Ованес Туманян, Городецкий Сергей Митрофанович, Год: 1958

Время на прочтение: 26 минут(ы)

С. М. Городецкий.
Ованес Туманян

Вступление

Я давно чувствую свой долг рассказать об Ованесе Туманяне как о народном поэте Армении, который никогда любовь к своей родине не затемнял узким национализмом, как о проповеднике дружбы между народами, как о человеке, богатом душой и мыслями, моем высоком друге и дорогом учителе.
Жизнь мчится быстрей, чем успеваешь записывать воспоминания. Но самое нужное никогда не забывается. Я вижу перед собой читателя, который знаком с поэзией Ованеса Туманяна. То, что я пишу, не диссертация о творчестве Ованеса Туманяна, не мемуары, а только лирический портрет, почти поэма в прозе и стихах, в которую я включаю и личные воспоминания, и частичный анализ его творчества, и отрывки из дневников.
Наши встречи в 1916, 1917, 1918 и 1919 годах начались и выросли в дружбу в трагическую для армянского народа эпоху.
Это были и для меня нелегкие годы.
Величие души Ованеса Туманяна сказалось и в том, что в неустанных трудах и вдохновенном творчестве во спасение и благо своего народа нашел он горячий уголок в своем сердце и для меня, несколько растерянного в те дни русского поэта.
В мудром и нежном внимании ко мне я чувствовал его любовь к России, его веру в высокую судьбу русского народа, в неразрывную дружбу армянского народа с русским, проверенную историей и утверждаемую поэтами, умеющими слышать голос народа.
Весной 1916 года я приехал в Тифлис с удостоверением корреспондента газеты ‘Русское слово’ и сотрудника Союза городов.
Этому предшествовали некоторые факты моей творческой жизни, которые и вызвали мою растерянность.
Когда началась война, я верил, что это — война за жизнь и честь русского народа. Идеи Ленина о том, что это — война двух хищников, мне были неведомы. Я написал книгу стихов ‘Четырнадцатый год’. Эта книга вызвала отрицательную реакцию со стороны моих товарищей.
В это время Валерий Брюсов строил свою замечательную книгу ‘Поэзия Армении’. Вячеслав Иванов переводил Ованеса Туманяна, Александр Блок — Аветика Исаакяна. Оба были моими кровными друзьями-учителями. Я спросил у них, почему не позвали меня. Ничего не говоря о моей политической поэзии, они ласково дали мне понять, что это невозможно.
По умному плану Валерия Брюсова переводчики сами подбирали себе поэтов ‘по голосу’. Александр Блок был знаком и с подстрочниками стихов Ованеса Туманяна. Судя по плану книги, там были и ‘Пахарь’, и ‘Ануш’, и ‘Капля меда’. Блок намекнул мне, что эти стихи мне ‘по голосу’, но он — не редактор книги.
Так я впервые познакомился с именем Ованеса Туманяна и направленностью его поэзии.
Потеряв своих закадычных друзей, я решил ехать на фронт.
В Москве я сдал в печать книжку своих избранных стихотворений в ‘Универсальную библиотеку’ и получил у председателя Всероссийского Союза городов направление на Кавказ. Планы моей работы были неясны.

Первая встреча с Ованесом Туманяном

Муж моей сестры А. К. Васильев был главным архитектором города Тифлиса. Он был сторонником архитектуры классической. Многие построенные им здания школ и больниц до сих пор целы. Его техническим шедевром до сих пор стоит мостик, перекинутый через ущелье в Ботаническом саду.
В его семье я гостил в 1902 и 1908 годах.
Чудесный город, с которым слегка сравниться может только Флоренция, — с памятниками грузинской старины, с патриархальным бытом, — еще тогда мне сразу полюбился…
По улицам медленно двигались фаэтоны на двух конях, в них старые княгини в национальных костюмах ехали к могилам предков в Дидубе. Обгоняя их, изредка мчались европейски одетые люди к богатым духанам кутить и заключать сделки…
Таков был Тифлис в первые мои два приезда. В третий приезд в 1916 году я не узнал Тифлиса. Феодализм притаился в своих гнездах. Капитализм торжествовал победу. Город принадлежал деловым людям. Военных было видно мало. Больше всего мелькало людей в ремнях и френчах, в погонах с красными крестами и значками на груди, иногда с кобурами и неумело прицепленными шашками. Все на них было новенькое и блестящее. В духанах шли кутежи. Особенно был посещаем подвал около семинарии, где на стенах были написаны портреты Галилея с земным шаром на груди, Ньютона с каким-то инструментом в руках, Шота Руставели в островерхой шапке со свитком в руках, араповидного Пушкина и Лермонтова в красном доломане. До утра неслись песни заунывной зурны из духанов на высоком берегу Куры и с горы Св. Давида.
Я чувствовал себя совсем чужим в этой суматохе. Семья моей сестры не понимала, зачем я приехал. Отдохнув два-три дня, я пошел оформлять свои документы.
Непонимание я встретил и в тифлисском отделении Союза городов. Но поскольку у меня было направление из Москвы, меня приветствовал элегантный человек, очень откормленный и тем не менее юркий, и на мои мечты ответил с иронической улыбкой, что в Черном море плавают немецкие крейсеры ‘Гебен’ и ‘Бреслау’, что Трапезунд блокирован, и вообще… Придется ехать в Ван. Но там никого нет.
Получив направление на Ван, я вышел в коридор.
Там все было завалено тюками, ящиками, разными упаковками. Тут же суетились люди во френчах и брюках галифе. У всех в руках были книжки и записки. Галдеж стоял оглушительный. Слова ‘кишмиш’, ‘лаваш’, ‘лапша’ летали в воздухе вперемежку со словами ‘хурджины’, ‘бурки’, ‘сапоги’. Это был базар.
Я совершенно потерялся в этих грудах вещей и толпе чужих людей.
— Куда я приехал? Вот она — война! Торговля и спекуляция! Что мне тут делать? Я — поэт. Кто тут поймет меня?
В суматохе людей, тюков и ящиков медленно ходил человек высокий, стройный, но как будто согбенный каким-то горем, глаза, озаренные любовью и тревогой. И я прежде всего увидел эти глаза. Приглядываясь к нему и прислушиваясь к его словам, я понял, что он хлопочет о том, чтобы в первую очередь отправили грузы в Ванском направлении.
— Там еще есть люди… Еще есть… — долетела до меня его фраза.
Она остро сопоставилась в моем сознании с другими словами: что в Ване людей нет.
Какая-то завеса, прикрывавшая судьбу неведомого мне армянского народа, приоткрылась передо мной.
— Кто это? — спросил я кого-то.
— Вы не знаете? Это же Ованес Туманян, армянский наш поэт.
Я решительно подошел к Ованесу Туманяну.
— Я еду в Ван. Я — поэт, Сергей Городецкий. Позвольте пожать вашу руку.
Но обе его тонкие с длинными пальцами руки уже ласково держали мою руку.
— Мы знаем вас… В Ван? Трудная дорога, трудное дело. От Союза городов? Что собираетесь там делать?
— Не знаю.
— Собирайте и спасайте детей. Они там бродят. Живут в развалинах, в ущельях. Одичали. Организуем приют.
— Помогите мне найти… фамилию не запомнил. Я еду в его распоряжение.
— Да вот он, перед вами.
Из-за спины Туманяна выступил коренастый, невысокого роста богатырь в потертом черном френче, весь обветренный и смуглый, с круглыми, широко от природы раскрытыми глазами.
— Вот к вам русский поэт. Не покидает нас Россия.
— Верхом можете? — спросил тот, и моя рука потонула в его горячей, шершавой ладони.
— Никогда не ездил.
— Научится, — сказал Туманян, поощряя меня лучистой улыбкой. — Где остановились?
— У сестры.
— Приходите ко мне вечером. Вознесенская, 18.
Широко известно гостеприимство семьи Туманяна.
Когда я пришел к нему вечером, он, поджидая меня на балконе второго этажа, где жил, широко открыл двери:
— Прошу в мой дом.
На пороге в столовую меня приветливо встретила его жена. Ованес Фаддеевич познакомил меня со своими дочерьми — Ануш, Нвард и маленькой Арфик.
— А вот мой сын Артавазд. Тоже едет в Ван. Будете вместе работать.
— Поэт?
— Драматург, — ответил мне очень похожий на отца, но ниже его ростом юноша, крепко пожимая мне руку.
— Скажи, что мечтаешь быть драматургом!
— У меня, отец, все уже задумано. Это будет героическая драма, начинаю писать.
Пока хлопотали девушки, заканчивая убранство стола, Ованес Фаддеевич провел меня в свой кабинет, большую уютную комнату с наискось стоящим столом и мягкими креслами. Усадив меня в кресло, Ованес Фаддеевич начал беседу. Много я знал замечательных собеседников, но у Туманяна была такая горячность, такая искренность, что беседа с ним была художественным наслаждением. Он как будто открывал двери в свою душу и приглашал собеседника не таиться перед ним. Да и как можно было таиться перед этим прямо в тебя устремленным ясным взором? Я тоже не люблю таиться перед собеседником. Но все же у меня была затаенная мысль, — знает ли Ованес Туманян, что я приехал в Армению в ссоре с передовой русской литературой? Какими-то намеками я раза два начинал затрагивать эту тему. Он ласково, но решительно отводил ее и закончил фразой, которая погасила все мои тревоги:
— Бывает, что человек только в трудном пути находит верную дорогу. Вы — поэт. Вы едете в разоренную древнюю родину Армении. Напишите про нее.
— Я хочу, но я ничего не знаю.
— Вы — поэт. Поэзия — это и есть познание жизни. Иначе она не нужна. Вы увидите жизнь страшную, жизнь народа на краю смерти. Напишите про то, что увидите, — это и будет поэзия.
И он, поднявшись с кресла, заходил по комнате от книжного шкафа к балкону, за которым уже зажигалась звездами ранняя южная ночь, и стал рассказывать об уходе народа с родных мест, гонимого смертью и ужасом и желающего жить. Он утверждал ничем не истребимую волю к жизни армянского народа, он говорил о вере армянского народа в помощь русского народа.
Я был поражен. Слова о том, что в Ване нет людей, предстали предо мной во всей своей гнусной наготе.
Обняв меня, взволнованный поэт-трибун повел меня к столу под большую светлую лампу, в уют своей дружной семьи, и стал гостеприимным веселым хозяином за обильным красивым столом. Первый тост его был за дружбу Армении с Россией.
Это было в начале апреля 1916 года. Я ушел с этого вечера потрясенный и окрыленный: мой путь стал мне ясен.
Через несколько дней, занятых подготовкой к отъезду, 13 апреля, я написал и принес Туманяну следующее стихотворение:

Армении

Как перед женщиной, неведомой и новой,
В волненье трепетном стою перед тобой.
И первое сорваться с уст боится слово,
И первою глаза смущаются мольбой.
Узнать тебя! Понять тебя! Обнять любовью,
Друг другу золотые двери отворить.
Армения, звенящая огнем и кровью!
Армения, тебя хочу я полюбить!
Я голову пред древностью твоей склоняю,
Я красоту твою целую в алые уста.
Как странно мне, что я тебя еще не знаю.
Страна-кремень, страна-алмаз, страна-мечта.
Иду к тебе. Привет тебе! Я сердцем скорый.
Я взором быстрый! Вот горят твои венцы,
Жемчужные, алмазные, святые горы —
Я к ним иду. Иду во все твои концы.
Узнать тебя! Понять тебя! Обнять любовью
И воскресенья весть услышать над тобой,
Армения, звенящая огнем и кровью,
Армения, не побежденная судьбой!
Эти строки послужили вступлением к книге стихов ‘Ангел Армении’, которая вышла в 1918 году в Тифлисе и была посвящена Ованесу Туманяну. Вот дарственная надпись на этой книге:
‘Вам, светлый друг, я посвятил эту книгу не только потому, что я до корня сердца очарован вашей личностью, но и потому, что ваше имя — это идея, прекрасная идея армянского воскресения в дружбе с моей родиной’.

Ван

В конце апреля 1916 года я выехал в первую служебную поездку в Ван. Ованес Фаддеевич устроил мне проводы в тесном кругу своих друзей, среди которых помню молодого Дереника Демирчяна и седовласого Гарегина Варданета, знатока и собирателя древних армянских рукописей. Среди напутственных тостов за дружбу армянского народа с русским и персонально в честь Валерия Брюсова, работу которого Туманян высоко ценил и книга которого о поэзии Армении была откровением для русской интеллигенции, впервые по этой книге знакомившейся с сокровищами армянской устной и письменной поэзии, мне запомнилась одна фраза Туманяна: ‘Берегите детей!’
Ованес Фаддеевич провожал наш отряд на вокзал и, прощаясь, еще раз повторил эту фразу, добавив:
— Не забывайте и курдских детей. Они такие же бесприютные, как и наши, армянские.
Горящий золотыми огнями в лощине и на горах Тифлис мелькнул на мгновенье, и нас окружила ночь. Кое-как разместились в битком набитом коридоре. На какой-то станции поезд задержался, и мы с товарищем вышли напиться чаю. Поезд неожиданно тронулся, и мы помчались стремглав по извилистому пути, прыгнув на ходу на подножку вагона. С трудом разбудив спящего в тамбуре казака, пробрались в вагон и кое-как заснули. На другой день я увидел прямо и решительно вырастающую с земли гору и догадался, что это — Арарат. Он был стройней и величавей, чем Этна. Мы обменялись с ним немыми приветами, обходя щекотливые вопросы о Ное и его ковчеге. Как приветливый хозяин у порога своего дома, он весь день стоял над нами и к вечеру, по пояс в синем снегу, принарядил вершину алой зарей. К утру мы мчались над бешеным Араксом к Джульфе. Переехав пограничный мост уже в автомобиле мимо горы, на которой, говорят, Каин убил Авеля, мы оказались в Персии. Она встретила нас миражами и черепахами и вихрями песчаной пудры своей пустыни. В облаках пыли вскоре показалась толпа беженцев, в лохмотьях пестрой национальной одежды, изнуренная голодом и жаждой. Мы остановили машину и стали расспрашивать людей. Я впервые видел бедствие народа, уходящего с родной земли. Все экзотическое восприятие Востока, которое — скрывать не стану — повлекло меня на Кавказ, а не в Галицию, которую я тоже жаждал освобождать, сгорело в пестрых лохмотьях народа, уходящего с родины. И Восток впервые предстал предо мной таким, каким он был не в мечтах, а в жизни.
Это был второй удар по моему сознанию после первого, полученного от фразы Ованеса Туманяна, что царям нужна Армения без армян.
Третьим ударом и окончательным были мои впечатления от Вана. После Коурского и Бегрикальского ущелий, уже на конях, я въехал в него через Арчак по дороге, никакими инженерами не проложенной, но твердой, как асфальт, потому что она была проложена уходящим, в большинстве босым народом.
— Что это? — спросил я своего спутника, показывая на пробивающиеся сквозь утоптанную землю куски тряпок и осколки костей.
— Тут уходил народ. Это его следы.
Обглоданные военной грозой деревья кое-где торчали по пути. На них висели вороньи гнезда.
— Видите, какие они крепкие? — спросил мой спутник. — Это потому, что они свиты из кос замученных армянских девушек.
Мы въехали в пространство, по одну сторону которого журчал арык, а по другую стояли обглоданные пушками и пожарами развалины глинобитных жилищ.
Мой конь, сорвавшись с узды, помчался в сторону, в сады. Айва, персики и яблони роняли последние розово-белоснежные лепестки. Мой конь ворвался в такой сад. В нем бродила девочка лет пяти с вишневыми глазами. Она доверчиво подошла ко мне и сказала:
— Шамирам.
Сзади нее стояли руины дома. За ней шла кошка — они никогда не покидали развалин.
‘Вот они, сады Семирамиды! — подумал я. — Сама царица этих садов Шамирам встречает меня…’
Я взял ее на седло, и это был первый ребенок, которого я привез в только что организованный приют.
В летние месяцы я уже вез в молоканских фургонах армянскую детвору, среди которой была и курдская, были еще несколько старух и стариков, на тогдашнюю русскую границу в Игдырь. Около десяти полыхавших белыми полотнищами фургонов с детьми (по двадцать — тридцать в каждом, не считая идущих пешком с ними эпических старух и стариков) сопровождало шесть храбрецов. Помню имена некоторых — беспечного Мосиана из Тифлиса, который всю дорогу пел:
Ах, любовь, это — тот же камин,
Что печально в груди догорает…
моего неизменного спутника, который утверждал, что его фамилия значит — беглец и что предок его бежал от ласк Екатерины II, коротконогого и коренастого ванского крестьянина Вагаршака, который учил меня не бояться, когда мой Курд, — по его уверению чистокровный араб, — увидев редкую свежую травку — редкую потому, что народ в пути питался травой, — обрадуется и понесет. У каждого из них была винтовка. Была и у меня, но я больше всего боялся, чтобы она сама не выстрелила: выстрел мог грозить нападением курдов с хребтов окружающих гор. На какой-то горной тропе мы ехали по белому настилу, который оказался вермишелью из ящиков только что перед нами разбитого военного обоза. Они не знали, как вермишель едят, и усыпали ею нашу дорогу. Может быть, они знали, что дети их племени тоже едут в наших фургонах. Старики и старухи бросились подбирать еду, но долго останавливаться было нельзя, так как до ночи нужно было прибыть на очередной этап.
Сдав детей на приемном пункте Игдыря и отправив документы в Тифлис, я опять поехал в Ван. На казачьем стане купив рублей за двести ломовую лошадь, вдвоем с товарищем, которым верней всего был отчаянный Мосиан, я с двумя ночевками в пути вернулся в Ван. Никто не верил, что я за такую дешевую цену купил такую лошадь. Мой спутник, манипулируя со спичками, установил при общем утверждении, что лошадь — слепая. Но меня утешало то, что я и на слепой лошади доехал.
Помню краткие минуты отдыха в доме приюта. Здесь хозяйничали две армянские женщины. Артавазд Туманян собирал одичалых детей в ущельях между Ванской долиной и Айоцдзором, где долго держалось армянское гнездо. Помню танцы детей на пустом дворе. Взяв друг друга за плечи, покачивались в заунывном ритме и пели: ‘Бац хурджинд, тур данакд…’ Артавазд объяснил мне смысл этой песни: двое любимых делят яблоко. Подводя меня к окну, он говорил:
— Смотри: вон — курдянка, вон — курденок…
Идеи Ованеса Туманяна были и ему близки.
К осени шестнадцатого года негласно выяснилось: русская армия уходит из Вана… Надо сказать, что из-за моих фельетонов в ‘Русском слове’ я попал в конфликт с командованием русской армии. Начальником был генерал Воронов. В бурных спорах товарищи убедили меня ехать к нему и выяснить, когда уходим. Эвакуация приюта требовала подготовки. Нужен был военный приказ об эвакуации. Я поехал. Царский генерал не устоял перед моими доводами и сказал:
— Приказа не дам, но чем скорей уйдете, тем лучше.
Года через два я покупал у него спички, которыми он торговал на улицах Тифлиса. Я поблагодарил его — он намеком дал нам возможность подготовить фургоны и быков.
Уход народа в 1916 году был страшней, чем в 1915. Протоптанная предыдущим уходом дорога была запружена людьми. В пути рожали и умирали. Помню старика, который кричал:
— Я умираю! Положите меня на землю! Я хочу умереть на родной земле.
Так как в моем отряде у меня был самый лучший конь, мой незабвенный Курд, я взял на себя обязанность выяснения возможности идти дальше. Заторы были ежеминутные. А народ шел вслед за уходящей армией. В хвосте его плелись и мы со своими фургонами. В таком пути главное — вода. Зная дорогу, я останавливал своих у родников, где можно было напиться и умыться. После мучительных дней и ночей мы прибыли в Игдырь. Тут я расстался с моими незабвенными сиротами. Кое-кто из них и сейчас работает в Ереване. Великой моей гордостью и радостью было и есть то, что я могу войти в любой дом в Армении и встретить там ласку и приют.
Эту радость подарил мне Ованес Туманян, дав мне единственно верную для меня в те дни путевку в творческую жизнь и поэзию.
Я считаю себя продолжателем славного дела Валерия Брюсова. Он еще более подружил Россию с Арменией. Я укрепил эту дружбу стихами и работой на фронте.
Дела двух русских поэтов подтвердили идею Ованеса Туманяна об исторической неразрывной связи армянского народа с русским.
1958

Народный поэт Армении Ованес Туманян

Армянский народ, как и всякий народ, с юных лет своей исторической жизни богат песнями. В свадебных радостях и в похоронных печалях его ашуги пели о том, что народ думал и о чем мечтал. В песнях ашугов народ осознавал свое прошлое и мечтал о своем будущем. Песня всегда была у всех народов неотъемлемой бытовой частью их жизни.
Эта поэзия была устной, и когда народы научились писать, она запечатлевалась в эпических поэмах, которые имеют все народы, вышедшие на историческую арену.
Народ запоминал имена поэтов, которые рассказывали главное из его исторической судьбы. Мы знаем имя Гомера и Шота Руставели. Мы, русские, знаем биографию, хотя не знаем еще имени автора ‘Слова о полку Игореве’.
Переход от устной поэзии к письменной был многосотлетним и трудным. И когда письменная поэзия победила устную, народ продолжал творить свою устную поэзию.
Английская филологическая наука окрестила это никогда не иссякающее народное творчество словом ‘фольклор’, что значит: собирательство народного творчества.
На заре ныне кончающего свою жизнь капитализма у всех поэтов европейских народов были попытки стать гомерами своего народа. Насколько живучи были эти попытки, показывает не только ‘Россиада’ Хераскова и великолепная ‘Песнь о Гайвате’ Лонгфелло, но и могучая поэма о Нибелунгах, которую написал в стихах и музыке Рихард Вагнер, почти наш современник. Это все было данью ушедшим временам. В этих произведениях литература главенствовала над народной поэзией.
Но жизнь народа шла неуклонно вперед и дальше, сохраняя песенную старину в обрядах, хороводах и частушках. В своем ‘фольклоре’ народ сберегал и хранил до наших времен древние свои мелодии и культуру стиха.
Было бы наивным думать, что где-нибудь процесс перехода от поэзии устной к поэзии письменной происходил непосредственно и безболезненно. Он был всегда диалектически противоречивым и сложным.
Но наследство устной поэзии тем легче передавалось в поэзию письменную, чем более отсталым от капиталистического строительства был данный народ. Но всегда этот процесс был диалектическим.
Безудержный поток народного творчества проходил через горнило личного творчества и личной судьбы того или иного поэта. В итоге возникала или не возникала поэзия, имеющая имя автора, — близкая или не близкая народу.
Тут сплетаются линия биографии поэта с линией жизни народа в момент становления его творчества. Было бы вульгарным думать, что поэт по происхождению из народа будет непременно бессмертно-народным поэтом, а поэт-дворянин таким быть не может. Мещане Кольцов и Никитин такими не стали, а таким стал дворянин Пушкин.
Именно его гением был преодолен в России этот трудный переход от народной поэзии к поэзии письменной. Он созревал в творчестве Ломоносова и Державина и созрел в творчестве Пушкина. Его юношеская поэма ‘Руслан и Людмила’ рождена русской сказкой, отражающей древнейшие связи Руси с Востоком, а ‘Сказка о рыбаке и рыбке’ написана так, как будто ее спел народ. Благодаря подвигу Пушкина традиции русской устной поэзии с ее жизненно правдивой системой образов, с ясностью ее композиционных приемов, с ее музыкально звучащей словесной фактурой вошли в плоть и кровь русской письменной поэзии и до сих пор для многих современных русских поэтов являются еще недосягаемым образцом.
Именно в творчестве Пушкина мы имеем классический пример претворения устной народной поэзии в поэзию письменную без ущерба для первозданной прелести первой и для технического совершенства второй. В этом мировое значение поэзии Пушкина, в этом неувядаемая ее свежесть. Наши пушкиноведы до сих пор еще не работали эту мысль во всем ее огромном объеме.
Не была эта мысль полностью ясна и для Валерия Брюсова. Он механически утверждал неотрывность армянской письменной поэзии от устной народной. Он правильно назвал Саят-Нова ‘замечательнейшим и знаменитейшим’ среди ашугов, не отрывая от него, как он говорит, ‘нашего современника — ашуга Дживани’. Он мог бы прибавить, если б были ему известны, слова Рафаэля Патканяна, сказанные им в 1880 году, при первой встрече с Дживани: ‘Я тоже пишу за подписью ‘Ашуг Карапет’. Ведь пока не станешь ашугом, народ тебя не станет слушать’ (свидетельство Вардгеса Агароняна в его статье к 10-летию со дня смерти Дживани в 1919 г.).
Огромная работа Валерия Брюсова над книгой ‘Поэзия Армении’ не снимает возможности критиковать его философскую ошибку понимания перехода народной устной поэзии в поэзию письменную, как единого безболезненного потока.
Этот переход происходил легко только у поэтов, боровшихся за жизнь и счастье своего народа. Примером может служить Даниэл Варужан, про книгу которого ‘Сердце нации’ я написал в 1919 году, что она была молитвенной для каждого повстанца в Турецкой Армении, где право на жизнь было утоплено в крови с благословения Европы. И дальше про его книги ‘Языческие песни’ и ‘Песни хлеба’ я писал: ‘Тут есть над чем призадуматься. Сивасский мужик, выросший в условиях невыносимого режима, создает утонченнейшую поэзию, общечеловеческие мотивы которой вплотную подходят к самым светлым откровениям европейской и русской мысли (‘Кавказское слово’, 1919, No 41).
А призадумался я потому, что среди моих тогдашних соратников по символизму и акмеизму были поэты, которые свою любовь к народной поэзии выражали в собирательстве жемчужин народной мысли и механическом их сплетении в ожерелья сказочек и поэмок (напр., Алексей Ремизов). Я резко отрицательно относился к этой работе.
По мере того как я знакомился с поэзией Ованеса Туманяна, а началось это в Ване, в дни моей дружбы и работы с его сыном Артаваздом, я все более убеждался, что Ованес Туманян по музыке стихов и их образам поистине поэт народный, ‘поэт-ашуг’.
Не зная армянского языка, я прежде всего увлекся музыкой его стихов, которую, надо сказать, сын Ованеса Туманяна передавал лучше, чем сам поэт при чтении своих стихов. Это была волна звуков, свободная, как горная река. Армянский язык имеет, как все языки, свою особенность. Н. Я. Марр определил ее как полногласие в свите (окружении) грузных согласных. И действительно, такие слова, как ‘жаманак’ (время), ‘патараках’ (вилка), ‘джанапар’ (дорога), характерны для армянского языка.
От Артавазда я узнал и содержание поэм Ованеса Туманяна, которые знал только по заглавию.
В ясности сюжета, в беспрерывности звуковой волны, в скорости рассказа не было никаких признаков стилизаторства, механического усвоения прелестей народной поэзии. В лирическом волнении рассказа, в неодолимом оптимизме при трагических финалах не было намека на литературщину. Это была вольно льющаяся песня, рожденная переживаниями, слитыми с чувствами народа.
Этого я не слышал в стихах Рафаэля Патканяна и Ованеса Иоаннисиана, которых тоже узнавал понаслышке и в пересказах. Я их воспринимал как прекрасные, но только литературные произведения.
Валерий Брюсов пишет об Ованесе Туманяне: ‘Все творчество Туманяна носит на себе черты импровизационного таланта’. И далее: ‘Некоторая небрежность стиха щедро искупается у Туманяна чутким пониманием ритма и редким даром звукописи. В целом поэзия Туманяна есть сама Армения, древняя и новая, воскрешенная и запечатленная в стихах большим мастером’.
Как же это так? С одной стороны, ‘большой мастер’, а с другой стороны — ‘некоторая небрежность стиха’?
В этих высказываниях не делает ли Валерий Брюсов той же ошибки, которую делали современники Некрасова, принимая традиции народной песни и сказки, блистательно вслед за Пушкиным освоенные и разработанные Некрасовым, за недостаточную отработанность его стиха?
Великолепный стилизатор античности, а изредка и фабричной русской частушки, не сказал, что главное в поэзии Ованеса Туманяна ее кровная близость не со стилизаторами, а с поэтами, рассказывающими о жизни народа.
Отводя значительное место в своем сборнике ранним поэмам Ованеса Туманяна, он в предисловии не отметил главной черты этих поэм — отсутствия идеализации патриархальной народной жизни и не указал, что глубоко в художественных образах этих поэм лежит острое отрицание патриархальной отсталости армянского народа. И тот факт, что Ованес Туманян не видел тогда и не мог видеть грядущих путей развития армянского народа, не умаляет силы этого отрицания. Идеализация отсталости всегда является признаком стилизаторства и всегда является органически чуждым таким подлинно народным поэтам, каким был Ованес Туманян.
С детства в своем родном Лори, куда он часто меня приглашал и куда мне не удалось поехать с ним вместе, он впитал всю свободную прелесть песенной ритмики, всю непосредственность народных образов. Конечно, он в семинарии проходил допотопную ‘просодику’. Но как и где он учился стихотворчеству, он об этом не раз говорил мне и не раз писал, например, в письме к Ю. А. Веселовскому: ‘Произведения русских поэтов знакомы мне еще с детства и так полюбились мне, что, несомненно, должны были оказать на меня влияние’. Великими для него были, как он сам говорил и писал, двое: Пушкин и Лермонтов. Слово ‘влияние’ тут обозначает не что иное, как сродство творческих методов.
В начале века его творчество буйно вспыхнуло. В 1902 году написаны и ‘Ануш’ и ‘Давид Сасунский’ и ‘Взятие Тмкаберда’. Характерно, что в этот период расцвета русской школы символистов Ованес Туманян не пошел за ними в туманные дебри идеализма, хотя вожди символизма не были лишены увлечений ‘фольклором’ всех веков и всех стран. Поэзия Ованеса Туманяна осталась конкретной и целеустремленной в своих национальных гранях, и тем самым при глубоком знании поэтом истории и жизни своего народа приобрела черты общечеловечности.
Этого не случилось с его младшими современниками — группой грузинских поэтов ‘Голубые роги’, которые при всем блеске талантов и при не меньшей, чем у Ованеса Туманяна, любви к родине, не сумели уйти из-под власти идеализации прошлого и похоронили проблески своей народности в ядовитых облаках поэзии русских и, как мне кажется, французских символистов.
Еще до начала первой империалистической войны Ованес Туманян задумал большую поэму. Давно зрела в нем мысль рассказать об исторических судьбах армянского народа, его надеждах и мечтах, распахнуть полотно эпической картины. Может быть, к этим замыслам относится и отрывок ‘Тысячеголосый соловей’, носящий характер вступления.
Но началась война.
Дракон поднялся с новой силой,
Тревогой полный с давних пор,
Дохнул он сыростью могилы
Над сединой холодных гор, —
писал Ованес Туманян в октябре 1914 года.
Поэт посетил разоренную в 1915 году Турецкую Армению. Он писал:
Мне сердце ранит и томит стон безутешный твой,
Твоих запуганных детей бездомная орда,
Селенья скорбные твои, пустые города.
О мой родимый край,
Судьбой гонимый край!
Я этих стихов не знал, когда судьба моя, за редким исключением счастливая, как один из лучших подарков подарила мне знакомство и дружбу с Ованесом Туманяном.
Но мысли, темы и даже образы этих стихов овладели моим сознанием с первых дней знакомства с Ованесом Туманяном. Могу сказать, что в эти дни мы ни о чем другом не говорили, кроме того, чем дышали эти стихи. У больших поэтов нет разницы между дружескими разговорами и стихами, которые они в это время пишут. Тут стирается разница между стихами и прозой. Поэзия перестает быть литературой. Эту тайну я уже знал в своей дружбе с Вячеславом Ивановым и Александром Блоком, которые были первыми подарками моей бездумной творческой юности. Ованес Фаддеевич был третьим подарком в самую трудную минуту моей жизни. Он вдохновил меня на один из лучших взрывов моего творчества — на посвященную ему книгу ‘Ангел Армении’. Читатели простят мне это лирическое отступление в поэме об Ованесе Туманяне потому, что тут ярко выявилась главная идея его творчества — идея о дружбе народов.

Ованес Туманян — проповедник дружбы народов

Ованес Туманян в своих стихах, в своих статьях и речах всегда был страстным проповедником дружбы между народами. Но особенно горячо звучал его голос в трудные исторические моменты. Он всегда верил в исконную дружбу кавказских народов между собой и с русским народом, понимая, что рознь и вражда между ними создаются искусственно.
В эпоху первой русской революции он писал в 1906 году Ф. Вартазаряну: ‘Вряд ли когда-либо еще происходила более уродливая, наглая, жестокая и чудовищная война, чем армяно-турецкая. Наверное, это было возможно лишь в доисторические времена, когда люди поедали друг друга живьем’.
Вспоминая эти годы, он писал в 1920 году:
‘Устрашенная призраком революции, российская бюрократия задумала жестокую игру, желая разъединить народы, тем отвлечь их внимание… Отрава успевала проникнуть разве лишь в сознание некоторых деятелей-публицистов. Отравить же душу народов никогда не удавалось’ (там же, с. 493).
Особенно ярко звучала его проповедь в первые годы Великой Октябрьской социалистической революции.
Я был свидетелем его деятельности в 1917, 18, 19 годах. Кавказ был оторван от России. Один за другим налетали на него империалистические хищники. Обособление кавказских народов в отдельные республики усиливало их рознь… Вестей из России не доходило. Захватчики распространяли ложь и клевету про нее.
В марте 1917 года Ованес Туманян написал статью на тему Ильи Муромца. Русскую печь, на которой лежал Илья, он называет утесом ‘Прометея’, бичуя ‘пустозвонов’, которые говорили, что Россия лежит парализованной, что из нее ничего не выйдет.
Вернувшись в 1917 году из последней, третьей поездки (уже через Персию) в разоренный дотла и опустевший Ван, я застал Ованеса Фаддеевича в глубоком горе. В конце 16-го года, когда я был эвакуирован из за полома ноги, в Ване оставалась кучка героев, еще надеявшихся удержаться в Ване. Среди них был и Артавазд Туманян. Они все погибли смертью храбрых в рукопашном бою с налетевшим отрядом… Позднее, после своей поездки в Константинополь, где Ованес Фаддеевич разыскал свидетеля гибели своего любимого сына, он мне рассказывал, что Артавазд упал под ударом сабли раненой головой в ручей. Но в 17-м году у него была еще надежда, что Артавазд не погиб. Я обещал ему собрать сведения в Ване. Но никого не нашел в мертвом городе. Несколько одичавших, еще ютившихся в развалинах нищих ничего не могли рассказать. Горькую весть я привез Ованесу Фаддеевичу…
В его философских четверостишиях, которые он писал в 1917 году, продолжая давно начатый цикл, отразилось его тяжелое горе. Он искал выхода в раздумьях о судьбе человека. Его поддерживало сознание долга поэта перед родиной и необходимость бороться за жизнь народа.
Я часто бывал у него в этом году. Он мне читал и переводил свои рубаи. Я тогда не умел переводить, особенно в изысканной восточной форме. Ованес Фаддеевич ласково поправлял меня, боясь задеть самолюбие. Вот один из тогдашних моих переводов четверостишия, в котором поэт вспоминает разоренную Армению:
По весне запел у нас
Наш невидимый Парнас.
Ах вы, скрытники-сверчки!
Кто теперь услышит вас?
С доброй улыбкой Ованес Фаддеевич мне указал, что слова ‘Парнас’ у него нет и что оно выпадает из стиля. Но настаивать на поправке не стал. Так я его тогда и напечатал.
Вот еще одно четверостишие 1919 года, уже в теперешнем моем переводе, отражающее те же настроения:
Жадный смертный с долгой мыслью, но с короткою судьбой!
Сколько их, таких, как ты, ушло в могилу пред тобой!
Что они из жизни взяли? Что и ты возьмешь под землю?
Так пройди же путь свой краткий в мирной радости земной!
В январе 1918 года Ованес Туманян обратился ко мне через газету с ‘Открытым письмом’, где писал:
‘Ширь и даль — ведь это родина русского народа.
И думается мне, и великие дерзновения большевизма в их лучшем понимании не чужды русской душе. И русский народ сумеет совершить великую миссию в жизни народов…
Верить ли, что русские могут так легко оставить поля своих побед и Кавказ?
Верить ли, что русские только по воле царей шли на Кавказ и ныне за отсутствием этой воли возвращаются домой?’
Я отвечал ему: ‘Если б вся армия ушла и остался б я один в Закавказье, я не убоялся бы ответственности ответить Вам за всю Россию, за всех русских, за все здешнее русское дело — мы здесь, Россия не ушла.
Кавказ не может жить без России, как и Россия без Кавказа. Ни в одном конгломерате народов на земле не будет такой свободы самоопределения наций, как в Российской федерации. Но тем теснее будет внутренняя спайка наций’ (‘Кавказское слово’, 1918, No 6).
В своем известном письме ‘Ревкому Армении’ Ованес Туманян писал: ‘Отчаявшийся и покинутый всеми армянский народ устремил свой взор в сторону России. И она пришла, новая Россия. Теперь новой, свободной России дано не только освободить армянский народ от надвигающейся опасности, но и обеспечить ему политическую независимость, примирить армянский народ с мусульманскими соседями и повести армян по пути честной, трудовой жизни’.
Это было в 1920 году. Как был бы он счастлив в наши дни, увидев, как блестяще оправдался его прогноз в жизни сегодняшней Советской Армении!
1918 год ознаменовался многими встречами Туманяна с грузинскими поэтами, беседами и собраниями. Кроме группы ‘Голубых рогов’, в них участвовали и ныне здравствующие, более близкие народу, чем указанная группа, поэты Сандро Эули и Иосиф Гришашвили.
Бывали и художники — Осип Шерлеман, тоже ныне здравствующий в Тбилиси, молодой Ладо Гудиашвили, скульпторы — замечательный мастер Яков Иванович Николадзе и молодой Георгий Кепинов.
Ованес Туманян в этом году написал такие замечательные стихи, как ‘Душа Грузии’.
Иду склониться головой
Пред Грузии душой прекрасной,
Перед пленительной сестрой
Души армянской — твердой, ясной.
И сердце мне волнует вновь
Восторг и братская любовь.
Аудитория с восторгом принимала его стихи.
Даря свою книгу ‘Парвана’ моей покойной жене, поэт дарственную надпись сделал в стихах, где есть такие строки:
…Обманул
Вас приветливый наш юг:
В час недобрый, грозовой
Тучи черные толпой
Собираются вокруг.
Искусство и поэзия объединяли людей, близких русской культуре. Ованес Туманян был душой этого объединения.
Анна Антоновская (ныне лауреат Государственной премии за роман ‘Великий Моурави’) организовала журнал ‘Арс’ (‘Искусство’), который я редактировал и где печатал стихи русских, армянских и грузинских поэтов и статьи по искусству Кавказа. В редакции еженедельно происходили заседания по вопросам поэзии, искусства и археологии.
В 1919 году Ованес Туманян написал нашедшее широкий отклик стихотворение ‘Поэтам Грузии’. В этом же году Ованес Туманян справлял свой пятидесятилетний юбилей. Поэта неоднократно и задушевно чествовали и не только на заседаниях, посвященных лично ему.
Помню, как на вечере памяти Даниэла Варужана публика устроила Ованесу Туманяну овацию, когда он вошел в зал вместе с Ширван-заде: поэта забросали цветами, и от имени молодых писателей его приветствовал прочувствованной речью С. Зорьян.
Я написал статью об Ованесе Туманяне, которую позволяю себе привести целиком.

О мудром и нежном

Февраль предшествует марту. Март — месяц дионисийского безумия, весеннего наступления. Но безумству вещих пифий предшествует мудрость нежных сердец, знающих тайну земли, с землей не разлученных, ею вскормленных богатырей, рожденных до трагедии раздора между небом и землей и потому необычайно цельных, ясных, от юности седых и в седине сохраняющих задор ребенка. Их месяц февраль, и Ованес Туманян родился в феврале.
Должно быть, этот день — 7 (20) февраля — был праздником если не для всех еще людей, то для природы: ведь она знала, кто родился и какие песни таились в первом крике новорожденного. Быть может, предчувствовали это и в тихой сельской семье, которую осчастливила природа таким ребенком.
Теперь этот день — праздник многих миллионов, и не только армян, но и всех закавказцев, а когда Запад просветится, то и западных людей, ибо Ованес Туманян всей своей песней, всей своей работой проповедовал верховенство всечеловеческих идеалов над национальными.
Понять Ованеса Туманяна — значит понять Армению в ее искренних идеалах мирного земного бытия, в ее стремлениях к идиллической жизни в содружестве с природой и людьми — наперекор трагическому ходу истории.
Его язык — язык его народа, и надо быть иностранцем, чтобы не оценить музыку его стихов, все эти переливы женственных, налитых синим воздухом гласных и мужественно звучных красных согласных.
Его образы — это те же цветы, непроизвольно вырастающие на лоне щедрой земли.
Его поэзия — ни в коем случае не литература в дурном смысле этого слова. Не от ухищрений эстетизма, не из литературных теорий вырастают его стихи, а из бессмертных недр живого языка, никогда не иссякающих.
Его творения — это памятник исторических страданий Армении и обет ее богатого будущего. На грани двух эпох судьба поставила его, мудрого и кроткого.
В легендах своего народа черпал он силы для изображения тяжелого настоящего так, чтобы сквозь повесть мучений звучала музыка надежды.
Его оптимизм — не поверхностное прекраснодушие, а истинное тайноведение. Он рожден исполнить таинственное и все больше забываемое в современных культурах призвание поэта — быть вещим, быть пророком, быть ясновидцем.
И оттого, так много помня, так много зная, он такой нежной пламенеет к людям любовью.
Придя к нему издали, впервые, и только прикоснувшись к его душе, — сразу чувствуешь его родным, извечно близким.
И отсюда же, из той же мудрости происходит его очаровательная ирония, всепрощающая ласковая улыбка его стихов, которой он смягчает горькие выводы своего ума из наблюдений над человеческой жизнью.
Рано-рано, в школьном возрасте, он уже знал о противоречиях между мечтой и действительностью и уже был убежден в непобедимости мечты.
Тогда, в ту пору, будучи школьником в Джалал-Оглах, он влюбился в сверстницу. Донесли директору, директор велел следить: любовь мешает ученью. И маленького Туманяна поймали за стихами. Конфисковали стихи — оттого они и уцелели, эти милые строки:
Души моей половинка,
Сердца моего серединка!
Не бойся, не беспокойся!
Уроки скучные готовь,
Но знай, что есть у нас любовь.
И разве будет кто дивиться,
Моя голубка-голубица,
Если юноша учится,
А сердце его любовью мучится?
Когда наш поэт рассказывал мне об этом эпизоде и вспоминал эти строки, светлой радостью светилось его лицо, и говорил он о том, что юность кажется ему недавним днем, и сам был, в своей прекрасной седине, редко юным.
Эту тайну юности знают только люди, не оторванные от народа, органически с ним связанные.
Таков Ованес Туманян. И глубоко народными были его стихи с ранней юности.
Одновременно с приведенным выше стихотворением он писал и другие, на народные темы, но все они пропали.
Таким же было и первое его печатное стихотворение (1889) ‘Кот и Собака’, теперь всем известное, но тогда не сразу понятое.
Принес его Туманян к редактору ‘Мурч’ Арасханяну. Прочел редактор и говорит:
— Ва! Что это такое? Это вы писали? Какая же связь между кошкой и собакой — и поэзией? Идите, идите.
Смутился поэт. Не включил стихотворения в первый том своих стихов: оно вошло только во второй.
Но вскоре все его знали наизусть, и редактор удивился, как он не понял его сразу. А стихотворение вошло в народ.
Ехал Туманян с доктором Будугьяном в Боржом. Будугьян стал утверждать, что нет ни одного мальчика, который бы не знал ‘Кота и Собаки’. Автор отрицает такую популярность своего стихотворения. Стали держать пари, остановили фаэтон, подзывают первого попавшего мальчика.
— Скажи ‘Шун — у — Кату’!
Мальчик смеется, не говорит. Туманян утверждает, что выиграл пари: его стихов не знают. Но Будугьян настаивает на своем, уговаривает мальчика, дает ему серебро.
И мальчик начинает говорить стихи: поэт проиграл пари.
Этот эпизод показал, как глубоко народны корни поэзии Туманяна. И как природа не щадит своих сокровищ, так и наш поэт относится к своим творениям. Список неизданных, погибших его произведений очень велик.
В девяностых годах Туманян написал свою поэму ‘К вечному’, которую многие считают главным его произведением.
Но издана только первая часть ее. Вторая часть погибла, к великому сожалению ценителей искусства!
Дело было так. Написав вторую часть, Туманян прочел ее друзьям. В первой части описана смерть Хасмик и похоронные обряды.
Для второй части поэт собрал много материала из деревенских легенд на тему погребения мнимоумерших. В каждой деревне существуют рассказы о том, как кого-нибудь похоронили живым.
И вот во второй части описывалось, как покойница Хасмик, зарытая живой, начинает приходить по ночам к мужу и в третий раз приходит с окровавленной грудью. Муж ее идет на кладбище, но уже издали видит, что на могиле что-то белеется: в нее вбили осиновый кол.
Эта вторая часть поэмы произвела на слушателей слишком сильное впечатление. И вот, чтобы не тревожить воображение читателей, автор, по совету Леона Шанта, уничтожает эту часть поэмы. Таким образом, армянская литература лишилась нескольких заведомо сильных страниц.
И не одну эту поэму постигла такая участь. В молодости Туманян написал около тринадцати поэм, а осталось из них только три или четыре. Многое погибло во время обысков 1905-1907 годов.
Еще более безжалостно поэт отнесся к своей драматургии. Им написано несколько драм: ‘Артавазд’ — на историческую тему, ‘Хамлик’ — на сюжет из современной жизни, драма из деревенской жизни (отрывки уцелели в Лори), ‘Одинокая девушка’ — из современной жизни, с индивидуалистическим сюжетом, как показывает заглавие.
И все это уничтожено. Так может поступать только поэт с неиссякаемым запасом творческих сил. И этот переизбыток творчества присущ Туманяну.
Он не зависит от каприза муз, его лира всегда звучит в его сердце, и это делает его, отличного писателя, обаятельным человеком. Ему чужда всякая скудость. Он в простой беседе рассыпает жемчуга, как волшебник, не знающий своих сокровищ. И его поэзия — органическая часть его жизни. У него, в последние годы, есть несколько красиво переплетенных записных книжечек, стоящих в общей коробочке, как на полке. Каждая посвящена одной из дочерей. (А раньше драмы свои он называл именами сыновей.) И на этих маленьких страничках он записывает четверостишия — истинные перлы поэтической мудрости, подлинный мед своих мыслей. Для нас лаконичные строки — квинтэссенция поэзии. Для него — один из летящих мигов, один из многих. А сколько таких мигов скрыто в нем, для кого незримо и неслышимо таятся они? О, если б он был к себе заботливей, бережливей к своим сокровищам! Теперь уж пришла для него та пора, когда каждое его слово — национальное достояние. Ведь никто не возвратит нам сожженных драм и поэм, так пусть же он не отнимает у своих читателей того, что теперь может подарить. Золотая плодотворная осень пришла для него. Не осень упадка, а осень огненных плодов и сверкающих листьев. Полвека — чудесный рубеж, откуда видно больше, чем со всех других граней человеческой жизни. К тому же, несмотря на все несчастья, и для Айастана подходит плодотворная пора, что не может не отразиться в сердце национального поэта. И новых откровений, новых вещих песен радостно ожидает от Ованеса Туманяна каждый знающий его, посылая ему сегодня благословляющий привет.
1919

Последняя встреча с Ованесом Туманяном

В марте 1923 года в Москве Нвард Ованесовна позвонила мне, что отец тяжело болен и хочет меня видеть.
Встречу назначили на 22 марта, в больнице на улице Оцупа.
Я вошел в белую, залитую светом комнату. Поперек ее у левой стены стояла кровать. На ней лежал Ованес Туманян, белоснежно-седой, бледный, как будто весь пронизанный светом. Доктор предупредил меня, что встреча должна быть краткой и что больного волновать нельзя.
Я подошел к нему, и он, приподнявшись, простер ко мне свои исхудалые руки. Я припал к нему и едва удерживал слезы, обмениваясь с ним поцелуями. Этот патриархальный обычай поэт всегда свято соблюдал при встрече с друзьями. Я сразу почувствовал, что эта встреча может оказаться последней.
Он стал расспрашивать, как я живу, как семья, как работаю. Лаконично отвечая, я стал расспрашивать о нем.
— В Берлин… Еду в Берлин. На операцию, — с тревожной мечтательностью ответил он. — Болен… Вот — болен! — сказал он, простирая руки над своим стройным телом, которое так быстро и легко всегда двигалось, в минуты волнения — стремительно, и вот теперь покоится на постели, боясь лишнего движения.
Это самому ему было странно, так же как и мне.
Неужели этот богатырский дух не одолеет болезни? Он сам не верил этой возможности.
— Почему так долго не были в Армении? Теперь там жизнь, новая жизнь… Вы поезжайте, увидите…
Щеки его порозовели. Доктор строго посмотрел на меня, показывая на часы.
Я взял его руки в свои, и еще несколько минут продолжалась отрывистая, почти молчаливая беседа. Мы оба вспоминали минувшие встречи и глазами рассказывали друг другу о былом.
Доктор подошел к постели.
Я припал губами к его прекрасным, почти мраморным рукам… Последнее рукопожатие… Последний поцелуй…
На другой день Нвард позвонила мне. Отец просит передать, что он уезжает в Берлин и хочет еще раз меня видеть.
Когда я пришел, доктор сказал: ‘Поэт ушел’.
Не был ли ‘Берлин’ поэтическим образом? Когда он произносил это слово, его лицо озарялось тонкой улыбкой. И смысл ее при беседе я не разгадал? Мысль его была светлой, речь замедленной, но живой, как всегда. Он знал, куда уходит.
Поэт ушел в бессмертие.
Имя его широко известно не только в советских и демократических странах, но и далеко за рубежом. Стихи его читают на славянских, европейских и азиатских языках. Песни его поют многие народы. Поэмы его послужили темой для опер. Его устная проповедь братства и дружбы народов помогает борющимся за свою культуру и освобождение народам.
Великий армянский поэт ушел в бессмертие.
А у тех, кто имел радость знать его лично, его чистая светлая душа, его обаятельный образ, звук его голоса, ласковость его улыбки будут свято храниться до конца их дней.
1958

Примечания

Впервые — Городецкий С. Об Армении и армянской культуре. Ереван, 1974.
Замысел написать об Ованесе Туманяне появился у Городецкого в 1919 году в Тифлисе. Тогда была написана статья ‘О Мудром и нежном’. Воспоминания об О. Туманяне закончены в 1958 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека