Павел залетный, Гуревич Яков Яковлевич, Год: 1893

Время на прочтение: 94 минут(ы)

ПАВЕЛЪ ЗАЛЕТНЫЙ.

ГЛАВА I.
Деревенщина.

Въ город К. по Малой Мщанской стоитъ домъ купчихи Сосниной. Малая Мщанская — глухая и немощеная улица. По ней съ весны до поздней осени бродятъ свиньи, иныя на свобод, иныя перехваченныя поперекъ тла веревкой и привязанныя заботливыми хозяйками къ колышкамъ, вбитымъ въ землю. Он съ дловитымъ видомъ проворно работаютъ своими грязными пятаками, роясь въ окаймляющихъ улицу канавахъ, и возятся подъ перекинутыми черезъ нихъ деревянными мостиками. Порою проходитъ по улиц вереница жирныхъ утокъ, которыя, переваливаясь съ ноги на ногу и степенно крякая, въ стройномъ порядк бредутъ за крупнымъ, хохлатымъ селезнемъ. Тутъ бродятъ куры, поютъ птухи, грются на порогахъ калитокъ кошки, порою шляются компаніи собакъ, и только изрдка эта идиллія животнаго царства нарушается звуками человческаго голоса. И домъ купчихи Соскиной естественно поражаетъ глазъ среди мелкихъ домишекъ и деревянныхъ заборовъ этого глухого закоулка: это большое, двухъэтажное съ мезониномъ строеніе самаго нелпаго и удручающаго вида. Входомъ въ него служитъ единственная узкая одностворчатая дверь съ двумя искрошившимися по краямъ ступеньками. Окна расположены безъ всякаго порядка, а мстами только намалеваны облупившейся черной краской безъ всякой претензіи на правдоподобный эффектъ. Притомъ въ окнахъ мезонина стекла разбиты или вовсе отсутствуютъ, а во второмъ этаж они заколочены досками. Крутая тесовая крыша скупо пригнана къ краямъ стнъ, что придаетъ ей видъ стараго картуза, напяленнаго на слишкомъ большую голову. Въ общемъ это что-то необычайно тяжелое и мертвенное. И глядя на этотъ удивительный домъ, невольно недоумваешь, въ чьей зодческой голов могли возникнуть и примириться эти безобразныя скаредныя очертанія, и какъ это массивное, доживающее свой вкъ чудовище забралось въ мирную среду обывательскихъ домиковъ этого захолустья. Я слыхалъ однако, и это весьма вроятно, что когда-то на Мщанскую улицу выходила большая трактовая дорога на г. П., и въ дом купчихи Соскиной помщались трактиръ и постоялый дворъ для прозжающихъ, но это было, вроятно, давно, потому что вотъ уже 18 лтъ, какъ въ нижнемъ этаж на грязномъ фасад этого дома красуется полинялая зеленая вывска, на которой большими черными буквами написано:

ПРАЧЕШНОЕ ЗАВЕДЕНЬЕ
Надеж. Чучуевой пастаянная стирка билья.

Кром того, нсколько лтъ тому назадъ въ одномъ изъ крайнихъ оконъ, на другомъ конц того же нижняго этажа, за стекломъ появился наклеенный лоскутъ бумаги съ надписью:

А МАХОРКИНЪ СИДЛЬНЫЙ МАСТЕРЪ
Въ ходъ содвора.

Тутъ же, какъ и подобаетъ, былъ изображенъ указующій перстъ, посылающій васъ куда-то вдоль по улиц къ рк, и въ качеств рекламы намазано маленькое сдло, исполненное довольно правдоподобно.

——

Въ одинъ тусклый осенній день старый домъ молчаливо мокъ подъ моросившимъ дождемъ. Втеръ гналъ по срому, заволоченному небу клубы темныхъ облаковъ, рябилъ мутную воду въ канавахъ и лужахъ улицы, свистлъ въ дырявыхъ заборахъ и завывалъ въ старыхъ облупившихся трубахъ. Улица была мертва, нахохлившіеся голуби пріютились на чердак и подъ навсами, собаки спали на двор подъ крыльцомъ, и свиньи безуспшно тыкались рыломъ въ дверь хлва и хрюкали со взвизгиваніями, заглушаемыми втромъ. А втеръ все вылъ, гудлъ и подвывалъ тоненькимъ голоскомъ… И не слышно было среди его шума обычнаго гама изъ прачешнаго заведенія. Но если-бы вы прислонились къ стеклу и вглядлись въ полумракъ комнаты, то различили-бы на первомъ план около окна прачку передъ лоханью, она безпрестанно отрывалась отъ стирки, поднимала свое красное лицо, быстро шевелила губами, что-то тараторя, и жестикулировала голыми руками, съ которыхъ капало мыло. Порою изъ глубины мрака выступала то та, то другая прачка и, прильнувъ къ стеклу, посматривала на улицу. Очевидно, кого-то ожидали. Но улица была нма, и, кром моросившаго дождя да мутной облачной массы на неб, ничего не было видно.
Дверь на улицу заскрипла, и нетерпливая бабья физіономія показалась въ щели. Это была некрасивая, курносая физіономія сорокалтней женщины, съ расползшимися прядями волосъ на лбу.
Она говорила высокимъ голосомъ, относясь къ кому то, стоявшему за дверьми:
—Легко-ли дло въ эту пору добраться! Дорога-то, Господи милосливый! Кажется, тыщу рублей не возьмешь этакое тсто мсить. Торопили намедни, ступайте-молъ, Надежда Миколавна, за дочкой, пока есть возможность, такъ нтъ… дла много! видишь ты! Безъ ей-то словно ужъ міръ клиномъ сошелся!
— Правда-что!— раздался другой голосъ за дверьми.
— Всегда такъ: упрется, такъ ужъ безпремнно, чтобы…
Вблизи раздалось шлепанье ногъ по лужамъ. Бабы оглянулись. Къ нимъ съ подоткнутыми мокрыми юбками подходила толстая женщина въ ватной кофт, красное прозябшее лицо ея съ каплями дождя, стекавшими по носу, выглядывало изъ-подъ большого сраго платка.
— Здрасте, — сказала она, встряхивая юбки и поглядывая на неуклюжіе грязные полусапожки и полосатые забрызганные чулки, облекавшіе ея толстыя ноги.
— Куда Богъ несетъ?
— Мужъ запьянствовалъ — заявила та — бда! сть нечего, за получкой иду къ Севастьянову: долженъ онъ намъ, подмётки ставилъ новыя мой-то!.. Бда!
— Вишь ты!
— А вы, аль ждете кого?— продолжала прохожая, примостясь подъ косякъ двери, чтобы укрыться отъ дождя, хотя вода такъ и катилась по измокшему платью.— Погода-то!
— Да, ужъ погодка! Вотъ хозяйку ждемъ.
— Хозяйку?— переспросила сапожница, разглядывая свои истоптанные ботинки и шевеля въ нихъ прозябшими пальцами.— Куда-жъ это хозяйка ваша въ этакую-то пору?
— За дочкой!
— Ншто дочка у ней?
— Какъ же, дочка у ней, какъ же, матушка, дочка!
— Ишь ты-ы! Порядочная ужъ… дочка-то?
— Порядочная?! Невста! Слыхали мы, сваталъ ее намедни паренекъ какой-то…
— Что-жъ, къ свадьб что-ли ваша-то отправилась?
— Нтъ, матушка, нту, гд тамъ свадьба, въ прачки къ намъ въ работницы везетъ, какая тамъ свадьба! Изъ деревни… она у ней въ деревню отдадена была на вскормленіе…
— Видишь-ты!.. Дочка-то у ной не мужняя видать!
— Нтъ, не мужняя, какая-жъ она мужняя, сказываютъ съ Лукичомъ покойнымъ прижила. Машей прозывается,— почему-то таинственно прибавила она.
— Машей?
— Да, матушка, Машей. Старикъ, видишь, померъ теперь, у какого отдадена была, старуха-то къ дочк ушла къ замужней, ну, а двку-то ужъ и къ длу пріучать пора! Какъ же, не маленькая! Попраздновала! Тутъ, братъ, не напразднуешь! Нту… Мать-то потачки не дастъ.
Въ это время за угломъ на Мясницкой послышались возгласы и по втру донеслись до женщинъ.
Чу!
Среди тумана и дождевой пыли изъ-за угла показалась темная масса, медленно повертывавшая къ дому Соскиной.
— дутъ! прощайте!— сказала сапожница и, повыше подоткнувъ подолъ, зашлепала по лужамъ.
Дверь захлопнулась, но взамнъ того нсколько носовъ сразу расплющилось на стекл прачешнаго заведенія.
Между тмъ темная масса подвигалась, и скоро выступила изъ тумана пара рыжихъ лошадей, тяжело тащившихъ телгу, облпленную жидкой грязью. Лошади шлепали по лужамъ, возъ трещалъ и скриплъ, мужикъ, сидвшій впереди, причмокивалъ и покрикивалъ.
— Стой!— раздался женскій голосъ.
— Прр… каторжныя!
— Кликни бабъ-то, — раздался тотъ-же голосъ, и затмъ укутанная фигура зашевелилась и замахала руками по направленію къ окну.
Другая фигура безмолствовала и неподвижно сидла подъ мокрой свитой.
— Ну, шевелись что-ли, аль застыла?— сказала женщина своей спутниц, подымаясь съ обмятаго сиднья и при помощи мужика слзая по приступк, забросанной комьями грязи съ колесъ.
— Ну, вотъ, съ пріздомъ васъ, — затараторила знакомая намъ прачка, показываясь въ двери въ сопровожденіи нсколькихъ растрепанныхъ товарокъ.— Милости просимъ, гости дорогіе, прозябли-чай, возьмите узлы-то, чего стали! Ну вотъ и Машенька, Марья Ильинишна, пожалуйте къ намъ въ родительскій кровъ съ чужелальней сторонушки, пожалуйте!
Фигура на телг сбросила свиту, и изъ-подъ нея показались поддевка и куча платковъ на голов, почти скрывавшихъ лицо двушки. Потомъ, также безмолвно среди бабьяго гама, она тихо спустилась на землю и стала забирать узелъ, но ее оттснили съ криками ‘пожалуйте!’ и вскор вся стая бабъ стала вбираться въ дверь стараго дома, увлекая съ собою новопрізжую и ея скудные пожитки.
— Эко домина-то, — говорилъ между тмъ мужикъ, возясь въ телг,— чистый острогъ, во какую махину выстроили! Вобрала она теперя нашу Машу, теперь перетряхнутъ ее здсь по новому за первый сортъ… по городскому, ну, только, значитъ я… не того…— тутъ онъ произвелъ какой-то особый звукъ губами и, уладивъ сно и рогожи, зашелъ въ сни за разсчетомъ.
— Такъ я отправлюсь, Миколавна, — сказалъ онъ, пріотворяя двери прачешной, гд Маша стояла посреди бабъ, кричавшихъ каждая свое, и развязывала платки, робко оглядывая комнату, полную пара.
— Съ Богомъ, — отвчала хозяйка: — получай-ка!
— Благодаримъ покорно… на чаёкъ-бы по этакой дорог!
— Ну, чего ужъ тамъ…
— Ей Богу… стоитъ, по этакой дорог… Ну, прощай, сталъ быть, Маша, дай теб Богъ на новомъ мст…— заговорилъ, низко кланяясь, мужикъ.
— Прощай, дяденька Сергй,— раздался молодой, робкій голосъ. Послдовали взаимные низкіе поклоны.— Кланяйся дома-то.
— Буду кланяться, пошли теб Богъ, не помни лиха, въ длахъ твоихъ счастливый успхъ, — и надвинувъ старую шапку на уши, мужикъ затворилъ за собою осклизлую дверь прачешной.
Вскор за окномъ задвигалась телга, зашлепала грязь, и, одиноко засдая на мокрыхъ рогожахъ на возу, Сергй замахалъ возжами надъ парой замученныхъ лошадей, повернулъ и скрылся за стной.
Маша вдругъ залилась слезами, пряча голову и закрываясь рукавами.
— Это что!— завопила мать,— чего это? скажите на милости, страмота какая! Машка, чего орешь, какъ свинья подъ ножомъ! кобыла этакая! А? Али тебя на убой привели, молчи, говорю!— кричала она, встряхивая дочь — корова блажная!.. А вы чего не видали?— продолжала она, обращаясь къ прачкамъ:— чего бльма-то выпучили? И плюнувъ она выбжала изъ прачешной.
Прачки зашевелились, и скоро надъ бльемъ взвились горячіе клубы пара отъ подлитаго кипятку, захлюпала вода, раздались глухіе звуки рукъ по деревянному дну лоханей, загалдли голоса, и среди этой заматорлой, будничной картины, трепетало и надрывалось одно сердце, глубоко обиженное и безпомощное, какъ птенецъ, упавшій изъ родного гнзда.
Такъ привтствовала молоденькую двушку новая среда, въ которую она вступала. Она сидла на скамь между ворохами сырого блья и плакала громко, какъ ребенокъ, порою срываясь и подвывая голосомъ. Этотъ водяной паръ, теплый и удушливый, этотъ гвалтъ чужихъ бабъ и черствая ругань матери, это безсердечіе, съ которымъ вс отвернулись отъ нея съ перваго момента, и мыльная вода, и лохани, и большая печь съ котломъ — все сливалось для нея въ одну массу, которая затмила все ея существованіе, отнявъ все, съ чмъ сжилась она съ дтства, и что ждало ее впереди въ семь покинутаго жениха.
— Машка!— раздался снова голосъ хозяйки, — поди-ка раздуй самоваръ, кликуша неумытная!
Та черезъ силу повиновалась. Утирая лицо широкими рукавами крестьянской рубахи, всхлипывая и сморкаясь, она вошла въ сосднюю комнату, узенькую и длинную. Тамъ стояли деревянная постель, комодъ, столъ и три старыхъ стула. На полу были наставлены корзины съ узлами грязнаго и грудами чистаго блья. На стнахъ висло нсколько лубочныхъ картинъ и фотографическихъ карточекъ въ плохихъ рамкахъ. На комод виднлись какія-то деревянныя чашки, счеты, чернила и зеркало въ жестяной оправ.
— Ну, поворачивайся, — крикнула мать, указывая большой, мятый самоваръ въ углу за дверью.
Дятельная хозяйка, не теряя времени, уже возилась въ комод, считая носовые платки.
— Ma, а ма, — сказала Маша черезъ нсколько минутъ, раздувая самоваръ, — а я колокольчикъ-то забыла дома…
— Двадцать семь, двадцать восемь, — считала Чучуиха.
— А ма…
— Что, матушка, бредишь!— огрызнулась она наконецъ,— какой такой колокольчикъ?! Али ужъ ты и вовсе рехнулась, кричамши…
— Да колокольчикъ: какъ коровушку-то повели тогды на конную, а я колокольчикъ и сняла, а какъ сюда хать, тетка-то Алена говоритъ: отдай, говоритъ, мн, на сосуна повсить, волки-то отъ колокольчика не смютъ, десятокъ яицъ давала да нитокъ мотокъ, а я и не взяла, думала пригодится, а сама и забыла,— говорила она, утирая слезы…— Какъ-бы дяденьк Сергю сказать, онъ-бы привезъ…
— Дурища ты деревенская!— закричала Чучуиха,— на кой намъ лшій твой колокольчикъ?! ужъ не къ свадьб-ли твоей хать?!
— Я думала… можетъ… коро-о-ва…— снова залилась Маша.

——

— Эко двка-то убивается, — говорила одна изъ прачекъ въ сосдней комнат.
— Дурь, необразованность деревенская, больше ничего,— поясняла другая, родомъ изъ мщанокъ,— а прямо скажу — сама виновата, королева-то наша: сгноила двчонку въ деревн, ну, теперь пущай попробуетъ обшаркать этакой-то чурбанъ нетёсанный!
— Ну ужъ, матушка, — возражала третья прачка, родомъ изъ крестьянокъ, — этимъ не сгноишь, что въ деревн: я сама осьмнадцати годовъ въ городъ взядена, но, слава Богу, не хуже людей по здшнему мсту! правда, что блажитъ двчонка по глупости: порода ихняя такая дурацкая, и отецъ-то, сказываютъ, былъ такой-же соплякъ. Сидитъ бывало и хнычетъ… А я-то какъ въ городъ шла,— оживилась она, — платье сшила нмецкое, платокъ купила набойчатый, сапожки козловые, какъ пришла къ матери прощаться, она и говоритъ: чистая ты, говоритъ, у меня купчиха! Ей Богу, не вру! А не то, чтобы ревть благимъ матомъ, я этихъ глупостевъ не знала.
— Тебя послушать…— сунулась было одна изъ бабъ.
— А какъ пришла въ городъ, — продолжала неугомонная разсказчица,— какъ зачали меня уму-разуму учить: тутъ не такъ, тамъ не эдакъ (а двчонка я была шустрая), такъ въ мсяцъ перевернулась, ну, чистая мщанка, какъ есть! А то что же!
— Ну, ужъ, мать, на это постоянная примта существуетъ: это ужъ въ крови, тамъ хоть сто лтъ живи, а какъ родилась мужичкой, такъ и жисть отдашь, все будешь мужичкой! Шила въ мшк…
— Вишь ты, дворянка какая выскочила столбовая! Что у столба-то драна, такъ и столбовой скинулась…
— Ахъ, ты стерва посконная, ахъ ты…
— Бабы, бабы!— пронзительно завизжала Чучуиха, влетая въ прачешную.
Тамъ призатихло.
— Это сказываютъ по зубамъ, — заговорила добродушная Аннушка: — какъ зубы молочные цлы, то можно младенца на всякое званье повернуть, а опосля того, какъ зубы пойдутъ молодые, то въ человка порода входитъ, да, ей-Богу, чего сметесь? Тады ужъ его не поворотишь, порода заводится….
— Вишь ты заводская…

——

Вечеромъ, въ комнат Чучуихи, освщенной чуть мерцающей лампадкой, раздавалось тонкое, свистящее храпніе хозяйки.
На полу спала Маша. На ней поверхъ рубахи была надта лиловая шерстяная юбка домашней работы, а на ноги накинутъ сбившійся старый салопъ матери. Она ворочалась и охала во сн, порою что-то бормотала.
— Вечь-вечь-вечь… {Такъ въ деревняхъ зазываютъ овецъ.} — раздавалось въ тиши: — вечь-вечь… хромую-то загони… хромую…
— Дяденька, захвати колоколь…— послышалось черезъ нсколько времени.

ГЛАВА II.
Въ мастерской.

Въ одинъ весенній день три подмастерья работали въ мастерской Махоркина, двое изъ нихъ сидли за верстаками, на которыхъ разбросаны были инструменты, кожаные обрзки и различныя принадлежности сдельнаго ремесла. Небольшой паренекъ, лтъ четырнадцати, стоя у стны передъ желзнымъ крюкомъ, протягивалъ черезъ дорожники надтые на него ремни.
Вс они сгруппировались въ одномъ углу небольшого помщенія. За крайнимъ столомъ у окна сидлъ узкогрудый, золотушный парень. Его худощавое, безкровное лицо съ длиннымъ носомъ и небольшими острыми глазами украшалось на подбородк полдюжиной жесткихъ свтлыхъ волосковъ. Нсколько такихъ же жалкихъ волосинокъ торчало на мст будущихъ усовъ. Въ выраженіи этого отталкивающаго лица просвчивала лисья хитрость, моментами играло острое лукавство, которое вдругъ расплывалось въ слащавой улыбк. Онъ ловко и проворно наколачивалъ на ленчикъ тесьму, порою вскидывая глазами на товарищей. Нсколько поодаль отъ него работалъ довольно дряхлый плшивый старикъ съ багровымъ лицомъ и толстымъ синимъ носомъ, красные, слезливые глаза его были снабжены очками. Пробритый подбородокъ, покрытый короткой срой щетиной, и столтней давности рваный военный сюртукъ обличали въ немъ отставного солдата.
Въ спертомъ воздух мастерской стоялъ острый запахъ кожъ и смазочныхъ шорныхъ матеріаловъ… Царила тишина, среди которой за перегородкой отчетливо тикали часы и слышно было шипніе кипящаго самовара. Порой, среди глубокаго молчанія, раздавалось звучное прихлебываніе, длительное пыхтніе, и чашка стукала по опорожненному блюдцу. Невозможно было опредлить, чаевничалъ-ли тамъ одинокій сибаритъ, или цлая компанія безмолвно коротала досужіе часы. Въ сущности же это брачная чета, хозяинъ съ хозяйкой, полоскали наполненные посл сытнаго завтрака желудки. Это обнаружилось, когда женскій голосъ, принадлежавшій хозяйк, лниво сказалъ, вслдъ за стукнувшей чашкой:
— Пей еще-то.
А мужской отвтилъ:
— Ну его, будя!
Потомъ, крякнувъ, прибавилъ:
— А то валяй чашечку.
И мирное чаепитіе продолжалось.
Въ это время входная дверь въ мастерскую отворилась, и на порог появился рослый человкъ въ синей суконной поддевк, съ холстиннымъ сверткомъ въ одной рук. Скинувъ картузъ и перекрестившись на икону, онъ остановился у входа и окинулъ мастерскую бглымъ взглядомъ. Это былъ молодой еще человкъ, лтъ тридцати, въ чистомъ, съ иголочки, мщанскомъ кафтан. Его блдное, выразительное лицо было подвижно и нервно. Взглядъ срыхъ глазъ присталенъ и въ то же время тревоженъ. Онъ обмрилъ присутствовавшихъ испытующимъ взоромъ и, не поклонившись, но слегка закинувъ голову и заложивъ руки за спину, тряхнулъ волосами и сказалъ, ни къ кому не обращаясь, мягкимъ баритономъ:
— Доложьте хозяину, Павелъ, молъ, пришелъ.
Нкоторое время мастеровые, прервавъ работу, молчаливо изслдовали особу вошедшаго, наконецъ золотушный парень, бросивъ на него послдній проворный взглядъ своихъ лукавыхъ глазъ, крикнулъ, манерно приставляя къ губамъ грязный кулакъ:
— Анисимъ Петровичъ, васъ тутъ спрашиваютъ… Соизвольте выйтить, батюшка…— фамильярно прибавилъ онъ.
Вмсто отвта послышалось усиленное прихлебываніе. Наконецъ, за перегородкой энергично стукнула чашка о блюдце, и отъ стола отодвинулся стулъ. Вслдъ затмъ, въ засаленной жилетк, разстегнутой поверхъ красной ситцевой рубахи, появился изъ-за перегородки хозяинъ. Онъ отеръ рукавомъ свое небритое, красное и потное лицо, обсосалъ жесткіе свтлые усы и, отвтивъ кивкомъ головы на степенный поклонъ Павла, сказалъ скрипучимъ басомъ:
— Здорово, братъ, пришелъ — ну, и командуй. Нечего тутъ баклушничать, а садись за дло и валяй. То коль скоро ты насъ удостовришь своей способностью на дл… и слдовательно и мы увидимъ, что ты есть за человкъ.
И взявъ съ полки старенькое сдлецо, онъ подалъ его Павлу.
— Вотъ,— сказалъ онъ,— оправь сдлишко, перекрой и передлай за-ново. Коли можешь ты свои слова оправдать, то и съ нашей стороны получишь соотвтствіе. А то на словахъ-то ты боекъ прокламаціи разводить! Орудывай, понимаешь?
Павелъ перевелъ свой пристальный взглядъ съ хозяина на работу и, принявъ ее, скинулъ поддевку и надлъ на шею холстинный передникъ.
— Матерьялу на починку?— коротко спросилъ онъ.
— Что за вельможа заморская?— бормоталъ про себя золотушный парень, слдя острымъ взглядомъ за гордыми, почти заносчивыми манерами новаго товарища.
— Перекрой опойкомъ,— пояснялъ хозяинъ, доставая изъ ящика кожу, и потомъ, отбирая изъ другого ящика шорные инструменты, онъ приговаривалъ:
— Шила три, ножей пару, молотокъ, клещи, дратва, щетинки, вару…
И отобравъ все необходимое, прибавилъ:
— А коли въ чемъ недохватъ, спроси у Сергя,— и ткнулъ перстомъ на золотушнаго…
Павелъ еще разъ пристальнымъ взоромъ окинулъ блобрысаго товарища и сталъ устраиваться за верстакомъ неподалеку отъ плшиваго старика.
— Командывай — напутствовалъ его хозяинъ — тамъ увидимъ!— и вышелъ изъ мастерской.
Водворилось молчаніе… Первымъ его нарушилъ старикъ, нкоторое время онъ возился на мст и кидалъ на своего сосда вопросительные взгляды черезъ очки. Потомъ, нсколько разъ нершительно откашлявшись въ руку, онъ нарушилъ общее безмолвіе.
— Такъ сталъ-быть Павломъ васъ звать?— осторожно приступилъ онъ къ собесдованію.
— Павломъ.
— Ну, а примрно, по батюшк?
— Примрно, Николаичемъ,— усмхнулся тотъ.
— Та-а-къ, очень великолпно, то у насъ былъ Николай Палычъ, а то Палъ Николаичъ. Очень просто.
— Пошелъ старикъ шубу выворачивать — ввернулъ золотушный парень — такъ, молъ, тулупъ нагольный, а такъ овчина, такъ овчина, а такъ… Охъ, шустеръ старичекъ.
Старикъ промолчалъ.
— Ну, и фамилію имете?
— У него замсто фамиліи прыщъ на боку.
Мальчишка обернулся и загоготалъ.
— Фамилія мн Залетный.
— Залетный! Вотъ ты и поди, чудно! Павелъ Залетный, словно какъ быдто соловей залетный, али щегленокъ, али еще какая птица… Право! И почему-же это вамъ такая фамилія присвоена?
— А почему тебя —скимъ прозываютъ?— опять ввернулъ золотушный парень, составивъ на этотъ случай фамилію изъ двухъ отвратительныхъ словъ, соединенныхъ весьма неестественнымъ образомъ.
Мальчишка заоралъ отъ смху, Павелъ-же отвчалъ спокойно:
— Отецъ мой дальній былъ, изъ уральскихъ кузнецовъ.
— Та-а-къ! Съ Урала значитъ, такъ, это дальній, слыхали мы! Вотъ хоть-бы къ примру казаки: тоже уральскіе бываютъ, то донскіе, а то и кубанскіе, — а то уральскіе. Это правильно, все можетъ быть…
Тутъ, согнувшись и сморщившись, онъ завозился надъ работой, такъ что отъ напряженія лицо его совсмъ уже побагровло и синія жилы выступили на лбу…
— Все можетъ быть, батюшка мой…— бормоталъ онъ:— все можетъ быть…— и затмъ закрпилъ бечеву и, отрзавъ ее, заключилъ бодрымъ тономъ:— все можетъ статься!
Тутъ онъ сталъ поворачивать въ рукахъ работу, любовно поглядывая на строчку, которая казалась ему безподобной.
— Залетный… Залетный… вновь забормоталъ старикъ: — вотъ и я, братъ, не хуже твоего отца тоже птица залетная. И-и-и, братъ ты мой, и не мало же я на свт горя тяпнулъ.
Онъ вздохнулъ и постучалъ кулакомъ по сдлу, натягивая размоченную покрышку.
— Сказать по совсти, не мало я и прегршилъ (Господи, помилуй насъ гршныхъ!), но такъ полагаю въ ум своемъ, принялъ муку не по дламъ.
Тутъ онъ досталъ изъ задняго кармана затасканную краснобурую тряпку, подъ которымъ подразумвался платокъ, и высморкался на подобіе іерихонской трубы, такъ что золотушный острякъ не преминулъ замтить:
— И здоровъ Савельевъ носомъ ревть!
Старикъ покосился на него черезъ очки. Нкоторое время вс молчали, такъ что кром постукиванья часовъ за перегородкой, да глухихъ звуковъ подъ руками мастеровъ ничего не было слышно.
— Служилъ?— освдомился Павелъ, махнувъ головой на военный мундиръ.
— Послужилъ Царю и отечеству.— Въ словахъ его и тон голоса сказался старый солдатъ, и не усплъ онъ разинуть ротъ, чтобы сообщить кое-что о своемъ военномъ поприщ, какъ золотушный парень заявилъ отъ его лица:
— Иметъ рану. Пуля въ носу засла, съ того онъ и синій такой, надулся.
Мальчишка прыснулъ со смху.
Старикъ поднялъ выскользнувшее у него изъ рукъ при этой шутк сдло и робко, какъ-бы ища сочувствія, обратился къ Павлу:
— Имъ, Палъ Николаичъ, все смхъ.
— Да плюнь ты имъ, подлецамъ, въ рожу — отрзалъ Павелъ.
— Погоди плеваться-то,— пробормоталъ острякъ, мелькая злыми глазами.— Пригодится — водицы напиться!
Старикъ очевидно воспрянулъ духомъ и продолжалъ:
— Я вотъ что теб скажу, другъ ты мой: хоть ты тутъ околвай, какъ собака, они псы все гоготать будутъ, намеднись баба за стной рожала. Она, сердешная, вопитъ не судомъ, а имъ смхъ, вотъ-те Христосъ! Мы, нехристи проклятые!
— Вотъ погоди, какъ ты рожать станешь, тутъ ужъ мы вс завопимъ, — отвчалъ острякъ, и въ первый разъ самъ захохоталъ, да такъ дико, что даже Залетный улыбнулся.— На ризки-то какой теб картузъ подарить, егерскій аль гусарскій?
— Ха-ха-ха…— заливался мальчишка.
— Я бы въ кумовья пошелъ!
— Тьфу!— плюнулъ старикъ — безбожникъ окаянный!
— Ври, да не завирайся — внушительно вразумилъ остряка Павелъ. Тотъ на минуту озлился и замелькалъ глазами.
— Что, служивый, задумался?— участливо обратился къ старику Павелъ. Тотъ покачалъ головой и вздохнулъ.
— Старъ сталъ!
— Да ты и смолоду…
— Будетъ теб, — оборвалъ Павелъ неугомоннаго остряка.
Настала долгая пауза.
— Ну, а матушка ваша, — началъ старикъ, но тутъ изъ устъ золотушнаго послышались какія-то римы, отъ которыхъ Павелъ побллъ. какъ бумага, и приподнявшись въ полуоборотъ съ табуретки, процдилъ сквозь зубы:
— Держись, братъ, пока я рыло твое молоткомъ не раздрызгалъ, у меня разговоръ коротокъ, — и желзный молотокъ закачался въ его жилистой черной рук.
Тотъ блдно ухмыльнулся и промолчалъ.
Вошелъ мастеръ.
— Кускинъ, Мишка, къ Егорову Дмитрію сдла отправлять. Живо!
Мишка бойко сорвался съ мста и въ сопровожденіи своего патрона вышелъ изъ мастерской. Тусклый взглядъ старика отразилъ чувство облегченія, когда скрипнувшая дверь затворилась за выходившими. Онъ оживился нсколько и сказалъ боле смлымъ тономъ:
— Матушка-то ваша, сталъ-быть… здшняя…
— Сталъ-быть, старикъ, шутить я не больно охочъ, — рзко оборвалъ его Павелъ, — то въ случа чего… я не погляжу…
И вдругъ оскся, поднявъ глаза на собесдника: такъ много тоски и неподдльнаго ребяческаго ужаса встртилъ онъ на растерянномъ старческомъ лиц, съ полуоткрытымъ ртомъ и вздрагивавшей челюстью. Его нервное лицо, съ котораго внезапно сбжала тнь раздраженія, отразило невольно этотъ страдальческій взглядъ.
— Что, что вы, Павелъ Николаичъ… Господь съ вами… да ншто я, что-то нибудь… не тово… да я, сохрани меня Господи, что-то нибудь такое, а я такъ дескать между прочимъ, а не то чтобы… нтъ, нтъ, упаси Боже, я никогда этого… Самъ отецъ… какъ-же…
— Не собразисся со всякимъ-то!— замтилъ коротко Залетный.
— Хоть такъ сказать, — продолжалъ Павелъ: — ты сказалъ спроста, безъ занозы, а вдь иной, анаема… хоть бы эта цапля шелудивая!
— Про то-то и я-то! Имлъ онъ въ себ ехидство, клещъ собачій…
— Ну, да ладно! Пусть сунется!.. Пустой народъ!— пренебрежительно прибавилъ Павелъ.
— Народъ, что говорить! самый послдній народъ!— подтвердилъ отставной солдатъ.
Настала долгая пауза. Оба задумались.
— Жилъ въ одномъ город механикъ, — началъ Павелъ.
— Какъ звали-то?
— Кого?
— Механика.
— Да теб-то что, какъ ни звали, ну, хоть, скажемъ Петромъ его звали.
— Зналъ я одного механика.
— Ну, да ладно, ты слушай! Вотъ этотъ самый механикъ выдумалъ самую преотличную мазь. Возьми ты кожу, самую грубую кобылятину, промажь, вытри, такъ теб какъ опоекъ станетъ, мягкая, гибкая — уйди мое горе! Ну, ладно, выдумалъ онъ эту мазь, составилъ небольшую часть и пошелъ къ товарищамъ. Приходитъ и говоритъ: ‘Вотъ, братцы мои, составилъ я мазь, такую мазь, просто, ай-люли, малина, хоть въ кашу вали! Подставляй сапоги’. Подставили, онъ имъ всмъ и намазалъ сапоги-то. Видятъ ребята — мазь форменная. Только этотъ механикъ поклонился имъ и взмолился:
— ‘Братцы, говоритъ, не оставьте меня въ нужд моей, мазь я сочинилъ, а матерьялу купить не на что! Вызвольте меня деньжонками. Только продамъ, а ужъ тамъ не задержу. Сдлайте божескую милость. Хоть процентъ положьте, вызвольте только маленечко’. Ну, т то, сё, да это, да пропьешь, да не продашь,— такъ и ушелъ, несолоно хлебавши, только задаромъ послдки на ихъ же сапоги дурацкіе размазалъ, и похвалиться нечмъ. Только, долго-ли, коротко-ли, услышалъ Богъ его моленье, подобралъ онъ портмане на улиц, а въ немъ синенькая. Развеселился механикъ духомъ, пошелъ да и говоритъ: ‘Вотъ вы меня не выручили, такъ Богъ меня не обезсудилъ’, и показалъ портмане. ‘Ну, говорятъ, когда такое твое счастье, то поставь ты намъ штофъ водки, на обмытіе дла’. Только механикъ, нтъ. ‘За вашу обиду, говоритъ, не поставлю вамъ штофъ водки’, и пошелъ. Накупилъ сала, чего тамъ слдуетъ, наварилъ мази, да и выпилъ на радостяхъ. Идетъ и кричитъ: ‘Продамъ мазь, деньги заберу, а вамъ вотъ (шишъ имъ показалъ), что взяли?’ Пришелъ на фатеру и спать легъ. А тмъ въ обиду стало, завидно. Пришли къ нему, видятъ механикъ спитъ, на окн въ котелк мазь стынетъ. Взяли они эту мазь да и убрали механика съ ногъ до головы, а прочее по полу расплескали да по лавк размазали. Отошли къ дверямъ да и заорали: ‘Механикъ, по чемъ мазь продаешь?’ Тотъ очнулся, вскочилъ было да разомъ осклизнулся и ляпнулся. Хочетъ встать, а руки, ноги такъ и ползутъ по мази. И слышитъ онъ мазью пахнетъ, соскочилъ съ него хмль, оглядлся механикъ и заплакалъ, лежитъ и плачетъ. Засмялись т-то: ‘Видать, говорятъ, и впрямь хороша мазь твоя: то какой каляный былъ, а то, какъ смазали, вишь какъ размякъ!’
— Видишь ты! Озарной народъ, ей-Богу — покачалъ головой Савельевъ.
— Свиньи!— коротко замтилъ Павелъ и энергично продернулъ дратву въ проколъ кожи.— Такъ-то и я — прибавилъ онъ, какъ-бы разговаривая съ самимъ собою:— такъ-то и я,— тихо повторилъ онъ, сверля шиломъ новый проколъ, ‘и вижу, говоритъ, какъ скрозь стекло, во лбу у тебя словно какъ звзда горитъ какая, но все затмвается, все затмвается’…
Старикъ съ недоумніемъ и тревогой поглядлъ ему на лобъ. Павелъ замтилъ этотъ взглядъ и сказалъ съ легкой досадой:
— Да ты чего глаза-то на меня таращишь, ты думаешь у меня и взаправдашняя звзда во лбу? Эхъ, ты! Нтъ, братъ, нищей мщанки сынъ незаконнорожденный, только и всего.
И почувствовавъ, что сказалъ слишкомъ много, онъ рзко дернулъ дратву, оборвалъ ее и разсердился.
— Богъ помочь, — раздался женскій голосъ.
— Благодаримъ, — отвтилъ старикъ.
Павелъ поднялъ голову и увидлъ хозяйку, появившуюся на порог комнаты.
— Здравствуйте, — продолжала она.
— Здравствуйте.
Въ лиц Павла промелькнула ироническая нотка. Онъ молчалъ. Расплывшаяся баба постояла, прислонившись къ притолк.
— Молодчикъ, — обратилась она къ Павлу, — выржьте-ка мн ремешекъ на свою надомность.
Шорный ножъ Павла отдлилъ отъ кожнаго обрзка ровный четырехгранный ремешекъ.
—.Держите.
— Спасибо, милокъ,— и повернувшись, она скрылась за дверьми, какъ будто затмъ и приходила..
— Вильнула хвостомъ-то, карасиха пузатая, — насмшливо замтилъ Павелъ, — сейчасъ бабу видать: у ней на этотъ случай нюхъ собачій. Что твой лягашь, ей-Богу право! Мастерицы на чужую заботу стойку длать!
— На чужой каравай ротъ не развай, — не совсмъ впопадъ замтилъ старикъ и усмхнулся.
Вошелъ хозяинъ, помычалъ, посмотрлъ, посвистлъ, досталъ изъ сундука кусокъ сдельной кожи, взялъ съ полки деревянный арчакъ и, расположившись за однимъ изъ столовъ, принялся что-то выкраивать, прикидывая кожу на арчакъ и вымривая ее пальцами.
Въ сняхъ кто-то застучалъ сапогами, и въ скрипнувшей двери показалась массивная фигура въ кучерской поддевк.
— Онисиму Петровичу всенижающее почтеніе.
— А! Афанасій Карпычъ, милости просимъ. Какъ живете-можете?
Ихъ пальцы соединились въ рукопожатіи.
— По-маленечку, пока Богъ грхамъ терпитъ. Ну, какъ вы себ?
— Здравствуйте, Афанасій Карпычъ, — почтительно произнесъ Савельевъ.
— Здорово. Новый что-ли у тебя?— кучеръ мотнулъ головой на Павла, словно освдомляясь о новой пристяжной, и, встртивъ пристальный взглядъ его, замтилъ, подмигивая:
— Аль съ норовинкой?
— Есть малая часть, — отвчалъ самъ Залетный: — взялъ повадку кучеровъ въ морду стегать.
— Оно и видать.
— Чайку-бы?— сказалъ хозяинъ, чтобы замять разговоръ.— А? по чашечк?
— Что-жъ, хорошее дло, но только, братъ…
— Баба! настрой-ка нмую насчетъ самовара.
Вошедшія два лица отвлекли ихъ вниманіе.
Одинъ былъ небольшого роста, чрезвычайно плотный парень, лтъ двадцати восьми, съ плоскимъ носомъ, тупыми зеленоватыми глазами и высоко поднятыми, переломленными бровями. Лицо его напоминало голову быка. Широкіе его шаровары были заправлены въ низкіе неуклюжіе сапоги. Другой — средняго роста, худой, изможденный мужикъ, лтъ тридцати семи, съ тусклыми глазами, глубоко засвшими между выпуклымъ лбомъ и сильно развитыми скулами. На голов у него была какая-то черная копна тяжелыхъ, маслянистыхъ волосъ, на подбородк два черныхъ клока раздвоенной бороды. Грязные шаровары широкими кулями ниспадали до полу. Поклонившись, они оба безмолвно остановились передъ хозяиномъ.
— Ну?— сказалъ Махоркинъ, — привезли что-ли?
Косматый мужикъ откашлянулся и заговорилъ слабымъ, больнымъ голосомъ:
— А мы, Онисимъ Петровичъ, гм… гм… того, какъ туда-то пришли, да значитъ, и спрашиваемъ насчетъ… гм… того товару, то который, говоритъ, особливо приказано…
— Э, гм… ты постой, — загудлъ густой басъ его товарища,— погоди… потому… ты не того… а который тамъ, то ись, на счетъ который особливо, то это дескать не можно, этого не приказано…
Онъ сдлалъ внушительный жестъ лбомъ и, махнувъ рукой, отвернулся и умолкъ.
— Чортъ васъ совсмъ раздери! Приказано — не приказано! Товаръ-то привезли, что-ли, олухи окаянные?
— Товаръ-то здсь, ступайте, поглядите…— сказали оба разомъ.
Оба подмастерья вышли за хозяиномъ и черезъ минуту большія плоскія кожи зашумли, пролзая въ двери на головахъ рабочихъ, и запахъ ихъ распространился по мастерской.
Хозяинъ пошелъ гостя чаемъ поить, а вновь прибывшіе рабочіе принялись разбирать и укладывать товаръ.
— Гульковъ!— сказалъ своимъ слабымъ голосомъ черномазый мужикъ, слегка ухмыляясь:— а какъ птушки-то дрались — любо! Красенькій-то, и собой невеличка, а какъ онъ его… такъ и чкаетъ, такъ и чкаетъ, только перья летятъ, право!
— Ну, это я не охотникъ… птухи… что тамъ мразь царапается — пробубнилъ Гульковъ — я въ кулачки! И посмотрть любопытно. Какъ намедни заводскіе ребята съ Босниковскими взялись… потха! троихъ въ больницу справили.
— Спицилистъ,— пояснилъ Павлу Савельевъ.
Гульковъ, приподнявшись, поглядлъ на нихъ и широко ухмыльнулся, обнаруживъ впереди два выбитыхъ зуба.
— Дядя Гринька!— сказалъ Гулькову стоявшій въ дверяхъ Мишка: — сказываютъ, агличанъ пріхалъ.
— На что агличанъ?
— Въ кулачки бьется. По сорокъ пудовъ однимъ духомъ съ земли подымаетъ.
— Брешетъ,— непоколебимо заявилъ Гульковъ.
— Нтъ, ей-Богу! Здоровенный, мордастый.
— Не сдлаетъ,— сказалъ Гульковъ:— супротивъ меня не сдлаетъ.
— Довелось мн въ Севастопольской кампаніи, — завелъ свою рчь солдатъ: — вылзъ я, братцы мои, изъ траншеи, прицлился этакимъ манеромъ (старикъ прицлился), бацъ… такъ онъ, англичанъ-то, братецъ мой, съ сдла… турманомъ.
— Видишь ты,— подтвердилъ Гульковъ: — противъ нашего брата, шалишь, братъ, нту… Противъ нашего — что нмецъ, что агличанъ — труха снная…
— Какъ въ чемъ, а то и нмецъ свою линію знаетъ, — замтилъ Павелъ.
Кто-то захохоталъ за дверью, и въ мастерскую вошелъ Кускинъ.
— Аа!— закричалъ онъ: — Прохоръ Иванычъ, давно-ли пожаловать изволили? А ужъ мы думали, вы остались у чернобровой, а?
Дружный хохотъ прокатился по мастерской. Черномазый мужикъ поморщился и вяло отмахнулся головой, словно кляча, вокругъ которой вьется докучливый оводъ.
— А нмая-то безъ тебя, другъ ты мой, просто на стну лзетъ, такъ скучаетъ, такъ скучаетъ: ‘Гд мой Прохоръ, гд мой Прохоръ’, (ха-ха-ха! неслось со всхъ концовъ), ужъ я убгъ отъ грха, а то, думаю, неравенъ часъ, воротится Прохоръ, оторветъ мн голову… а?
— Ха-ха-ха-ха-ха-ха!— покатывались мастеровые.
— Ха-ха-ха-ха!— неслось изъ дверей: тамъ стояли хозяинъ и гость и оба зычно хохотали.
Только Павелъ не принималъ участія въ общемъ ликованіи. Сложивъ работу, онъ молчаливо слдилъ за разыгравшейся компаніей.
Посл общаго возбужденія настала тишина.
Въ мастерскую вошелъ хозяинъ.
— Ладно, что-ль?— небрежно спросилъ Павелъ, показывая работу.
Мастеръ помычалъ, принялъ скептически испытующій видъ, взялъ сдло и долго детально осматривалъ работу. Потомъ положилъ ее на лавку. Онъ былъ доволенъ, но ничего не сказалъ.
— Такъ съ понедльника и начинай! Ну, а пока перегляди путилища и прочее справь. Валяй!
Подошелъ Кускинъ, а изъ-за него высунулся Мишка. Онъ взялъ Павлову работу, поглядлъ, помялъ, похлопалъ, понюхалъ зачмъ-то и сказалъ:
— Гвоздочковъ тутъ нтъ, а?
— Это набьется, — сказалъ хозяинъ.
Павелъ опять молча и на этотъ разъ съ явнымъ презрніемъ взглянулъ на товарища.
— Мы свое дло знаемъ, — небрежно замтилъ онъ и вышелъ изъ мастерской, сопровождаемый непріязненнымъ, изъ-подлобья, взглядомъ Кускина.
— Ладно работаетъ,— замтилъ хозяинъ, поглядывая на перекрытое сдло, а вслдъ затмъ изъ дверей послышался голосъ хозяйки:
— Петровичъ, а Петровичъ! сказываютъ, псни онъ пть гораздъ, заставь его ужо-тка.
— Ну, тя къ чорту!— отозвался супругъ,— я не за пснями ихъ держу: мн-бы дло зналъ. Нтъ, да ничего парень, огрызливъ только, карахтеренъ…
— Образованный человкъ, — вмшался Савельевъ.
Вошелъ Павелъ и принялся за прерванную работу.
— Онисимъ Петровичъ!— сказалъ вдругъ Кускинъ: — объявленьице, примрно, вывсить, а? Вдь, оно то-есть, пожалуй, недурно, а?
— Какое объявленье?
— Объявленье-то? Да вотъ, примрно, вашей мастерской, такъ то-есть на стекло наклеить, а?
— Петровъ!— раздался изъ сосдней комнаты голосъ хозяйки:— вдь, при отц было объявленье-то, а какъ стали въ ту пору окна мыть, такъ и смыли, а потомъ отецъ-то померъ, и забыли. А вдь было объявленье-то! Аль теб не въ примту?
— А, пожалуй, что было, — согласился хозяинъ: — ну, вотъ отдлаетесь, да и валяй.
— И сдлецо подведемъ, и палецъ… все по форм, — говорилъ Кускинъ, довольный успхомъ.
— Кой теб палецъ?— презрительно спросилъ хозяинъ.
— Палецъ-то? Извстно — палецъ: чтобы видать, гд входъ.
— Вдь что придумаетъ… Палецъ!
— Эй, баба, былъ что-ли при отц палецъ-то на стекл?
— Нтъ, пальца не было, это говорить нечего, никакого пальца не было, а вотъ объявленіе было.
— Кой-же теб палецъ?— снова спросилъ хозяинъ.
Подмастерья подтвердили, что это по форм и везд принято.
Хозяинъ махнулъ рукой и сказалъ:
— Н-ну! длайте, что знаете!
Посл обда достали чернилъ, перо и бумаги и принялись за дло. Кускинъ съ видомъ знатока ощупалъ своими черными карявыми пальцами перо, поплевалъ на него, обтеръ объ фартукъ, помочилъ въ пузырекъ и попробовалъ на обратной сторон бумаги. Перо не писало. Посл многократныхъ плеваній, ругательствъ и вытираній о фартукъ, онъ заставилъ перо писать. Потомъ онъ взялъ лоскутъ и сталъ обрзать его зигзагами, какъ обрзаютъ мохры.
— Ну, братцы, теперь то есть что-же я буду писать?
Нсколько голосовъ загудли — каждый свое.
— Нтъ, ужъ вы молчите, я ужъ самъ знаю…— заявилъ сочинитель.
Гвалтъ продолжался. Появился хозяинъ и, растолкавъ мастеровыхъ, скомандовалъ:
— Пиши!
Ковыряясь непослушными пальцами, Кускинъ вывелъ подъ диктовку извстное намъ объявленіе.
Хозяинъ ушелъ. Художникъ принялся исполнять завтный палецъ.
— Ворота влво — сказалъ онъ: — ну, такъ и палецъ влво.
Никто не возразилъ противъ такой истины, и только вс тихо похваливали искусство знатока.
— Ай да Кускинъ, ловко!
— Палецъ-то черный — бормоталъ Мишка.
— Извстное дло, чернилами писано-то!
Когда все было окончено, помазали края бумажки клеемъ, и на стекл появилась чудеснйшая, самая форменная вывска. Буквы и рисунки ясно просвчивали черезъ бумагу.
— Палецъ-то!— неожиданно воскликнулъ Мишка: — на рку погналъ!
Кускинъ растерялся. Вс увидли, что это была чистйшая правда, загоготали и зашумли.
— Ай, Кускинъ! Попалъ пальцемъ въ небо!
— Пальцемъ въ рку,— язвительно поправилъ Павелъ.
Кускинъ поблднлъ и обернулся на Павла, глаза ихъ встртились и отразили взаимно зарождающуюся вражду.
Товарищи хохотали.
— Все-таки форменно,— оправдывался Кускинъ.
Такъ это и осталось изъяномъ на стекл и на репутаціи Сергя Кускина.

ГЛАВА III.
Прачка.

Апрльское солнце ударяло въ окно небольшой комнаты, гд, стоя передъ гладильной доской, Маша крахмалила мужскія сорочки. Изъ сней черезъ полуотворенныя двери доносились мрные раскаты и грохотъ катка, сливавшіеся съ неяснымъ шумомъ прачешнаго помщенія, гд производилась стирка. За работой Маша пла заунывную деревенскую псню.
Только шесть мсяцевъ провела она въ дом купчихи Соскиной, а печать его жизни уже легла на ея молодомъ лиц: оно стало блдне, исчезъ загаръ, исчезли живость и зоркость крестьянской двушки, какая-то тоскливая томность разлилась въ чертахъ, и рзвый смхъ съ блескомъ красивыхъ, жмурящихся глазокъ не оживляли его боле. Исчезли цвтные деревенскіе наряды, его замнилъ сборный полинялый костюмъ бдной горожанки: какая-то буроватая, коленкоровая юбка, да грязно-зеленая кофта съ засученными рукавами. Отъ людей стыдно! Была одна нижняя шерстяная юбка, еще изъ деревни, очень хорошая лиловая юбка домашней работы, такъ и ту мать не поцеремонилась отобрать, а ей дала свою старую, фланель не фланель, такъ Богъ знаетъ что! Бисерныя и мдныя кольца, которыми она такъ любила украшать свои пальцы, мшали за работой, они были сняты и теперь лежатъ въ коробочк отъ папиросъ, на комод у матери.

——

Маша осторожно собрала одиннадцатую сорочку, опустила въ жидкій крахмалъ воротничекъ и крпко отжала, потомъ сдлала то же самое съ манжетками и грудью. Затмъ она отложила сорочку въ сторону къ десяти сушившимся, потянулась кряхтя и принялась за двнадцатую. Но почему-то, вмсто того, чтобы ее крахмалить, она взяла ее за рукава и, растянувъ на вытянутыхъ рукахъ, прищурилась и стала смотрть, словно что-то припоминая. Положивъ ее, наконецъ, на столъ, она облокотилась на него голыми локтями и принялась разглядывать мтку:
— Бо… бе… какъ его звать-то? Не то Василіемъ? Нтъ, не подходитъ, то не, а тутъ бе… бо… бо… Борисъ… и то правда, Борисомъ звать-то, Борисъ Михалычъ. Какой ловкой-то!
Ей припоминался молодой, статный чиновникъ, черноволосый и съ богатйшими усами. Въ послдній разъ когда Маша относила ему блье и вошла въ прихожую, она услышала за дверью густой голосъ, который окликнулъ ее: ‘Кто тамъ?’ и вслдъ затмъ изъ-за двери высунулась мужская фигура въ блой крахмальной рубашк и красивыхъ голубыхъ подтяжкахъ, и звучный голосъ прокричалъ: ‘Прими блье, Таня’. Когда-же Маша выходила, дверь снова пріотворилась, и она видла, какъ господинъ подмигнулъ ей глазомъ и, къ немалому ея смущенію, погрозилъ пальцемъ съ огромнымъ перстнемъ. Потомъ ей объяснили, что тутъ страшнаго ничего нтъ, но образъ Бориса Михалыча такъ и остался у нея въ памяти съ грозящимъ пальцемъ, въ блой рубашк и голубыхъ подтяжкахъ.
Возстановивъ въ своемъ воображеніи эту статную фигуру, Маша опять потянулась и снова принялась за работу. Вошла прачка, Матрешка-Сорока, и положила выкатанное блье.
— Старайся, Маша,— сказала она, выходя.
Маша держала въ рукахъ горячій утюгъ. Она плюнула, и его раскаленная поверхность съ трескомъ отбросила шипящія капли. Подъ ея руками по отсырлой, мятой сорочк заходилъ тяжелый утюгъ, оставляя за собой гладкій, лоснящійся слдъ.
Вдругъ за окномъ объ стекло забилась втка сиреневаго куста, покрытая наливающимися почками, хлопнула форточка, и въ комнату влетлъ теплый животворящій втерокъ, онъ пахнулъ въ опущенное лицо Маши и донесъ до нея благоуханное дыханіе весны и далекій церковный благовстъ. Отяжелвшая рука ея на минуту забылась на утюжной ручк и снова заходила въ монотонномъ движеніи.
— А-ахъ!— вскрикнула Маша, внезапная ломота свела ея ноги: на блоснжномъ пол сорочки чернло прожженное пятно, расходясь и теряясь бурыми краями! Въ глазахъ ея потемнло, и она прислонилась къ стн, потомъ заметалась и въ ея дрожащихъ рукахъ появилась коробочка съ отжевелью, которою она стала проворно тереть прожженное мсто и вдругъ снова страшно вздрогнула: палецъ ея проскочилъ.
— Наскрозь, — безсильно сказала Маша и опустила руки.— Ма-а!— возопила она плачущимъ, дтски страдальческимъ голосомъ.
Мать не откликалась. Сердце двушки стучало, какъ деревянное, дыханіе захватывало, и неумолимая ломота подкашивала ноги, она стояла, не будучи въ силахъ двинуться.
— Ма-а!— возопила она опять съ удвоенной силой.
— Что тама?— послышался откликъ изъ сосдней комнаты.
Сама Чучуиха. появилась въ дверяхъ. Увидвъ дочь, она сначала смутилась, но, встртивъ ея трепетный взоръ, вдругъ поняла, увидала… Звонкая пощечина раздалась въ воздух, и русая голова Маши замоталась въ рукахъ осатанвшей матери.
Когда экзекуція кончилась, Маша, блдная какъ полотно, вышла изъ комнаты и, вдругъ захлебнувшись отъ рыданій, повалилась ничкомъ на постель.
Черезъ нсколько минутъ вошла Чучуиха и, стегнувъ ее прожженой рубашкой, прошипла:
— Стирать ступай, паскудная!
Маша стирала, а изъ глазъ ея лились безконечныя слезы, которыя скатывались по носу, щекамъ и подбородку и падали въ мыльную, пухлую массу. Голова ея горла и глухо ныла, до волосъ нельзя было дотронуться. Въ глазахъ неотступно стояло блое поле, и на немъ зіяло черное съ бурыми краями пятно.
— Маша,— сказала Никитишна:— полно, душа моя, плакать, и такъ поди поллохани наплакала, этого никакъ невозможно…
Но Маша о стирк и не думала, да и вообще ни о чемъ не думала, душа ея была переполнена обидой и горечью, она страдала всмъ существомъ своимъ, безъ словъ, безъ жалобъ, безъ мыслей…
Мало-по-малу какіе-то отрывки соображеній стали шевелиться у нея въ голов, она подумала: отчего это случилось? И вспомнила тотъ моментъ, когда въ лицо ея пахнулъ весенній втерокъ, и отъ связи этого момента со всмъ ея страданіемъ ей стало такъ странно, что она даже руки опустила и перестала стирать. Она почувствовала необходимость освжиться. Взявъ желзное ведро и ототкнувъ пробку лохани, она спустила мыльную воду, вода захлюпала, булькнула и забарабанила по желзному дну ведра. Прачки съ недоумніемъ глядли, какъ недостиранное и невынутое мыльное блье садилось на дно лохани {Прачки спускаютъ воду посл того, какъ блье выстирано и вынуто.}, но изъ жалости сдлали видъ, что ничего не замтили. Маша взяла ведро и вышла черезъ сни на дворъ.
Мягкій, волнующійся, напоенный испареніями воздухъ охватилъ ея угнетенное существо. Втерокъ зашевелилъ края ея кофты и забрался на грудь, онъ освжилъ ея отяжелвшую голову и заплаканные, воспаленные глаза. Она стояла нсколько минутъ, щурясь отъ свта и глубоко дыша. Блое поле съ чернымъ пятномъ ужъ исчезло, вмсто него въ глазахъ сверкало солнце, отраженное въ лужахъ отъ тающаго снга.
Она прислонилась къ косяку и забылась, грясь на солнц съ зажмуренными глазами.
Корова промычала гд-то, и Маша вспомнила деревню. По дворамъ въ деревняхъ стоитъ теперь вода и грязь пополамъ съ соломой, пахнетъ хлвомъ, лохматыя и заморенныя стоятъ подъ навсами коровушки, дожидаясь перваго весенняго стада, а въ поляхъ еще снгъ, мокрый и рыхлый. Онъ быстро садится на оживающую землю, а по вершинамъ и оврагамъ шумятъ весеннія воды. И какъ страстно захотлось ей въ деревню! Родные звуки раздавались въ ушахъ, знакомые, близкіе образы быстро возникали въ душ, они смшивались, съ лихорадочной быстротой неслись мимо и скрывались, оставляя въ душ какой-то болзненный, напряженный трепетъ.
На двор что-то стукнуло, Маша открыла глаза: это водовозъ запрягалъ лошадь. Потомъ птухъ громко захлопалъ крыльями и прокричалъ звонкое кукареку, затянувъ его на послдней нот.
— Славный Петька,— подумала Маша и стала слдить, какъ онъ ножками разгребалъ навозъ и клохталъ, созывая куръ. Затмъ онъ поднялъ голову, потоптался кругомъ на мст и, погнавшись за срой хохлаткой, скрылся за угломъ. На крыш навса грлись голуби. Одинъ изъ нихъ, сизый, съ малиновымъ отливомъ на шейк, громко воркуя, маршировалъ около притихнувшей голубки. Онъ то круто подымалъ голову и топорщилъ перышки на ше, принимая гордый и заносчивый видъ, то пригибался къ крыш и издавалъ свой воркующій звукъ, то, распустивъ хвостъ веромъ, шумлъ имъ по деревяннымъ доскамъ кровли, топалъ ножками и все ворковалъ и ворковалъ гнвно и прерывисто.
Потомъ стая галокъ, заболтавшихъ въ верхушкахъ деревъ за навсами, отвлекла ея вниманіе: въ высокихъ втвяхъ ихъ раздался ропщущій звукъ многочисленныхъ крыльевъ, и затмъ съ шумными взмахами птицы понеслись вдаль, за границы города.
Громко стуча сапогами по деревянному тротуару и насвистывая веселую псенку, кто-то бодро прошелъ по улиц за воротами. Въ сосднемъ флигел отворилось окно, и кухарка выплеснула помои. Откуда-то появилась мышиной шерсти желтоглазая жучка съ отвислыми грядками и, помахивая хвостомъ, приблизилась къ выброшеннымъ остаткамъ, спугнувъ сбжавшихся куръ…
Маша вдругъ опрокинула ведро. Мыльная вода, захватывая мелкія щепки и соломенки, хлынула на землю и, мутя свтлыя струйки снговой воды, понеслась съ ними къ воротамъ. Вотъ она подломила полупрозрачную корочку освшаго снга, вотъ соломенка зацпилась за обломокъ кирпича и стала поворачиваться поперекъ теченія, описывая дугу свободнымъ концомъ. Три мыльныхъ пузыря, обгоняя ее, проворно пронеслись мимо.
Водовозъ съхалъ со двора, оставляя въ грязной почв глубокія колеи, которыя перерзали прихотливое теченіе ручейковъ и собрали въ свое грязное русло ихъ свтлыя струи.
Вдругъ чьи-то холодные, корявые пальцы прикоснулись къ воротничку ея кофты. Вздрогнувъ, она пугливо обернулась и встртила зеленоватые, злобно блеснувшіе глаза матери.
— Такъ вотъ гд ты прохлаждаешься, лягва паскудная!— зашипла Чучуиха, и повлекла Машу въ сни.
Померкъ свтъ весенняго солнца, и вновь среди душнаго водяного пара, столбами освщеннаго изъ оконъ, движутся срыя фигуры, пахнетъ мыломъ, слышится хлескъ воды, звуки трущихъ рукъ, ворочается, крутится, встряхивается блье, сухое, мокрое, чистое и грязное, и все блье да блье. Среди гама бабьихъ голосовъ привычными, автоматическими движеніями, склонивъ усталую голову, Маша черезъ силу исполняетъ постылую работу. Встаютъ въ душ образы прошлаго, привтливыя лица людей, среди которыхъ провела она дтство: покойный ддъ вспоминается, видится ей его добрый взглядъ, его морщинистое лицо, обрамленное длинной серебряной бородой. Умеръ ддушка, и одинока теперь его могила… Сходила бы Маша на эту одинокую могилу, домой зашла бы поглядть, на старый свой дворъ, къ дяденьк Сергю.
‘Фролку-то, пожалуй, женили’,— съ горечью подумала она,— а Фролка хотлъ Машу сватать… ‘Нтъ, Фролка, нтъ, не сватать теб меня’,— подумала Маша.— ‘Ну, да Фролк что? Тогда все кручинился, а теперь врно забылъ, небось ужъ другую высваталъ’.
Чья-то псня звучала въ ея ушахъ, грустная, протяжная, она прислушалась: дйствительно, кто-то поетъ за стной, и звуки псни глухо доносятся въ шумную прачешную. Становится тише, бабы настораживаютъ уши.
‘Кто же это поетъ?’ — думаетъ Маша.
— Кто это, двки, поетъ?— спрашиваетъ Никитишна, подымая надъ лоханью свое потное, красное лицо.
— Тутъ пть некому!— заявила придурковатая Аннушка.
— Знать есть кому, коли поетъ!— огрызнулась бойкая Матрешка-Сорока.
— Господи!— сказала Матрена Большая, — да это Анисимовъ подмастерье поетъ, а то и пть некому!
— Какой это? подмастерье-то?— подхватила Маланья.
— Господи! да новый…
— Ишь ты-ы…— протянула Никитишна и поспшила уткнуться въ лохань, такъ какъ на порог появилась хозяйка. Возобновился обычный шумъ, заглушавшій тихую пснь, и только по временамъ, когда она крпла и звонче раздавалась изъ-за стны, какая-нибудь баба настораживала уши и говорила протяжно:
— Ишь ты, вдь какъ выводитъ.
— Ну-ну, выводи ты-то, — визгливо кричала Чучуиха.
За работой, не смя поднять головы, Маша чутко слушала псню, и работать было легче, отрадне.
— Небось, хорошій человкъ поетъ, — подумала Маша.
Вечеркомъ, отдлавшись, накинувъ на плечи платокъ, Маша вышла на крыльцо. На ступеньк, передъ дверью мастерской, сидлъ человкъ съ трубочкой въ рукахъ и задумчиво смотрлъ черезъ дворъ.
— Онъ и есть,— подумала Маша, глядя на выразительное лицо Залетнаго, ей очень хотлось, чтобы онъ обратилъ на нее вниманіе, но Павелъ, погруженный въ свои мысли, ничего не видлъ вокругъ.
Въ это время Чучуиха подходила къ крыльцу съ корзиной высушеннаго блья.
— Ты это, что-ли, подмастерье новый?— небрежно спросила она Павла, поглядывая на него изъ-за корзины.
Тотъ посмотрлъ на ея злое и нехорошее лицо и ничего не сказалъ, только сплюнулъ на-бокъ и затянулся трубочкой.
— Вишь чортъ горластый! теперь слова изъ его не выжмешь, — крикнула Чучуиха, пролзая въ дверь, и на ходу больно толкнула Машу въ грудь корзиной: — вишь соловей какой проявился!
— Эка баба паршивая!— спокойно сказалъ Павелъ, поглядвъ ей вслдъ, и увидлъ Машу, стоявшую около дверей со слезами на глазахъ.
— А ты не ругайся: она мн мать, — сказала Маша, утирая слезы боли и досады, катившіяся изъ глазъ, а потомъ отвернулась и закрылась руками: ужъ очень у нея на сердц накипло, не въ моготу было, да и нездоровилось весь день. Павелъ съ удивленіемъ поглядлъ на нее, потомъ вспомнилъ свою мать, и сердце у него сжалось.
— Должно быть, двка-то порастревожена, — подумалъ онъ и всталъ со ступеньки.— Ну-ну, — сказалъ онъ мягко: — полно, чего тамъ, ну и Богъ съ ей, коли мать, я такъ сказалъ.
Маша утерла слезы: у нея съ этихъ словъ отъ сердца отлегло и стало легко. Она поглядла на Павла, тотъ стоялъ недалеко отъ нея, глядлъ въ землю и чуть-чуть улыбался, покачивая головою.
— Только чего-жъ она меня? чудно, право! я, кажись, ничего, такъ что нибудь — сердце сорвать, — объяснилъ онъ самъ себ и улыбнулся свтло и привтливо, глядя въ доврчивое лицо молоденькой двушки. Ему даже хотлось сказать ей хорошее слово. Маш стало совсмъ легко и весело, словно она этого человка давно ужъ знала.
— Она все такая,— сорвалось у нея съ языка, застнчивая улыбка заиграла у нея на лиц. Павелъ стоялъ съ легкой усмшкой и потягивалъ трубку, красивые, срые глаза его спокойно и ясно глядли на Машу: ему пріятно было смотрть на стройную двушку.
— Ты, небось, плъ давеча?— робко спросила Маша, укутавшись съ носомъ въ платокъ и изъ-подлобья посматривая на Залетнаго.
— А что?
— Да такъ, хорошо, я псни люблю.
— Любишь?
— Люблю.
— Я ловокъ.
— Тебя Павломъ звать?
— Вотъ и гляди! Ай бабы! И человка-то не видали, а какъ звать, да какъ кликать, да чмъ корить да пенять — это за мое почтенье! Ей Богу!
— Я корить не стану, — наивно заявила Маша.
Павелъ усмхнулся.
— Кто тебя знаетъ, можетъ и покоришь.
— Нтъ, ей Богу, нтъ!
— Ну-ну! А тебя, небось, Марьей звать?
— А, самъ провдалъ?!— радостно поддла его Маша.
— Я не провдалъ, я такъ сказалъ: къ примру.
— Ну, врешь ты.
— Ей Богу, къ примру: вишь ты, вдь, какъ попалъ! Вотъ погоди Савеличу скажу: онъ любитель — такую рацею разведетъ, такъ…
— Павелъ!— окликнулъ его старикъ, легкій на помин. Изъ окошка показалась его багровое лицо.— Подъ сюда, выпьемъ!
— А ты пьешь?— простодушно спросила его Маша.
Павелъ поморщился.
— Пить не пью,— сказалъ онъ:— а чортъ его знаетъ, когда и выпьешь!
— Да ну-же, ну! Иди, что-ль! Будетъ лясы-то точить!
Изъ мрака выступила зеленая косушка, заманчиво пошевеливаясь въ воздух.
— Ну, тебя, не хочу, — недовольно откликнулся Павелъ.
— Машка!— послышался голосъ Чучуихи:— иди сюда, паскудная!
Павелъ и Маша оглянулись на дверь прачешной. Павелъ покачалъ недовольно головой и пошелъ къ воротамъ, что-то бормоча.
— Павелъ! Павелъ Николаичъ!— слышалась мольба Савельева. Тотъ уходилъ. Маша поглядла уныло ему вслдъ и отворила дверь въ сни. Оттуда пахнуло сыростью, паромъ, запахомъ мыла и блья. Словно въ осенній пасмурный день внезапно проглянуло солнышко и быстро спряталось за ненастную тучу.

ГЛАВА IV.
Въ городскомъ саду.

Стоялъ ясный майскій вечеръ. Солнце садилось за край тучки, озаренной золотисто-красными лучами заката. Этотъ мягкій вечерній свтъ заливалъ весь городъ и постройки его, утопая въ розоватыхъ лучахъ, свтились кроткимъ праздничнымъ сіяньемъ.
Было воскресенье. По дорожкамъ городскаго сада задумчиво бродилъ Павелъ. По временамъ онъ поднималъ голову и оглядывался, какъ будто кого-то высматривая. Нетерпніе и досада отражались въ мягкихъ чертахъ его задумчиваго лица. Потомъ онъ опускалъ голову и продолжалъ лниво двигаться по дорожк, машинально ступая ногами въ слды женской ботинки, оставшіеся на сыромъ песку.
Но вотъ онъ слышитъ шорохъ юбки за собою, пріостанавливается и въ полуоборотъ оглядывается назадъ. Передъ нимъ вся заалвшаяся отъ стыда, съ темными рсницами надъ опущенными глазами, робко остановилась Маша.
— Здравствуй, Маша,— привтствуетъ ее Павелъ:— вотъ умница, пришла, не обманула…
Маша быстро поднимаетъ глазки и, вспыхнувъ пуще прежняго, быстро опускаетъ ихъ въ землю.
— Что это у тебя?— спрашиваетъ Павелъ, окинувъ ее внимательнымъ взглядомъ и остановивъ взоръ на рукахъ, которыя она робко опустила передъ собою съ маленькимъ бумажнымъ сверткомъ.
— Подсолнухи, — тихо отвчаетъ она, красня до слезъ и немножко задыхаясь отъ волненія.
Павелъ ухмыляется добродушно.
— На что они теб?
— Никитишна дала, какъ сюда шли, купила на дв копйки…— бормочетъ Маша, еще боле теряясь.— Я не знаю, куда ихъ…
— Пущай ихъ, не помха,— смется Павелъ.— Они матери не разскажутъ, а? Маша?— продолжаетъ онъ, ласково къ ней пригибаясь и засматривая въ глаза.
И она улыбается застнчивой дтской улыбкой и приводитъ Павла въ самое счастливое расположеніе духа.
— Садись,— говоритъ онъ ей, указывая на скамейку подъ зелеными втвями сирени.
Они садятся… Павелъ поглядываетъ молча на Машу, но та молчитъ, опустивъ глаза. Разговоръ не завязывается, но имъ все-таки хорошо.
Кругомъ зеленютъ густые кусты сирени и бузины, въ которыхъ порхаетъ и чирикаетъ общество воробьевъ. Вечеръ ясный и теплый, въ саду пахнетъ молодыми березами и цвтомъ бузины, городская пыль осла въ отсырвшемъ воздух, дышется легко, свободно… Изъ города доносится какой-то слитный гулъ, съ центральной аллеи сада раздаются голоса и смхъ. На полянк, которая виднется въ конц дорожки, поднимается легкій туманъ. Порою долетаютъ удары шаровъ въ кегельбан, да въ ресторан играетъ на духовыхъ инструментахъ полковой оркестръ.
Вся эта вечерняя обстановка съ ея мягкими красками, отдаленными звуками и весенней жизнью, разлитою въ воздух, обаятельно дйствуетъ на души этихъ людей, вырвавшихся изъ тяжкой атмосферы мастерскихъ, изъ ея гама, стука, вони и безалаберной многоголосицы.
Павелъ и Маша одты по праздничному: онъ въ блой, чистой ситцевой рубах, въ жилет и при часахъ, въ щегольскихъ сапогахъ съ бураками, въ новомъ картуз, съ тугими еще и острыми полями, и гармоникой въ рукахъ. На плечи накинута поддевка, длинная, темно-синяя, въ ух серебряное кольцо. Онъ глядитъ куда-то на крестъ собора, который высится надъ свтлой, молодой зеленью сада, и тихо наигрываетъ на гармоник коротенькій мотивчикъ, который каждый разъ оканчивается протяжной нотой. Въ глазахъ и во всемъ лиц выраженіе какой-то живой и содержательной тишины.
Маша въ новомъ голубенькомъ плать, на плечахъ ея полосатая шаль, на голов платочекъ съ большими красными и желтыми цвтами. Въ ушахъ вдты цвтныя стеклянныя серьги, и руки украшены любимыми колечками.
— Мать дома?— нарушаетъ наконецъ молчаніе Павелъ.
— Дома: у ней кучеръ Аанасій сидитъ.
— Маша!— всполохнувшись спрашиваетъ Павелъ, окинувъ ее строгимъ взглядомъ: — чего это я намедни видалъ — глаза онъ на тебя пялитъ, а?
— А я почемъ знаю, чего онъ на меня смотритъ, — немножко испуганно отвчаетъ Маша.— Я не знаю,— прибавляетъ она, надувъ губки и кончикомъ ботинки похлопывая по песку.
— Да-а…— бормочетъ Павелъ, отводя отъ нея, наконецъ, пристальный взглядъ и покачивая головой: это не того — знай сверчокъ, свой шестокъ, а то…
— Павелъ!
— Чего?
— Ты… ты, не сердись на меня…
Павелъ хмурится и блднетъ.
— Чего это?— угрюмо спрашиваетъ онъ.
— Нтъ, я такъ, ты на меня не сердись, — кротко проситъ Маша:— онъ и отъ матери не сметъ, мать ему потачки не даетъ….
— А что?— оживленно спрашиваетъ онъ, съ облегченнымъ сердцемъ.
— Нтъ… какъ онъ къ намъ въ двери, а мать меня за порогъ… ‘чего передъ глазами-то мечешься, аль теб мста нтъ?’ — такъ и сказала, ей Богу!
— А онъ?
— Серчаетъ.
— Гм…
— Кабы не онъ, мн-бы изъ дому не уйти, я-бы не посмла…
— А что?
— Мать… хватится, искать станетъ…
— Боишься ты матери?— поддразниваетъ онъ ее.
— Знамо, боюся. Она сердитая.
— Ты чего это плакала намедни, какъ къ всенощной идти?
— Все она.
— Плохо теб здсь, — сказалъ на этотъ разъ Павелъ мягко, участливо.— Въ деревн лучше было?
— Знамо, лучше.
— Тамъ женихъ твой, Фролка, остался, а, Маша?— продолжалъ допытывать Павелъ.
— Ужъ онъ женился, небось,— красня, отвтила она, и потомъ, растерянно бгая пальцами по скамейк, прибавила: — да онъ не такой, Фролка-то.
— Какой это не такой?
Она взглянула на него мелькомъ блеснувшими глазами и повторила:
— Не такой.
Павелъ улыбнулся, нагнувшись заглянулъ подъ опущенныя рсницы двушки, потомъ вдругъ взялъ гармонику и заигралъ бойкую псенку.
— Маша, вотъ сегодня праздникъ, весело теперь у васъ въ деревн.
Ей не хотлось возобновлять разговора о деревн, но она все-таки отвтила:
— Да, весело: двки наши теперь на улицу, небось, вышли, хороводъ, псни играютъ… и парни выйдутъ, спорятся, смются…— Потомъ она, оживившись этими воспоминаніями, продолжала:— У насъ деревня большая, веселая, народу соберется страсть! Гармонику парни принесутъ, плясать давай… Отчаянные есть! Вотъ Васька одинъ у насъ есть, Блымъ прозывается — у него волосья, какъ ленъ, блые — какъ онъ заложитъ четыре пальца въ ротъ, да какъ засвиститъ, такъ листъ съ ветелъ сыпится и грачи на гнздахъ орутъ, ей Богу! А Никитка Отчаянный въ присядку, такъ кубаремъ и валитъ, только пыль столбомъ, ей Богу! А то рчушка у насъ подъ деревней небольшая по камешкамъ да по песочку бжитъ, наши ребята да двки всмъ табуномъ и сбгутъ туда, парни портки засучатъ, двки подолы подоткнутъ, залзутъ по колна въ воду, по норамъ подъ камушками раковъ шарютъ, плещутся, визжатъ, парня какого съ ногъ сшибутъ въ воду, онъ оретъ, захлебываться станетъ, вылзетъ, вода съ рубахи, какъ съ утопленника, а самъ гогочетъ, и вс-то гогочутъ! Чудно!
— Воля!— замтилъ Павелъ задумчиво: — вотъ оно и любо! Воля-волюшка!..
— Павелъ!— вдругъ весело спросила оживившаяся Маша, бросивъ на него боковой взглядъ: — отчего ты серьги надлъ?
— Ншто это серьги?— нсколько удивленный отвтилъ Павелъ:— это не серьги, такъ себ — колечко, казаки носятъ.
— А ты ншто казакъ?
— Я-то не казакъ, какой я казакъ!
— Отецъ твой казакомъ былъ?— продолжала допрашивать Маша, вспомнивъ, что по слухамъ Павелъ какого-то особеннаго происхожденія.
Павелъ испытующе на нее поглядлъ и сказалъ внушительно:
— Отецъ мой кузнецомъ былъ, съ Урала, а не казакомъ. А то казаки, со степей, народъ вольный, народъ вотъ какой!.. Ну, да и отецъ мой, къ примру сказать, тоже былъ не изъ дюжины! Куды теб! Желзо ковалъ и самъ былъ что желзо. Крутой былъ человкъ, сказываютъ. Съ Урала на Москву шелъ, закону доискивался…
— Закону искалъ, а жену бросилъ!— замтила Маша.
— Ну-ну, чего тутъ… Она ему женой не была…
— И того лучше, чего-же онъ…
Пауза.
— Э, да что тамъ!— крикнулъ Павелъ и заигралъ какую-то псенку.
Звуки гармоники оборвались, Павелъ уронилъ руки и впился глазами въ ближайшій кустъ, тамъ бойкій, болтливый воробушекъ преслдовалъ маленькую, сренькую воробьиху.
— Вишь воробей-то, птичка малая, тоже иметъ свою любовь,— замтилъ онъ, слдя глазами за маленькой группой.— Птицамъ лучше жить, вольготне. Вонъ слетлись, слюбились и понеслись въ Божье приволье гнзда вить. Ну, а нашему брату это дло особенное. Хотя и говорится въ Св. Писаніи: ‘Воззрите на птицы небесныя, яко не сютъ, не жнутъ, не собираютъ въ житницы, и Отецъ вашъ Небесный питаетъ ихъ’, Господи Боже мой! Кабы питалъ-то Ты насъ, какъ птицъ небесныхъ, неужели не помыслили бы мы о душ нашей? Изъ-за хлба бьемся!.. Такъ-то вотъ учила меня Катерина Петровна Писанію, а я и говорю: ‘Катерина Петровна, говорю, кабы намъ, какъ птицамъ, по всему блому свту не было предла положено и на каждомъ мст клевать, то я, кажется, вс глупости позабылъ-бы. На приволь-то любо псни пть и гршить не къ чему, мста всмъ много. И отчего это, говорю, Катерина Петровна, намъ такой предлъ положенъ? За грхи наши, что-ли?’ ‘Врно, говоритъ, за грхи и за грхи праотцевъ нашихъ…’ ‘Ну, и какъ же, спрошу я васъ, теперь намъ поступить: отъ нашей отъ тсноты и бдности — грхи наши, и отъ грховъ нашихъ воли Господь Богъ намъ не даруетъ?’ ‘Не знаю, говоритъ Павелъ, не могу я на твои мудреныя слова отвтъ держать: насъ этому не учили’.
— Какая же это Катерина Петровна?— спросила Маша.
— Катерина-то Петровна какая? Это… какъ мн теб объ ней объяснить… Черезъ нее я свтъ узналъ. Весной тоже дло было, въ тотъ годъ, какъ матушк помереть, по весн. Паренекъ я тогда былъ молоденькій, восьмнадцатый годъ мн шелъ. Я въ магазин жилъ шорномъ у хозяина у Фомы Никанорыча. Выжига былъ купецъ, держалъ строго. А матушка-покойница (царство ей небесное!) жила тогда одна въ лачужк. Лачужка отъ дда была у насъ на Смоленской, — знаешь Смоленскую, отъ Покрова недалеко?— Ну вотъ! Хворала она тогда, отъ груди страдала да и простужена была шибко, перебивалась кой-чмъ. Правду сказать: не дюже я ей подмогалъ: жалованьишко небольшое, да и дло ребячье: тамъ, глядишь, въ орлянку проигралъ, тамъ въ картишки продулся! Не вникалъ я очень-то, а жаллъ, вотъ какъ жаллъ. Потому — много она черезъ людей муки приняла. Бдность, ребятенки были раньше, у ней, прибралъ всхъ Господь. Тоже, сама знаешь, съ ребятами, да безъ мужа! Помилуй Господь, царство ей небесное, покойниц! Ну, забжишь въ праздникъ, подсобишь чудокъ: дровишекъ наколешь, справишь кое-что, а то трудно ей было, хворала все. А ужъ какъ радовалась она на меня, души во мн не чаяла! ‘Спой, говоритъ, псенку, сынокъ’. Стану я псенку пть, а она глядитъ на меня да плачетъ. Я и самъ заплачу, а спроси, чего-молъ плачешь? и самъ не знаю. А жалостлива какъ она была, мухи не обидитъ, ей Богу, страсть жалостлива была. Любилъ я матушку. Ну, только тмъ годомъ слегла она… и скончалась. Похоронилъ я ее, остался на бломъ свт сиротою-бобылечнымъ. Я и съизмальства нравомъ тихъ былъ, много горя видлъ, а тутъ, какъ схоронилъ матушку, такъ и самъ не знаю, какъ это я тогда обходился. Ужъ тутъ не миновать-бы мн свихнуться, да весна подошла, растомила мою душу. Я весь-то годъ взаперти словно чахну, словно какъ червь какой мн нутрё гложетъ, а тутъ, какъ схоронилъ мать, да весна подошла, ужъ и не знаю! Какъ сижу за работой, все верчусь — не сидится, какъ отдлаешься, мста не найдешь, и туда ткнешься, и сюда сунешься, нтъ моей мочи! Ну, только, значитъ, втерокъ потягиваетъ березками молодыми, вотъ какъ сейчасъ… Сидлъ я, сидлъ, да и дернулъ за городъ. Бжалъ, бжалъ, прибёгъ къ Тарасовскому гулянью, вижу: лсокъ виднется верстахъ въ трехъ. Дай, думаю, прилягу на травку на муравку, да и легъ у большой дороги, дли саду у канавы. А надъ головой у меня тополя душистые, духъ отъ нихъ легкій, хорошій… Легъ я такъ себ, сталъ псенку мурлыкать, вспомнилъ мать, да и залился… Только, слышу, подошелъ кто-то. Поднялъ голову, вижу: женщина молодая стоитъ… Я какъ-то эдакъ зароблъ и вскочилъ. ‘Чего ты, паренекъ, говоритъ, испугался? Я, вдь, не страшная’. Обтеръ это я глаза, гляжу: женщина молодая, взглядъ хорошій, добрый, ничего, обошелся малость. ‘Чего ты, говоритъ, убиваешься, паренекъ?’ Вотъ, говорю, такъ и такъ: мать схоронилъ, скучаю… Стала меня разспрашивать, я ей сказывать сталъ, все по малости и разсказалъ… ‘Ну, говоритъ, ладно! какъ больно-то заскучаешь, приходи ко мн’. Объяснила, адрестъ дала и пошла. Тутъ ужъ, какъ поразглядлъ я её, вижу, грустная она такая. Ну, долго я не шелъ къ ней, роблъ все, потому нелюдимъ я былъ, да и женщина-то эта, думаю, мн не пара: одта чисто, хорошо. Ходилъ это я, ходилъ, плакалъ, не стерплъ — пошелъ. Пріодлся почище, чмъ могъ, прихожу. Спрашиваю, здсь, молъ Катерина Петровна? ‘Здсь, а теб чего?’ Ну, я мнусь и самъ не знаю, чего, молъ, пришелъ. Надо, говорю. ‘Да какъ сказать-то про тебя?’ Я и самъ не знаю, потому я ей въ т поры не сказался. Только выходитъ сама. ‘А! говоритъ, собрался, ну вотъ и хорошо, какимъ, говоритъ, молодцемъ сегодня’. Повела въ горенку. Стали толковать. Я дюже роблъ: хоромка чистенькая, устройство! Не знаю, какъ ссть, какъ слово сказать. Стала пть заставлять, въ тотъ разъ не плъ. Чаемъ поить стала, только входитъ мужчина пожилой, отецъ ейный. Тутъ ужъ не знаю, куда и дваться. Просто дрожмя дрожу. Поклонился я, и онъ кивнулъ — ничего, потомъ отозвалъ Катерину-то Петровну въ другую комнатку, слышу журитъ ее: ‘Откуда, говоритъ, зацпила соколика?’ Не слыхать мн, что она-то. ‘Ну, говоритъ онъ, это отчего не пособить, а въ комнату то на что-же? мы говоритъ, слава теб Господи, не какіе-нибудь’. Что-то погуторили еще. Я весь дрожу: ну, думаю, сейчасъ по шеямъ! стыдно мн. Входитъ Катерина Петровна. ‘Что же ты стоишь-то, говоритъ, ты не робй, онъ старикъ добрый’. А сама красная вся! ‘Пей чай-то’. Сталъ я чай пить, блюдцо по зубамъ такъ и стучитъ. Допилъ стаканъ, сталъ благодарить, прощаться сталъ, отпустила. ‘Ну, говоритъ, смотри, не забывай, общалъ псенку спть, не обмани, буду ждать’. Выскочилъ я на улицу, сердце такъ и стучитъ, очень ужъ зароблъ. На двор легко мн стало, словно изъ неволи вырвался. А потомъ ужъ какъ вспомнилъ Катерину Петровну, и такъ ее полюбилъ, такъ полюбилъ! То думалъ: не пойду бол, а тутъ дло такъ вышло, дёнъ пять пождалъ, да и побёгъ. Самъ боюсь, и стыдно мн, а иду. Ужъ тамъ какъ что, не упомню, ужъ очень зароблъ въ т поры, ну только вышла она, да и говоритъ, ласково такъ: ‘Пришелъ псенку спть?’ Мн такъ по сердцу и пошло… Въ хоромку не повела, и то правда: въ окошечко и разговоръ-то былъ, въ палисадник: палисадничекъ былъ у нихъ, чистенькій, цвточки тамъ разные, хорошо! Посадила меня на заваленк у окошечка, сама у окна сидитъ. Велла мн псни пть. Сталъ пть, ей въ охоту стало, а сама грустная такая, облокотится на подоконникъ и задумается, болло у ней сердце съ чего-то… Потомъ еще какъ-то пришелъ, сталъ пть псенку, какую матушка-покойница любила, гляжу, и она плачетъ, только матушка, бывало, какъ станетъ плакать и мн плакать охота, а Катерина Петровна какъ плакать начнетъ, такъ мн легко, и все бы я на нее глядлъ, все-бы глядлъ… Только разъ вступило мн въ голову (то бывало при матушк, какія и были денежки, то себ не хватало, а тутъ ужъ, какъ схоронилъ я ее, глупости вс позабылъ, играть не сталъ, стали кой-какія грошики оставаться) вотъ я и надумалъ: купилъ я ей косиночку, такъ себ, платочекъ бленькій съ обводомъ, видала небось? въ вашемъ дл какая штука не попадется въ стирку.
— Какъ-же, знаю, мало-ли мы ихъ перестирали.
— Ну, вотъ! Купилъ я ей эту косиночку…
— Не косиночку, платочекъ, — поправила Маша.
— Ну, платочекъ, а отдать не смю. Раза три приносилъ, нтъ-нтъ, да и унесу съ собой. До тхъ поръ таскалъ, покуда выпачкалъ по карманамъ-то. Ну, думаю, что тутъ длать? Самъ стирать стану — изомну, а гладить некому, прачк отдать — скажутъ: укралъ, тоже не хорошо. Мялся, мялся, да и пошелъ къ Катерин Петровн. Прихожу къ ней и говорю: ‘Вотъ, говорю, Катерина Петровна, платочекъ у меня отъ матери остался, куда мн такой? Нате вамъ, глазки утирать, какъ плакать станете, завалялъ я его малость, ну, да вы выстираете: въ нутр-то онъ и сейчасъ бленькій’. Самъ стою красный весь, какъ макъ. Поглядла она на меня. ‘Ахъ, ты, говоритъ, глупенькій, глупенькій, ну, спасибо!’ и взяла. Ужъ какъ я радъ-то былъ!.. Тутъ Святая недла подошла, поздняя была въ тотъ годъ. Въ Пречистый четвертокъ посл причастія бгалъ я къ Катерин Петровн. Спрашиваю: гд у заутрени будете? ‘У Покрова, говоритъ, а теб на что?’ и пальчикомъ погрозила. А я, какъ идти къ заутрени, дождался Катерину Петровну за угломъ, вижу: идетъ съ отцомъ, пышная такая, пропустилъ ихъ мимо и пошелъ слдомъ, а какъ ужъ входить на паперть, такъ я за ними по пятамъ и протискался, да и сталъ въ шагахъ въ трехъ впереди, а какъ христосоваться стали вс, я и обернулся, словно какъ невзначай сюда попалъ, ну, думаю, похристосуется, аль нтъ? сердце такъ и колотится. Она, какъ увидала меня, и говоритъ: ‘А, говоритъ, и ты сюда попалъ! ну, здравствуй, Павелъ, Христосъ воскресе!’ и поцловалась какъ слдоваетъ. Какъ я радъ-то былъ! Потомъ велла отъ заутрени къ себ зайти. Дичковъ подарила красненькихъ, да куличекъ маленькій!.. Какъ сейчасъ помню! Такъ уже посл привыкла она ко мн, и отецъ ея Петръ Лукичъ меня полюбилъ, стали уже они меня въ хоромки къ себ брать, учить она стала меня Св. Писанію и книжки разныя давала читать, а отецъ иной разъ взойдетъ къ намъ, заложитъ руки за спину, стоитъ себ, поглядываетъ, самъ не говоритъ ничего, а только головой киваетъ одобрительно… А еще помнится мн, въ тотъ годъ по осени слёгъ я, болсть захватила… Пластомъ лежалъ, изсохъ весь, горлъ, Боже упаси! Она какъ узнала, стала ко мн приходить, провдывать. Дюже она меня жалла! Только какъ-то лежалъ я, весь въ огн, сплю не сплю, глаза закрыты, только подходитъ ко мн, слышу, Катерина Петровна. Я и слышу, а глазъ не открываю… Нагнулась она надо мной, лобъ пощупала да и говоритъ тихонько: ‘Рано ты, говоритъ, отсвистался, соловейчикъ мой молоденькій?’ (Павелъ утеръ слезу). Потомъ ухали они съ отцомъ. Книжечку мн подарила въ память… Кольцова.
Онъ заигралъ какую-то протяжную псню, и глубокая грусть легла на его лиц.
Маша слушала псню и о чемъ-то думала. Вдругъ она къ чему-то прислушалась и вздрогнула.
— Что ты?— спросилъ ее Павелъ.
— Кажись, мать… словно какъ ейный голосъ…
— Ну, вотъ! вздумаешь! Мать-то съ Афонькой табачекъ теперь раскуриваютъ. Только ей и заботы, что за тобой бгать: у ней Ненасытный на рукахъ… Слава теб Господи! Садись-ка, Маша! Дай вздохнуть,— прибавилъ онъ, притягивая ее за руку.
Но Машу, встревоженную образомъ матери, тянуло домой.
— Пусти!
— Аль теб здсь не любо?
— Пусти!..
— Да нтъ-же, — повторялъ Павелъ настойчивй.
— Пусти!..
— Нтъ-же, говорю я.
— Да ну-же!..
— Тьфу!— Павелъ выпустилъ Машину руку — ступай! И, отвернувшись, устремилъ взоры въ туманъ, густвшій на полянк. Оттуда все еще неслись удары шаровъ въ кегельбан…
— Прощай!— встрепенувшись молвила Маша и скрылась въ кустахъ.
— Спорхнула!— вздохнулъ Павелъ и вяло поплелся куда глаза глядятъ…

ГЛАВА V.
Уйду!

Одна рука Павла лежала на какой-то замазанной и потрепанной книжонк. Другою онъ подпиралъ голову и что-то разсказывалъ Савельеву, съ свтлымъ воодушевленіемъ глядя въ его старческое лицо. Они сидли въ вечерній часъ посл работы, за столомъ, въ кухн.
— Такъ-то, братецъ ты мой — поучительно говорилъ Павелъ:— былъ онъ не хуже насъ съ тобой, изъ простого званія, неученый — ну, просто, тамъ лавочникъ что-ли, либо прасольскій сынъ, не могу теб обстоятельно объяснить, и могъ онъ, простой и темный человкъ, такъ все расписать. Да, братъ голова была! Ты, вдь, тоже обученъ маленько, почитай-ка вотъ вникни, какъ великолпно! Во… во! Слушай:
Ахъ, ты, степь моя,
Степь привольная,
Широко ты, степь,
Пораскинулась,
Къ морю Черному
Понадвинулась!
Въ гости я къ теб
Не одинъ пришелъ:
Я пришелъ самъ-другъ
Съ косой вострою.
Мн давно гулять
По трав степной
Вдоль и поперекъ
Съ ней хотлося…
Кончивъ ‘Степь’, Павелъ хлопнулъ рукой по книг и вперилъ испытующій взглядъ въ красное лицо Савельева.
— А?— тихо и вопросительно произнесъ онъ.— Ловко, братъ, ухъ какъ ловко, отчетливо, такъ! Да-а! Оно ужь и видать, что голова! Ну-ка, ну-ка еще, закати-ка хорошенькую!
— Это мн Катерина Петровна подарила.
— Тоже Катерина Петровна?! а у меня жена была покойница Катерина Петровна, ишь ты, вдь, какъ подошло!
— И такъ это полюбилась мн эта книжечка!— продолжалъ, не слушая его, Павелъ. Самая моя утха! Сидишь эдакъ себ, закроешь глаза, и словно это какъ быдто все явственно подымается, степь это тамъ, травка колышется, цвточки, и далеко-далеко всё-ё степь. И въ ушахъ такъ: з-з-з — зз-и! словно какъ коса лязгаетъ… Чудесно! Хозяинъ иной разъ окрикнетъ: ‘Аль заснулъ’! Очнешься… Я иныя на голосъ пою, подладилъ…
— Ну-ка, ну-ка!— поощрилъ старикъ.
Павелъ перевернулъ нсколько хорошо знакомыхъ страничекъ и прочелъ первую и вторую псни ‘Лихача Кудрявича’.
— Ай да такъ, вотъ чудесно! Самая истинная правда. Ей-Богу! Вотъ люблю!
Старику псни Лихача Кудрявича больше пришлись по сердцу. А Павелъ не переставалъ думать о степи…
— Эхъ, братецъ ты мой, замахнулъ-бы я!
— Такъ что-же, валяй!— разршилъ старикъ.
— Вотъ погоди,— неопредленно пробурчалъ Павелъ, раскурилъ трубку и предался созерцанію.
Старикъ тоже задумался. Лицо его какъ-то осунулось. Навянные чтеніемъ образы и ощущенія будили въ старик забытыя картины прошлаго. Кудрей онъ не припомнилъ, но кое-что хорошое таки откопалъ. Онъ вспомнилъ свои черныя солдатскія бакенбарды, молодецкую фигуру и т разгульныя силы, которыя бурлили въ немъ нкогда, хотя и подъ гнетомъ военной дисциплины Николаевскихъ временъ… И онъ сказалъ вдругъ заносчиво:
— Что-жь, братъ, и мы были молоды. Ты не гляди на меня, что я такой брюзлый грибъ. Было время… ну, да что-же! Что прошло того не воротишь!.. А только изъ себя ухъ!— малый я хватъ былъ: гладкій, во морда была (онъ показалъ размры) — бакинбарды черныя — смола, усищи словно на картинк! ловокъ былъ! Женскій полъ меня ужасно обожалъ: такъ, братъ, и лзутъ, ей-Богу! Иной разъ, согршишь, руганешь (а ловокъ ругаться я былъ!), словно сбрешь, такъ и то братъ, не сразу отвадишь. Иной разъ и толканешь гршнымъ дломъ — что-жъ ты будешь длать!.. Ухъ, братъ, была у меня одна жидовка, и что за двка! Огонь, глаза какъ угли, чистый карасинъ! Вспыхнетъ, бывало, такъ водой не зальешь, ей-Богу. Вотъ какая двка! Ну, ужь и любила меня, откровенно теб скажу, шибко любила… Чистая двка была, безобразіевъ не любила, это гршить нечего: вела себя отчетливо. Ну, только свихнулась со мной маленько… самъ гнулъ, ну и свихнулась, а то нтъ… молода она была, не много смыслила! ‘Законъ, молъ, примемъ, Семонъ’ (Семономъ меня называла: жидовка — не выговорить Семенъ-то). Ну, я то, да сё, да это (голосъ его сталъ по немногу словно сползать) — а ужъ какой тамъ законъ: потому, первое дло, я ужъ женатъ былъ, а второе дло — въ служб въ дйствіи былъ, ну и опять-же жидовка она — какойже тутъ законъ?
Старикъ умолкъ.
— Ну?— сказалъ Павелъ, заинтересованный разсказомъ.
— Ну, что ужъ тамъ… вотъ., больше ничего, что-же… научить ее некому, ну и погуляли мы съ ней — какъ слдоваетъ. Тонкая, бестія, была горячая, славная двочка — огонь!
Тутъ онъ окончательно палъ духомъ, и уже продолжалъ тономъ жалобы и грусти:
— Только, братецъ ты мой, долго-ли, коротко-ли, провдалъ про эти дла хельхебель первой роты, тоже малый, братъ, не сопля, строгой былъ кавалеръ. Самъ-то давно ужъ на нее глаза пялилъ, даже и то сказать: сталъ на отца налегать (жидъ — шинкаръ былъ)… Ну, провдалъ эти дла, и меня за бока. Въ полку узнали, смются… Человкъ я подневольный, ни за-что пропадешь! То да сё, сталъ ее отваживать: не могу, молъ, законъ принять, потому, говорю, твоя вра поганая, какой-же тутъ законъ? Такъ-да-такъ, только разъ выхожу я изъ шинка, стоитъ моя Сара на крылечк, тронула меня такъ-то за рукавъ да и говоритъ: ‘Семонъ,— говоритъ, я твою вру приняла — тайно, примемъ законъ: теперь можно’. Сказала она, братецъ ты мой, эти слова и смотритъ на меня, вижу, въ потьмахъ глаза у ней свтятся, большіе такіе, и руки сложены такимъ манеромъ… стоитъ не шелохнется… и я стою… Вся кровь во мн застыла… Потомъ и говорю: ‘Нельзя мн, Сара,— говорю:— начальство не дозволитъ’.— ‘Убжимъ — говоритъ: я деньги достала, и мн здсь нельзя’.— ‘Нтъ — говорю: невозможно мн, прости меня, Сара: нельзя намъ законъ принять — я женатъ’. А у самого въ глазахъ все кругомъ пошло, только, слышу, моя Сара какъ громыхнетъ объ полъ. Вбжалъ это я въ шинокъ, кричу: ‘Бги, жидъ: дочь твоя помираетъ’! Тутъ ужъ и самъ я себя потерялъ… Только сижу это я вечеромъ дома, уздечку чинилъ (при полку тоже шорникомъ былъ), тоска меня сосетъ, братецъ ты мой, такъ, кажется, съ блымъ свтомъ хоть разставайся… Выпимши былъ порядкомъ… Товарищи гогочутъ, не хуже Кускина на смхъ вздымаютъ. только моментально дверь настежь, влетаетъ Сара, остановилась посередь избы и смотритъ, какъ полоумная… Свту я благо не взвидлъ: въ изб гвалтъ, хохотъ, бухнулъ что-то самъ не помню. Должно быть острамилъ я ее… Она-то, значить на меня, а я ее бацъ!.. Какъ она визгнетъ! А на порог жидъ стоитъ, трясется…
Старикъ снялъ очки и грязными руками сталъ мять и протирать свои глаза.
— Эхъ, братецъ ты мой, какъ неаккуратно! Разв этого возможно, чтобъ съ двкой такъ-то. Э-эхъ, братъ, неловко, нечисто выходитъ твое дло… э-эхъ братъ!.. Ну, что-же она-то?— осторожно и жалостливо спросилъ Павелъ.
Старикъ молчалъ.
— Удавилась!— прохриплъ онъ, наконецъ, поднялся со скамейки и, шмыгая опорками, направился къ двери.
— Удавилась!— укоризненно повторилъ Павелъ: — вотъ-те и батенбарды? Охъ, дла!.. и послдовалъ за старикомъ.

——

Дверь ухнула, и въ комнату вошли Кускинъ и Мишка. Мишка увидлъ на стол забытую книжку и спросилъ:
— Дядя Сергй, что за книжка? вишь строчки-то коротенькія… Кускинъ глянулъ и сказалъ:
— Пашка на курево теб оставилъ. Ну, давай что-ли еще на щелчки?— Онъ бросилъ на столъ колоду засаленныхъ картишекъ.
— По десятку — бойко сказалъ Мишка. Онъ только что выигралъ у Кускина партію, но играли они шутя, безъ выигрышей, сидя за воротами.
— Идетъ!
Игра началась. Мишка игралъ съ важностью, солидно хлопая картами по столу и приговаривая: ‘Та-акъ… такимъ манеромъ… а мы во какъ… ага!’… Кускинъ ухмылялся, блестлъ глазами и молча предвкушалъ радость побдителя.
Парнишка проигралъ. Придерживая его за лобъ, Кускинъ съ аппетитомъ отсчиталъ десятокъ щелчковъ прямо въ курносый Мишкинъ носъ. При каждомъ упругомъ удар ловкаго пальца мальчуганъ жмурился и краснлъ все боле и боле. Носъ его вздрагивалъ и бллъ, изъ глазъ показались слезы.
— Будя что-ли?— спросилъ Кускинъ, окончивъ операцію.
Мишка былъ въ бшенств. Сквозь слезы, съ вздрагивающими губами, онъ прерывающимся голосомъ пропищалъ:
— Ты дядя Сергй, нечисто играешь — и получилъ немилосердный подзатыльникъ. Затмъ Кускинъ собралъ колоду, помолился быстро бормоча какія-то безсвязныя слова, и залегъ на печку.
Мишка сидлъ на лавк, болтая ногами и утирая слезы, потомъ вниманіе его снова было привлечено книженкой: онъ повертлъ ее, прочелъ нсколько строкъ, выдралъ страничку и сталъ изготовлять изъ нея папироску. Вдругъ онъ страшно вздрогнулъ: кто-то брякнулъ съ улицы въ окошко. Онъ бросилъ бумагу, но не усплъ еще прыгнуть на печь, какъ дверь ухнула, кто-то ухватилъ его сзади за портки, стащилъ внизъ, и въ то же время онъ почувствовалъ сильнйшую боль отъ руки, захватившей его чубъ. Мальчишка завизжалъ и заревлъ, получая удары по лицу, отлетлъ въ сторону и упалъ на полъ.
— Полегче,— сказалъ проснувшійся на печи Прохоръ, глядя на Павла, который, теперь весь блдный, стоялъ среди комнаты съ своей любимой и такъ святотатственно оборванной книжечкой и молча лишь перелистывалъ знакомыя странички.
Въ комнат появился Савельевъ съ зеленой косушкой. Павелъ сказалъ ему, показывая оборванный листокъ:
— Степь-то, а??
— М-м, изувры анаемскіе!— пробормоталъ старикъ и ползъ въ свою шкатулку за шкаликомъ.
Мишка плакалъ, лежа на нарахъ. Павелъ прислъ на лавку и, опустивъ голову, долго сидлъ молча.
— Выпей!— обратился къ Павлу старикъ: — отъ сердца отлегнетъ! Ну-у, пей что-ли!
Павелъ покачивалъ отрицательно головой.
Старикъ выпилъ самъ и закусилъ хлбомъ, вытащеннымъ изъ стола.
— Ну, малецъ, будетъ хныкать: въ наше время такъ-ли колачивали! Охъ, другъ, то-ли бывало! Поди-ко лучше, хлебни чутокъ, а? Такъ-то лучше будетъ…
— Жри самъ, каторжный!— огрызнулся Мишка.
— Э-эхъ, малецъ, не ладно! не ладно, не ладно ты говоришь: ну, какъ же это возможно такое непочтеніе оказывать?! Ты должонъ уваженіе старику длать, а не то что съ грубостью отвчать. Поживешь узнаешь, паренекъ ты вострый. Ну, или что-ль, выпей съ Богомъ, да и того, на боковую, ну!
Малый не выдержалъ соблазна: размазалъ слезы по лицу и красный, съ грязными полосами по щекамъ и заплаканными глазами, подошелъ, бойко хватилъ стаканъ водки, крякнулъ, какъ взрослый, обтерся рукавомъ и ползъ къ Кускину на печь. Павелъ только плечами повелъ.
Въ комнат стало тихо… Сверчекъ трещалъ въ стн за печкой, слышалось оханье Прохора. Савельевъ громко чавкалъ, закусывая хлбомъ, Павелъ сидлъ въ мрачной задумчивости.
— Ну!— сказалъ онъ наконецъ: — сказывай, что дальше-то?
— Дальше-то?— повторилъ Савельевъ, прожевывая корку: — это можно — дальше, только, другъ, нтъ веселья въ моей жисти! Что я видлъ въ моей жисти? плюхи я видлъ! голь я видлъ, морды побитыя. А веселья не ищи… не докапывайся ты…
— Да ну, ну, мельница!— пошелъ погромыхивать, ты путемъ сказывай!
— Можно и путемъ, отчего же! Въ путь дорожку тронь немножко… хе-хе… куда ни шло…
— Да ну, лысый чортъ, что мелешь? Говори, что-ли! Ну, приказала это она теб матерію представить…
— Приказала это она мн матерію представить…— повторилъ старикъ упавшимъ голосомъ, продолжая разсказъ, начатый еще въ кабак, и сталъ почесываться, ища потерянную нить разсказа: — матерію представить… Выпьемъ!— неожиданно предложилъ онъ.
Вмсто отвта Павелъ легонько качнулъ его за плечо.
— Другъ, скажу теб откровенно… этта баба, бестія, ба-альшую въ себ имла сладость!.. какъ муха къ меду…— при этомъ онъ отодвинулъ отъ себя что-то въ воздух ладонью и хлопнулъ рукой по столу, онъ улыбался и смотрлъ на Павла своими красными глазами, потомъ потемнлъ, потомъ оживился, перейдя въ укоризненно-страдальческій тонъ:
— Другъ, они кричатъ ‘воръ’! Паша, Павелъ! воромъ называютъ. Совстно… обидно… горько, Пашка! Воръ! А я ншто воровалъ допрежь того, ншто я охальникъ какой, Паша? Я — человкъ смирный. Ну, ты пойми, другъ, она меня къ себ не допущаетъ — неси, молъ, подарокъ! А я? милліонщикъ я, что-ли? Шерстяную матерію!.. Другъ, сердце-то горитъ, что съ имъ будешь длать, чмъ его заливать?! Ты сидишь, а на сердц у тебя все зудитъ, все зудитъ… Все равно какъ не курёмши недлю! Ей Богу! Нтъ, братъ, того много хуже. Такъ-то, милый человкъ, сидишь-сидишь, да какъ забатаешь руками-ногами — работа на земь…
— Постой!— закричалъ Павелъ (глаза его загорлись): — слышь-ка, какъ я про это прописалъ…
— Н-тъ, ты погоди…
— Па-астой…
— Да ну те къ…
— Нтъ, ужъ ты…
— Нтъ, братъ…
— Эй!— раздался изъ-за перегородки сонный голосъ хозяйки: — чего разорались, жеребцы окаянные, вдьмовскій сходъ! О, Господи!..
— Шш-ш…— зашипли оба разомъ, и пользуясь паузой, Павелъ нагнулся, быстро отперъ сундучекъ подъ лавкой и, пока Савельевъ выпивалъ шкаликъ и приходилъ въ себя, отыскалъ тамъ какой-то лоскутикъ бумаги и подскочилъ къ столу.
— Во!
Жизнь-ли наша безотвтная,
Не красна ты и не радостна,
Ты заботушкой-кручинушкой
Вся затмилась, непросвтная!
Съ той тоски-печали лютыя,
Словно плечи, виснутъ рученьки,
Ой-ли охъ, моя работушка,
На земь падаетъ изъ рукъ…
— Видишь: самъ прописалъ на склады, какъ Кольцовъ, а ты говоришь — не понимаю! Нтъ, братъ, я то понимаю… Стой, стой! Слышь еще, иная:
Надъ работушкой согнувшись,
Просижу я день-деньской,
Свту солнышка не видно
Въ нашей темной мастерской!
Изъ-подъ рукъ моихъ корявыхъ
Выйдетъ чудо — не сдло,
Я продамъ его казаку
На привольное житье…
Обойметъ бока крутые
Иноходца-степняка,
Унесетъ во чисто поле
Удалого казака.
Понесется бойкимъ маршемъ
Мимо рчекъ и ручьевъ,
Въ пол вольный втеръ ходитъ
Межъ деревьевъ и кустовъ.
А я все сижу согнувшись.
Правлю новое сдло,
Да любуюсь на заборы
Черезъ тусклое стекло.
Охъ, съ чего-жъ я не родился
Вольнымъ казакомъ:
Я бы тшился на вол
Рзвымъ степнякомъ.
Охъ, съ чего же самъ не скинусь
Я скрипучимъ сдлецомъ:
Легче было-бъ мн на вол
Хоть подъ грузнымъ казакомъ!
— Ловко! Ну, ловко-о! Такъ великолпно… м-м… уйди мое горе… Ей-Богу!.. Ты, Паша (старикъ всталъ и одной рукой облапилъ пріятеля за лицо),— ты, Павелъ… Паша, Паша, ты не чуешь, самъ того не чуешь, ты — ба-альшой человкъ!.. Паша!..
— Чую, братъ, — отвчалъ тотъ, освобождаясь отъ объятій:— да что съ того проку! Ншто нашему брату изъ этого уваженіе длаютъ?! Нтъ, другъ: что я, что ты, что прочая сволочь, — всмъ намъ здсь одна цна, одно почитаніе…
— Это ты правильно, вполн… я живу, мн жалованье девять рублей…
— Постой!..
— Нтъ, ты постой!.. И теб девять рублей, а Кускину-проходимцу…
— Погоди, слышь, дьяволъ!..
— Нтъ, погоди… а Кускину девять съ полтиной… твоего антиресу…
— Да слышь ты, дьяволъ, не объ антиресу дло, не къ тому рчь веду, а вотъ что всякая-то сволочь тобою помыкаетъ, ходу теб не даетъ… вотъ что! Вдь, отъ ихнева смраду продохнуть нтъ мочи, вотъ что! Вотъ въ чемъ пропасть самая…
— Всякой, значитъ, наровитъ тебя въ пузу…
— Да н-тъ, не про то я! За пузу расправа коротка: во! А вотъ, чтобы…. эхъ, братъ!.. Да ншто съ этимъ народомъ сообразисся?.. Охъ, дла!.. Ну, скажемъ къ примру такъ: знаешь ты, за что меня съ мста согнали?
— Знаю, вполн.
— Ну?
— Нафуфырилъ.
— Нафуфырилъ! Нтъ, братъ, не нафуфырилъ я. Мое дло правое.
— А мое… лвое, брякнулъ старикъ.
— Дьяволъ, али я съ тобой шутки вышучиваю!
Старикъ ослъ.
— Тутъ дло на сурьезъ идетъ, а теб смхъ! Словно дитё малое, даромъ что лысина во всю голову.
Онъ махнулъ рукой и замолчалъ, видя, что старикъ дошелъ до высокаго градуса и ровно ничего уже не понимаетъ. Вино мало-помалу его разбирало. Павелъ сидлъ, лохматилъ голову, волновался все пуще и пуще, садился и такъ, и этакъ, бормоталъ что-то, но, наконецъ, не стерпвъ одинокаго и подавленнаго волненія, застучалъ по столу и закричалъ:
— Мое дло, правое, говорю я! Я не бунтовщикъ какой, я знаю, что я длаю!
— О, Господи!— простонала хозяйка.
Павелъ призатихъ немного.
— Н-тъ, братцы, видно съ вами такъ не сговоришь, съ вами, видать, по иному надо разговоры разговаривать! Скажите на милости, почему я не могу съ ребятами толковать по душ… какъ мн угодно?.. А-а, видать, вамъ только и дла, что чужой вкъ задать, чортовы крючки! Я не бунтовалъ, не охальничалъ, я говорилъ аккуратно, толкомъ…
— Да ты про что?— очнулся Савельевъ.
— Я вотъ про что,— съ готовностью и жаромъ подхватилъ Павелъ,— у Крохина, у подлеца, въ ученикахъ парнишка два жили, славные были парнишки, сиротки, шустрые такіе, ну, все такое… къ книжкамъ повадливые, я ихъ къ себ и пріохотилъ: такъ мои мальчишки за мной и бгаютъ, а я до ребятъ охотникъ, ну, книжку имъ читалъ эту самую, калякалъ про то, про сё… И мн-то какъ быдто съ ими вольготне, да и имъ-то… тоже, знаешь, дло ребячье, сиротки… Ну, извстно, дитё, а тутъ сегодня толчекъ, завтра зуботычина, и пригрлись ко мн цыпленки… Только сижу это я себ за работой, мохры подрзаю. Слышу — рядомъ за дверьми гвалтъ поднялся. Вбгаетъ Гришка, блый весь, кричитъ: ‘Дяденька, кричитъ,— дяденька, драть меня хотятъ, арапникомъ, дяденька’!— дрожитъ весь, ко мн жмется. Гляжу — идетъ мастеръ: ‘Спущай портки!’ А у самого въ одной рук кожа располоснутая, въ другой — арапникъ, вотъ этакой вотъ! ‘За что ты его?’ спрашиваю.— ‘Самъ знаю, за что.’ — ‘Нтъ моей вины!— кричитъ малый.— Ванька толконулъ, нтъ моей вины! Тащи,— говоритъ, — сюда Ваньку (братишку меньшого)’. ‘Нтъ,— кричитъ:— самъ, самъ баловалъ, ей-Богу, самъ!’ ‘То-то самъ, спущай портки!’ Я и говорю, а сердце во мн такъ и пыхаетъ: ‘Ты,— говорю,— хозяинъ малаго не моги драть’.— ‘Дери самъ, коли хошь, а то и я ожгу недурно, не по-вашенскому, только что пачкаться не охота’.— А пуще того желалось ему мальчонка на меня озлить. Ну, думаю, пришла бда — отворяй ворота! Теперь куда ни бросься, а задеретъ онъ малаго и того зле: мальчонка жиденькій, долго-ли изъ его душонку вышичь!..— Ну, — говорю,— Гриша, на что же баловалъ? (А у самого сердце такъ просто и ежится). А онъ ко мн жмется.— На что же, — говорю, — баловалъ? Вонъ, кожу испортилъ, хозяину убытокъ. Ну,— говорю,— Христосъ съ тобой, ложись, постегаю малость.— Затрясся малый, смолкъ, не плачетъ, легъ, какъ пластъ. Сталъ его постегивать, глядться, словно и шибко бью, а больше того махаю. Самъ порю, а самъ плачу. У мальчонка сердчишко на меня свернулось: не смыслилъ онъ. ‘Визжи,— шепчу. Молчитъ.— Визжи!— Молчитъ. Хозяинъ-то и приступилъ: ‘Аль-готь тебя не дирывали, ншто такъ дерутъ-то?’ Да какъ даванетъ съ плеча! Завизжалъ. ‘Стой,— кричу,— будя!’ — и руку ему отвелъ. Остервенлъ шибко хозяинъ. ‘Ты надо мной, аль я надъ тобой?’ ‘Предъ Богомъ,— говорю,— вс равны’. ‘Ладно-готь, тамо разберутъ’. Отступился! ‘Вставай,— говорю,— Гриша, застегивай портки, довольно съ насъ подлецу подметки лизать, лучше, — говорю,:— съ голоду помирать…’ А хозяинъ-то, какъ услыхалъ, и подлетлъ ко мн: ‘Во-онъ! во-онъ!’ Вопитъ не судомъ, такъ и претъ на меня съ кулачищами. ‘Протоколъ’ — кричитъ: — ‘протоколъ!.. по контракту отданы… ребятъ подбиваетъ! Вотъ я…’
— Что за чортъ за такой!— послышалось изъ-за перегородки. Павелъ примолкъ и увидлъ, что старикъ уже забылся на стол.
— О, Господи!— простонала хозяйка за перегородкой: — Петровичъ, уйми дьяволовъ…
За перегородкой кто-то завозился, послышались тяжелые шаги босыхъ ногъ, и на порог, жмурясь отъ свта, съ заспаннымъ свирпымъ лицомъ показался Онисимъ, босой и распоясанный.
— Чего вы тутъ, черти проклятые, домовой васъ разрази!— заговорилъ онъ яростнымъ шепотомъ,— вотъ я васъ, мерзавцы!
— Ну-ну,— сказалъ Павелъ: — вы тоже не очень-то ругайтесь.
— Я те поговорю!— заоралъ хозяинъ уже полнымъ голосомъ и накинулся на очнувшагося старика: — ложись спать, плшивый чортъ!
— Я ляжу, я ляжу…
Съ печки показалась голова Кускина.
— Я васъ научу по ночамъ галдть!— докрикивалъ хозяинъ.— Кабакъ тутъ, что-ли?
— Мы ничего… мы такъ… промежду себе… что-жъ тутъ…— оправдывался Савельевъ.
— Ишь, — заговорилъ Кускинъ:— промежду себ, а? Объявились тоже грамати: читанье открыли ‘на склады’ да ‘на склады’ — не дожить-бы до бды, образованные господа!
— Помалкивай себ — глухо зарычалъ Павелъ.
— Помалкивай самъ-то, пьяное рыло — осадилъ его хозяинъ.
— Послушай почтенный,— глуше прежняго продолжалъ Павелъ,— я вина-то можетъ еще не нюхалъ, такъ какъ бы это вино къ теб въ рыло не влзло, а ты, шелудивый, — снова обратился онъ къ Кускину, съ суконнымъ-то рыломъ въ калачный рядъ…
— Въ калашный, — перебилъ его Сергй и дрянно засмялся,— нюжли ты изъ калашной, а по людямъ слыхать словно какъ не заморская штука: а и прямо сказать въ хлв подъ навозомъ двка прятала…
Павелъ бросился къ печи. Затрещала на Кускин рубаха, закричалъ разбуженный Мишка, застоналъ Прохоръ, а Павелъ, отбропіенный мощнымъ ударомъ хозяина, отлетлъ въ сторону и едва устоялъ на ногахъ. Онъ было ринулся за мастеромъ съ поднятыми кулаками, но дверь хлопнула передъ его носомъ, и яростный ударъ сотрясъ перегородку. Въ отвтъ посыпалась штукатурка.
Кускинъ на печи вооружился сапогомъ и, притаившись въ углу, приготовился къ оборон. Но Павелъ постоялъ съ опущенными руками, плюнулъ и вышелъ въ сни.
Черезъ нсколько минутъ онъ вернулся, притихшій, грустный, и слъ на лавку.
— Ну, вотъ, всегда такъ-то… Провались вы совсмъ, уйду я отсюда! Тошно мн, вотъ какъ тошно, глаза-бы не глядли…
— Выпей!— предложилъ старикъ.
— На новосельи, — усмхнулся Павелъ, тряхнулъ головой, схватилъ косушку, запрокинулъ ее въ ротъ и неистово, долго глоталъ водку. Старикъ съ смущеніемъ и жадностью смотрлъ на него и сказалъ, наконецъ, едва ворочая языкомъ:
— Ты, другъ, и старичку оставь… хуть на донушк… ишь, вдь, взялся!
Кончивъ косушку, Павелъ, блдный, потный и пьяный, опустилъ голову на руки.
— Уйду, уйд-ду!
— Ну, и ступай себ съ Богомъ… На кой ты намъ лшій нуженъ… Николаевскій солдатъ… и то зароблъ… Небось, не заробю!..
— Уйду!— чуть внятно пролепеталъ Павелъ и навзничь завалился на лавку.
— Ишь, нажрался сынокъ!
Старикъ, покачиваясь подошелъ къ товарищу и подпихнулъ, кряхтя и охая, поддевку ему подъ голову.
— Вдь, ишь какъ набузовался, сердешный!— заключилъ онъ и, привернувъ лампочку, прикурнулъ на лавк возл стола…
Тишь, мракъ, духота, сонное дыханіе и порою кряхтніе и стонъ…

——

Тяжко ноетъ, словно налитая свинцомъ, голова, невыносимо сверлитъ внутри, и онмлые члены, раскидавшись по лавк, словно чужіе, не хотятъ приходить въ движеніе. А между тмъ что-то лзетъ въ лицо, въ носъ, и щекочетъ тамъ. Павелъ съ усиліемъ продираетъ глаза и всматривается въ воздухъ, и ничего не видитъ. Отяжелвшія вки снова смыкаются. Опять что-то лзетъ въ носъ. Павелъ чихаетъ, и отъ этого сотрясенія въ больной голов гулъ идетъ. Онъ открываетъ глаза. Наконецъ, знакомый, дурацкій смхъ слышится гд-то возл, надъ самымъ ухомъ. Съ усиліемъ повертываетъ онъ голову, и мутный взоръ его прежде всего падаетъ на Мишку, притаившагося на корточкахъ въ его изголовья съ прутинкой въ рукахъ. Такъ вотъ это что щекотало въ носу… А между тмъ, какъ адски ноетъ голова и сверлитъ нутро… Онъ сдлалъ усиліе, и слъ на лавк. Еще одно усиліе, и ноги, какъ плети, свисли на земь. По голов словно обухомъ кто бьетъ. Онъ продираетъ снова глаза. Свтаетъ… Что-то шевелится въ полумрак комнаты и шелеститъ по полу… Это нмая подметаетъ. Охъ, какъ болитъ голова!.. Онъ встаетъ и, мутно глядя передъ собой, разминаетъ разбитые, изломанные члены…
— Слышь ты, хайло холопское!— обращается къ нему выросшій возл хозяинъ: — станешь ты у меня еще безчинствовать, такъ я тебя, безъ дальнихъ околичностей…
— Ну, те…— хрипло и мрачно отвтствуетъ Залетный:— стану я съ тобой толковать. Разсчетъ подавай!
— Поговори у меня…
— Отдашь разсчетъ?— лаконически повторяетъ Павелъ, мрачно на него наступая.
— Рукамъ воли не давать!
— Разсчетъ!..
— Погоди, разочтемся!— бшенымъ шепотомъ говоритъ хозяинъ, блдня и ретируясь…
Мишка помчался за городовымъ. Павелъ, успвшій забрать поддевку, картузъ и гармонику, стоялъ на крыльц, свсивъ трещавшую отъ боли голову, и вяло прислушивался къ шуму, долетавшему изъ-за дверей мастерской, откуда его только-что вытолкали, — деньги, пожитки остались тамъ… Ну, ихъ!.. въ кабакъ! къ чорту! Напиться, забыться, зачудить…
Что-то мелькнуло по двору, что это? Маша? О, Господи!

——

Раннимъ утромъ, на зар, два мальчугана звонко шагаютъ по деревяннымъ доскамъ тротуара вдоль рчки. Они несутъ по три свжихъ хлбныхъ ковриги, которыя мрно покачиваются на ихъ головахъ. Одинъ — побольше, коренастый, широкорожій парнишка, другой — маленькій, блдный, съ заспанными черными глазенками, онъ тяжело ступаетъ подъ своей ношей, частитъ ногами и ежеминутно поднимаетъ худенькую рученку, чтобы поддержать хлбы, которые, того и гляди, грохнутся на-земь.
На пути какой-то предметъ на откос рчного берега обращаетъ на себя ихъ вниманіе. Это лежитъ ничкомъ человкъ, грязный, оборванный, безъ шапки, съ единственной галошей на лвой ног, рядомъ свтится голая мозолистая пятка правой ноги. На лопатк дыра, подъ колномъ другая. Онъ спитъ. Мальчики останавливаются.
— Петька — говоритъ старшій:— гляди, пьяница! Ишь дрыхнетъ! Всыпать-бы ему горяченькихъ!.. Давай его драть!
— Давай!— отрывисто отвчаетъ маленькій, бросивъ на товарища полувопросительный, полуободрительный взглядъ оживившихся черныхъ глазъ. Потомъ, помолчавъ, говоритъ въ смущеніи:
— А онъ насъ отхолетъ?
— А мы убгёмъ.
— А хлбы?
— Хлбы-то?— задумывается товарищъ.
— А мы хлбы отнесемъ, а сами опять прибгёмъ, а?
— А ну-кось онъ удеретъ?
— Не удеретъ.
— Ткни его ногой!
Маленькій ткнулъ. Человкъ промычалъ что-то, но не шевельнулся.
— Не удеретъ — ршили оба и весело зашагали по троутару большими сапожищами.
Вскор послышались голоса возвращавшихся мальчугановъ. По дорог они встртили маленькаго босого мальчика, который, не смотря на ранній часъ, каталъ уже по доскамъ тротуара деревянный кружекъ, надтый на согнутый прутикъ, концы котораго онъ держалъ въ рукахъ.
— Пойдемъ съ нами пьяницу драть!— сказали ему мальчики.
— Пойдемъ!— охотно согласился тотъ и покатилъ за ними свое колесо.
— Убёгъ!— въ ужас сказалъ Васька, не доходя до мста.
— Ну-ли убёгъ!— подхватилъ босоногій мальчикъ съ еще большимъ ужасомъ.
— Здсь!— съ торжествомъ воскликнулъ Петька, указывая на распростертое тло.
Босоногій малютка закатился радостнымъ смхомъ и захлопалъ въ ладоши.
— Валяй!
Васька ткнулъ его ногой, отвта не было. Мальчишки переглянулись, маленькій отступилъ, а хлбники заворотили у пьянаго рубаху и шлепнули на пробу. Малютка захохоталъ. Тогда, смакуя, радуясь и въ душ слегка стыдясь своего поступка, они стали отбивать тактъ по безчувственному и беззащитному тлу, между тмъ какъ публика, въ лиц босоногаго малыша, выдлывала самые восторженные жесты, сгибаясь, присдая и съ звонкимъ смхомъ хлопая въ ладоши, въ знакъ полнаго удовольствія. Наконецъ, тло дрыгнуло и приподнялось. Истязатели въ ужас отшатнулись было, но оно вновь повалилось на примятую траву.
Вдали по тротуару сверкали уже босыя пятки малыша, который улепетывалъ, забывъ свою игрушку.
— Свинья!— сказали мальчики, обращаясь къ тлу — чистая свинья!..
Это былъ — Павелъ Залетный.

ГЛАВА VI.
Острожный.

Выходная дверь сдельной мастерской отворилась. На крылечк появился Сергй Кускинъ съ небольшимъ сверткомъ кожи подъ мышкой и направился къ воротамъ. Вслдъ за нимъ вышли Гульковъ и Стёпъ, новый подмастерье Махоркина, замстившій Павла, высокій черномазый малый фабричнаго типа. Послднимъ выскочилъ Мишка. На встрчу имъ бжала Матрешка-Сорока съ разввающимися юбками и шла Матрена-Большая.
— Сережа, а, Сережа!— кричала Сорока.
Кускинъ тотчасъ бросилъ свертокъ кожи и сталъ хватать Матрешку и заигрывать съ ней. Та вырывалась, визжала и ругалась.
— Чортъ, отвяжись, ну тебя, цапкая шельма! да ну-же! Скажу-то теб что! Слышь ты!
— Ну-ну?— сказалъ наконецъ Кускинъ, ухмыляясь и мелькая изъ-подлобья глазами.
— Пашку-то забрили!
— Забри-или?— недоврчиво протянулъ Кускинъ.
— Ей-Богу, забрили.
— Въ солдаты, что-ль?— спросилъ подошедшій Стёпъ.
— Забри-или!— съ ироніей протянула Матрена-Большая:— языкъ безъ костей! Куда забрили-то? Въ острог сидитъ…
— Ну, въ острог, все одно.
— Попался бычекъ на веревочку!
Стёпъ скалилъ крупные блые зубы.
— За какія-же это, съ позволеніемъ сказать, дла?
Подходили новыя лица изъ прачекъ.
— За какія дла-то? а кто его знаетъ! Сказываютъ, что быдто становому кукишъ показалъ, не то двк руку оторвалъ. Кто его знаетъ, не разберешь!
— Намедни, говорятъ, Ульянину лавку свчную обокралъ!
— О-о! Это вы насчетъ Залетнаго?— вмшалась Маланья:— такъ нтъ, милые, нту! Сейчасъ мн Аксинья-лавочница сказывала, какъ нарочно, за мыломъ бгала. Такъ и говоритъ: ‘Видала, говоритъ, своими глазами, какъ онъ хожалаго, кума нашего, пьяный, по морд лущилъ… А самъ все кричитъ, все кричитъ, въ склады, да въ склады’. Говорила она мн какъ-то, вотъ дай Богъ памяти… да!
Разъ по морд, разъ да два,
Затрещала голова!
Разъ по морд, разъ да два…
Взрывъ хохота.
— Отмнно!— сказалъ Стёпъ: — это штука новая: на склады по морд лущитъ!
Вс хохотали.
— Женскому полу почтеніе!— привтствовалъ собравшихся прачекъ Семенъ Савельевъ.
— Здрасте, кавалеръ!
— Чего это тутъ?— робко спросилъ старикъ, ни къ кому не обращаясь, но съ легкимъ уклономъ въ сторону Стёпа.
— Тутъ насчетъ острогу — неопредленно и пренебрежительно отвчалъ тотъ, не глядя на старика.
— Пашеньку твоего, кавалеръ, упрятали.
— Ахъ!— прислъ старикъ: — куда, за что, за какія дла?!
— Такъ теб все и липартуй, военный енералъ — на печи лыки дралъ!— огрызнулся Кускинъ.
— Ахъ, головушка твоя бдная!— охалъ старикъ: — сказывалъ я теб, другъ ты мой!
Въ толп засмялись.
— Попалъ въ клтку Соловей-Залетный!
— А вотъ! не лущи на склады!
— То, бывало, какимъ павлиномъ ходилъ! Распуститъ хвостище-то! Ни ты его тронь, ни ты ему слово скажи.
— Покатился вверхъ тормашками Паша-Павлинъ, ощипютъ его тамъ, то-то, небось, куцымъ куренкомъ вылзетъ!— острилъ Кускинъ.
— Ха-ха-ха!
И мало-по-малу вс стали расходиться, перемывая Павловы косточки и многократно вспоминая, какъ Павелъ хожалаго на склады по морд лущилъ.

——

Прошло нсколько дней.
Какъ-то сидя за работой, Савельевъ услышалъ въ сняхъ какое-то покашливанье и возню.
— Что это?— освдомился онъ вслухъ.
Кускинъ вышелъ посмотрть.
— Эй, старикъ, тутъ тебя жидовка спрашиваетъ — послышался черезъ минуту его голосъ.
— О, Господи!— заворчалъ старикъ, въ испуг творя крестное знаменіе и вылзая изъ-за стола.
— Какая-же это жидовка? Кажись, въ заклад срокъ не вышелъ!— (и масса черныхъ мыслей зашевелилась у него въ голов).— Гд тутъ жидовка? Махонькая!.. подумалъ онъ съ облегченіемъ, различивъ въ потьмахъ небольшую фигурку.
— Я не жидовка,— обидчиво сказала двочка.
— Не жидовка? Ну, что-жъ, оно и лучше, коли крещеная. Чего теб, милая?
Та взяла его за рукавъ и вывела на крыльцо. Потомъ, приподнявшись на ципочки, затараторила надъ самымъ ухомъ:
— Въ трактиръ тебя веллъ, въ трактиръ Москва, на Кузьминской, безпремнно, чтобъ теб быть, какъ солнцу ссть, безпремнно чтобъ…
— Въ трактиръ?..— протянулъ озадаченный старикъ, совсмъ уже успокоившись: — это можно: въ трактиръ… Да кто веллъ-то?
— А кто его знаетъ!
— Да гд-же ты его видала? а?
— Да у воротъ, дли трактиру, пятачекъ общалъ, безпримнно чтобъ теб быть…
— Не Ефимомъ его звать-то?
— А кто его знаетъ! можетъ, и Ефимъ.
— Не сказывалъ теб?
— Нтъ.
— На Кузьминской! Конецъ хорошій… ничего себ. Трактиръ Москва… какъ-же, есть тамъ трактиръ Москва, помню, есть. Да онъ какой, старый или молодой?
— Не разберешь что-то, страшный такой, глазищи большіе!..
— Гмъ, чудно! Какъ-бы грху не быть… Ну, да ладно, что съ меня взять? въ трактиръ Москва… Ну-ну, ладно, бги, двочка, бги, скажи: ‘прійду, молъ’.
— Прощай, дяденька, — сказала двочка, а потомъ обернулась и прибавила — дай копечку.
— Нту копечки, милая, нту, ступай съ Богомъ.
Двочка убжала.
Долго еще стоялъ Савельевъ въ сняхъ, потиралъ лобъ и ломалъ голову надъ разнообразными догадками.
Солнце близилось къ закату и играло яркими переливами въ стеклахъ оконъ, когда Савельевъ, покончивъ работу въ мастерской, скинулъ передникъ, нахлобучилъ старый военный картузъ (онъ всегда носилъ солдатскіе картузы, по преимуществу мстнаго стрлковаго батальона) и накинувъ зипунишко, поплелся на загадочное свиданіе.
Черезъ нкоторое время онъ былъ на Кузьминской и подходилъ къ довольно большому деревянному дому съ красной вывской ‘Трактиръ Москва’. Колни старика нсколько дрожали и сердце билось безпокойно, когда онъ поднимался по деревяннымъ ступенямъ невысокой трактирной лсенки. Поднявшись, онъ переждалъ немного, пока улеглась сильная одышка и вошелъ въ первую комнату трактира.
— Что, милый человкъ, не спрашивали меня здсь?— обратился онъ къ человку за стойкой съ толстымъ и соннымъ лицомъ. Тотъ окинулъ его мелькомъ боковымъ взглядомъ.
— Кто васъ знаетъ! Не знаю… Мало-ли тутъ васъ шляется.
— Гмъ!— старикъ переминался съ ноги на ногу.
— Пройди тамъ, глянь… кажись сидитъ тамъ какой-то.
— Пжалте сюда… тамъ вонъ, — сказалъ половой, стоявшій въ дверяхъ, въ бломъ полотняномъ костюм. Старикъ тревожно поплелся черезъ амфиладу оштукатуренныхъ и выбленныхъ трактирныхъ отдленій.
Время было будничное и народу мало. Кое-гд торчали за бутылкой пива или чаевничали купцы.
— Здорово, солдатъ,— окликнулъ старика сиплый голосъ въ пустой комнат.
Тотъ дрогнулъ и живо обернулся: въ полумрак сумерекъ изъ-за столика поднялась фигура, которую онъ не сразу призналъ.
— Та-та-та, такъ и есть… другъ ты мой, ахъ, батюшки, отцы!
— Ну, чего закудахталъ, та-та-та, — просиплъ въ отвтъ ему Павелъ.
— Да, другъ ты мой, охъ грхи, грхи, какже они тебя ощипали!
Внесли огонь. Вспыхнувшія лампы освтили желтое, испитое лицо Павла, съ большими глазами, ссадины на щекахъ и косматые волосы. На ше намотанъ былъ шерстяной шарфъ. Одтъ онъ былъ въ казинетовую срую куртку.
— Братъ ты мой, — снова заохалъ пріятель.
— Да будетъ теб!— крикнулъ Павелъ,— ну, что, заладилъ причитывать, какъ по покойнику, Господи Боже! Руки-то — вотъ он, слава теб Господи!
— Ну-ну, лепеталъ смущенный старикъ, и я вдь къ тому-же! Намедни, какъ стали тебя отпвать, я и говорю: Господи, говорю, ребята, велика штука острогъ: окунется — вынырнетъ, а то что же!
Павла покоробило. ‘Провдали’, подумалъ онъ.
Наступило молчаніе.
— Палъ Миколаичъ!
— А?
— Прикажи для спорости…
— Чего?
— По махонькой.
— Будя съ меня,— отмахнулся Павелъ.
— Право, опохмлиться бы… для спорости.
— Да нтъ-же,— оборвалъ Павелъ.
Пауза.
— Ну, чайку?
— Половой!
Вошелъ половой.
— Чво звольть?— съ безразличной готовностью освдомился онъ, легка ломаясь корпусомъ.
— Чаю порцію.
— Погоряче,— прибавилъ старикъ, и обратился къ Павлу:
— Ты чего это… сипишь-то.
— Простужонъ.
Половой поставилъ на столъ подносъ съ парой стакановъ, двумя чайниками и четырьмя кусочками сахару, глянулъ мелькомъ на собесдниковъ и пошелъ.
— Половой!
— Чего?— лниво обернулся тотъ.
— Возьми, — сказалъ Павелъ, указывая на чайникъ съ отбитымъ носкомъ.
— Не надо?— съ удивленіемъ спросилъ половой.
— Другой,— твердо пояснилъ Павелъ, показывая на отбитый носъ.
Половой фыркнулъ и хотлъ уйти.
— Слышь ты!— крикнулъ Павелъ.
Тотъ рзкимъ движеніемъ схватилъ чайникъ и вышелъ. Затмъ Павелъ слышалъ, какъ въ сосдней комнат засмялись другіе половые.
— Купцы,— уязвилъ возвратившійся служитель, ядовито взглянувъ на Павла.
Тотъ только поглядлъ вяло: ему даже и ругаться не хотлось,— потомъ налилъ два стакана.
Принялись за чаепитіе.
— Ну, — говорилъ старикъ, прихлебывая, — пить пей, а дло разумй… Сказывай, за какія дла?
Павелъ молчалъ и прихлебывалъ.
— Ну какъ… тамъ… въ острог-то… Жутко… ась?..
— Самъ-то сиживалъ, знаешь небось.
Онъ сидлъ какъ на угольяхъ и сильно страдалъ.
— Времена, братъ, не т,— возразилъ Савельевъ, подставляя опорожненный стаканъ,— вотъ что, другъ ты мой, времена не т, какъ супротивъ нашего-то.
— Ха!— раздалось вблизи,— никакъ Залетный! онъ и есть! Откуда залетлъ?
Передъ столомъ стоялъ невысокій купецъ, съ толстымъ брюхомъ и широкимъ краснымъ носомъ.
Павелъ всталъ и поклонился.
— Здрасте, Филиппъ Васильичъ.
— Да что съ тобой, пріятель, какова оказія!— восклицалъ купецъ, разставляя ноги и разводя руками,— аль ты того… какъ такъ немочь! Сипитъ, страшенный, холера, чистая холера! аль занемогъ?
— Такъ, какъ будто…
— Аль… того…— продолжалъ купецъ, лукаво подмигнувъ и щелкнувъ по ше перстомъ, и уставился на Павла съ прищуреннымъ глазомъ.
Павелъ мучительно переминался.
— Ахъ ты трескачъ брандохлыстовичъ… Ну-ка затяни-ка: ‘Не блы-то снги…’ что, братъ! Не вытянешь? Ахъ, грховодникъ! А спинжакъ-то, спинжакъ, ха-ха-ха! Ну, братъ, покнулъ! Ей-Богу покнулъ! ха-ха!
— Будетъ вамъ,— сказалъ наконецъ Павелъ, не стерпвъ.
— Ну-ну, другъ, не гнвись, не гнвись, приложи гнвъ на милость, а ты все такой, пальцемъ не тронь, такъ и пыхнетъ, охъ, ты, индюкъ! Ну, прощай, братъ, прощай!
— Филиппъ Василичъ!
— Ась, чего?
— Нтъ-ли работишки какой?
— Нтъ, братъ, нту, нту работы, прощай!
И купецъ убжалъ.
— Нтъ, братъ,— сказалъ Павелъ, проводивъ глазами болтуна — отъ народу, видать, что отъ совсти не уйдешь!
Спросили кипятку и чаепитіе вступило въ свои права.
— Да ты сейчасъ по какимъ дламъ-то ходишь?— спросилъ Савельевъ.
— Такъ себ, кое-чмъ занимаюсь.
— Нюжли еще къ мсту не пристроился?
— Нтъ.
— Вотъ ты и поди! Этакой-то мастакъ! Что ты будешь длать? Да ты сейчасъ-то что работаешь?
— Слышь ты,— сказалъ Павелъ, не желая поддерживать этотъ тяжелый для него разговоръ — дло есть.
— Насчетъ чего?
— Насчетъ двки.
— Какой же это двки?— съ азартомъ подхватилъ Савельевъ, думая, что дло идетъ о той, которой Павелъ, по нкоторымъ слухамъ, руку оторвалъ.
— Насчетъ… Маши.
— Маши-и? Какой это Маши? Аль Надькина Маша?
— Ну да.
— Что-жь это дло хорошее, совтую, хорошая, славная двочка, что въ работ, что…
— Безъ тебя-то не знаю!
— А? Ужъ наладилъ? Совтую, не упущай: хорошая двочка, не упущай! Аль сватать?
— О, чортъ! дуракъ! Старый лшій!
— Слушьте, потише, чистая публика обижается. Здсь не кабакъ,— съ достоинствомъ замтилъ половой.
— Мн жрать нечего, а онъ сватать!— кричалъ Павелъ.
— Вы бы вышли, пожалте за порцію,— подступилъ снова половой.
— Скотина! за свои деньги… мерзавецъ.
— Иванъ сбгай, кликни хожалаго.
— Пойдемъ, пойдемъ,— лепеталъ испуганный старикъ — долго-ли до грха, пойдемъ.
— За свои деньги,— не унимался Павелъ.
Вышелъ человкъ изъ-за стойки.
— Пшелъ вонъ! скандалить тутъ…
— Пойдемъ,— уговаривалъ старикъ.
— Гоните ихъ въ шею,— раздались голоса изъ публики.
Наконецъ Павелъ бросилъ на столъ деньги, плюнулъ и вышелъ.
— Зачмъ вы эту сволочь пускаете,— слышались недовольные голоса публики.
— Что-же прикажете длать, извините ошиблись, не пьянъ какъ будто…— оправдывался трактирщикъ.
Пріятели остались на улиц, неокончивъ важнаго дла.
— Что-жъ на втру то стоять,— сказалъ старикъ Павлу,— зайдемъ. Онъ мотнулъ на небольшую портерную на другой сторон, которой двуцвтная вывска виднлась на нкоторомъ разстояніи при тускломъ свт фонаря. Они вошли.
— Такъ слышь ты, — началъ Павелъ — скажи ты Никитишн, благодарность молъ будетъ, чтобъ въ праздникъ въ Троицу безпремнно ей быть въ саду… Понялъ?
— Кому, Никитишн?
— Тьфу! Маш!
— Никитишн сказать, а Маш быть?
— Ну-да! Чего-же! Он ужъ тамъ знаютъ промежду себя. Никитишн скажи, да не при народ, а такъ себ шушукни гд-нибудь въ уголку…
— Что-жъ, это можно шушукнуть, отчего не шушукнуть. Маш чтобъ въ Троицу быть въ саду. Можно. Палъ Николаичъ, прикажи для спорости.
— Н-ну!
— По махонькой.
— Я не стану.
— Нтъ, братъ, какъ этого можно, для спорости.
— Да ну ладно, не ломайся, чего тутъ бохморы-то прицплять, валяй!
— Да ну-же Паша.
— Отстань, чортъ!
Старикъ подошелъ къ стойк, потеревъ сладострастно руки.
— Рюмочку.
Ему налили.
— Господи, благослови. Аа! Паша, изволь за тебя выкушаю другую для удачи. А?
Павелъ махнулъ рукой.
— Глядишь и ужинъ прозвалъ — бормоталъ старикъ.
— Господи!— воскликнулъ Павелъ,— да ншто мн жалко? Послдніе выложилъ! Изъ чего мн тебя подчивать-то?! Въ одномъ карман вошь на аркан, въ другомъ карман блоха на цпи. Ну! По мн трескай, чего утроба проситъ, да платить-то чмъ?
— Ну-ну, авось дома отыщу чего пожевать, ладно. Ну спасибо, братъ, до свиданья (онъ пожалъ пальцы пріятеля). Такъ въ Троицу?
— Да, подъ рябинкой, такъ и скажи, да не забудь, подъ рябинкой.
Они вышли.
— Слышь,— сказалъ Павелъ,— ты прикажи Никитишн, чтобы она по людямъ позвонила: Павелъ молъ въ острог сидитъ, присылалъ товарища деньжонокъ просить, на обзаведенье. Да и самъ тоже говори. Чтобъ этого и духу не было, что я дескать на вол.
— Ладно, ладно, отчего не позвонить… Прощай Миколаичъ!
Пріятели разстались.

——

Въ городскомъ саду есть заросшій, глухой уголокъ. Тамъ за густыми кустами блой сирени у самой каменной стны стараго кремля скрывается маленькая поляночка. Блая, мстами облупившаяся стна образуетъ здсь небольшой цилиндрическій выступъ, соотвтствующій круглой башн, которая подымаетъ свою коническую голову, надъ рядомъ зубцовъ, окаймляющихъ стну. Внизу густо разрослась темная крапива, красиво выступая на бломъ фон. Кое-гд стна образуетъ небольшія бойницы. Сквозь ихъ неровныя съ выпавшими кирпичами края просвчиваетъ синее небо. Въ бойницахъ и между зубцами, отчетливо вырисовываясь мелкою листвой, зеленютъ небольшіе кустики и трава. Посреди этой поляночки, легко подымая плоскія перистыя втви, стоитъ молодая рябинка.
Прислонившись къ ея стройному стволу на земл съ вытянутыми ногами сидлъ Павелъ и глядлъ на верхъ на зубцы и бойницы старой стны и на синее небо. Рядомъ лежала небольшая балалайка. Часы на колокольн за стной пробили восемь.
‘Не то либо прійдетъ, не то либо нтъ… кто ихъ знаетъ… двокъ-то… Когда павлиномъ ходилъ, соловьемъ заливался, она со мной гуляла… ну, а теперь… острожный… отъ людей срамота…’
Тутъ онъ принялся внимательно осматривать свою обувь, которая пестрла дырьями, и усмхнулся.
Потомъ онъ пролзъ немного въ кусты, оглядлся на дорожку, которая скрывалась за ними, слъ на мсто, взялъ балалайку и легонько прищипывая струну, тихонько заплъ.
За сиреневымъ кустомъ
Подъ рябинкой деревцомъ,
Какъ ободранный котъ
Кисю-Машу выжидалъ.
‘Маша-кисенька хорошенькая!’ — И засмялся.— ‘Вотъ такъ штучка, — съ горечью и нжностью подумалъ онъ, — я-то хорошъ, котъ ободранный! Не то придетъ, не то либо нтъ…’
Но вотъ, чу! слышатся шаги, показывается женская фигура. Павлово сердце сильне бьется въ груди. Онъ всматривается. Нтъ, не Маша, нтъ… ‘ахъ чертова фуфыря! какъ хвостомъ то вертитъ’!— шепчетъ Павелъ презрительно щурясь на городскую двицу, перетянутую и разряженную съ подмалеваннымъ лицомъ. Она медленно приближается, минуетъ кустъ и постепенно удаляясь скрывается изъ глазъ. Вновь раздаются шаги… Павелъ выглядываетъ. Одинокій и задумчивый франтъ изъ прикащиковъ въ коротенькомъ пальтишк, въ фуражк надвинутой на припомаженные блокурые волосы, съ небольшими бачками, запущенными передъ ушами, мрно и плоско переставляетъ тонкія ноги, обтянутыя въ суконныя ботинки. Руки назади, изъ-за спины торчитъ тросточка.
Бьетъ половина девятаго. Павелъ сидитъ подъ рябиной и съ возрастающимъ нетерпніемъ и тоской проводитъ несносныя минуты ожиданія. дкія воспоминанія, робкое чувство стыда и раскаянія, и горячее желаніе увидть ее возл себя, смняя другъ друга, проносятся въ душ, раздраженной, тоскующей и жаждущей. Все въ немъ кипитъ и трепещетъ.
Кто-то бжитъ по дорожк.
— Маша!
Маша растерянная, тяжело дыша, останавливается передъ кустомъ, потомъ раздвигаетъ втви и выходитъ на поляночку.
— Насилу урвалась — лепечетъ она, — Аонька, чортъ, нон пьяный пришелъ… поздно… о сю пору пропадалъ гд-то анаема…
Павелъ глядитъ на Машу, потомъ вспоминаетъ себя, свой костюмъ и лицо омрачается. Сидть все время въ куст нельзя, онъ выходитъ на свтъ, съ великимъ стыдомъ являясь Маш въ своей мизерной одеж. Онъ чувствуетъ, что сейчасъ все пойдетъ не ладно. Взглядъ Маши, полный недоумнія и горькой укоризны падаетъ на его фигуру. Въ душ Павла такъ скверно, что хоть плачь.
— Давненько мы съ вами не видались,— сурово начинаетъ онъ, вылзая изъ куста.
— Ну-ли-жъ! Сердце мое изныло! Господи, и что-жь это надъ тобой стряслось! О Господи Іисусе Христе!
— Маша, оставь,— тихо возражаетъ Павелъ.
— Оставь!— съ горечью продолжаетъ Маша — а люди-то что говорятъ, что говорятъ-то! Страмота-то!
— Плевать я хотлъ на людей! Вотъ большая надобность, что люди говорятъ!— угрюмо потупившись бормочетъ Павелъ, опускаясь на траву.
— Вотъ сказалъ! На людей плевать! Съ людьми живешь-то!
Павелъ молчитъ.
— А портки! Въ заплатахъ! Рыжіе! Самъ небось штопалъ?
— А ншто видать?— вопрошаетъ Павелъ съ кислой миной.
— А то нтъ! Ахъ, страмота!
— Маша,— повторяетъ Павелъ, ворочаясь на трав,— оставь! Ты этихъ дловъ не понимаешь, ты — баба!
— А чего тутъ понимать-то? Кацавейку-то твою?
Павелъ вскакиваетъ.
— Молчи, Маша, молчи!— запальчиво говоритъ онъ.
Слезы выступаютъ на глаза ея.
— Чего-жь ты меня звалъ-то! Господи, насилу то я вырвалась, бжала какъ безумная… Что слезъ-то я пролила!.. Ншто я на смхъ говорю, ншто съ втра болтаю? Сердце во мн изныло… О, Господи! и такъ-то…
Тоска и смятеніе наполняютъ душу Павла.
— Маша, не плачь, дурочка, я такъ зря сказалъ, у меня въ башк маленько соскочило, съ винища что-ли!? Не плачь, Маша, что тамъ!— Онъ тихонько притягиваетъ ее къ своей казенетовой кацавейк. Но подъ этой кацавейкой Маша чувствуетъ мужественную грудь, и странность костюма не смущаетъ ее боле.
И прислонившись къ нему усталой головой, она слышитъ мрные удары смлого горячаго сердца и чувствуетъ какъ сильная рука, обхвативъ ея станъ, прижимаетъ ее крпко… любовно… и вотъ оставила ее и опустилась.
Павелъ машетъ рукой и опускается на траву.
— Вотъ струментъ себ обладилъ,— говоритъ онъ поднимая изъ травы самодльную балалайку. Гармонику-то растопилъ.
— Чего гармонику?
— Въ вин, говорю, утопилъ! размокла, не дйствуетъ, шабашъ… Эхъ, всего было…
— Павелъ!
— Ась?
— Не очень они тебя тамъ?
— Не очень.
— сть-то давали?
— Неужли-жъ не вши!
Маша опять слышитъ раздраженіе въ его голос и умолкаетъ.
Поляночка вдругъ длается Павлу постылой.
— Пойдемъ отсюда, — говоритъ онъ Маш и встаетъ на ноги.
Маша подбираетъ балалайку и хоть думается ей, что пора домой, но она, укутавшись съ носомъ въ платокъ, покорно слдуетъ за Павломъ.
— Маша,— начинаетъ онъ находу,— а, Маша, какое твое есть слово, что ‘кацавейка’! Небось не на радостяхъ напялилъ я эту кацавейку. Осмять человка не долго. Сталъ быть, есть тому причина…
Маша не знаетъ, что отвтить.
— У насъ вс въ длинныхъ ходятъ,— бормочетъ она,— вс: и Гульковъ, и Степъ, и Кускинъ, а онъ тоже работать ловокъ у хозяина…
— Кускинъ! Это правильно! Врно твое слово! Кускинъ у хозяина первый, Кускинъ хозяиномъ не обиженъ, а попадись хозяинъ Кускину въ темномъ углу, онъ съ хозяина съ живого шкуру сдеретъ, да хозяйской кожей сдло покроетъ замсто опойка! Отчего Кускину въ длинной не ходить? Это правильно.
— Боюсь я его,— лепечетъ Маша.
— Наше дло не такое, наша работа черная, заработокъ нашъ небольшой, съ поденной нашей работишки не разгуляешься… Вотъ: за два цлковыхъ всю амуницію собралъ съ сапожками, какъ есть! Вотъ-те крестъ. За два цлковыхъ! Маша!— крикнулъ онъ потомъ — черезъ Кускина рыжіе портки самъ штопаю!
Потомъ продолжаетъ въ прежнемъ тон:
— Намедни иду это я работы искать, попадается мн въ Газовомъ переулк Онисимова хозяйка, Арина Матввна. Я было отвернулся, думалъ стороной прошмыгнуть, только она меня хвать за рукавъ: ‘здравстуй-молъ, Миколаичъ, чтой-то ты такимъ манеромъ и въ сторону свой взглядъ заворотилъ, аль не узналъ?’ — Стою, помалчиваю этакъ, а она и говоритъ — ‘чтой-то какъ пообносился, парень, просто и глядть-то ужасти подобно!’ А сама глазкомъ, глазкомъ эдакъ: ‘ты-то, хоть, меня не жалешь, а я бы тебя пожалла’.— Нтъ, говорю, хозяйка, я ужъ лучше поищу, гд помойныя ямы почистить, а что касаемая вещь насчетъ жалости, то ужъ пущай тебя твой хозяинъ жалетъ… ‘Мой-то, говоритъ, и помимо удовольствіе иметъ’. И я, говорю, помимо найду, и пошелъ. Заругалась: ахъ ты голоштанникъ каторжный, туда-же морду воротитъ!
— Да, ямы…— продолжалъ Павелъ, я то такъ къ примру сказалъ, а дло то вышло взаправду… Не надялся я насчетъ этихъ самыхъ ямъ…
— Нюжли ямы?
— А что-же? Жрать-то охота. Я было и туда, и сюда. Въ одномъ мст бралъ меня хозяинъ, только насчетъ нраву сумлвался: морда-то у меня подшибена была. Какъ, готь, нравъ твой?— Я, говорю, нравомъ ничего, а главное дло за работу одобряютъ, такъ даже благодарятъ.— А не ты-ли, готь, это Антонову рыло намялъ? Признавайся?— Это, говорю, хозяинъ, точно, что я ему морду подправилъ, ну только это статья особенная, надо подлеца уму-разуму поучить!— А, можетъ, говоритъ, и я подлецъ, такъ ты и меня уму-разуму учить станешь, а? Какъ-же?— Ну, говорю, на что-же!— Ну, готь, милый человкъ, хочешь за пять цлковыхъ, такъ поступай, а то мн учителевъ этихъ не надо!— Ну, тутъ я ему наоборотъ хорошее слово сказалъ, дло-то и разошлось, а тутъ гляжу — ямы наклюнулись, я и взялся!
— Ямы, грязь, вонища!— воскликнула Маша.
— Оно точно съ первоначалу-то какъ съ души перло, ну теперь обвыкъ. Обвыкъ, обвыкъ, Маша, обвыкъ, моя касатка, не съ того сердце ноетъ.
Тутъ Павелъ умолкъ и въ глубокомъ, затаенномъ волненіи шелъ дале, по запустлымъ пригороднымъ улицамъ, подымая клубы пыли, по немощенной дорог. Не находя словъ, тихо слдовала за нимъ его печальная спутница.
Темнло… Кое-гд на неб между облаками зажигались звзды. На улицахъ было тихо, только гармоника, гд-то у воротъ, наигрывала фабричную псенку, гд-то на двор баба кричала.на непослушную корову, какой-то пьяный, отыскивая свой домъ, переходилъ отъ однихъ воротъ къ другимъ, осматривалъ ихъ, заглядывалъ въ окна маленькихъ деревянныхъ домишекъ, кое-гд уже освщенныхъ вечерними огнями, и продолжалъ свой скитальческій путь. Тихо фыркала лошадь извощика, возвращавшагося ко дворамъ, чуть слышно дребезжала пролетка…
Павелъ шелъ, скинувъ грязный картузъ, и вертлъ его передъ собою на пальц. Куда онъ шелъ, онъ и самъ не зналъ: онъ бжалъ отъ налегавшаго на него гнета, его душили тоска, отчаяніе и стыдъ. Охъ! Не затмъ такъ ждалъ онъ увидть Машу, чтобы говорить ей обидныя и постыдныя вещи, чтобы выслушивать ея горькіе и заслуженные упреки, ея насмшку, которая была для него зле всякой муки… Ему теперь было даже тяжеле въ ея присутствіи: вдь онъ привыкъ высоко носить свою голову передъ людьми и передъ нею. Нтъ, ничего но вышло: тутъ, какъ и повсюду, онъ одинаково чувствуетъ паденье: и теперь ему хотлось бы уйти куда-нибудь далеко-далеко отъ людей и тамъ, наедин, изжить охватившія его душевный мракъ и безсиліе. Но какже сказать ей: ‘остановись и ступай домой’… Съ чмъ онъ ее отпуститъ? Съ чмъ останется онъ самъ? А, Маша, недоумвая, почти въ ужас слдовала за нимъ, не смя спросить его, куда и зачмъ онъ идетъ такъ скоро и ршительно, и, не смя остановиться и повернуть домой, съ покорностью и страхомъ спшила за нимъ, неся брошенную имъ балалайку.
Вскор они прошли предмстье и, миновавъ огороды, вышли на просторную лужайку, раскинутую по низменному рчному берегу, заросшему густыми камышами. Павелъ вдругъ остановился, устремивъ на Машу пристальный, мучительный взоръ, долго стоялъ молча, комкалъ картузъ и все хотлъ сказать что-то бодрое, утшительное и затмъ отпустить Машу домой. Но вмсто того вдругъ смялъ картузъ и бросилъ его объ земь.
— Обидно, застоналъ онъ,— скучно! Охъ скучно! Безъ всего скучно — безъ жены скучно, безъ работы, безъ шила. Нтъ моей мочи, бда моя! Ей Богу! Что тутъ будешь длать!
И, прорвавшись, онъ почувствовалъ себя побжденнымъ и вдругъ ничкомъ легъ на траву.
Потомъ заговорилъ тихо и вразумительно:
— Духъ во мн больно зарокъ: чистая ракета, ей-Богу! взовьется, ухъ! подъ самое небушко, ну и опять же въ грязь рыломъ летитъ! Вотъ и влетлъ… скучно…— повторилъ онъ, болзненно ворочаясь на трав.
Маша сначала стояла растерянно, потомъ сла рядомъ, взяла балалайку и медленно однимъ пальцемъ щипала струны… А у Павла словно по сердцу кто-то дергалъ…
— Вотъ и влетлъ!.. Мастеровой человкъ свою работу вотъ какъ обвожаетъ! А то помойныя ямы! Да это, прости Господи, всякій прохвостъ, анаема, орудовать можетъ, а мы тоже шесть годовъ въ выучк, въ поту кровяномъ барахтались. Какъ-же! Знаемъ мы эту выучку! Ну теперь и поди: огребай лопатой-то… въ куцой кацавейк!.. Люди!.. люди… Отъ людей шагу ступить невозможно: каждый надъ тобой ругается, каждый на твои прорхи пальцемъ тычетъ, такъ-те и вьются вокругъ, какъ шершни какіе, такъ и мечутся: тотъ жильнетъ, этотъ кольнетъ… Люди… хамово отродье! Сами тебя въ навозъ рыломъ втопчутъ, сами же и въ рожу наплюютъ: ‘чего, молъ, харя не мыта, чего портки не въ порядк?’
Маша слушала эти рчи и сердце кровью обливалось. Думалось ей, что и въ ея огородъ камни летятъ, и горько было, и тяжко, и жалко…
— Черезъ людей пропаду, ни за грошъ пропаду! Такъ и сгину, какъ нечисть какая!
Пауза. Маша въ невыносимой тоск продолжаетъ монотонно щипать струну балалайки, а онъ сидлъ нкоторое время, тяжело и прерывисто дыша, потомъ вытащилъ изъ кармана трубку и взялъ въ зубы. Но тотчасъ же выхватилъ ее и, швырнувъ въ траву, привскочилъ на колни.
— Господи Боже мой Милостивый!— Глаза бы мои не глядли! Ушелъ бы я, куда ни на есть — одна всему длу помха…
— А я-то!— робко и горестно воскликнула Маша.
— Ты-то!— изступленно завопилъ онъ,— что ты-то? Какая наша съ тобой любовь? я здсь за кустомъ, какъ волкъ голодный вою, тебя выжидаючи, во мн душа не жива… Постылая жисть! Какъ петля давитъ!.. Что мн въ теб!
— Павлушка!— словно ужаленная, пролепетала Маша.
— Маша, аль ты не чуешь? Во мн сердце чахнетъ по теб, видитъ Богъ мою нужду!.. ну… ну… Окаянная голова, что я надлалъ! Вдь я самъ себя въ кандалы заковалъ, самъ себя въ колодки обулъ! Куда я пойду клейменый? Какъ мн тебя сватать? Сердце во мн лихо занялось, а я до тебя и дотронуться-то не осмлюсь: не сотворю я страму надъ кручинной головой! О-охъ!— Вдь, я пропилъ тебя, желанная!
И Павелъ вдругъ засмялся горькимъ, тонкимъ, ядовитымъ смхомъ.
Чуть слышный звукъ жалобы вырвался у Маши. Павелъ вдругъ ужаснулся, содрогнулся, завалился на землю, и она услышала прокатившійся звукъ мучительныхъ рыданій! Павелъ — ея опора, ея надежда, гордый Павелъ, котораго она такъ боялась, лежалъ передъ нею на земл и плакалъ горько и отчаянно, какъ малое дитя! Она стала передъ нимъ на колни, судорожныя рыданія захватили ея горло и сострясли глубоко все ея угнетенное существо.
Вдругъ, недалеко, изъ тихихъ прибережныхъ камышей поднялась стройная псня и разлилась въ ночномъ воздух… Павелъ приподнялся и слъ на росистой трав. По рк, движимая мрными плещущими ударами, плыла большая лодка.
Друзья, какъ ночь прекрасна,
Какъ въ тихихъ небесахъ
Блеститъ луна,
Лучей полна,
Любуяся въ волнахъ…
неслась среди торжественной тишины, надъ серебристой сонной рчкой, стройная псня, псня молодого, спокойнаго счастья.
— Господа катаются, — сказалъ Павелъ.
Лодка уплывала. Онъ слдилъ за ней внизъ по теченію, туда въ даль, гд освщенная блднымъ свтомъ мсяца синющая группа деревъ виднлась на скат берега…
И Павелъ оживалъ отъ этихъ незнакомыхъ ему, но полныхъ чувства мелодичныхъ звуковъ. Слезы облегчили его душу. Мучительное горе тихо отлетало словно тяжкій, но обманчивый сонъ… Его охватывала своимъ дыханіемъ торжественная жизнь ночнаго міра. Онъ слдилъ проясняющимся взоромъ за трепетнымъ столбомъ луннаго свта, отраженнымъ легкой зыбью среди темныхъ камышей, онъ прислушивался: погрузившись въ холодную тину, одинокая лягушка вела сама съ собою тихій, умильный разговоръ. Въ трав кузнечикъ стрекоталъ, съ рки все еще доносилось пніе съ удаляющейся лодки.
По небу летли прозрачныя, блыя облака, порою они налетали на полудискъ мсяца, и тогда по нимъ скользилъ легкій радужный внецъ. Кое-гд на темныхъ прогалинахъ небеснаго свода мерцали звзды.
Направо и позади городъ, раскинутый по невысокимъ холмамъ, блисталъ сотнями огней. Отъ нихъ въ сумрак надъ городомъ висла легкая розоватая дымка свта…
Отлетало горе… Смолкалъ голосъ непроглядной тоски… далеко, словно воспоминанія прошлаго, мелькали зловонныя ямы со всей срой неприглядной нуждой и постылой тягостью. Среди тихой лтней ночи подымались изъ души любимыя псни, завтныя надежды и думы. Онъ глядлъ на Машу: ея небольшая фигурка, закутанная въ платокъ, ежилась отъ вечерней прохлады на росистой трав…
— Роса, — сказалъ Павелъ, чертя ногой темныя полосы, по серебристой сырой трав, усыпанной блестками вечерней росы.
Онъ скинулъ поддевку и разстелилъ ее на земл.
— Садись, — сказалъ онъ Маш.
— Прозябнешь, — отвчала она.
— Небось, кровь гретъ, — и самъ прислъ на траву.
Маша, садясь, задла его плечомъ. Павелъ дрогнулъ, онъ чувствовалъ, какъ какая-то тревожная сила наполняла его возбужденную голову и все потрясенное существо. Что-то безумное начинало трепетать въ груди. Что-то приближалось, какъ грозовая туча, несущая громы и огни, онъ это чувствовалъ, но сидлъ словно околдованный обаяніемъ скрытыхъ звуковъ и вдохновенной тишиною ночи, на берегу серебристой рки. И маленькая Маша была такъ близко отъ него — кроткая, усталая, беззавтно преданная… казалось, онъ слышалъ стукъ ея сердца.
Что-то не высказанное, что такъ нужно было высказать,,просыпалось и оживало въ душ.
— Намедни… псенку, — пробормоталъ онъ, потянулся за балалайкой и полный аккордъ раздался въ тиши. Дешевыя струны заговорили живымъ языкомъ. Раздалась псня, негромкіе, сдержанные звуки ея словно бжали въ душ Павла и вырывались наружу страстными, пламенными языками.
Ноетъ буйная головушка
Съ гаму, хмлю да гульбы,
Пуще ноетъ сердце гордое
Что съ позору, да тоски…
Ты приди, моя желанная,
Слезы горькія утри,
На колодки, цпи ржавыя
Безъ укору посмотри…
Помню, въ сад, во зеленомъ,
Долго съ Машей я гулялъ,
Маша цвтики срывала,
Я вночекъ заплеталъ.
На головушку кудряву
Тотъ внокъ надла ты,
Стали сохнуть на головк
Духовитые цвты,
Такъ-то, Маша, засушила
Добра молодца и ты.
Въ темну ночку мн не спится
Что до блой, до зари,
На зар усну, мн снится
Маша, милый другъ.
Псня замерла, и только слышно было въ трав неумолкаемое стрекотаніе кузнечика.
Маша сидла въ тихомъ очарованіи, и слезы блестли на глазахъ.
— Псенка-то словно про меня сложена.
— Про тебя и есть, Маша.
Маша улыбается тихо, играя концами платка.
— Да ншто они меня знаютъ?— наивно спрашиваетъ она.
— Кто, они-то?
— Да какіе псню сложили.
— Это я псню сложилъ, — говоритъ Павелъ, не отводя отъ нея страстнаго взора.
— Ты-ы?!
— Да, я.
— Да какъ-же ты ее сложилъ?— спрашиваетъ Маша утихающимъ голосомъ, чувствуя на себ огненные взгляды…
— Павелъ!
— Ась?
— Какъ, бывало, ты за стной поешь, и такъ-то мн работать было легко, а теперь ужъ нтъ…
Павелъ беретъ ее за руку и говоритъ тихо и странно какъ-то:
— Рука-то твоя корявая, это отъ работы, вдь, отъ воды…
— Ну, отъ воды!.. такая ужъ и есть.
— Нтъ, не правильно ты говоришь… Не такая ты: ты хорошенькая… Погляди-ка, — гд водой не мочишь… засучи рукавъ…
Маша засучила рукавъ и машинально стала глядть на свою руку, освщенную мсяцемъ.
Павелъ взялъ и долго держалъ въ широкой и грубой ладони бленькую обнаженную руку.
Сердце его трепетало безумно, и вс жилы бились страстью. Потомъ онъ притянулъ къ себ Машу и поцловалъ ее. Она дрогнула и отшатнулась, но онъ ея не отпустилъ. Взоры ихъ встртились на одинъ мигъ, черезъ нихъ пробжалъ какой-то токъ, и Маша прижалась къ нему съ беззавтной любовью…

——

Павелъ проводилъ Машу. Сердце его мучительно сжалось, когда ея небольшая фигурка скрылась за скрипнувшей воротиной дома Соскиной. Долго стоялъ онъ, понуря голову, глядлъ на слабый отсвтъ въ окнахъ нижняго этажа, глядлъ въ окна, но въ нихъ ничего не было видно, онъ прислушивался, но не слышно было ни звука. Старый домъ поглотилъ его Машу, старый домъ душитъ Машу… Тяжела, тяжела его одурманенная голова, и побрелъ онъ на покинутый берегъ.
Мсяцъ садился на горизонт мдно-краснымъ полукругомъ. Ночь тиха и свжа, по небу бродятъ тучки. На краю полянки приткнулся онъ на выступъ забора и забылся чуть-чуть. Въ ушахъ звенло, потомъ какой-то кабацкій разухабистый мотивъ, съ звонкимъ дребезжащимъ свистомъ понесся въ его голов. Онъ тряхнулъ головой, открылъ глаза и вспомнилъ Машу. На сердц стало горячо, потомъ мучительно горько… Въ город птухи стали перекликаться, потянуло съ огородовъ навозомъ, и опять стало горько, стыдно и больно. Онъ побрелъ по берегу и задлъ за что-то ногой. Это была его трубка, которую онъ давеча выбросилъ. Онъ положилъ ее въ карманъ. Тутъ онъ увидлъ примятую траву и почувствовалъ заразъ такъ много, что опустился на землю, взялся за голову и долго раскачивался съ тихимъ болзненнымъ стономъ. Машу хотлось ему вернуть, Машу — сюда на этотъ тихій берегъ. Боль острая, жгучая, съ оттнкомъ счастья теребила его душу. Потомъ онъ увидлъ свою забытую балалайку: она блла въ трав въ нсколькихъ шагахъ отъ него. Онъ поднялъ ее, хотлъ, было, взять аккордъ, но не ршился. Онъ подошелъ къ самому берегу и долго смотрлъ въ черную массу воды. Потомъ, самъ не зная — зачмъ, размахнулся и бросилъ въ рку свою балалайку, струны чуть слышно прозвенли въ воздух, потомъ она шлепнулась, заколыхалась и медленно поплыла, бля на черной вод среди темныхъ камышей… И Павлу показалось, что все кончено. Онъ вздохнулъ тяжкимъ, долгимъ вздохомъ и легъ ничкомъ прямо на мокрую траву. Онъ чувствовалъ, какъ мокли его шаровары, какъ холодъ пробирался по тлу и такой же холодъ охватывалъ его душу. Онъ забылся, его разбудила вторая перекличка птуховъ. Онъ поднялся. Въ душ было тяжкое, холодное горе и непросвтная тоска.
Туманъ густлъ надъ ркой, дулъ холодный втерокъ, на сверовосток звзды меркли, и блднло небо. Онъ оглянулся на городъ: тамъ вс огни были потушены. Тогда онъ умылся надъ ркой, помолился на кресты церквей, едва выступавшіе изъ мрака, и поспшно пошелъ въ городъ чистить помойныя ямы.

ГЛАВА VII.
Свалили.

Въ небольшомъ запущенномъ огород, за дворомъ дома Сосниной, хлопотливая Чучуиха снимала съ натянутыхъ веревокъ развшанное блье и укладывала въ большую плетеную корзину. За работой она бормотала, вроятно, что-нибудь считая или высчитывая. Калитка, ведущая на дворъ, заскрипла на ржавыхъ петляхъ. Кто-то нершительно переступилъ черезъ гнилой порогъ. Это былъ Павелъ: лицо его было блдно и угрюмо, но одтъ онъ былъ въ длинную поддевку и на ногахъ были новые сапоги. Приблизившись къ хозяйк, онъ скинулъ картузъ.
— Здрасте, Миколавна,— глухо сказалъ онъ.
Та обернулась и, не отвтивъ, продолжала работу. Лицо Павла покривилось. Долгая пауза.
— Миколавна, за что ты ее…
— Сорочекъ восемь,— отвчала та.
— Миколавна, за что ты ее изводишь?
— Кальсоновъ шесть паръ.
— За что душу-то губишь?
— Еще дв пары… Какъ-бы не унесъ чего! Аннушко-у!! Подъ, сюда… собирай да поглядывай…
— Миколавна, вспомни Бога-то, что гршить-то, твое дитя роженое,— настаивалъ Павелъ, низкимъ сдавленнымъ голосомъ, блдный и чуть не съ пной у рта.
— Сама родила, сама и…— словно про себя сказала Чучуиха. Еще сорочекъ шесть штукъ. Сходи, милая, кликни дворника, скажи: острожный-молъ пришелъ, такъ чего-бы не случилось, Боже упаси!
Павелъ кусалъ губы и сжималъ кулаки. Въ ушахъ пошелъ какой-то звонъ.
— Эй,— крикнулъ онъ неожиданно.
Чучуиха живо обернулась, колни у нея дрогнули, но она переломила себя и продолжала свое занятіе. Прошло нсколько времени, молчаливое напряженіе росло и ничмъ не разршалось. Чучуиха шептала дрожащими губами счетъ блью, а Павелъ стоялъ съ сжатыми кулаками и застывшимъ лицомъ, словно окоченлый. Вошелъ дворникъ и безотносительно приподнявъ картузъ, обратился къ Павлу:
— Ступай, милокъ!— нершительно сказалъ онъ, пораженный его необыкновеннымъ видомъ. И Павелъ постоялъ нсколько секундъ неподвижно и пошелъ, но какъ-то странно, а дворникъ остался на мст и провожалъ его глазами. Павелъ вышелъ за калитку огорода и, замедляя шаги, шелъ по двору.
— Паша, гд твоя Маша?— раздался чей-то голосъ. Павелъ вздрогнулъ. Безсильная, придавленная ярость всколыхнулась въ егодуш. Онъ дико заоралъ и, какъ зврь, бросился на этотъ голосъ.
Онъ взбжалъ на крылечко и ринулся въ сни, куда скрылся Сергй Кускинъ. Въ сняхъ что-то страшно загремло…
— Стой!— послышался оттуда хриплый низкій голосъ Гулькова.— Куда! Нашихъ не трожь!..
Затмъ на крыльцо вылетло два человка въ неистовой борьб и загремли по ступенькамъ. Павелъ грохнулся на земь. Но черезъ минуту онъ поднялся и, тяжело дыша, остановился передъ противникомъ. Готовилась настоящая драка…
Сбгался народъ, шумли… Павелъ скинулъ поддевку и картузъ, затмъ оба обнажили до локтей мощныя руки съ черными кулаками и синими надутыми жилами. Каждый поплевалъ на ладони, потеръ ихъ одну о другую и бойцы остановились другъ противъ друга: Гульковъ — зеленый, съ маленькими, горящими и ушедшими внутрь глазками, Павелъ — совершенно блдный, съ раздутыми ноздрями и мутнымъ, остановившимся взглядомъ. Гульковъ шагнулъ шагъ впередъ и размахнулся въ лицо Павла, но тотъ сшибъ его кулакъ и желзная зуботычина отшатнула коренастаго парня.
— Ого-го!— закричали въ толп.
Гульковъ отвернулся и сплюнулъ кровью съ выбитымъ зубомъ, потомъ попятился, словно быкъ опустилъ голову, собрался какъ-то весь и словно бомба ринулся на Павла.
— Тише,— кричали кругомъ,— легче, да разымите ихъ, окаянныхъ, — но никто не двигался съ мста. Кто-то свистлъ, кто-то гоготалъ, кто-то охалъ и причитывалъ. Слышалось кряхтніе бойцовъ и тяжкіе удары.
— Ага! Ловко! Убьютъ, Господи! Вваливай! Что длаютъ-то! Ага! Разбойники. Тю-тю, тю-тю! Кусь, возьми! О-охъ, жарко! Да разымите ихъ!
Потомъ раздался какой-то легкій женскій крикъ, толпа ахнула, двушка бросилась къ дерущимся и тотчасъ покатилась въ сторону…
Еще минута, и Павелъ съ тяжкимъ хрипніемъ распростерся на земл. Толпа гудла. Бшеный Гульковъ бросился топтать его ногами, но нсколько человкъ повисло на него сзади и его поволокли въ сни.
— Убью!— кричалъ онъ въ хрипломъ изступленіи,— убью! Въ Сибирь! Убью! Въ Сибирь!
Его утаскивали.
— Ахъ сердешный! Да самъ онъ ее сшибъ! Растирать его надо! Шальной, чисто шальной! Дьяволъ! Какъ двинулъ-то! Ребра-то цлы-ли? Ребра первое дло! Въ самую, что ни на есть подмикитку полыснулъ! Воды дайте, безбожники! Охъ, грхи! Говорилъ я вамъ, черти! А самъ-то! Ого-го!
Маша поднялась первая и, взвидвъ Павла, съ хрипніемъ лежащаго возл, завопила и бросилась бжать куда-то.
— А-а! Свалили! а-а!— кричала она.
Въ толп шумли и возились надъ Павломъ.
— Три дюжй, вотъ такъ! Отдыхаетъ! Разбойники! Подмикитка — самое слабое мсто! Вотъ такъ, дюже!
На крыльц прачешной опять показалась растерявшаяся Маша, она все также кричала и тащила въ рукахъ ковшъ воды и мыло. Ей на встрчу бросилась мать.
— Ты куда, страмница? Эй, возьмите воду-то! Мыло-то чего ухватила, безпутная? Страмница, при народ — безстыжая.
Воду взяли, а Машу Чучуиха поволокла обратно въ сни…
— А-а!— монотонно кричала Маша.— А-а! Свалили! Сокола мово! А-а! Свалили!
Павелъ мало-по-малу приходилъ въ себя. Потомъ вдругъ приподнялся и, слыша надъ собой чей-то плачъ, сказалъ черезъ силу, ища кого-то глазами:
— Аль я тебя ушибъ? Прости, прости, другъ! безъ памяти!— и потерявъ сознаніе, онъ упалъ на землю….

——

Онъ очнулся въ какомъ-то незнакомомъ мст. Было тихо, почти совсмъ темно, онъ оглянулся по сторонамъ: направо и налво длинный рядъ коекъ, удаляясь, выступалъ изъ мрака при блдномъ свт фонарей. Тамъ и сямъ, подъ срыми покрывалами, выступали надъ постелями какія-то формы. Среди ночной тишины носилось въ воздух болзненное дыханіе, храпніе, прерывистой стонъ. Какой-то особый запахъ слышался. Павелъ понялъ, что онъ въ больниц. На грудь что-то налегало. Онъ хотлъ дохнуть поглубже, что-то кольнуло въ боку, въ груди и онъ затаилъ вздохъ разъ, другой, потомъ почувствовалъ свое прерывистое, укороченное дыханіе.
‘Э,— сказалъ онъ самъ себ, — чкнулъ онъ меня надо полагать жестоко’. Тутъ-же какое-то болзненное воспоминаніе вонзилось ему въ душу: онъ вспомнилъ, какъ его кулакъ стукнулъ… по Маш. Онъ застоналъ. Сосдъ его приподнялся на минуту и опять откинулся на подушку. И Павелъ откинулся на подушку, запрокинулъ голову. Такъ лежалъ онъ долго съ тянущей болью въ душ и тяжестью, налегающей на грудь. Глаза были тяжелы, онъ то закрывалъ, то открывалъ ихъ, потомъ забылся, тяжкіе сны слетали на него, кошмары душили его…
Снится ему, будто чиститъ онъ помойную яму, страшный смрадъ поднимается изъ-подъ лопаты, душитъ его, наваливается ему на грудь. Онъ старается не дышать носомъ, но все-таки смрадъ душитъ его. У него по лопат ползетъ грязь и падаетъ назадъ въ яму, изъ нея торчатъ размокшія бумажки, хвостики редисокъ, клочки обоевъ, скорлупки, кожура, щепки, битая посуда, тряпки, вотъ тащитъ онъ цыпленка, утонувшаго въ ям, вонь еще сильне, но онъ все копошится и работаетъ… Вотъ его лопата зацпила что-то большое, онъ силится приподнять и не можетъ, что-то удерживаетъ эту большую вещь. Павелъ не понимаетъ, что это такое? онъ хватаетъ руками, тащитъ… онъ чувствуетъ, что онъ тащитъ чью-то голову и чей-то трупъ. Что-то бьетъ его въ грудь, онъ отшатывается и узнаетъ… Машу…
Потомъ онъ сидитъ въ какомъ-то кабак, жара и духота налегаютъ на грудь, кругомъ стоитъ страшный кагалъ, раздается отвратительный визгъ и безстыжій хохотъ, покаютъ бутылки, чокаются, орутъ, ржутъ и гогочатъ, ругаются и цлуются мужчины и женщины, отвратительныя, безстыжія, красныя, грязныя, и вотъ онъ глядитъ на одну тоже пьяную и растрепанную, она машетъ кому-то руками, хохочетъ… онъ всматривается… это Маша… онъ кричитъ, бросается куда-то, кто-то бьетъ его въ грудь и онъ катится по лстниц, бьется по ступенькамъ и вотъ лежитъ на горячемъ какомъ-то мст, что-то давитъ ему на грудь…
Потомъ его дерутъ, кругомъ стоятъ бабы, прачки, хозяйка Махоркина, Кускинъ, вс орутъ и гогочутъ. Потомъ посрамленный и выдранный лежитъ онъ уже одинъ, надъ нимъ что-то вьется и колетъ его въ бокъ, кто-то смется опять, потомъ онъ слышитъ, какъ скрежещетъ въ замочной скважин и звенитъ ключъ. Онъ догадывается, что онъ въ острог. Кто-то нагибается надъ нимъ и облакачивается къ нему на грудь: это… околодочный, околодочный его цлуетъ… онъ понимаетъ, что это въ сущности не околодочный, а его мать, онъ узнаетъ ея чахоточное лицо и слышитъ голосъ: ‘Сынокъ мой, желанненькій, горитъ душа твоя бдная! Горитъ, догораетъ, какъ лучинушка и горитъ, и дымитъ, и коптитъ! Трещитъ лучинка, догораетъ, затмвается!’
Онъ слышитъ, Кускинъ поетъ у двери: ‘пропадай моя телга, вс четыре колеса, догорай моя лучина, пропадай моя любовь’. Бшенство душитъ его. Вс хохочутъ. Все громче, громче и затихаютъ, входитъ кто-то — онъ глядитъ: онъ въ какомъ-то сара ночуетъ, на улиц стучатъ, мостовую поправляютъ, входитъ Маша съ улицы, въ одной рубах, лицо и шея исцарапаны въ крови… ‘Мать очерябнула’ — говоритъ Маша и грустно-грустно глядитъ на него и плачетъ, онъ хочетъ встать, подойти и не можетъ: что-то давитъ ему на грудь…
Утромъ онъ проснулся. Кругомъ было движеніе: больные въ халатахъ сидли и лежали на постеляхъ, иные бродили неслышными шагами по проходу въ ногахъ коекъ. Направо на сосдней койк какой-то блдный и блобрысый парень съ кислымъ выраженіемъ лица, спустивъ ноги съ постели, раскладывалъ картишки противъ усатаго серьезнаго мужчины, который сидлъ у него въ ногахъ, съ угрюмой неподвижностью, слдя за движеніями игрока.
— На своемъ горячемъ,— сказалъ онъ, заключая какое-то сообщеніе.
— Всыпать-бы теб горяченькихъ!— мелькнулъ у Павла плоскій каламбуръ.
Налво, повернувшись къ нему спиной, неподвижно лежалъ подъ одяломъ небольшой мальчикъ.
Боль въ груди усилилась, порою она прерывалась короткимъ, но мучительнымъ кашлемъ. Павелъ лежалъ, вращая большими глазами и тяжело дыша. Къ нему подошла какая-то женщина въ очкахъ, въ темно-коричневомъ плать и бломъ платочк на голов. Это была сестра милосердія. Павелъ остановилъ на ея спокойномъ полномъ лиц свой страдающій, но пристальный взглядъ. И сестра тотчасъ отмтила его въ своемъ воображеніи, по этому пристальному взгляду.
— Ну, что?— спокойно спросила она — какъ ты себя чувствуешь?
Онъ молчалъ и чувствовалъ себя ужасно скверно. Онъ повернулся немного и что-то булькнуло въ груди.
— Хлюптитъ!— пробормоталъ онъ.
— Что ты говоришь?— ровнымъ голосомъ спросила его сестра, глядя черезъ очки.
Павелъ молчалъ. Взгляды ихъ еще разъ встртились и отразили взаимное неудовольствіе.
— У тебя плевритъ,— заявила она зачмъ-то.
— Левритъ, такъ левритъ — отвчалъ Павелъ.
— Левритъ — въ груди сверлитъ — подхватилъ блокурый кисляй. Сестра неопредленно посмотрла и пошла прочь. Павелъ мрачно молчалъ и лежа неподвижно подъ одяломъ ршительно ничего не хотлъ и все ненавидлъ: и сестру, и кисляя, и больницу, и халатъ, который лежалъ рядомъ на табурет, и зеленыя шторы, и свтъ, падающій изъ оконъ. Онъ лежалъ въ жару одинокій, безсильный и духомъ и тломъ. Онъ ненавидлъ свой больной кашель, свое короткое дыханіе, и что-то тамъ, что булькало въ больной груди. Ему казалось, что онъ дышетъ, какъ избгавшійся кобель. Размышлялъ онъ очень монотонно, повторяя въ душ все одн и т-же слова.
— Сдохну, ну, и наплевать! а потомъ: ‘оно бы и наплевать, да сдохну нечисто, не по Божески сдохну, врод какъ по собачьи. Ботъ больше ничего. По собачьи. Самъ-то въ тин, да и ее-то болтыхнулъ въ болото. Болтыхнулъ, да и пристукнулъ. На — молъ, выдирайся! Вотъ статья. Загубилъ двку, загубилъ… а того не надялся, что загублю я ее. Загубилъ…
И такъ все время, пока былъ въ сознаніи, на вс лады и все въ томъ-же тон. Но лихорадочное состояніе увеличилось и онъ сталъ впадать въ безпамятство. Въ бреду и на яву въ немногія минуты сознанія его преслдовали все т-же образы, разлагая его душу мертвящимъ дыханіемъ отчаянія. И когда онъ приходилъ въ себя, онъ не ненавидлъ боле никого: ему ни до кого не было дла. Онъ видлъ, что койка налво стоитъ пустая, но даже не подумалъ, отчего она пустая. Умеръ-ли или выздоровлъ его сосдъ? Ему было все равно. Но его терзала мысль, что онъ умретъ нечисто, и съ безнадежной тревогой онъ останавливалъ свой помутнвшій, но пристальный взглядъ на лиц доктора, когда тотъ выслушивалъ и выстукивалъ его грудь и щупалъ пульсъ.
— Аль не жилецъ?— спросилъ его Павелъ однажды.
Докторъ сначала произвелъ многозначительный звукъ, потомъ покачалъ головой, потомъ приподнялъ одну бровь и, пробормотавъ какія-то мудреныя слова, таинственнымъ тономъ и загибая при этомъ пальцы, сказалъ наконецъ обыкновеннымъ голосомъ:
— Отчего-же, Богъ дастъ…
— Чего-же лопоталъ?
— Что?— переспросилъ докторъ.
— Лопоталъ-то чего-же, по мудреному-то?
Докторъ пожалъ плечами и отошелъ.
— Господинъ дохтуръ…— съ злобной насмшкой ворчалъ про себя Павелъ.— И глазомъ моргнетъ, и ухомъ прильнетъ, и пальцемъ ткнетъ, гд побольне намнетъ,— надышетъ да и пойдетъ себ. Сестрица подъдетъ, стращать мастерица, пульнетъ глазищами, да и поплыветъ! Ей Богу! Лучше нтъ, какъ сидлка-коптлка: какъ ночью не спится, ну и слушаешь: такіе фистоны носомъ раздлываетъ, такъ ай-люли малина!..
Но тутъ прерванная нить размышленій возвращается на старые пути — и снова начинается:
— Сдохну, ну, и наплевать и т. д., пока не впадетъ въ безпамятство.

——

Павелъ спалъ. Ему приснилось широкое поле, знойное солнце палило и жгло его грудь, такъ что дышать было тяжко. Кругомъ волновалось море травы желтой и красной, высокой травы, густой… Онъ шелъ по этой трав: впереди какой-то знакомый голосъ звалъ его, звучала какая-то жалобная псенка. Онъ спшитъ черезъ траву, ногипутаются, жаръ палитъ и спираетъ дыханіе. Но псня звучитъ близко и онъ,.задыхаясь, спшитъ черезъ поле, черезъ красную, крупную траву, онъ дышетъ сильне, глубже, что-то толкаетъ его въ грудь, онъ открываетъ глаза и тотчасъ ихъ зажмуриваетъ отъ свта. Онъ лежитъ нкоторое время подъ впечатлніемъ страннаго сна и вдругъ въ его голову врывается: ‘степь’! Онъ немного пріоткрываетъ глаза, потомъ больше, больше и видитъ восходящее солнце ворвалось въ палату изъ-за угла опущенной шторы и старая зеленая матерія ярко свтится, насквозь освщенная его утренними лучами. Эти лучи проникли въ душу Павла. ‘Степь’ — повторилъ онъ въ душ и осторожно приподнялся на койк. Въ палат царило спокойствіе, сидлка выводила обычные фистоны носомъ. Всюду розлитъ былъ мягкій полумракъ и только дв койки налво отъ него были озарены прорвавшимися солнечными лучами.
Что-то оживало въ душ. Павелъ хотлъ дохнуть поглубже, но тотчасъ почувствовалъ рзкую боль и затаилъ дыханіе. Однако онъ спустилъ ноги и вдлъ ихъ въ стоявшія передъ ними туфли. Онъ пощупалъ свои изсохшія, волосатыя ноги, он были горячи, но послушно сгибались и разгибались, какъ онъ хотлъ. Движенія его были слабы и неврны, но онъ могъ двигаться и радостно это ощущалъ. Затмъ онъ снова легъ подъ одяло и нкоторое время лежалъ, щурясь отъ свта, который и раздражалъ и радовалъ его. Но наконецъ солнце поднялось выше и стало ударять прямо ему въ изголовье. Онъ принужденъ былъ подняться. Нкоторое время онъ полусидлъ на койк и слдилъ, какъ лучи солнца постепенно пробирались къ койк сосда: вотъ заиграли по подушкамъ спящаго кисляя, вотъ освтили его ухо, високъ и наконецъ ударили по глазамъ. Павелъ весело улыбнулся, глядя какъ скорчилось кислое лицо, какъ блобрысая голова заерзала по изголовью, потомъ глаза пріоткрылись и вскор весь кисляй перевалился на другой бокъ. Наконецъ, Павелъ почувствовалъ усталость, хотлъ прилечь, но свтъ не позволялъ опустить голову на подушку. Сидлка крпко спала и некому было поправить отвернувшійся уголъ шторы. Наконецъ, онъ собрался съ силами, приподнялся, надлъ халатъ и въ первый разъ, со времени страшнаго боя, сталъ на ноги. Кое-какъ онъ добрался до окна, но прежде чмъ поправить штору онъ подвелъ подъ нее голову и, посмотрвъ въ окно, замеръ отъ радостнаго чувства: тамъ, за границами города сіяла прозрачная даль и огненный дискъ солнца, выкатившись изъ-за лса, золотилъ края легкихъ, длинныхъ тучекъ, виднвшихся не высоко надъ горизонтомъ. ‘Степь’!— явственне пронеслось въ сознаніи Павла и свтозарный лучъ надежды заигралъ въ душ. Онъ кое-какъ добрелъ до койки и, усталый, заснулъ крпкимъ, безмятежнымъ сномъ. Онъ спалъ долго. Когда онъ проснулся, въ палат все уже двигалось, было жарко, мухи вились надъ койками, съ улицы доносился стукъ экипажей. Былъ жаркій лтній день. Больнымъ дежурныя сидлки разносили обденную пищу. Павелъ приподнялся на постели и попробовалъ дохнуть немного поглубже. Лицо его просвтлло: онъ уже чувствовалъ несомннное облегченіе. Онъ не утерплъ и тотчасъ обратился къ кисляю, который преисправно упихивалъ за об щеки куски благо хлба, причемъ выраженіе кислоты смягчилось подъ вліяніемъ удовольствія, которое онъ испытывалъ, и онъ не казался уже такимъ противнымъ.
— Отвалило малость, — сказалъ ему Павелъ.
— Ну, вотъ — промолвилъ кисляй съ набитымъ ртомъ и прихлебнулъ изъ большой блой чашки, которую держалъ въ правой рук.
Какая-то мысль опять освтила лицо Павла и онъ снова обратился къ кисляю.
— Въ груди хлюптитъ-то — это потопъ, сердце въ емъ плаваетъ — то это ковчегъ, а какъ вздохъ пущу, то птичку: то допрежь того воронъ леталъ, а сейчасъ голубь, а приссть покеда негд… Понялъ?
— Ага!— сказалъ кисляй, но ничего не понялъ. Онъ былъ поглощенъ своимъ занятіемъ.
— На утро опять голубя вышлю, то долженъ мн масляную втку принесть, — продолжалъ Павелъ.
— Масляную?— повторилъ кисляй и подумалъ! ‘лизнулъ-бы я теперь маслица… хуть постненькаго’. Онъ уже нался булокъ и он ему надоли.
— Харчи-то здсь не больно жирны,— замтилъ онъ Павлу.
Тутъ подошла сестра и на этотъ разъ ея спокойное лицо, особенно посл кисляя, показалось Павлу прямо благообразнымъ.
— Ну, какъ ты себя чувствуешь?— спросила она его своимъ обычнымъ тономъ.
— Ничего, сестрица,— отвтилъ Павелъ — стало маленько подсыхать.
‘Поправляется Глазунъ’, подумала сестра. Такъ называла она Павла за своеобразное выраженіе его глазъ, потомъ она справилась насчетъ его аппетита и общала прислать подкрпиться.
Павелъ лежалъ съ свтлющимъ духомъ и ему каждую минуту хотлось попробовать дохнуть поглубже, но онъ удерживался и продолжалъ дышать, какъ избгавшаяся собака, чтобы утромъ спустить голубя — вздохъ. Онъ много спалъ, а въ промежутки мечталъ, какъ онъ поправится… Проснувшись на утро, тотчасъ вздохнулъ поглубже и голубь принесъ ему желанную масличную втвь. Облегченіе было значительное.
На утреннемъ обход докторъ, выслушавъ и выстукавъ грудь его, сказалъ:
— Ну что-жъ, стало всасываться.
— Вбирается, — подтвердилъ Павелъ — потопъ… и вызывающе поглядлъ на доктора, но тотъ не обратилъ вниманія на это слово.
— Кругъ сердца подсыхать стало, — продолжалъ Павелъ, пока докторъ длалъ помтки на больничномъ листк. У него вдь была собственная теорія болзни.
— Вотъ видишь — не даромъ по мудреному-то, — сказалъ докторъ, припомнивъ раздраженіе Павла.
— Дло Божье,— отвчалъ тотъ, явно не желая приписать улучшеніе медицинской помощи, а потомъ спросилъ простодушно:
— Мн думается, какъ растирать — то лучше, оно пуще разгонять будетъ.
— Нтъ, ужъ это ты оставь, это дло Божье!— съехидничалъ докторъ и пошелъ прочь.
Павлу стало жалко, что онъ обидлъ доктора.
Прошло нсколько дней. Павелъ собирался въ степь. Степь грезилась ему, да не такая, какую онъ видлъ тогда во сн: не красная, не сожженная, а молодая степь, зеленая, широкая…
Мощною волною радости и свободы нахлынули на него эти мечты, теперь когда онъ поднялся со смертнаго одра, уже отчаявшись увидть еще разъ Божій свтъ. Въ степь! Онъ покинетъ этотъ душный закоптлый міръ, который давилъ его въ своихъ зачумленныхъ тискахъ. Онъ проложитъ себ путь черезъ далекія поля и лса, онъ измряетъ широкую грудь родной страны по блымъ каменнымъ дорогамъ и мелкимъ дорожкамъ, по прихотливымъ вьющимся тропиночкамъ. Онъ уйдетъ на далекій завтный Донъ, въ страну казачьихъ станицъ и раздольныхъ степей.
Что внизъ по Дону
Да по набережью,
Хороши стоятъ
Тамъ слободушки.
Степь раздольная
Далеко вокругъ,
Широко лежитъ
Ковылемъ травой
Разстилается.
Онъ купитъ себ косу, отобьетъ ее, наточитъ, все какъ тамъ… у Кольцова, и за поясомъ въ брусничк будетъ тихо погромыхивать брусокъ…
Павелъ уже не лежалъ. Онъ свободно расхаживалъ по палат въ старомъ, мягкомъ халат. Онъ имлъ очень странный видъ въ этомъ одяніи. Онъ сильно исхудалъ, отчего его срые глаза, казалось, стали еще больше, и взглядъ его не останавливался пристально, но блуждалъ по сторонамъ съ необыкновеннымъ блескомъ.
Стояло жаркое лто. Надъ городомъ висли облака пыли, по улицамъ катился грохотъ экипажей, стучали рабочіе, чинившіе мостовую, гремли на лсахъ плотники, суетливая дятельность подъ жаркимъ небомъ была во всемъ разгар.
А тамъ, вдали — за границами города, виднлся далекій лсъ, черезъ лсъ проложена была желзная. дорога и Павелъ любилъ смотрть, какъ по лсу катились клубы дыма и, медленно поднимаясь, таяли въ воздух. Порою протяжный крикъ локомотива доносился въ больничную палату и этотъ звукъ наполнялъ его душу неизъяснимымъ сладкимъ волненіемъ.
Разгуливались по небу лтнія грозы, потемнвшее небо проливало на раскаленный городъ благодтельныя дождевыя струи. Гремлъ громъ, въ палат крестились и шептали: ‘Господи помилуй’, и Павелъ крестился, а въ душ радовался этимъ мощнымъ раскатамъ, этимъ чуднымъ небеснымъ огнямъ. Потомъ тучи разрывались, солнечные лучи снопами прорывались сквозь прогалины облаковъ и начинали играть по мокрымъ крышамъ городскихъ зданій, прибитая пыль уносилась водою и даль сіяла прозрачне и глубже.
Павелъ сталъ наводить справки, сталъ разспрашивать о путяхъ, о разстояніи. Сперва онъ обратился къ сидлк.
— Что, — сказалъ онъ съ затаеннымъ волненіемъ,— скажи, тетенька, ты не изъ дальнихъ?
Та тотчасъ объяснила ему, что она здшняя солдатка, что мужъ ея служитъ въ Москв по охот, ‘хельхебелемъ’, что ей страсть, какъ спится, и что она охотница погулять.
Павелъ остался недоволенъ этимъ отвтомъ.
— Ну,— сказалъ онъ — а какъ, примрно, быть можетъ, кто изъ служащихъ здсь есть изъ дальнихъ?
— Какъ не быть, есть и изъ дальнихъ, да вотъ кумъ Назаръ, такъ тотъ изъ Вятки.
— Изъ Вятки? Это гд-же Вятка, не въ степи?— справился Павелъ.
— А кто ее знаетъ, гд она такая Вятка. Да теб на что, аль ты изъ степи?
— Нтъ, — сказалъ Павелъ, я здшній.
— Такъ чего-жъ теб?
— Дло есть,— многозначительно отвтилъ онъ и такъ странно, такъ живо поглядлъ на сидлку, что та даже смутилась и нкоторое время молчала.
— А вотъ, — наконецъ сказала она, — есть тутъ у насъ молодецъ одинъ, дневальный, такъ тотъ, слыхивала я, говорилъ что-то ‘степь!’
Павелъ оживился.
— Какъ его звать-то?
— Гарасимъ.
— Тетенька, пришли Гарасима.
— Да онъ въ палат внизу на дежурств, сейчасъ ему нельзя отойтить, а вотъ вечеркомъ.
— Ну, вечеркомъ, — грустно сказалъ онъ.
Савельевъ приходилъ. Онъ принесъ по просьб Павла книжечку, забытую на стол въ день катастрофы. Съ нжностью и радостью посмотрлъ онъ на дорогую знакомую книжку и вспомнилъ Катерину Петровну.
‘Вотъ,— подумалъ онъ, — порадовалась-бы она на меня теперь, вотъ въ степь уйду, отдышусь тамъ, а все черезъ нее’.
Савельевъ уже зналъ о планахъ своего друга. Отъ добраго старичка по обыкновенію попахивало водочкой. Онъ былъ умиленъ, разстроганъ, взволнованъ: то приходилъ въ восторгъ, то тосковалъ, выискивалъ разныя препятствія, вовсе не существующія, или маловажныя, или уже совсмъ эфемерныя.
— Нтъ, нтъ, не совтую. Нтъ!
— Что-же?— спрашивалъ Павелъ.
— Да какъ-же, братецъ ты мой! То былъ здсь, а то глядишь — Богъ знаетъ гд.
Павелъ смялся и хлопалъ его по плечу.
— Господи, — продолжалъ старикъ, — путь дальній, долго-ли заплутать! Тоже знаешь, другъ, какъ онъ нашего брата водитъ! И… и не дай Господи, съ нами Его святая воля!— и утиралъ слезы.
— Ну, старикъ, чего хнычешь, ншто не приходится?— Потомъ онъ задумался и сказалъ: — Я вдь не на вкъ!— Поглядлъ на старика и пояснилъ:— А Маша-то, какъ-же! Я вдь больше ничего, что до осени. Помнишь, какъ тамъ… А я такъ прямо въ прачешное заведеніе такъ вотъ: не разжалобилъ ее бдностью, такъ разжалоблю золотой казной! Эхъ, братецъ ты мой, только-бы сподобилъ Богъ!— и махнувъ рукой, погрузился въ раздумье.
— Путь дальній, сторона незнакомая!— продолжалъ старикъ. А потомъ думалъ-думалъ и оживился.— Тоже довелось и мн какъ-то въ степь попасть.
Павелъ встрепенулся, у него словно морозъ по спин пробжалъ.
— Что травищи-то, что воли-то!
— А ты и молчишь, дуракъ этакой, сразу-бы и сказалъ, далеко-ли? дорога куда?
— Да что, братецъ мой, дорога дальняя, верстъ подъ тысячу, аль больше, а гнали насъ, братецъ ты мой, какъ на Севастополь, шли и на Курскъ и на Варшаву, много гоняли и взадъ и впередъ, и туда загнетъ, и сюда заломитъ, не разберешь, — начальство!
Павелъ былъ разочарованъ: онъ понялъ, что эти свднія ему не пригодятся.
Тутъ подошелъ кисляй, онъ уже совсмъ почти поправился, но харчи ему пошли жирне и онъ не слишкомъ-то торопился разставаться съ больницей. Кисляй прослышалъ разговоръ и сразу нашелъ исходъ.
— Бери билетъ, — объяснилъ онъ, — садись на чугунку и вся недолга, больше ничего. Она ужъ знаетъ, куда хошь доставитъ, что въ Мордву, что къ Кикиморамъ, ей это все единственно!
— Билетъ!— обиженно сказалъ Павелъ,— билетъ! Средствій не имю, а ты билетъ!
Но кисляй и тутъ нашелся: онъ сообщилъ, что какой-то ихъ Ванька и безъ билета подъ лавкой три станціи за первый сортъ отбубонилъ, хоть и то правда, что на четвертой его высадили и по ше накрали.
Но Павла не плнила мысль хать въ степь подъ лавкой и быть съ позоромъ высаженнымъ на любой станціи. Онъ ждалъ вечера, чтобы переговорить съ Герасимомъ.
Наконецъ явился и Гарасимъ: это былъ рослый хохолъ изъ отставныхъ солдатъ съ весьма добродушнымъ лицомъ.
— Здорово, землякъ, — прямо обратился онъ къ Павлу.
— Здраствуй, милый человкъ. Тутъ вотъ кой чего поразвдать мн желалось.
— Да ты самъ-то откуда родомъ?— справился Гарасимъ.
— Я здшній, — неохотно сказалъ Павелъ.
Гарасимъ былъ нсколько разочарованъ.
— Такъ чего-жъ?— спросилъ онъ.
— Да вотъ, братецъ мой,— съ волненіемъ началъ Павелъ,— я на счетъ… степи!
— Чего-жъ, степи?
— Да вотъ какъ ежели степь… то и какъ что?
Гарасима крайне удивляло, что Павелъ заговаривалъ о степи такъ, какъ будто онъ ее укралъ или собирается обокрасть. Онъ подумалъ нсколько, потомъ улыбнулся лукаво, какъ-бы что-то смекнувъ, и спросилъ подмигнувъ лвымъ глазомъ.
— Аль пачпортъ?
— Что пачпортъ?— въ недоумніи переспросилъ Павелъ. Онъ не ожидалъ никакихъ затрудненій со стороны паспорта.
— Пачпортъ, можетъ, не въ порядк,— пояснилъ наконецъ хохолъ.
— Пачпортъ у меня въ контор положенъ, ншто затеряли — въ смущеніи отвчалъ Павелъ.
— Тутъ не пропадетъ, коли въ порядк, — лукаво продолжалъ Гарасимъ. Онъ былъ увренъ, что Павелъ прикидывается.
— Кто его знаетъ, можетъ и пооборвался гд.
Онъ неопредленно посмотрлъ на хохла, тотъ съ недоумніемъ глядлъ на Павла. Оба они ничего не понимали.
— Да теб на что степь-то?— спросилъ наконецъ Гарасимъ.
— Степь! Больше ничего, желаю въ степь на заработки!
— А не то, чтобы тамъ, дескать, тягу задать?— выспрашивалъ хохолъ, неувренный въ чистот дла.
Наконецъ Павелъ смекнулъ.
— Н-тъ!— сказалъ онъ, да такимъ тономъ и такъ засвтились при этомъ его глаза, что у хохла вс черныя мысли мигомъ разлетлись и самъ онъ весь засіялъ отъ удовольствія.
Онъ приписалъ волненіе Павла болзненному состоянію или обману чувствъ…
— Такъ какъ-же?— спросилъ Павелъ.
— А я, хлопче, самъ не со степи, я съ Чернигова, а степи туда пойдутъ къ морю, къ Дону — это сторона не наша.
— Такъ какъ-же, братецъ ты мой?— уныло протянулъ Павелъ,— куды-же мн и сунуться-то не знаю, нюжли-жъ и не приведетъ Господь…— продолжалъ онъ, омрачаясь все боле и боле.
Но трезвый хохолъ почесалъ въ затылк и сказалъ словно нехотя:
— Да чего носъ-то повсилъ, есть и помимо меня… Коли время, я дойду до одного человка…
— Братецъ…— встрепенулся Павелъ,— окажи Божескую милость — и, инстинктивно напавъ на истинный путь, сдобрилъ мольбу тремя пятаками…
— Ну-ну, — промычалъ лнивый хохолъ и удалился, чтобы возвратиться съ желанной встью.
Прошло нсколько дней трепетнаго ожиданія. Ничто уже не мшало осуществленію давно взлелянной мечты, только силы медленно возвращались въ потрясенный организмъ.
Наконецъ, въ одно свтлое счастливое утро, онъ обратился къ доктору:
— Господинъ докторъ,— съ замираніемъ сердца началъ Павелъ, желаю выписаться!
— Погоди, еще рано, — отвчалъ тотъ.
— Нтъ, господинъ докторъ, мн думается, ничего!
— Выпотъ еще есть, — пояснилъ врачъ.
— Нтъ, господинъ докторъ, не потю.
— Я говорю выпотъ… ну… что тамъ у тебя… хрюптитъ…— (онъ перенялъ это выраженіе).
— Э, — сказалъ Павелъ, — ничего не хлюптитъ, ншто такъ хлюптло-то.
— Ну, какъ знаешь, — съ досадой сказалъ докторъ.
— Поспвать надо, — кротко прибавилъ Павелъ.
— Куда теб поспвать?
— Въ степь, господинъ докторъ!
— Въ степь, такъ тмъ боле, дальній путь.
— Нтъ, господинъ докторъ, на вол я скоре справлюсь, въ поляхъ легость, зелень, солнышко гретъ, духъ хорошій, покосъ… а тутъ такъ и претъ!
Докторъ обидлся.
— Ничмъ тутъ не претъ — сказалъ онъ.
— Претъ, господинъ докторъ, ей Богу! Какъ подпираетъ-то!
— Ну, какъ знаешь, а по моему, дня три-четыре необходимо подождать,— и пошелъ.
— Господинъ докторъ,— опять мягко спросилъ Павелъ, — мн думается, какъ ничего?..
— Какъ знаешь, — ршительно отозвался докторъ.
Павелъ ршился переждать до утра.

ГЛАВА VIII.
Дальній путь.

Палата спала своимъ больничнымъ сномъ. Черная ночь глядла въ окна. Но Павелъ не спалъ. Запрокинувъ голову на сложенныя руки, лежалъ онъ съ широко раскрытыми глазами, неподвижно устремленными въ одну точку. Въ тишин онъ слышалъ стукъ своего сердца, мрно и неустанно работавшаго въ груди.
Незамтно, среди лихорадочнаго ожиданія выздоровленія, подошелъ онъ къ самымъ воротамъ новаго міра. Они стояли передъ нимъ еще закрытыя, но готовыя уже настежь распахнуться передъ его, вдругъ оторопвшимъ, взоромъ. Завтра онъ, на долгіе дни, покинетъ все, что онъ зналъ съ младенческихъ дней. И когда онъ глядитъ въ окна на улицу, въ густой мракъ ночи, и думаетъ, что завтра онъ долженъ пуститься въ дальній путь, ему становится жутко, онъ чувствуетъ себя одинокимъ… То есть онъ всегда чувствовалъ себя одинокимъ и прежде, до свтлыхъ дней выздоровленія, но какъ-то не такъ: тогда онъ былъ одинокъ и плевалъ на людей, а теперь онъ чувствуетъ себя словно покинутымъ бобылемъ. Быть можетъ это усталость и темная ночь навяли это чувство. Дальній путь представляется ему не днемъ, а ночью, какъ теперь, и оттого, можетъ быть, и страшитъ его. Но между тмъ завтра онъ долженъ уже отправляться… теперь онъ не думаетъ — въ степь, а въ дальній путь, но прежде чмъ онъ отправится въ дальній путь, что-то должно случиться, и вотъ это что-то все ясне и ясне выступаетъ передъ его сознаніемъ. Удивительное дло! Онъ самъ устраивалъ это, хлопоталъ, безпокоился, наконецъ устроилъ и вотъ только теперь онъ начинаетъ ясно сознавать то, что должно случиться прежде, чмъ онъ отправится въ дорогу: онъ долженъ проститься съ Машей. И вотъ, все ярче и ярче передъ его возбужденнымъ воображеніемъ начинаетъ выступать любимый и милый образъ его Маши. Онъ выступаетъ передъ нимъ такой живой, такой близкій, онъ чувствуетъ его присутствіе, открываетъ глаза: кругомъ тишина и мракъ, по палат носятся сдержанные звуки больничной ночи. Онъ снова закрываетъ глаза и снова видитъ Машу. То вспоминаетъ онъ ее рзво и легко бгущую черезъ дворъ, вспоминаетъ мимолетныя встрчи на двор, за дворами, вспоминаетъ тихіе, весенніе вечера, когда видалъ онъ ее въ огород, гд собирала она блье съ веревокъ, а онъ глядлъ черезъ старый заборъ, вспоминаетъ ея голосъ, какъ пла она деревенскія псни за работой, потомъ дальше, дальше… воскресныя встрчи въ кремлевскомъ саду и еще дальше… вечеръ на берегу рки и все, что было тогда и посл, всю эту тоску, этотъ ужасъ, ея страхъ, когда шла она домой, поздно ночью, и скрипъ воротъ, и спящую массу Соскинскаго дома, покинутый берегъ, балалайку и мучительные дни неизвстности и страшный бой и… какъ онъ безъ памяти отшвырнулъ ее!.. И что-же это такое? Откуда-же взялись эти свтлые дни, со степью, съ косарями? Что это,— сонъ? Пригрезилось что-ли все это? Но онъ озирается кругомъ, прислушивается, припоминаетъ. Рядъ пережитыхъ впечатлній убдительно воскресаетъ въ душ. Это не сонъ? но какъ-же это случилось? Какъ-же онъ не подумалъ ни разу о Маш? А потомъ вспоминаетъ, что онъ не только думалъ о ней, но и помнилъ ее все время, пока думалъ о степи, и даже Савельеву говорилъ, что вернется прямо въ прачешное заведенье, и свиданье ей назначилъ завтра черезъ него. Значитъ помнилъ, а только не понималъ, не чувствовалъ этого…
— Съ горяча-то и не сообразился, — сказалъ онъ самъ себ. Тутъ онъ опять вспомнилъ Машу и такое страстное влеченіе къ ней охватило его въ эту минуту, что онъ вдругъ сказалъ:
— Ну ее, не пойду въ степь! и тотчасъ испугался своихъ словъ и почувствовалъ ихъ несообразность. ‘Нтъ, братъ, какъ ни вертись, а завтра въ путь — и баста. Какое тутъ еще сумлніе тебя повредило? По утру встанешь, умоешься — и съ Богомъ’, говорилъ онъ самъ себ съ какимъ-то дикимъ злорадствомъ.
‘И для какой-же надобности я останусь? спросилъ онъ самъ себя.— Али ужъ безъ меня ямы подчистить некому?! Изъ чего же мн оставаться? Аль еще походить Надиньк покланяться, пока надоумитъ ее нечистый глаза мн выцарапать’?— Этими соображеніями ему удалось взвинтить нсколько свое мужество. Но голова была тяжела и въ груди ощущалось что-то не совсмъ складное. Въ окна глядла черная ночь, было тихо, жутко какъ-то, потомъ опять воспоминанія о Маш потянулись въ воображеніи, опять гложущая тоска стала терзать его сердце, сомннія ослабили его ршеніе, онъ лежалъ съ тяжелющими вками, не зналъ, что сдлаетъ завтра, наконецъ глаза сомкнулись, и онъ заснулъ съ мыслью о Маш.

——

Веселые лучи восходящаго солнца разсыпались по пробуждающемуся городу. Пригртая земля ожила и погнала сырой, холодный туманъ со своей широкой груди…
Понеслись звуки живой утренней дятельности. Пастухи по улицамъ вызывали скотъ перекатными звуками своихъ длинныхъ трубъ, скрипли ворота, мычали коровы, гремли по улицамъ бочки водовозовъ, по кустамъ и заборамъ щебетали воробьи, блые голуби вились надъ крышами домовъ, залитыхъ боковыми красными лучами солнца. Городъ начиналъ новый день бодро, увренно и безмятежно, слдуя обычаямъ, завщаннымъ отъ далекихъ временъ своего прошедшаго.

——

Вдоль по Мясницкой улиц быстро шагалъ Залетный. Его тощая высокая фигура съ котомкой за плечами и посохомъ въ рукахъ съ тревожной поспшностью подвигалась по направленію къ Мщанской. Его лихорадочные глаза, большіе и неподвижные, глядли впередъ, слпые для всхъ впечатлній радостнаго и свтлаго утра…
Онъ миновалъ Мщанскую, поворотилъ направо и, замедляя шагъ, вышелъ на незастроенную площадь за дворами квартала Мщанской улицы. Онъ остановился, перевелъ тяжелое дыханье и, слегка взявшись рукой за грудь, спустилъ съ плечъ котомку, потомъ прислъ на бревно, полузаросшее мхомъ и плсенью, опустилъ голову и на нсколько мгновеній впалъ въ какое-то забытье. Потомъ открылъ широко глаза и вздрогнулъ всмъ тломъ, словно внезапно пробужденный отъ сна. Отсюда за деревянными заборами и навсами виднлась ветхая крыша соскинскаго дома, съ двумя дымящимися трубами.
‘Вотъ тамъ нмая печку растопляетъ’,— подумалъ Павелъ, проникая воображеніемъ сквозь старыя стны этого памятнаго дома,— ‘а тамъ… Маша надо быть…’ И забравшись въ атмосферу недавняго прошлаго, его воображеніе вдругъ разбилось на бездну детальныхъ воспоминаній, воскрешавшихъ съ подавляющею ясностью каждую черту, каждую мелочь въ жизни этого маленькаго міра, со всмъ роемъ житейскихъ треволненій и впечатлній, еще свжихъ, животрепещущихъ, но уже отошедшихъ въ прошлое и тонущихъ въ немъ. Словно трупъ только что отошедшаго человка лежалъ передъ нимъ, совсмъ еще теплый, едва стихшій посл краткой агоніи, и не врятъ глаза, что онъ уже не шевельнется, и уши ждутъ еще живого голоса…
Такъ глядлъ Павелъ на этотъ домъ и не врилъ боле, что онъ уже исторгнутъ изъ этого міра, что онъ на пути къ новому существованію въ какой-то далекой и чуждой степи.
‘И что за степь,— подумалъ онъ,— можетъ и степи-то нтъ!’. Что-то треснуло за заборомъ. Павелъ затрепеталъ: онъ вспомнилъ Машу, онъ вспомнилъ, что сейчасъ надо прощаться съ ней, испугался и вскочилъ съ бревна, на которомъ сидлъ.
‘Не пойду въ степь, — подумалъ онъ опять,— живутъ-же люди и не ходятъ въ степь’,— и не усплъ еще немного придти въ себя, какъ услышалъ легкій шумъ, оглянулся — и такъ и подкосило ему ноги: къ нему бжала Маша. Она остановилась передъ нимъ почти вплотную, блдная, съ горящими глазами, тяжело переводя духъ. Онъ схватилъ ее за руки и поцловалъ. Она вспыхнула и немного отшатнулась. Павелъ былъ словно во сн.
— Павелъ, — залепетала она, — Павелъ, голубчикъ, куда ты собрался?
Павелъ пристально поглядлъ на нее, потомъ тряхнулъ головой, провелъ рукой по лбу и сказалъ глухо, но твердо:
— Въ степь, Маша.
Она посмотрла на него, не зная что сказать, потомъ всплеснула руками.
— На что въ степь?
— Въ степь, въ косари, — отвтилъ Павелъ и что-то живое мелькнуло въ сознаніи.
— Въ косари! Какой ты косарь, на теб лица нту? Глядть мочи нтъ! Ншто это косарь?
— Не плачь, Машенька… ‘Косой вострою не подржусь я’,— отвчалъ Павелъ, хотя это и не служило отвтомъ на слова Маши: сказалъ онъ это потому, что такъ собирался сказать раньше.
— Ахъ,— сказала она,— косой! Косой не подржешься, кто-жъ косой… И безъ косы изведешься. Ахъ, Павелъ, сумасшедшій ты, какъ есть сумасшедшій: только что на ноги поднялся и ужъ въ путь, въ чужіе люди! Какъ есть сумасшедшій…
Павлу въ душу западали эти слова, но они не убждали его, а напротивъ будили въ немъ уснувшій порывъ мужественнаго и свободнаго чувства.
Павелъ поднялъ голову и выпрямился.
— Маша, — сказалъ онъ проникновенно, — не кручинься, касаточка, не кручинься, Богъ милостивъ. Нудить себя не стану, пойду вольготно, пойду зорьками, по маленьку, въ поляхъ теперь благодать Божія, легость, зелень… и пойду, ничего…
Но Маша, закрывъ лицо, горько плакала и по рукамъ, и по лицу катились крупныя, горячія слезы.
— Маша, — говорилъ Павелъ, — по осени приду я, вольный косарь, про острогъ забудутъ, денегъ принесу…
— Не ходи!— воскликнула Маша, сотрясаясь отъ глубокихъ рыданій, — не ходи, не надо!
— Приду я къ теб, можетъ Богъ смилуется, умилитъ душу твоей матери.
— Не ходи, — рыдала Маша.
— Помнишь, какъ въ псн поется, — и дрожащимъ голосомъ Павелъ проговорилъ слова народной псни:
Никто ne разлучить
Насъ съ тобой во вкъ,
Ни небо, ни звзды,
Ни бла заря,
Только насъ разлучитъ
Мать сыра-земля…
Прощай, Маша! Храни тебя Святая заступница, Матерь Божія Марія!
Маша перестала рыдать.
Онъ притянулъ ее къ себ и поцловалъ не крпко, но торжественно, три раза на перекрестъ.
Все было кончено и онъ почувствовалъ словно оттолкнулся отъ берега.
Маша затряслась, затряслась и побжала.
Павелъ глядлъ ей въ слдъ и съ досадой смахивалъ слезы, упрямо набгавшія на глаза, туманившія взоръ и застилавшія Машу, которая бжала и скоро скрылась за угломъ деревяннаго забора. Павелъ стоялъ еще нкоторое время, глядлъ въ ту сторону, гд скрылась Маша, потомъ махнулъ рукой.
‘Ну, скрипи колесо немазанное, — сказалъ онъ самъ себ, — размахаешься! ‘
Потомъ помолился на вс четыре стороны и, помахивая липовымъ посошкомъ, энергично зашагалъ по улицамъ, по направленію къ Воронежскому тракту.

——

На Воронежской почтовой дорог, въ сел Боркин, въ просторной каменной изб постоялаго двора стряпуха Федосья собирала ужинъ прозжимъ крестьянамъ, гнавшимъ обозъ гречневой крупы въ губернскій городъ К. Крестьяне-извощики толпились въ изб, наполняя ее махорочнымъ дымомъ и гамомъ голосовъ. Разсвшись по лавкамъ, или прислонившись къ стнамъ и двернымъ косякамъ, они потягивали плоскія, перегнутыя папироски и передавали ихъ одинъ другому на временное пользованіе, поминутно слышалось причмокиваніе и оплевываніе, вспыхивали синимъ вонючимъ огонькомъ и тухли срнички… Отъ этой сутолки въ изб, и безъ того уже нагртой натопленной печкой, въ которой готовился ужинъ, было очень душно и жарко.
— А вотъ, братцы, нонече постъ, какъ-бы намъ хозяйка не проштрафилась, умаялись съ дороги, день Богъ послалъ жаркій, какъ животики-то подвело.
— Ну, куфарушка, выставляй что-ли, что ни есть въ печи, все на столъ мечи, по гривеннику съ рыла, можно хорошій ужинъ собрать. Грибовъ-то припасла? Я охотникъ…
— А нтъ, братцы, какъ-то не очень гриба-то нонече, дождевъ что-ли грибныхъ Богъ не даетъ, что не больно ихъ видать. Въ прошломъ год…
На широкомъ прилавк у открытаго окна сидлъ въ полумрак худой человкъ съ большими осоловлыми глазами. Рядомъ съ нимъ лежала небольшая плетеная котомка. Этотъ человкъ не принималъ никакого участія въ общемъ разговор. Въ его движеніяхъ и поз проглядывала усталость и глубокое уныніе. Это былъ Павелъ.
Компанія извощиковъ, крестясь, шумно расположилась за столъ, застучали ложки, черныя руки потянулись къ дымящимся чашкамъ съ вареной картошкой, которая окуналась въ соль и быстро препровождалась въ голодные рты.
Распространялся пріятный запахъ свжаго хлба и щей. Большая крынка съ квасомъ обходила сотрапезниковъ.
Павелъ сидлъ не двигаясь и поглядывалъ мелькомъ на артель.
— Эй,— сказалъ тонкимъ голосомъ одинъ крестьянинъ, обернувнувшись къ Павлу, — землякъ, что носъ повсилъ, подсаживайся.
— Нтъ, спасибо.
— Что-же, подсаживайся, картошки славныя, — поощряли его другіе.
— Гривенникъ съ рыла, — замтилъ молодой парень.
— Ну, ладно, гривенникъ съ рыла! Какой тутъ разсчетъ, садись, да и баста — ну, поворачивайся.
Павелъ уступилъ, чтобы не спорить. Тотчасъ крестьяне потснились и дали ему мста.
— Милости просимъ.
Павелъ слъ.
— Ну, чего-же глядишь? дйствуй, артель не малая, живо разбгутся картошечки-то! Орудывай.
Павелъ вяло принялся за ужинъ.
— Что не веселъ?— спросилъ его русоволосый крестьянинъ съ добродушнымъ лицомъ.
— Такъ себ, умаялся малость.
— День жаркій, — пояснилъ другой.
— Съ далека?
— Съ города.
— Съ губерніи?
— Ну, да.
— Тамошній?
— Тамошній.
— Прихлебывай,— сказалъ сосдъ, подвигая крынку съ квасомъ.
— Далече?
— Натрафлялъ-то было далече.
— Аль ослъ?
— Нтъ, такъ себ…
— Что это, худящій-то какой, аль умираешь?
Павелъ дрогнулъ.
— Небось, не помру, — сказалъ онъ глухо.
— Да я не къ тому, хворь, дескать, какая завелась?
— Съ больницы.
— Чего-жъ ты разомъ въ путь схватился, теб-бы дома понжиться, а то вишь, въ пути-то и не совладаешь…
— Прощенья просимъ,— сказалъ Павелъ, кладя на столъ ложку, и крестясь вылзъ изъ-за стола.
— Что-же?— спросилъ его сосдъ.
— Нтъ, не въ моготу мн.
— Эхъ, братецъ ты мой, какъ тебя растомило!
— Подемъ, что-ль, съ нами-то?
— Куда?
— Въ губернію.
— Нтъ, — рзко отвтилъ Павелъ
— Оно можетъ полегчаетъ дома-то, на спокойномъ жить.
— Нтъ, не поду.
— Такъ скорй себя уходишь въ пути-то.
— Небось, перемогусь! Сразу-то оно малость… а то ничего, обойдуся.
Онъ легъ на прежнее мсто, подостлавъ подъ себя поддевку и закрывъ глаза. Въ воображеніи его сейчасъ же встала большая широкая дорога, обсаженная старыми корявыми ветлами, съ могучими стволами, обросшими желтымъ мохомъ и съ полузасохшими вершинами. По ея просторному изрытому и зеленющемуся полотну, убгающему въ необъятную даль, вьется, перебгая съ одной стороны на другую, узкая лента прозжанной торной дорожки, мягкой, пыльной и свтлой. По об стороны дороги за канавами открывается перспектива на безконечныя поля, раскинутыя по пологимъ холмамъ. Оттуда, съ этихъ полей втерокъ доноситъ тонкій запахъ цвтущихъ хлбовъ, волнующихся своей серебристо-зеленой поверхностью…
Отсюда съ дороги, съ высокаго холма глядлъ онъ на блющую массу города, залитаго солнечнымъ свтомъ, на синіе и золотые купола церквей, на высокія колокольни, на красныя кирпичныя трубы фабрикъ, на облака дыма и пыли, висящія въ воздух… Городъ! Этотъ городъ, гд онъ оставилъ все свое прошлое! И это прошлое вставало теперь въ его воображеніи какъ-то во всей своей совокупности, словно онъ оглядывался на него, какъ оглядывался на городъ съ высоты отдаленнаго холма. Все тамъ было слито въ одну общую широкую перспективу, которая при всей своей пестрот и многочастности сразу охватывалась взоромъ, и на ней, какъ надъ городомъ колокольни, купола и дымныя фабричныя трубы, рзко выдлялись отдльные образы и лица. Маша, могила матери, домикъ Катерины Петровны, острогъ, больница, а тамъ все стукъ и гамъ и брань, и ямы, и кулаки-хозяева, и ненавистническіе взгляды, и тихіе унылые вечера одиночества, и яркія вспышки восторженнаго поэтическаго чувства, и псни, и гармоники, и кабаки — все это въ общей масс, какъ обывательскіе домишки города. Воспоминанія не налетали и не скрывались, они не смняли другъ друга длинной чередой, а такъ вс и стояли въ душ и отъ нихъ тамъ лежала грусть тихая и торжественная, какъ просторныя поля въ ясный лтній вечеръ.
Этой тихой грустью охвачена была его душа, какъ охваченъ былъ онъ самъ безконечнымъ просторомъ полей…
Эта тихая грусть смнила пеструю картину жизненныхъ ощущеній, какъ тихія поля смнили шумный городъ съ трескомъ пыльныхъ улицъ и съ гвалтомъ мастерскихъ, и унылыми пснями одинокихъ досужихъ часовъ.
Такъ лежалъ онъ съ неподвижнымъ чувствомъ въ душ и наконецъ задремалъ подъ тихій говоръ ужинающихъ извощиковъ, обмнивающихся короткими замчаніями, которыя прерывались звучнымъ хлебаніемъ постныхъ щей и сопровождались тихимъ постукиваніемъ ложекъ о столъ и край деревянной чашки.
Онъ очнулся черезъ нкоторое время… его кусали клопы… какое-то непріятное чувство водворилось во всемъ тл…
Въ просторной изб было довольно темно, душно, только небольшая лампочка бросала слабый отсвтъ на красную кирпичную стну и освщала дв фигуры, сидвшія за столомъ. Павелъ прислушался къ ихъ тихому сонному говору.
— Ванька-то гд пропалъ, что его не видать стало?— сказалъ сдобородый плшивый человкъ и звнулъ, крестя ротъ рукой, въ бломъ рукав.
— Ванька-то?— переспросилъ человкъ въ поддевк,— Ванька удавился. А ты и не слыхалъ?
— Не слыхалъ — отвтилъ старикъ и опять звнулъ до слезъ.— Съ чего это? Что ему подлалось?
— Кто его знаетъ, чужая душа потемки, давно ужъ онъ соловый ходилъ, ну, да малый былъ каляный, много-то не растобарывалъ, тоже знаешь: въ тихомъ омут черти водятся, ходилъ-ходилъ, ну одумалъ это дло, сказываться не сталъ, а тутъ подошло дло, приходятъ, а онъ ногами въ воздух такъ чуть-чуть мотается… сняли. съ петли, а ужъ онъ и кончился…
— Такъ и не отпвали?
— Нтъ, кто-же грхъ на душу приметъ, самъ на себя руки наложилъ! Тоже, братъ, и попу своя шкура дорога: ихнева брата тоже за это не похвалятъ! Какъ-же — законъ!
Сдобородый человкъ всталъ, потянулся, растопыривъ руки надъ головой, и заключилъ, звая:
— Такъ значитъ, и не стало Ваньки!
— Такъ и не стало — отвтилъ другой.
Павелъ лежалъ съ закрытыми глазами, въ ушахъ тихо звенло…
На его-ли на могил
Колъ осиновый забили…
Пронеслось у него въ голов, словно онъ вспомнилъ эти слова или кто-нибудь шепнулъ ему ихъ. Потомъ опять черезъ нкоторое время повторилось:
На его-ли на могил
Колъ осиновый забили…
А потомъ и дальше онъ услышалъ:
Пусть лежитъ коломъ проткнутый
И засыпанный землей,
Какъ онъ жилъ тоской пришибенъ
И задавленъ долей злой…
Павелъ не зналъ, откуда пришли эти стихи, припоминалъ-припоминалъ и не припомнилъ.
— Сами должно пришли — подумалъ онъ.— Чудно!
Голова у него нсколько горла, было ему душно и нехорошо. Онъ открылъ глаза: было совсмъ тихо и совсмъ темно. Только тараканы чуть слышно скреблись лапками по бумаг, карабкаясь на лубочныя картины, висящія на стн.
Ото всего этого и отъ стиховъ, и отъ темноты, и отъ таракановъ, Павлу стало такъ жутко, что онъ поднялся на ноги, накинулъ поддевку и, тихо пробравшись къ двери, вышелъ черезъ сни на дворъ.
Отъ ночной свжести дрожь пробжала по тлу. Онъ плотне укутался въ поддевку и прислонился къ столбику на крыльц.
На просторномъ двор подъ навсами лошади фыркали, шелестли губами въ сн и ясляхъ съ овсомъ, и звучно жевали кормъ.
Кто-то тихо отпрукивая лошадь возился съ нею у телги, которая виднлась въ потемкахъ по середин двора.
Слышалось постукиванье объ оглобли и удары хвоста по телг. Пахло хлвами и конскимъ навозомъ.
— Дворникъ!— крикнулъ густымъ басомъ человкъ, запрягавшій лошадь.— Эй, дядя Михей, отвори ворота, эй! гд ты тамъ?
Черезъ нкоторое время въ потьмахъ откуда-то изъ-подъ навса послышалась долгая протяжная звота. Затмъ, тихо понижая и повышая пискливый голосокъ, заскрипла лстница, ведущая на сновалъ, и на землю спрыгнулъ дворникъ, еще разъ шумно звнулъ и пошелъ къ воротамъ, позвякивая ключами.
— Отправляешься — сказалъ онъ хриплымъ заспаннымъ голосомъ.
— Отправляюсь,— сказалъ басъ съ телги и причмокнулъ, дергая возжами.
Телга хрипло взвизгнула осями и, медленно поскрипывая и постукивая, двинулась къ воротамъ.
Тамъ сначала звякнулъ ключъ, потомъ звучно двинулся и ударился концомъ въ воротину запоръ, потомъ заскрипли ворота, распахнулись на широкую дорогу, гулко ударились объ стну и задрожали.
Опять взвизгнули оси, телга тронулась, прошла въ ворота, надъ головой человка приподнялась шапка и темная масса, повернувъ, скрылась за воротами. Дворникъ вышелъ ей слдомъ на улицу и, позвывая, провожалъ ее глазами. И Павелъ, воспользовавшись случаемъ, вышелъ на просторную дорогу и оглянулся.
Въ сел вс огни были потушены и крыши домовъ темнли на ясномъ небосклон, усянномъ безчисленными звздами. Направо перспектива села смыкалась, поднимаясь по пологому скату холма и горизонтъ былъ закрытъ, налво дорога спускалась въ широкую лощину и тамъ въ глубин, внизу, въ потемкахъ горлъ одинокій огонекъ. Дале и выше на горизонт вырисовывались широкія очертанія холмистой дали. Слышно было удаляющееся поскрипываніе съхавшаго воза. Гд-то собаки лаяли, гд-то, вроятно въ барской усадьб, сторожъ билъ въ чугунную доску и эти звуки, тидо дребезжа, замирали въ ночной тишин… имъ отвчали деревянныя постукиванья у сельскаго сторожа.
Торжественно тиха была ясная сухая лтняя ночь. Свжъ и чистъ былъ вольный воздухъ и легко было бы дышать имъ, но въ груди у Павла было какъ-то совсмъ неладно…
— Сажары высоко, ужъ и до зорьки недалеко,— замтилъ дворникъ, устремивъ взоръ куда-то за линію сельскихъ построекъ.
Павелъ поглядлъ въ ту сторону, но не понялъ, различивъ на темномъ неб блую колокольню церкви.
— Чего это Сажары?— спросилъ онъ.
— Сажары — звздочки,— пояснилъ дворникъ,— пойдемъ, сватъ, прибавилъ онъ, звая,— пора и на покой, скоро птухи запоютъ.
Павелъ посмотрлъ вправо въ гору, въ сторону покинутаго родного города, потомъ влво внизъ въ широкую темную лощину, въ сторону завтной степи и сердце сжалось щемящей тоской…

——

Прошло пять дней съ тхъ поръ, какъ Павелъ простился съ городомъ.
Въ сырыхъ сняхъ Соскинскаго дома, въ углу подъ низкимъ сводомъ гулко разносился грохотъ катка. Тамъ Маша съ Матрешкой-Сорокой, поочередно перегибаясь и откидываясь корпусомъ, катали грузный ящикъ на деревянныхъ валькахъ. Гррр-грру, гррр-грру…
Дверь со двора отворилась, на порог появился Савельевъ и нершительно остановился…
— Маша, робко окликнулъ онъ.
Грохотъ катка пріостановился.
— Маша!.. шабашъ!— а потомъ, осняя себя крестнымъ знаменіемъ, прибавилъ хриплымъ, надтреснутымъ голосомъ:
— Улетлъ Залетный!
— Царствіе ему небесное — чуть слышно прошептала Сорока.
Нсколько секундъ стояла мертвая тишина. Потомъ вопль отчаянія раздался въ темномъ углу и, закатившись, повисъ подъ мрачнымъ сводомъ долгой, ноющей нотой….

Я. Крюковской.

‘Сверный Встникъ’, NoNo 6—7, 1893

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека