Панна Мэри, Тетмайер Казимеж, Год: 1909

Время на прочтение: 125 минут(ы)

Казиміръ Тетмайеръ

Собраніе сочиненій.

Томъ II.

Панна Мэри.

Переводъ В. Высоцкаго.

Изданіе В. М. Саблина.

Москва. —1909

I.

Мэри отправлялась на большой раутъ къ Лудзкимъ. Дв горничныя подавали ей платье и туалетныя принадлежности, парикмахеръ въ послдній разъ окинулъ глазами произведеніе своего искусства и съ глубокимъ поклономъ вышелъ изъ комнаты. За дверью онъ сплюнулъ и со вздохомъ взглянулъ на свой дворянскій перстень. Но, нащупавъ рукой деньги въ карман, онъ невольно улыбнулся.
Мэри одвалась быстро, со свободными движеніями человка, не обращающаго особеннаго вниманія на цну матеріи и боле занятаго посторонними мыслями, чмъ заботами о плать. Она нервно двигалась по комнат, переходила изъ угла въ уголъ и увлекала за собой обихъ горничныхъ, которыя обмнивались выразительными взглядами.
— Іоася, не надо затягивать,— произнесла она, наконецъ.
— Да иначе барышня не будутъ одты какъ слдуетъ,— возразила одна изъ горничныхъ.
— Пустяки! И такъ буду лучше всхъ.
— Ну, конечно,— отвтила другая горничная, при чемъ об за спиной Мэри высунули языкъ.
Мэри дйствительно была занята важными мыслями. Она знала, что встртитъ Стжижецкаго, и хотла быть красиве всхъ, красивой какъ никогда, какъ мечта! Но вдь красота не можетъ зависть отъ того, будетъ ли она миллиметромъ тоньше или нтъ. Она была уврена, что Іоася и Зузя однутъ ее хорошо и что парижское платье ей по фигур. Дло было не во вншнемъ вид (прилично одться суметъ каждая барышня со средствами, и обладай ты хоть сокровищами Галконды, больше чмъ можно — на себя не наднешь). Мэри заботилась о другомъ — о томъ внутреннемъ блеск, который долженъ былъ сіять въ ея глазахъ, дрожать на ея губахъ, о томъ ореол чудеснаго и волшебнаго, который долженъ былъ ее окружать.
— Я должна быть прелестна, прелестна, какъ мечта,— повторяла она.
Она возбуждалась все боле и боле. Глаза ея горли ярче обыкновеннаго, грудь волновалась сильне, полуоткрытыя губы точно ожидали поцлуя…
Она съ улыбкой взглянула въ зеркало — нтъ, не Мэри.
Туалетъ былъ оконченъ. Іоася накинула ей на плечи великолпную накидку. Прежде чмъ выйти, Мэри еще разъ посмотрлась въ зеркало, и хотя не разъ любовалась собой, не разъ видала себя въ бальныхъ туалетахъ, все же была поражена своей красотой…
Въ эту минуту третья служанка доложила, что родители ее ждутъ. Мэри захватила веръ и, напвая псенку, стала спускаться по большой мраморной лстниц.
‘Лечу, какъ большая райская птица’,— подумала она.

II.

— Ну, никогда ужъ, никогда!?.. И никогда не услышу твоего голоса, какъ слышалъ прежде?.. И никогда не вернется прошлое?..
Звуки аккорда сплелись такъ дивно, что Стжижецкій дрогнулъ, точно самъ поразился тмъ, что высказалъ, струны застонали какъ подъ ударомъ костлявой руки смерти. Стжижецкій бросилъ взглядъ изъ-за рояля, но, кром г-жи Скразской и m-lle Лименраухъ, не увидлъ никого.
— И никогда ужъ?.. И никогда?.. Никогда?.. Я упалъ бы къ ногамъ твоимъ, цловалъ бы руки и ноги, если бы ты мн подарила хоть одну прежнюю улыбку, хоть одинъ прежній звукъ твоего голоса…
— Неужели это была только игра возбужденныхъ нервовъ? И вдь я самъ… самъ оттолкнулъ тебя, самъ растопталъ этотъ цвтокъ, сорвалъ это солнце съ неба… разорвалъ эту лилейную пелену.
— Я самъ…
Стжижецкому показалось, что вмсто металлическихъ струнъ въ роял натянуты его собственные нервы. Онъ терзалъ свои нервы… терзалъ собственное тло. Ему чудилось, что при каждомъ удар кровь брыжжетъ со струнъ, наполняетъ рояль, выступаетъ изъ краевъ, заливаетъ залъ… все становится краснымъ… пурпурнымъ… все тонетъ въ этой крови… все: мебель… цвты… люди… она…
M-me Скразская, съ лицомъ какъ арбузъ, и m-lle Лименраухъ, съ лицомъ какъ морковь, вскочили съ мста. Рояль подъ пальцами Стжижецкаго издалъ какой-то странный, дьявольскій звукъ.
И Стжижецкій бралъ аккордъ за аккордомъ. Рояль ревлъ смхомъ. M-me Скразская и m-lle Лименраухъ тонули въ его крови, въ той крови, что лилась изъ рояля въ залъ, и утонули бы, должны бы были утонуть, если бы эта кровь доплыла туда… туда… гд эти цвты. Хе… хе… хе… Рояль ревлъ такимъ нечеловческимъ, такимъ страшнымъ хохотомъ, что Стжижецкій услыхалъ гд-то позади себя:
— Mais qu’estce que c’est?
Пусть течетъ кровь, течетъ! Исчезъ рояль, исчезла гостиная Лудзкихъ, и m-me Скразская и m-lle Лименраухъ, исчезло освщеніе… цвты… все исчезло… осталось одно пространство, и шумъ, и гулъ, и море его текущей крови… Кровь касается ея ногъ… подплываетъ къ нимъ… хочетъ подняться выше… обдать ее… и не можетъ… Странно, непонятно… Въ этомъ наводненіи, въ этомъ океан крови, что можетъ, кажется, затопить Альпы, она одна стоитъ невредима… Кровь волнуется, бушуетъ и кружится вокругъ нея, вздымается волнами и пной, но ни одна капелька не достигаетъ ея ногъ… Рояль подъ пальцами Стжижецкаго зарыдалъ… Струны издали странный, раздирающій душу, невыразимо скорбный стонъ отчаянія. Глаза Стжижецкаго стали влажны, онъ захотлъ подняться, зная, что все, что онъ ни сдлаетъ, будетъ смшно… и вдругъ у него потемнло въ глазахъ…
— Ахъ, ахъ! — вскрикнули m-me Скразская и m-lle Лименраухъ.
Стжижецкій пришелъ въ себя.
— Mais qu’estce que c’est? — Что съ нимъ такое? — услыхалъ онъ сзади себя.
— Не угодно ли вамъ воды? — подошелъ къ нему молодой Лудзкій съ блымъ цвткомъ въ бутоньерк.
Стжижецкій отрицательно покачалъ головой.
Раздались звуки печальной псни… Вотъ духъ скорбный, смертельно грустный, безнадежный, покинулъ тло, унося всю свою боль, всю свою горесть… Далеко-далеко отъ міра, отъ солнца — далеко отъ всего, чмъ живетъ она. Въ пустынную срую даль… Ахъ, далеко далеко, отъ всего, чмъ она жила, далеко!.. Но вдь, не будь ея, страшенъ, смертельно страшенъ былъ бы сонъ… и мертвенно безжизненъ былъ бы духъ… И ты еще не понимаешь, какъ я люблю тебя?.. Не понимаешь, ты не хочешь понять?.. А я не могу, не могу сказать теб этого… ничего не могу сказать? Если бы я погибалъ, умиралъ, и одно только слово ‘люблю’ могло спасти меня, я бы не произнесъ его, не могъ бы произнести…
И псня оторвалась отъ мысли, осталось одно чувство. Стжижецкій стремился за ней душой, но не настигалъ ее, не могъ. Синее журчаніе ручья… и что-то непонятное льется изъ-подъ его пальцевъ… Это была музыка человческой души въ ея высшемъ напряженіи, въ экстаз любви и скорбной тоски.
Въ груди Стжижецкаго что-то металось и рвалось, онъ точно вырывалъ свое сердце… и бросалъ его туда, въ уголъ залы, къ тмъ цвтамъ…
Рояль закачался у Стжижецкаго: снова потемнло въ глазахъ.
— Что съ вами? Не играйте больше,— подбжала къ нему m-me Лудзкая.
‘Что со мной?.. Страдаю — значитъ, живу’,— подумалъ Стжижецкій и всталъ изъ-за рояля.
Его глаза устремились въ уголъ залы, къ цвтамъ.
Мэри Гнзненская, вмст съ другими, аплодировала очень живо. Щеки ея горли, она казалась очень тронутой. Глаза Стжижецкаго заблестли, дыханіе задержалось въ груди… Раскланявшись нсколько разъ аплодирующимъ, онъ подошелъ къ цвтамъ. Но волненіе на лиц Мэри, подавленное силой воли, исчезло, и только щеки еще пылали… Стжижецкій остановился…
Глаза его точно спрашивали: ‘Ничего?’
И онъ прочелъ холодный, спокойный отвтъ: ‘Ничего’.

——

‘Мало владть милліонами и быть красивой’,— повторяла Мэри, ходя взадъ и впередъ по будуару m-me Лудзкой и любуясь повременамъ своей наружностью и своимъ нарядомъ въ зеркал. — ‘Этого мало. Такая двушка, какъ я, иметъ, право, все…Да, да, Мэри, ты должна сдлать карьеру. Графиня Мэри!’ — Она наклонилась передъ зеркаломъ… Княгиня Мэри!..
Она еще ниже поклонилась и покраснла.
Кровь залила ея щеки… Она смутилась, точно сказала какую-то неловкость, не то такое, чего никто не долженъ слушать.
‘Княгиня Мэри’,— шепнула она, глядя въ зеркало, и еще разъ низко поклонилась.
— Княгиня Мэри!..
Она покровительственно кивнула головой.
— Madame la princesse Mery…
— Madame la duchesse… Вдь выйти замужъ можно не только въ Польш…
‘Но, нтъ, нтъ, непремнно въ Польш за поляка’,— подумала она…
— О, Мэри Гнзненская не увезла бы своихъ милліоновъ за границу… Мэри Гнзненская отдастъ свою руку только поляку!.. Да, только бы удалось! Княгиня Траутмансдорфъ, княгиня du Медина-Силонія Колонне…
Можно позволить себ всякія желанія, всякія требованія и мечты, если ты такъ красива, такъ дивно красива, такъ умна… И быть при этомъ единственной дочерью Гнзненскихъ…
Смшна эта m-lle Лименраухъ со своими 400 тыс. приданаго… Вдь у меня 11 милліоновъ. Съ такими деньгами и въ Европ многое сдлаешь, а у насъ — все. Впрочемъ — папа все больше и больше увеличиваетъ капиталъ, а мн всего 19 лтъ. Раныне 22 лтъ я замужъ не выйду, за это время папа дойдетъ до 12 милліоновъ, можетъ быть, до 14, а можетъ быть, и до 20!
Вдь папа геніаленъ въ длахъ, а я его родная дочь!..
И она снова поклонилась себ въ зеркало…
— И я буду геніальной въ моихъ длахъ.
Она опять поклонилась.
— Мэри, ты должна сдлать карьеру… Помни же это! — сказала она громко и погрозила себ пальцемъ.
Но лицо ея омрачилось.
Почему же папа не старается получить титулъ барона?
Вдь это не такъ трудно. Онъ говоритъ, что титулъ сдлалъ бы его смшнымъ въ Варшлв, гд каждый помнитъ его ддушку Гавріила Гнзненскаго, шерстяного и хлбнаго маклера. Да онъ, кажется, назывался даже Гнзноверъ, ей это сказала однажды Герсылка Вассеркранцъ въ припадк злобы.
…Ахъ! Эти Вассеркранцы, Лименраухи, Моргенштейны. Хорошо еще, что въ нашей семь нтъ ни Пистолетовъ, ни Мдницъ. Эсвирь Мдница… Я сама видла такую вывску за Желзной Брамой {Предмстье Варшавы, населенное евреями.}.
Мэри прочла это разъ въ своемъ альбом, но это писалъ кто-то такимъ измненнымъ почеркомъ, что она не могла догадаться.
… Я какъ роза саронская и лилія долинъ.
Кипитъ, бушуетъ во мн жизнь… Красота моя ослпляетъ.
Таковы, врно, были женщины наши, когда евреи покоряли Азію…
Брр… Евреи!..
… Я какъ роза саронская…
Вся я прекрасна… И нтъ изъяновъ во мн.
Она разсмялась. Глаза ея остановились ка губахъ. Перестала смяться.
Эти губы — причина ея вчныхъ тревогъ!
Не потому, чтобы он были некрасивы — рисунокъ ихъ безукоризненъ, он алыя, прелестныя… Но губы безпокоили ее — он выражали что-то… чего сама Мэри не могла ни назвать, ни опредлить.
— Если я погибну,— сказала она своей двоюродной сестр Герсылк Вассеркранцъ,— то меня погубятъ мои губы — увидишь…
Она чувствовала, что владетъ собой, своими взглядами, своимъ голосомъ, движеніями, даже мыслью, сердцемъ — этому ее выучили, и она сама воспитала это въ себ,
Но въ губахъ ея было что-то, что было выше ея силъ, ея воли. И она знала, что ихъ ей не покорить.
— Что это такое? — думала Мэри иногда.
Между тмъ, вс впечатлнія отражались сначала на ея губахъ.
Прислушиваясь къ музык, которую она предпочитала всмъ другимъ искуссгвамъ и которая дйствительно трогала ее, Мэри чувствовала, что вс звуки касаются ея губъ. раньше, чмъ слуха.
При декламаціи или пніи слова и звуки голоса точно ласкали и нжили ея губы… Если же кто-нибудь ей нравился, губы ея ощущали странное чувство.
Губы мои созданы для поцлуевъ, но страшны для того, кто цлуетъ ихъ, и страшны для меня. Губы мои, какъ я васъ боюсь!.. Созданы для поцлуевъ…
Какое то безсиліе овладло ею, какая то истома…— Созданы для поцлуевъ…— повторяла она полушопотомъ:— мн кажется, что я не страстна, а… похотлива (такъ это называетъ Герсылка). Впрочемъ, Герсылка слишкомъ много знаетъ и страшно испорчена… она безусловно развращаетъ меня.
— Роза саронская…
Пройдясь немного по комнат, она снова остановилась передъ зеркаломъ.
— Да, да! — шепнула она.— Я должна покорить міръ. Пусть мой жизненный путь будетъ сплошнымъ тріумфомъ. Разъ я не могу быть еврейской Венерой въ храм Соломона, то я, по крайней мр, должна добыть цной моей пляски голову Іоанна Крестителя, подобно Саломе…
‘Sie tanzt mih rasend. Ich werde toll!
‘Sprich Weib was ich dir geben soll?
‘Sie lchelt! Hedela! Trabanten, Lufer!
‘Man schlage ab das Haupt dem Tufer’!
— Да, да, весь міръ въ рукахъ смльчаковъ. И его можно закружить до безумія! И безуменъ будетъ онъ отъ моей пляски!
‘Hedela! Trabenten, Lufer!
‘Man schlage ab das Haupt dem Tufer!..’
Она топнула ногой…
— Bce — мое! Все — для меня! Я такъ хочу!
Съ расширенными ноздрями и полуоткрытыми губами, за которыми блистали зубы, Мэри стояла, смотря въ зеркало и наслаждаясь своимъ великимъ, страшнымъ могуществомъ. Царская красота, рдкій умъ, чарующая прелесть и талантливость…
— Во мн есть что-то демоническое,— шепнула она.
— Власть!… Въ 19 лтъ быть такъ могучей!
Чего она не покоритъ, чего она не броситъ къ своимъ ногамъ! И ей показалось, что море головъ клонится къ ея ногамъ и шепчетъ полуголосомъ какую-то пснь, или гимнъ:
‘Ты — какъ роза саронская и какъ лилія долинъ…
‘Ты межъ двами подруга моя, какъ лилія межъ терновникомъ.
‘Ты закрытый садъ, закрытый источникъ…
‘О, источникъ живыхъ водъ, плывущихъ изъ Ливана!..’
И она радовалась этому гимну, этимъ преклоненнымъ головамъ и своей великолпной исключительной памяти.
— Что же мн длать, если я среди двъ, какъ лилія среди терновника… Быть можетъ, я и трехъ разъ этого не читала, а почти весь гимнъ знаю наизусть.
‘Чрево твое, какъ стогъ пшеницы, окруженной лиліями’,— здсь Мэри разсмялась.
А море головъ, преклоненныхъ предъ нею, шумло: ‘Кто та, что встаетъ какъ заря, прекрасна какъ мсяцъ, чиста какъ солнце!’
И хотя у царя 60 женъ и 80 налож…
Мэри бросило въ жаръ, она оборвала… и опять посмотрла на губы свои… полуоткрытыя, пурпурныя, немного влажныя… ‘Наложи меня, какъ печать, на сердце твое и, какъ печать, на грудь твою… Ибо сильна, какъ смерть, любовь, крпка, какъ могильный камень. Углы ея, какъ углы огненные и какъ пылающій огонь. Великимъ водамъ не погасить такой любви, не затопить ее ркамъ, а если кто отдастъ за нее весь достатокъ дома своего, будетъ отвергнутъ’.
О, какъ прекрасна, какъ плнительна — любовь сладчайшая!
— Удивительная у меня память! — шепнула она.
А море головъ, преклоненныхъ предъ ней, шумло: ‘Кто та, что встаетъ какъ заря, прекрасна какъ мсяцъ, чиста какъ солнце!’
Брр… Если бы моя фамилія была ‘Мдница»!… M-llt Марія Мдница… Мэри Мдница… А вдь я могла бы такъ называться! Почему-то мн кажется, что и моя бабушка, фамиліи которой я никогда узнать не могу, тоже была Мдница. И вс Мдницы изъ-за Желзной Брамы, оборванныя, грязныя торговки, плутовки и обманщицы: вс он мои родныя…
Брр… — Кровь снова залила ей лицо…
— Видно, какой-то добрый геній покровительствовалъ мн… Вдь это было бы страшно… Миссъ Мэри Мдница…
Брр…
Однако горевать нечего. Это ничуть не поможетъ.
— Фамилія моя Гнзненская, даже довольно аристократическая фамютія. Ужъ ддушка перемнилъ ее. Да при томъ у меня 11 милліоновъ! Дивная красота, рдкій умъ и богатство… все, что можетъ замнить фамилію.
Я въ Варшав — первая.
Разв я не хороша собой?
Мэри остановилась передъ зеркаломъ.
При каждомъ взгляд въ зеркало ей прежде всего бросался въ глаза избытокъ жизненной силы, имъ она такъ и дышала.
Отъ искры ума и жизненной силы, грудь и бедра точно разрываютъ корсетъ.
А все это сливается въ чудную классическую гармонію.
— Ты могла бы служить моделью Венеры, если бы у евреевъ была Венера,— сказалъ ей разъ дядя Ганугутъ, гордившійся всегда своимъ происхожденіемъ и обладавшій прекрасной скульптурной коллекціей.
‘Ты, какъ роза саронская и какъ лилія долинъ…
‘Уста твои подобны коралламъ, рчь плнительна…
‘Об груди твои, какъ серны-близнецы, пасущіеся между лиліями’…
Вся ты прекрасна, подруга моя! и нтъ въ теб изъяновъ…
Она почувствовала страстное желаніе броситься на кого-нибудь, впиться тубами въ есо шею и сосать, сосать, кровь…
Къ ногамъ моимъ! Къ ногамъ!..
Къ ногамъ!..
Ахъ, стать на чью-нибудь голову ногою.
Растерзать, рвать, чувствовать свою мощь…
Она горстями бросала бы золото, золотомъ била бы по лицу. Пусть это золото жжетъ, какъ огонь, счетъ, какъ бичъ. А вы — протягивайте къ нему руки, тснитесь, толкайтесь, бейте другъ друга… Чувствовать ихъ подъ своими ногами!..
Пусть ихъ мечутся, вопятъ, умоляютъ…
Демонъ!..
Но, посмотрвъ на свои губы, Мэри смутилась… Ей показалось, что губы эти слушаютъ, но не понимаютъ ея, будто у нихъ свои глаза, и он другими глазами смотрятъ на міръ. Передъ ними она чувствовала себя безсильной.
Вотъ слабю я! — вспомнила она изъ ‘Безъ Догмата’.
Какая-то сила таилась въ ея алыхъ губахъ.
— Губы мои и мое честолюбіе будутъ моею гибелью,— думала она,— мн не устоять, я слишкомъ честолюбива. Страшно…
И она почувствовала себя безсильной и ничтожной.
— Ничто, ничто не спасетъ меня!.. Страшно…— шепнула она.
Мэри точно оглянулась на кого-то. И вдругъ у нея передъ глазами встало лицо адвоката Якова Лесимберга, человка очень порядочнаго, любовь его къ Мэри была всмъ извстна, хотя онъ только издали осмливался глядть на нее.
Но Мэри не обращала никакого вниманія на этого жида. Ее возмущало даже и то, что онъ сметъ глядть на нее.
Вдь, по выраженію дяди Гаммершляга,— она и для княжескаго стола была бы лакомымъ кусочкомъ.
— Въ сущности, я очень одинока,— подумала Мэри.
— Мама, что для меня мама? Мама вздыхаетъ и скучаетъ въ Варшав по Карлсбад, въ Карлсбад по Біариц, а въ Біариц по Варшав.
Это, право, единственное ея занятіе.
Она настолько интересуется мною, что въ случа моей смерти поплакала бы недли дв. Впрочемъ, она не интересуется ничмъ и никмъ, ни мною, ни отцомъ, ни тмъ и ни смъ.
Папа — обыкновенный Geschftsmann, вдь слдуетъ все называть настоящимъ именемъ, какъ говоритъ ксендзъ Варецкій.
Отецъ меня очень любитъ, восхищается мной, но помимо вншняго лоска — онъ остался сыномъ ддушки Гнзновера… И кто-же еще у меня? Нтъ ни братьевъ, ни сестеръ. Герсылька пока даже Вассеркранцъ? или можетъ быть, Михаилъ Кухенъ. Вс они слишкомь мало развиты для меня… Я одинока, я совсмъ одинока. Вдь у меня нтъ никого, и никто меня не любитъ. Если я нуждаюсь въ чужой помощи, то могу ее найти, и найду только за деньги.
Она горько усмхнулась…
За деньги, все за деньги…
Полюбилъ бы меня хоть кто-нибудь?.. И сколько молодыхъ людей длали мн предложеніе, сколько ухаживали за мною! Смльчаки!.. Пятеро изъ нихъ любили другихъ… странно, кажется, никто еще не полюбилъ меня, несмотря на мою красоту, несмотря на то, что я между двами, какъ лилія среди ‘терновниковъ’…
Боятся, не смютъ…
Но какой-то внутренній голосъ шепнулъ ей, что это неправда. Мэри горько усмхнулась… Странно… Вдь въ другихъ влюбляются, въ Герсыльку, въ Фроню Вассеркранцъ, въ Маргариту Лименраухъ, въ Саломенну, сестру Скразскихъ, хотя он и некрасивы и не богаты. Іосю Вагнеръ, Іосю Кутускую, Ядвигу Подрембскую… Въ каждую кто-нибудь влюбленъ,— въ Подрембскую даже нсколько молодыхъ людей, два или три. А ее — никто не любитъ. Правда, что вс эти барышни сами также влюбляются, вс стараются полюбить кого-нибудь, если не вс, то, по крайней мр, большая часть… Она же, она одна никогда… Никого не любитъ и не старается полюбить. Она жаждетъ лишь страстныхъ наслажденій: упоеній, опьяненій…
Она почувствовала, что губы ея вытягиваются… Какая-то страшная, невдомая сила предстала передъ ней и обдала ее холодомъ.
— Страшно! — шепнула Мэри.
Но это чувство прошло. Мэри захотла еще разъ вернуть свои мысли, но он уже спутались. И чудилось ей, что она видитъ лицо Владислава Стжижецкаго.
— Онъ, кажется, влюбленъ въ меня…— подумала она.
Эхъ, какая любовь… любовь артиста…
И что онъ такое? Будь онъ нмцемъ, французомъ, англичаниномъ — но польскій композиторъ!..
Никогда ему не добиться всемірной извстности.
Впрочемъ, какое мн дло до него? Замужь за него я не выйду. Madame Стжижецкая, что это значитъ?
Если бы онъ былъ всемірной знаменитостью… Польская знаменитость удовлетворила бы меня, если бы у меня былъ одинъ или два милліона, а вдь у меня ихъ 11, а можетъ быть, будетъ больше со временемъ… Нтъ, нтъ… Да и къ чему все это? Вдь онъ не сказалъ мн ни одного слова. Каковы были наши отношенія? Мы разговаривали на раутахъ съ тхъ поръ, какъ меня ввели въ свтъ, затмъ мы поссорились и перестали разговаривать. Ничего не было между нами и ничего нтъ.
Изъ-за чего мы поссорились? Собственно говоря — безъ причины. Но я иногда жалю… Ни съ кмъ я такъ не разговаривала. Онь видлъ мою душу — смотрлъ въ нее… слишкомь глубоко смотрлъ… Ба! Мн все можно. Я могу заплатить…
Онъ узналъ мое странное честолюбіе и мой эгоизмъ, который всю меня поглощаетъ и переполняетъ…
Но къ чему говорить объ этомъ?
Боже мой, какъ онъ глупъ! Чего ему захотлось. Разв онъ не понимаетъ, что и не могу запретить никому судить обо мн, это не въ моей власти, но я могу не позволить длать себ замчанія… А, впрочемъ, кто знаетъ?..
Онъ мн нравится… Хотя, собственно говоря, я сама не знаю, что мн въ немъ нравилось: онъ или его талантъ, а быть можетъ, и правда, что я ему нравилась… такъ вс говорили… А теперь перестали говорить — какъ жаль… Какъ онъ сегодня странно игралъ, я ничего подобнаго никогда не слыхала…
О чемъ онъ думалъ?
Если онъ воображалъ, что я занята имъ,— онъ дуракъ.
Madame Ja comtesse Mery Zamoyska, madame la comtesse Mery Potocka — поклонилась она себ въ зеркал и шепнула опять: la princesse Mery Lubomircka, la princesse Mery Kaelzeroitt… Княгиня Мэри…
Ей стало жарко — смутилась.
Нтъ, мало владть милліонами и быть красавицей…
Графиня Мэри, княгиня Мэри,— все смле шептала она, выходя изъ будуара и какъ бы привыкая къ звуку этихъ словъ. Madame la comtesse Mery… Княгиня Мэри…
Мегу это сдлаетъ Мэри, позаймется этимъ,— говорила, картавя, божественная свтлйшая княгиня Мэри…
…Все мое, я все могу покорить, все!.. Avanti Mery!
Мэри, ты должна быть первой дамой въ Польш, одной изъ первыхъ въ Европ.
У тебя для этого все въ рукахъ! Я знаю, что ты можешь этого достигнуть. Незачмъ будетъ теб писать на визитныхъ карточкахъ comtesse или же princesse Mery telle et telle, nec Sweznichsky. Слава Богу, мн дали зато приличное христіанское имя, и фамилія моя не Пистолетъ, не Мдница.
Да будетъ слава Богу Всевышнему! Е avanti Mery!
Теб предстоитъ еще покорить міръ!.. Avanti Mery!

ГЛАВА IV.

Мэри вошла въ гостиную. Вошла со своимъ обыкновеннымъ выраженіемъ, съ прищуренными глазами и немного выдвинутыми губами, съ небрежными изящными движеніями, съ миной человка, которому все дозволено и который знаетъ, что если найдется человкъ, который ей скажетъ — неправда, то все-таки и онъ и она будутъ уврены въ душ, что это правда. Мэри поглядла кругомъ равнодушно, но съ тайнымъ любопытствомъ: какое впечатлніе произвело ея долгое отсутствіе въ зал и не найдется ли свободнаго уголка. Ея глаза остановились на графин Вычевской, которая вмст съ знаменитымъ піанистомъ-любителемъ графомъ Морскимъ разговаривала со Стжижецкимъ, затмъ на групп нсколькихъ барышень и молодыхъ людей,— наконецъ перешла на стараго ученаго профессора Тукальскаго, который, сидя одиноко въ кресл, протиралъ свои очки. Мэри проскользнула около барышень и, не обращая вниманія на графиню Вычевскую и на ея кружокъ, съ очаровательной улыбкой сла возл профессора Тукальскаго.
— И вы не боитесь соскучиться со старикомъ? Хе-хе! — засмялся профессоръ, надвая очки.
— О, если только вы не боитесь соскучиться со мной, профессоръ…— отвтила она, привтливо улыбаясь.
Мэри разговаривала живо и остроумно, но мысли ея были гд-то въ другомъ мст. Она обдумывала, какое впечатлніе произведетъ ея разговоръ съ Тукальскимъ.
Разговоръ сразу отличалъ ее не только отъ всхъ барышень, но даже отъ дамъ. Вдь всякій скажетъ: она подошла къ нему, видя его одинокимъ — значитъ, у нея доброе сердце, она, очевидно, развите другихъ, если не смущается и находитъ тему для разговора съ такимъ ученымъ человкомъ, безусловно она добре и умне другихъ. Въ то же время она обращаетъ на себя всеобщее вниманіе и злитъ всхъ тхъ молодыхъ людей, которые хотли бы подойти къ ней, а этого, безъ сомннія, хотятъ вс, за исключеніемъ двухъ жениховъ, хотя и относительно одного изъ нихъ она сомнвается, такъ какъ онъ женится на Лил Покертъ только ради фабрики ея отца.
Въ Бухгалтерской книг своей жизни’ на 11 марта 189… г. Мэри отмтила большую прибыль. Она вполн была довольна собой.
По временамъ глаза ея искали глазь Стжижецкаго и встрчались съ ними. Она интересовалась его мыслями и, казалось, угадывала ихъ. Онъ очень хотлъ подойти къ ней, а вмст съ тмъ его глаза выражали что-то злое… То, что онъ хотлъ подойти къ ней, ее мало интересовало: ужъ слишкомъ привыкла она къ этому,— впрочемъ, иначе и быть не могло, за то эти злые огоньки въ большихъ темносинихъ глазахъ интриговали ее. Ей хотлось помриться съ нимъ силою, и хотя она была уврена въ побд, но эта борьба казалась ей интересной и возбуждающей. Мозгъ Мэри сталъ ей вдругъ казаться шпагой въ ея рукахъ. Наступая и отражая мысленно удары, она продолжала разговаривать съ профессоромъ Тукальскимъ. Она видла, что Стжижецкій не сводилъ съ нея глазъ, насколько это было возможно въ присутствіи другихъ. Вдругъ злые огоньки въ его глазахъ потухли, въ нихъ мелькнуло страданье. Мэри отвернулась съ гримасой легкаго презрнія и скуки.
А хозяинъ дома, Лудзкій, здоровался въ дверяхъ залы съ высокимъ графомъ Викторомъ Черштынскимъ, который корчилъ изъ себя англичанина. Въ голов Мэри стрлой промелькнула мысль. Здсь два человка, на которыхъ обращено всеобщее вниманіе,— Стжижевскій и Черштынскій. У Черштынскаго титулъ и видъ англичанина, вс знаютъ, что онъ ищетъ богатой жены и хочетъ продать себя, ему безразлично, откуда будутъ деньги, гд бы ихъ добыть. При томъ онъ хорошъ собою, элегантенъ, beau parieur, спортсменъ, а также двоюродный братъ княгини Заславской. Княгини Заславской!..
Стжижецкій безусловно гораздо интересне, и окруженъ тмъ блескомъ, который только даетъ аристократизмъ.
Они первые здсь между молодыми людьми, какъ она между барышнями…
Теперь можно будетъ помриться силами!
Она почувствовала странное желаніе психической борьбы.
Какъ поступитъ Черштынскій, это для нея безразлично, но какъ — Стжижецкій?.. Въ его душу, въ это тихое озеро бросить каменную глыбу, которую представляетъ изъ себя Черштынскій.
Что же произойдетъ? Озеро забушуетъ, забурлитъ!..
Да, да… Теперь Стжижецкій покоенъ, вдь его никто не раздражаетъ… Но это страшно скучно! Пока станешь женой такого Черштынскаго, нужно кое-что пережить съ такими, какъ Стжижецкій. Надо жить… Жить!..
Громадный избытокъ жизненныхъ силъ сталъ клубиться въ ея жилахъ, какая-то дрожь пробгала по губамъ… Грудь ея разрывала корсетъ и лифъ, и кровь въ ней замирала, какъ у барса при вид добычи, которой ему не поймать. Ноздри расширялись… Какая-то дикая, злобная жажда легкой дрожью пробжала по тлу…
Мн хочется влиться ногтями во что-то!..— думала она.
Профессоръ Тукальскій восхищался ея остроуміемъ, а общество любезностью, безъ сомннія, оборотный капиталъ Мэри на 11-е марта принесъ очень хорошую прибыль.
Между тмъ, Черштынскій, со свободными движеніями свтскаго человка, захотлъ подойти къ Мэри, но она предупредила его, встала и, перекинувшись съ профессоромъ Тукальскимъ еще нсколькими привтливыми словами, подошла къ Стжижецкому.
Глаза ихъ встртились и точно впились другъ въ друга, но вскор оторвались и смотрли другъ на друга холодно и неподвижно.
— Вы были сегодня очень разстроены у рояля,— заговорила Мэри.
— Это вамъ только показалось,
— Какъ же? Вы чуть въ обморокъ не упали.
— Это казалось только m-me Лудзкой.
— Мн кажется, что это вамъ только кажется.
— Вы любите играть словами?
— О, я люблю играть всмъ.
— Что можетъ принести поль… Стжижецкій запнулся и не кончиль. Лицо Мэри облилось румянцемъ, но, дерзко взглянувъ на Стжижецкаго, она сказала.
— Почему же вы не кончили? Что вы хотли сказать?
— Пользу! — сказалъ Стжижецкій грубо.
— Что можетъ принести пользу? — повторила Мэри, уже совершенно владя собой.— Да, да, и я думаю, что тотъ, кто играетъ иначе,— неуменъ.
— Разв вы не понимаете, что можно играть, хотя играть не хочется?
— Такъ длаютъ слабые люди.
— И если они проиграютъ?
— Жалть ихъ не стоитъ.
— Вы притворяетесь, если серьезно такъ думаете.
— А вамъ какъ кажется?
Стжижецкій быстро взглянулъ на нее, Мэри вызывала его взглядомъ.
— Я ничего не хочу думать,— отвтилъ онь, немного помолчавъ.
— Разв вы боитесь?
— Боюсь.
— Чего?
— Чего-то нехорошаго.
— Вы не хотите думать обо мн нехорошо?
— Да.
— Только слабые люди играютъ тмь, что не приноситъ пользы.
Лицо Стжижецкаго нахмурилось, это доставило ей удовольствіе.
— И не стоитъ ихъ жалть,— опять сказалъ онъ.
— Вы думаете, что я говорю серьезно?
— Вроятно… да.
Мэри сдлала гримасу ребенка, который притворяется тщеславнымъ.
— Я выше всякаго мннія.
— Вы играете?
— Я всегда играю.
— Всмъ?
— Да, всмъ тмъ это мн въ руку не дается? Его вина!
— Но вдь это неблагородно.
— Но стильно,— вдь мы поссорились из иза этого ‘недостатка благородства’.
— Послушайте, Мэри.
Стжижецкій произнесъ это очень мягко. У Мэри слегка закрылись глаза, но только на одно мгновеніе.
— Вамъ жаль?
Минуту Стжижецкій точно колебался и боролся съ собой, потомъ проговорилъ тихо и еще мягче прежняго.
— Жаль.
Этотъ моментъ показался Мэри подходящимъ, и она съ притворной развязностью, лишь бы что-нибудь сказать, отвтила Стжижецкому:
— Не стоитъ ничего жалть.— И тотчасъ устремила свои глаза на Чарштынскаго, который разговаривалъ съ профессоромъ Тукальскимъ.
Она долго смотрла на него, такъ долго, что Чарштынскій поднялъ глаза и сталъ пристально смотрть на нее.
— О чемъ же мы говорили? — обратилась она къ Стжижецкому.
— Ни о чемъ,— отвтилъ онъ, а лицо его поблднло, и брови дрожали.
— Какъ ни о чемъ? Со мной такъ нельзя,— пошутила Мэри.
— Мн, видно, можно.
— Вамъ, такому вельмож, все, все можно! Мэри забавно склонила голову.
— Даже обанкротиться,— отрзалъ онъ. Мэри разсердилась.
— Вдь я не говорила о настоящихъ вельможахъ.
— Вы напрасно это подчеркиваете.
Отвтъ Стжижецскаго казался Мэри пощечиной, онъ поплатится за это! Во-первыхъ, ея слова ей самой показались грубыми, во-вторыхъ отвтъ Стжижецкаго ужъ слишкомъ былъ дерзокъ. За это все онъ поплатится! Покинуть его и подойти сейчасъ къ Чарштынскому слишкомъ банально, слишкомъ просто, недостойно ея. Мэри почувствовала въ себ змю. Посмотрвъ на Стжижецкаго нжно, по-дтски, она безъ всякаго кокетства, съ необыкновенной граціей шепнула:
— Простите…
Стжижецкій еще боле поблднлъ, затмь покраснлъ, и въ глазахъ его блеснули слезы.
‘Вотъ теб и отместка! — подумала Мэри.— И теперь не надо портить настроенія и не позволять ему ничего лишняго’. Она отвернулась и ушла въ глубь залы, взявши подъ руку одну изъ барышень, стоявшихъ вблизи. Это была ея кузина Клара Тальбергъ, славившаяся своей наивностью и перевираніемъ всего, что слышала отъ другихъ.
За это ее и прозвали ‘ситцемъ’.
— Знаешь, это просто несчастье быть богатой,— говорила ей Мэри.— Никому врить нельзя, все мн кажется, что у меня ищутъ только денегъ. Я иногда чувствую, какъ я несчастна… Милліоны моего папы тяготятъ меня. Я бы не хотла быть совершенно бдной, но предпочла бы имть столько, сколько ты. Лишь бы не терпть нужды. Ты, по крайней мр, можешь любить и быть любимой, можешь врить любви и быть счастливой. А я со своими милліонами всегда одинока, окружена завистью, корыстолюбіемъ. Всегда со своей необходимой, такой мучительной тоской равнодушія на лиц. Вдь я за вс свои милліоны не могу купить слова ‘люблю’, которому бы я смло могла поврить.
— Бдненькая,— сказала растроганная Клара.
— Какая ты добрая,— отвтила Мэри, прижимая ее къ себ.— ‘И глупая’,— мысленно прибавила она.
Однакоже въ томъ, что она говорила Клар, было много правды.
Съ самаго ранняго дтства Мэри внушала недовріе къ людямъ. ‘Будь возможно больше ‘rserve’,— слышала она всегда отъ всхъ своихъ гувернантокъ, отъ всхъ англичанокъ, француженокъ, итальянокъ, нмокъ и испанокъ, отъ всхъ своихъ бабушекъ, тетушекь и дядей, отъ матери и отца. Быть ‘rserve’ должно служить идеаломъ для нея, признакомъ изящества, необходимаго для такой богатой барышни. ‘Frher als dich, sieht man dein Geld’,— постоянно повторялъ дядя Гаммершлягъ, у котораго была отвратительная привычка говорить на нмецкомъ язык, а иногда даже на еврейскомъ жаргон.
‘Не врь,— здсь дло въ твоихъ деньгахъ’,— говорила ей тетя Розенблюмъ. ‘Выверни его десять разъ наизнанку, пока не убдишься, что онъ тебя любитъ’,— жужжала въ уши мать Клары, сожаля въ душ, что ей приходится вмсто подобныхъ замчаній запихивать дочери вату въ дырявыя калоши. ‘Чего-бы ты стоила безъ денегъ?’ — шипла m-lle Александра Тальбергь, старая два съ капиталомъ въ семь тысячъ и съ веснушками на лиц.
Деньги, деньги, только деньги,— это была главная духовная пища, которою ее кормили. Купить и продать,— вотъ вся суть жизни. Чувства и тому подобныя вещи — пустяки, которые годятся для поэтовъ и романтическихъ старушекъ, въ род Лименраухъ, которая плачетъ надъ Гейне и Альтенбергомъ и у которой украли вс золотые ножи для апельсиновъ. Выгодныя дла, барышъ, вотъ вся цль жизни, но, конечно, не слдуетъ этого показывать людямъ,— надо всегда носить про запасъ маску идеализма, но все же — это основное. Люди такъ глупы, что пустить имъ пыль въ глаза не трудно… единственное, что они цнятъ, предъ чмъ преклоняются, это деньги. Они въ этомъ не сознаются, имъ стыдно другъ друга, и всякій носитъ маску идеализма, встрчаясь съ другимъ.
‘Aber meinst du, Mery,— говаривалъ дядя Гаммершлягъ,— что дйствительно больше цнятъ Мицкевича или Гёте, чмъ ‘den Baron Adalbert Rotschild, oder deinen Papa?’ Они вс одинаковы. Наступаетъ война, ist der Krieg — нуженъ Ротшильдъ. Franois-Joseph одинъ императоръ, baron Rotschild — другой. Мы, капиталисты, ршаемъ дла о войн и мир, о счасть и несчасть, отъ насъ зависитъ la pluie et le beau temps міра. Der liebe alte Gott ist schlafen gegangen und Er hat uns, den Kapitalisten, gesagt: ‘Messieurs, faites le jeu, s’il vous plait’.
— Et nous faisons le jeu, wir machen Spiel. Богу уже не о чемъ заботиться, не зачмь управлять,— мы заботимся и управляемъ. Der baron Adalbert Rotschild in Wien, твой папа, баронъ Блюменфельдъ, я, Цыпресъ, Пукелесъ и компанія — въ Варшав. Ja, ja, es geht so. Der liebe alte Gott ist schlafen gegangen und hat als seinen Stellvertreter das liebe Geld gelassen. Et nous faisons le jeu. Возьми себ этотъ жемчугъ на память. Такъ всегда говаривалъ дядя Гаммершлягь возвращаясь изъ Вны, гд были главныя агентства штирійскихъ розъ и зальцбургскихъ лсовъ. Мать Мэри, ‘berait son infini’, а отецъ улыбался и, кивая головой, повторялъ: ‘Ну, ну, еще,— еще не такъ скверно’,— но оба были очень довольны тмъ, что ихъ родственникъ Гаммершлягъ обучаетъ Мэри ‘жизненной премудрости’, и принимали его у себя, хотя онъ и плевалъ въ платокъ, говорилъ по-нмецки и иногда даже отъ него пахло ‘жидомъ’. Мэри слушала дядю Гаммершляга, слушала тетокъ Тальбергъ, слушала своихъ гувернантокъ, боннъ, учительницъ, слушала, наконецъ, мать, насколько послдняя благоволила отзываться со своей ‘качалки’, слушала отца, который говорилъ то же самое, но предусмотрительно, осторожно, подъ вуалью, и выработала себ два понятія: что деньги составляютъ всю суть жизни, что баронъ Ротшильдъ ршаетъ дла о войн и о мир, что люди вообще ужасные подлецы. ‘Если ты богата, то теб станутъ цловать руки и все, что угодно, если же ты бдна, тебя станутъ топтать ногами’,— повторялъ дядя Гаммершлягъ.
‘Можетъ случиться, что кто-нибудь влюбится въ тебя,— говорилъ ей отецъ,— вдь ты красива и умешь быть очень милой, но любовь — вздоръ: пройдетъ, какъ сонъ, а блескъ останется. Барышня съ твоимъ богатствомъ должна владть сердцемъ. Влюбиться въ перваго встрчнаго теб нельзя. Твой ддушка и твой отецъ не для того трудились въ пот лица. До сихъ поръ мы славились милліонами, теперь настало время прославиться тобой. Мы ждемъ отъ тебя, Мэри, теперь награды. Несмотря на перемну вроисповданія, несмотря на богатство, ты вдь это понимаешь Мэри. Говорю теб: всякая любовь — это сонъ, ты можешь выйти замужъ за Сенкевича, Падеревскаго, или же за титулъ. А помни, что большинство изъ тхъ, которые за тобой ухаживали или же хотли ухаживать, любили другихъ’.
И Гнзненская опять качала ‘son infini’, а тетка Тальбергъ добавляла: ‘Выверни его сперва десять разъ наизнанку, выверни сперва’.
Все можно купить. Принципы, убжденія, добродтель, милосердіе, честность, патріотизмъ, честь,— это, конечно, прекрасныя и желательныя качества, но главное дло въ деньгахъ. Впрочемъ, если бы знали, сколько этихъ названій дается только для денегъ и за деньги, какъ ихъ покупаютъ и продаютъ, какъ злоупотребляютъ ими, насколько прилагаютъ ихъ къ личнымъ дламъ… ‘Croyez moi — повторялъ дядя Геммершлягъ — croyer moi: все зависитъ отъ величины цны. Все можно купить, den Mickieivicz, den Kosciuszko… Bce зависитъ отъ цны’.— ‘Ну, ну, еще не такъ скверно,— говорилъ отецъ Мэри, улыбаясь и отрицательно качая головой, но вмст съ тмъ радуясь въ душ, что Мэри узнаетъ настоящую стоимость денегъ и цну того, что для всхъ главное въ жизни.
— Если все можно купить, если все зависитъ отъ величины цны и если злоупотребляютъ всмъ,— все покупаютъ и продаютъ, то, очевидно, люди — подлецы. И кто принужденъ быть боле подлымъ? Конечно, тотъ, у кого меньше. ‘Если это для меня выгодно, und ich Kaufe, einen Waschington, oder einen Schiller, то я сдлалъ дло, а онъ свинство’,— говорилъ дядя Гаммершлягъ.
— Только купилъ бы ты ихъ?!— съ блдной улыбкой кивалъ головой отецъ Мэри.
— Если не я, то баронъ Адальбертъ Ротшильдъ. Не баронъ Адальбертъ Ротшильдъ, такъ Вандербильдъ. Не Вандербильдъ, такъ Асторъ. Не Асторъ, такъ компанія Ротшильдъ, Вандербильдъ, Асторъ et compagnie. Главное дло — умть пользоваться. Нужно поддерживать извстный dcorum, но не надо быть наивнымъ въ отношеніяхъ съ людьми. Въ ‘благородныхъ поступкахъ’ какую громадную роль играетъ стыдъ передъ общественнымъ мнніемъ, необходимость считаться съ нимъ: дай Богъ мн только здоровья,— говорилъ дядя Гаммершлягь,
— Слова, слова, слова,— sagt Hamlet.
— Ротъ созданъ для того, чтобы говорить. Но смолоти все это и испеки хлбъ. Am Anfang war weder Wort, noch Kraft, wie es der alte Goethe will, въ начал было дло…
Мэри слушала съ дтства эти поученія. Дядя Гаммершлягъ былъ того мннія, что двушка богатая, какъ Мэри, должна быть особенно приготовлена къ жизни, и, находя отца Мэри слишкомъ слабымъ, а мать слишкомъ апатичной, взялъ на себя обязанность образовать Мэри.
Гнзненскіе охотно на это соглашались: она по лности, а онъ въ душ соглашался съ родственникомъ Гаммершлягомъ. Отецъ Мэри былъ человкомъ весьма предпріимчивымъ, находчивымъ и энергичнымъ въ длахъ, въ своей контор, на бирж, на фабрикахъ и собраніяхъ промышленниковъ, но какъ бы застнчивымъ и боязливымъ. Онъ страшно боялся, чтобы не называли его ‘parvenu’ и ‘богатымъ жидомъ’. Одвался онъ скромно, велъ образъ жизни зажиточнаго мщанина, проживая лишь 15-ю часть своихъ сказочныхъ доходовъ, для всхъ онъ былъ предупредительно вжливъ, даже ‘не смлъ имть собственнаго мннія’, подчинялся кому могъ и гд могъ. Кланялся онъ, впрочемъ, не только по расчету, но по какой-то внутренней необходимости. Въ обществ, особенно въ деревенскомъ, онъ со всми своими милліонами скорй производилъ впечатлніе торговца, который пришелъ по длу въ имніе. ‘Ддушка въ немъ силенъ’,— замтилъ кто-то остроумно.
На благотворительныя цли онъ даваль много, не всегда объ этомъ печаталъ. И часто печаталось: ‘Марыня Гнзненская изъ своего капитала…’, потомъ: ‘Марія Гнзненская изъ своего капитала…’ Впрочемъ, Мэри ежемсячно получала тысячу рублей на благотворительныя цли. Иногда она садилась въ карету со своей dame de compagnie, съ лакеемъ на козлахъ, и отправлялась ‘къ бднымъ’. Мстами задерживались, лакей сходилъ и относилъ подачку. Чрезъ окно кареты Мэри видла маленькіе, облзлые дома, а передъ ними маленькихъ дтей.
Какіе-то люди выходили и что-то говорили, врне — хотли говорить, но лакей отталкивалъ ихъ и карета трогалась рысью. Видно было только, какъ кланялись и махали руками. хали дальше.
Мэри вовсе не представляла себ нужды и никогда о ней не думала. Когда ей на серебряномъ поднос подавали кучу прошеній, она по большей части думала, что бдняки — страшно скучный и однообразный народъ, а для проврки посылала лакея. Затмъ ужъ онъ отправлялся съ подачкой или же запрягали карету.
Тмъ не мене, вслдствіе частыхъ объявленій о ‘собственныхъ капиталахъ’, вслдствіе щедраго подаванія милостыни, Мэри пользовалась репутаціей двушки съ добрымъ сердцемъ. Въ сущности, она длала очень много добра, но какъ автоматъ для разбрасыванія денегъ. Бднякъ, который не сказалъ ‘дай’, могъ десять разъ пройти мимо нея. Она его не видла, не интересовалась имъ. Она давала, если просилъ онъ или другіе за него. Впрочемъ, она отлично попимала, какую пользуизвлечетъ изъ этого. Чтобы о ней ни говорили, обязательно вспоминали ея доброе сердце, ея благотворительность.
У нея могли быть фантазіи, причуды, капризы — на то она милліонерша и красавица, за то у нея ‘доброе сердце’. Это она отлично понимала.
— Хотя бы ты издержала тридцать тысячъ на бдныхъ, барышня въ твоемъ положеніи,— говорилъ дядя Гаммершлягъ,— du kaufst fr sechzig Tausend. Это капиталъ, отданный на хорошій процентъ. Онъ приноситъ великолпную прибыль — хорошее общественное мнніе. — Впрочемъ,— онъ при этомъ съ грубой фамильярностью толкалъ отца Мэри въ бокъ,— кто взялъ съ кого-либо пятьсотъ тысячъ, можетъ дать другому пятьдесятъ, чтобы заткнуть ротъ. Отецъ Мэри неясно и неохотно улыбался, она же не хотла думать о богатств отца.
Достаточно того, что онъ былъ богатъ. А откуда взялось его состояніе? Какимъ образомъ? Вопросы эти не должны были существовать для нея и не существовали.
Цинизмъ дяди Гаммершляга, оды въ честь денегъ тетки Тальбергъ, блдная физіономія отца, апатичное качаніе матери въ качалк,— все это съ дтства проникло въ душу Мэри. Она, наконецъ, прониклась чувствомъ, которое прививали ей бдные родственники, что она должна ‘совершить великое дло’. Она чувствовала, что составляетъ квинтэссенцію семьи Гнзненскихъ, Тальберговъ, Гаммершляговъ, Вассеркранцовъ, Лименрауховъ и т. д. и что вс поколнія соединились для того, чтобы произвести такой пышный, сильный цвтокъ, какъ она. Въ этомъ утверждало ее еще и то, что она была единственной дочерью,— въ ней угасало еврейское происхожденіе семьи, она должна начать новую эпоху. Графиня Мэри… Княгиня Мэри…..
Съ теченіемъ времени вс Вассеркранцы, Гаммершляги, Лименраухи перемнятъ фамиліи такъ же, какъ и они, Гнзненскіе, и будущія поколнія черезъ два, три вка вспоминать будутъ графиню Марію, урожденную Гнзненскую… княгиню Марію, урожденную Гнзненскую… — Родилась я царевной и положу основаніе новой династіи…
А пока она страшно стыдилась своихъ родственниковъ, въ особенности не крещеныхъ до сихъ поръ.

ГЛАВА V.

Мэри въ первый разъ вышла въ этотъ садъ. Она вчера вечеромъ пріхала съ матерью. Отецъ тоже долженъ былъ пріхать. Мэри встала рано и пошла въ садъ. Она впервые была въ своемъ имніи, которое подарилъ ей отецъ ко дню рожденія. Тетка Тальбергъ говорила, что онъ далъ 300 тысячъ обанкротившимся Заглувскимъ, но дядя Гаммершлягъ, присутствовавшій при покупк, цнилъ одинъ лсъ во столько же, а землю и луга въ 180 тысячъ. Мэри мало интересовалась этими цыфрами и ‘выгоднымъ дломъ отца’. Она была слишкомъ богата для такихъ мелочей и слишкомъ элегантна для денежныхъ длъ вообще, однако обладаніе имніемъ ее радовало. Теперь ужъ ей не нуженъ чужой дворецъ, она можетъ кого угодно пригласить въ свой собственный.
Надъ воротами, надъ которыми еще не успли снять гербъ рода Заглувскихъ, помстили бы графскую или же княжескую корону. Теперь, какъ у любой помщицы или аристократки, у нея въ деревн были свои лошади, свои егеря, свои собаки, свой поваръ, въ имніе она могла здить со своей деревенской горничной, какъ всякая дочь помщика. И ей казалось, что она поднялась еще на одну ступень въ общественной іерархіи. Ужъ теперь могли говорить о ней: ‘M-elle Гнзненская изъ Загаевицъ’. Она сама могла разсказывать. ‘У насъ въ Загаевицахъ…’ Если она выйдетъ замужъ и у нея будутъ дти, то вс они родятся здсь: в_ъ р_о_д_о_в_о_м_ъ и_м__н_і_и З_а_г_а_е_в_и_ц_а_х_ъ. Мэри думала уже о томъ, нельзя ли перемнить свою фамилію на Загаевецкихъ, или же прибавить къ фамиліи Гнзненскихъ фамилію ‘Загаевецкія’. Гнзненскія Загаевецкія. Друцкіе Любецкіе, Гнзненскіе Загаевецкіе…
Отецъ Мэри обставилъ дворецъ посл Заглувскихъ заново, по-княжески. Эта мебель, мраморы, ковры, картины, люстры, данныя ей ко дню рожденія вмст съ имніемъ, вроятно, стоили сказочныя суммы. И все это не блестло, не бросалось въ глаза, не обнаруживало ни дурного вкуса разбогатвшаго человка, ни ‘жидовскаго’ вкуса.
Привезенные изъ Лондона обойщики и красильщики устраивали резиденцію Мэри по образцу аристократическихъ лтнихъ дворцовъ въ Англіи.
Благороднйшій лордъ или пэръ Великобританіи могъ бы здсь обитать. Въ конюшн стояли англійскія лошади, прислуга была одта по англійскому образцу, впрочемъ, въ ея состав было нсколько настоящихъ англичанъ.
Мэри была очень довольна. Вчера осмотрла она вс свои комнаты, флигеля, конюшни, сараи и т. д., сегодня утромъ въ первый разъ вышла въ садъ въ с_в_о_е_м_ъ и_м__н_і_и.
Было раннее утро, прекрасный, солнечный іюньскій день. Солнце сильно грло, роса таяла и исчезала на трав и цвтахъ, еще серебрясь и сверкая, какъ будто всю ночь звзды разсыпали жемчуга. Надъ цвтами порхали какія-то странныя бабочки и наскомыя, неизвстныя Мэри, которая больше знала альбатросовъ въ Біарриц и чаекъ въ Montreux чмъ родныхъ мотыльковъ. ‘Эти маленькія проворныя птички,— вспоминала она изъ зоологіи, это врно чижики, балабаны, трясогузки,— дрозды, коноплянки, зимородки… Нтъ… зимородки порхаютъ надъ водой, корольки, синицы, воробьи, снигири, соловьи, жаворонки, черные дрозды, клестовки, подорожники, щеглята, кажется вс они порхаютъ и чирикаютъ — за исключеніемъ воробьевъ’. Воробьевъ Мэри хорошо знала, видя ихъ часто въ Варшав.
Мэри шла, шла въ солнц, среди разноцвтныхъ мотыльковъ, жужжащихъ мухъ съ металлическимъ отливомъ, пчелъ и разныхъ загадочныхъ крылатыхъ созданій, среди стаи птицъ, шла она по тропинкамъ, надъ которыми порхали блестящія, зеленыя, золотистыя и черныя продолговатыя наскомыя, шла по молоденькой, свжей, обрызганной росой, дивно свтлой и зеленой трав, среди цвтовъ съ упоительнымъ запахомъ, шла среди деревьевъ, чуть слышно шумвшихъ листьями и хвоями, тихая пснь которыхъ глубоко проникала въ душу…
Мэри испытывала чрезвычайно пріятное ощущеніе въ глазахъ, въ ноздряхъ, на губахъ, на полуоткрытой груди и на непокрытыхъ перчатками рукахъ. Ощущеніе это было совершенно иное, не походило на т, которыя она испытывала въ Ницц, на Корфу, въ Montreux, въ Біарриц, въ Aix-les-Bains, на Гельголанд, въ Неапол или же на римскихъ лугахъ. Здсь, въ этомъ воздух чувствовалось что-то боле бодрящее и какъ бы боле соотвтствующее организму. И въ этомъ саду, т.-е., врне, въ этомъ парк было дивно, такъ дивно хорошо, какъ Мэри никогда не ожидала отъ польской деревни.
Она шла и упивалась этимъ іюньскимъ утромъ въ Загаевицахъ. Мстами Мэри останавливалась и шептала: ‘Какъ чудно…’ Паркъ былъ громаденъ, чудилось, что ему не было конца. Мэри все шла и шла изъ аллеи въ аллею и постоянно видла вокругъ себя клумбы и цвты, или шпалеры деревьевъ и большія ихъ группы, напоминающія маленькія рощицы. Вдругъ, увидала она ручей, а за нимъ большой прудъ въ род небольшого лсного озера. У берега стояли лодки. Мэри захотлось ссть въ одну изъ нихъ и поплыть: ей неоднократно случалось грести въ лиман на Тразименскомъ озер и почти на всхъ итальянскихъ и швейцарскихъ озерахъ, даже въ венеціанскихъ гондолахъ. Но лодки были на цпяхъ и подъ замками. Мэри вошла въ одну изъ нихъ, лодка покачнулась, и Мэри чуть-чуть не упала. Она громко засмялась и почувствовала, что давно ей не приходилось такъ смяться.
И она продолжала смяться сердечно, искренно. Ей было хорошо. Она сидла въ лодк и смотрла на отраженіе въ озер высокихъ елей и пихтъ, чуть-чуть колыхаемыхъ втромъ. Кругомъ царила глубокая тишина.
‘Здсь очаровательно’ — думала Мэри. И захотлось ей пть, кричать. Но ни одна изъ тхъ итальянскихъ, французскихъ и нмецкихъ арій, которымъ ее учили, не соотвтствовала ея теперешнему настроенію. Ей хотлось запть нчто другое, то, что могъ бы понять этотъ лсъ, эта вода, эти птицы, чирикающія на вткахъ. Но ничего подобнаго она не могла вспомнить. И начала она какую-то пснь безъ словъ, на незнакомый мотивъ, кое-что заимствуя изъ Моцарта и Россини, но больше импровизируя. Пснь звучала:
Лсъ, мой лсъ,
Зеленый лсъ…
Лсъ, мой лсъ,
Зеленый лсъ…
Голосъ ея улеталъ въ воздухъ, въ пространетво. Между тмъ солнце стало пригрвать такъ сильно, какъ оно всегда гретъ въ весеннее утро, за нсколько часовъ до дождя. Мэри легла въ лодк, солнце жгло ее, подложивъ руки подъ голову, она закрыла глаза. Надъ ней виднлось голубое небо, такое ослпительное, что почти невозможно было на него смотрть. По небу летали ласточки быстро, безвучно. Надъ лицомъ Мэри пролетало иногда наскомое, громко жужжа, какъ маленькая электрическая машинка, сначала Мэри ихъ боялась и старалась отогнать, но вскор къ нимъ привыкла, видя, что они не причиняютъ ей зла. Невозмутимая тишина природы захватила ее всю. Мэри ужъ давно перестала пть. Жара разнжила, утомила и обезсилила ее. Она лежала на дн лодки съ закрытыми глазами. Ей казалось, что она засыпаетъ…
Вдругъ ей почудился шопотъ, который становился все ясне, переходя въ торжественный, медленный гимнъ, напваемый водой, цвтами, деревьями и солнцемъ…
Къ ней обращалась какая-то тихая загадочная пснь.
Пснь эта звучала:
Ты какъ роза саронская, ты какъ лилія долинъ…
Ты, какъ роза саронская, благоухаешь днемъ, а ночью ты какъ чаша драгоцнная…
Вотъ склоняются къ теб головы, протягиваются алчныя, жаждующія уста…
Есть тихіе, уединенные гроты, въ нихъ плющь и лучъ солнца, боязливый и ясный…
Вотъ возлюбленный мой, котораго искала я ночью на лож своемъ, и не находила… рука его подъ моей головой, другой рукой онъ обнимаетъ меня… О, какъ прекрасна ты, возлюбленная моя! О, какъ ты прекрасна. Уста твои, какъ плодъ граната, очи твои, какъ звуки псни.
Очи твои, какъ звуки псни, псни благодарной и протяжной…
Очи твои, какъ пснь, слышная среди кустовъ лсныхъ и цвтовъ полевыхъ…
О, какъ прекрасна ты, возлюбленная моя, о, какъ ты прекрасна!..
Мой милый тотъ, кого возлюбила душа моя, ночью искала я его на лож своемъ, но не нашла…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И все звучала псня: Роза саронская…
Встань и поди, ждетъ тебя возлюбленный твой, ждетъ тебя нетерпливо…
Какъ медъ уста его, какъ пламя объятія его…
Въ объятія свои заключитъ онъ тебя, въ объятіяхъ своихъ укачаетъ…
Есть тихіе, уединенные гроты, куда крадется листъ плюща и робкое солнце.
Встань, пойди, прекрасная, ждетъ тебя возлюбленный твой на лож изъ мха и лсныхъ розъ.
Какъ садъ, въ который ты войдешь, какъ источникъ, въ который погрузишь свои ноги,— будетъ любовь его…
Какъ заколдованный замокъ, какъ лабиринтъ безъ выхода…
На грудь свою положитъ тебя, дыханіемъ своимъ укачаетъ тебя…
Уста его какъ пламя, очи его, какъ шумъ втра, падающаго на долину…
Какъ вздутый потокъ, очи его, какъ факелъ пылающій…
Встань и пойди, о, ты, прекраснйшая изъ невстъ…
И звучала пснь:
Благоухаетъ дикая яблоня, а у нашихъ дверей сберегла я вс сладкіе плоды для тебя, милый мой…
Иди, свтитъ утро, солнце жжетъ тебя…
Пойдемъ въ наши сады, въ наши поля…
Посмотримъ, зардлись ли колосья, позеленли ли наши яблони, зацвли ли вишни…
Смотри! вотъ алютъ и желтютъ бобы… цвтутъ и краснютъ ягоды…
Мы будемъ итти межъ нивами, съ холмовъ будетъ нестись тихій шелестъ листьевъ и струиться ихъ ароматъ…
Прійди, милый мой, мы будемъ ходить по тропинкамъ, что вьются межъ нивами…
Тамъ обниму я руками шею твою и протяну къ теб свою…
Тамъ упиваться будешь сладостью моихъ лобзаній, уста мои сольются съ твоими…
Тамъ уста мои прильнутъ къ твоимъ устамъ, тамъ ничто насъ не разлучитъ…
И пснь все шумла:
Роза саронская, лилія долинъ!..
У ногъ твоихъ лежать хочу, хочу цловать стопы твои…
Склони ко мн голову свою и взгляни на меня, ибо чахну я отъ любви къ теб…
Ногу свою поставь на голов моей, и буду я благодарить тебя…
Уста мои горятъ, и зажглись очи мои…
Какъ огненный вихрь, бушуетъ любовь моя въ груди моей, какъ море поглощаетъ меня тоска…
О, возлюбленная моя! вотъ я ждалъ тебя днемъ и жду ночью, когда розы подобны драгоцннымъ чашамъ….
Надъ челомъ моимъ звзды… сапфирныя звзды сіяютъ…
И пснь все шумла:
Надъ челомъ моимъ звзды, звзды огненныя, пламенныя…
На рукахъ моихъ сіяетъ серебро, и грудь моя въ серебр…
Силенъ ты и прекрасенъ, о, возлюбленный мой…
Земля дрожитъ и гнутся деревья, когда иду я сражаться…
Окованы желзомъ руки мои, какъ водопадъ, прорывающій плотину…
Склоняю къ теб голову мою и лицо мое, блестящее мдью…
И пснь все шумла:
Ты для меня, какъ святыня, какъ воплощенное чудо…
Я слпну, когда гляжу на тебя, ибо ослпляетъ меня свтлость твоего двственнаго лика…
Двственность твоя опьяняетъ меня, я подобенъ надрубленному дереву или орлу, сраженному молніей…
Тнь души твоей — моя душа, какъ эхо за звукомъ, такъ сердце мое слдуетъ за твоимъ…
О, какъ прекрасна ты, о, какъ прекрасна ты, возлюбленная моя…
Днемъ ты, какъ благоухающая роза, ночью какъ драгоцнная чаша…
Ты — молитва моя, благотвореніе и самоотреченіе.
Есть тихіе, уединенные гроты, куда закрадывается боязливый лучъ солнца и листикъ плюща.
Наложи меня, какъ печать, на сердце твое и, какъ печать, на грудь твою, ибо сильна, какъ смерть, любовь и крпче могильнаго камня.
И пснь все шумла:
Мы выстроимъ дворцы изъ яшмы и хрусталя, сіяющіе золотомъ и драгоцнными камнями…
Протяни благоуханныя руки, о, цвтокъ великій, обними насъ, пусть насъ не будетъ…
Ибо исчезнуть хотимъ мы въ чашечк твоей, въ объятіяхъ твоихъ и въ мор твоего благоуханія…
На стнахъ нашего дворца, на хрустальныхъ, прозрачныхъ, сіяющихъ стнахъ вьются стебли твои, гнутся чашечки твои, о, цвтокъ!
Мы, какъ заблудившіеся въ лсу, какъ путники въ рощ въ полуденный зной…
Когда повернемъ мы лица — всюду чашечки твои, и когда подымемъ глаза — стебли твои благоуханные…
Я, какъ роза лсная, оплели меня сестры мои…
Когда взгляну и протяну руки — всюду розы, розы, розы…
Розы щекочутъ уста мои и льнутъ къ грудямъ моимъ…
И стопы мои цлуютъ, оплели колна мои…
Нтъ мста на тл, котораго бы он не цловали…
Я, какъ роза саронская, растущая въ лсу розъ…
Наложи меня какъ печать на сердце твое и какъ печать на руку твою, ибо сильна какъ смерть любовь и мрачна какъ бездна ревность.
И образъ Стжижецкаго въ полуоткрытыхъ глазахъ Мэри становился все боле и боле яснымъ и близкимъ…
Глаза его глядли въ ея глаза, губы его сливались съ ея губами…
И прильнули къ нимъ… Тогда Мэри обвила его руками, прижала къ себ и поплыла куда-то, въ глубину, въ бездну…
Міръ, какъ туманъ, разсялся предъ нею…
Она очнулась, глядя еще въ глаза Стжижецкаго и чувствуя его губы на своихъ.
Люблю тебя! — прошептала она.
Люблю, люблю, люблю тебя!— шептала она все страстне.
Люблю тебя, люблю… гд ты… гд ты? прійди! я тебя люблю!..
Она не поднималась, лежала въ лодк на спин, подложивъ руки подъ голову. Какая-то тяжесть угнетала ее, тянула на дно. У нея не было ни силы, ни воли. А губы ея все шептали: ‘люблю тебя!’
Но сонныя или полусонныя мечты и грезы стали развваться, исчезать. Мэри открыла глаза, сла въ лодк и пригладила волосы.
— Люблю ли я его въ самомъ дл? — спросила она тихо, но вотъ она замтила, что во время ея сна поднялся легкій втерокъ, и отраженія деревьевъ въ вод, какъ и ея лодка, колышутся медленно и ритмически.
Мэри улыбнулась такъ, какъ ей случалось улыбаться вмст съ двоюродной сестрой Герсылькой, поднялась и вышла изъ лодки.
Солнце уже было высоко на неб.
— Я, вроятно, долго спала,— подумала она,— и что мн грезилось! Я становлюсь поэтессой или чмъ-то въ этомъ род?
И стала вспоминать свой сонъ: ‘Я какъ роза саронская и лиліи долинъ…’ но не могла вспомнить словъ. У нея только осталось впечатлніе сильнаго, уже минувшаго упоенія.
Мэри пошла по тропинк. Она была сильно разстроена. Цвты на грядкахъ стали ее раздражать, порхавшіе надъ ними мотыльки рзали глаза. Она сжала зубы и ударила зонтикомъ по головк высокаго мака, который росъ на краю клумбы. Онъ сломался и упалъ. Мэри охватила какая-то жажда разрушенія. Она стала ломать цвты и топтать ихъ ногами, когда они падали на тропинку. Бшенство овладло ею. Ей хотлось бить и царапать.
Мэри ке могла дать себ отчета, что съ ней происходитъ. Она была чмъ-то страшно недовольна и чувствовала огромное отвращеніе ко всему ее окружающему и знакомому. Отецъ ея теперь въ контор, мать ‘berce son infini’ на качалк, тетка Тальбергъ подлизывается ко всмъ, къ кому можетъ, знакомые и знакомыя — все это пошло, банально, ничтожно и пусто…
Вотъ дядя Гаммершлягь, при всей его грубости и манерахъ купца, интересенъ своимъ характеромъ… И это все? И это должно быть всмъ? Что же ожидаетъ ее? Она протанцуетъ еще одну-дв зимы и будетъ графиней Черштынской, или же женою Августа Вычевскаго, или Стефана Морскаго, или кого-нибудь другого,— ну, и что же дальше?
Что ей дастъ ‘новая жизнь’, кром той же пошлости, банальности и тоскливости? У лакеевъ будутъ ливреи съ гербовыми пуговицами, а на каретахъ короны вмсто буквъ. Нкоторая разница въ вншнихъ формахъ,— а въ остальномъ все то же.
Годъ или два, во время брачнаго путешествія и первое время въ собственномъ дом, ей будетъ казаться, что она счастлива, затмъ уже начнутся ссоры, неизбжныя стычки… Годъ или два она пострадаетъ, а тамъ будетъ ужъ поступать, какъ мадамъ X, m-lle Y, m-me N и графиня М! — будетъ ‘утшаться…’
— Брръ!— вздрогнула она. — Какая это жизнь?
Вдругъ предъ ней встало лицо Стжижецкаго.
— Онъ?
Онъ!? Вдь онъ обидлъ ее, оттолкнулъ отъ себя, когда она льнула къ нему… Она этого ему не забудетъ! И месть въ ея рукахъ: онъ сейчасъ же будетъ у ея ногъ, если только ока захочетъ… но она не захочетъ.
— Тсно, душно! Уйти!..— стала она повторять.
Она не видла стны, а все же ей казалось, что она замкнута со всхъ сторонъ…
— Тсно, душно!.. уйти!
Мэри шла все скоре и скоре. Наконецъ, глазамъ ея открылась неожиданная картина: съ одной стороны паркъ не былъ окруженъ заборомъ, а живой изгородью, за которой виднлась рка. Дальше зеленлъ узкій берегъ и начинался лсъ со свтлющими полянками, лсъ елей, сосенъ и можевельниковъ…
— Вотъ туда бы пробраться! — подумала она.
Рка текла спокойно, почти безъ волнъ, но была широка и, врно, глубока. Невдалек отъ мста, гд Мэри остановилась, качалась большая лодка, привязанная къ столбу. Пробраться къ ней можно было только черезъ проходъ въ кустарник, Мэри пробралась и стала отвязывать лодку. Она не задумывалась даже надъ тмъ, что длаетъ, что-то толкало ее.
Канатъ упалъ въ воду, лодка покачнулась, Мэри взяла весла въ руки и отчалила отъ берега.
Мэри сначала испугалась, теченіе было довольно сильное и унесло лодку, но немного спустя Мэри поняла, что ей не трудно будетъ поплыть куда угодно. Она поплыла по теченію.
Вокругъ нея шумлъ лсъ, деревья въ парк подхватывали шумъ воды.
Мэри чувствовала огромное наслажденіе. Она плыла, слегка правя веслами. Но вдругъ ей пришло въ голову, что она легко можетъ заблудиться, не зная окрестности, и что не надо слишкомъ далеко отъзжать отъ парка. Она направила лодку къ противоположному берегу, въ самомъ дл, живая изгородь кончалась, и начиналась высокая каменная стна, а за ней, на другомъ берегу тянулся лсъ.
Дорогой Мэри попалась зеленая песчаная коса, но она не могла выйти изъ лодки, такъ какъ негд было стать ногой. Мэри зарыла носомъ лодку въ песокъ и смотрла по сторонамъ. Ее окружали деревья, и надъ головой было небо.
— Міръ,— тихо прошептала она.
Ей захотлось сдвинуть лодку и поплыть дальше, но носъ лодки слишкомъ глубоко зарылся въ песк. Надо было изо всей силы оттолкнуть лодку весломъ. Это былъ первый физическій трудъ Мэри.
— Насколько это интересне тенниса! — подумала она.
Она чувствовала свою силу, свою власть. На швейцарскихъ и итальянскихъ озерахъ лодка двигалась какъ по стеклу, при втр никто не пробовалъ кататься.
Здсь нужно было бороться съ теченіемъ, хотя и слабымъ.
Потъ градомъ катился съ лица Мэри, руки сильно устали, но она испытывала огромное удовольствіе. Наконецъ, Мэри остановилась у берега, выбравъ мсто, гд можно было привязать лодку къ небольшой елк. Она оглянулась.
— Я не очень далеко ухала,— подумала она,— но не сумю грести противъ втра и могу еще дальше уплыть. Придется возвращаться пшкомъ. Интересно знать, какъ я перелзу черезъ эту каменную стну?
Но въ этомъ безпокойств ощущалось что-то необыкновенное и пріятное. Мэри не позволяли предпринимать въ Альпахъ трудныя экскурсіи, и она никогда не испытывала радости физическаго утомленія.
Надъ ней шумлъ лсъ, лсъ настоящій, таинственый и дикій.
— Я играю въ Робинзона Крузо,— подумала она. Страхъ охватилъ ее, но вмст съ тмъ что-то толкало ее впередъ. Она пошла дальше. Вдругъ ея слуха коснулся какой-то странный жалостный пискъ. Она подняла голову. Надъ ней, приблизительно на высот метра, билась крыльями маленькая птичка, вроятно, выпавшая изъ гнздышка. Надъ птичкой кружилась другая птица, врно, мать.
Замтны были ея усилія поднять птенчика, но онъ былъ слишкомъ тяжелъ для нея. Казалось, она совсмъ не замтила Мэри.
Мэри смотрла съ любопытствомъ, но ей стало жалко птенца.
— Надо бы посадить его въ гнздышко. Но какъ это сдлать?
Надъ птенчикомъ виднлось гнздышко, но метра на два выше.
— Что тутъ длать? — подумала Мэри.
— Ничего нельзя сдлать. Надо будетъ. уйти…
Но она не успла еще этого подумать, какъ ей стало страшно жалко птичекъ, и она осталась.
— Попробовать взобраться на дерево?..
— Mery, fi! — услыхала она за собой голосъ миссъ Буллеръ и разсмялась, потомъ, отбросивъ зонтикъ въ сторону, стала взбираться. Вблизи стоялъ гнилой пень, Мэри влзла на него, ухватилась за нижнія втки и подтянулась выше. Испуганная мать улетла. Мэри сла на толстый сукъ и взяла птенчика въ руки.
— Ну, ладно, а что будетъ теперь? — проговорила она.— Его надо положить въ гнздышко, а оно такъ высоко. Какъ это сдлать? Для этого нужны об руки.
Едва оперившійся птенчикъ тихо пищалъ у нея въ рукахъ.
— Гм, такъ высоко? Я могу упасть… Въ самомъ дл, даже убиться… Но что же мн сдлать съ птенчикомъ?.. Я даже не сумю положить его обратно и онъ упадетъ, а тогда уже наврное убьется. Что тутъ длать?..
Но вдругъ ей пришло въ голову, что птенчика можно завязать въ платокъ, взять платокъ зубами и такъ взобраться къ гнзду.
— Но сумю ли я? — подумала она.
— Сумю,— отвтила громко.
И снова, какъ на рк, почувствовала въ себ силу и мощь. Съ птичкой въ платк Мэри поднялась на втку и стала взбираться выше. Втки были толстыя и крпкія, но вдругъ одна изъ нихъ затрещала у нея подъ ногами.
— Господи! упаду! — хотла крикнуть Мэри, но не открыла рта, боясь выпустить платокъ изъ зубовъ. Холодный потъ облилъ ея лобъ, она судорожно ухватилась за сукъ, на исцарапанной рук показалась кровь. Поднялась выше, тамъ втви были крпче. Она ужъ не взбиралась, но ползла вверхъ по дереву, ей стало страшно. Наконецъ, она достигла гнзда, въ немъ было еще два птенца. Только теперь Мэри замтила, что мать птенчиковъ летаетъ около нея, пища и чирикая. Она осторожно положила птенца въ гнздо и стала быстро спускаться. Кровь текла у нея по рукамъ и даже по ше, которую она случайно оцарапала. На земл она осмотрла себя. Платье было изорвано, а шляпа запуталась въ втвяхъ.
— За тобой ужъ не ползу,— шепнула Мэри.
И бросивъ послдній взглядъ на птичекъ, она проговорила громко, съ гордостью: — Интересно, много ли барышень поступило бы такъ, какъ я?
Она опять почувствовала удовольствіе, но въ другомъ род, чмъ на рк и когда укладывала птенца въ гнздо. Она жалла, что никто ея не видалъ, и что въ разсказ поступокъ потеряетъ свою прелесть.
— Mery, tu est une brave fille! — говорила она про себя.
Мэри услась отдохнуть. Надъ ней виднлись лсъ и небо, но она не чувствовала уже той обворожительной прелести, какъ раньше. И ей стало жалко.
— Я себ что-то испортила,— подумала она.
Ничто уже не толкало впередъ. Она вскочила въ лодку и стала грести противъ теченія, насколько это было возможно, чтобы причалить поближе къ парку. Это ей удалось, хотя и съ большимъ трудомъ. Потомъ она постаралась обогнуть стну. Высадившись на берегъ, она весломъ проложила себ дорогу черезъ живую изгородь и пошла въ паркъ.
— Вотъ и экскурсія,— подумала она.
Былъ вечеръ. Дулъ втеръ, стаи темныхъ облаковъ неслись по небу, открывая и закрывая собой желтую, горящую фосфорическимъ блескомъ, луну. Мэри сидла у окна. Изъ сада слышался шумъ деревьевъ, подчасъ въ комнату врывались листья и пылинки, занесенные втромъ.
Не было поздно, но казалось, что въ Загаевицахъ весь домъ спитъ. Мэри пришло въ голову дикое желаніе прокатиться.
Проектъ этотъ, доведенный до всеобшаго свднія, привелъ бы въ негодованіе не только миссъ Тамерланъ, mademoiselle De Pierreu и madame Кудаковскую, но даже и madame Гнзненскую, погрузившую ‘son infini sur le fini des oreillers’ съ французскимъ романомъ въ рук, но у Мэри была преданная служанка Іося.
Она позвонила. Вошла Іося.
— Иди и вели Петреку заложить коляску. Запречь молодыхъ вороныхъ, приславныхъ на той недл.
— Но вдь ночь… Петрекъ спитъ…
— Такъ разбуди его и прикажи закладывать. Только смотри, чтобы никто не слышалъ.
И Мэри нахмурила брови, чтобы не допустить противорчій. Іося вышла.
Четверть часа спустя, она доложила, что Петрекъ готовъ, не забыла прибавить, что онъ очень сердитъ.
Мэри вынула изъ ящика пять рублей, два. спрятала, а съ остальными спустилась по лстниц.
Петрекъ, будучи уже въ хорошемъ расположеніи духа, только по личному приказанію барышни не щелкнулъ кнутомъ.
— Позжай на рку, скоре,— приказала Мэри, укутываясь въ свою ангорскую накидку.
Петрекъ чмокнулъ, и молодые рзвые вороные тронулись съ мста.
— Слушай, Петрекъ,— крикнула Мэри,— если будешь хорошенько хать, получишь еще три рубля. Петрекъ ршилъ хать хорошенько.
Выхали къ рк. Мэри окружило пустынное, громадное пространство. Втеръ билъ ее по лицу съ шумомъ, напоминающимъ морскіе вихри. Кругомъ было темно, лишь зажженные фонари при коляск слабо освщали дорогу.
Петрекъ халъ на всхъ парахъ.
Мэри закрыла глаза и отдалась быстрот зды.
Лошади ударяли копытами быстро и ритмически. Казалось, они не мчались, а летли. Мэри чувствовала, какъ ее что-то несетъ.
И чудилось ей, что она летитъ въ бездну, а за ней гонится какой-то демонъ съ крыльями летучей мыши и съ лицомъ діавола, по рисункамъ современныхъ художниковъ.
Она убгаетъ. Демонъ уже касается ея крыльями, на ше она чувствуетъ уже его холодное дыханіе. Она сильне куталась въ пелерину.
— Не убжишь, не убжишь! — слышитъ она за собой.
— Догоню и поймаю тебя. Не убжишь…
Вдругъ Мэри замтила, что Петрекъ старается изо всей силы осадить лошадей, быстро несущихся галопомъ. Казалось, коляска мчится съ втромъ.
— Понесли! — крикнулъ Петрекъ.
Мэри ужасно испугалась. Дыханіе замерло у нея въ груди, она на минуту потеряла сознаніе. Но скоро пришла въ себя. Она знала, что дорога тянется равниной еще нсколько миль, хать придется по лугамъ и полямъ, а коляска низенькая. Бшеная скачка лошадей стала даже доставлять ей нкоторое удовольствіе.
Она опять услыхала за собой голосъ: — Не убжишь… Я твой демонъ, твой злой духъ… Догоню и поймаю тебя…
Мэри прижалась въ уголъ коляски.
— Я схожу съума?— подумала она.
— Со дня твоего рожденія я летаю надъ тобой… — услыхала она сзади себя,— жду случая, чтобы кинуться на тебя, какъ барсъ на лань.
Мэри стало такъ страшно, что она готова была велть вернуться, но лошади мчались все скоре и скоре, все безумне…
Вдругъ Петрекъ крикнулъ испуганнымъ голосомъ: Ой! и Мэри почувствовала, что они дутъ не дорогой, а по чему-то мягкому, врно по трав.
— Что случилось? — крикнула она.
Петрекъ ничего не отвчалъ, онъ почти навзничь лежалъ на козлахъ.
Втеръ постепенно утихалъ. Минуту спустя они ужъ хали въ совершенной тишин. Изъ-за тучъ проглядывала огромная серебристая луна. Кругомъ виднлись трава и камышъ. Лошади свернули съ дороги и помчались по лугу. Невдалек что-то заблестло, точно поверхность воды. Это, вроятно, Пржиховское озеро, о которомъ я слышала. Боже! Вдругъ лошади понесутъ туда. Почва становилась мягкой, въ лицо Мэри брызгала грязь изъ-подъ конскихъ копытъ и колесъ. По временамъ, какъ сонъ, мелькало передъ глазами маленькое озеро съ серебристой струей луны, дивное и таинственное.
— Господи, Господи! — шептала Мэри, проклиная свою несчастную выдумку. — Боже мой! Лишь бы возвратиться живой!
Иногда страхъ передъ призракомъ возвращался. Призракъ былъ молчаливъ и тихъ, но все слдовалъ за ней. Въ этомъ она была вполн уврена.— Что это можетъ быть? — подумала она. — Вдь я никогда не видла привидній… Господи, Господи!
Но вскор все вниманіе или весь страхъ Мэри сосредоточился на Пржиховскомъ озер, которое блестло все ближе и ближе. Мэри даже казалось, что она чувствуетъ его холодное дуновеніе на лиц.
— Выскочу,— шептала она въ испуг и въ отчаяніи.
Они все приближались къ озеру. Лошади неслись къ вод не прямо, а наискось. Вдругъ Петрекъ кувыркнулся въ воздух и исчезъ, а Мэри очутилась на колняхъ въ коляск, и на минуту у нея потемнло въ глазахъ. Коляска остановилась.
— Что случилось? — крикнула она, прійдя въ сознаніе и видя стоящаго возл Петра.
— Колеса скатились въ ровъ,— отвтилъ Петрекъ. — Видно, Богъ берегъ, вдь озеро вблизи. Колесо сломалось и дышло лопнуло.
— А лошади?
— Лошади убжали. Упряжь порвалась.
— Что теперь будетъ?
— Не знаю, барышня.
— Лошади насъ понесли?
— Точно такъ, барышня.
— Хорошо, что такъ, а то вдь могли и въ воду попасть!
— Не приведи Богъ!
— Ну, а что же мы теперь сдлаемъ?
Петрекъ пожалъ плечами.
— Домой далеко?
Петрекъ, вопреки этикету, махнулъ рукой.
— Не меньше трехъ миль!..
— Никого здсь нтъ вблизи?
— Нтъ.
— Значитъ, нужно возвращаться пшкомъ?
— Какъ, барышня, вы хотите перейти по вод? Не перейдете!..
— Что жъ будетъ? — произнесла Мэри, удерживая слезы.
— Можетъ быть, мн сходить въ имніе за другими лошадьми, а барышня здсь подождутъ…
— Мн придется здсь ожидать одной!?— крикнула съ испугомъ Мэри.
— Здсь, барышня, ни живой души, ни зврей нтъ. Никто сюда не придетъ. Я мигомъ сбгаю. Вы, барышня, не перейдете по болоту — тутъ вода… Вдь мы прохали не дорогой. Вы, барышня, легко обуты, можете простудиться и заболть. Сидите, барышня, въ коляск, сюда и мышь не заберется. А я побгу.— И, не ожидая отвта, Петрекъ повернулся и побжалъ.
— Петрекъ! — крикнула Мэри съ отчаяніемъ.
— Мигомъ, мигомъ, барышня,— отвтилъ Петрекъ, прыгая по кочкамъ на болот.
Слезы ручьемъ полились изъ глазъ Мэри. Она прижалась въ уголъ коляски, укуталась накидкой, и стала плакать, молиться и проклинать моментъ своего вызда изъ Загаевицъ, затмъ вообще изъ Варшавы, наконецъ — день рожденія и даже день свадьбы родителей.
Вскор значительно похолодло.
Мэри должна была ршиться встать и поискать подъ сидньемъ попоны.
Къ счастью, он тамъ оказались. Закуталась ими. Было, по крайней мр, тепло.
Вокругъ была такая тишь и глушь, что казалось, будто на сотни, тысячи миль нтъ и признаковъ жизни. Но взволнованное воображеніе Мэри стало оживлять и эту глушь и тишь… Ей казалось, что по болотистымъ лугамъ бродятъ какія-то странныя чудища, что страшные утопленники высовываютъ изъ озера отвратительныя головы.
— Только бы прошла эта ночь! Только бы прошла ночь! — шептала она, кутаясь въ попоны.
Ночь проходила медленно — но вотъ забрезжилъ разсвтъ. Когда Мэри, задремавшая, не смотря на страхъ, открыла глаза, на неб, среди золотистыхъ и багряныхъ тоновъ, маячило мглистое, огромное и мощное солнце.
На голубую гладь Пшиховскаго озера падали желтыя полосы свта, и въ тхъ мстахъ, гд сквозь мглу пробивались золотые солнечные лучи, тамъ загорались на вод искрящіяся розы и огненныя зеркала. Было очень рано.
Мэри смотрла по сторонамъ. Сонъ укрпилъ ее, и дневной свтъ успокоилъ. Надъ головой кружили уже стада крикливыхъ чаекъ, то приникая къ земл, то взвиваясь въ воздухъ съ пронзительныхъ пискомъ. Цапли съ длинными шеями и острыми клювами плыли уже въ воздух медленно и торжественно. Дикія утки и другія болотныя птицы, названій которыхъ Мэри не знала,— должно быть, дупеля и бекасы, перекликались въ трав или перелетали съ кочки на кочку.
Вдругъ Мэри увидла прелестную картину: огромный олень шелъ лугомъ къ озеру.
— Вдь не нападетъ же онъ на насъ?!— думала она, вспоминая все, чему учили ее по зоологіи ея учителя.
Серны порознь или стадами проходили и пробгали по болоту, другія паслись, изрдка поднимая головы и оглядываясь по сторонамъ. На нее какъ-то он не обращали вниманія. Она тихо сидла въ поломанномъ экипаж, укутавшись въ попоны.
Становилось свтле и тепле. На землю падала золотистая солнечная пыль.
Солнце пробивалось сквозь мглу. День засіялъ во всемъ блеск.
Мэри сбросила попоны и выскочила изъ экипажа. Она была очень голодна, все тло ныло, но она чувсгвовала себя бодрой.
Солнце отразилось въ вод — заблестло все озеро, и множество прелестнйшихъ красокъ заиграло на его голубой глади.
— О, какъ здсь хорошо! — шепнула Мэри, становясь на сухую кочку.
И какая-то незримая сила бросила ее на колни и заставила поднять вверхъ руки. Мэри стала молиться.
— Природа! Великолпная и величественная! — шептала она. — Природа, дивная и опьяняющая!
— Душа моя плыветъ къ Теб, сердце мое полно восторга и непостижимыхъ грезъ…
— Природа, мать всего живого!
— Я хотла бы быть прекрасной, какъ Ты, и чистой, какъ твой свтъ, доброй, какъ Твоя живящая мощь.
— Твои чары вливаются въ сердце мое, и въ груди моей шумъ, какъ шумъ деревьевъ въ лсу…
Потомъ Мэри стало казаться, что солнечный свтъ излучаетъ изъ себя какія-то прозрачныя, свтозарныя виднія… Какой-то огромный хороводъ призраковъ съ лиліями и пальмами въ рукахъ, въ блыхъ одеждахъ… И хороводъ сталъ приближаться къ ней изъ озаренныхъ далей…
‘Роза саронская,— звучала пснь,— роза цвтущихъ долинъ и ароматныхъ рощъ…
‘Ароматныхъ рощъ, рощъ, что никогда не увидаютъ…
‘Роза саронская — вотъ свтъ наполнилъ твои глаза и душу…
‘У насъ сестра на земл, сестра прекрасная и подобная миртовому цвтку, или пальм, что не знала еще самума.
‘Надъ священными водами Ганга, среди цвтовъ лотоса, тамъ наша отчизна…
‘Тамъ блыя груди наши дышали блаженствомъ и принимали объятія…
‘Тамъ былъ великій праздникъ любви, ночь очарованія…’
Солнце свтило все ярче. Великолпный іюньскій день вставалъ съ ложа. Мэри вернулась въ экипажъ, легла въ немъ навзничь и, впитывая въ себя тепло и свтъ, смотрла въ пространство.
А трава цвла утренней росой и верескъ на кочкахъ блестлъ серебромъ, гд-то далеко таяли дымки тумана, блуждающія, блыя и свтлыя, виднлась земля, помолодвшая, свжая, радостная. Олень поднялъ голову и смотрлъ. На солнц онъ казался выкованнымъ изъ металла. Крикливое стадо чаекъ кружило у него надъ головой.
Странно-блаженное чувство вплывало въ сердце Мэри.
— Я бы хотла быть доброй, хотла быть чистой! — думала она.
И множество благихъ длъ поплыло у нея передъ глазами.
Она шла по захолустнымъ, Богомъ забытымъ деревнямъ, шла по стран вчнаго мрака и нищеты и раздавала деньги. Она стала лчить больныхъ, собственными руками длала перевязки, подавала пищу къ губамъ стариковъ и грудныхъ малютокъ. Стала мыть и причесывать дтей. Кром денегъ, она несла слова утшенія и бодрости. Ее знали въ самыхъ убогихъ хижинахъ и въ самыхъ темныхъ подвалахъ. Передъ нею шла радостъ и надежды, за нею — благословеніе и благодарность…
И вдругъ, въ туман, ей улыбнулось лицо Стжкжецкаго, его глаза, глядящіе на нее съ восхищеніемъ, и его жаждущія губы…
Мэри еще больше откинула назадъ голову…
Все казалось ей теперь чмъ-то неземнымъ, и сама она точно перестала принадлежать земл. Солнце и озеро, трава и верескъ, озеркаленныя утренней росой, далекій горизонтъ свтлой, утопающей въ лучахъ земли — все превратилось передъ ея глазами въ видніе, въ волшебство. Блые призраки, которые исчезли-было, появились снова. Они шли длиннымъ хороводомъ, несли пальмы, лиліи, алые маки, которые свшивались на стебляхъ и застилали воздухъ… Звучала какая-то пснь безъ словъ, и улавливалъ ее не слухъ, а душа. Мэри чувствовала, что она возносится на небо…
На озер расцвтали цвты, цвты съ невиданнымъ великолпіемъ красокъ и невиданнымъ великолпіемъ листьевъ. Цапли и чайки превратились въ цвты, въ летающіе стоцвтные цвты. Мэри казалось, что передъ нею пролетаютъ гирлянды розъ, что гд-то высоко надъ нею колышутся огромные лиліи и гіацинты.
— Кто ты? — спросилъ ее какой-то голосъ въ воздух.
— Я воплощеніе жизни! — отвтила она.
Кто спросилъ ее и отчего она такъ отвтила — она не отдавала себ отчета. Чувствовала, что все, что живетъ вокругъ нея — живетъ черезъ нее — оттого и назвала себя воплощеніемъ жизни.
Солнечный свтъ хлынулъ волною. Казалось, что вс травы, верескъ, цвты — поднялись къ нему. Озеро загорлось все, какъ золотое, полыхающее зарево.
Великолпная, дивная, упоительная жизнь сбрасывала съ себя мглу, какъ женщина, обнажающая свое великолпное, дивное, упоительное тло, сбрасываетъ тонкое покрывало. Такъ изъ пны морской встала Венера въ солнечное утро. Такъ встала любовь — ибо тло Мэри наполнила любовная жажда, жажда столь сильная и мощная, что уста ея дрожали и грудь волновалась.
— Что меня загнало сюда? — шепнула она, дыша ноздрями и сквозь стиснутые зубы.
И снова передъ ней встало въ туман лицо Стжижецкаго.
— Разв я люблю его? — шепнула она снова.
А великая, огромная красота земли стояла во всей своей мощи.
Мэри казалось, что не земля, а какое-то божество, чья грудь такъ велика, какъ небо, поетъ гимнъ, именуемый міромъ. Мелодіей и гармоніей его голоса Мэри казались облака, вода, солнце, верескъ.
И божество поетъ эту пснь, поетъ, а она повисла и застыла въ воздух, какъ жидкое золото, упавшее на ледъ.
— Вверхъ!.. — шепнула Мэри.
Отчего не приходитъ никто схватить ее и умчать? Отчего никто не умчитъ ее отсюда, далеко-далеко, куда-нибудь за предлы міра, въ бездонность… Нтъ никого?.. Никто не придетъ?.. Никто!..
— Люблю тебя! Приди!..
Мэри стала тосковать. Просыпалась съ лицомъ Стжижецкаго передъ глазами, весь день видла его передъ собой, засыпала съ этимъ лицомъ передъ глазами — и видла его въ снахъ. Губы ея тянулись къ нему и, складываясь въ поцлуй, шептали: ‘приди! гд ты?! приди!’
Мэри, шепча, чувствовала, что цлуетъ воздухъ.
— Я влюблена въ него! — думала она. — Попросту влюблена…
И стала чувствовать что-то святое въ себ, она казалась себ похожей на какой-то лсъ, внутри котораго скрытъ таинственный гротъ, полный ароматныхъ цвтовъ,— гротъ тайный, недоступный для глазъ, волшебный гротъ.
— Люблю тебя! — шептала она и повторяла про себя.
Раньше ей казалось, что это, должно быть, весело… но теперь видла, что это не весело, а безконечно мило, сладко, упоительно и грустно.
— Я влюблена! — говорила она, глядя въ воды ручья.
— Я влюблена! — говорила она, садясь въ экипажъ.
— Я влюблена! — говорила она, ложась съ книгой въ гамакъ.
Иногда лицо Стжижецкаго, его отчетливо-ясное лицо покрывалось какой-то мглой, блднло и точно превращалось въ другое лицо съ мене отчетливыми контурами, въ какое-то обще-мужское лицо, только напоминающее слегка лицо Стжижецкаго, и Мэри задумывалась: любитъ-ли она его, или любитъ вообще, то-есть хочетъ любить… Но снова приходили минуты опредленной тоски, и тогда Мэри думала о Стжижецкомъ.
Кто же онъ, этотъ Стжижецкій? Стжижецкій молодой человкъ лтъ 26, 27, насколько извстно, съ небольшимъ состояніемъ, съ большимъ музыкальнымъ талантомъ, которымъ онъ занялся, благодаря разнымъ препятствіямъ, нсколько поздно. Иногда онъ казался очень несимпатичнымъ. Онъ осмлился наговорить много дерзкихъ и непріятныхъ вещей — и это ей, которая была для мужчинъ неотразимой богиней. И хотя она не осталась передъ нимъ въ долгу, но обидлась и дала это ему понять. Тогда онъ обидлся, и они перестали разговаривать другъ съ другомъ. Но Стжижецкій не переставалъ интересовать ее и, очевидно, не переставалъ интересоваться ею. Въ этомъ она была уврена.
— Если бы я вышла за него замужъ… — думала она.
Когда цвты пахли кругомъ, когда подъ вечеръ къ окнамъ Мэри наклонялись тни березъ и тополей и шумла мельница вдали, въ такія минуты Мзри готова была хоть сейчасъ отдать Стжижецкому руку. Она тосковала и цловала воздухъ, шепча:— ‘Приди! гд ты?! приди!’ — Тогда она не думала ни о чемъ, кром большого свадебнаго путешествія,— думала о моряхъ, которыя они будутъ переплывать, думала о томъ, какъ близки будутъ они другъ другу гд-нибудь среди совершенно чужихъ людей, въ совсмъ другомъ конц міра… Она проводила рукой по волосамъ Стжижецкаго, когда онъ сидлъ на балкон, опершись на руку, и мечталъ, глядя въ пространство своими большими, полудтскими, сапфирными глазами. Понемногу пальцы его начинали бгать по мраморной балюстрад балкона, какъ по фортепьянной кланіатур, характернымъ движеніемъ онъ стряхивалъ со лба свои длинные, мягкіе, шелковистые, темные волосы и напвалъ. Мэри казалось, что она страстно любитъ музыку. Стжижецкій напвалъ что-то, что было такъ же прекрасно, какъ арія съ лебедемъ изъ ‘Лоэнгрина’, или какъ аріи Моцарта. Потомъ онъ ласково снималъ съ головы ея руку, обнималъ ее и, опираясь на нее, шелъ къ фортепьяну.
Игралъ. Понемногу около виллы начинали собираться люди. Главнымъ образомъ, англичане и англичанки. Они стояли въ саду при гостиниц, на тропинк, усыпанной гравіемъ. Онъ игралъ. Бывало такъ тихо, что только издали доносился шумъ моря. Онъ игралъ долго, до поздняго вечера. Она стояла рядомъ, въ длинномъ бломъ капот, слегда опираясь рукой на его плечо. Вс видли ее черезъ окно. Потомъ, когда онъ кончалъ импровизировать и откидывалъ назадъ голову, къ ней на грудь, наступала минута продолжательнаго молчанія — и затмъ взрывъ аплодисментовъ…
Посл одного изъ такихъ вечеровъ, когда они вошли въ залу, вс встали за табль-д’отомъ и стали представляться, при чемъ дамы подходили представляться первыя. Ни о чемъ другомъ, кром нихъ, не говорили въ Неапол,— геніальный артистъ и его небывалая красавица жена!..
Итальянскій король, гостившій въ Неапол, прислалъ своего адьютанта съ просьбой, чтобы маэстро сыгралъ при двор. И они были при двор… Тамъ была вся итальянская аристократія — Колонны, Орсини, Доріо, Русполли, князья della-Grazia, вс приглашали ихъ, взапуски любезничали. Имъ импонировалъ талантъ Стжижецкаго и красота, остроуміе, образованность и богатство его жены. Одинъ изъ герцоговъ Орлеанскихъ влюбился въ нее и сопровождалъ ее всюду, австрійскій эрцгерцогъ, большой оригиналъ и страстный любитель музыки, приходилъ къ нимъ завтракать — со своимъ большимъ догомъ и съ двумя маленькими таксами, сидлъ на диван по-турецки, гулялъ съ Стжижецкимъ и ругалъ (que diable l’emporte!..) этикетъ, котораго онъ долженъ придерживаться въ Вн, и свою военную службу. Герцогъ Орлеанскій былъ полонъ рыцарскихъ чувствъ и влюбленности, эрцгерцогъ — ‘bon enfant’ и ‘buono cammezdo’. Они здили кататься на высокихъ брэкахъ, запряженныхъ четверкой, таксы эрцгерцога сидли на козлахъ, догъ бжалъ впереди лошадей. Вся жизнь большого свта, мстнаго и иностраннаго, группировалась вокругъ нихъ. Они были королями сезона.
Изъ Неаполя они похали въ Ниццу. Герцогъ Орлеанскій и эрцгерцогъ за ними. И вотъ, помимо личной извстности, они стали славиться своими спутниками. Обо всемъ этомъ доложили императору въ Вн. Императоръ хотлъ было воспретить эрцгерцогу такъ нарушать этикетъ, но когда ему показали фотографію мадамъ Стжижецкой, онъ улыбнулся и сказалъ: ‘Не удивляюсь и позволяю!’ Вс газеты повторяли потомъ этотъ анекдотъ. Англичанки устраивали просто ловлю на нихъ, съ моментальными аппаратами. Они торжествовали…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Когда Мэри мечтала такъ, все казалось ей такимъ легкимъ и доступнымъ. Стоитъ только руку протянуть. Это не были мечты какой-нибудь провинціальной ‘барышни’,— это были мечты Мэри Гнзненской, дочери милліонера, у которой въ рукахъ было все, нужное для достиженія еи желаній.
И чувство ея къ Стжижецкому становилось все сильне, а тоска все больше. Въ конц концовъ она почувствовала необходимость подлиться съ кмъ-нибудь своей тайной. Но ни матери, котораи качалась въ своей качалк, ни m-lle Pierrefeu, ни панн Кудаковской, ни Іос нельзя было сказать такой вещи. И она написала Герсыльк Вассеркранцъ. Герсылька была въ восторг и отвтила, что встрчаетъ иногда Стжижецкаго, что онъ никогда о ней не спрашиваетъ, но что онъ груститъ и нервничаетъ, избгаетъ общества и не хочетъ разговаривать ни съ одной женщиной. ‘Конечно, онъ въ тебя влюбленъ,— писала Герсылька,— и это изумительно хорошо! Если бы я была на твоемъ мст, я бы ни минуты не колебалась. Знаешь, что? Просто устрой у себя пикникъ, пригласи всхъ насъ и Стжижецкаго. А такъ какъ 20-го будутъ именины тети Флоры, устрой балъ. Мы прідемъ, и все будетъ устроено. Я буду не я, если не привезу Владека’.
Мэри задумалась надъ этимъ словомъ: ‘Владекъ’. Она никогда, думая о Стжижецкомъ, не называла его по имени. ‘Владекъ’… Она сразу почувствовала себя ближе, проще со Стжижецкимъ. Владекъ…
Владекъ можетъ быть такимъ мальчишкой, съ которымъ можно вмст купаться въ пруду и красть яблоки. Владекъ долженъ быть тмъ смшнымъ увальнемъ, который забываетъ платокъ, когда у него насморкъ, и долженъ его просить… Владекъ… Какъ хорошо, что Стшижецкій, который такъ хорошо играетъ, вмст съ тмъ — такой Владекъ… Владекъ, который можетъ любить вареники со сметакой и называть старыхъ тетокъ чертовками… Владекъ…
Мэри не только была влюблена теперь въ Стжижецкаго, но онъ сталъ ей милымъ. ‘Какой ты милый! Какой ты милый!’ — чмокала она губами. И стала страшно радоваться мысли, что увидитъ его. Только бы онъ пріхалъ!
Мадамъ Гнзненская проектъ бала на свои именины приняла легкимъ кивкомъ головы и тмъ, что сильне раскачалась въ качалк. Мэри по телеграфу заказала литографированные пригласительные билеты, и когда адресовала одинъ изъ нихъ Стжижецкому, то прибавила отъ себя перомъ: ‘Очень сердечно проситъ

Мэри Гнзненская’.

Потомъ, сама не зная почему, поцловала эту подпись и была довольна, что подписала ‘Мэри’, а не ‘Марія’.
Она вычеркивала изъ календаря день за днемъ. Началось ожиданіе — нетерпливое и нервное. Мэри мечтала о поцлуяхъ и объятіяхъ. Такъ какъ ея мечты были скрыты отъ ‘гофмейстерши двора’ миссъ Тамерланъ и отъ mademoiselle de Pierrefeu, то она могла мечтать совершенно свободно, какъ ‘любая институтка’, или ‘мщаночка’. Откидывала назадъ голову и подавала губы. Цловала воздухъ и улыбалась — тоскливой и милой улыбкой. Герсылька донесла ей, кто собирается пріхать и кто — нтъ. О Стжижецкомъ она ничего не могла узнать, онъ нигд не бывалъ, его нигд нельзя было встртить. Наконецъ, пришла телеграмма: ‘Rencontr. Скачки. Arrivera. Triste. Не хотлъ. J’ai dit qu’il fera plaisir. Yeux d’enfant’.
Мэри сла въ кресло и прижала телеграмму къ губамъ, потомъ начала плясать по комнат на одной ног, кричать и пть:
— Влюблена! Влюблена! Влюблена!..

——

Время, пока Мэри ждала прізда Стжижецкаго, было для нея сплошнымъ праздникомъ. Она чувствовала странное волненіе и замтила, что все вокругъ выглядитъ иначе, чмъ раньше. Она наклонялась къ нарциссамъ и говорила имъ: ‘Тише! Ни слова! Прідетъ кто-то, кого любятъ… И кто-то очень влюбленъ…’ И прижимала нарциссы къ губамъ и ласкала ихъ… Медленно проводила чашечкой цвтка по губамъ, вдыхая его ароматъ, проводила вверхъ и внизъ, пока ее не охватывало такое волненіе, что она бросала цвтокъ на землю и прижималась къ земл. Чувствовала тогда тепло и живительную силу земли, проникала въ нее, сливалась съ землей въ одно, соединялась съ ней. Разсыпала вокругъ свои огромные волосы, простирала руки и лежала такъ на трав,— или же срывала цлыя горы цвтовъ, обсыпалась ими, вплетала ихъ въ волосы, прицпляла къ туфлямъ, всовывала за корсажъ и, вся въ цвтахъ, лежала навзничь на цвтник, поднимала вверхъ руки и шептала воспаленными губами:
— Приди! Приди!..

——

— Да! да! — думала Мэри,— будь, что будетъ! Будь, что будетъ! Я хочу, чтобы меня цловали! Я хочу цловать!
И обратилась къ Стжижецкому, который шелъ съ нею рядомъ:
— Свернемъ всторону. Я покажу вамъ нашу оранжерею.
— Но вдь вс идутъ впередъ… — отвтилъ Стжижецкій. Они, дйствительно, шли за большой компаніей.
Мэри взглянула на него вызывающе:
— Значитъ, вы не хотите?
Главная аллея, широкая, съ грабами по бокамъ, тянулась прямой линіей. Мэри остановилась у тропинки, которая сворачивала всторону. Она стояла передъ нимъ, слегка ударяя себя зонтикомъ по колну. Стжижецкій смотрлъ на нее и чувствовалъ себя такимъ смущеннымъ, что не зналъ, что отвтить. Въ лиц Мэри было что-то непріятное, почти назойливое — что-то такое, что манило и влекло къ себ, но было некрасиво. Стжижецкій почувствовалъ на минуту что то похожее на брезгливостъ, но красота Мэри ослпляла его.
— Какъ вамъ угодно,— отвтилъ онъ.
— Пойдемъ! Вс разбредутся понемногу по саду, а мн ужасно хочется показать вамъ наши оранжерейные цвты.
Она подошла къ Стжижецкому такъ близко, что почти касалась плечомъ его плеча, черезъ нсколько шаговъ, воспользовавшись тмъ, что втка низко свисала надъ землей, она сдлала то же самое. Она чувствовала только волненіе, раздраженіе, желаніе и любопытство. Губы ея дрожали, и точно что-то касалось ихъ, какъ касались лепестки нарциссовъ. Ей хотлось взять его за руку, прижаться къ нему, цловать, хотлось, чтобы онъ цловалъ ее и ласкалъ. Она съ трудомъ удерживалась, чтобы не остановить его на тропинк.
Что будетъ? Что будетъ? — думала она, чувствуя и тревогу, и страхъ, и желаніе, чтобы то, что должно случиться, уже случилось…— Что будетъ?…

——

Стжижецкій пріхалъ не съ дневнымъ поздомъ, какъ вс приглашенные, а съ вечернимъ, такъ что онъ вошелъ въ залъ передъ самымъ началомъ бала. Съ Мэри онъ поздоровался очень равнодушно, почти не подходилъ къ ней, много танцовалъ со всми, безъ разбора, со всми разговаривалъ и занимался флиртомъ. Потомъ слъ за рояль и, замняя одного изъ музыкантовъ, сталъ играть для танцевъ. И не хотлъ встать, хотя его нсколько разъ просили и убждали, что онъ устанетъ. Онъ игралъ до ужина, тогда Мэри подошла къ нему и спросила:
— Вы съ кмъ идете?
— Ни съ кмъ.
— Не надо было играть!
— Я затмъ и игралъ.
— Жаль…
— Отчего?
— Оттого, что я хотла идти съ вами. Вдь вы получили мое приглашеніе?
— Я благодарилъ васъ.
— Соблюдая правила вжливости…
— А вы дйствительно хотли, чтобы я сидлъ около васъ?
— Дйствительно.
Мэри сама упивалась тмъ впечатлніемъ, которое производилъ на нее этотъ разговоръ.
— Вы, можетъ быть, хотите сидть съ другой стороны?
— И быть — пристяжкой?
— Въ такомъ случа отдаю вамъ котильонъ, который приберегла для васъ.
— Серьезно?
— Серьезно.
Мэри упивалась уже и тмъ впечатлніемъ, которое она производила на Стжижецкаго. Глаза его были влажны, и онъ поблднлъ.
— Жаль…— повторила она еще разъ, принимая руку одного изъ гостей. Она была смлой? Но вдь она чувствовала такую увренность, такую увреннось во всемъ… Она, Мэри Гнзненская!
Посл ужина Стжижецкій былъ совсмъ другой. Въ его голос, взгляд, движеніяхъ было что-то, что очень хорошо дйствовало на Мэри. Такъ хорошо, что у нея постоянно являлось желаніе опираться рукой о его руку. Они много танцовали и разговаривали по-старому, искренно и сердечно. Мэри позволяла ему мчать ее въ вальс, закрывала глаза и чувствовала какую-то блаженную слабость, какое-то томное безсиліе. А когда Стжижецкій въ углу залы, при поворот, прижималъ ее къ себ сильне, ей становилось жарко, почти дурно. Она хотла упоенья и упивалась… Хотла — это было такъ дивно. Все было такъ, какъ она читала въ романахъ, и только одно было не такъ: Мэри во всемъ огдавала себ отчетъ, она не ‘теряла голову’, не ‘теряла сознанія’. ‘Я просто слишкомъ интеллигентна,— думала она,— я не могу ‘потерять голову’.
И гордилась собой и была очень довольна.
Потомъ утромъ, когда почти вс легли спать въ своихъ комнатахъ, Стжижецкій слъ за рояль и сталъ импровизировать… Эга импровизація точно имла какое-то отношеніе къ его импровизаціи въ салон Лудзской, но страстная грусть ея уступила теперь мсто печальной, тихой меланхоліи.
— Что это было? — спросила Мэри, когда онъ кончилъ.
— Цвтокъ, который долженъ завянуть.
— А если ему подольютъ воды?
Стжижецкій замолчалъ на минуту, а потомъ, взглянувъ въ глаза Мэри, отвтилъ:
— Онъ и тогда завянетъ.
‘Отчего мн жаль его?’ — подумала Мэри, ничего не отвчая, но, прощаясь и желая ему покойной ночи, она крпче сжала его руку.
На слдующій день часть общества ухала, а другихъ уговорили остаться до ночного позда. Между ними былъ и Стжижецкій. Герсылька Вассеркранцъ сказала ему, видя, что онъ колеблется принять приглашеніе:
— Разв вамъ плохо? Сидло бы дитятко и не капризничало, коли его ласкаютъ.
День прошелъ въ прогулк въ лсъ и въ д. Мэри пріятно было смотрть въ глаза Стжижецкаго, въ которыхъ поминутно то вспыхивали, то гасли огни. А онъ все время старался быть поближе къ ней. День былъ душный и жаркій. Мэри чувствовала странное раздраженіе: ей хотлось разогнать всхъ и остаться съ Стжижецкимъ наедин. Что бы она длала тогда, что бы говорила, она не знала хорошо, но чувствовала, что люди мшаютъ ей — злятъ и выводятъ изъ себя. Она думала, что будетъ говорить о Стжижецкомъ съ Герсылькой, а вмсто этого избгала всякаго боле или мене откровеннаго разговора съ ней. Все раздражало ее. Хотлось быть наедин съ Стжижецкимъ. Губы ея дрожали и горли.
— А если…— думала она,— а если…
Вдь ей все въ мір позволено… Если бы она сейчасъ, вотъ въ эту минуту, бросилась Стжижецкому на шею: она, милліонерша, вн досягаемости общественнаго мннія. Будутъ говорить? Да, но не перестанутъ низко кланяться. Изъ двухъ противоположныхъ полюсовъ міра она принадлежитъ къ тому, гд стоятъ люди, которые на все смотрятъ свысока. Магнатовъ не судятъ.
Понравится мн завести романъ съ Стжижецкимъ, заведу романъ… Понравится мн выйти за него замужъ, выйду… Ужъ, кажется, если кому-нибудь можно длать все, что вздумается, то прежде всего мн.
Она ждала вечера. Этотъ вечеръ долженъ принести что-нибудь новое. Не можетъ не принести!
Вотъ, наконецъ, насталъ и вечеръ. Посл обда вс пошли въ садъ.
Губы Мэри, возбужденной виномъ, все неотступне требовали поцлуевъ и ласкъ.
— Будь, что будетъ! — думала она.
— Я должна цловать и меня должны цловать!…
И они пошли по боковой тропинк къ оранжере.

——

Мэри лежала въ кровати. На двор было тихо. Подняла сторы, и звзды стали свтить ей прямо въ окно… Руки она заложила подъ голову, ноги сложила одна на другую. Перегнулась и выпрямилась.
О, какъ сладко было то, что было!…
Когда они вошли вглубь аллеи, ведущей въ оранжерею, гд ихъ никто не могъ видть, Мэри такъ близко пододвинулась къ Стжижецкому, что была уврена уже: онъ обойметъ ее рукой. Но онъ не обнялъ. И въ то же время она замтила, что это не Стжижецкій, а еще мене Владекъ Стжижецкій, или просто Владекъ,— что это какой-то чужой, неизвстный ей человкъ, даже скоре не человкъ, а какой-то элементъ того, чего она не знаетъ, не понимаетъ, не можетъ объять мыслью, и чего жаждетъ, но боится въ то же время. Стжижецкій возбуждалъ ея любопытство и пугалъ, какъ входъ въ лсной гротъ, куда хочется войти человку, но онъ боится… Тамъ, за покровомъ листьевъ, быть можетъ, уютный, прохладный и тихій гротъ, но вдругъ тамъ — бездна, или что-нибудь ужасное… Но сила желанія все росла. Мэри хотла, чтобы Стжижецкій обнялъ ее.
— Боится,— думала она и ршила ободрить его.
— Я обидла васъ однажды…— начала она.
— Да! — отвтилъ Стжижецкій сдавленнымъ, дрожащимъ голосомъ.
— Простите…
Мэри сказала это мягко, какъ только умла.
— Серьезно?
— Серьезно…
Она почувствовала, что Стжижецкій хочетъ взять ее за руку и поцловать, но не ршается. И вынула нарциссъ изъ-за корсажа, подала ему и сказала:
— Возмите это въ знакъ примиренія.
Когда онъ бралъ нарциссъ, она коснулась пальцами его руки. Взглянулъ на нее, былъ блденъ и не похожъ на себя. Мэри хотла наклониться къ нему, но что-то ей помшало, не могла понять — что. Удержалась. Они вошли въ оранжерею.
Душный насыщенный ароматомъ воздухъ охватилъ ихъ и точно впиталъ въ себя. Это было отдленіе розъ. Подъ стеклянной крышей было темне, чмъ на двор, почти совсмъ темно.
— Какой здсь запахъ! — сказалъ Стжижецкій и поднесъ нарциссъ къ губамъ.
Мэри охватила дрожь. Она чувствовала, что вмст съ этимъ поцлуемъ они переступаютъ какой-то рубежъ.
Стжижецкій, думая, что Мэри не видитъ, цловалъ нарциссъ. Но вдругъ отнялъ его отъ губъ и спросилъ:
— Зачмъ мы сюда пришли?!
И Мэри, которая въ самомъ дл была тронута, стало грустно, очень грустно: она почуствовала разочарованіе.
— Ну, такъ пойдемъ! — сказала она съ искреннимъ вздохомъ.
Стжижецкій сказалъ вдругъ чуть слышнымъ голосомъ:
— Мэри…
И она почувствовала, что его рука боязливо и тревожно ищетъ ея руки. Подала ему свои пальцы. Онъ взялъ ихъ, подержалъ минуту, точно ожидая чего-то. Потомъ взялъ ладонь. Поднялъ къ губамъ и поцловалъ. И сталъ цловать все чаще, прижимая къ губамъ. Обнялъ ее. Она не двигалась. И мягко, мягко попробовалъ наклонить ее къ себ. Не сопротивлялась. Запахъ розъ одурялъ ее, духота обезсиливала, дрожь проходила по всему тлу. Потомъ оба какъ-то одновременно, почти безсознательно — бшенымъ, страстнымъ, безпамятнымъ движеніемъ подались другъ къ другу и впились губами. Потомъ… потомъ было что-то, чего и вспомнить нельзя, чего нельзя возстановить памятью… Мэри почувствовала огонь во всемъ тл.
…Ей казалось, что вс розы упали на нее лепестками своихъ головокъ, одуряющихъ ароматомъ, прожгли ея платье, овяли, опутали, засыпали собою все ея тло. Она чувствовала только, что стоитъ перегнувшись назадъ, что ее поддерживаетъ Стжижецкій и что губы его — на ея губахъ. Долго ли это продолжалось — она не знала… Хотлось, чтобы это продолжалось цлую вчность… Потомъ онъ опустился къ ея колнямъ, сталъ цловать ея ноги, сверху внизъ. Потомъ всталъ, и они вышли изъ оранжереи,— она заложила руку за его шею. И говорила ему.
Мой, мой!… ты будешь мой!…
Онъ не отвчалъ ничего. Она чувствовала, что ее наполнило что-то, чего она раньше никогда не знала, что-то искреннее и глубокое, чему нтъ имени, и чувствовала въ то же время благодарность къ Стжижецкому, такъ какъ то, что она узнала, было гораздо больше всего, что она воображала. Она была ошеломлена, побждена, покорена. Ей хотлось наклониться и подставить Стжижецкому шею подъ руку, хотлось, чтобъ онъ закрылъ ее совсмъ своими руками, хотлось оплестись вокругъ его тла. Это чувство зависимости отъ другого человка, боле сильнаго, которое она узнала впервые, доставляло ей громадное наслажденіе. Она была благодарна за него. И не только не чувствовала себя униженной,— напротивъ, ее восхищало это чувство какой-то покорности, чувство собственной слабости.
— Мой, мой! ты будешь мой! — повторяла она, прижимаясь къ его плечу.
Онъ былъ дорогъ ей, искренно дорогъ. Вдругъ онъ остановился, слегка отстранилъ ее и сказалъ нервно.
— Но ты вдь знаешь, что они никогда не отдадутъ мн тебя.
Она оплела руками его шею и, цлуя его въ губы, сказала:
— Отдадутъ.
Стжижецкій, обнимая, почти поднялъ ее из воздухъ и прошепталъ:
— Хочешь быть моей женою?
И она шепнула въ отвтъ:
— Хочу.
Они свернули съ тропинки, которая вела къ оранжере.
Она думала, что это продолжалось дольше. Гости бродили парами и группами по парку. Никто не замтилъ, что они свернули всторону и что ихъ нкоторое время не было.
Чувство Мэри измнилось. Теперь она не чувствовала себя слабе Стжижецкаго, а гораздо сильне и выше его. Теперь все было у нея въ рукахъ. Все отъ нея зависло.
— Теперь у тебя въ рукахъ моя жизнь,— сказалъ онъ ей, когда они подходили къ палаццо.
И она чувствовала, что въ ея рукахъ его жизнь, что въ ея рукахъ жизнь человка.
Какое-то глубокое и торжественное чувство наполнило ее, съ минуты на минуту она чувствовала себя все боле зрлой и боле умной. Она, дйствительно, владла чмъ-то, владла исключительно, нераздльно. Да, да — вдь у нея не было ничего, что принадлежало бы исключительно ей. Деньги и все, что идетъ за ними, принадлежатъ отцу. Она могла бы швырять за окошко свои ботинки, рзать на мелкіе кусочки свои платья, если бы ей это взбрело въ голову, отецъ, самое большее, улыбнулся бы неопредленно и спросилъ:
— Мэри, это дйствительно доставляетъ теб удовольствіе? — но, въ конц концовъ, вдь онъ покупалъ все это, и ему бы пришлось покупать новые ботинки и новыя платья. А, между тмъ, судьба ея и Стжижецкаго была полной и исключительной собственностью Мэри, она владла ею, эта судьба была въ ея сил и власти. Мэри чувствовала царственную гордость.
И чувствовала себя очень счастливой. Не привыкши къ шуму, чтобы чего-нибудь бояться, она не боялась ничего. Ей вспомнились слова дяди Гаммершляга: Et nous faisons le jeu! — и она улыбалась. Она была уврена, что не проиграетъ. ‘Der liebe Gott ist schlafen gegangen, et nous faisons le jeu!’ Кому-кому, а мн ужъ можно смло смотрть въ будущее,— думала она.
Передъ отъздомъ Стжижецкаго она всунула ему въ руку свою фотографію, а потомъ втащила его въ свою комнату, въ которой никого не было, и онъ опять ласкалъ ее, цловалъ…
Это было такъ сладко, такъ упоительно… Лежа въ кровати и глядя на звзды, Мэри, заложила руки за голову и распрямляла свое тло,— а губы ея дрожали, бросая въ темное пространство быстрые, сильные, страстные поцлуи.

——

Мэри казалось, что это сонъ. Громадные каменные колоссы, похожіе на египетскихъ боговъ, сидли на исполинскихъ каменныхъ тронахъ, врод отесанныхъ горъ. Въ пустын, поблизосги, виднлись пирамиды. Медленно вставала луна. Плыла торжественно и чуть замтно вверхъ и гасила звзды. Пока, наконецъ, не повисла высоко въ воздух, и въ свт ея выплылъ изъ мрака мистическій, странный ликъ Сфинкса,— засеребрилась вода, спокойная и недвижная, дивно и таинственно блестящая, какъ голубое Пшиховское озеро. Было тихо и торжественно. Вода, рукавъ молчаливаго озера, разлилась въ широкомъ ущель межъ скалъ и холмовъ, у подножья которыхъ пальмы никли къ вод и фантастически въ ней отражались. Далеко въ глубин маячили деревья съ широкими коронами, и далеко убгали мягкими волнами холмы. Открывался широкій просторъ голубой и серебряной воды, и во всемъ этомъ было какое-то странное, непостижимое очарованіе, что-то столь прекрасное и волшебное, что Мэри чувствовала, будто ее перенесли въ міръ неземныхъ грезъ. И передъ ея глазами тянулись какіе-то хороводы, какъ будго египетскіе: мужчины съ остриженными клиномъ бородами и женщины въ плотно облегающихъ покрывалахъ, какіе-то цари и жрецы, воины, громадныя толпы народа, носилки, балдахины, вера изъ страусовыхъ перьевъ, какія-то невиданныя краски — торжественныя, праздничныя шествія, полныя спокойствія и сосредоточенности. И ей казалось, что, опершись о скалу, она стоитъ надъ водой и лунный свтъ яркимъ и свтлымъ потокомъ заливаетъ ее. Она — рабыня, но царица, по своей красот. Въ золотой открытой лектик несутъ царя: онъ прекрасенъ и молодъ, на чел у него діадема изъ алмазовъ и рубиновъ, одежда его окаймлена золотомъ и расшита сапфирами и смарагдами. Вокругъ него толпа людей. Онъ увидлъ ее, подалъ знакъ рукою, черные полуголые невольники, несущіе лектику, останавливаются. Царь протягиваетъ къ ней руку. И вдругъ какая-то дивная мелодія, какой-то безконечно пвучій гимнъ точно начинаетъ выплывать изъ груди каменныхъ колоссовъ и изъ серебрящейся при лунномъ свт, безмрно разлившейся воды. И толпа начинаетъ шептать какую-то мелодическую молитву. Случается нчто столь волшебное, столь одуряющее, столь прекрасное, что Мэри чувствуетъ, какъ теряетъ сознаніе, какъ растворяется въ чемъ-то… И протягиваетъ руку царю среди этого гимна, среди этой псни толпы и природы, среди гимна точно ожившихъ колоссовъ, что опираются спинами о храмъ, огромныя руки сложили на колняхъ, недвижные и святые. Мэри длаетъ шатъ къ царской лектик… Все утихаетъ вдругъ, умолкаетъ.
На ликъ Сфинкса падаетъ свтъ луны, его глаза видны теперь и свтятся, какъ дв золотыя звзды. Смотрятъ прямо на нее. Ей страшно, хочется бжать… Но всюду падаютъ на нее лучи этихъ глазъ, подобныхъ двумъ низко нависшимъ надъ землей искрящимся звздамъ. Она чувствуетъ, что эти лучи прожигаютъ ея платье, что они обнажаютъ ее на глазахъ у толпы. Ей кажется, что они сжигаютъ ее. Хочетъ крикнуть, но въ груди нтъ голоса. И понемногу все начинаетъ исчезать, точно спаленное этими странными, страшными глазами Сфинкса: хороводъ, рабы, царь — все точно впитывается въ туманъ, гаснетъ, расплывается. Она одна передъ глазами Сфинкса, одна передъ мертвыми каменными колоссами, надъ озеромъ, убгающимъ въ безмрную даль — лазурнымъ и серебристымъ и столь молчаливымъ, точно въ немъ не вода, а лазурный хрусталь.
Молчаніе — безконечное, неумолимое объяло міръ своей мощью.
Мэри чувствуетъ себя одинокой и покинутой. Она стоитъ подъ скалой, черной и холодной, прислонилась къ ней, безпомощная, безвольная… Ей кажется, что все вокруъ нея начинаетъ волноваться и дрожать. И только злобныя звзды Сфинкса смотрятъ на нее невозмутимо. И снова все спокойно вокругъ — изъ-за уступа скалы вышелъ скелетъ — смерть — и медленно идетъ по узкой тропинк, что вьется подъ скалами вдоль воды, гд растутъ пальмы, отраженныя въ вод, и далекія деревья съ широкими, раскидистыми коронами.
Мэри каменетъ отъ ужаса. Прижалась лбомъ къ скал, но не можетъ не сморть. Смерть, точно загипнотизированная искрящимся свтомъ глазъ Сфинкса, идетъ и приближается. Блдное отраженіе плыветъ за ней по вод… И въ этомъ есть что-то страшное. Мэри хочетъ бжать, но не можетъ тронуться съ мста. Смерть стоитъ передъ нею — боже! — протянула руку и положила ей на плечо свою костлявую ладонь.
Мэри чувствуетъ, что умираетъ отъ ужаса и страха…
Но глаза Сфинкса сожгли смерть, какъ сожгли передъ тмъ царственныя шествія. И опять ничего — только пустыня…
— Боже! Боже! — стонетъ Мэри,— избавь меня! Освободи!..
Холодный потъ каплями стекаетъ по ея лицу. Она заламываетъ руки вдоль скалистой стны, плачетъ и зоветъ… Молчаніе ее убиваетъ… Ее убивали каменные боги, которые смотрли на нее недвижными ликами… Она начинаетъ кричать: ‘Говориге!.. Не молчите!..’
И вотъ ее охватываетъ такое отчаяніе, что она начинаетъ биться головой о стну… Брызнула кровь…
И она очнулась, хотя это не былъ сонъ. Очнулась съ головой, свсившейся съ кровати, съ упавшими на полъ волосами, вся въ холодномъ поту. Заслонила рукой глаза… Ей все еще казалось, что на нее смотрятъ злобные звзды-глаза Сфинкса и жгутъ на ней рубашку.
Безумный ужасъ охватилъ ее.
Она зажгла свчу и спустила сторы. Но свтъ рзалъ глаза, и она опять потушила свчу. Темнота стала успокаивать ее, и снова сталъ ее укачивать сонъ. Но сонъ опять перешелъ въ какія-то полусознательныя грезы. Мэри казалось, что она въ какомъ-то лсу, совсмъ голая, только волосы закрываютъ ее всю, до самыхъ пятъ.
Какой-то чудовищный лсъ… Папоротникъ въ ростъ человка, незабудки достаютъ до пояса. Желтыя астры съ головками, огромными какъ листья лопуха, смотрятъ на нее зловще и тревожно. Еще какіе-то цвты, какія-то растенія, которыхъ Мэри никогда не видла наяву. Все дышитъ какимъ-то удушливымъ ароматомъ, особенно розы, которыя больше ея головы, и отъ которыхъ струится знойный и пряный запахъ… Эти розы, блыя, розовыя, желтыя, лиловыя и почти черныя, переплетаются другъ съ другомъ, образуютъ что-то живое, подвижное, надленное собственной волей… Надъ лсомъ папоротника и цвтовъ поднимается лсъ деревьевъ,— верхушекъ ихъ не видно, он закрыты сводами втвей и листьевъ. Ночь. Сквозь щели сводовъ пробивается кое-гд металлическій свтъ луны.
Лсъ молчитъ.
Вотъ изъ-за чащи вковыхъ стволовъ и папоротника выглянула человческая фигура,— но такая-же чудовищная, какъ лсъ и цвты.
Голова человка, съ лохматыми, всклокоченными волосами, похожая на голову льва, руки поросли короткой, густой шерстью. За толсгыми, красными губами,— цвтъ которыхъ она видитъ, какъ и краски растеній, несмотря на мракъ ночи,— блестятъ острые, блыез убы. Фигура приближается къ ней и протягиваетъ поросшія шерстью руки…
Отвращеніе и ужасъ, а въ то же время какое-то желаніе заставляютъ дрожать голое тло Мэри. Губы чудовищнаго человка коснулись ея губъ… Она хочетъ вырваться, но какое-то желаніе тянетъ ее къ нему… И она падаетъ въ его объятія…
Это — тысячи, тысячи лтъ тому назадъ… Съ тхъ поръ моря залили суши, и суша выступила изъ лона морей… Это въ какомъ-то первобытномъ мір,— но она чувствуетъ себя тмъ, что она есть…
Голая, съ сплывающими къ земл волосами, она очутилась въ этой первобытной пущ, среди удушливыхъ розъ, въ объятіяхъ первобытнаго человка. Но прекрасно сознаетъ это… Вдругъ пейзажъ начинаетъ странно мняться… Сквозь щели въ сводахъ листьевъ и втвей падаетъ свтъ двухъ звздъ, горящихъ надъ землей,— и въ лсной пущ опять онъ — ликъ египетскаго Сфинкса.
Человкъ исчезъ, розы пригнулись къ земл…
Вокругъ песокъ, желтый, спаленный солнцемъ, безконечное море песку… Его обнимаетъ небо, блдное, пустынное, мертвенное, какъ песокъ… Въ безконечной пустын стоить каменный алтарь, а на немъ горитъ огонь. Это жертвенникъ. Она стоитъ передъ жертвенникомъ на колняхъ, съ кадильницей въ рукахъ, раскачиваетъ ее, а дымъ плыветь къ небу волною, все выше и выше…
Какое-то страшное отчаяніе наполняеть ея грудь, и печаль ея такъ велика, что Мэри должна собирать вс силы, чтобы она не придавила ее къ земл и не заставила упасть ницъ къ подножію каменнаго жертвенника.
Какое-то страшное несчастіе не то случилось уже, не то должно случиться. Она не отдаетъ себ отчета. Изъ груди ея рвется молитва, но за кого и за что она молится — она не знаетъ. Она должна молиться: что-то гибнетъ, умираетъ, что-то надо спасать, о чемъ-то просить. И она взываетъ къ небу и хочетъ услать кадильный дымъ къ самому небосводу, пустынному и мертвенному…
— Іегова! Іегова! О, страшный, простирающій мракъ надъ міромъ — смилуйся!
— Іегова! Іегова! Не обагряй рукъ своихъ кровью, не разрывай перстами внутренностей!
— Іегова! Іегова! Пусть стопы Твои не попираютъ тло человка, не дави его грудь, не вступай на нее!
— Іегова! Іегова! Дыханіе твое — пожаръ, Ты убиваешь, какъ заревный дымъ!..
— Іегова! Іегова! Кровавыя руки Твои Ты вынулъ изъ внутренностей, отряхнулъ персты, брызнула кровь!
— Іегова! Іегова! Кровавыя красныя пятна падаютъ на небо, съ перстовъ Твоихъ струится кровь!..
Все выше вздымается дымъ кадильницы… Поднимается вверхъ туманнымъ столбомъ.
— Іегова, жаръ моихъ устъ!..
— Слезы моихъ глазъ!..
— Боль моихъ жилъ!..
Она склоняетъ голову передъ алтаремъ и поднимаетъ ее снова.
— Мукой и смертью славословлю Тебя, Боже!
— Огнемъ, дымомъ, пепломъ и срой славословлю!..
— Вырвавшій кровавыя руки изъ внутренностей и движеніемъ перстовъ возжегшій кровавыя звзды на неб — славословлю Тебя!..
— О!.. О!..
— Гимнъ псни моей да вознесется вверхъ вмст съ дымомъ…
— О!.. О!..
— Поставившій стопу свою на грудь человка и раздавившій ее…
— О!.. О!..
— Горы потряслись до основанія, море дрогнуло…
— О!..
— Явись!.. Явись!..
— Ты, чьи очи убиваютъ, чье дыханіе, какъ самумъ, переносящій пальмы съ мста на мсто въ пустын,— явись на небесахъ!
— Явись!
— Ты, чьи стопы давятъ и убиваютъ, ступая,— явись!..
— Грудь моя полна зноя,— полны песку пустыни мои уста.
— Дымъ моей кадильницы вздымается къ небу, какъ благоуханный столбъ!..
— Благоуханіе моей кадильницы наполняетъ небо и землю, глубины водъ полны ея благоуханія…
— Я принесла Теб жертву на каменномъ алтар…
— На каменномъ алтар принесла я жертву, молилась Теб!..
— Ушли отъ меня братья мои, и ушли отъ меня сестры мои,— одна я…
— Въ безмрной пустын, среди жгучихъ песковъ, я одна, какъ источникъ въ оазис…
— Расколыхалась надо мною Твоя мгла!.. Мгла воздушная повисла на неб….
…И вдругъ разверзся небосводъ, среди пурпурной и розовой мглы,среди ослпительнаго блеска возсіялъ ликъ огромный и сверкающій, какъ солнце… Зми молній оплетали волосы его… Балдахинъ изъ золотыхъ, блестящихъ тучъ нависъ надъ нимъ… Изъ хаоса клубящихся пламенныхъ тучъ вырвалась рука съ протянутымъ къ міру перстомъ…
Мэри крикнула и пришла въ себя.
— У меня, должно быть, жаръ! — шепнула она.
Но зажечь свчу не хватило силъ… Лежала въ темнот, съ открытымъ ртомъ, тяжело дыша.

——

Мэри какъ фурія металась по комнат… То и дло какая-нибудь бездлушка летла со стола или съ этажерки на землю, и если она была изъ стекла или изъ фарфора, то разбивалась въ дребезги.
Лицо Мэри посинло отъ гнва, губы дрожали, грудь порывисто дышала.
— Онъ не придетъ! Онъ не придетъ! Конечно, не придетъ! — говорила она про себя.— Не придетъ! Какъ же ему на глаза показаться!
Приди онъ, она сдлала бы съ нимъ Богъ знаетъ что!.. Она готова была броситься на него, кусаться, царапаться, бить! Такъ скомпрометировать ее! Да, ее, ее, ее!.. Мэри Гнзненскую, самую богатую, самую красивую, самую интеллигентную, самую остроумную, самую блестящую двушку въ Варшав, скомпрометировать публично, скандально, безповоротно! Правда, формально обрученіе еще не успло состояться, но вдь вс знали, что они неофиціально помолилены. Нтъ, это невыносимо, невыносимо, невыносимо!..
Мэри бросилась на диванъ, лицомъ къ подушк и заплакала.
И въ то же время кусала пальцы отъ бшенства, билась ногами въ туфляхъ о диванъ…
Только бы онъ пришелъ!.. Она его убить готова!
Но, наконецъ, не выдержала: вскочила, сла за письменный столъ. Что написать?.. Она рвала листъ за листомъ. Наконецъ, написала: ‘Прошу притти сейчасъ же…’ Нтъ, нтъ, если написать такъ рзко, онъ не придетъ, догадается, что его ждетъ что-то недоброе, испугается. А, можетъ быть, написать и не видть его больше… Или ничего не писать, а кричать, кричать всмъ, кричать на всхъ перекресткахъ, что она совсмъ не выходитъ за него замужъ, что она никогда и не собиралась выходить, никогда, никогда!.. Чтобы вс это знали — и ждать, что онъ сдлаетъ. Онъ самъ тогда сдлаетъ первый шатъ къ разрыву. Долженъ сдлать.
Мэри стала приходить въ себя. Можетъ быть, даже будетъ лучше, если порветъ онъ, а не она?.. Это будетъ хорошо, если не она первая ршится порвать. Да, безусловно, это выставитъ ее въ хорошемъ свт. Она не остановилась даже передъ этимъ, она слушалась голоса своего чувства, она была энтузіасткой, когда оказалось, что нечего особенно впадать въ энтузіазмъ, то чувство, зарожденное изъ энтузіазма, могло очень легко исчезнуть… Но все же она чувствовала себя связанной.
Чувствовала себя связанной и готова была даже пожертвовать собой, даже пожертвовать! Не изъ любви уже, а изъ чувства долга (исполнить данное общаніе) она готова была отдать Стжижецкому руку. Какъ хорошо будутъ говорить о ней! Нужно быть теперь грустной и молчаливой. ‘Длать любовь’ посл всего случившагося достойно какой-нибудь провинціальной курочки. Мэри Гнзненская могла позволить себ влюбиться въ талантъ, но любить, несмотря на все, это хорошо для мщаночекъ или для дочерей мелкихъ чиновниковъ. Теперь съ людьми надо быть грустной и молчаливой, и если Стжижецкій сразу же не сдлалъ перваго шага къ разрыву — то разъздругой обойтись съ нимъ такъ, чтобы заставить его сдлать это какъ можно скоре.
И тогда арена опять открыта. Графъ Чорштынскій, графъ Пшецлавъ Вычевскій, графъ Стефанъ Морскій… Впрочемъ, нтъ необходимости выходить замужъ въ Польш… Есть австрійскіе графы и князья,— итальянскіе, венгерскіе,— прусскіе бароны, есть изящные, красивые, остроумные attachs посольствъ, есть молодые сановники въ европейскихъ министерствахъ. Нужно только всплыть на поверхность Европы. Надо показать себя не только въ Ницц, въ Біарриц, во время сезона, но и въ салонахъ Парижа, Вны, Берлина и Лондона. Папины деньги откроютъ дорогу всюду — надо только захотть.
Стжижецкій, невстой котораго Мэри считалась уже мсяца два и котораго она любила тайкомъ уже полгода, тяготилъ ее. Она не задумывалась надъ тмъ, какъ могъ онъ съ часу на часъ становиться для нея все боле безразличнымъ.
Это случилось само собой, безъ участія ея сознанія.
— Иначе говоря, я его никогда не любила, и все это мн только казалось,— думала она.
Онъ опротивлъ ей, сталъ для нея отвратительнымъ. Она забыла обо всемъ, что было между ними, точно никогда ничего не было…
Пошла дальше по своему пути…
Родители съ ней ни о чемъ еще не говорили. Вообще, со вчерашняго вечера, посл позорнаго провала оперы Стжижецкаго ‘Роза саронская’, его фамилія не произносилась въ дом…
Послышался вдругъ легкій стукъ въ дверь комнаты Мэри.
— Папа? Войди!..
Вошелъ Рафаилъ Гнзненскій, немного смущенный и, какъ всегда, съ любезной и сладкой улыбкой на губахъ.
— Пишешь?
— Нтъ, такъ сижу…
Гнзненскій взглянулъ на Мэри, и она отвтила:
— Ну, конечно, папа,— о чемъ тутъ говорить?
Гнзненскій подошелъ къ ней ближе, поцловалъ ее въ лобъ, Мэри поцловала его руку.
— Что ты думаешь длать?
— Думаю ничего не длать и ждать. Онъ первый порветъ, наврное…
— И я такъ думаю…
Потомъ онъ вынулъ изъ кармана нить великолпнаго жемчуга и, протягивая его на рук дочери, спросилъ:
— Смотри,— хорошъ?..
У Мэри заблестли глаза.
— Замчательно!
Гнзненскій надлъ нитку на шею дочери, Мэри опять поцловала его руку.
— Ты не чувствуешь запаха сна и… амбаровъ? — спросилъ Гнзненскій, улыбаясь собственному остроумію.
— Нтъ, папа,— а что?
— У тебя на ше — деревня!
Оба разсмялись, и Мэри почувствовала себя прежде всего дочерью крупнаго капиталиста.
— Я хотлъ доставить теб удовольствіе, Мэри, но не только потому купилъ этотъ жемчугъ. Распространились слухи, что я потерплъ большіе убытки за послднее время. И я, дйствительно, потерялъ немного, тысячъ 500, или что-то въ род этого… При такихъ длахъ, какъ у насъ, приходится иногда и терять. Но вдь, въ конц концовъ, отецъ оставилъ мн два милліона, у меня ихъ скоро будетъ двнадцать: значитъ, я больше зарабатывалъ, чмъ терялъ. И хоть я потерялъ полмилліона, но я еще могу, если мн придетъ въ голову, купить моей дочери жемчугъ за 30 тысячъ рублей, жен брилліанты за 15 тысячъ и дать на больницу 5 тысячъ. Во всей Варшав объ этомъ говорятъ.
— Какой ты умный, папа!
— А ты какая умная! Но что же ты думаешь длать теперь?
— Выйду или за Чарштынскаго, или за Вычевскаго. Если это не удастся, мы подемъ за границу.
— Хорошо.
— Подемъ въ Парижъ, и у насъ будетъ тамъ открытый домъ. Прежде всего — художники. Музыканты, живописцы, литераторы,— за ними о_б_щ_е_с_т_в_о. У насъ будутъ завтраки по понедльникамъ и обды по четвергамъ. Мы должны быть извстны, какъ одинъ изъ очаговъ интеллигенціи въ Париж. Какъ бы тамъ ни было, папа, но если ты кончаешь двнадцатый милліонъ, то у тебя больше 32-хъ милліоновъ франковъ состоянія. Это не Ротшильдъ, не Эфрусси, не Макей, но вполн европейская марка. И у тебя только одна дочь. Съ этимъ можно кое-что сдлать. Но ты, папа, добейся, прежде всего, титула барона. Первый попавшійся купчикъ изъ Лодзи — уже баронъ… Раздобудь титулъ, папа!..
— Хорошо, Мэри, я буду добиваться!
— Если бы намъ можно было стать графами!..
— Нтъ, это невозможно!
— А римское графство? Вдь мы католики!
— Да, Мэри, но это невозможно,— тутъ Гнзненскій слегка заколебался,— не будетъ ли это слишкомъ скоро?
Мэри закусила губы.
— Ну, такъ будемъ хоть баронами, папа, хоть ‘де’. Чтобъ у насъ на каретахъ можно было ставить хоть пять палочекъ. А то эти орнаменты и стрлки на шорахъ! Вызжать стыдно. Точно мы какіе-нибудь Куфкэ или Румлеры. Ужасно непріятно: когда мы демъ, люди насъ могутъ принимать за какихъ-нибудь пивоваровъ или булочниковъ… Вообще за мщанъ…
Гнзненскій вздохнулъ.
— Что длать, дтка?..
— Надо во что бы то ни стало добиться титула. Твое состояніе — мое состояніе. Я дамъ 100.000, если у насъ будетъ титулъ.
— Ну, такъ много не надо.
— Но, если бы понадобилось…
Мэри почувствовала вдругъ свою мощь. Она можетъ распоряжаться сотнями тысячъ, она — девятнадцатилтняя двушка.
— Папа, лтъ за десять ты можешь сдлать еще большое состояніе?
— Этого нельзя разсчитать, Мэри. Мы не проживаемъ и шестой части нашихъ доходовъ, хотя живемъ очень роскошно. Капиталъ все увеличивается. А кром того, можетъ подвернуться какое-нибудь дло, которое сразу можетъ дать въ руки нсколько десятковъ милліоновъ. Этого никогда не знаешь. Баронъ Гиршъ началъ съ пустяковъ. Правда, онъ обдлывалъ свои дла на великосвтской арен.
— Ну, вотъ видишь, папа. И чего это мы, чортъ возьми, родились какъ тараканы за печкой!
— Что же длать, дтка, что длать? И такъ намъ роптать нечего. Намъ Господь Богъ помогаетъ ничего себ…
— Да, но въ Европ у насъ могло бы быть не 11 или 12, а двсти милліоновъ.
— О, даже больше! Но что же длать…
— Вотъ видишь, папа! У насъ нтъ ни имени, ни мірового состоянія! Что мы?!
Гнзненскій погладилъ дочь по лицу.
— Ну, не злись, Мэри милая. Титулъ мы гд угодно раздобудемъ,— во всякомъ случа, насъ везд будутъ считать одними изъ самыхъ богатыхъ людей.
— Но не въ Америк, напримръ.
— И тамъ, и тамъ…
— Да, но вдь мы должны затмевать другихъ, блистать. Подумай, папа,— за предлами Варшавы, за предлами Польши кто о насъ знаетъ? Разв, когда мы прозжаемъ черезъ Берлинъ или Вну, о насъ пишутъ въ газетахъ? О насъ упоминаютъ, какъ о прізжихъ, на послдней страниц ‘Fremdenbllatt’, наравн съ какими-нибудь Куфкэ или Вульбербургъ. И не больше. Разв не должны писать въ хроник: ‘Въ нашемъ город находится проздомъ извстный милліонеръ баронъ Рафаилъ Гнзненскій съ женой и дочерью, извстной красавицей’? Разв такъ не хорошо?
Гнзненскій слегка прищелкнулъ губами и едва замтно кивнулъ головой.
— Но для этого, папа, надо имть не 10 или 12 милліоновъ рублей (вдь такія деньги найдутся у любого берлинскаго биржевика), а пятьдесятъ или сто! Вдь ты видлъ, папа, что длалось въ Ницц вокругъ Вандербильдовъ? А Кузнецовъ, который пріхалъ на собственной яхт? Какъ вс имъ интересовались! А o насъ кто говорилъ? Говорили т, кто видлъ меня. Mademoiselle Gniezniensky, mademoiselle Gniezniensky, et voila tout. Это надо измнить!
— Я буду добиваться титула.
— Тогда и мн будетъ легче выйти замужъ за аристократа.
— Ну, это легко и сегодня!
— Да, но за перваго встрчнаго я не выйду. Ужъ, кажется, у насъ, въ Польш, мн можно выбирать.
— О, сколько угодно. Какъ Гаммершлягъ говоритъ: nur pfeifen!
— Фи! Это грубо!
— Прости, Мэри,— но вдь это правда.
И Гнзненскій съ гордостью взглянулъ на дочь, она была удивительно изящна.
— Ну, такъ что же, какъ ршилъ?
— Это выяснится окончательно сегодня или завтра.
— Надо, чтобы это выяснилось какъ можно скоре.
— Да, но и спшить — людей смшить!
— Ты правъ: никогда не спшить! Это мой принципъ. Осторожность прежде всего!
— Насколько я знаю Стжижецкаго, онъ сюда больше не придетъ. Подождемъ день, другой, а потомъ пустимъ слухъ, что онъ самъ захотлъ разрыва. Ты понимаешь, папа, и мн незачмъ теб объяснять, что мн не нужно порывать самой съ Стжижецкимъ. Если бы Стжижецкій сдлалъ какую-нибудь подлость, смошенничалъ или надулъ кого-нибудь, тогда другое дло, но что опера его провалилась — il faut tre noble.
Мэри иронически улыбнулась, а Гнзненскій расхохотался довольнымъ смхомъ.
— Надо кое-что длать для этихъ людей!— сказала она, презрительно надувая губы.— Знаешь, папа, а хорошо бы было похать въ Загаевицы и тамъ ‘перестрадать’… Или нтъ, вдь разъ ‘страданія’, то зачмъ порывать? Въ такомъ случа я не могу принять обратно слово, данное Стжижецкому, а должна броситься передъ нимъ на колни и молить его остаться. ‘Но я любила только талантъ Стжижецкаго, моя любовь была преклоненіемъ, результатомъ энтузіазма и должна была исчезнуть’… Я могу ‘грустить’ о томъ, что разочаровалась, но ‘страдать’ мн нельзя, разъ причина любви исчезла, и я больше не люблю. Не правда ли, папа?
Гнзненскій смотрлъ на дочь съ восторженнымъ изумленіемъ.
— У тебя голова ддушки,— сказалъ онъ.
— Вдь ты, папа, сдлалъ большое состояніе! — отвтила Мэри.
— Да, но у меня было два милліона, а у него дв коробки спичекъ…
Гнзненскій поцловалъ свою дочь и вышелъ изъ комнаты.
Мэри осталась одна съ своимъ брезгливымъ чувствомъ при воспоминаніи о Стжижецкомъ и обо всемъ, что случилось. Мэри, на которую Стжижецкій всегда производилъ впечатлніе и которая посл того, что случилось въ оранжере полгода тому назадъ, влюбилась въ него,— всячески заставляла Стжижецкаго дйствовать смле. Они часто писали другъ другу. Она написала первая. Сначала эти письма были очень скромны и молчаливы, но потомъ становились все откровенне и краснорчиве.
Мэри писала совершенно опредленно, что любитъ его, что считаетъ себя его невстой и отъ него зависитъ, чтобы она стала его женой. Она дала ему понять, что надо сдлать нчто большое, иначе ей придется натолкнуться на сопротивленіе со стороны родныхъ. Она тонко наводила его на мысль, что такая богатая двушка, какъ она, должна выйти за имя. Стжижецкій отвтилъ ей въ середин іюля, что онъ взялся за работу, самъ сочинилъ либретто и пишетъ оперу.
Мэри охватило безумное желаніе выйти за Стжижецкаго. Письмо за письмомъ торопило его кончать. Уже?.. Скоро ли?.. Мэри тонула въ бездонныхъ пучинахъ своего воображенія. Какая удивительная картина! Влюбленный геній творитъ шедевръ искусства, вдохновленный ею! Она — героиня этой оперы, сама дала заглавіе: ‘Роза саронская’. Первоначально опера должна была называться ‘Маріамъ’. Геній покоряетъ ея сердце своимъ твореніемъ. Объ этомъ кричитъ весь міръ… А потомъ принцы Бурбонскіе, Габсбурги, Кобурги, Гогенцоллерны — большой свтъ завоеванъ!
Она не могла дождаться.
— Пиши!.. Кончай!.. Кончилъ?! — вотъ было содержаніе ея писемъ.
Наконецъ, Стжижецкій отвтилъ ей, что кончилъ. Мэри была съ отцомъ за границей. Къ осени они пріхали. Начались репетиціи ‘Розы саронской’. Мэри жила въ Загаевицахъ, куда прізжалъ Стжижецкій, и такъ какъ она сама способствовала распространенію этихъ слуховъ, стали говорить, что Стжижецкій на ней женится. Легенда была извстна заране, чудная легенда, которую родили волны грезъ Мэри… И вдругъ громъ средь яснаго неба! Опера провалилась совершенно!
Когда посл перваго дйствія хотли подать внки и цвты отъ ‘цнителей таланта’ (внки заготовила сама Мэри), раздался громкій хохотъ, шиканье и крики. Со второго акта половина публики ушла. ‘Провалъ’ формальный. Мэри испытывала правственныя пытки. Вс на нее смотрли. Она пришла торжествующая, но сразу поняла, что опера не нравится. Закусила губы, но не пересла въ глубину ложи, не дрогнула даже. Чувствовала, что она блдна какъ мраморъ. Въ середин второго дйствія, когда публика стала уходить, ей казалось, что она упадетъ въ обморокъ, но овладла собой, столкнула свой букетъ съ барьера ложи въ партеръ, что имло символическій смыслъ, встала и стала одваться. За ней пошли и родители. Похали домой, и никто не упоминалъ ни имени Стжижецкаго, ни ‘Розы саронской’.
Мэри провела страшную ночь. На нее одновременно нападали приступы плача и бшенства. Она задыхалась отъ бшенства и стыда, отъ чувства униженія. Чувствовала, что скомпрометирована, осмяна, освистана. Но это продолжалось недолго.
Посл ухода отца она почувствовала себя почти совершенно спокойной. Она почувствовала опеку надъ собой, и еще такую мощную. Ей можно было позволить себ все это. Ей это не можетъ повредить. Она — царица въ обществ. Это и было такъ: царица влюбилась въ пастуха, одвшаго рыцарскія латы.
Но на турнир оказалось, что это пастухъ.
На слдующій день она, въ обычный часъ, вышла на улицу, въ обычный часъ похала гулять и вечеромъ была на ‘Севильскомъ цырюльник’. Она усиленно разглядывала въ бинокль Маттини, тенора, чувствовала, что краснетъ при этомъ, и была очень этимъ довольна. Вс на нее смотрли.
Стжижеццій не подавалъ признаковъ жизни. И только на пятый день посл катастрофы написалъ:
‘Я хотлъ ухать, но не могу — такъ… Можно съ Вами проститься?’
Мэри задумалась… ‘Noble’,— мелькнуло у нея въ голов, и она отвтила: ‘Жду Васъ’.
Она приметъ Стжижецкаго такъ, точно ничего не произошло.
Это лучшій способъ. Обрученія, слава Богу, еще не было, такъ что сцены обмна кольцами не будетъ. Цвты и письма… Письма она и потребуетъ. А, впрочемъ, если они и останутся — ей это можно. Здсь, въ Польш, она и такъ царица свта. Ей это повредить не можетъ. И она надула губы съ одинаковымъ презрніемъ какъ къ Стжижецкомому, такъ и къ свту.
Но когда приблизилась минута прихода Стжижецкаго, она съ трудомъ боролась съ волненіемъ. Выпила нсколько стакановъ воды и натерла виски одеколономъ. Она не назначила времени, но знала, что онъ придетъ, когда отца не будетъ дома, а мать будетъ сидть въ своемъ будуар на качалк.
Лакей доложилъ о приход Стжижецкаго. Мэри всегда принимала его въ обществ m-lle de Pierrefeu, или миссъ Тамерланъ, или въ обществ обихъ dames de compagnie, но теперь она не попросила ихъ къ себ. Стояла, опершись объ уголъ дивана, и ждала. Чувствовала, что она сильна, что она госпожа кого-то и чего-то.
Стжижецкій вошелъ. Онъ былъ такъ блденъ и смущенъ, руки его такъ дрожали, что первое впечатлніе, какое онъ произвелъ на Мэри, было состраданіе и жалость, но она его быстро подавила.
Онъ поклонился издали, она отвтила на поклонъ и попросила ссть. Руки другъ другу они не подали. У Стжижецкаго сверкнули въ глазахъ слезы.
Минуту они сидли молча, она испугалась, что это можетъ довести до чего-нибудь нежеланнаго. Пожалла, что не пригласила одной изъ дамъ,— и быстро спросила:
— Вы узжаете?
Она спросила такимъ голосомъ, что рыданія, повидимому, сжали горло Стжижецкаго. Онъ едва смогъ выговорить:
— Да.
— Когда?
— Сегодня.
— И куда?
Этотъ вопросъ былъ ненуженъ, какое ей дло?
— Не знаю еще. ду на Вну.
Мэри встала.
— Мн очень жаль, что я не могу задерживать васъ дольше, но мама у себя, а об мои компаньонки чмъ-то заняты. Итакъ, до свиданія. Счастливаго пути…
Она все время боялась, какъ бы у нея не сорвался съ языка вопросъ, вернется ли онъ? Она протянула Стжижецкому кончики пальцевъ, но онъ взялъ всю ея руку, сдлалъ къ ней шатъ и шепнулъ сдавленнымъ голосомъ:
— Мэри, вамъ больше нечего мн сказать?
Инстинктъ совтовалъ Мэри поклониться и уйти, но какое-то любопытство и желаніе подзадорить себя остановили ее. Она чувствовала себя такой сильной, такой самоувренной и еще, вдобавокъ, въ такой интересной обстановк.
— Какъ же! — отвтила она, слегка пожимая руку Стжижецкаго и вынимая свою изъ его ладони.— Поклонъ вашимъ родителямъ.
И Стжижецкій застоналъ, точно она ранила его кинжаломъ:
— Мэри!..
Но она чувствовала пустоту въ себ и страстное желаніе чего-то ужаснаго.
Ничего не отвтила и ждала, чувствуя себя какъ прекрасно вооруженный охотникъ передъ смертельно раненымъ волкомъ.
Ничуть не боялась, и въ то же время чувствовала легкое возбужденіе. Стжижецкій плакалъ. Она стояла и смотрла съ какимъ-то удовольствіемъ.
— Мэри… Мэри…— заговорилъ онъ прерывающимся голосомъ,— я знаю, что не могу назвать тебя такъ больше… Ты велла мн спшить… Я не могъ ничего обдумать, обработать…
Она перебила его съ дланой вспышкой:
— Вотъ это великолпно! Значитъ, я виновата!?
Но внутри она была совершенно спокойна и равнодушна.
Стжижецкій заломилъ руки.
— Нтъ, не ты… не вы… Впрочемъ, все равно… Я и такъ знаю, что ты для меня потеряна навсегда…
Но въ голос его, полномъ отчаянія, была какая-то далекая, глубокая нота надежды, которая шла вразрзъ со словами, которыя онъ говорилъ. Это надо вырвать съ корнемъ, оборвать сразу!
— Итакъ — прощайте! — бросила она холодно.
Стжижецкій замолчалъ и поднялъ, точно высохшіе, широко открытые глаза.
— Значитъ, навсегда?..— шепнулъ онъ.
И у Мэри вырвался отвтъ, который ей самой, даже въ эту минуту, показался безжалостнымъ.
— Неужели вы думаете, что я когда-нибудь с_е_р_ь_е_з_н_о думала стать вашей женой?
И случилась катастрофа. Стжижецкій, которому было двадцать шесть лтъ, но который былъ очень слабаго здоровья и былъ совершенно сраженъ двойнымъ несчастьемъ,— услышавъ отвтъ Мэри, поблднлъ еще больше, пошатнулся, схватился за стулъ и упалъ безъ чувствъ навзничь. Падая, онъ опрокинулъ стулъ — на шумъ вошелъ лакей.
Это освободило Мэри отъ какихъ бы то ни было обязанностей, это было первое чувство, которое она ощутила, кром страха.
— Господинъ Стжижецкій нездоровъ,— сказала она лакею.— Приведите его въ чувство и проводите къ экипажу. Я ухожу въ городъ.
Это больше относилось къ Стжижецкому: больше онъ ее не увидитъ, съ нея было довольно.
— Скандалъ…— шептала она, входя въ свою комнату.— Ребенокъ… Въ обморокъ упалъ… Такъ вотъ на что похожъ мужчина, падающій въ обморокъ.
Черезъ нсколько минутъ Іоася разсказала, что ея Янъ и Викентій привели Стжижецкаго въ чувство, что онъ далъ имъ по пяти рублей, что онъ не позволилъ имъ проводить себя съ лстницы, сошелъ одинъ, опираясь на перила. Викентій веллъ швейцару позвать извозчика, и Стжижецкій никому ни сказалъ ни слова.
Все это Іоася разсказала со смхомъ, одинаково дерзко и грубо по отношенію къ Стжижецкому. Она подслушивала и подсматривала за дверью салона. Вдругъ Мэри вскочила отъ окна, у котораго сидла спиной къ Іоас, и изо всей силы дала ей пощечину, такъ что двушка застонала и покачнулась.
— Вонъ! — крикнула Мэри, схвативъ съ этажерки первую попавшуюся коробку съ нитками и швыряя ее на землю.— Вонъ! Вонъ со службы! Не смть входить сюда!.. Вонъ!!..
Перепуганная Іоася выбжала изъ комнаты, а въ блой рук Мэри сверкнулъ длинный испанскій кинжалъ, который тоже лежалъ на этажерк. Мэри на минуту перестала владть собой.
Потомъ бросила кинжалъ и прошептала:
— Господи! Господи! — и упала на диванъ, рыдая во весь голосъ.
Она такъ хотла, чтобы Стжижецкій былъ здсь, такъ хотла ласкать его, цловать.
— Плевать на все! Ты мой!.. мой!.. — повторяла она сквозь слезы. — Написать ему, позвать…
Но чувствовала, что никогда не сдлаетъ этого. Она готова прижимать къ себ и ласкать Стжижецкаго, но вдь этотъ же Стжижецкій скомпрометировалъ себя и оскандалилъ. Минутами она опять вспоминала, какъ схватила кинжалъ, тогда ее охватывала холодная дрожь, и она опять повторяла: — Боже!.. Боже!..
Бжать, бжать куда-нибудь! Въ Загаевицы, за границу, куда-нибудь!.. Бжать, забыть обо всемъ… Но что съ нимъ будетъ?..
Вдругъ онъ умретъ?.. Нтъ, нтъ!.. такъ нельзя его оставить. Но что же длать? Есть только два выхода: или позвать его опять, или никогда его не видть! Средняго ничего нтъ! Нтъ! Нтъ! Выйти замужъ за него невозможно. Критика въ одинъ голосъ назвала его бездарностью. Вс утверждаютъ, что нтъ никакой надежды на то, чтобы онъ сталъ чмъ-нибудь большимъ, чмъ посредственнсстью. А стать женой посредственности, второстепеннаго или третьестепеннаго музыканта… Ни за что на свт! Лучше умереть… А что будетъ съ нимъ? Что будетъ съ нимъ?!..
Можетъ быть, лучше было ему оставить какую-нибудь тнь надежды, оттянуть разрывъ — онъ вышелъ бы потомъ самъ собой…
Ахъ, нтъ… Лучше было оборвать сразу… Но…
И Мэри почувствовала себя такой же безпомощной, какъ тогда, когда лошади понесли ее къ Пшеховскому озеру.
Шумныя волны моря подбгали къ ногамъ Мэри.
Он бжали, тихія, страшныя, темныя, и разливались у ея ногъ въ черкой, безконечной ночи.
О, шумное море!.. Изъ глубинъ моря, изъ его незримыхъ, шумящихъ въ безконечной ночи глубинъ, поднималась какая-то жизнь и шла къ Мэри и расплывалась шумными волнами у ея ногь волна за волной.
Точно чья-то жизнь разливалась у ея ногъ волна за волной…
О, море! шумное море!..
Мракъ ночи сплывалъ съ отуманенныхъ звздъ, катился изъ бездны въ бездну, клубился въ пространств.
Жизнь человческая шла къ ногамъ Мэри по волнамъ моря, что рвались къ берегамъ.
Никогда…
И Мэри вся ушла въ эту мысль, никогда…
никогда…
Если срубятъ втку съ дерева
— никогда…
Если умретъ мать
— никогда…
Если звзда отпадетъ отъ другой звзды
— никогда…
Если прожитъ день
— никогда…
Если умретъ человкъ
— никогда…
Если бы земля разорвалась пополамъ, и одна изъ этихъ половинъ расплавилась на солнц
— никогда…
Если бы солнце погасло
— никогда…
И казалось ей, что вдали морскихъ пучинъ замаячилъ какой-то призракъ и приближается къ ней.
Вотъ онъ сталъ передъ ней — темный, но отчетливый… Онъ похожъ на птицу съ толстымъ туловищемъ на тонкихъ ногахъ, толстая шея, голова похожа одновременно на голову птуха и на голову коршуна — съ гребнемъ. Глаза съ блыми ободками. Птица-призракъ…
У птицы нтъ ничего ни въ клюв, ни въ когтяхъ, но она несетъ что-то въ себ…
— Кто ты? — шепчетъ Мэри.
— Я душа! — отвчаетъ птица.
— Чья душа?
— Судьбы.
— Чьей судьбы?
— Твоего несчастья.
— Несчастья — для меня или для другого?..
— Гуа-а-а! — завыла птица.
Мэри вздрогнула и открыла глаза. Птица исчезла. Но только закрыла она глаза — птица опять передъ ней.
— Не понимаю тебя,— говоритъ Мэри.
— Я душа судьбы.
— Не понимаю тебя.
— Человкъ состоитъ изъ жизни и предопредленія.
— Не понимаю тебя.
— Вокругъ тебя — доля.
— И что же?
— Я душа доли.
— Моей?..
— Твоей. Я душа твоей доли.
Мэри начинаетъ понимать.
— Внутри и извн?
— Да.
— Во мн и вокругъ?
— Да.
— Существую я,— вокругъ люди и доля?
— Да.
— Чего ты хочешь?
— Я душа твоей доли…
Мэри поняла. Стала разглядывать птицу. Она чудовищно безобразна. Особенно блестящіе глаза съ блыми ободками — страшны и отвратительны. Мэри охватываетъ страхъ.
— Зачмъ ты пришла?
Птица безъ шелеста поднимается на крыльяхъ и влетаетъ черезъ окно въ ея комнату… Мэри очнулась и открыла глаза… Вскочила со скамейки на которой сидла и взглянула въ свое окно. Тамъ виднлся свтъ лампы.
Какая-то сила толкнула Мэри изъ сада надъ моремъ къ двери виллы. Вошла. На стол лежало письмо отъ Герсыльки Вассеркранцъ.
— ‘Представь себ,— писала Герсылька,— Стжижецкій пустилъ себ пулю въ лобъ и теперь онъ между жизнью и смертью въ Вн. Это случилось уже давно, десять дней тому назадъ, но только теперь это извстіе дошло до Варшавы’.
О, море! шумное море!..
Мэри стояла въ окн, какъ мертвая. Къ подножью виллы подбгало море, что разливалось там, точно чья-то жизнь, волна за волной.
О, мope!
Вдругъ на глубинахъ моря загорлись дв злобныя звзды. Мэри закрыла глаза.
На глубинахъ моря замаячилъ огромный призракъ Сфинкса, съ глазами блестящими, какъ дв злобныя звзды надъ землей.
Гипнотизирующій взглядъ этихъ глазъ велъ по волнамъ моря смерть.
Мэри утонула въ этой мысли: смерть…
Потонула въ какой-то бездн, все глубже, глубже, глубже…
Глубже!..
Черная, бездонная глубина, безконечная, безбрежная…
У Мэри вырвался, наконецъ, страшный крикъ изъ груди:
— О, Боже! Боже! Боже! Какъ я страшно несчастна!..
А вдалек, вдалек, казалось, чей-то голосъ напвалъ псню Шумана:
Wie du auch strahlst in Diamantenpracht,
Es fait kein Strahl in deines Herzens Nacht…
Ich grolle nicht. Wie auch das Herz mir bricht,
Ewig werlor’nes Lieb, ich grole nicht…
Wie du auch strahlst in Diamantenpracht,
Es flt kein Strahl in deines Herzens Nacht…
Кто это плъ? Кто? Гд? Море несло эту псню Шумана, мрачную какъ само море. Ахъ, нтъ не море…
Вотъ тамъ, въ лодк качается на волнахъ человкъ. На немъ средневковый нарядъ, шляпа съ перьями, испанскій плащъ и трико.
Сбоку шпага. Онъ стоитъ въ лодк, въ рукахъ у него гитара.
Это онъ поетъ. Весла брошены. Лодка качается на морскихъ волнахъ.
Онъ поетъ. Плыветъ все ближе и ближе. Голосъ его звучитъ все сильнй… Вотъ онъ гудитъ какъ громъ, какъ вс колокола Рима.
Мэри стоитъ, какъ зачарованная. Но вотъ голосъ утихаетъ, падаетъ, смягчается.
Ich grolle nicht Ich sah dich ja im Traum.
Und sah die Nacht in deines Herzens Raum…
Тишина. Пвецъ въ лодк исчезъ. Только безбрежная вода, что разлилась спокойно, тихо, безпредльно… Среди воды — крестъ, который стоить на ней неподвижно.
Черный, высокій крестъ.
Плачъ…
Долгій, долгій, безконечный плачъ…
Чудится, что все море плачетъ, что вс волны рыдаютъ…
Грусть, небывалая, чудовищная, страшная грусть упала на грудь Мэри.
О, море!..
Значитъ, никогда, никогда…
Никогда — и смерть…
Странная, чудовищная птица, что показалась на вод, появилась снова, и два ея крыла точно обняли на лету голову Мэри.
— Я душа твоей доли! — кричитъ ей птица.
Никогда — и смерть…
О, море!..
Мэри упала на колни и прижалась головой къ оконной рам.
Хотла молиться.
Хотла молиться, но не могла.
Крестъ, который она видла передъ тмъ, появился снова, но точно сплетенный изъ огненныхъ языковъ, потомь онъ сталъ змей съ двумя свтлыми крыльями, потомъ — огненнымъ кустомъ, наконецъ, зарычалъ какъ волкъ, сломался, лопнулъ — разлеглся туманомъ искръ и пропалъ во мрак.
И снова надъ Мэри появилось какое-то лицо, искривленное дьявольской, адской, иронической усмшкой. На немъ внецъ изъ терновыхъ розъ… Въ рукахъ призрака распрямленная змя съ головкой безъ кожи,— изъ кости,— съ живыми глазами.
Исчезъ. И появился какой-то странный старикъ съ кровавыми глазами, за плечами крылья, какъ тучи,— весь онъ огромный, какъ міръ, въ рукахъ у него горсть грязи, и онъ беретъ щепотки ея и бросаетъ въ пространство, какъ сятель…
И страшный, язвительный смхъ гремитъ за нимъ.
Призракъ исчезъ.
— Отчего, отчего я не могу молиться?— простонала Мэри.
— Быть можетъ, онъ умеръ уже?..
Судорожная дрожь пробжала по ея тлу.
На ея кровати, на шелковомъ одял сидитъ скелетъ съ головой Стжижецкаго,
Голова совсмъ живая, съ кровавымъ чернымъ пятномъ на лбу.
У ногъ скелета стоитъ чудовищная птица съ блыми ободками вокругъ глазъ.
Скелетъ протянулъ къ ней руку и назвалъ ее. Встала и подошла къ нему.
Обняла его голыя ребра и положила губы на его губы.
Поздъ несся какъ вихрь, но Мэри казалось, что и это слишкомъ медленно. Первымъ же утреннимъ поздомъ, посл полученія письма отъ Герсыльки, она помчалась съ отцомъ въ Вну.
— Живъ ли онъ еще? Живъ ли еще?..— Повторяла она мысленно.
Страхъ, ужасъ, подавленность наполнили всю ея душу. Кром этого она ничего не чувствовала, ни о чемъ не могла думать.
Хотла только одного: чтобы онъ жилъ, чтобы онъ не умеръ…
Смерть эта приводила ее въ такой ужасъ, что все окружающее сразу превращалось въ ничто въ ея глазахъ.
Рафаилъ Гнзненскій молчалъ въ углу купэ, за которое онъ заплатилъ, чтобы быть однимъ, Покушеніе Стжижецкаго на самоубійство не было, правда, нисколько Strich durch die Rechnung, какъ говорилъ дядя Гаммершлягъ, но, во всякомъ случа, это было вещью въ высшей степени непріятной. Впрочемъ, у Рафаила Гнзненскаго было доброе сердце, и ему было жаль этого мальчика, котораго бы онъ наврное любилъ, какъ зятя.
Дочь сказала ему, что случилось, и заявила, что хочетъ хать въ Вну. Гнзненскій никогда не спорилъ съ дочерью. Если онъ изъ двухъ милліоновъ своего отца сдлалъ уже 12, то она, будь она только мужчиной, сдлала бы на его мст 24, если не 36.
Весь геній знаменитаго Габріеля Гнзненскаго вселился въ эту двушку. Будь она мужчиной, она бы можетъ быть уже сравнялась съ Ротшильдами. Гнзненскій боготворилъ ее и во всемъ ея слушался.
Они остановились въ Вн.
Герсылька не написала, гд лежитъ Стжижецкій. Пришлось узнавать черезъ полицію. Онъ лежалъ въ одной изъ больницъ, которую назвали.
— Я поду! — сказалъ Гнзненскій.
— И я поду! — добавила Мэри.
Гнзненскій немного заколебался:
— Ты?
— Да, папа! Коляска подана?
Гнзненскій закурилъ сигару и молча слъ въ карету.
Въ больниц онъ спросилъ о Стжижецкомъ, не забывъ прибавить къ его фамиліи: ‘фонъ’.
Докторъ сказалъ, что Стжижецкій лежитъ здсь уже дв недли и находится при смерти. Мэри съ трудомъ овладла собой, чтобы не упасть въ обморокъ.
Гнзненскій назвался близкимъ родственникомъ Стжижецкаго и спросилъ, не потревожатъ ли они больного своимъ появленіемъ.
— Его уже ничто не можетъ потревожить,— отвтилъ докторъ.
— Значить, можно?…
— Да, помолиться за умирающаго…
— Мэри, ты лучше не входи,— обратился Гнзненскій къ дочери по-польски.
Мэри слегка надула поблвшія губы и пошла за докторомь.
Стжижецкій лежалъ на кровати съ забинтованной головой, съ широко открытыми, ничего не сознающими глазами.
Мэри минуту стояла неподвижно, ей казалось, что все въ ней каменетъ.
Она подошла къ кровати. Стжижецкій повидимому ничего не видлъ и не слышалъ.
Мэри стояла и смотрла на него…
Этотъ человкъ цловалъ ее…
Этотъ человкъ говорилъ ей: ‘люблю тебя’.
Этому человку она клялась въ любви…
И никогда, никогда уже…
Никогда…
И только смерть…
О, море! Шумное море!..
Мэри упала къ кровати съ ужаснымъ крикомъ:
— Живи! Живи! Ты долженъ жить! Я хочу, чтобы ты жилъ! Живи!..
На другой день въ внскихъ газетахъ Мэри могла, наконецъ, читать о себ не только на послдней страниц ‘Fremdenblatt’а’.
Ея ужасный, раздирающій крикъ проникъ въ сознаніе Стжижецкаго и побдилъ смерть. Стжижецкій сдлалъ движеніе глазами и губами, потрясеніе, какое онъ испыталъ, раздуло послднюю искру жизни въ его организм. Она затлла блднымъ пламенемъ.
Доктора изумились.
Рафаилъ Гнзненскій общалъ баснословный гонораръ за излченіе Стжижецкаго, котораго его дочь любитъ какъ родного брата, такъ какъ они воспитывались вмст… Къ сожалнію, болзнь жены заставляетъ его ухать сегодня вечеромъ…
И онъ увезъ Мэри, почти потерявшую сознаніе,— съ экстреннымъ поздомъ.
Графиня Мэри Чорштынская ходила большими шагами по своей комнат. Афиши анонсировали оперу Миріама Сарони: ‘Лилія долинъ’, оперу, которая совершила тріумфальное шествіе изъ Америки, гд была написана, по Италіи, Германіи и Франціи. Готовился большой праздникъ искусства, тмъ больше, что самъ маэстро долженъ былъ присутствовать на первой постановк.
Маэстро по происхожденію итальянецъ, его отчизна — родина Россини, Верди, Палестрини, и оттуда онъ вынесъ свое музыкальное дарованіе. Но родители его перехали въ Америку, и тамъ это дарованіе развивалось. ‘Лилія долинъ’ — его первое произведеніе, посл первой же постановки въ Нью-Іорк она сразу сдлалась извстной. Сарони, какъ нкогда Байронъ, ‘легъ спать неизвстнымъ, а проснулся знаменитостью’.
Боле интимныхъ подробностей о жизни маэстро никто не зналъ. Въ Европ онъ еще не бывалъ. Американскіе журналы печатали его портретъ, онъ носилъ длинные свисающіе на лобъ волосы, такъ что они закрываютъ его до бровей. Волосъ этихъ онъ никогда не подымаетъ, въ противоположность Падеревскому, у котораго такъ блетъ подъ львиной гривой лобъ. Черты его лица нельзя назвать итальянскими. Его мать сербка, отъ нея онъ и унаслдовалъ въ лиц что-то славянское — меланхолическое выраженіе глазъ и нкоторую грустную, тоскующую славянскую пвучесть своихъ мелодій.
Потомъ слдовало описаніе того, какъ онъ одвается, что стъ, сколько ему лтъ, какіе носитъ ботинки и въ какую цну куритъ сигары. Раньше у него было скромное, но достаточное состояніе, теперь онъ богатый человкъ. Дочь одного американскаго милліардера предложила ему свою руку, но онъ отказался. ‘Это чисто славянская причуда — наплевать на 15 тысячъ долларовъ’,— писалъ ‘New-Iork Herald’. Прибавимъ къ этому, что миссъ Смитъ очаровательна, у нея глаза антилопы и движенія зебры. Англичанка, миссъ Анабель Спенсеръ, желая снять фотографію съ его рабочаго кабинета, куда не могла проникнуть, упала съ крыши противоположнаго дома. Къ счастью, она упала въ прозжавшій экипажъ и только сильно ушиблась. Англичанинъ лордъ Готснеръ, желавшій быть на всхъ первыхъ представленіяхъ ‘Лиліи долинъ’, заплатилъ 10 тысячъ фунтовъ стерлинговъ, чтобы постановку въ Милан отложили на нсколько дней, такъ какъ онъ находился въ Мадрид. Но тутъ случилось несчастіе: поздъ сошелъ съ рельсъ и остановился. Лордъ заплатилъ еще 10 тысячъ фунтовъ и на паровоз прохалъ двадцать станцій. Принцесса Марія-Саксенъ-Веймарнъ-Кобургъ-Гота-Мекленбургъ-Стрелицкая на представленіи въ Берлин заболла отъ потрясенія, а императоръ Вильгельмъ будто бы воскликнулъ: ‘Я жилъ не напрасно!’
Вотъ что писалъ New-Iork Herald.
Графиня Чорштынская большими шагами ходила по зал.
— Это онъ, никто, какъ онъ…— думала она.
И не сомнвалась, что подъ псевдонимомъ Миріама Сарони скрывался Владиславъ Стжижецкій.
Все, что она читала въ выдержкахъ изъ американскихъ газетъ и въ тхъ европейскихъ газетахъ, которыя были у нея, все больше утверждало ее въ этомъ убжденіи. Ее сразу поразило названіе оперы и фамилія композитора.
‘Я какъ роза саронская и какъ лилія долинъ’…
Сердце ея усиленно билось, она волновалась. Съ тхъ поръ, какъ она видла Стжижецкаго въ внской больниц, прошло три года. Ея сыну было уже шесть мсяцевъ.
Стжижецкій выздоровлъ и тотчасъ исчезъ изъ Вны. Изъ Гамбурга только Гнзненскимъ была получена телеграмма: ‘Благодарю’.
Что съ нимъ было потомъ,— никто не зналъ.
Мэри, вернувшись въ Варшаву, разболлась. Нсколько недль у нея была горячка и галлюцинаціи. Потомъ ее выслали въ Нормандію. Туда за ней похаль графъ Чорштынскій и сдлалъ ей предложеніе. Она приняла его, ей было ршительно все равно, за кого выйти замужъ, а выйти она уже хотла. Оба сдлали блестящую партію. Чорштынскій получалъ 200 тысячъ въ годъ, а Мэри стала дамой большого свта. Впрочемъ, Чорштынскій былъ недуренъ собой, хорошо воспитанъ и образованъ.
Мэри сумла стать великосвтской дамой. Она не только не позволяла импонировать себ, но сама стала импонировать. Понемногу задавать тонъ стала она, а не княгиня Иза Цбараская и не графиня Роза Тенчиская. Туалетами она затмвала княгиню Изу, остроуміемъ графиню Розу, красотой извстную Валерію Красницкую. Она была проста, искренна, свободна и непринужденна.
Когда княгиня Иза представляла ее какой-то принцесс крови:
— Madame la comtesse Czorsztynsky, ne de Gniezniensky.
Мэри перебила ее:
— Je ne suis que Gniezniensky, tout court.
Принцу Бурбонскому она не позволила себя представить:
— Я женщина, и каждый мужчина долженъ былъ мн представленъ!
— Но это несогласно съ этикетомъ! — прошипла одна изъ дамъ.
— Но это согласно съ моимъ этикетомь,— отрзала Мэри.
— Я хотла бы обладать вашимъ остроуміемъ,— сказала ей однажды Валерія Красницкая съ брезгливой усмшкой.
— Брильянтъ хорошъ, но не тогда, когда имъ портятъ зеркало, — отвтила Мэри.
Красницкая покраснла и съ язвительной усмшкой процдила:
— У васъ, графиня, ‘расовая’ иронія.
Мэри отрзала:
— И вы это замчаете?
Красницкая, должно быть, первый разъ въ жизни не нашла отвта.
Черезъ три дня, на вечер, Красницкая подошла къ Мэри и сказала:
— Я не могу бороться съ вами, вы меня побждаете, заключимъ миръ и будемъ на’ты’.
Но Красницкая была хитрой и лицемрной женщиной, такъ какъ она перешла на второй планъ, а вмст съ нею, съ минуты появленія Мэри на горизонт, померкло много другихъ звздъ первой величины, то составился заговоръ. Ничмъ нельзя было побдить эту ‘жидовку’ — ни деньгами, ни красотой, ни остроуміемъ, ни умніемъ держаться въ гостиной. Но ее можно было скомпрометтировать.
Мэри очутилась вдругъ окруженная дружбой всхъ дамъ. Сначала это были только дамы. Но потомъ стали появляться какіе-то племянники и тоже стали дарить Мэри своей искренней дружбой. И стало случаться такъ, что когда, напримръ, къ Мэри должна была пріхать какая-нибудь дама со своимъ двоюроднымъ братомъ, то прізжалъ только двоюродный братъ съ извиненіями, что у ceстры болитъ голова.
— Отъ злости на вашъ послдній туалетъ!— остроумно прибавлялъ этотъ братъ.
На вечерахъ ее постоянно оставляли одну съ какимъ-нибудь молодымъ человкомъ. Незамтно, ловко и легко все устраивали, все подготавливали. Мужъ, котораго интересовалъ главнымъ образомъ спортъ, а затмъ карты, оружіе и статистика всхъ рекордовъ въ мір, предоставилъ Мэри полную свободу и ни во что не вмшивался. Но Мэри поняла сразу, въ чемъ дло, и, чувствуя все превосходство своей догадливости, остроумія и интеллигентности, играла тми, кто хотлъ ею играть. И это ее ужасно занимало. Вотъ, вотъ она уже тонетъ… и вдругъ оказывалось, что она твердо стоитъ на земл.
И однажды, оставивъ молодого камергера Вычевскаго, она подошла къ Красницкой, взяла ее за руку, подвела къ зеркалу и, снявъ брильянтовое кольцо съ пальца, провела по зеркалу длинную продольную черту.
Красницкая покраснла, какъ ракъ, и закусила губы. Мэри разсмялась.
— Теб жаль зеркала?
Красницкая топнула ногой и опустила глаза подъ взглядомъ Мэри, полнымъ презрительной ироніи.
Впрочемъ, у Мэри не было никакихъ причинъ измнять своему мужу. Среди тхъ мужчинъ, которыхъ она видла теперь, онъ былъ однимъ изъ самыхъ красивыхъ и умныхъ.
Онъ былъ съ ней предупредителенъ, полонъ рыцарскихъ чувствъ, хотя по темпераменту былъ нсколько холоденъ. О любви они вообще говорили мало до свадьбы, а еще меньше посл свадьбы. Оба заключили прекрасную сдлку. И Чорштынскій въ самомъ дл былъ очень доволенъ. Но Мэри прекрасно отдавала себ отчетъ въ томъ, что когда пройдетъ первое увлеченіе тмъ, что сейчасъ для нея ново, когда пройдетъ первое увлеченіе ребенкомъ, ее охватитъ скука, тоска и пресыщеніе. Ея тщеславіе было удовлетворено вдвойн: она вступила въ большой свтъ и не позволила тамъ себя третировать. Вошла въ свтъ, гд на нее хотли смотрть свысока и не сумли этого сдлать. Она это чувствовала и знала.
Катастрофа со Стжижецкимъ не измнила общаго фона въ характер Мэри, но открыла ей какія-то новыя глубины, куда уходила ея мысль. Въ томъ положеніи, въ которомъ она находилась сейчасъ, будь это раньше, она бы чувствовала себя совершенно счастливой, но теперь она боялась за завтрашній день.
Она узнала, что значитъ любовь, ‘любовь, что сильне смерти и долговчне могилы, любовь, которую не могутъ затопить никакія воды, никакія рки’, ‘любовь, за которую отдай хоть весь достатокъ дома твоего, ты будешь отвергнутъ’.
Она узнала, увидла такую любовь, но не испытала ея никогда.
И этого ей не хватало.
О Стжижецкомъ она не хотла думать. Угрызенія совсти прошли очень скоро. ‘Наша кровь — это такая хорошая кровь, которая очень скоро выбрасываетъ изъ себя все, что ей не нужно’,— говорилъ дядя Гаммершлягъ, бывавшій всегда въ хорошемъ расположеніи духа.
Но хотя она не хотла думать о Стжижецкомъ, онъ упорно вставалъ въ ея памяти. И иногда она подолгу о немъ думала.
Вспоминала первыя минуты ихъ знакомства, свои первыя впечатлнія, переживанія, сцену въ оранжере, переписку, тихое обрученіе. Прогоняла мысль о томъ, что потомъ случилось, но она упорно вставала въ голов. Мэри не жалла, что не вышла за него замужъ. Какое положеніе занимала бы она? Но если онъ авторъ ‘Лиліи долинъ?..’ А это, несомннно, онъ!..
Какая-то тоска, огромная, великая тоска стала наполнять ея сердце. Разв она знала наслажденіе?.. Нтъ, т_о не было наслажденіемъ. Наслажденіемъ были т поцлуи тамъ, въ оранжере, среди одуряющаго аромата розъ и влажныхъ нарциссовъ.
Наслажденіемъ были мечты, воспоминанія и ожиданіе… Нтъ, она не знала наслажденія.
Какая-то тоска, огромная, великая тоска стала наполнять ея сердце.
Знала она жизнь? Нтъ, это была не жизнь… Жизнь — это огромные луга, огромные заливные луга, озера, надъ которыми восходитъ солнце, надъ которыми колышутся цапли на своихъ крыльяхъ и слышатся крики утреннихъ птицъ.
Разв э_т_о жизнь? Обязанности и удовольствія и великое множество гадостей подъ личиной приличій, навозная яма за мраморной стной.
Мужъ — утромъ верхомъ, потомъ за завтракомъ, потомъ въ клуб, съ визитами, или въ брек, потомъ за обдомъ, потомъ въ театр или въ гостяхъ,— сухой, чопорный, достаточно интеллигентный, чтобы все понять и почти ничего не почувствовать, практичный, какъ купецъ, трезвый, какъ финансистъ, вооруженный дешевой, банальной и предусмотрительной ‘комильфотностью’, породистый безъ всякой породы духа, умющій всегда найтись, но не длающій ничего неожиданно-талантливаго и необыкновеннаго… Самый обыкновенный ‘графъ’ — мебель гостиной и нуль въ смысл индивидуальности. Вотъ ея мужъ.
Все это она давно знала, но не видла раньше. Ее ослплялъ графскій титулъ, положеніе въ свт. Но поскольку она умла играть роль графини Чорштынской, урожденной Ганноверъ-Гнзненской, въ свт, постольку она сама не могла освоиться съ этимъ титуломъ. Она добивалась этого долгими часами сиднья передъ зеркаломъ въ тщательно запертой комнат,— безконечное разглядыванье себя въ зеркало, упражненія въ жестахъ, позированье, цлыя открытія, цлая наука. Мало имть милліоны и быть красивой, надо умть быть графиней Чорштынской, графиней Мэри. И она вчно восхищалась собой. Ученица была такъ понятлива, такъ изумляла учительницу, что можно было диву даться. Все, что думала Мэри Гнзненская, графиня Чорштынская длала безупречно, все, что было долгимъ ученіемъ передъ зеркаломъ, становилось въ салон самой естественной, самой изящной правдой. Мэри восхищалась и своимъ титуломъ и собой. Никто не видалъ Мэри въ долгіе часы сиднья на кушетк, съ опущенной головой, когда губы ея повторяли одну только фразу: ‘графиня Чорштынская, графиня Мэри’… Это было опьяненіе, подобное опьяненію гашишемъ. Проходилъ уже второй годъ, скоро онъ долженъ былъ кончиться, а она все утопала еще въ этомъ опьяненіи. Простая, естественная, изящная на людяхъ, здсь, въ своемъ кабинет, она слегка презрительно надувала губы, откидывала назадъ голову, щурила глаза, была собой, была тмъ, чмъ была бы родившаяся Потоцкой или Замойской. ‘Я была бы самой неприступной, самой гордой, самой заносчивой изъ всхъ’,— думала она. — ‘Меня называли бы Маріей Гордой, или королевой Боной’.
За все то, чего она не могла позволить себ, безъ того, чтобы быть осмянной людьми, она вознаграждала себ въ своемъ будуар. Здсь она была настоящей средневковой графиней, какъ представляла себ ее. Вс княгини и графини, которыхъ она знала, казались ей выскочками со своими собственными титулами, подобно тому, какъ знаменитости часто казались ей выскочками въ своей собственной слав.
Она думала, что и она можетъ происходить изъ какого-нибудь княжескаго рода. Библія упоминаетъ столько княжескихъ родовъ! Разв она не можетъ происходить отъ одного изъ нихъ? Ахъ, если бы это можно было доказать! Она отдала бы за это четверть состоянія! И, кром того, ей, несмотря на весь ея культъ денегъ, хотлось, чтобы отецъ оставилъ свои дла и жилъ на проценты.
Съ нихъ было довольно. Послдняя игра на акціяхъ въ компаніи съ дядей Гаммершлягомъ принесла чуть не 3 милліона. Съ прошлаго года отецъ прибавилъ имъ на 50 тысячъ въ годъ. Такъ какъ она вышла замужъ въ Польш, гд нтъ ни Шварценберговъ, ни Эстергази, съ нихъ, дйствительно, было довольно. Доходы ихъ и такъ были громадны… Какъ чудно это звучало, когда графиня Ванда Морская говорила, что не можетъ въ этомъ году хать за границу, такъ какъ нужно вложить деньги въ имніе и денегъ не хватитъ. Какъ красиво сказала разъ княгиня Люля Заславская, когда она проходила мимо витрины одного парижскаго ювелирнаго магазина и смотрла брилліантовое колье:
‘Ахъ! какъ оно мн нравится!’
Колье стоило только 20 тысячъ франковъ, и что было длать, разъ мужъ далъ Люл на всю поздку въ Парижъ, на два мсяца, только 5 тысячъ рублей. Мэри, у которой былъ открытый кредитъ въ банк, хотлось купить это колье и послать его Люл, но все-таки она не сдлала этого, боясь, что это выйдетъ неделикатно. Но когда он опять вышли на улицу, княгиня подвела ее къ магазину и сказала:
— Знаешь что?.. не могу выдержать. Одолжи ты мн эти двадцать тысячъ — для тебя он пустяки…
У нея была въ эту минуту мина ребенка, который капризно захотлъ чего-то.
Брильянты она взяла, а денегъ не отдала, хотя прошелъ уже годъ, такъ какъ это случилось вскор посл свадьбы Мэри.
Но она такъ прелестно краснетъ и улыбается и такъ краснорчиво пожимаетъ руку! И не странно, что ее называютъ ‘чуднымъ бэбэ’.
Но всего этого довольно. Кокетство, высшій свтъ, все это можетъ заполнить жизнь какой-нибудь Юл или Дос Блаудахъ, но не ей, Мэри Гнзненской, которая во времена Людовика XIV потрясала бы Франціей, а во времена Клеопатры и Аспазіи соперничала бы даже съ ними. Не ей, Мэри Гнзненской, которая чувствовала въ себ кровь Саломеи и Юдифи.
Она опьянялась, но опьянялся только ея мозгъ: сердце оставалось холоднымъ.
Т господа, которые добивались ея благосклоиности, не умли даже занять ее собою. Никто изъ нихъ не носилъ боле блестящаго имени, никто не былъ красиве, стройне, умне и изящне ея мужа.
Графъ Чорштынскій, должно быть, чувствовалъ это, и потому предоставилъ ей полную свободу. Онъ бы, наврное, очень удивился, если бы она ему измнила. Онъ бы имлъ полное право спросить, отчего она это сдлала?
Измна мужу въ голов Мэри не связывалась ни съ какой этикой. Да вообще всякіе принципы и убжденія, всякая этика были чужды ей. Точно такъ, какъ мужъ ея понималъ поэзію, но не чувствовалъ ея, такъ и она понимала, что такое правственность, но этой правственности не было у нея въ крови. Она попросту никогда и не приходила ей въ голову. Этика не была одной изъ потребностей ея рефлексіи. Она не думала о ней, потому что не помнила даже о ея существованіи. Ея врожденной этикой было одно: избгай того, что можетъ теб повредить. Но ‘люби ближняго, какъ самого себя’ — это было ей совсмъ чуждо. И это не было даже ея недостаткомъ, скоре — недостаткомъ характера.
Когда она думала о себ, она приходила къ убжденію, что главный, основной фонъ ея души — нигилизмъ, и что ей это удобно.
Она любила музыку съ энтузіазмомъ, но не уважала искусства, длала добро безъ состраданія, героизмъ, самопожертвованіе интересовали ее какъ христіанскія иконы образованнаго японца, но не какъ врующаго. Въ глубин души, по настоящему она не уважала ничего. Въ ней не было ничего святого. Иистинкты, желанія, склонности, страсти наполняли ее всю, она не чувствовала ни недостатка, ни нужды въ какой-нибудь жизненной иде. Но за то ей хотлось впечатлній, и она поддавалась имъ съ какой-то первобытною, стихійною силою.
И теперь, когда въ Варшаву долженъ былъ пріхать Стжижецкій (что Сарони — его псевдонимъ, она не сомнвалась), ея воображеніе, то воображеніе, которое иногда приводило ее въ состояніе какого-то сомнамбулизма, до галлюцинацій и видній на яву, стало работать.
Мэри стала прясть пряжу мечтаній. Сначала она вспомнила всю исторію ихъ знакомства съ первой минуты, потомъ все, что произошло отъ этого знакомства… И въ то же время думала о своей теперешней жизни и о томъ, какъ она могла бы жить. И по мр того, какъ она вспоминала причины своей неудовлетверенности, тоска объ иной жизни, жажда новыхъ впечатлній стала охватывать ея душу. И ею овладвало безпокойство.
Она знала, что не надо вредить самой себ, и чувствовала, что вредитъ себ хотя бы тмъ, что думаетъ о своей жизни, хотя бы даже мыслями о ней. И ей становилось страшно.
Она боялась. Боялась мужа. Этотъ человкъ со стальными мускулами, развитыми верховой здой и фехтованіемъ, которому не нужно возвышать голоса для того, чтобы приказаніе его моментально исполнялось самыми дерзкими изь слугъ, который однимъ взглядомъ заставлялъ людей молчать,— пугалъ ее.
До сихъ поръ ихъ отношенія покоились на взаимномъ соглашеніи. Чорштынскій взялъ деньги и никогда не далъ почувствовать Мэри, что она глава дома, она приняла его титулъ и никогда не давала ему почувствовать, что поставила его на ноги въ матеріальномъ смысл. Какъ бы то ни было — бракъ Чорштынскаго былъ ‘mesaliance’ — онъ снизошелъ до нея, а она до него поднялась. Она, во всякомъ случа, не имла причины не выйти за него замужъ, даже если бы родилась Чорштынской, какъ онъ, но онъ и не смотрлъ бы на нее иначе, какъ черезъ монокль, если бы ему не нужно было приданое. Оба это прекрасно знали. Если бы у нихъ дошло до ссоры, она могла упрекать его въ томъ, что заплатила его долги и создала для него великосвтскій домъ, ему достаточно было смрить ее глазами. Одна мысль о такомъ взгляд жгла ее и бросала кровь къ голов. Онъ, потомокъ тридцати сенаторовъ, съ гербомъ Казимира Великаго, а она внучка Габріэля Гнезновера.
Она закусила губы, и какое-то чувство не недоброжелательства, а почти ненависти просыпалось у нея къ мужу.
До сихъ поръ она не думала объ этомъ, это не приходило ей въ голову,— не было причинъ для такихъ мыслей. Она слишкомъ многое пріобрла своимъ замужествомъ, что бы могли явиться такія причины. Зачмъ попусту разстраиваться?
Но теперь…
Въ ней начинался какой-то внутренній взрывъ. Ей казалось, что есть уже поводъ къ ссор между ними, что минута борьбы и ея несомнннаго пораженія пришла. Что она ему скажетъ?! ‘Ты взялъ деньги моего отца…’ А онъ ей скажетъ: ‘Твой отецъ поцловалъ меня въ подошву, только бы я женился на теб’,— и это будетъ правда. Отецъ не могъ скрыть своего счастья, онъ попросту расплывался. Потомъ мужъ положитъ руку на голову своей борзой, потомка шотландскихъ королевскихъ борзыхъ, или пойдетъ къ своему Фарису, въ мшочк котораго у шеи зашита его родословная, и будетъ чувствовать себя ближе съ ними, съ этими породистыми животными, чмъ съ ней, внучкой Габріэля Гнезновера,— несмотря на всю ея красоту, несмотря на то, что она, можетъ быть, потомокъ тхъ княжескихъ родовъ, когда о воевод XIII вка Чорштынскомъ, о Шотландіи и конской родословной никому и не снилось.
И ее охватывало возмущеніе и гнвъ.
Тогда она брала свой длинный испанскій кинжалъ и бгала по комнат, ударяя имъ по платью, или останавливалась передъ зеркаломъ со сверкающими глазами, съ раздутыми ноздрями, съ блестящими, какъ у пантеры, зубами.
Ее разжигалъ, распалялъ ея собственный видъ.
Ей хотлось въ такія минуты убить кого-нибудь или заласкать нечеловческими ласками.
Или вдругъ она садилась къ роялю и играла что-то дикое.
— Что ты играешь? — спрашивалъ мужъ, слмаіа эту музыку.
— Маршъ ‘Въ ханаанскую землю’.
Едва замтная тнь недовольства скользила по англійскому лицу Чорштынскаго. Онъ придерживался безмолвно-принятыхъ пунктовъ взаимнаго договора.
Насталъ день перваго представленія, вмст съ тмъ стало расти и безпокойство Мэри.
Ее уже стали тревожить безпокойные сны, и приходили какія-то мысли, странныя и больныя. Мужъ, ребенокъ, домъ — все становилось для нея несноснымъ. ‘Онъ не долженъ быть твоимъ мужемъ, этотъ домъ не долженъ быть твоимъ домомъ!’ — кричало что-то въ ея душ. Она чувствовала себя здсь чужой, всему чужой. Этотъ ребенокъ, ребенокъ, который родился у нея отъ Чорштынскаго,— это не ребенокъ отъ любимаго человка… Онъ рожденъ страстью, тмъ, что она отдалась ради тщеславія, а не любви. Этотъ домъ устроенъ на ея деньги не для любимаго человка. Тутъ нтъ ни одной вещи, поставленной съ мыслью ‘о немъ’,— все здсь разставили обойщики, декораторы, лакеи. Нтъ! Нтъ! Тутъ, въ этомъ дом, съ этимъ человкомъ, нтъ ея души. Тутъ графы Чорштынскіе, Викторъ и Витольдъ, устроили за ея деньги свою квартиру. Захватили ее, Мэри, подчинили, покорили себ. Какъ Исавъ за миску чечевичной похлебки продалъ свое первородство, такъ Мэри продала свою жизнь за графскую корону. И что у нея? Она графиня, не будучи графиней! Вс въ глаза кланяются ей, а за глаза говорятъ: ‘эта жидовка!’ Она знаетъ, что, несмотря на всю ея красоту и привлекательность, она должна возбуждать въ свт чувство недоброжелательства и чуть не отвращенія. За деньги, за деньги, все за деньги!.. Она купила ихъ всхъ, тетокъ-княгинь и дядей-князей, но не можетъ купить ихъ крови.
— Наша чудная Мэри! — а за глаза: ‘Жидовка’… Брр…
Но, но…
И инстинктъ шепталъ ей: не ходи въ театръ, не встрчайся со Стжижецкимъ, избгай его. Да, правда — то, что есть,— плохо, но подумай, сколько ты пріобрла за это! Вдь ты знала, что, выходя за Чорштынскаго, ты не передлаешь своего происхожденія, не сравняешься съ нимъ. Учти прибыль и учти потери. Во всякомъ случа, прибыль гораздо больше. Ты сдлала такое же дло, какъ дядя Гаммершлягъ на сахар и на лс, на сахар онъ потерялъ 200 тысячъ, а на лс заработалъ 600! Плыви, лавируй и жди! Можетъ быть, случится что-нибудь, что внесетъ разнообразіе въ твою жизнь, но не или сама навстрчу этому. Ты знаешь, ты чувствуешь, что здсь тебя ждетъ что-то плохое. Ты можешь овдовть, можешь полюбить когда-нибудь и даже скоро… Богъ знаетъ, что можетъ быть еще,— но пусть оно приходитъ само, не или только навстрчу…

——

Графиня Мэри, вернувшись домой изъ оперы, наскоро простилась съ мужемъ, давши ему понять, что у нея болитъ голова посл театра и что она предпочитаетъ, чтобы онъ спалъ въ своемъ кабинет.
Графъ Чорштынскій, какъ всегда въ такихъ случаяхъ, поцловалъ жену въ лобъ и въ губы, поднесъ ея руку къ губамъ и вышелъ изъ комнаты.
Сарони-Стжижецкій, несмотря на цлую бурю аплодисментовъ, не появился на сцен. Долженъ былъ выйти режиссеръ и извиниться, заявивъ, что автора нтъ въ театр. Но онъ былъ тамъ. Была одна ложа, гд въ глубин, въ тни, сидлъ молодой мужчина съ длинной бородой, въ очкахъ, съ волосами, низко спадавшими на лобъ. Мэри видла его и узнала. Никто не зналъ его въ театр. Мужъ вернулся изъ фойэ съ извстіемъ, что, насколько здсь знаютъ, Сарони не пріхалъ, такъ какъ въ театр знаютъ только его имирессаріо, который не хочетъ или не можетъ сказать, гд авторъ.
‘Лилія долинъ’ имла огромный успхъ. Либретто сливалось здсь съ содержаніемъ въ неразрывное цлое, какъ у Вагнера. Тонкій знатокъ музыки, графъ Морскій, безконечно восхищаясъ оперой, находилъ все же, что онъ уже слышалъ гд-то нкоторые отдльные мотивы. Но гд, когда?.. — онъ не могъ вспомнить. Графиня Чорштынская помнила ихъ прекрасно: это были мотивы изъ ‘Розы саронской’, только переработанные рукою мастера.
— Геній! — кричалъ Морскій со своимъ обычнымъ энтузіазмомъ.
— Если бы я зналъ, гд онъ, я бы пошелъ стряхнуть пыль съ его ботинокъ своими перчатками. Вы только послушайте мелодію! Чортъ его возьми совсмъ! Вдь это чудо, истинное чудо… Бумъ! Нтъ, спасайте меня, святые угодники! Вдь это Вагнеръ и Моцартъ вмст… Снова — бумъ!… Фьютъ!… Не выдержу.
Мэри не слышала, что говорилъ Морскій. Не слышала ничего, иногда даже ей казалось, что она не слышитъ музыки. Тамъ, на сцен, Ада, ‘Лилія долинъ’ — это она, а Итамаръ — это онъ, Стжижецкій, а огромный Сфинксъ, у подножья котораго Итамаръ упалъ мертвымъ, убитый ядомъ, это Доля, это Судьба, а плнъ египетскій — плнъ жизни. Она одна понимала это, одна это чувствовала, для нея одной написалъ это Стжижецкій — и, чтобы упасть къ ея ногамъ, эта опера обошла сначала весь міръ — побдоноснымъ шествіемъ.
Да, да, это ея тріумфъ. У ея ногъ лежитъ произведеніе, которое все засыпано цвтами и внками, у ея ногъ положилъ свой трудъ человкъ, который могъ бы какъ Мазепа, стоило ему только захотть, сплести изъ волосъ любовницъ цлую лстницу.
Графиня Чорштынская почувствовала, что въ ней растетъ что-то. Точно внутри нея надувается гуттаперчевый шаръ. Растетъ, растетъ, округляется — или, о ужасъ! графиня Чорштынская почувствовала въ себ того банкира изъ ‘Fliegende Bltter’, котораго видла позавчера. Банкира, съ огромнымъ, точно раздувшійся шаръ, животомъ, съ раздутыми губами, съ крючковатымъ носомъ, презрительно вздернутымъ и съ заложенными за жилетные карманы пальцами рукъ. Мэри покраснла, и глаза ея опустились.
А на сцен тмъ временемъ происходили странныя вещи. Ада, виновница смерти Итамара, блуждаетъ по свту, гонимая угрызеніями совсти,— и приходитъ, наконецъ, въ пустыню къ подножію Сфинкса. Лунная ночь. Въ душ Ады вихрь и хаосъ, который выливается, наконецъ, въ огромную арію, обращеніе къ Сфинксу, къ этому символу всетайны. И Сфинксъ отвчаетъ.
Віолончели, контрабасы и трубы, связанные въ хоръ,— создаютъ какую-то металлическую симфонію, которой отвчаетъ Сфинксъ. Возникаетъ едииственный въ своемъ род дуэтъ между живымъ существомъ и отвлеченнымъ символомъ, дуэтъ, который ведется такъ искусно, что Сфинксъ отвчаетъ точно словами. И Ада и публика все понимаютъ. На каждую фразу Ады Сфинксъ отвчаетъ замчательно искусно построенной музыкальной фразой, полной выраженія. Разговоръ становится захватывающимъ. Устами Сфинкса говоритъ Время, Пространство, все, что для человка — тайна. На страстныя, порывистыя змистыя, какъ молніи, фразы Ады отвчаетъ спокойная, величественная и глубокая мелодія Сфинкса. Устами Сфинкса говоритъ что-то, что почти вчно, что почти божественно. Пснь Ады рвется къ небу, а здсь отвчаетъ-то, что можетъ отвтить земля. Сфинксъ — символъ земли, ея воплощеніе. И такъ всегда: человку отвчаетъ только земля.
Публика потрясена. Когда Ада падаетъ безъ чувствъ у подножія Сфинкса, никто не сметъ хлопнуть въ ладоши, у всхъ захватило дыханіе. Въ оркестр начинается псня флейтъ, скрипокъ и віолончелей — какая-то несказанно-мрачная псня. Черезъ пустыню пройдетъ Ангелъ Смерти, темный крылатый призракь. Идетъ въ глубь пустыни.
Что-то зловщее наполняетъ воздухъ. Воздухъ дрожитъ. Только земля и небо спокойны: Сфинксъ и Луна.
Ада лежитъ безъ чувствъ. Посл ухода Ангела Смерти воздухъ утихаетъ, и къ небу подымается оркестровая мелодія, необыкновенно высокаго настроенія, необыкновенно чистая и неземная. Точно душа Ады, оторвавшись отъ тла и освободившись отъ него, плачетъ надъ ней.
Морскій, который по обыкновенію кочевалъ по всему театру, опять влетлъ въ ложу Мэри, и единственныя слова, которыя онъ могъ произнести, были: ‘чортъ его возьми! чортъ его возьми!’
— Какъ онъ страшно долженъ любить кого-то, эта каналья! — шепчетъ Морскій Мэри.
Но Мэри понимаетъ. Ада должна была упасть безъ чувствъ — ангелъ Смерти прошелъ около нея — и только теперь она нашла въ себ такую чистую, такую прекрасную, такую нечеловчески высокую пснь.
— Это не твоя душа, Мэри,— слышитъ графиня Чорштынская,— это та душа, которая вн тебя, которую ты должна бы имть.
Надутый, толстый банкиръ съ крючковатымъ носомъ начинаетъ перевоплощаться передъ глазами Мэри въ свтлый, воздушный призракъ. Она хочетъ имть такую душу, какую видлъ въ ней Стжижецкій. Онъ ошибается, у нея такая душа, какъ тамъ…
Вдругъ все исчезло. Откуда-то изъ-подъ земли раздается голосъ. Любовь сильне смерти. Мэри зарыдала. Она не обращаетъ на это вниманія, весь театръ зарыдалъ… Эта псня отвалила камень отъ гроба и достигла сюда. Это стонъ, отъ котораго, чудится, и Сфинксъ задрожалъ. Ибо самое модное слово въ мір — тоска…
Мэри плачетъ. Ей все равно, плачутъ ли или нтъ ея сосди, княгиня Заславская и графиня Вычевская,— и не считаютъ ли он это ‘жидовской истеріей’. Мэри плачетъ, попросту заливается слезами.
Морскій реветъ безь всякаго стсненія. И шепчетъ:
‘Чортъ его возьми! ахъ, чортъ его возьми!’ — и реветъ…
Даже графъ Чорштынскій покручиваетъ усъ и морщитъ брови.
Лудзкая въ противоположной лож вся утопаетъ въ слезахъ. Морскій видитъ это изъ-за собственныхъ слезъ, машетъ ей рукой и кричитъ: ‘Вотъ шельма! А?’…
Арія кончается. Сначала молчаніе, потомъ взрывъ аплодисментовъ и ревъ на весь театръ. Маттини будетъ биссировать. Маттини долженъ пть въ третій разъ!
Въ театр тишина. Оркестръ молчить. Входятъ прислужницы Ады и находятъ ее лежащей безъ чувствъ.
Мэри видитъ, что мужчина въ лож, въ которомъ она предполагаетъ Стжижецкаго, сидитъ, опершись головой на руку и заслонивъ лицо. Она не сомнвается, что это онъ. Сердце бьется у нея въ груди, она испытываетъ странное чувство. Ей хочется, чтобы весь міръ зналъ, что она празднуетъ свой тріумфъ во всемъ мір, и въ то же время хочется, чтобы этого не зналъ никто. Ей хочется, чтобы объ этомъ трубили по всей Европ и Америк, и хочется, чтобы былъ гд-то тихій уголокъ, гд бы она знала это одна. Хочется, чтобы вс люди смотрли на нее, и хочется, чтобы гд-нибудь въ укромномъ уголк она одна могла смотрть въ глаза Стжижецкому.
Мэри прекрасно чувствуетъ раздвоенность своей натуры — она слишкомъ умна, чтобы не отдавать себ въ этомъ отчета. Она видитъ въ себ все, но не все осуждаетъ. Для этого нужно имть ту этику, недостатка которой она не замчаетъ. Видитъ, но такъ какъ она ужасно взволнована и вс силы ея ума напряжены до послдней степени, то и иронія ея, разбуженная этимъ, растетъ до самоироніи, и передъ глазами Мэри балансируетъ въ воздух толстый, надутый, смшной, противный банкиръ изъ ‘Fliegende Bltter’, съ засунутыми въ жилетные карманы пальцами рукъ, съ задраннымъ носомъ, надутыми губами, обвислымъ подбородкомъ… И каждую минуту банкиръ переливается въ свтлое, воздушное, эфирное видніе, въ призракъ женщины, блой и прозрачной, какъ легкое облако.
Нервы Мэри такъ разстроены, что вс лампы въ театр начинаютъ принимать въ ея глазахъ очертанія какихъ-то чудовищно-отвратительныхъ, смющихся, искаженныхъ лицъ, похожихъ на маску клоуна на цирковыхъ афишахъ. Наконецъ, весь театръ превращается въ чудовищнаго паука, въ какое-то страшное, смющееся существо. Ей кажется, что все задыхается отъ хохота: ложи, кресла, кинкеты, кулисы и занавсъ…
‘Я больна, или схожу съ ума’, думалаМэри.
Хотла уйти. Кончался послдній актъ.
Ада, жена одного изъ египетскихъ фараоновъ, идетъ по саду.
Странный, незнакомый пвецъ съ бронзовой кожей, какой-то эфіопъ, стоитъ, опершись о колонну. Царица велитъ ему пть.
Раздается огромная, рвущая за сердце варіація на тему Шумана:
Ich grolle nich. Wie auch das Herz mir bricht
Ewig verlor’nes Lib’, ich grolle nicht.
Wie du auch strahlst in Diamantenpracht
Es fllt kein Strahl in deines Herzens Nacht…
Ich grolle nich. Ich sah dich ja im Traum,
Und sah die Nacht in deines Herzens Raum,
Und sah die Schlang’, die dich am Herzen frisst,
Ich sah, mein Lieb’, wie sehr du elend bist…
Морскій, который знаетъ музыкальность Мэри и поэтому любитъ сидть въ опер въ ея лож, заболваетъ форменной астмой. Коротенькая псня Шумана становится громадной аріей, съ сохраненіемъ всего зловщаго величія первоначальной темы. Эти варіаціи похожи на пожаръ, пиръ въ неб, вокругъ солнца, въ осенній вечеръ.
Мэри почти ничего не сознаетъ. Но, слава Богу, многіе тоже ничего не сознаютъ, и никто не обращаетъ на нее вниманія. Она не знаетъ, какъ ее свели съ лстницы, какъ усадили въ карету. Знаетъ только, что Морскій безконечное количество разъ цловалъ ея руку въ лож и на лстниц. ‘Въ слезахъ излилъ бурю…’ Потомъ видла, что онъ побжалъ еще куда-то, чтобы длать то же самое.
— Вотъ сумашседшій! — сказалъ, глядя на него, Чорштынскій, который вообще не любитъ артистовъ, а Морскаго долженъ былъ выносить, такъ какъ они были родственниками.
Морскій въ свою очередь называлъ Чорштынскаго ‘лакированнымъ сапогомъ’, чего, впрочемъ, не скрывалъ и отъ Мэри.
Мэри пріхала домой безъ единой мысли въ голов, въ состояніи какого-то гипноза, служанки раздли ее и уложили спать. Мужъ, къ счастью, похалъ въ клубъ. Мэри заснула ‘каменнымъ сномъ’.

——

На слдующій день утреннія газеты сообщали городу, что Миріамъ Сарони никто иной, какъ ‘соотечественникъ’ и т. д.— Владиславъ Стжижецкій. Одна изъ нихъ вспомнила даже провалъ ‘Розы саронской’ и ршительныя утвержденія критики о бездарности ‘сегодняшняго маэстро’, ‘тріумфатора’ и т. д.
Электрическій токъ пробжалъ по городу. Второе представленіе оперы было еще блестяще перваго. Стжижецкій безконечное количество разъ долженъ былъ раскланиваться со сцены, а ‘внками можно было,— по словамъ Морскаго,— снабдить четыре похоронныя процессіи’. Мэри не была на этомъ представленіи, не хотла пойти, что-то ее удерживало. На третій день Лудзкая, салонъ которой считался наиболе артистическимъ въ город, устроила для Стжижецкаго раутъ на нсколько сотъ человкъ.
Между Мэри и ея мужемъ не было сказано ни одного слова о Стжижецкомъ. Взаимный договоръ молчанія выдвинулъ еще одинъ параграфъ. За обдомъ, передъ оперой, куда со бирались Чорштынскіе, Мэри спросила:
— Ты знаешь, что мы приглашены къ Лудзкимъ. Подемъ?
— Ничего не имю противъ,— отвтилъ съ самымъ равнодушнымъ видомъ графъ Чорштынскій, и быстро добавилъ то, что долженъ былъ сказать, вмсто предыдущей фразы:
— Съ удовольствіемъ, если хочешь…
Мэри обмакнула губы въ ликер, мужъ ея — закурилъ сигару, такъ какъ Мэри позволяла курить въ своемъ присутствіи, когда никого не было. Потомъ они встали, она подставила ему щеку, такъ какъ обдъ кончился.
Ахъ! Какимъ противнымъ казалось Мэри сегодня все это.
стъ и пьетъ на ея деньги — и за это платитъ ей холодностью хорошаго тона. У него ребенокъ отъ нея, но онъ не вмшивается ни во что. Знаетъ, что было между ней и Стжижецкимъ, но, получая 200 тысячъ въ годъ, чувствуетъ необходимость предоставить жен полную внутреннюю свободу. Впрочемъ, какое ему дло до нея?! Она — то окно, черезъ которое кассиръ банка выплачиваетъ деньги. Она красива — значитъ, можетъ давать наслажденіе. Мэри уврена даже, что съ тхъ поръ, какъ она здорова, Чорштынскій ей даже не измняетъ.
Но вдь это не мужъ!
Какой онъ мужъ!?
Лакированный, блестящій, изящный ‘сапогъ’.
Интересно знать, что было бы, если бы захотла наплевать на приличія и пойти къ Стжижецкому?
Ахъ, нтъ! Тогда бы на сцену выхало ‘имя’ — ‘ты носишь мое имя…’ ‘Мое имя!’
Имя, то имя, ради котораго она продалась со всей своей красотой, богатствомъ, умомъ, душой! Что она иметъ за это? То, что когда въ Варшаву прідетъ шахъ, ее пригласятъ на придворный спектакль въ театръ — и въ фойэ, для представленія. Что аристократы, съ которыми она встртится въ Остендэ или въ Карльсбад, не будутъ ей кланяться въ Варшав съ презрительной усмшкой: ‘о, очень пріятно!’ Что о ней не говорятъ больше, какъ о скаковой кобыл, на которой можно выиграть. Цль ея жизни, цль жизни такой Мэри Гнзненской, достигнуга: она ‘удобрила’ своимъ приданымъ почву аристократіи. Дядя Гаммершлягъ, который былъ противъ ея брака, сказалъ ея отцу, когда она стояла въ дверяхъ комнаты: ‘Weisst du, Рафалъ, что они, эти господа, говорятъ о Мэри? Что это — навозъ для ихъ почвы. Weisst du, что они говорили, когда ей было 14 лтъ. Они говорили: пусть подрастетъ, а мы ужъ ее хапнемъ! Und weisst du, Рафалъ, что они будутъ говорить потомъ? Что этотъ старикъ, Рафалъ Гнзненскій, очень большой оселъ!’
Отецъ тогда чуть замтно улыбнулся, точно шутк, но вдь тогда у него было общее дло съ дядей Гаммершлягомъ.
Цль ея жизни, цль жизни Мэри Гнзненской, достигнута: она ‘удобрила’ отощавшую аристократію. Графъ Чорштынскій опять ‘магнатъ’ въ полномъ смысл, новое поколніе Чорштынскихъ будетъ опять богатымъ и блестящимъ. И недурны будутъ цвточки, которые выростутъ на такомъ навоз: 12 милліоновъ.
Она вошла въ комнату мамки. Маленькій графъ Чорштынскій спалъ въ колыбели. Она наклонилась надъ нимъ.
Этотъ былъ какъ-то странно чуждъ ей. Она какъ будто любила его, но чувствовала, что онъ не близокъ ей. Прежде всего, этотъ ребенокъ никогда не будетъ любить ее.
Мэри слишкомъ умна, чтобы не понять этого. Мало того, что это будетъ сынъ ‘жидовки’, но онъ, на свое несчастіе, похожъ на дядю Гаммершлага. Молодые Морскіе, Заславскіе будутъ говорить ему: ‘пижалста, Выкторъ?’ Такъ его и прозовугь: ‘пижалста’. Mesaliance будегъ его кошмаромъ.
Молодые Морскіе никогда не споткнутся о свое генеалогическое дерево, по крайней мр офиціально. А ея ребенокъ споткнется. Если онъ сдлаетъ что-нибудь ‘noble’ — будутъ говорить: ‘что же тутъ страннаго’. О его ровесникахъ въ такихъ случаяхъ ничего не будутъ говорить. Если ему понравится какая-нибудь женщина не изъ аристократій, ему скажутъ: ‘ну, теб можно…’ Ея мужу въ день свадьбы прислали запонки для рубашки изъ десятикопеечныхъ монетъ и два серебряныхъ рубля — запонки для манжегъ. Онъ, конечно, не сказалъ ей этого, но ей это сообщили анонимнымъ письмомъ.
Сколько такихъ подарковъ и сюрпризовъ придется видть на своемъ вку ея ребенку! Ей доложили и то, что когда родился ея сынъ, графъ Тенчинскій сказалъ: ‘Ну, этотъ, будь у него сто милліоновъ, Тенчинскаго имнія въ наслдство не получитъ. Забрала погнули намъ носы достаточно — больше не надо’.
‘Пижалста, Выкторъ!’ — думала Мэри, глядя на ребенка.
Мужъ исполнялъ пункты безмолинаго договора. Такъ какъ былъ ребенокъ, онъ занимался имъ постольку, поскольку этого требовало приличіе. Но не поцловалъ его ни разу. Говорилъ, что маленькія дти внушаютъ ему отвращеніе.
Однажды онъ веллъ мамк раздть его и осмотрть голаго. У него были отвислыя длинныя уши и вс черты сходства съ дядей Гаммершлягомъ. Единственный разъ графъ не удержался и произнесъ въ носъ какое-то проклятіе. Съ тхъ поръ онъ, насколько возможно, избгалъ видть сына.
Значитъ, ребенокъ обреченъ на то, чтобы стыдиться матери и заставлять краснть отца. Маленькій Гаммершлягъ-Чорштынскій, съ картофельнымъ носомъ, съ кривымъ ртомъ, съ отвисшимъ подбородкомъ и съ тонкими кривыми ногами. У него будетъ отвратительная походка, и онъ будетъ трусомъ.
‘Eques polonus sum, his omnibus par!’
Мэри стиснула зубы.
Въ театр, на скачкахъ, на балахъ, везд на него будутъ показывать пальцемъ: ‘Смотри, смотри, это сынъ Чорштынскаго!’
Ребенокъ будетъ чувствовать это, долженъ будетъ чувствовать, будетъ знать разницу между собой и молодыми Вычевскими или Заславскими и будетъ или дерзокъ и грубъ, или тихоней, всегда отодвигающимся на задній планъ. Сколько разъ дти Яна Чорштынскаго, родившіяся отъ урожденной Saint Martin, родъ которой ведетъ свое начало со времени крестовыхъ походовъ, будутъ говорить ему во время игръ, что въ нихъ — одна кровь, а въ немъ — другая…
Мэри смотрла на ребенка съ жалостью и и въ то же время съ какимъ-то недобрымъ чувствомъ. Она не чувствовала гордости, что родила Чорштынскаго, но чувствовала униженіе, что ея сынъ б_л_а_г_о_д_а_р_я е_й, б_л_а_г_о_д_а_р_я е_й будетъ чувствовать себя ниже другихъ!..
Съ какимъ восторгомъ, съ какимъ уваженіемъ она смотрла бы на этого ребенка, если бы онъ былъ чистой крови — магнатской крови…
Мэри такъ разстроилась, что слезы стали набгать на ея глаза. Мальчикъ проснулся и заплакалъ. И при этомъ онъ такъ ‘породисто’ покривилъ губы, что Мэри повернулась на каблукахъ и, хлопнувъ дверью, вышла изъ комнаты мамки.
‘Если бы я была такъ же глупа, какъ другія,— думала она про себя,— но я только такъ же пуста’…

——

И на третьемъ представленіи оваціи Стжижецкому повторились. Онъ сидлъ въ той же лож партера, какъ и всегда, но сегодня ложа не была пуста. То и дло въ ней показывались какіе-то господа, которые кланялись и говорили Стжижецкому любезности. Часто туда вваливался Морскій, хваталъ Стжижецкаго въ объятія и цловалъ. Его громкій голосъ: ‘Ахъ ты, бестія!’ или ‘Покажите мн еще такую же скотину! ‘ — раздавался на весь театръ, заставляя публику хохотать. Ложа была усяна цвтами, которые туда бросали и приносили. Стжижецкій кланялся, но не выходилъ изъ ложи.
Онъ, повидимому, очень усталъ.
Мэри сидла въ своей лож въ бэльэтаж, почти vis—vis. Она замтила, что онъ взглянулъ на нее, увидлъ и больше не смотрлъ. Впечатлніе, какое она произвела на него, она не могла замтить.
Сама она была въ какомъ-то странномъ состояніи. Нервы были разстроены и дрожали отъ малйшаго прикосновенія, но вншне она чувствовала себя совершенно спокойной. У нея было такое ощущеніе, точно она въ туман, или точно она — озеро въ горахъ, что волнуется отъ втра, но волнъ его не видно подъ густой, влажной мглой. Если мгла разсется, передъ глазами путника откроется буря.
Мэри не отдавала себ отчета въ томъ, что будетъ, что можетъ быть. Не отдавала себ отчета и въ томъ, каковъ характеръ ихъ отношеній со Стжижецкимъ. Чувствовала, что губы ея дрожатъ и что что-то точно щекочетъ и раздражаетъ ихъ. Чувствовала, что въ ней поднимается, просыпается что-то, и что причина этого — встрча со Стжижецкимъ. Но что? — не умла назвать. Это было какое-то недовольство и желаніе чего-то,— но ни то, ни другое не оформилось еще. Въ ея мозгу пролетали черныя, мутныя тучки и мелькали искры и свтъ. Она то переставала хотть, то начинала хотть. И чувстовала какой-то страхъ, какую-то тревогу. Первый разъ въ жизни она стала дйствительно бояться. И какой-то инстинктъ говорилъ ей: ‘вернись!’ Но знала, что не вернется и даже рискнетъ очень многимъ. Но ради чего? — она не умла этого сказать. У нея было чувство, точно она — невроятно сильный атлетъ, который стоитъ передъ неизвстнымъ, но славнымъ противникомъ: онъ можетъ еще отступить, можетъ попросту не согласиться на борьбу, и никто его за это не осудитъ, но ч_т_о-т_о толкаетъ его. Онъ дрожить отъ безпокойства, что тотъ можетъ сломать ему руку или оказаться сильне,— но ч_т_о-т_о заставляетъ его рискнуть и вступить въ борьбу.
Такъ и Мэри. Она спокойно и невозмутимо сидитъ въ своей лож, но ея круженной платокъ мало-по-малу превращается въ отрепья.
Мэри разглядываетъ публику въ театр.
Графиня Тенчинская, княгиня Заславская, madame Куфкэ, madame Goldblum, madame Heissloch, графиня Вычевская, madame Швальбе, madame Красницкая, madame Лименраухъ, madame Лудзкая, madame Скульская, Скразская.
Вотъ ея свтъ — и тотъ и другой.
Графъ Тенчинскій, князья Заславскіе и Збарацкіе, Скульскіе, Швальбе, Гольдблюмы, Фейгенштоцкіе,— у всхъ великоппнаго покроя фраки, великолпное блье,— вс они дутъ на раутъ къ Лудзкимъ.
А тамъ — тамъ какое-то море свта, звуковъ, цвтовъ, тамъ какой-то огромный просторъ, какіе-то свтлые воздушные призраки.
— О чемъ ты думаешь? — спрашиваетъ ее мужъ.
— Ни о чемъ,— отвчаетъ Мэри.
Мужъ любезно улыбается и слегка наклоняетъ голову. Онъ не спрашиваетъ даже: ‘Неужели?’ Это былъ одинъ изъ параграфовъ безмолвнаго договора.
Мэри тоже улыбается, и впивается ногтями въ свою руку.
Ей никогда и въ голову не приходила мысль, что хорошо было бы полюбить этого человка, или, по крайней мр, попробовать это. Но теперь она попросту чувствуетъ, что не выноситъ его.
Изящный ‘лакированный сапогъ’.
Мэри сначала украдкой взглядываетъ на мужа, и видя, что онъ не смотритъ, начинаетъ смотрть на него глазами, полными отвращенія, пресыщенія, почти брезгливости и презрнія.
Онъ замтилъ, что она смотритъ на него.
Уставился вопросительными глазами.
— Мн казалось, что у тебя галстукъ съхалъ,— говоритъ Мэри, а пальцами впивается въ свою ногу.
Ей хочется крикнуть:
— Ахъ, довольно съ меня этого!
Это было бы хорошо для какойнкбудь Амеліи Гольдблюмъ, для Доси или Юли Блаудахъ, но не для нея, не для нея, не для нея!..
Какъ бы он кичились, какъ бы задирали носъ!.. Имъ тоже мало имть милліоны, мало быть красивыми… Графиня Мэля, графиня Юля… Только Чорштынскому мало: у одной полмилліона, а у другой 700 тысячъ! Вдь у него столько гетмановъ въ роду, и столько векселей у евреевъ… Ему нужна была такая золотая роза саронская, такая брилліаитовая ‘лилія долинъ’.
А тамъ опять Итамаръ умираетъ на сцен — и сейчасъ начнется сцена блуждающей Ады и діалогъ со Сфинксомъ — и заключительный гимнъ.
Мэри не захотла похать изъ театра прямо къ Лудзкимъ. Она чувствовала себя уставшей,— а главное: если играть — то крупно!
Она знала, что глаза всхъ обратятся на нее и на Стжижецкаго,— и хотла, чтобы они обратились съ особеннымъ вниманіемъ. Ея губы презрительно надулись.
Она хотла, кром того, и со Стжижецкимъ столкнуться лицомъ къ лицу. Войти вмст съ другими, въ толп,— нтъ, это не для нея. Если первое впечатлніе будетъ обыкновенно, то и все потомъ будетъ обыкновенно. Пусть вс сначала познакомятся съ нимъ, наговорятся, пусть пройдетъ первый взрывъ всеобщаго вниманія.
На Мэри было прелестное черное платье, вдоль пояса — гирлянда черныхъ розъ, на ше нитка великолпнаго жемчуга и брилліантовая звзда въ волосахъ. Когда она посмотрла на себя въ зеркало дома, то замтила, что похожа на какое-то сказочное видніе. Тревога и лихорадочность послднихъ дней сдлали ея лицо подвижне и интересне. Ея огромные темные глаза съ темной поволокой блестли особенно ярко. Она никогда не чувствовала себя такой красивой. Войти вмст съ толпой?.. Ей?..
Она вошла, гордая, спокойная, съ поднятой головой, какъ царица. Она ршила импонировать всмъ, и импонировала въ самомъ дл. Воцарилась почти полная тишина.
— Вы превзошли себя сегодня! — фамильярно шепнулъ ей Лудзкій.
Она покровительственію улыбнулась.
Ршила быть холодной, снисходительно-любезной и недоступной. Пусть Стжижецкій чувствуетъ, что она графиня Чорштынская, что она н_а с_а_м_о_м_ъ д__л_ графиня Чорштынская. А эти люди вокругъ — ‘эта толпа’ — пусть смотрятъ и изумляются ей — женщины пусть завидуютъ. Она была лучше всхъ одта и красиве всхъ.
Но внутренно Мэри чувствовала безпокойство и страхъ.
— Вы знаете Стжижецкаго? — обратилась къ Чорштынскимъ нсколько смущенно Лудзкая.
Мэри кивнула головой, а Чорштынскій подошелъ къ Стжижецкому, такъ какъ этого требовалъ этикетъ. Мэри слдила за ними глазами изъ-за вера, они поздоровались очень любезно, и на лиц Стжижецкаго нельзя было прочесть и тни смущенія.
Мэри удивилась и не могла этого понять. Минуту спустя Стжижецкій подошелъ къ ней съ ея мужемъ.
У Мэри забилось сердце, но она чувствовала, что на нее вс смотрятъ, и владла своимъ лицомъ.
— Мн незачмъ напоминать теб, Мэри, о m-r Стжижецкомъ — ты сама вспомнила о немъ въ театр! — сказалъ Чорштынскій.
Мэри встала, какъ встаетъ дама свта передъ знаменитостью, и протянула Стжижецкому руку. Ея пожатіе было коротко и холодно, но и его тоже. Мэри напрасно старалась почувствовать дрожь въ его рук, она не дрогнула.
Мэри удивилась еще больше и сла, въ первый разъ въ жизни не зная, что сказать. Равнодушное пожатіе Стжижецкаго совершенно сбило ее.
— Мн очень пріятно встртить васъ,— проговорилъ Стжижецкій такъ спокойно и такъ свысока, хотя и вжливо, что Мэри, почувствовала, что теряетъ подъ ногами почву.
Тонъ Стжижецкаго былъ вжливъ, но глаза его говорили: кажется, насколько я помню, я цловалъ тебя когда-то въ какой-то оранжере, или что-то въ этомъ род… Если мн память не измняетъ, тамъ даже розы цвли…
— И я очень рада,— отвтила Мэри какъ институтка.
Чувствовала, что краснетъ, что кровь заливаетъ ей лицо.
Должно быть, Стжижецкій замтилъ это, такъ какъ слегка усмхнулся и слъ рядомъ съ нею, съ самоувренностью человка, который знаетъ, что онъ здсь главное лицо и хочетъ этимъ воспользоваться.
Мэри чувствовала, что она краснетъ, какъ ракъ, и готова была провалиться сквозь землю.
— Вы довольны Варшавой? — произнесла она, чувствуя, что эта фраза похожа на то, что говоритъ какая-нибудь Куфкэ или Новейская…
— Очень,— отвтилъ Стжижецкій. — Вы вдь видли, что оперу мою приняли очень хорошо.
— Да…
Мэри показалось, что жемчугъ душитъ ее.
А Стжижецкій продолжалъ съ легкой насмшкой въ голос:
— Я никогда этого не ожидалъ посл того опыта…
Мэри не знала, что отвтить. Стжижецкій разговаривалъ потомъ про богатаго барина, у котораго случайно не хватило денегъ въ дорог, и онъ долженъ былъ занять у кондуктора. Она поняла, что Стжижецкій не ломаетъ комедію, не маскируется. Это заставило ее притти въ себя и разозлило ее.
— Помню,— отвтила она, смло глядя ему въ глаза.
Онъ замолчалъ на минуту и глаза ихъ встртились. Мэри ршила не опускать своихъ. Но онъ опять улыбнулся и сказалъ небрежно:
— Я долженъ поблагодарить васъ.
— За что? — подхватила Мэри, которая почувствовала, что къ ней возвращается все ея остроуміе и находчивость.
Стжижецкій разсмялся.
— Я не помню, кому изъ музыкантовъ упалъ на голову кирпичъ…
Мэри почувствовала, точно ей дали пощечину. Стжижецкій, очевидно, издвался.
— Да, правда,— отвтила она, силясь тоже поддлаться подъ тонь холоднаго, равнодушнаго издвательства,— иногда человку нужны странныя случайности, кирпичи…
Она снова взглянула Стжижецкому въ глаза, и снова ихъ глаза встртились. Мэри была уже сердитой и готовой къ борьб.
Стжижецкій вынулъ изъ кармана цпочку отъ часовъ, къ которой былъ прикрпленъ открывавшійся хрустальный шарикъ. Мэри замтила въ немъ лепестокъ розы.
— Что это? — спросила она.
— Не знаю: porte-boneur, или талисманъ.
— Если porte-boneur?
— То я написалъ ‘Лилію долинъ’.
— Если талисманъ?
— То я не напишу другой.
Мэри почувствовала, что теперь очередь за нею.
— Не правда ли,— процдила она сквозь зубы,— что въ ‘Лиліи долинъ’ нкоторые мотивы напоминаютъ ‘Саронскую розу’?
Стжижецкій преспокойно отвтилъ:
— О, да. Вдь об вещи возникли изъ одного источника.
Мэри снова потеряла подъ ногами почву.
— Но когда я писалъ ту оперу,— продолжалъ онъ,— мн только казалось, что я пишу ее с_е_р_ь_е_з_н_о.
Мэри снова показалось, что жемчугъ ее душитъ. Она разозлилась и ухватилась за послднее средство:
— Значитъ, вы чувствовали одно и то же, когда писали об вещи?
Ея глаза дерзко уставились на Стжижецкаго.
— Да, но все, что я чувствовалъ, я излилъ въ музыку.
Больше имъ не о чемъ было говорить.
— Вы знаете ‘Вольнаго стрлка’ Вебера? — спросилъ онъ съ усмшкой.
— А вы читали романъ: ‘Вернувшіяся волны?’
— Теперь читаю: ‘Отлетающія души’,— сказалъ Стжижецкій, вставая,— и, кром того, тутъ, въ Варшав, мн хочется прочесть ‘L’enfant de volupt’,— прибавилъ онъ.
— ‘Сонъ въ лтнюю ночь’… — разсмялась Мэри презрительно и недоврчиво.
— Его ставятъ обыкновенно посл ‘Бури’ — сказалъ, уходя, Стжижецкій.

——

Мэри разглядывала присутствующихъ и иронически улыбалась. Прежде всего ей вспоминались слова дяди Гаммершляга, которыя она слышала однажды: ‘Забавно то, что въ Польш только мы, евреи, хотимъ походить на поляковъ. Аристократія хочетъ походить на англичанъ, буржуазія на французовъ, шляхта на аристократію. Мы, польскіе евреи, мы — настоящіе п_о_л_ь_с_к_і_е евреи. Und es geht so, wie im Circus Reuz in Wien, oder beim Busch in Berlin: посередин, au milieu, стоитъ, какъ господинъ директоръ въ лакированныхъ сапогахъ, со шпорами, съ кнутомъ въ рукахъ,— кто?.. Стою я, стоитъ твой папа, стоитъ баронъ Блюменфельдъ, стоитъ Ципресъ, Пукелесъ и К. И что мы длаемъ? Nous faisons le jeu. Мы кричимъ: Messieurs, mesdames, avancez, s’il vous plait! Et on avance, on circule. Аристократія, шляхта, мщанство. Это длаютъ медленно, систематически, это еще не такъ, какъ должно быть… Но скоро будетъ, a viendra. Messieurs, mesdames, circulez!’.
Когда дядя Гаммершлягъ говорилъ такъ, его маленькіе, красно-зеленые глаза горли какимъ-то страшнымъ блескомъ, его рыжая борода, казалось, пылала, а короткіе, толстые пальцы мрно ударяли по столу или по креслу… И тогда дядя Гаммершлягъ любилъ высказывать мысли, въ род: ‘Saistu, ma chrie, какая разница между нами и Наполеономъ? Что мы лучше calculons. C’est a!
Мэри водила глазами по присутствующимъ и чувствовала скуку, брезгливость и пустоту. Пустоту прежде всего: никто изъ этихъ людей не относился къ другому серьезно, и никто не относился серьезно къ себ самому. Вся жизнь свта, которая была передъ ея глазами, если исключить половой вопросъ, сводилась прежде всего къ двумъ элементамъ: къ интриг и сплетн!
Чмъ сплетня хуже — тмъ скоре, тмъ страстне, тмъ больше ей врятъ. На женщину бросаются прежде всего женщины,— на мужчину — мужчины. Всевозможные ‘совтники свтской коммерціи’, имющіе на сбытъ титулы, таланты, состоянія, икры и мускулы, или связи — увиваются среди молодежи, какъ щуки въ пруду.
‘Трудъ’ — идетъ вяло, ‘обрабатываютъ’ въ лучшемъ вид.
Если бы то, что говорили, могло бы воплотиться во вншнія формы, то три четверти гостей въ салон Лудзкой ходили бы обвшенныя собаками.
— Мэри,— сказалъ разъ дядя Гаммершлягъ, когда они возвращались съ одного вечера,— я немного грубоватъ, и, не будь у меня моего состоянія, ты бы не принимала меня даже въ передней, и твой папа не принималъ бы меня даже въ передней, и вс не принимали бы даже меня въ передней, такъ-какъ я былъ бы слишкомъ грубъ. Но разъ я такъ богатъ, то я не грубъ, а оригиналенъ. ‘Онъ немного оригиналъ, старикъ Гаммершлягь, немного пахнетъ хлвомъ, но впрочемъ онъ,— ‘очень хорошо’, tr&egrave,s comme il faut’. А я теб скажу, что такое общественное мнніе, я теб покажу его valeur.
Chopin c’tait un grand musicien, n’est ее pas? И вотъ, если бы этотъ Шопенъ всталъ изъ гроба и сказалъ, что онъ кое-что долженъ парижскимъ и лондонскимъ портнымъ, то о немъ бы сказали, что онъ обставляетъ портныхъ и цинически этимъ хвастается, а на слдующій день ты читала бы въ одномъ изъ серьезныхъ журналовъ оцнку его мазурокъ съ этой точки зрнія, сдланную какимъ-нибудь другимъ музыкантомъ, или прочла бы стихотвореніе на эту тему въ одномъ изъ юмористическихъ журналовъ.
Люди очень глупы: они думаютъ, что башни существуютъ затмъ, чтобы на нихъ висли часы и показывали время, а также — затмъ, чтобы на нихъ садились голуби и вороны! Каждый, кто вшаетъ собакъ на другомъ, да еще возмущается, невольно наводитъ на мысль, что онъ самъ бы этого не сдлалъ. Значитъ, если онъ десять разъ очернитъ человка, то самъ въ десять разъ поблетъ. А потомъ, если онъ сдлаетъ три свинства, то люди все же будутъ помнить, что осталось еще семь блыхъ мстъ. И знай еще, что люди не наслаждаются такъ дой, не наслаждаются такъ женщиной, какъ наслаждаются чужими непріятностями — Schadenfreunde. Если теб что-нибудь удастся, то этому будутъ радоваться 15 человкъ, а если не удастся, то пятеро будутъ огорчены, а 150 будутъ радоваться. Обрати вниманіе особенно на то, какъ родственники скептически относятся къ какой-нибудь хорошей всти и какъ врятъ всякой дурной… Часто ты слышишь въ разговор: я васъ очень люблю! — это значитъ: пошелъ къ чорту! Среди людей за каждымъ обденнымъ столомъ, въ каждой гостиной столько недоброжелательства и зависти, что будь у меня столько же добродтелей, я давно былъ бы уже Господомъ Богомъ. А какая мстительность! Какъ здсь никто не прощаетъ другому, не забываетъ, не старается понять другого! Вс эти добрыя отношенія — ces relations — на чемъ они основаны? Одно слово, мимолетное дурное настроеніе разобьетъ это все, разорветъ, обратитъ въ ничто! Я теб смло говорю, Мэри, что три четверти такихъ добрыхъ отношеній и всякихъ дружбъ основаны одинаково на взаимной ненависти и на возможности извлекать взаимныя выгоды. Везд, везд — выгоды! Мн самому это часто противно, хоть я Гаммершлягъ’.
Когда Мэри водила глазами по окружающимъ въ салон Лудзкихъ, ей невольно вспоминались эти слова и замчанія дяди Гаммершляга, но въ то же время ее охватывало удивленіе. Стжижецкій говорилъ съ ней не только спокойно, свободно и безъ волненія, но даже почти пренебрежительно.
Она всего ожидала, только не этого! Какъ? Равнодушіе, полное равнодушіе, да еще такое!
Она большими шагами ходила по большой, пустой въ эту минуту, гостиной съ балкономъ, куда она вышла, и не могла ничего понять! Какъ?! Онъ, этотъ Стжижецкій, этотъ Стжижецкій, авторъ ‘Лиліи долинъ’? Такъ зачмъ онъ писалъ ее? Ахъ, эти артисты!.. Поэты, музыканты, художники! Выльешь чувство въ словахъ, въ краскахъ, въ звукахъ — и нтъ чувства…
Разв такой Стжижецкій не долженъ быть у ея ногъ, теперь, теперь, именно теперь, когда онъ великъ, когда онъ славенъ, когда о немъ говорятъ!.. Только теперь настала минута: она — графиня Чорштынская, а онъ — С_т_ж_и_ж_е_ц_к_і_й.
Мэри топнула ногой. Что длать? Притвориться, что голова болитъ, и хать домой? Проиграть сразу, какъ первая попавшаяся насдка?.. Можетъ еще расплакаться?! Ей?! Признать себя побжденной?
А можетъ быть… можетъ быть, это было бы хорошо. Можетъ быть, хорошо ‘смириться’?
Ради Стжижецкаго стоитъ стать ‘жертвой’.
То-есть какъ?.. Позволить, чтобы онъ здсь, въ Варшав, т_е_п_е_р_ь, очутился около кого-нибудь другого, можетъ быть, даже у чьихъ-нибудь ногъ?! У какой-нибудь madame Kpacницкой, m-lle Мани или Франи?..
Но вдь императоръ Вильгельмъ, даже Наполеонъ жертвовалъ своей гордостью ради политическихъ цлей… А притомъ, притомъ… онъ ей правится… Да, да, правится… Живя съ такимъ чопорнымъ спортсмэномъ, какъ ея мужъ, такъ пріятно смотрть на этого великаго артиста, онъ такъ тянетъ къ себ…
Ахъ! Вс поцлуи ея мужа не затерли тхъ поцлуевъ, которые онъ выжегъ на ея губахъ тамъ, въ оранжере, среди душныхъ розъ…
Что-то защекотало губы Мэри…
Смириться, подползти, какъ змя, и какъ змя обвить желзными тисками! ‘Отлетающія души’. Ты увидишь! ‘Она’! ‘Она’! — вотъ будетъ заглавіе романа, который ты теперь прочтешь… Подожди!.. Это еще неконченная поэма… Изъ этой ‘Небожественной комедіи’ создастся еще такая ‘Vita nuova’, что самъ не радъ будешь!
Мэри бгала, а не ходила уже по гостиной, и ее все мучилъ вопросъ: какъ Стжижецкій могъ остаться къ ней совершенно равнодушнымъ? Вдь онъ не притворялся — она видла это. Просто — она стала ничмъ для него.
Это доводило ее до совершеннаго бшенства, но въ то же время проясняло ея мысли. Бороться съ человкомъ, который совершенно равнодушенъ, все равно, что биться головой о стну,— но смириться, унизиться, тронуть, смягчить — это можетъ привести къ побд, особенно надъ такой натурой, какъ Стжижецкій,— мягкой, впечатлительной, нервной, склонной къ сентиментальности. Что она называла п_о_б__д_о_й, что значило это слово она не отдавала себ отчета.
Если бы она хотла, чтобы онъ обнялъ ее, онъ бы наврное не отказался, но здсь дло не въ этомъ. Надо, чтобы Стжижецкій былъ ея, принадлежалъ бы ей, сидлъ у ея ногь, носилъ ея цвты въ бутоньерк, чтобы она ‘отпускала’ его на обды и ужины, чтобы ея коляска привозила и увозила его, чтобы Стжижецкій любилъ ее. Что на это скажетъ мужъ?.. О! За т 600 тысячъ, которыя заплатили по его долгамъ, за 200 тысячъ годового жалованья теперь и 500 тысячъ въ будущемъ — у нея есть вдь право на то, чтобы ее любилъ Стжижецкій! Или нтъ?!
Брови Мэри сдвинулись, губы сжались, въ глазахъ блеснули молніи. Нтъ?!
И она остановилась въ вызывающей поз… Впрочемъ, нтъ, нечего раздражать мужа. Все это можно будетъ устроить спокойно и безъ скандала, нужна только ловкость, ловкость и еще разъ ловкость! Ну, а этого у нея довольно. Она и ловче и умне всхъ здсь, вмст взятыхъ. Настоящая внучка геніальнаго Габріэля Гнзновера.
Вскор она вошла въ главную залу, со свойственной ей увренностью подошла къ Стжижецкому, который разговаривалъ съ нсколькими дамами, и, присвши около него, черезъ нсколько минутъ стала разговаривать съ нимъ одна. Дамы поочередно стали отходить,— она бросила имъ вслдъ полный презрительной жалости взглядъ.
— Мг Стжижецкій,— обратилась она къ нему,— вы проводите меня къ столу?
— Боюсь, что хозяйка сдлаетъ мн честь и предложитъ мн мсто около себя.
— Нтъ, madame Лудзская пойдетъ съ ксендзомъ.
— А если?
— То вы скажете, что пригласили меня.
— Но это неправда.
Мэри подняла на Стжижецкаго глаза, полные невыразимой нжности.
— Вы скажете это?
— Скажу,— отвтилъ Стжижецкій, у котораго на мгновенье закрылись глаза.
А губы Мэри задрожали и немного вытянулись: ей тмъ легче было ‘брать’ Стжижецкаго, что нужно было только итти за иистинктомъ.
‘Побда!’ — мелькнуло въ ея голов.
Она была уже уврена въ ней.
И сказала мягко и полушопотомъ:
— Простите…
— За что?
— Я хочу быть ‘кающейся гршницей’.
— Вы за все мн заплатили.
— Чмъ?
— ‘Лиліей долинъ’.
Мэри вынула одинъ изъ своихъ цвтовъ и протянула руку съ нимъ къ сердцу Стжижецкаго, говоря:
— У меня нтъ лилій, и это не долина. Это даже гора… Но у васъ уже есть цвтокъ въ бутоньерк?
— Ничего, и этотъ помстится. Что — гора?
Мэри не отвтила и продолжала:
— Гора, у подножья которой надо строить жертвенники. Тамъ, на самой вершин, на недоступной вершин и…
— И что?
— И можетъ закружиться голова…
— И?
— И можно упасть…
— Куда?
— Къ подножью горы, гд былъ построенъ жертвенникъ…
Они смотрли другъ на друга. Мэри гипнотизировала Стжижецкаго, напрягая всю волю къ тому очарованію, которымъ (она это знала) полно все ея существо. Стжижецкій нагнулся и, длая видъ, что беретъ ея веръ, поцловалъ ея руку.
‘Какъ это легко! — подумала Мэри. — Какъ легко!..’
Съ одной стороны она была довольна, что въ ней есть это очарованіе, съ другой — почти недовольна, что побда достается ей такъ легко. Она чувствовала въ себ силы и не для такой борьбы. Она стала чувствовать къ Стжижецкому родъ жалости. Но онъ точно почувствовалъ это, такъ какъ, когда встали, чтобы перейти въ столовую, онъ поклонился Мэри и сказалъ:
— Простите, но я не могу вести васъ къ столу.
Кровь хлынула къ лицу Мэри, но она овладла собой.
Ничего не спрашивая, она наклонила голову и сказала:
— Я заслужила наказаніе и принимаю его покорно.
Голосу своему она придала выраженіе полнйшей искренности.
Стжижецкій былъ, очевидно, тронутъ,— и сталъ жалть о томъ, что сдлалъ. А Мэри, опустивъ глаза, медленно отступила, давая ему дорогу. Въ выраженіи ея лица была покорность, въ движеніи тла — уваженіе и почтительность. Стжижецкій заколебался, остановился и сказалъ, наконецъ:
— Вы позволите предложить вамъ руку?
Мэри взяла его подъ руку съ выраженіемъ гордости и почти счастья. Въ эту минуту ей не нужно было притворяться.
— Вы, графиня, всегда побждаете!— сказала Лудзкая, подходя къ нимъ. — Не смю соперничать. Но мста распредлены по билетамъ…
— Такъ вы, дорогая, велите переложить билеты,— отвтила Мэри, длая шагъ впередъ, нисколько не скрывая развязности въ голос…
— Но… — попробовалабыло протестовать Лудзская.
— О! такая мелочь… Тмъ больше, что m-r Стжижецкій с_а_м_ъ п_р_и_г_л_а_с_и_л_ъ меня! — подчеркнула она.
— Но у васъ сосдкой будетъ m-me Высяновская,— сказала Лудзская,— вы, кажется, не любите другъ друга…
— Увряю васъ, что только она не любитъ меня,— пренебрежительно бросила Мэри, уводя Стжижецкаго впередъ.
— Нахальная жидовка! — прошипла m-me Лудзская.
— Швейцарская корова! — отвтила ей мысленно Мэри, посылая ей улыбку, сдланную такъ искусно, что она могла значить: ‘какая вы добрая’…
И подняла на Стжижецкаго глаза, похожія на тихій, ласковый день…
Безумная, бездонная грусть заливала душу Мэри. Все, все разбито въ прахъ. Во что обратилась ея красота, ея богатство, ея умъ? Она была графиней Чорштынской, графиней Чорштынской и больше ничмъ.
Взмыленныя лошади неслись уже десятый, или одиннадцатый разъ по Уяздовскимъ аллеямъ — туда и назадъ.
— Скорй, скорй! — кричала Мэри, и лошади неслись такъ, что комья грязи вырывались изъ-подъ копытъ. Холодный осенній втеръ билъ Мэри по лицу,— а въ душу ударяли волны страшной грусти. Темная бездна, глубокая, душная и мрачная, открылась передъ ней. Она не хотла больше итти туда,— нтъ! нтъ! нтъ! Ненавидла своего мужа, ненавидла своего ребенка, свой домъ — все, все!.. Задыхалась!
— Скорй! — кричала она на кучера, который былъ въ величайшемъ смущеніи: разв можно, чтобъ лошади графа Чорштынскаго неслись галопомъ, когда он запряжены въ экипажъ? Такъ только пожарные здятъ…
— Скорй!
Кучеръ повернулся къ ней съ удивленнымъ и смущеннымъ лицомъ.
— Отчего ты не дешь скорй?!
И кучеру, который служилъ уже и у графовъ и у Заславскихъ, это показалось слишкомъ… Онъ съ состраданіемъ, взглянулъ на эту ‘жидовку’ и, сдерживая лошадей, процдилъ:
— У н_а_c_ъ, ваше сіятельство, не принято галопомъ мчаться въ экипажахъ.
Кровь прилила къ лицу Мэри: передъ ней была спина кучера и лошади, которыя бжали быстро, но все же рысью. Что?! Въ своей собственной коляск, за свои собственныя деньги она не можетъ здить, какъ хочетъ, такъ какъ на коляск гербъ ея мужа?! Что?!
— Назадъ! — крикнула она.
На углу Іерусалимской аллеи она велла остановиться и слзла. Прошла нсколько шаговъ, пока ея экипажъ не отъхалъ.
— Іерусалимская аллея, No… — сказала она извозчику.
Это былъ No дома Стжижецкаго.
Да, да, будь, что будетъ. У нея тоже есть право на жизнь, право на любовь, на наслажденія… Она хочетъ любить, хочетъ быть любимой, хочетъ наслажденій! Она красива, но ея мужъ съ одинаковымъ удовольствіемъ обнималъ бы ея горничную вмсто нея!.. А она — ахъ!.. сначала Чорштынскій правился ей, импонировалъ, льстилъ ея самолюбію — потомъ она стала равнодушна къ нему, а теперь онъ ей противенъ.
Она хочетъ чувствовать то, что чувствовала тамъ, въ оранжере! Три недли она уже борется съ собой. Она настолько умна, что добилась хотя бы того, что Стжижецкій не сошелся ни съ одной женщиной, хотя онъ хотлъ это сдлать, хотлъ — на зло ей! Она угадала и поняла это сразу. Но Стжижецкій, несмотря на все желаніе, не могъ этого сдлать. Это была уже половина побды. Но Стжижецкій не подошелъ ближе и къ ней.
Разв онъ уже равнодушенъ къ ней? Нтъ, иначе она не могла бы его удержать никакими геніальными средствами отъ ухаживанія за другими женщинами. Онъ пріхалъ въ Варшаву совершенно равнодушнымъ, равнодушно подалъ ей руку, когда они шли къ ужину у Лудзскихъ, но всталъ отъ стола уже весь въ мечтахъ о прошломъ, о которомъ, конечно, не было сказано ни слова. Потомъ они стали встрчаться, встрчались часто. Стжижецкій начиналъ разговаривать съ десятью женщинами, но всегда кончалось тмъ, что онъ разговаривалъ только съ ней. Разъ, когда слегка выпилъ у княгини Заславской, онъ сказалъ ей:
— Да, да — хорошъ Григъ, хорошъ Сенъ-Сансъ, хорошъ Верди — но, въ конц концовъ, всегда возвращаешься къ Бетховену.
— Отчего? — спросила Мэри, которая хотла, чтобы онъ окончательно высказался.
Стжижецкій не отвтилъ, а слъ у рояля, взялъ нсколько аккордовъ изъ ‘Перъ-Гинта’, изъ ‘Dause macabre’, потомъ изъ ‘Аиды’, и сталъ, наконецъ, играть ‘Лунную сонату’.
— Но Бетховенъ умеръ! — сказала Мэри.
А Стжижецкій загремлъ, какъ на орган: ‘Resurrexit, sicut dixi’… — и захохоталъ потомъ своимъ дтскимъ, искреннимъ смхомъ… Но слишкомъ дтскимъ и слишкомъ искреннимъ.
А все-таки, несмотря на всю дипломатическую игру Мэри, онъ не подходилъ къ ней ближе. Что было въ глубин его души, она не могла угадать. Должно быть, она нравилась ему, разъ онъ простилъ ей прошлое, разъ могъ простить. Память объ этомъ прошломъ слишкомъ глубоко лежала въ его душ, не могъ же онъ его з_а_б_ы_т_ь!
‘Какъ бы то ни было, я поступила съ нимъ чудовищно!’ — думала Мери. И разстроенные нервы и какая то внутренняя потребность толкали Мэри къ тому, чтобы говорить съ Стжижецкимъ о томъ, что было. Иногда ей просто интересно было знать, что онъ скажетъ, иногда она чувствовала совершенно искреннее желаніе броситься передъ нимъ на колни, схватить его руку, прижать къ губамъ и кричать:
— Прости! прости!..
Мужъ ни въ чемъ не мшалъ ей. Исполняя пункты безмолвнаго договора, онъ предоставилъ ей совершенную свободу,— но лишь до тхъ предловъ, гд не нарушались его права, которыя она должна была уважать по тому же договору. Онъ всегда умлъ устроить такъ, что Мэри никогда не разговаривала со Стжижецкимъ слишкомъ долго или слишкомъ наедин. Съ умомъ и расовой сметливостью Мэри онъ соперничалъ своимъ умомъ и тонкимъ знаніемъ свтскихъ формъ. Мэри чувствовала, что мужъ ея ни минуты не сомнвается въ ея душевномъ состояніи, но такъ какъ она ни разу не нарушила ихъ безмолвнаго договора, онъ тоже этого не длалъ. Съ физической стороны — не было повода, а съ нравственной — ему было все равно. Нужно любить, чтобы ревновать къ тмъ объятіямъ, которыми женщина мысленно сжимаетъ другого человка. А Чорштынскій вдь получаетъ двсти тысячъ жалованья, чтобы исполнять супружескія обязанности…
— Тьфу! — мысленно плюнула Мери.
И разъ вечеромъ,— да, вчера,— случилось такъ, что Мэри встртилась съ Стжижецкимъ одна. Одинъ изъ друзей Чорштынскаго сдлалъ какую-то серьезную аферу, былъ назначенъ судъ чести, и Чорштынскій долженъ былъ пойти на засданіе суда, назначенное вечеромъ. Они были приглашены на вечеръ, гд долженъ былъ быть Стжижецкій. Чорштынскій, не желая нарушать безмолвнаго договора, поцловалъ жену, уже одтую для вечера, въ лобъ и въ руку и похалъ на засданіе.
А Мэри похала на раутъ.
Сначала она почувствовала себя гораздо боле стсненной, чмъ когда въ сосдней гостиной сидлъ ея мужъ, какъ это бывало обыкновенно.
Но это продолжалось недолго. Она сказала про себя: я вдь не провинціальная курочка, и ршила дйствовать.
Только не слишкомъ замтно, не слишкомъ сразу, не ‘пользуясь отсутствіемъ мужа’ — такъ могутъ поступать ‘только выскочки или кокетки’. Но не надо было быть и холодне, чмъ всегда. Мэри была какъ всегда,— но только для людей, ея глаза нашли возможность намекнуть Стжижецкому на то свободное мсто, которое образовалось между ними.
И онъ это замтилъ.
Тогда Мэри повела его дальше — и онъ пошелъ. И вдругъ она шепнула ему:
— Я люблю васъ.
Ее бросило въ жаръ и въ холодъ, но вдь ей — все можно. Вдь только разъ!..
Потомъ она смло взглянула въ глаза Стжижецкому. Надо было дйствовать смло и энергично, не играть ‘двочку’…
Стжижецкій смотрлъ на нее съ тревожнымъ вопросомъ въ глазахъ, не удивленный, а какъ бы испуганный.
‘Боится… ладно…— подумала Мэри. — Онъ слабъ — и покорится. Онъ будетъ моимъ’.
Передъ ней заблестлъ ореолъ побды.
Стжижецкій? Нтъ! Побда надъ жизнью, надъ судьбой, надъ волей судьбы! Будетъ то, чего она хочетъ.
Въ эту минуту Стжижецкій превратился въ ея глазахъ въ ничто, почти исчезъ. Въ эту минуту дло было не въ немъ — онъ со всмъ своимъ талантомъ былъ слишкомъ маленькою величиной для Мэри. Онъ былъ барьеромъ, черезъ который перескакиваетъ прекрасный наздникъ, чтобы очутиться въ широкомъ пол, достойномъ его коня и его груди.
Мэри бросилась на шею Стжижецкому, плача и прижимаясь къ нему, какъ ребенокъ. Бжали часы. Начинало темнть.
— Мэри, Мэри! — позвалъ Стжижецкій, приходя въ себя,— у тебя можетъ выйти непріятность. Смотри, уже темно.
— Ахъ, мн все равно! Не буду съ нимъ жить!
— Мэри, опомнись.
— Когда дешь?
— Въ двнадцать, курьерскимъ.
— Зачмъ дешь? Не хочешь, чтобы дальше было, по крайней мр, такъ, какъ до сихъ поръ?
— Боюсь, Мэри. Это могло бы стать несчастьемъ для всхъ насъ.
— Боишься за себя?
— И за тебя и за себя. Я люблю теперь только одно: мое искусство и мою славу. Больше ничего.
— Женщины уже не будешь любить?
— Думаю, нтъ.
Мери на минуту задумалась.
— Правда, если ты не полюбилъ меня, которую любилъ раньше, посл того, что я теб дала, не будешь уже больше любить. Но ты можешь привязаться, нуждаться въ ней.
— Будь здорова, Мэри. Теб уже давно пора.
— До свиданья!
Входя въ столовую, Мэри посмотрла на стнные часы. Было семь. Мужъ сидлъ за столомъ уже врно около получаса, т.е. съ тхъ поръ какъ было подано на столъ.
— Ждалъ тебя,— сказалъ, вставая. — Но что съ тобой? Ты плакала?
— Нтъ.
— Мн показалось. Гд ты была такъ долго, если смю спросить?
— У меня было дло.
— Коротко. Можно узнать, какое?
Мэри выпрямилась и стояла въ вызывающей поз передъ мужемъ. Почувствовала въ себ такое возмущеніе, такую ненависть къ этому спортсмэну, что перестала его бояться. И, смотря ему прямо въ глаза, сказала съ удареніемъ:
— Разв я когда нибудь спрашивала о твоихъ длахъ?
Чорштынскій понялъ и, несмотря на умнье владть собой, покраснлъ, но почувствовалъ въ то же время, что здсь что-то рвется и что надо сразу затянуть подводья, чтобы потомъ не было слишкомъ поздно и трудно.
Онъ тоже выпрямился, нахмурилъ брови, посмотрлъ вызывающе въ глаза Мэри и сказалъ властно:
— Прошу тебя, какъ мужъ, Мэри, скажи, гд ты была?
— По какому праву?
— По праву мужа.
Мэри разсмялась:
— Успокойся, мой другъ, вдь не мое приданое ходитъ по вертепамъ, а я.
Чорштынскій поблднлъ, у него не хватило вдругъ словъ, а Мэри издвалась дальше:
— Успокойся, дорогой, успокойся, мой супругъ. Въ этомъ году получишь дважды по пятьдесятъ тысячъ ренты, въ будущемъ, можетъ быть, въ три и въ четыре раза больше! Это будетъ зависть…
— Отъ того, удастся ли твоему отцу надуть на желзнодорожныхъ акціяхъ! — крикнулъ Чорштынскій, срываясь съ кресла, блдный, какъ стна, съ сверкающими глазами.
— Молчи, ты! — крикнула Мэри.
— Ты молчи! — бросилъ ей Чорштынскій.
— Голышъ!
— Жидовка!
Мэри хлопнула дверью и выбжала изъ комнаты.
Кровь бунтовала въ груди. Какъ сумасшедшая бгала она по комнат. Закусила губы и сжала кулаки.
— Отмстить! Развестись! Выкинуть его на мостовую! На мостовую! На мостовую! — безъ конца повторяла это слово, упивалась имъ: на мостовую! на мостовую!.. Прикажетъ лакею спустить его съ лстницы. Вдь это ея лакей, не его, она ему платитъ. Голышъ! Попрошайка! Нищій! На мостовую! На мостовую! Отомстить! Отомстить!
Отомстить…
А что потомъ?
Потомъ что?
Остаться въ этомъ громадномъ дворц, въ этой пустот совсмъ одной, съ ребенкомъ, котораго она не любитъ…
Остаться совсмъ одной, безъ него, безъ того, единственнаго, котораго любитъ, боготворитъ, желаетъ, хочетъ, безъ котораго жить не можетъ, и котораго могла имть, могла, могла!
О, проклятіе!
Потому что могла его имть, могла, могла, могла!
Онъ могъ быть ея, могъ ей принадлежать, могла каждый день засыпать въ его объятіяхъ и каждый день въ нихъ просыпаться!..
Могла, могла, могла!..
Кровь заалла на закушенныхъ губахъ Мэри.
Могла…
И она — она чего-нибудь не въ состояніи сдлать?
Но почему?
Стжижецкій ее не любитъ? Это ничего!
Будетъ его любовницей: лучше, прекрасне не найдетъ. Долженъ ее полюбить, долженъ такъ къ ней привыкнуть, чтобы безъ нея не обходиться, убдитъ его, завоюетъ его, покоритъ себ. То, что сегодня произошло между ними, это пустяки.
Значитъ, только потому, что между ними стоитъ эта жердь съ англизированнымъ лицомъ, въ галстук изъ Парижа, въ костюм изъ Вны, въ ботинкахъ изъ Лондона, съ манерами англичанина, съ выговоромъ француза, съ обращеніемъ, старательно скопированнымъ съ разныхъ англійскихъ лордовъ, французскихъ маркизовъ и австрійскихъ графовъ, встрченныхъ имъ въ жизни, эта фотографія заграничной аристократіи! Потому, что между ними стоитъ этотъ голышъ, котораго она вытащила изъ долговъ и который заплатилъ за это своимъ именемъ? Поэтому? Тьфу! Имя Стжижецкаго теперь громче, чмъ когда-либо имя всхъ Чорштынскихъ вмст взятыхъ, даже тогда, когда носили свои доспхи, которые надо было выкупить у Файкелеса. Онъ, онъ, такой, можетъ ей въ чемъ-либо помшать?!..
Ха! ха! ха!
Громко разсмялась.
Впрочемъ, дольше съ нимъ жить невозможно. Пусть первая попавшаяся жидовка дастъ себя мучить ради имени, не она! Разъ порвано ‘нмое соглашеніе’, разъ вырвалось то, что они заглушали въ себ ради взаимнаго интереса, то начнется борьба на жизнь и смерть. И это будетъ ея судьба? За вс милліоны ея отца, за ея красоту, молодость, умъ? О, нтъ!
Чорштынскій, графъ Чорштынскій пойдетъ прочь, ребенка возьмутъ родители, а она пойдетъ по свту съ нимъ, съ Стжижецкимъ, за лаврами, за славой, въ широкую, большую жизнь, полную, безпокойную, широкую жизнь… Съ нимъ, съ нимъ!..
Убжитъ…
Родители простятъ ей все: слишкомъ ее любятъ. До людей ей нтъ дла. Убжитъ, подетъ за Стжижецкимъ, подетъ за нимъ всюду. И онъ полюбитъ ее, долженъ полюбить!..
Убжитъ сейчасъ, сегодня, подетъ на томъ же позд.
Паспортъ былъ подъ рукой, все дло въ деньгахъ. Они были заперты въ вертгеймовской касс, стоявшей въ одной изъ комнатъ ея мужа. У нея былъ свой ключъ, но надо было итти туда, въ его… въ ‘его апартаменты’. Подъ рукой у нея было всего нсколько десятковъ рублей на текущіе расходы.
Колебалась. Ей представилась твердая, упругая фигура Чорштынскаго.
Но, нтъ! Это должно удасться!
Осторожно, тихо стала она подвигаться черезъ комнаты. Приложила ухо къ дверямъ. Было тихо. Врно, вышелъ.
Вошла.
Быстро открыла кассу и взяла деньги, бумаги, золото, все, что было. Предполагала, что въ этой касс должно быть до десяти тысячъ.
Заперла кассу и хотла выйти. Въ это время Чорштынскій сталъ поперекъ дороги.
У него было холодное и спокойное, какъ всегда, лицо, и онъ былъ, повидимому, мирно настроенъ, но его такъ удивило присутствіе жены около кассы, что задержался и остановился.
— Что ты длаешь, Мэри? — спросилъ. Не отвтила.
Чорштынскій попробовалъ улыбнуться:
— Сердишься?
— Прошу пустить меня,— сказала Мэри, стараясь скрыть страхъ и дрожь.
— Ну, сердишься, Мэри? — повторилъ Чорштынскій, опять заставляя себя улыбнуться.
— Но что это? Ты взяла деньги?
Мэри ядовито прикусила губу:
— Если это ваши…
Чорштынскій покраснлъ, но поборолъ себя и попробовалъ продолжать миролюбиво:
— Безъ сомннія — твои, Мэри, но прежде всего, кажется, они нашего ребенка.
Мэри разсялась. Чорштынскій смутился. Не могъ не почувствовать, что отвтилъ театрально. Покраснвъ еще больше и не видя другого пути, нахмурилъ брови, топнулъ ногой и сказалъ рзко:
— Довольно этого, Мэри! Куда ты идешь съ этими деньгами?
Но этотъ тонъ подйствовалъ и на нее вызывающе. Подняла голову и спросила:
— Что это? Конюшня? Какъ вы смете топать на меня въ моемъ дом? Какое право имете вы вмшиваться въ то, что я длаю со своими деньгами?
— Твой домъ и мой домъ, твои деньги — мои деньги,— отвтилъ, сдерживая гнвъ, Чорштынскій.
— И вамъ не стыдно брать деньги, полученныя отъ мошенничества на желзнодорожныхъ акціяхъ? — издвалась Мэри.
Чорштынскій хотлъ что-то отвтить, но сдержался, загораживая только собой дверь.
— Прошу меня пустить! — повторила Мэри.
— Куда ты пойдешь?
— Куда захочу.
— Почему ты берешь деньги поздно вечеромъ?
— Если мн понравится, могу ихъ выкинуть за окно. Доспхи Чорштынскихъ давно уже знаютъ дорогу отъ Кирхгольма и Желтыхъ Водъ къ Іойнэ Фейкелесу.
Разсмялась.
Чорштынскій мнялся въ лиц.
— Ну, пустите вы меня? По какому праву вы меня задерживаете?
— По праву моей воли, по праву мужа.
— Насиліе?
— Нтъ, только право.
— Право?!
— Моя воля. Воля мужа, которому ты дала клятву послушанія.
— Я купила тебя! — вырвалось у Мэри.
— И не продашь! — прошиплъ Чорштынскій, приближаясь къ ней и сильно сжавъ ея руку.
— Говори, что хочешь сдлать съ этими деньгами?
У Мэри заболла рука и это отняло у нея послднюю власть надъ собой. Ее обуялъ такой гнвъ, такое бшенство, что, не считаясь ни съ чмъ, крикнула:
— Что?! Убжать отъ тебя! Сегодня же уйти, сейчасъ, сію же минуту!
Тогда Чорштынскій схватилъ об ея руки своими руками, и на полъ выпали бумаги, а золото со звономъ покатилось по полу.
— Подлецъ! Прочь! — крикнула Мэри, вырывая руки. — На, бери! Дарю теб это! Найду довольно въ другомъ мст, хотя бы здсь въ ушахъ и на ше. Можетъ, и серьги вырвешь изъ ушей?
— Ты съ ума сошла?!
— Нтъ, но я ухожу отъ тебя! Прочь, пусти меня!
— Останешься!
— Нтъ! Пусти! Прочь!
— Молчи и стой!
— Ха!
Мэри съ пной у рта бросилась къ мужу, толкнувъ его сильно въ грудь, Чорштынскій пошатнулся и отступилъ, но и онъ пересталъ владть собой. Схвативъ Мэри лвой рукой за плечо, такъ больно, что она охнула и упала на колни, онъ правой сорвалъ со стны хлыстъ и со свистомъ опустилъ его на спину.
Упала навзничь въ обморок.

——

Большія тихія сосны шумятъ надъ Попрадскимъ озеромъ.
Прошелъ сильный дождь, и небо прояснилось. Выглянуло яркое солнце и сверкнуло на мокрыхъ вткахъ каплями росы, какъ золотыми искрами, которыя духъ заколдованныхъ сокровищъ разсялъ по свту. Дивный, благоуханный прозрачный воздухъ поднимался изъ тумановъ, которые стлались надъ Липтовской долиной, таяли и пропадали, открывая въ то же время долину, похожую на сонъ. Казалось, что она только-что вышла изъ сферическихъ тумановъ, освободилась изъ творческой мглы молодая, свжая, ясная, полная несказаннаго очарованія. Надъ Липтовскими горами, какъ многоцвтная лента, засверкала огромная радуга, протянувшаяся по небу ясному и лазурному.
Среди камней бжалъ ручей съ водой вздутой и пнистой, съ шумомъ ударявшей въ берега. А тамъ, выше, горы въ клубахъ позолоченныхъ и обагренныхъ облаковъ казались громадными птицами съ распростертыми крыльями, готовыми летть и парить подъ лазурью небосвода. Удивительная легкость вершинъ между облаковъ длала ихъ неземнымъ, воздушнымъ явленіемъ.
И все это тонуло въ лазури неба, ослпительный блескъ котораго озарялъ весь свтъ спокойный и безграничный.
Зеленая свжая трава и мохъ блестли росой. Склоны горъ, залитые свтомъ, сверкали и играли радостные и веселые, какъ глаза дтей, разбуженныхъ солнцемъ.
Серебристая отъ дождя листва, казалось, зацвла. Волшебство спустилось на землю. Въ глубокой тишин, тихія какъ она сама, едва слышно шептали сосны.
Опершись на стволъ одной изъ нихъ, сидла на камн Мэри, глядя на югъ, къ солнцу.
Шелъ уже второй годъ ея скитанья.
Стжижецкій обманулъ ее: похалъ не въ Лондонъ, а въ Америку и, какъ говорили, собирался совершить кругосвтное путешествіе. Слдовать за нимъ было невозможно. Нью-іоркскія газеты сообщали, что взялъ съ собой на пароходъ нотную бумагу, чтобы написать новую оперу подъ названіемъ: ‘Слишкомъ поздно’. Либретто хотлъ онъ писать самъ по дорог изъ Европы въ Нью-Іоркъ.
Мэри развелась съ мужемъ, оставивъ бракоразводный процессъ адвокату. Ударенная хлыстомъ, она разболлась и лежала нсколько недль въ горячк. Чорштынскій ухалъ, но, какъ говорили, вернулся черезъ три дня. Были большія сцены съ отцомъ Мэри, а потомъ начались переговоры. Рафалъ Гнзненскій подарилъ ему четыре тысячи ежегоднаго дохода. Чорштынскій требовалъ сто. Наконецъ, согласился на двнадцать, когда ему пригрозили, что если не согласится, то ничего не получитъ.
— Три тысячи за то, что вы были моимъ зятемъ, шесть тысячъ за то, что вы были мужемъ моей дочери, и три тысячи за то, что вы отецъ моего внука. А теперь adieu, графъ, — сказалъ ему Рафалъ на прощанье, низко кланяясь и пряча руки за спину.
Чорштынскаго поздравляли съ ‘недурнымъ дльцемъ’.
Мери, выздороввъ, покинула Варшаву. Похала сперва въ Италію, потомъ въ Грецію, Египетъ, постила Францію, Англію, Испанію, Германію, Бельгію, нигд не останавливаясь больше нсколькихъ дней, гонимая какой-то лихорадкой: дальше! дальше! — Дв горничныя и два лакея, которыхъ возила за собой, падали отъ изнеможенія. Когда ей приходила фантазія, цлыми недлями надо было жить въ вагон. Она стала извстна въ Европ, потому что брала цлый вагонъ для себя, нанимала цлую яхту. Деньги плыли какъ вода. Но Рафалъ Гнзненскій въ компаніи съ кузеномъ Гаммершлягомъ длали все лучшіе обороты, и Мэри ни съ чмъ не считалась. Даже дядя Гаммершлягъ не сердился на капризы ‘der Frau Grfin’, ему льстило, когда онъ читалъ о ней въ Figaro или Neues Wiener Tageblatt, что пріхала сюда, ‘ganz wie die Kaiserin Eugnie’.
У ногъ Мэри сверкало Попрадское озеро, тихое, спокойное, гладкое и блестящее. Посл обильнаго дождя солнце оживило землю, точно ангелъ радости вошелъ въ горную котловину и распростеръ въ ней крылья кротости и свта.
Въ необъятной тишин едва былъ слышенъ шелестъ сосенъ, а монотонное журчанье заглушалось, сливаясь съ нею воедино.
Мэри смотрла на озеро, потомъ на горы Липтовскія, потомъ туда, въ свтъ. Везд было солнце и миръ. Туманы разошлись и земля казалась видніемъ. Лазурь и благовонный воздухъ широко разливались вдали. Глаза Мэри слдили за какой-то невидимой волной въ бездонномъ, безконечномъ, необъятномъ пространств… Тогда, одинокая въ этой тиши, опустила она голову на руки, и горькія, жалкія слезы полились изъ сомкнутыхъ глазъ.
Однажды утромъ въ Ницц об горничныя и оба лакея получили приказъ хать обратно въ Варшаву. Ихъ мсто должна была занять французская прислуга. Должны были еще собрать вещи своей барыни въ дорогу. Но куда она хала, они не знали.
Вечеромъ Мэри сла на извозчика и велла хать на вокзалъ. Оба лакея изъ любопытства похали тайкомъ за нею. Поздъ шелъ въ Геную.
Лакеи увидли, какъ на платформ къ графин — Мэри не перестала носить титулъ своего мужа — подошелъ очень элегантный молодой человкъ, похожій на кавалерійскаго офицера въ штатскомъ плать, и они оба вошли въ Sleeping Carr.
— Ого! — махнулъ рукой старшій изъ лакеевъ.
— Нтъ, нтъ, сестра. Я сама перевяжу ему рану. Я сама это сдлаю.
— Но вы не привыкли! Съ вами сдлается дурно.
— Нтъ, нтъ, не бойтесь, сестра.
— Не знаешь, сестра Клара, кто эта прекрасная незнакомка? Черты лица у нея семитскія, но манеры свтской дамы,— обратилась одна изъ монахинь къ подходившей товарк.
— Не знаю. Вотъ недля, какъ она въ госпитал, и, знаешь, сестра Магдалина, я еще не видла такой работоспособности и энергіи. Кром того, она врно богата, какъ Крезъ, потому что покупаетъ больнымъ самыя дорогія вина и лакомства.
— Отлично говоритъ по-французски.
— Какъ каждая изъ насъ. Хотя у нея какой-то акцентъ.
— Судя по акценту, сказала бы, что она славянка.
— Больные ее обожаютъ. Добра и терплива, какъ святой Францискъ.
— Нтъ! нтъ! нтъ! Уйди, ангелъ смерти!..
Вотъ уже четыре года прошло посл послдняго свиданія съ Стжижецкимъ. Онъ опять празднуетъ новыя побды, но избгаетъ ее, не отвчаетъ на письма, единственнымъ отвтомъ была пуля, которую онъ прислалъ изъ Чикаго,— врно та, которая была у него вынута.
За эти четыре года она изъздила свтъ вдоль и поперекъ, была спутницей, любовницей, сестрой милосердія, а пустота ея жизни все росла. Бездна! Бездна! Бездна!..
Ангелъ смерти сталъ передъ ней.
— Нтъ! нтъ! Уйди! Не хочу умереть при жизни,— говорила въ отчаяніи Мэри. — Неужели ничего больше у меня не осталось, кром этой бездны? Помшательство или покорность? Никто не стоитъ передо мной, только этотъ ангелъ смерти?!..
— О, Боже! Боже! Какъ я несчастна!..
Передъ ея глазами мелькнулъ образъ адвоката Іакова Левенберга изъ Варшавы, очень порядочнаго человка, который всегда въ нее всматривался, но на котораго она никогда не обращала вниманія — ‘такой жидъ’.
А кругомъ было тихо и пусто. Старыя деревья Загановицкаго парка глухо шумли, роняя листья на осеннемъ втру. По небу неслись уже почти снговыя тучи, срыя, однообразныя, хмурыя. У ногъ Мэри неподвижный темный прудъ, на немъ лодки на заржавленныхъ цпяхъ: давно никто на нихъ не здилъ.
Пять лтъ прошло съ тхъ поръ, какъ она была здсь послдній разъ — пять длинныхъ лтъ.
Какъ это было давно, какъ давно здсь, на пруду, качалась она въ тотъ жаркій полдень… ‘Роза саронская’…
Все позади казалось ей сномъ.
Она не любила больше Стжижецкаго, не любила родителей, ребенка, ни своего блеска и значенія, никого и ничего не любила. Одинокая, осиротвшая, смотрла она на неподвижный темный прудъ, на качавшіеся и падавшіе листья деревьевъ, смотрла безъ воли, безъ мысли, безъ желанія и надежды.
‘Der liebe Gott ist schlafen gegangen…’
Одинокая, сиротливая, смотрла Мэри на темный неподвижный прудъ, въ который кое-гд упали увидшіе, порыжвшіе листья. На рукахъ ея сверкали крупныя драгоцнныя кольца, только они и сверкали въ этой хмурой осенней мгл.
Тяжелый, горькій, жалостный вздохъ вырвался изъ ея груди.
О, Мэри!..
Съ ужасомъ, со страхомъ смотрла Мэри въ жизнь. Стояла она передъ ней такая же темная, какъ этотъ прудъ, хмурая, какъ эти весеннія тучи, грустная, увидшая, траурная, какъ эти деревья парка. Ее били хлыстомъ, а потомъ оттолкнули, когда она хотла бы валяться въ ногахъ…
И снова мелькнулъ образъ адвоката Левенберга.
— Ахъ! Убжать! убжать!.. убжать отъ себя!..
Теперь Мэри стала единственной наслдницей колоссальнаго состоянія, т. к. умеръ Рафалъ Гнзненскій, а сама Гнзненская назначила себ двадцать четыре тысячи пожизненной ренты, отдавъ остальное дочери съ пожеланіемъ, чтобы эта ‘странная истеричка’ была отъ нея подальше — не мшала бы своими сумасбродными выходками спокойному созерцанію суетности всего мірского и мрному качанью въ кресл.
Вскор посл этого Мэри унаслдовала другое, меньшее, но все же въ нсколько милліоновъ состояніе посл дяди Гаммершляга, который заболлъ, съвъ ‘den verfluchten Homar’ въ Остенде. Такъ какъ ‘деньги тянутъ къ деньгамъ’, то дядя Гаммершлягъ отписаль, ршившись на завщаніе, все свое состояніе Мэри, исключивъ всхъ родныхъ. Мэри получила манію богатства.
Въ своемъ дворц въ Варшав съ котораго былъ снятъ гербъ графовъ Чорштынскихъ, Мэри велла придлать желзныя двери къ одной изъ комнатъ, не позволивъ никому туда входить. Тамъ она запирается цлыми вечерами, другой разъ цлыми днями.
Все тамъ отливаетъ, свтится, горитъ и сверкаетъ. Почти никакой мебели. Длинный, обитый, желтымъ бархатомъ времени Станислава-Августа шезлонгь, кресло-качалка, нсколько инкрустированныхъ креселъ, нсколько зеркалъ, нсколько канделябровъ, нсколько дорогихъ столиковъ и громадные великолпные шкафы и комоды.
Тутъ запирается Мэри на ключъ и открываетъ ящики. Высыпаетъ на инкрустированныя перламутромъ доски столовъ вс сокровища Голконды. Брилліанты, сапфиры, изумруды переливаются между жемчугомъ, рубинами и топазами, а золотыя рамы зеркалъ, позолота стнъ блестятъ отъ яркаго свта, потому что въ этой комнат всегда закрыты окна. Здсь Мэри, лежа въ шезлонг, разбрасываетъ свои драгоцнности, одваетъ на голову діадемы, надваетъ золотыя цпи, браслеты и перстни неоцненной стоимости.
Тамъ нтъ ни одного цвтка, Мэри ихъ не выноситъ, но ей кажется, что вс эти жемчуга, діадемы и рубины пахнутъ. Вс чувства ея раздражаются этимъ богатствомъ: зрніе, обоняніе, слухъ, потому что брошенныя на мраморъ драгоцнности звенятъ и звучатъ, вкусъ, потому что, прикасаясь къ нимъ губами, он кажутся льдомъ, осязаніе, потому что Мэри погружаетъ въ нихъ свои руки и ласкаетъ ихъ, какъ живое существо. Велла сдлать толстую золотую цпь, которую обвивала вокругъ себя, какъ обвивается ужъ. Велла придлать къ ней голову ужа съ изумрудами вмсто глазъ, съ высунутымъ жаломъ. Среди канделябровъ и электрическихъ лампъ, опутанная этой цпью, ласкаясь къ голов ужа, тихо проводя по губамъ звеньями, она чувствуетъ странное, опьяняющее и раздражающее щекотаніе. Все тло ея, блое, блдное, прекрасное тло сверкаетъ отъ драгоцнностей, Подъ тяжестью ихъ лежитъ она безвольная и смотритъ въ безконечныя отраженія зеркалъ.
Смыкаетъ глаза и грезитъ…
Проносятся передъ ней древніе города, древніе народы, праздники Митры и Астарты, оргіи александрійскихъ жрицъ. Безумная, сатанинская дрожь пробгаетъ по ея тлу.
Мэри вызываетъ духовъ, демоновъ, и они приходятъ. Вдругъ появляется точно изъ невидимаго облака, принесеннаго какъ будто жемчугомъ морей, темный образъ, поднимается, растетъ, склоняется надъ ней… За плечами вдругъ сверкнули хрустальныя крылья, а все тло подобно ясному пламени ослпительной яркости. Касается ея груди… Уже замираетъ въ объятіи, и вдругъ слышится ей изъ пасти золотого ужа шипнье, а изумрудные глаза его начинаютъ зловще сверкать. Страхъ охватываетъ Мери, она хочетъ сбросить золотую цпь, но золотыя звенья впиваются въ ея тло. И на ея тл начинается борьба воздушнаго огня и холоднаго металла. Хрустальные огни бгаютъ по ней и, ударяясь въ золотыя звенья, кажется, звенятъ и звучатъ. Огонь и металлъ борятся за нее. Наконецъ, она освободила одну руку изъ золотыхъ обручей и закрыла ею сомкнутые глаза. И все вдругъ исчезло. Она на зеленомъ лугу, на всходахъ.
‘Ибо вотъ, прошло ненастье,
Пролилъ дождь и пересталъ’.
Цвты появляются на земл, пришелъ часъ псни, и голосъ горлицы слышенъ въ земл нашей.
Фиговое дерево дало свои недозрвшіе плоды, а виноградные гроздья расцвли и благоухаютъ.
О, источникъ садовъ, источникъ живыхъ водъ, текущихъ съ Ливана!..
И сказалъ я: ‘Взойду на пальму, взберусь на вершину ея. И пусть будутъ груди твои, какъ гроздья винограда, благоуханіе ноздрей твоихъ подобно аромату яблокъ…’
Я принадлежу моему милому, а мн — мой милый, который пасеть среди лилій.
Какъ втка мирры, милый мой, когда отдыхаетъ на груди моей…
Какъ гроздь винограда, милый мой, въ виноградникахъ Энгады.
О-о!..
Зеленый лугь, зеленые всходы обратились въ песчаную пустыню.
О-о!..
Чудовищная, страшная, отвратительная птица топтала брилліанты и жемчуга, сапфиры и опалы. Разбрасывала ихъ коггями, раскидывала крыльями.
Мэри очнулась — все исчезло.
Видла свое отраженіе, осыпанное драгоцнностями, въ хрустал зеркалъ.
Но лишь сомкнула глаза, передъ ней разверзлась страшная бездна, бездонная пасть, и темный крылатый духъ предсталъ передъ ней — ангелъ смерти.
Вскочила, со звономъ упали на мраморъ камни, діадемы и браслеты.
— Зачмъ я здсь?! Чего я хочу? — шепнула.
Но взглядъ блуждалъ по разсыпаннымъ сокровищамъ, и она опять успокоилась.
И стала смяться, нервно, громко, безумно, потому что видла, какъ по всмъ этимъ драгоцнностямъ, діамантамъ, топазамъ и рубинамъ, жемчугамъ и опаламъ въ комичныхъ извивающихся движеніяхъ пробирался призрачный искривленный, съ засунутыми за проймы жилетки руками, съ горбатымъ носомъ банкиръ изъ ‘Fliegende Bltter’. Мэри смялась до слезъ.
— Не помшалась ли я? — спросила себя вполголоса, вытирая слезы.
Потомъ ей показалось, что передъ ней безконечное голубое озеро.
Тишина и покой.
Мысль стала тонуть въ пространств, въ пустот, въ вчности, въ небытіи…
На другой день она бгала по ювелирнымъ магазинамъ за новыми драгоцнностями.
Купила горсть брилліантовъ, хотла бы скупить вс брилліанты въ город. Любовалась ими въ карет, но, вернувшись домой, посмотрла на нихъ и бросила на коверъ своей гостиной.
И это жизнь?!
Мэри покинула Варшаву и перехала совсмъ въ Загановицы. Дворецъ загановицкій превратился въ настоящій заколдованный садъ. Подъ огромными стеклянными крышами поднимались рядами террасы и висячіе сады, полные рдкими прекраснйшими цвтами, къ которымъ Мэри теперь почувствовала настоящую страсть. Была проведена вода и подъ стеклянными сводами журчали пнясь водопады и дремали среди чудовищныхъ папоротниковъ, и орхидей тихія заколдованныя озера. Уничтожены были этажи и устроены колоссальныя залы съ мраморными колоннами.
Когда лежалъ снгъ, Мэри гуляла среди одуряющаго аромата цвтовъ или купалась въ мраморныхъ бассейнахъ своихъ озеръ. Чудныя заморскія птицы были привезены въ Загановицы съ Востока: ручные ибисы и марабу брали кормъ изъ рукъ Мэри, великолпные черные лебеди и другіе, блые съ черными шеями и красными клювами, плавали въ особо устроенныхъ прудахъ. Мэри велла ихъ потомъ выкрасить въ синій, зеленый, голубой цвта, а нкоторыя вызолотить и посеребрить.
Различной окраски попугаи и колибри качались на вткахъ олеандровъ, пальмъ, померанцевъ и кипарисовъ. Сказочной величины черепахи лежали на паркет или свободно гуляли по галлереямъ.
Прекрасныя двушки съ Кавказа прислуживали Мэри. Дворецъ загановицкій, окруженный стной, замкнутый для всхъ, сталъ въ окрестностяхъ и еще дальше легендой, а его обладательница особой ‘совсмъ спятившей’.
Разсказывали совсмъ невроятныя вещи…
Набожныя дворянки, экономки и дочери управляющихъ крестились при одномъ названіи ‘этой чертовщины’.
И здсь, какъ въ опуствшемъ замк въ Варшав, въ Загановицахъ была за желзной дверью, безъ оконъ, съ люками въ стеклянной покатой крыш, бесдка, куда не входилъ никто, кром Мэри.
Это уже не была сокровищница, посреди на каменныхъ плитахъ стоялъ алтарь, по образцу древнихъ жертвенныхъ алтарей. Здсь Мэри бросала драгоцнныя смолы и благовонія на щепки кедроваго дерева, насыщеннаго маслами, и утопала въ клубахъ дыма, потомъ падала на колни и начинала молиться. Это не была просьба о чемъ-либо, о прощеніи какихъ-либо грховъ. Это была какая-то внутренняя потребность обоготворенія, потребность чмъ-нибудь жить, чему-нибудь поклоняться и любить, потребность чего-то сверхчеловческаго, импонирующаго, громаднаго, безконечнаго и вчнаго.
— Богъ отцовъ моихъ! — взывала Мэри въ облакахъ дыма.— Богъ отцовъ моихъ, Богъ Авраама, Исаака и Іакова!
Боже, Ты вышелъ изъ Сеира и проходилъ поля Эдома, когда дрогнула земля, разверзлось небо и пролились облака. Растаяли горы предъ лицомъ Твоимъ, гора Синай предъ лицомъ Твоимъ, Бога Израиля…
Глубину вещей открываетъ Онъ въ темнот, выводитъ на свтъ тнь смерти…
Подняли рки, о Боже! подняли рки свой шумъ, подняли рки волны свои…
Надъ шумомъ великихъ водъ, надъ сильными морскими волнами Ты сильне на высотахъ Своихъ.
Пусть пляшутъ поля и все, что на нихъ, пусть говорятъ вс лсныя деревья…
Ты царствуешь, танцуй, земля, веселитесь, острова!..
Какъ воскъ таютъ горы предъ лицомъ Твоимъ, предъ лицомъ Бога всей земли…
Пусть шумитъ море и все, что живетъ въ немъ, вн его, и все, что живетъ за нимъ.
Пусть рки плещутъ руками, пусть возрадуются вс горы…
Онъ открываетъ глубину вещей во мрак, выводитъ на свтъ тнь смерти’…
Мэри пришла въ экстазъ. Въ дым благовоній видла она ангеловъ, цлыя ихъ воинства.
То странные чудовищные зври съ людскими лицами мерещились въ дыму, то казалось, слетаются возницы на колесницахъ, съ огненными конями и огненными колесами.
Потомъ протягивались къ ней чьи-то руки, и чей-то голосъ говорилъ: Иди!
‘Пойдешь со Мной изъ Ливана, возлюбленная Моя, изъ Ливана пойдешь со Мной и взглянешь съ вершины Амана, съ вершины горы Саниръ и Гермонъ’…
— Воистину приду я скоро. Аминь…
Когда однажды днемъ Мэри, шатаясь, вышла изъ своей молельни, черный молчаливый негръ подалъ ей на серебряномъ поднос письмо: узнала почеркъ бывшей давно замужемъ кузины Вассеркранцъ. Эта добрая женщина хотла, очевидно, произвести на нее впечатлніе, сообщая, что узнала изъ газетъ о женитьб Стжижецкаго на какой-то польк, на встрченной въ пути деревенской двушк, очень красивой и симпатичной, которую знаетъ графъ Морскій.
Мэри положила письмо спокойно на этажерку, говоря вполголоса:
— Зачмъ буду я рвать тло мое зубами моими и брать душу мою въ руки свои… Ждала я хорошаго, а пришло злое, когда надялась на свтъ, пришла тьма…
Между тмъ вечерняя почта принесла Мэри другое совсмъ неожиданное извстіе отъ Занцкой:
‘Не сообщала теб этого, потому что теб это было безразлично,— писала Герсилія,— что такой извстный въ свое время скульпторъ Рдзавичъ совсмъ оправился отъ болзни и вернулся въ общество. Познакомилась съ нимъ у Лудзкихъ. Пришелъ къ намъ, увидлъ твою карточку и твой парижскій медальонъ и говоритъ: ‘что сокрушитъ небо и землю, а долженъ тебя вылпить’.
‘Проситъ отвта телеграммой на мое имя, можетъ ли пріхать’.
Мэри на минуту задумалась, потомъ написала на четвертушк листа:
‘Хорошо’.
Потомъ облокотилась на балюстраду, опустила голову на руки и стала смотрть въ пространство, гд зажигались тихія, ясныя, молчаливыя звзды.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека