М., ФОСКОМ, 1993. (Библиотека ‘Литературные горизонты’).
Текст печатается по изданию ‘С.-Петербургская Электропечатня. С.—Петербургъ. 1902 год’.
ПРОЛОГ
После окончания войны с венграми и состоявшегося вскоре венчания пана Андрея Кмицица с Александрой Биллевич все ждали еще одной свадьбы: рыцарь не менее доблестный и знаменитый, полковник лауданской хоругви пан Юрий Михаил Володыевский намеревался жениться на Анне Борзобогатой-Красенской.
Однако свадьба эта волею судеб откладывалась. Панна Борзобогатая была воспитанницей княгини Вишневецкой и без ее благословения не решалась на такой серьезный шаг. Времена стояли неспокойные, поэтому пан Михаил, оставив девушку в Водокгах, один отправился в Замостье за благословением княгини.
Но княгини он не застал. Желая дать образование и воспитание сыну, она уехала в Вену, к императорскому двору.
Володыевский отправился вслед за ней, хотя поездка эта была ему и некстати. Уладив дело, он возвратился домой, исполненный надежд. Но дома застал волнения и смуту: солдаты вступали в союзы, на Украине не было мира, да и на востоке пожар не унимался. Для защиты границы собирали новое войско.
Еще по пути в Варшаву гонцы вручили пану Михаилу письмо с приказом от русского воеводы. Ставя благо отчизны выше собственного счастья, он отложил свадьбу и уехал на Украину. Несколько лет провел он вдали от родных мест в огне, опасности и воинских трудах, не всегда имея возможность послать хотя бы весточку истомившейся невесте.
Потом его направили для переговоров в Крым, а скоро вслед за тем началась война с Любомирским, в которой пан Михаил сражался против этого забывшего стыд и совесть вельможи на стороне короля, и наконец под водительством Собеского снова двинул свой полк на Украину. Слава его росла, его называли ‘первым воином Речи Посполитой’, но жизнь его проходила в тоске, во вздохах и ожидании.
Только в 1668 году, получив по распоряжению пана каштеляна отпуск, он в начале лета поехал за невестой в Водокты, чтобы оттуда повезти ее в Краков.
Княгиня Гризельда к тому времени уже вернулась из Вены и, желая быть посаженой матерью невесты, приглашала у себя отпраздновать свадьбу.
Молодые супруги Андрей и Оленька остались в Водокгах и на время забыли о Михаиле, тем более что все мысли их были о новом, госте, появления которого они ожидали. До сей поры Бог не послал им детей, но теперь должна была наступить долгожданная и столь милая их сердцу перемена.
Год выдался на редкость урожайный, хлеба были такие обильные, что сараи и овины не могли вместить зерна, и на полях, куда ни глянь, виднелись скирды высотою чуть не до неба. По всем окрестностям поднялся молодой лесок, да так быстро, как прежде, бывало, не вырастая и за несколько нет. В лесах полно было грибов и всякого зверя, в реках — рыбы. Щедрое плодородие земли передавалось всему живому.
Друзья Володыевского говорили, что это добрый знак, и предсказывали ему близкую свадьбу, но судьба решила иначе.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава I
Однажды, в чудный осенний день, пан Андрей Кмициц сидел в тени беседа и, попивая послеобеденный мед, поглядывал сквозь обвитые хмелем прутья на жену, которая прогуливалась в саду по чисто выметенной дорожке.
Она была женщиной удивительной красоты, светловолосая, с кротким, как у ангела, лицом. Исполненная покоя и умиротворения, она ступала медленно и осторожно.
Было заметно, что Андрей Кмициц влюблен в жену, словно юноша. Он глядел на нее преданными глазами, словно пес на хозяина. При этом он то и дело улыбался и подкручивал усы и каждый раз на лице его появлялось выражение бесшабашной удали. Видно было, что малый он лихой и в холостяцкие лады покуролесил немала
Тишину сада нарушали лишь стук падающих на землю спелых плодов да жужжание пчел. Было начало сентабря. Солнечные лучи, не такие жаркие, как прежде, освещали все вокруг мягким золотым светом. В этом золоте среди матовой листвы поблескивали красные яблоки в таком изобилии, что казалось, деревья усыпаны ими сверху донизу. Ветки слив прогибались под плодами, покрытыми сизым налетом. Первые предательские нити паутины на ветках чуй. вздрагивали m дуновения ветерка, такого легкого, что в саду не шелохнулся ни один лист.
Должно быть, дивная эта погода наполняла сердце пана Кмицица радостью, потому что лицо его светлело все больше и больше. Наконец он отпил еще глоток меда и сказал жене:
— Оленька, подойди сюда! Я тебе что-то скажу. — Лишь бы не то, что мне и слушать не хочется.
— Клянусь Господом, нет! Ну, иди, я скажу на ушко.
С этими словами он обнял жену, коснувшись усами ее белого лица, и прошептал:
— Если родится сын, Михаилом назовем.
Она опустила глаза, смущенно покраснела и, в свою очередь, шепнула:
— Но ведь ты же на Гераклиуша согласился.
— Видишь ли, в честь Володыевского.
— А почему не в память деда?
— Моего благодетеля. Гм! И правда. Но второй-то уж будет Михаил! Непременно!
Тут Оленька встала и хотела было высвободиться из объятий пана Андрея, но он еще сильнее прижал ее к груди и стал целовать ей глаза, губы, повторяя при этом:
Дальнейшую их беседу прервал слуга, который бежал издалека прямо к беседке.
— Что скажешь? — спросил пан Кмициц, отпуская жену.
— Пан Харламп приехали и изволят в доме дожидаться, — отвечал слуга.
— А вот и он сам! — воскликнул Кмициц, увидев почтенного мужа, приближавшегося к беседке. — О Боже, как у него усы поседели! Здравствуй, старый друг и товарищ, здравствуй, брат!
Сказав это, он выскочил из беседки и с распростертыми объятиями бросился навстречу пану Харлампу.
Но пан Харламп сперва склонился в низком поклоне перед Оленькой, которую в прежние времена нередко встречал в Кейданах, при дворе виленского князя-воеводы, приложился своими пышными усами к ее ручке и только потом обнял Кмицица и, припав головой к его плечу, зарыдал.
— Боже милосердный, что это с вами? — воскликнул удивленный хозяин.
— Одному Господь послал счастье, у другого отнял. Только вам я и могу поведать мое горе.
Тут Харламп бросил взгляд на жену пана Андрея, и она, догадавшись, что при ней он не решается заговорить, сказала мужу:
— Я велю прислать еще меду, а пока оставлю вас одних.
Кмициц повел пана Харлампа за собой в беседку и, посадив на скамью, воскликнул:
— Что случилось? Не могу ли я чем-нибудь помочь тебе? Располагай мною, как другом!
— Со мной ничего не случилось, — отвечал старый солдат, — и мне не надо никакой помощи, пока я в состоянии владеть вот этой рукой и саблей, но друг наш, достойнейший кавалер во всей Речи Посполитой, находится в страшном горе, так что я не знаю, жив ли он.
— Господи Иисусе! Неужели что-нибудь случилось с Володыевским?
— Да! — отвечает Харламп, рыдая. — Анна Борзобогатая приказала вам долго жить.
— Умерла! — крикнул Кмициц, хватаясь обеими руками за голову.
— Как птица, сраженная стрелой.
Настала минута молчания. Только падающие яблоки с деревьев нарушали тишину, ударяясь о землю то там, то сям. Харламп, удерживаясь от слез, все громче сопел. Между тем Кмициц повторял, ломая руки и качая головой:
— Боже мой! Боже мой! Боже мой!
— Вы не удивляйтесь, что я плачу, — проговорил наконец Харламп, — если у вас при одном известии об этом несчастии так страшно сжимается сердце, то каково же мне, который смотрел на ее кончину и на его мучительное отчаяние.
В это время пришел слуга с кувшином и стаканами на подносе, а за ним пришла и жена Андрея, которая не могла побороть в себе любопытство послушать, что будет говорить Харламп. Взглянув в лицо мужа и прочтя на нем глубокую скорбь, она живо спросила.
— Что случилось? Не скрывайте от меня. Если что худое, то я буду ободрять вас, насколько возможно, поплачу вместе с вами или что-нибудь посоветую.
— Нет, и твой совет бесполезен в этом случае, — отвечал Кмициц. — К тому же я боюсь, как бы тебя не опечалило это известие.
— О, не беспокойся. Гораздо хуже мучиться неизвестностью.
— Ануся умерла, — с грустью произнес Кмициц.
Александра слегка побледнела и тяжело опустилась на скамейку. Кмициц ожидал, что она упадет в обморок, но, видно, сожаление взяло верх над неожиданностью известия, и она начала плакать, вторя обоим рыцарям.
— Саша, — сказал наконец Кмициц, желая направить ее мысль на другой предмет. — Неужели ты думаешь, что она не в раю?
— Не о ней я сожалею и плачу, но о том, что она осиротила Володыевского, что же касается ее вечного блаженства, то я столько же уверена в нем, сколько желала бы и себе. Не было достойнейшей, добрейшей и честнейшей девицы, чем она… Ах, моя Анечка, моя милая Анечка!
— Я видел ее смерть, — сказал Харламп, — и дай Бог каждому умереть с таким благочестием, как умерла она.
Наступило молчание, и когда слезы понемногу облегчили их горе, Кмициц отозвался:
— Ну, расскажите же, как все это случилось, и в самых трогательных местах своего рассказа заливайте горе медом.
— Спасибо, — сказал Харламп, — я буду пить, потому что горе сжимает мое сердце и, как волк, хватает за горло, а если уж раз оно схватит, то может совсем задушить, пока кто не подоспеет на помощь. Дело было вот как. Я ехал домой из Ченстохова, чтобы на старости лет отдохнуть, поселившись у себя в деревне. Довольно с меня этой войны ведь я еще подростком начал воевать. Впрочем, если обстоятельства сложатся неблагоприятно, то я снова примкну к какому-нибудь отряду. В сущности, война чрезвычайно опротивела мне, благодаря всем этим вооруженным союзам и междоусобицам, служившим только потехой для неприятеля и гибелью для отечества, я совсем поседел: Это напоминает мне слова Свидерского: пеликан кормит кровью своих детей! Но ведь и крови не хватает уже для отечества!
— Ах, милая моя Ануся! — прервала, плача, жена Кмицица. — Что было бы со мной, и со всеми нами, если бы не ты, моя дорогая! Ты одна была нашей защитницей, нашим убежищем и подспорьем, золотая моя!
После непродолжительного молчания, Кмициц снова спросил.
— Ну, а где же вы встретили Володыевского?
— Я встретил его вместе с нею в Ченстохове. Он мне сейчас же сказал, что едет с невестой в Краков, к княгине Гризельде Вишневецкой, с целью получить ее благословение, без которого молодая девушка ни за что не хотела венчаться. Красенская была еще тогда здорова, а он беззаботен, как птица. Вот, говорит, Господь наградил меня за мои труды. Уж и кичился же он этой наградой, — утешь его, Господи! И как подсмеивался надо мной, просто беда, потому что мы, видите ли, повздорили когда-то из-за нее и хотели драться.
— Где-то она, бедная, теперь.
— Ты говоришь, что она была здорова! Как же это с ней так сразу случилось?
— Действительно неожиданно. Она жила тогда у жены Мартына Замойского, которая в это время с мужем была в Ченстохове. Володыевский просиживал у нее целые дни и часто жаловался на проволочку, говоря, что они за целый год не доедут до Кракова, если их будут везде задерживать по пути. И не удивительно! Такого солдата, как Володыевский, каждый рад угостить, и кто уж раз поймает его, тот и держит. Меня он также водил к своей невесте, и часто, смеясь, угрожал изрубить меня в котлету, если я осмелюсь влюбиться в нее. Но ей было не до меня: она только и видела его. Смотря на них, мне делалось действительно тошно, в особенности когда я думал, что под старость я остался один, точно гвоздь в стене. Однажды ночью ко мне вбежал Володыевский и в страшном отчаянии воскликнул: ‘Бога ради! Не знаешь ли ты какого-нибудь доктора?’ — ‘Что случилось?’ — спрашиваю я. — ‘Да больная меня даже не узнает!’ — ‘Какая больная?’ — ‘Да Ануся!’ — ‘Когда же она захворала?’ Говорит, что его самого только что известили, и он сам еще не знает когда. Конечно, дело ночное!.. Где тут найти доктора, если мы сами в монастыре, а в городе больше трупов, чем людей. Однако, хотя с большим трудом, я отыскал какого-то фельдшера, который не хотел было идти, но я заставил его силою, и он пошел со мной. Но тут уже нужен был не фельдшер, а священник, которого мы и застали там: уважаемый отец Паулин привел ее в сознание своими молитвами, так что она смогла приобщиться святых тайн и попрощаться с Михаилом. На другой день, после полудня, ее не стало. Фельдшер утверждал, что ее отравили, но я не верю этому. Ах, если бы вы видели, что было с Володыевским! Что он говорил!.. Да простит его Иисус Христос и не поставит ему этого в вину, потому что человек в отчаянии не может подыскивать подходящих слов. Да, я должен вам сказать. При этом Харламп понизил голос и почти шепотом прибавил:
— Ведь он в беспамятстве богохульствовал и роптал на Бога, как язычник!..
— Неужели? — удивился Кмициц.
— Да. Он вышел в сени, а из сеней на двор да и начал валяться, как пьяный, по земле, и кричать: ‘Так вот какая мне награда за мои труды, за кровь и любовь к отечеству!’ Одна, говорит, была у меня утеха, и ту отнял Ты у меня. Господь! Отнять у вооруженного человека женщину — дело, говорит. Божье, но задушить ее, как невинного голубя, может только дьявол!..
— Тсс!.. — прервала его жена Кмицица. — Не произносите его имя и не накликайте несчастья на наш дом!
Харламп перекрестился.
— Думал бедный солдат, что дослужился награды, а тут вот тебе какая награда. Но Бог лучше знает, что делает, и не нам судить о его делах своим слабым умом. Вслед за этим он встал, потом опять упал на землю и начал богохульствовать. Священник вынужден был прочитать над ним молитву, чтобы Господь удалил от него злого духа и простил ему прегрешения.
— Ну, а скоро ли он пришел в себя?
— Около часу пролежал на земле, как мертвый, а потом, когда пришел в себя, вернулся в свою квартиру и никого не принимал. На похоронах я сказал ему: ‘Миша, молись и не забывай Бога!’ Но он все молчал. Потом я еще три дня пробыл в Ченстохове, так как мне не хотелось уезжать оттуда, не повидавшись с ним, но напрасно я стучал в дверь: он не отпер ее. Я призадумался, не зная, что делать. Как, думал я, оставить человека без всякой помощи и ободрения? Однако, убедившись, что ничего из этого не выйдет, я решился поехать к Скшетускому. Он ведь лучший его друг, как и Заглоба, может быть, они как-нибудь уломают его, в особенности Заглоба: тот лучше меня сумеет уговорить.
— Ну, и вы были у Скшетуских?
— Был, но и тут мне не повезло, он и Заглоба уехали в Калиш, к Станиславу Скшетускому, и никто не мог сказать, когда они вернутся. Тогда я подумал, что все равно мне надо ехать в Жмудь, поэтому заеду к вам и расскажу, что случилось.
— Я всегда считал тебя добрым приятелем и благодарю тебя за память, — с чувством отвечал Кмициц.
— Не обо мне тут речь, а о Володыевском, — возразил Харламп, — и я, признаюсь, ужасно боюсь, чтобы этот бедняга не спятил с ума.
— Господь спасет его от этого, — отвечала жена Кмицица.
— Если и спасет, то лишь для того, чтоб он сделался монахом. Я никогда не видал подобной скорби. А жаль, он был славный солдат, очень жаль!
— Почему жаль? Ведь если он пойдет в монастырь, то этим только умножит число воинов Христа, — возразила Александра.
Харламп зашевелил усами и начал тереть лоб.
— Вот видите ли, сударыня, — сказал он, — может быть, умножит, а может быть, и не умножит. Посчитайте-ка вы, сколько он истребил неверных еретиков в своей жизни и этим наверняка больше угодил Спасителю и его пресвятой Матери, чем какой-нибудь ксендз своими проповедями! Гм!.. Есть над чем призадуматься! По-моему, пусть лучше каждый старается угодить Богу по своим силам, как может, а не с принуждения. Довольно и без него иезуитов, а меча такого, каков его меч, едва ли можно найти во всей Речи Посполитой.
— Вот это правда, ей-Богу, правда, — подтвердил Кмициц. — Что же он теперь, остался в Ченстохове или уехал?
— Он там был, когда я уезжал, а что случилось после моего отъезда, я не знаю. Знаю только, что с ним приключилась беда или болезнь, которая часто идет бок о бок с отчаянием, и что он остался один как перст, без всякой помощи, без родных, знакомых или приятелей.
— Да охранит тебя Пресвятая Дева от всякого зла, мой верный друг! — внезапно воскликнул Кмициц. — Друг, который мне сделал добра больше брата!
Жена Кмицица сильно призадумалась, и все молчали, наконец она подняла свою русую головку и живо сказала:
— Андрюша, помнишь ли, чем мы ему обязаны?
— Как можно забыть!.. Ведь не собачьи же у меня глаза! Иначе я не мог бы взглянуть на этого честного человека!
— В таком случае ты не должен его оставить в этом положении.
— Как так?
— Поезжай к нему.
— Вот удивительное сердце, вот достойная женщина! — крикнул Харламп, хватая ее руки и покрывая их поцелуями.
Но Кмицицу, по-видимому, не понравился совет жены, и он отрицательно покачал головой.
— Я бы поехал к нему на край света, — сказал он, — но… ты сама знаешь, я не могу. Если бы ты еще была здорова — дело другое. Сохрани Бог вдруг какое-нибудь несчастье, испуг, о, тогда бы я умер от беспокойства. Жена мне ближе, чем первый друг. Мне жаль Михаила… но… ты сама знаешь.
— Да ведь я останусь здесь под защитой ляуданских стариков. Теперь здесь тихо, да я и не такая пугливая. Без Божьей воли не упадет волос с моей головы, а там, может быть, Михаил и впрямь нуждается в помощи.
— Ой, и как еще нуждается! — вмешался Харламп.
— Слышишь, Андрюша, я здорова. Никто меня не обидит. Я знаю, что тебе не хочется уезжать.
— Я бы охотнее пошел сражаться с кочергой против пушек. — перебил Кмициц.
— Неужели ты думаешь, что если ты не поедешь, то тебе не будет горько вспомнить о покинутом друге! Поверь, что за это и Господь не пошлет нам своего благословения.
— Ты всегда права. Я боюсь лишиться этого благословения, — отвечал Кмициц.
— Спасти такого друга, как Михаил, это твоя священная обязанность.
— Я люблю Михаила всем сердцем. И если нужно ехать, то ехать сейчас же, потому что каждый час дорог. Сейчас пойду в конюшню, и. Но, Господи Боже мой! Неужели нельзя ничего другого сделать!.. И зачем это они поехали в Калиш!.. Ведь я не о себе забочусь, моя бесценная. Я бы лучше согласился потерять все свое состояние, чем прожить хоть один день без тебя. Если бы мне кто сказал, что я могу оставить тебя ради дружбы, то я бы ему саблю воткнул в горло. Ты говоришь: моя священная обязанность? Пусть будет так, и дурак тот, кто раздумывает, но если бы это был не Михаил, а кто-нибудь другой, то я бы ни за что не поехал!.. Пойдемте в конюшни, — прибавил он Харлампу, — и осмотрим лошадей! А ты сама прикажи уложить мои вещи. Пан Харламп! Погости у нас недельки две, присмотришь за молотьбой, и за моей женой. А может быть, найдется и у нас поблизости какая-нибудь аренда. Возьмите хоть Любичи. Но пойдемте. Через час я буду готов. Надо — значит надо.
Глава II
Еще до заката солнца Кмициц отправился в путь, плачущая жена вручила ему на прощанье крест с частицей священного дерева в золотой оправе. Привыкший с Детства к неожиданным походам, Кмициц выехал из дому и полетел, словно вихрь или погонщик за татарами, которые убегали с добычей.
Проезжая через Луков, он узнал, что Скшетуский с детьми и Заглобой день тому назад вернулись из Калиша, поэтому он решил заехать к ним, посоветоваться о средствах для спасения Володыевского. Он был принят с радостью, которая, однако, тотчас превратилась в слезы: Кмициц объявил им о цели своего путешествия.
Заглоба целый день не мог успокоиться и, сидя у пруда, так горько плакал, что, — как он потом рассказывал, — вода в пруду поднялась и нужно было открыть шлюзы. Наконец, наплакавшись вволю, он глубоко призадумался и в конце концов посоветовал следующее:
— Ян не может ехать, потому что он выбран ‘каптуровым’ судьей. И так как после войны явилось много недовольных, то и процессов будет немало. Судя по тому, что говорит Кмициц, можно заключить, что аисты останутся на зиму в Водоктах, так как их вписали в рабочий инвентарь и обложили работами. А имея такое хозяйство, как ваше, вам трудно предпринять длинное путешествие, тем более что вы не знаете, надолго ли оно. Вы уже доказали свое расположение, выехав из дому, но советую вам от души вернуться назад, потому что там нужен закаленный человек, который бы не обращал внимания на то, что его будут бранить и не захотят видеть. В этом случае нужно много опытности и терпения, а у вас есть только одна привязанность, которой далеко не достаточно для Михаила. Надеюсь, вы не сердитесь, поверьте, что мы с Яном стариннейшие его приятели и много всего перевидели. О, если бы вы знали, сколько раз я его и он меня спасали от всяких опасностей!
— А нельзя ли мне отказаться от судейства, — перебил Скшетуский.
— Что вы, это ведь общественная обязанность! — возразил Заглоба.
— Господь свидетель, — продолжал опечаленный Скшетуский, — что я люблю своего двоюродного брата Станислава, но Михаил мне дороже брата.
— А мне он дороже родного, тем более что его у меня никогда не было. Однако не время спорить о чувствах. Будем говорить о деле… если бы это несчастье случилось с Михаилом недавно, то я бы тебе сказал: брось все и поезжай! А так как после этого прошло немало времени, то тебе незачем ехать. Рассчитай, сколько прошло дней, пока Харламп съездил в Жмудь, а Андрей из Жмуди к нам… Ввиду этого теперь следует ехать не тебе, а мне, чтобы уговорить его, развеселить и утешить забавными рассказами, больше некому ехать, как только мне, и я поеду. Если я застану его в Ченстохове, то привезу сюда, а если не застану, то поеду за ним, хоть бы он уехал на край света, и буду его искать до последнего издыхания, когда окажусь не в состоянии поднести к носу щепотки табаку.
Оба воина стали обнимать Заглобу, который до того расчувствовался, думая о несчастии Михаила и о своей поездке, что даже прослезился. Однако ему скоро надоели излияния друзей, и он сказал:
— Пожалуйста, вы не благодарите меня за Михаила, потому что вы ему ничуть не ближе меня.
— Мы благодарим вас не за Володыевского, — возразил Кмициц, — а за ваше доброе сердце. Какие мы были бы люди, если б не оценили вашей готовности принять на себя ради дружбы такое путешествие и беспокойство, в ваши лета. Другой в ваши годы только и думает о теплой лежанке, между тем как вы, словно юноша, готовы на все.
Хотя Заглоба не скрывал своих лет, но вообще не любил, когда ему напоминали о старости как о спутнице беспомощности, поэтому он с неудовольствием взглянул на Кмицица и живо возразил:
— Милостивый государь! Когда мне пошел семьдесят седьмой год, то мне было так тошно, как будто бы надо мной висел дамоклов меч, но зато, когда мне минуло восемьдесят, то я так был бодр, что еще жениться думал. Интересно знать, кто из нас мог бы первый похвастаться чем-нибудь особенным?
— Я не хвалю себя, но для вас не пожалел бы никаких похвал.
— И я наверняка победил бы вас, как некогда победил гетмана Потоцкого в присутствии короля. Он тоже стал делать мне разные замечания по поводу моих лет, и я тогда же предложил ему: попробовать, кто из нас может больше раз перекувыркнуться. И что же вышло? Он кувыркнулся раза два-три и растянулся, лакеи подхватили его, потому что сам он и встать не мог. А я так кругом перемахнул раз тридцать пять. Спросите вот у Скшетуского. он сам это видел.
Скшетуский знал, что Заглоба привык всегда ссылаться на него как на очевидца своих подвигов, и поэтому даже глазом не моргнул и продолжал говорить о Володыевском. Между тем Заглоба погрузился в молчание и глубоко о чем-то задумался. После сытного ужина он повеселел немного и обратился к товарищам.
— Знаете ли, что я скажу вам? Я полагаю, что наш Михаил легче перенесет этот удар, чем сначала могло показаться.
— Дай Бог! Но почему вы так думаете? — спросил Кмициц.
— Гм!.. Чтоб понять это, надо иметь много природной сообразительности и большой опытности, которой у вас нет, и поэтому вы не можете понять Михаила. У каждого человека есть свои особенности. Иной так встречает всякие несчастия, как будто, выражаясь фигурно, он бросает в реку камень. В это время кажется, что вода пишет себе потихоньку, а между тем камень, лежа уже на дне, задерживает естественное ее течение, он мешает и препятствует ей до тех пор, пока она не снесет его в глубину. Тебя, Ян, можно причислить к таким людям, но им живется хуже, потому что они больше страдают. Есть и такие, которые относятся к своему несчастью так, как будто кто его ударил кулаком по спине. Сразу он как бы опечалится, а потом, когда пройдет боль, он совсем забудет о том. Такому человеку хорошо жить на свете.
Оба воина внимательно, слушали умные речи Заглобы, и последний, довольный, что его слушают, продолжал.
— Я прекрасно знаю Михаила, и Бог свидетель — не хочу его осуждать, но мне кажется, что ему больше жаль расстроившейся свадьбы, чем этой девушки. Это ничего не значит, что он впал в такое страшное состояние, это несчастие для него выше всех других несчастий, потому что в нем нет ни жадности, ни гордости, ни корыстолюбия, он так же легко относился к утрате имущества, как и к приобретению его, он никогда не добивался никакой награды, но за все свои труды, за все заслуги ждал и от Бога, и от Речи Посполитой жены. И он был уверен в душе, что ему достанется этот хлеб, но в то время, когда он хотел взять его в рот, у него вдруг как будто кто-то вырвал кусок и сказал: ‘На-ка вот! Съешь!..’ Поэтому неудивительно, что он в таком отчаянии. Разумеется, я не хочу сказать этим, что ему действительно не жалко девушки, но ей-Богу, ему больше жаль женитьбы, хотя он и сам, быть может, готов присягнуть, что это неправда.
— Дай Боже! — сказал Скшетуский.
— Подождите! Пусть только его душевные раны заживут и покроются новой кожей, как вы увидите, что у него появятся все прежние желания. Вся опасность состоит в том, чтобы он, в припадке отчаяния, не сделал себе чего-нибудь или не дал такого обета, о котором потом и сам будет жалеть. Но что должно было случиться, то уже случилось, потому что в отчаянии человек быстро решается на все. Все эта говорю я не потому, что мне не хочется ехать, а лишь потому, чтобы ободрить вас. Вон, мой человек уже укладывает мои вещи. Значит, скоро в путь.
— Опять вы станете целительным пластырем для Михаила! — сказал Скшетуский.
— Так же, как я был и для тебя. Помнишь? Только бы мне его скорее найти. Я боюсь, чтоб он не спрятался в какой-нибудь пустыне или не пропал в степях, к которым он привык смолоду. Вы, господин Кмициц, заметили насчет моих лет, но я вам скажу, что если я стану тащиться, как какая-нибудь баба с кувшином молока, то заставьте меня, когда я вернусь назад щипать корни, лущить горох или дайте мне прялку. Меня ничто не может задержать: ни неудобства, ни гостеприимство, ни еда, ни питье. О, вы еще не знаете меня, я и теперь уже не могу усидеть, словно меня кто-нибудь колет шилом из-под лавки. Я уже велел вымазать себе дорожную рубаху козлиным салом, в предохранение от всяких насекомых. Вот я какой!.. А то лета. При чем тут лета!..
Глава III
Однако Заглоба не так скоро ехал, как обещал себе и товарищам. Подъезжая к Варшаве, он ехал все медленнее. Это было время, когда король Ян Казимир, усмирив беспорядки и освободив Речь Посполитую как бы от потопа, отказался от короны. Он подавил все нападения внешних врагов, но когда предпринял внутренние реформы, то, вместо помощи, встретил лишь сопротивление народа, ввиду этого он добровольно снял с головы корону, которая стала для него невыносимой.
Все маленькие сеймики и большие сеймы уже кончились, и примас Пражмовский уже назначил новое собрание на 5 ноября. Разные партии враждовали между собою, и хотя все недоразумения должны были решиться только при выборе короля, однако все сознавали, какое важное значение имел для всех сейм. Послы от всех обществ ехали в Варшаву в экипажах и верхом, с челядью и прислугой, туда же стремились и сенаторы, сопровождаемые множеством дворян.
Дороги были запружены, гостиницы заняты так, что трудно было найти себе ночлег. Хотя все уступали место Заглобе из уважения к его преклонным летам, но в то же время его известность заставляла его терять много времени. Заедет он, бывало, в какой-нибудь кабак, а там так полно, что и яблоку негде упасть, сановник, который занял его со своим двором, выйдет полюбопытствовать, кто приехал, и при виде старца с белыми, как молоко, усами и бородой, почтительно пригласит,
— Милости просим пожаловать в горницу закусить, чем Бог послал.
Заглоба был вежлив и никогда не отказывался от приглашения, он знал, что каждому будет приятно познакомиться с ним. И когда хозяин, пропустив его в дверь, спрашивая. ‘Кого имею честь видеть?’, он величественно подбоченивался и отвечал в двух словах
— Заглоба sum! {Я — Заглоба (лат.).}
Никогда не случалось, чтобы после этого объявления ему не раскрывали объятия и не восклицали:
— А! Это счастливейший день в моей жизни.
Вслед за этим гостеприимный хозяин обращался к дворне или товарищам и говорил:
— Смотрите, господа, вот образец лучших рыцарей всей Речи Посполитой.
Все обыкновенно с удивлением смотрели на Заглобу, а молодежь целовала полы его дорожного платья, после этого вынимались разные выпивки и закуски, и начинался пир, продолжавшийся иногда несколько дней. Все думали, что он едет в качестве посла на сейм, но когда Заглоба опровергал их мнение, то все обыкновенно удивлялись, почему он не посол Он объяснял, что уступил свое право Домашевскому, ‘чтобы и молодежь привыкала участвовать в решении общественных дел’. Только немногим он открывая истинную цель своей поездки, а некоторым на все распросы отвечал приблизительно следующее:
— Я так привык с детства к войне, что и на старости лет захотел потягаться с Дорошенкой.
После этого все еще с большим удивлением смотрели на него. Всякий ценил Заглобу, даже узнав, что он ехал не в качестве посла: ведь простой наблюдатель бывает иногда гораздо важнее Впрочем, каждый сенатор рассчитывал на то. что месяца через два начнутся элекции (общие собрания), когда всякое слово такого знаменитого воина будет иметь громадный успех. Все, даже самые знатные вельможи, кланялись и обнимали Заглобу. Подляский пан три дня поил его, а господа Пацы, которых он встретил в Калушине, даже носили его на руках
Часто случилось, что паны приказывали своим слугам укладывать потихоньку в повозку Заглобы вина, водки и даже более ценные подарки, как, например, богато отделанные сабли и пистолеты.
Хорошо было и слугам Заглобы, но сам он, вопреки решению и обещанию, ехал до того медленно, что только через три недели прибыл в Минск.
Но зато он не остановился в Минске. Выехав на рынок, он увидел многочисленную дворню, какой еще нигде не встречал по пути: там были разодетые дворяне и пехота, без которой нельзя было ехать на сейм, и хоть она была не вооружена, но зато такая стройная, что даже шведский король мог позавидовать ей: она была стройнее его гвардии. Там же стояла масса вызолоченных повозок с обоями и коврами, которые везли для обивки комнат в корчмах и постоялых дворах, множество возов с посудой и провизией, но вся почти дворня состояла из иностранцев, говоривших на непонятном для него языке.
Наконец Заглоба заметил одного человека, одетого по-польски, и остановился, будучи уверен, что его хорошо примут, он спустил одну ногу из повозки и спросил.
— Чья это такая стройная дворня?.
— Чьей же ей быть, как не князя — конюшего литовского, — отвечал дворянин.
— Кого? — повторил Заглоба.
— Вы глухи, что ли? Князя Богуслава Радзивилла, который едет на голосование и — Бог даст — после элекции будет электором {Т.е. лицом, непосредственно участвующим в выборах короля.}.
Заглоба быстро спрятал ногу в повозку.
— Поезжай! — крикнул он вознице. — Здесь нам нечего делать.
И он уехал, трясясь от негодования.
— Великий Боже! — говорил он — Непонятны для нас Твои дела, и если Ты не сразишь громом этого изменника, то разве только потому, что скрываешь свои намерения, которых мы не можем постичь, судя с человеческой точки зрения стоило бы порядком наказать этого разбойника. Но плохо же, как видно, обстоят дела в Речи Посполитой если такие перебежчики без стыда и чести едут себе безнаказанно, да еще исполняют общественные функции. Видно, нам суждено погибнуть, потому что ни в какой стране, ни в каком государстве не может случиться ничего подобного. Да! Чересчур уж был добр король Ян Казимир, все прощал и этим приучил всякого верить в безнаказанность. Впрочем, не один он тому причиной. Ясно, что и в народе притупились всякие понятия о совести и добродетели. Тьфу! Тьфу!.. Он посол! Ему вручают попечение о целости и невредимости отечества — ему, бесчестному и опозоренному, в его руки, которыми он это же отечество терзал и заковывал в шведские цепи. Нет, видно настал час нашей погибели!.. И его же прочат в короли!.. Впрочем, как видно, все возможно в таком государстве. Но странно, какой же он посол?.. Ведь в законе довольно ясно сказано, что состоящие на иностранной службе не могут быть послами, а ведь он исправляет должность главного губернатора княжества Пруссии у своего дядьки. Ну, погоди же!.. Попадешься ты у меня. ‘А ну-ка, удалить его с сейма!’ — скажут ему… Но если я не пойду в залу заседания и не возьмусь за это дело, хотя бы как частное лицо, то пусть я сейчас же сделаюсь бараном, а мой возница — моим коновалом. Найдутся такие послы, которые поддержат меня. Не знаю, удастся ли мне удалить этого влиятельного изменника из посольства, но что я поврежу ему на элекции — это так же верно, как я — Заглоба. Бедный Михаил. Теперь ему придется подождать меня ради доброго общественного дела.
Так раздумывал Заглоба, твердо решившись хлопотать и частным образом склонять послов к удалению Радзивилла. Ввиду этого он поспешил в Варшаву, чтобы не опоздать к открытию конвокационного сейма {Конвокационный сейм созывался в Речи Посполитой 16-18 вв. после смерти или отречения короля для поддержания законности и являлся высшим органом власти до выборов нового короля}.
Заглоба приехал довольно рано, но всевозможные послы и прочие приезжие до того переполнили все гостиницы и частные дома, что некуда было пристроиться ни в Варшаве, ни на Праге, ни даже за городом. В одной комнате помещалось по нескольку человек. Первую ночь Заглоба провел у одного торговца, некоего Фукера, до того весело и приятно, что, протрезвившись на следующий день на своей плетеной повозке, не знал хорошенько, что ему делать.
— Боже! Боже! — восклицал он, осматривая Краковское предместье, по которому проезжал. — Вот Бернардинский монастырь, а вот и развалины замка Казановских. Неблагодарный город! Отнимая его у неприятеля, я проливал за него свою кровь и пот, а он жалеет теперь угла для меня, его защитника.
Но город однако не жалел угла, а просто его не было. Однако счастье не покидало Заглобу, и только что он подъехал к замку Конецпольских, как вдруг чей-то голос крикнул вознице:
— Стой!
Тот остановил лошадей, в ту же минуту к Заглобе подошел какой-то незнакомый господин с веселым лицом и, кланяясь, воскликнул:
— А господин Заглоба! Что, не узнаете меня?
Заглоба посмотрел на мужчину лет тридцати в рысьей шапке с пером, свидетельствовавшем о беспорочной службе, ярком жупане и темно-красном кунтуше, подпоясанном золоченым кушаком. Незнакомец был очень красив собою. Бледный цвет лица, тронутого легким загаром, голубые глаза с выражением задумчивости и грусти и правильные черты чрезвычайно шли к его остальной фигуре. Несмотря на польскую одежду, у него были длинные волосы и подстриженная на заграничный манер борода. Подойдя к повозке, он раскрыл свои объятия, и Заглоба обнял его за шею, хотя и не помнил, кто он.
Они сердечно целовались, отодвигаясь по временам друг от друга, чтобы получше присмотреться, наконец Заглоба сказал:
— Извините, пожалуйста, но до сих пор я не могу припомнить.
— Гасслинг-Кетлинг!
— Боже мой! Лицо как будто знакомое, но в этом платье вас не узнать, вы раньше носили кавалерийскую куртку. Так вы уже по-польски одеваетесь!
— Потому что я считаю Речь Посполитую своей матерью, которая приютила меня, бездомного горемыку, приласкала и накормила. Вы знаете, что я получил право гражданства после войны.
— Это приятное известие. Значит, вам посчастливилось.
— Да, как в этом, так и в другом. Я встретил на жмудской границе, в Курляндии, своего однофамильца, который усыновил меня, приписал к своему гербу и дал состояние. Он живет в Курляндии, но у него есть имения и по эту сторону. Одно из них, имение Шкуды, он записал на меня.
— Пошли вам Бог счастья. Так значит, вы бросили военную службу?
— Да, но явлюсь непременно на войну, когда надо будет. Поэтому-то я и отдал в аренду свое имение, а сам ожидаю здесь.
— Вот это по-рыцарски! Вот что значит горячая кровь. Точь-в-точь, как я в молодости. Правду сказать, что и теперь не вода течет в моих жилах. Что же вы в Варшаве поделываете?
— Я избран послом на избирательный сейм.
— О, Господи! Так вы уже по форме поляк!
Молодой воин улыбнулся.
— Я поляк душою, а это гораздо важнее.
— Вы женаты?
Кетлинг вздохнул.
— Нет.
— Этого вам только и недостает. Но неужели у вас не прошла прежняя страсть к Биллевич?
— Коли тебе и это, сударь, ведомо, а я полагал, что это моя тайна, так знай, нет у меня пока другого предмета для воздыханий,
— Опомнись, братец! Она вот-вот нового Кмицица нам подарит. Опомнись! Неблагодарное это занятие вздыхать по той, что давным-давно в мире и согласии с другим поживает. Сказать по правде, это смешно.
Кетлинг, вознес грустные очи к небу.
— Я сказал лишь, что пока другого предмета нету!
— Ну это уже полбеды! Женим мы тебя. Вот увидишь! По собственному опыту знаю, что в любви излишнее постоянство одни неприятности сулит. И я в свое время был постоянен, как Троил, а уж как настрадался, сколько добрых партий упустил!
— Дай Бог каждому такой бодрости в столь преклонные годы!
— Жил всегда в благочестии, потому ни один суставчик у меня не болит! Где остановился, братец, нашел ли себе пристанище?
— Домик мой под Мокотовом, хорош и удобен, я после войны его стают.
— Счастливчик. А я со вчерашнего дня по всему городу гоняю, и без толку.
— Любезный друй Сделай одолжение! Милости прошу ко мне. Уж в этом ты мне не откажешь! Поживи у меня — во дворе, кроме дома, флигель, конюшни. И для челяди, и для лошадей места хватил
— Видно, небо мне тебя послало, ей-богу.
Кетлинг забрался в повозку, и они поехали.
Всю дорогу Заглоба рассказывал ему, какое с паном Володыевским стряслось несчастье, а Кетлинг, впервые об этом слыша, в отчаяньи ломал руки.
— Твое известие и для меня нож острый, быть может, ты и не знаешь, как мы с ним в последнее время дружили. В Пруссии вместе крепости брали, шведов выкуривали. С паном Любомирским воевали и на Украину хаживали, во второй-то раз после смерти князя Иеремии, под началом коронного маршала Собеского. Из одной чашки ели, одно седло нам подушкой служило. Кастором и Поллуксом нас называли. И только, когда Михаил за панной Борзобогатой на Жмудь поехал, час separationis {разлуки (лат.).} настал, но кто мог подумать, что счастье его, уподобившись стреле на ветру, столь мимолетным оказалось.
— Нет ничего вечного в сей юдоли печали, — отвечал Заглоба.
— Ничего, кроме истинной дружбы… Хорошо бы разведать, где он теперь. Может, коронный маршал даст совет, он Михала как родного сына любит. А коли нет, так ведь сюда выборщики со всех сторон понаехали Быть не может, чтобы никто ничего о столь славном рыцаре не слышал. Я вам, сударь, помочь рад и для брата родного не сделал бы больше.
Так, беседуя, добрались они и до кетлинговского домика, который на деле изрядным доминой оказался. Там было и богатое убранство, и немало диковинок всяких — среди них и купленные, и трофеи всевозможные. А уж оружия — видимо-невидимо. Пан Заглоба расчувствовался вконец:
— Ого! Да ты, я вижу, и двадцать человек принял бы без труда. Видно, фортуна мне улыбнулась, нашей встрече способствуя. Я мог бы и у пана Антония Храповицкого остановиться, он старинный мой друг и приятель. И Лацы меня к себе заманивали, они против Радзивиллов людей собирают, но я тебе предпочтение отдал.
— Слышал я от стороны литовской, — сказал Кетлинг, — что теперь, когда до Литвы черед дошел, маршалом сейма Храповицкого назначат!
— И поступят верно. Человек он почтенный, судит здраво, впрочем, пожалуй, чересчур. Для него согласие важней всего. Уж очень он всех мирить любит. А это пустая затея. Но все же, скажи мне по чести, что думаешь ты о Богуславе Радзивилле?
— С той поры, как татары Кмицица и меня под Варшавой в полон захватили, слышать о князе не хочу. Службу свою я оставил и больше о ней хлопотать не стану — сила у князя большая, но человек он злой и коварный. Вдоволь я на него нагляделся, когда он в Таурогах на добродетель этого ангела, этого небесного созданья покушался.
— Небесного? Подумай, что говоришь! Она из той же глины, что и все прочие, вылеплена и, как любая другая кукла, разбиться может. Да, впрочем, не о ней речь!
Заглоба вдруг покраснел и вытаращил глаза от гнева.
— Подумать только, это шельма — депутат?!
— О ком ты? — удивленно спросил Кетлинг, у которого Оленька все еще была на уме.
— Да о Богуславе Радзивилле. Но проверка полномочий на что? Слушай, ты ведь и сам депутат, можешь этой материи коснуться, а уже я подам сверху голос, не бойся! На нашей стороне закон, а они его обойти хотят, ну что же, можно и среди арбитров смуту устроить, да такую, что кровь прольется.
— Не затевай смуты, сударь, Христом-Богом молю. Материи сей я коснусь, это резонно, но Боже избави на сейме посеять смуту.
— Я и к Храповицкому пойду, хоть он ни рыба ни мясо, а жаль. У него, как у будущего маршала, многие судьбы в руках. Я и Пацев на князя напущу. Про все его проделки объявлю публично. Ведь слышал же я в дороге, что пройдоха этот в короли метит!
— До полного падения должен дойти народ, да и не заслуживает иной участи, ежели изберет себе такого короля, — отвечал Кетлинг. — А теперь, ваша милость, отдохните хорошенько, а потом наведаемся к пану коронному маршалу — может, что о Михале разузнаем.
Глава IV
Через несколько дней завершился сейм, где, как и предсказывал Кетлинг, маршальский жезл был вручен пану Храповицкому, тогдашнему подкоморию смоленскому, ставшему позднее воеводой витебским. Речь шла об определении дня выборов и назначении высокого совета. Интриги разных сторон в подобных делах значили не слишком много, и потому казалось, сейм пройдет мирно. Но с самого начала спокойствие было нарушено проверкой выборных полномочий. Когда депутат Кетлинг усомнился в выборных правах пана бепьского писаря и его друга князя Богуслава Радзивилла, из толпы арбитров тотчас же раздался зычный бас: ‘Предатель! Чужим господам служит!’ Этот голос был подхвачен и другими, их примеру последовал кое-кто из депутатов, и неожиданно сейм распался на две враждующие партии: одна хотела лишить бельских депутатов выборных прав, другая всячески их выгораживала. Пришлось обратиться в суд, который утихомирил спорщиков, признав права Радзивилла законными.
И все же для князя конюшего это был тяжкий удар, одно то, что кто-то посмел усомниться в его правах, coram publice заявил про его измены и вероломство во время последней войны со шведами, опозорив его перед всей Речью Посполитой, выбило у честолюбца почву из-под ног. Ведь он, разумеется, рассчитывал на то, что, когда сторонники Конде схватятся с приверженцами Нейбурга и Лотарингии, не говоря уж о всякой мелочи, депутаты подумают: не лучше ли поискать достойного человека среди своих, и выбор их падет на соотечественника. Гордыня да и льстецы нашептывали ему: доблестный, знатный, сиятельный рыцарь, словом — он, и никто другой.
Храня дела свои в глубокой тайне, князь давно уже раскинул сети в Литве, а теперь забросил их и в Варшаве, и тут на тебе, сеть тотчас прорвали, да так, что вот-вот уйдет вся рыба. На суде, разбиравшем дело, князь скрежетал зубами от злости, но Кетлинг был ему не подвластен, и тогда Радзивилл посулил награду тому, кто укажет на арбитра, вслед за Кетлингом провозгласившего на весь зал: ‘Изменник и предатель!’
Пан Заглоба был слишком известен, чтобы имя его могло оставаться в тайне, да он и не таился. А князь, проведав, с кем имеет дело, хоть и пришел в ярость, но не решился все же выступить против всеобщего любимца.
Пан Заглоба. разумеется, знал себе цену и, услышав про угрозы князя, при всей шляхте сказал невзначай:
— Ежели с моей головы упадет хоть волос, кое-кому солоно придется. Коронация не за горами, а тут, коли собрать братски сабель тысяч сто, недолго и до резни.
Слова эти дошли до князя, он закусил губу в презрительной усмешке, но в душе признал, что Заглоба прав.
Уже на другой день он, должно быть, переменил свои намерения и, когда на пиру у князя кравчего кто-то вспомнил про Заглобу, сказал:
— Слышал я, этот шляхтич меня не жалует, но я так старых рыцарей ценю, что все ему наперед прощаю.
А через неделю на приеме у пана гетмана Собеского он повторил эти слова самому Заглобе.
Увидев князя, Заглоба и бровью не повел, лицо его по-прежнему хранило спокойствие, и все же ему было не по себе, все знали, что князь человек влиятельный и опасный, сущий злыдень. А князь между тем обратился к нему с другого конца стола с такими словами:
— Почтеннейший пан Заглоба, до слуха моего дошла весть, что вы, не будучи депутатом, задумали меня ни за что ни про что моих полномочий лишить, но я по-христиански вам прощаю, а коли надо, готов и протекцией послужить.
— Коли обо мне речь, то я следовал конституции, — отвечал Заглоба, — что долгом каждого шляхтича почитаю, quod affiner {что касается (лат.).} протекции, то в мои-то годы ее мне может составить только Бог ведь мне как-никак под девяносто.
— Почтенный возраст, если жизнь ваша была столь же добродетельной, сколь и долгой, в чем, впрочем, я ничуть не сомневаюсь.
— Служили отчизне и своему господину, об иных господах не помышляя.
Князь слегка поморщился.
— А против меня замышляли недоброе, почтеннейший, слыхан я и об этом. Но да будет меж нами мир. Все забыта, даже и то, что вы, сударь, натравляли contra me {против меня (лат.).} моих завистников. Быть может, с давний недругом моим я еще и сочтусь, но вам готов протянуть руку дружбы.
— Чином я не вышел, да и слишком высокая это для меня честь. Для такой дружбы мне пришлось бы все время подпрыгивать или карабкаться, а это на старости лет куда как тяжко. Ежели вы, ясновельможный князь, с моим другом Кмицицем счеты свести намерены, то от души советую: откажитесь от такой арифметики.
— Разрешите узнать, почему?
— В арифметике четыре действия. Может, у пана Кмишща доход и неплохой, да по сравнению с вашими богатствами это мелочь, стало быть, делить его он не согласится, умножением занят сам, отнять у себя ничего не позволит мог бы, пожалуй, кое-что добавить, да не знаю, ваша княжеская милость, по вкусу. m будет вам его угощение.
И хотя князь не раз принимал участие в словесных поединках, то ли рассуждения, то ли дерзость старого шляхтича до того его поразили, что он онемел. У гостей животы затряслись от смеха, а пан Собеский, громко расхохотавшись, сказал:
— Узнаю старого зборажца? У него не только сабля, но и язык остер! Лучше такого не задирать.
Князь Богуслав, видя, что Заглоба непреклонен, не пытался больше его переманивать, но во время застолья невзначай бросал на старого рыцаря злые взгляды.
Гетман Собеский, войдя во вкус, продолжал разговор:
— Великий вы, сударь, искусник в любом поединке, одно слово — мастер. Найдутся ли равные вам в Речи Посполитой?
— Саблей Володыевский владеет не хуже, — отвечал довольный Заглоба. — Да и Кмициц прошел мою школу.
Сказав это, он взглянул на Радзивилла. но князь притворился, что не слышит, и как ни в чем не бывало о чем-то беседовал с соседом.
— О да! — согласился гетман. — Я Володыевского не раз в деле видывал и готов довериться ему, даже если речь пойдет о судьбах всего христианства. Жаль, такого солдата беда словно буря подкосила.
— А что так? — спросил Сарбевский, цехановский мечник