
В Верхне-Озерной холмы начинают превращаться в горы, хребты и ребра которых — голый камень. Горы добегают до Урала и останавливаются, имея вид львиных лап, с пальцами и когтями. Еще несколько верст, и горы перекидываются за реку, к киргизам, в Тургайскую область.
В станице Никольской, к удивлению, я узнал, что среди казаков много татар. Никольская заселена исключительно татарами. Татарки — в своих блузах без талии, молодые татары — в неподпоясанных рубахах и в ермолках, старики — в татарских барашковых шапках. Мужчины все носят явные следы солдатской выправки, свободно, хоть и не чисто, говорят по-русски и называют вас ‘ваше благородие’. Живут гораздо беднее русских, но служаки, говорят, хорошие.
Еще два переезда, — и горы надвинулись ближе, становятся выше. Вырастают они и на тургайском берегу Урала. Река сжимается горами все теснее, и наконец совсем неожиданно мы попадаем в чудесное местечко. Дорога идет почти у воды уральской заводи. Налево — отвесные полуобнаженные серовато-бурые скалы. Направо — невысокий каменный барьер, а из-за него высятся тенистые тополи и вязы, виднеются пышные заросли ивняка, жимолости и шиповника, видна светлая вода заводи, покрытая листьями и цветами белых и желтых кувшинок. После бесконечной степи и голых гор, этот уголок показался маленьким райком. Нельзя было не вылезть из тарантаса и не взглянуть на давно не виданные зеленые и густые травы, — как они тут растут, и нежатся, и зеленеют, утоленные прозрачной водой. Таким местом дорога идет на протяжении всего лишь нескольких саженей, а потом опять пошли долинки, которые становятся все меньше и меньше, и перевалы, которые делаются все чаще, круче и выше.
Следующую станцию у меня на козлах сидел ямщиком не казак, а мужик-переселенец. Существенная черта казака — нахрап, наскок, взять с бою. Отличительное свойство мужика — столь же энергичное, но пассивное сопротивление до последней крайности, стремление сесть на место тишко м да и прирасти к нему так, что даже казак не стащит, несмотря ни на какие его нахрапы. Так и мой переселенец. Хутор, к которому он принадлежит, осел на казачьей земле, и ссадить его уже ничем невозможно.
На той стороне Урала у подножия гор виднелись какие-то жилья. Это оказались киргизские ‘зимовки’, куда киргизы приходят из внутренней степи на зиму. Летом землянки стоят совсем пустыми, даже сторожей при них не оставляют. После того как мы поговорили с ямщиком о киргизах, он спросил меня:
— А не слыхать, барин хороший, быдто у киргизов за казенный долг землю отберут и мужикам отдадут?..
Поговорили о башкирах.
— У башкиров лес больно хорош тут неподалеку есть. Бают, россейским мужикам его на пользу начальство хочет отдать. Не слыхал?..
Была речь и о казаках.
— Слышно вот тоже и насчет казаков, что их на Китайский клин для защиты переводят. Они тут вовсе лишние. Прежде башкирцы бунтовали, киргизцы непокорствовали. Теперь тихо. Теперича сраженья на Китайском клину идет. Там им, значит, и место будет указано. А то так теснят, так стесняют! По рублю за дес
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека