Очерки Крыма, Марков Евгений Львович, Год: 1875

Время на прочтение: 16 минут(ы)

Евгений Львович Марков

Очерки Крыма

 []

Несколько слов для вступления к первому изданию

Я первый раз познакомился с Крымом в начале 1866 г. С тех пор я прожил в нем безвыездно несколько лет, я посетил не раз все его уголки, осмотрел все его памятники, прочел все, что мог достать о древней истории Крыма.
Когда на опыте изведаешь характерные черты края и в течение долгого времени сталкиваешься с разнообразными живыми элементами его, край делается родным, не только знакомым. Свои впечатления от встречи с новым миром, открывшимся для меня в Крыму, я выражал рядом отрывочных очерков, не имевших определенного плана. Теперь, когда этих очерков набралось довольно много, я увидел, что, несмотря на отсутствие в них всякой систематичности, они представляют достаточно полную картину Крыма.
Крымские степи, крымские горы, крымское море, легенды и развалины древности, легенды и развалины роковой истории нового времени, Бахчисарай и Севастополь, Южный берег и пещерные города — все типичное Крыма нашло свое место на страницах этих очерков. Правда, я не стеснял себя последовательностью и внешнею полнотою описания… Я говорил только о том, о чем мне хотелось, и так, как мне хотелось. Я не собирался составлять ни географического словаря, ни исторического трактата, ни путеводителя по Крыму. Я работал, как работает художник-живописец, набрасывая в свой путевой альбом все, что поражает его: то интересную сцену местного быта, то пейзаж, то портрет прохожего, то тщательную копию какого-нибудь памятника древности.
Оттого некоторые очерки мои имеют характер дневника, некоторые — характер исследования. Я держусь того мнения, что передача свободною кистью наиболее выразительных, типических черт предмета более знакомит нас с его сущностью, чем обстоятельное, но бесцветное и холодное описание его. Поэтому я понадеялся, что и для читателя моего дорогой для меня облик Крыма обрисуется живее и рельефнее, если я передам во всем их первоначальном тепле искренние впечатления своего первого знакомства с Крымом.
Я бы мог, конечно, во многом обработать, дополнить и пересоздать их. Но я не сдал этого намеренно.
Как бы много слабостей и ошибок ни заключалось в искреннем излиянии первого чувства, все-таки слова первой любви имеют недосягаемую силу правды и красоты своего рода, какими бы неумелыми устами ни произносились они. Исправлением своих очерков я именно боялся спугнуть этот неподдельный аромат своей первой любви к Крыму. Передавая их на суд публики, я прошу только, чтобы от них не требовали того, чего они не обещают, чтобы читатель видел в моей книге только ряд свободных этюдов, без всякой заданной цели.
Может быть, очерки мои воскресят в памяти некоторых сколько-нибудь живо и верно картины крымской жизни и природы, может быть, человеку, не знающему Крыма, они нарисуют сколько-нибудь выразительно те особенности этой природы и жизни, которых мы, русские не найдем нигде больше в своем отечестве, и соблазнят его узнать живой Крым, насладиться его оригинальностью, его красотою. Если читатель вынесет из этого знакомства с Крымом то же очарование, какое вынес я, если ему потом, в нашей прозаической северной родине, сквозь однообразные равнины сплошных снегов или сплошного хлеба, будет мерцать вдали, как утешительная звезда, сладостное воспоминание о крымской неге, крымских красках, крымском солнце, то труд мой я не буду считать напрасным. В наши дни, может быть, рискованно выставлять на своей книге такой анахронически девиз, как Pflichtloser Genuss. Но я в этом вопросе имею свое мнение.
Достойны жалости люди, которые делают девизом всей своей жизни это ‘наслаждение, свободное от обязанностей’, но, по-моему, жалости достойны и те, которые по какому-то узко-монашескому складу духа считают наслаждение несовместимым с обязанностью, противоречащим обязанности. Чем больше горя в жизни людей, чем больше несовершенств в устройстве нашего общества, тем насущнее необходимость утешенья и развлечения. Впечатления, которые могут, хотя на несколько часов, разгладить морщины забот и потрясти унылый сон апатии, не должны признаваться элементом враждебным для насущных потребностей общества. Они делают такое же полезное общественное дело, как и всякое прямое воздействие на познания и убеждения человека.
Я посвящаю эту книгу своим крымским друзьям. В их обществе, с их помощью, я сроднился с Крымом.
Лучшие дни моей жизни протекли в этом чудном краю, воспоминание о котором связывается неразрывными нитями с памятью дорогих для меня людей…
с. Александровка, Курск. губ.
12 мая 1872 г.

Евгений Марков

Предисловие ко второму изданию

Очерки Крыма давно исчезли из обращения. Между тем это единственное у нас популярное описание Крыма и до сих пор остается единственным.
В Европе Крым с его поразительною оригинальностью и красотою, с его целебным воздухом, целебными водами, с целебным соком его душистого винограда, — создал бы целую литературу роскошных и дешевых изданий, художественных, ученых и всяких других.
У нас приходится быть довольным, когда единственная книга о Крыме, встреченная очевидным сочувствием публики, доживает кое-как до 2-го издания.
В обществе, бедном образованием и знаниями, вопросы поэзии, искусства, археологии или этнографии не могут еще составлять общераспространенного элемента жизни.
В наши дни политического ожесточения и материальных вкусов, быть может, всего менее может рассчитывать на успех книга, подобная ‘Очеркам Крыма’, не имеющая ничего общего с бичами столь излюбленной теперь у нас социальной сатиры, с тревожными помыслами о борьбе рабочего с хозяином, о рубле и хлебе, — полная одного тихого наслажденья природою и спокойного изучения давно минувшей жизни.
Но если книга эта не должна рассчитывать на толпу, поглощенную будничными злобами дня, то, по опыту прошлого, она надеется встретить друзей среди умов и сердец, которым всегда и во всех обстоятельствах дорого искусство и знание, которые не упраздняют вечных общечеловеческих интересов из-за страстных забот настоящей минуты, как бы ни были они почтенны и законны сами по себе.
Второе издание ‘Очерков Крыма’ является почти ничем не улучшенным. В этом издании помещены путевые письма ‘С Южного берега’, не помещенные в первом издании.
Авторы очень часто думают привлечь внимание читателя постоянным изменением первоначального текста своей книги, так называемыми исправлениями и дополнениями.
Но мы держимся другого взгляда. Если дополнения необходимо требуются в ученом исследовании, претендующем передать читателю последние плоды научных открытий по известному вопросу, то создания искусства, поэтические впечатления, вынесенные из живого знакомства автора-художника со страною и людьми, только теряют в своей свежести, правде и красоте, дополняясь и перерабатываясь впоследствии, на основании каких-нибудь вновь вышедших книг или вновь обнародованных открытий…
‘Очерки Крыма’ — не путеводитель по Крыму, и потому не нуждаются в сообщениях о новых постройках, новых дорогах, новых гостиницах…
Крымское небо, крымское море, крымские горы и степи, точно также как человек Крыма, как старая история Крыма, остаются неизменно все теми же, какими они были при первом столкновении с ними автора…

* * *

Мы придаем значение тому, что ‘Очерки’ наши выходят в свет именно в 1883 г., когда исполнилось сто лет со дня присоединения Крыма к России.
В этих обстоятельствах русская книга о Крыме, проникнутая горячею любовью к Крыму, является вполне уместным и естественным выражением тех братских отношений к Крыму русского общества, которые неизбежно должны лечь в основу всякого государственного союза нашего времени, каков бы ни был его первоначальный источник.
В то же время воспоминание об этом важном событии русской государственной истории должно бы, нам казалось, побудить и русского читателя ознакомиться как можно ближе с прошлым и настоящим очаровательного края, который вошел, сто лет тому назад, в состав русского царства, как его лучшая жемчужина, по счастливому выражению великой Императрицы.
с. Александровка
21 июля 1882 г.

Евгений Марков

По поводу нового издания ‘Очерков Крыма’

Очерки Крыма, написанные 30 лет тому назад, пережили уже и в отдельном издании свое двадцатипятилетие, справили серебряную свадьбу своего рода с читающею публикою. И только теперь, более чем через четверть столетия, дожили они до счастливого для них события — своего иллюстрированного издания.
В отношении содержания ‘Очерки Крыма’ выходят и на этот раз без всяких изменений. Книга эта не ‘Путеводитель по Крыму’ и никогда не претендовала на этот титул. Из нее читатель не узнает, сколько нужно заплатить за номер гостиницы, и через какие станции можно проехать в тот или другой город. Книга моя если и может считаться портретом Крыма, то только портретом его вечных, неизменяемых черт, внутренней души его, — а уже никак не тех одежд и не той прически, какие он может носить в тот или другой мимоходящий день. Поэтому никакие ‘Последние новости’ о Крыме не внесли бы ничего существенного в художественное изображение его с живой натуры, живым сердцем писателя. Правда, Крым был моложе, наивнее, диче, когда я его знал и писал с него, 30 лет тому назад, и я сам был тогда моложе, наивнее, с более страстною и непосредственною впечатлительностью. Но в этом-то, быть может, и состоит достоинство моей книги, что она отразила на себе и некоторую девственность страны, которую описывает, и молодость поэтического духа своего автора.
Прожитое не повторяется и хорошо именно своею собственною правдою, исправлять же и дополнять ее значит вводить в нее холодную искусственность и ложь.
Пусть же старая книга моей юности выступает и в новом издании во всем старом виде своем, со всеми былыми недостатками и слабостями, но и со всею своею молодою поэзиею и искренностью.
Пусть читатель полюбит ее такою, какою она родилась и вступила первый раз в свою литературную жизнь…
с. Александровка

Евгений Марков

I. На пути в Крым
Домашняя поездка. — Хохлы и страна хохлов. — Степь.

Опять дорога, дорога!.. Это не 1,500 верст по железным дорогам Европы, не переезд Атлантики на ливерпульском пароходе, не то, одним словом, что называется нами путешествие, нет, это простая поездка по русским дорогам, через русские губернии, из одного русского города в другой русский город, это наше домашнее, ежедневное дело. Да, хорошо говорить: через русские губернии, по русским дорогам… Но ехать, на деле, читатель, ощущать эти дороги и эти губернии! Церковь недаром возносит ежедневно молитвы о плавающих, путешествующих, недугующих и страждущих. Я уверен, что под всеми этими эпитетами она разумеет просто одних нас, проезжающих по русским дорогам, которым приходится столько же плавать и страдать, сколько путешествовать. Вы едете из-под Москвы зимою по шоссе, на котором ежеминутно останавливается ваш грузный экипаж, въезжая подрезами на голый камень. Около Курска вам угрожают совершенной остановкой, и требуют, чтобы вы постановились на колеса (колеса, разумеется, должны быть с вами). Вы молите богов, как бы вам дотащиться санями хоть до Харькова, и вдруг за Курском застреваете в таких снежных сугробах, откуда вас не в силах вытащить девять лошадей.
Вы едете почти целиною по 25-ти верст в день! У Харькова вместо снежных сугробов песок, за Екатеринославом опять невылазные снега, у Перекопа разлив воды и еще более невылазная грязь, подъезжаете к Симферополю — пыль, жара печет, по полю фиалки. Вот вам поездка по России!.. То на волах, то на руках ямщиков и обозных, то колесами, то санями, откапываясь от снега, утопая в зажорах, сбивая подреза на камнях, ломая одно дышло за другим на косогорах — тащитесь вы, бедные грешники, осужденные вместо путешествия, на домашнюю поездку. Только на собаках не приходилось ехать, хотя о них приходилось по временам вспоминать с глубоким сожалением. За верблюдами посылал, каюсь, хотя, к несчастью, не мог найти. На волах шествовала не раз, уподобляясь маститым Меровингам. Зато не было недостатка в разнообразии впечатлений: сидишь иногда, под глубоко убегающим сводом ночного неба и любуешься безмолвно течением светил, между тем как выпряженные кони, смиренно поникнув головами, нюхают мерзлый снег. Ямщиченок спит, сидя на грядке, а ямщик услан вами в деревню верст за десять, за людьми или за волами, нескоро дождетесь его возврата теперь, в час ночи… Какие библейские мысли приходят вам тогда в голову, в этот не совсем приятный и не совсем короткий промежуток времени…
А то — прекрасный солнечный день, голубое небо, белые облака, красивые долины, вы стоите у экипажа перед крыльцом станции в каком-нибудь днепровском местечке, следовательно, в империи жидов, с вами разговаривает полный участия к вам, услужливый и вежливый еврей, желающий получить за починку вашего экипажа очень лакомую для него и очень кислую для вас цену, вы торгуетесь с ним с кажущимся равнодушием и даже с пренебрежением, а между тем в душе своей чувствуете себя в безысходном плену у этого клювоносого Ицки, ибо знаете, что кроме него — нет кузни, что он имеет полную возможность за упорство ваше наказать вас двойною, тройною, какою угодно ценою. Он в положении римской Сивиллы [Имеется в виду предание о кумской сивилле (странствующей пророчице), современнице Тарквиния Гордого (Тарквиния Триска). Сивилла предложила царю купить девять книг с предсказаниями. Тарквиний отказался. Тогда сивилла, бросив в огонь три книги, предложила царю купить за ту же цену остальные шесть. По вторичном отказе сивилла сожгла еще три книги, и снова предложила за ту же цену оставшиеся три книги. Посоветовавшись с авгурами, Тарквиний решился купить их], знаменитой продавщицы книг, и может легко выкинуть фарс этой Сивиллы. Впрочем, и разнообразие это делается однообразным, повторяясь периодически. Выезжаешь со станции, наругавшись с ямщиками и старостою за непонятную копотню. Отъезжаешь полверсты — тпру! Ямщик спрыгивает с козел. ‘Что там еще?’ Чересседельник развязался или постромка оборвалась — а запрягали час. Возится, бормочет какие-то ругательства, кого-то пропекает, конечно, не себя, может быть, лошадь или безызвестного мастера постромки.
— Ну, что? готово! садись! Поехали. Через полчаса опять тпру! опять слезает. Что такое? Постромка оборвалась… Согласитесь, что при всем разнообразии весьма однообразно.
А тут еще пойдут ужасные почтовые станции, безотрадные и холодные как пещеры Борея, с визжащими ставнями, с мерзлыми печами, ветер в них гуляет на просторе, и дыхание стынет. При холоде какой-то хронический угар, и при бесчисленном множестве окон какой-то мрак. На пространстве сотни верст иногда не попадается теплого угла, зато вдруг встретиться вам золоченый стол под зеркалом или водоочистительная машина в такой комнате, где не на чем уснуть, вообще что-нибудь совершенно неожиданное и совершенно ненужное.
— Ишь ты, стыть какая! — заметил даже терпкий русский солдатик, ехавший офицерским денщиком на открытой перекладной и весьма, по-видимому, нуждавшийся в топленой печке. Действительно, не холод, а стыть (солдат производил от этого слова даже косвенные падежи — стыти и стытью: оставляю на его ответственность).
Об еде говорить нечего. Хотя от Курска до Харькова мальпосты [От malle-poste — почтовая карета (франц.), перевозившая до проведения железных дорог почту и пассажиров] ходят и проезд очень большой, — на станциях ни одного буфета (исключая, конечно, городов). Чем питаются все эти тарантасы с купчиками, снующие во время ярмарок из Харькова и в Харьков, — решительно не понимаю. Только я едва мог доставать ломоть хлеба.
Впрочем, Бог с ними и с этой дорогой, и с этими неудобствами! Кто их не знает, и кто не плакался на них!
Зима не зима, весною тоже еще не запахло — и долго здесь не запахнет. Жалко, что проезжаешь милую Малороссию в такую непривлекательную погоду, среди стольких раздражающих обстоятельств. Однако Малороссия сказывается и в этих обстоятельствах. В ней вообще столько чистоты, честности и наивности, что это остается заметным, несмотря на слякоть и на снега. Мне она настолько знакома в свои хорошие минуты, что фантазия без труда добавляет все то, что у нее отнято временем года, а может быть и просто временем. Она так перепутана у меня с детскими и юношескими воспоминаниями, что не мудрено, если зрелый, критический взгляд не отыщет в ней тех прелестей, которые прежде любовно отыскивались.
Малороссия гораздо успокоительнее России: тише, проще, постояннее и поэтичнее. В Малороссии неспешно и величаво двигается меланхолический вол, с тою же откровенной неспешностью поворачивается тяжелое колесо или тащится тяжелый санный ход с неуклюжими перекладинами, неспешно и задумчиво идет у этих саней, за этим волом высокий хохол в длинных сапогах и бараньей шапке, с белым бурнусом на плечах, с длинным кнутовищем в руке. Его взгляд, все выражение его лица — какое-то установившееся, никуда не торопящееся, ничем не развлекаемое, ничего не ищущее. Ему до вас и до всего кругом словно дела нет.
Это не наша русская, суетливая, любопытная натура, падкая на деньгу, на болтовню, духа торгашества и плутовства здесь не разнюхаешь, хоть есть, конечно, и торгаши, и плуты. Здесь нет этой энциклопедичности и дерзости в предприятиях, которые отличают великоросса.
Хохол не в состоянии быть разом и извозчиком, и маслобоем, и лошадиным барышником, и половым в трактире, не в состоянии так смело бросаться в кредит и давать в кредит, так рисковать последним рублем и оборачивать его десять раз в короткий промежуток времени. Имея двадцать целковых в кармане, он не откроет продажи распивочно и на вынос в сенях своей дрянной избенки с тем, чтобы прогореть через два месяца или разбогатеть чрез два месяца.
Хохол осторожнее и степеннее русского, частью от честности своей натуры, частью от не находчивости и неуверенности в самом себе. Его предприятия неспешные, неразнообразные, но солидные во всех отношениях. Он едет на своей паре волов в Крым чрез степи за рыбой и солью, едет долго, кормится в степи, ночует в степи, наверное, сбывает, наверное, покупает, без всяких затрудняющих его расчетов и без всякого риска. Если он откроет кабак, то у него, значит, действительно есть деньги для этого кабака, и он не прогорит на другой месяц, а передает свой кабак сыну, а сын внуку.
Владимирский торгаш, прежде всего, купит самовар и, пожалуй, карналин своей супруге, а хохол посадит садик около своего хутора, и жена его, не мечтая о карналине, в одеждах своих праотцев будет ежесубботно своеручно мазать глиною и мелом стены родной хаты.
Тут причина одна — не органическая разница, не нравственное превосходство, а просто, может быть, разность исторических возрастов. Хохол — житель черноземной степи и юга — опоздал в истории. У него сохранились черты степного пастуха во внешней грубости приемов, в ленивой мечтательности и медлительности, в чистоте и простоте нравов. В неспешном шаге, о котором мы только что говорили, виден именно шаг пастуха, тихо бредущего за тихо бредущим стадом.
В одежде малоросса также много пастушьего и много сверх того восточного, иногда он выглядит совершенно татарином. Эта куртка с цветным поясом, эти широкие шаровары и баранья шапка — составляют незаметный переход к татарскому костюму. Еще более поразительно сходство лица. Наклонность к бритью головы, так резко выразившаяся у прежних запорожцев, подстриженные усы и бороды, длинные, слегка даже горбатые носы, мало похожие на настоящий русский, вздернутый и смятый нос, серьезность и сосредоточенность взгляда — все это черты Востока. Русская борода — одна в целом мире: неприкосновенная, естественная до девственности и потому изумительно разнообразная по калибру, колеру и очертаньям своим, то льющаяся струями, как у водолея, то жидкая и круглая, как баранья шапка.
Эта несколько животная естественность русской бороды по преимуществу поражала малоросса при старых столкновениях с москалями. Оттого-то и до сих пор зовут нас в Малороссии кацапами, то есть козлами. А нам, русским, особенно странным показалось неестественное бритье головы с оставлением длинного чуба или хохла. И вот поэтому малоросс у нас не выходит из хохлов, хотя давно перестал носить свои оселедцы. Малоросс не стоял еще в жестких тисках, которыми суровая природа и скудная почва издавна сдавили великоросса.
Малороссии надолго еще останутся простор и изобилие: а на просторе и в изобилии живут другие люди. Мечта свободнее, и труд не такой неустанный, синяя теплая ночь, сливы и черешни, зеленые степи несколько балуют фантазию и вливают в нее слегка итальянскую струйку, конечно, очень слегка, увлекаться незачем…
Оттого малороссийские песни поэтичнее русских, оттого самый вид малороссийского села, малороссийского хутора, малороссийской женщины — живописнее русских. Больше плодов, больше летнего тепла, больше зелени и цвета — значит, больше природы, чем в средней России. А больше природы — больше красоты, ибо природа и красота синонимы, в этом нельзя не убедиться.
Для непривыкшего или отвыкшего глаза кажутся удивительно милы малороссийские села. Они имеют совершенно особенный характер. Дома разбросаны не правильными линиями, а где какой стал, по горам и по скатам, над речками и балками, оттого такое множество переулочков, ни одного двора, только, как шляпки грибов, цельными гнездами торчат свежие соломенные крыши с белыми трубами, солома и мел дешевы.
Деревня наших хлебородных губерний издали кажется какой-то неопределенной навозной кучей, сараи, избы, гумно, навесы — все сливается в одном тоне. В малороссийском селе каждый домик виден сам по себе, виден так ясно и весело со своими чисто выбеленными стенками и раскрашенными окошечками, особенно ясно и весело, когда цветут кругом садики и цветнички. Это признак очень типический. У малоросса в доме нет такой хозяйственности, как у великоросса, у него не видно ни скирд, ни конюшен, ни амбаров, ни сараев. Его дворишка смешон до жалости, если еще есть какой-нибудь. Но зато его хата словно в чистой рубашке, его полы, крыльца и лавки вымыты, выметены и выскоблены, под тенистым напуском широкой соломенной крыши непременно ютится открытая галерейка, мало-мало покойная завалинка… А сама крыша — верх чистоты и аккуратности, это не наша копна навозу, всклоченная, как нечесаная голова… В настоящих малороссийских селениях редко не найдешь около галерейки хотя крошечного палисадника с мальвами (их зовут весьма выразительно рожами), подсолнухами, ноготками, шиповником и прочими незатейливыми растениями. Частенько над белой трубой горит своими пунцовыми кистями рябина, эта настоящая степная красавица, загорелая и яркая как цыганка, сливы, тополи, дикие груши убегают позади хат в балку… Садик и галерейка указывают вам, что здесь родилась уже потребность благородного и тихого наслаждения природой, что есть уже позыв к домашнему комфорту, помимо пуховика горой и грязного самовара. Но характернее всего в малороссийском пейзаже — это ветряные мельницы. Представить себе Малороссию без ветряных мельниц и без волов — решительно невозможно. Ветрянки, собравшись по десяти и по пятнадцати, группируются весьма мило и разнообразно при въезде в село или над обрывом балки. Они еще издалека оживляют степь, и от них, надо сказать, никуда не денешься. Здесь в степи также много ветру, как мало воды. Почему ветряные мельницы так живописны — понять трудно… Но между тем, редко какая деталь бывает так удачна в пейзаже. Особенно, когда в тихий солнечный закат старая ветрянка с полуизгрызанными крыльями, где-нибудь высоко на зеленом холме застит вам вечернюю зарю…
Поэтому малороссийская быль, малороссийская поэзия редко обходятся без ветряной мельницы… Это обыкновенное место любовных свиданий и всяких вообще тайн. Я спрашивал, в чем заключается живописность ветряной мельницы. Это совершенно напрасный вопрос. Она вызвана природными условиями, как многое другое, создана именно этой, а не какой другой природой, потому так и гармонирует именно с этой, а не с другой природой, с этими хатами, садиками, с этими фигурами волов и хохлов.
Поразительно, до какой степени в природе хорошо все то, что вызвано или создано природой.
Природа не умеет формироваться в некрасивые и негармонический формы, может быть, оттого, что только в ней одной и заключается наш критериум красоты, что бы ни делалось в природе — все живописно, все нравится… Земля, например, всколыхалась и застыла — эти беспорядочные опухоли и трещины для нас являются нежно-округленными холмами, дикими утесами, великолепными обрывами, всем тем, что пленяет фантазию живописца, поэта и простого любителя природы. Море взволнуется — какой бы, кажется, ждать тут гармонии и правильности, какого повода к наслаждению? А между тем один взгляд на эти волны, набегающие друг на друга, встающие и падающие, охватывают вас восторгом, и вы смотрите — не насмотритесь по целым часам, и для вас волна составит своего рода идеал красоты. Тут ни логикой, ни эстетикой, никакими врожденными идеями ничего не объясните. Хорошо да и только, а почему — знать не знаю. В природе есть какой-то слепой инстинкт, какое-то бессознательное стремление располагать и устраивать все так, чтобы нравилось человеку. Я говорю: человеку, потому что не справлялся о впечатлениях лошадей и кошек, хотя по разным внешним выражениям довольства животных можно думать, что и они не лишены чувства природной красоты и влеченья к этой красоте.
Разбросаны ли камни по скату гор или по берегу реки, разлеглись ли овцы по холмам, стадо ли коров спустилось к воде, утки ли тихо выплывают из камышей, — везде самая живописная группировка, самые характерные положения, словно какой-нибудь великий художник занимался размещением этих групп и фигур для своих артистических работ. Лучше никто не выдумает положить и поставить. Поэтому живописцы так бьются над натурой. Я скажу даже больше: природа не только умеет мастерски группировать то, что у ней под рукой, но словно преднамеренно привлекает в известную обстановку известные предметы, которые, по-видимому, легко бы могли не находится в ней. Меня часто поражало это обстоятельство: на крутом зеленом скате берега непременно усядется какой-нибудь живописный пастух в белой рубашке и отразится так ярко и весело среди отражения зеленых тростников, вы чувствуете, что его бы именно не доставало пейзажу, и что во всяком другом месте он не скрасил бы так пейзажа…
Почему же он непременно попался как раз там, где он художественно необходим?.. На остром, горном утесе непременно торчит дикая коза или растет дерево, искривленное ветрами, хотя так трудно очутиться там и козе, и дереву. Какая-то тайная сила привлекает и группирует предметы так, что они взаимно пополняют и украшают друг друга. Объяснением этой таинственной силы опять-таки может служить только то, что все это природа, а все действия и распорядки природы, по существу своему, исполнены высшей красоты. Иначе, для человека только то красота, что природа.
Большие малороссийские слободы — настоящие города, много церквей, несколько тысяч народы, и раскинуты, Бог знает на какое пространство со своими садами и заборами.
Опрятности много, особенно это заметно на церковных площадях, на самых церквах: все раскрашено, подновлено, подчищено, плотно пригнано и приперто, как шкатулочка.
Поповские домики такие благонравные, причесанные и умные. Непременно ограда около церкви и садик. Сами люди тоже милы и чистоплотны. Молодые парубки в своих коротких и грациозных овчинных казакинах со свежими, но степенными физиономиями, с красиво надвинутыми на ухо бараньими шапками имеют, при всей скромности, что-то воинственное, что-то напоминающее предка-казака. Седые усы и строгие лица стариков еще больше дышат казачеством. Мне очень нравится этот милый обычай стариков и молодых выпускать воротничок белой рубашки. Есть в этом какая-то детская наивность. Глядя на них невольно вспоминаешь тяжелые, длинные по пятки тулупы и уродливые ваточные шапки наших чаепийцев-мещан… Это юг и север.
Из чистоплотности же хохол подстригает так аккуратно свою бороду, усы, волосы. Черных свиток мало видно, Малороссия и в этом отношении белая. Белые избы, белые кафтаны на бабах, белые свитки на мужиков, даже шаровары зимой из белых овчин. Это не лишено характерности. Народ в белом кажется добродушнее и нежнее. Я заметил еще, что и молодые, и старые, особенно же старые, постоянно ходят, подпираясь длинной палкой. Это придает даже парубку много степенности и почетности. Может быть, историческое наследство старой пастушеской жизни.
Русский выдумал, будто хохол хитер. Это, кажется, насмешка или обидная шутка. Где хохлу против москвича или туляка! Те уж действительно, как говорит пословица, без мыла в щель влезут, продадут и купят хохла, и, вывернув его наизнанку, опять продадут прежде, чем он сам заметит… Сами москвичи знают и скажут вам, что они бедовый народ, а про Тулу давно говорится: ‘Хорош человек, да туляк!’ Москаль в десять раз находчивее и предприимчивее хохла. Это заметно во всякой вещи, более всего, конечно, в хозяйстве и промыслах, но немало и в дороге, беда, коли ямщик ваш хохол, и вы попали в петлю, в одну из тех петель, которых давно уже перестал пугаться наш брат проезжий, знакомясь с ними ежедневно, то есть колесо разлетится в степи, дышло пополам, лопнет ось, завязнет по брюхо в сугробе и т. п. маленькие случайности вояжа.
Хохол оробеет и растеряется без остатка и предоставит вас против своего желания вашей собственной изобретательности. Кроме откровенных, честных средств, он не привык иметь в своем распоряжении никаких других и, лишаясь вдруг, по несчастью, возможности их применения, становится в безысходный тупик. Москаль, напротив, тут-то и орел! Тут он всякого немца, выдумавшего обезьяну, за голенище заткнет. Он отыщет такие нежданные негаданные суррогаты для каждой недостающей вещи и с такой дерзкой самоуверенностью обойдется без необходимейшего предмета, что, в самом деле, стоит подивиться ему! Сядет себе с облучка на трехколесную повозку и, перевешивая на свою сторону центр тяжести, летит себе с горки на горку без переднего колеса, поскорее до станции, железный шкворень вдруг заменит своим пояском, переломленное дышло — палочками, вкрученными в бечеву, и валяет себе, горя мало! Так ли, этак ли, только уж выручит! Сидеть вам в поле не даст, как хохол. У него вся вообще сноровка плутовская, так она ему с руки, он, как видите, не прочь и несчастный случай, и судьбу обморочить. Блистательнее всего выражается находчивость русского человека в жизни наших солдатиков, которые из своей денежки в день — куда хочешь день — умудряются удовлетворять разнообразнейшим потребностям своего быта, даже покупают чепцы с кринолинами своим супружницам. Уже одна замена сапожным голенищем раздувальных мехов при ставлении самовара, — обычай, ставший священным на русских станциях и постоялых двора — достойна всемирной выставки…
Почему же этот архибестия, москаль, сочинивший себе сотни злых анекдотов про хохлацкую глупость, анекдотов, в роде се не мои, мои в чоботах, уверяют, будто хохол хитер? Право, кажется, оттого только, что он не ожидает от малороссийского простодушия даже той доли ума, которую тому приходится обнаружить в столкновениях с москалем, вот и дивится москаль и думает: ‘Эх, да ты не такой дурак, как я ожидал, ты только притворяешься дурачком’, и произвел его за эти в хитрецы. Зато, значит, что он не исполнил собою всей меры глупости, которую было бы, может быть, выгодно навязать ему, ему и всему его потомству…
Да, хохол не сметлив, умственно неповоротлив, мозговой желудок его варит туго и долго, как вол жует жвачку, хохол еще ленив вдобавок. Но за то хохол честнее и задушевнее москаля. Самая лень его несколько благородного характера, лень юга и жизненного простора. Араб тоже ленив, и итальянец ленив…

* * *

Я сказал, что в Малороссии слободы — города, надо прибавить, что малороссийские города зато чистые слободы… Опять солома и садики, поповские домики с крашеными ставенками и ветряные ме
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека