Опыт генеалогии современного псевдо-реалистического романа, Красносельский А., Год: 1884

Время на прочтение: 31 минут(ы)

ОПЫТЪ ГЕНЕАЛОГИ СОВРЕМЕННАГО ПСЕВДО-РЕАЛИСТИЧЕСКАГО РОМАНА.

ФЛОБЕРЪ.

I.

Въ заключеніи нашей статьи о Бальзак, мы назвали наши очерки односторонними. Спрашивается, заслуживаютъ ли результаты односторонняго изслдованія доврія? И нельзя ли будетъ сказать, что полученные нами результаты представляютъ только одну сторону, одну частицу истины, которая непремнно должна быть пополнена другими ея сторонами?
Отвчать на эти вопросы мы считаемъ необходимымъ, чтобы предупредить недоразумнія въ пониманіи предыдущаго и чтобы выяснить цли дальнйшаго изслдованія нашего.
Односторонность нашихъ очерковъ не наша вина и не отъ нашей точки зрнія зависитъ, а исключительно отъ предмета изслдованія. Взявшись разобрать литературное движеніе, созданное Бальзакомъ и его послдователями, мы не брали на себя предварительнаго ршенія вопроса, въ чемъ заключается главное значеніе этого движенія. Напротивъ, мы вполн предоставили высказаться самимъ представителямъ и поклонникамъ его. Имъ лучше знать, разсуждали мы, что самое важное и цнное въ направленіи, которое они же отстаиваютъ. Оказалось, что вс они очень отчетливо различаютъ натуралистовъ съ одной стороны и такихъ реалистовъ, какъ Теккерей и Диккенсъ — съ другой, и при этомъ настойчиво упираютъ именно на пункты различія, какъ на отличительныя и характерныя особенности натурализма, которымъ онъ обязанъ своимъ значеніемъ. Будь они знакомы съ Гоголемъ, безъ всякаго сомннія, они и его не включили бы въ число натуралистовъ. А такъ какъ Теккерей, Диккенсъ и Гоголь общепризнанные реалисты, то мы имли полное право заключить, что среди общаго реалистическаго движенія выдлилось частное направленіе, обнаружившее сверхъ общихъ всмъ реалистамъ тенденцій еще свои особенныя стремленія, которыя ими даже выдвинуты на первый планъ.
Вотъ почему, изучая это направленіе, мы сочли обязательнымъ главное вниманіе обратить на то, что отличаетъ его отъ общаго реалистическаго направленія, и затмъ разобрать, какое вліяніе оказали эти частныя тенденціи на характеръ тхъ реалистическихъ стремленій, которыя у нихъ общи со всми реалистами. При этомъ изслдованіе поневол получаетъ односторонній характеръ, благодаря тому, что разсматриваемое частное направленіе односторонне. Еслибы, разсказывая его исторію, мы стали останавливаться нетолько на его чисто) натуралистическихъ чертахъ, но и на реалистическихъ, читатель имлъ бы полное право спросить насъ, почему мы начали наше изслдованіе съ Бальзака, между тмъ, какъ реалистическій романъ вовсе не имъ созданъ, а возникъ раньше и даже въ его время развивался далеко не одними его усиліями. Съ не меньшимъ правомъ могли бы насъ спросить, почему мы отъ Бальзака переходимъ къ Флоберу. Вдь никто не скажетъ, что Диккенсъ и Гоголь мене реалисты, чмъ Флоберъ! Но мы не реалистическое движеніе изучаемъ, а занимаемся одной только односторонней разновидностью реализма — натурализмомъ, и его особенности хотимъ выяснить. 1іоэтому-то мы должны были начать съ Бальзака и ни съ кого другого, а затмъ должны перейти къ Флоберу. И поэтому, изучая Бальзака, Флобера и ихъ послдователей, мы должны сосредоточивать наше вниманіе не на томъ, почему и въ какомъ отношеніи они реалисты, а на томъ, что ихъ отличаетъ, какъ натуралистовъ.
Итакъ, переходя отъ Бальзака къ Флоберу, мы будемъ продолжать искать, что внесли натуралисты своего въ реализмъ. Въ этомъ отношеніи изученіе Флобера посл Бальзака очень поучительно. То обстоятельство, что въ одной и той же области дятелями одинаковаго направленія оказались люди, столь противоположные другъ другу, играетъ роль самаго нагляднаго опыта, при помощи котораго всего легче судить, въ чемъ заключается самая суть натурализма.

II.

Личное отношеніе Флобера къ литератур и ея задачамъ была крайне оригинально, и то, что въ этомъ отношеніи извстно о Флобер-человк, бросаетъ очень яркій свтъ на Флобера-писателя.
Когда Зола впервые лично познакомился съ нимъ, онъ былъ и удивленъ, и огорченъ. Зная только писателя, онъ никакъ не ожидалъ встртить такого человка, и увидалъ рзкое противорчіе между тмъ и другимъ.
‘Я пріхалъ, пишетъ онъ: — съ выдуманнымъ Флоберомъ въ голов. На основаніи его произведеній, я выдумалъ себ Флобера піонеромъ вка, живописцемъ и философомъ нашего современнаго общества. Я представлялъ себ, что онъ открываетъ новые пути, основываетъ правильное государство въ области, завоеванной у романтизма, представлялъ себ человка, вперяющаго взоры въ будущее съ энергіей и довріемъ. Словомъ, я искалъ то лицо, какимъ онъ является въ своихъ книгахъ… А нашелъ, заключаетъ онъ: — бдоваго малаго, парадоксальный умъ, нераскаяннаго романтика, оглушавшаго меня по цлымъ часамъ градомъ съумасшедшихъ теорій’.
Признаніе это очень любопытно. Можетъ быть, Зола съ неменьшимъ правомъ могъ бы сказать про себя, что нетолько Флобера-человка, но и Флебера-писателя онъ ‘выдумалъ’ исключительно подъ вліяніемъ перваго непосредственнаго впечатлнія отъ ‘Госпожи Бовари’, т. е. на основаніи того произведенія Флобера, которое и имло больше всего успха, и вполн заслужило это. Если же бы онъ не отдался цликомъ первому впечатлнію, то, по всей вроятности, личное знакомство не повергло бы его въ такое изумленіе. Произведеніе и авторъ не могутъ не быть тсно связаны другъ съ другомъ. Именно въ виду этой связи намъ и представляется очень драгоцннымъ документомъ то противорчіе, которое съ перваго взгляда бросилось въ глаза Зола. Стоитъ разобрать его, и мы подойдемъ къ выясненію многаго, что безъ того оставалось бы крайне загадочнымъ въ дятельности Флобера. Только этимъ путемъ можно получить разгадку, какимъ образомъ у того же Флобера въ одномъ и томъ же произведеніи рядомъ съ совершенно реальными пріемами мирно уживаются такіе пріемы, которые съ реализмомъ имютъ очень мало общаго. Между тмъ, главнйшіе изъ послдней категоріи служатъ предметомъ спеціальной гордости натуралистовъ.
Итакъ, обратимся къ противорчію, поразившему Зола, ‘Возможно ли бьгдо, пишетъ онъ: — безъ изумленія слушать то, что говорилъ Флоберъ о ‘Госпож Бовари’? Онъ клялся, что писалъ эту книгу, чтобы сыграть шутку надъ реалистами, надъ Шанфлри и его друзьями, онъ хотлъ имъ показать, что можно быть за разъ и правдивымъ живописцемъ современности, и великимъ стилистомъ. И это онъ утверждалъ такъ положительно, что я невольно спрашивалъ себя: сознаетъ ли онъ значеніе своего произведенія? По правд сказать, я сомнваюсь въ этомъ нын. Вс его теоріи говорили противъ формулы, которую мы, его младшіе братья, почерпнули въ ‘Госпож Бовари’. Такимъ образомъ онъ объявлялъ своимъ громовымъ голосомъ, что никакихъ современныхъ сюжетовъ нтъ… Онъ ршительно отказывался видть что либо другое, кром литературы, въ романахъ другихъ писателей, и даже въ своихъ собственныхъ отрицалъ движеніе идей, прекрасный языкъ — и ничего больше!.. Часто онъ повторялъ: все было сказано раньше насъ, намъ приходится пересказывать то же самое, но въ боле прекрасный форм, если возможно’. ‘Прибавьте, говоритъ Зола дальше:— что когда онъ разгорячался въ спор, то начиналъ отрицать все, кром слога, онъ изрекалъ оглушительныя вещи, приводившія насъ въ отчаяніе: правда одна только блажь, матеріалы ни къ чему не служатъ, одной фразы, хорошо написанной, достаточно для безсмертія человка. Эти слова тмъ боле огорчали насъ, что самъ же онъ признавался, что имлъ глупость терять время на собираніе документовъ и желать изображать одни только правдивыя и живыя лица. Что за странная и поучительная вещь, заключаетъ Зола:— авторъ ‘Госпожи Бовари’ и ‘Сантиментальнаго воспитанія’, презирающій жизнь, презирающій правду и изнывающій въ мучительныхъ поискахъ за совершенствомъ слога!’
Къ сожалнію, Зола не объясняетъ, какое именно поученіе онъ извлекъ изъ этой ‘поучительной вещи’, онъ откровенно отказывается понять тутъ хоть что нибудь. ‘По правд сказать, говоритъ онъ: — я никогда не могъ схватить въ цломъ его идеи о литератур. Он мн казались довольно безсвязными, он вдругъ прорывались въ разговор съ рзкостью парадоксовъ и раскатовъ грома, и чаще всего были исполнены противорчій и непредвидннаго’.
Такимъ образомъ, противорчіе, поразившее Зола, сводится къ слдующему. Съ одной стороны, предъ нами произведенія, добросовстно и любовно изображающія реальную жизнь и притомъ современную, а съ другой — авторъ этихъ произведеній, который нисколько не интересуется этой современной жизнью и утверждаетъ, что высшая задача литературы — красивый языкъ.
Къ счастію, близкій другъ и пріятель Флобера, Максимъ Дюканъ, въ своихъ воспоминаніяхъ объ немъ, законченныхъ только въ ныншнемъ году, даетъ богатый матеріалъ, позволяющій разобраться въ этомъ противорчіи.
Само собой разумется, что когда Флоберъ три года работалъ надъ первымъ своимъ романомъ, то вовсе и не думалъ шутить надъ реалистами. По три года подъ рядъ не работаютъ для того только, чтобъ пошутить. Но что онъ взялся за ‘Бовари’ вовсе не изъ любви и интереса къ современной жизни и вовсе не имя въ виду создать новое направленіе на развалинахъ романтизма, въ этомъ нельзя сомнваться. По словамъ Дюкана, самъ онъ смялся надъ тмъ, что его считаютъ реалистомъ и натуралистомъ. Ему было смшно, потому что онъ не сознавалъ въ себ, ничего реалистическаго, реальная дйствительность не интересовала его и реальная жизнь не привлекала. А литературу онъ любилъ съ раннихъ лтъ отъ всей души и притомъ самымъ непосредственнымъ образомъ. Это была любовь къ самой литератур, совершенно независимо отъ ея идейнаго содержанія, независимо отъ тхъ чувствъ, которыя она выражаетъ, и независимо отъ того, какое вліяніе она оказываетъ на жизнь. Въ произведеніяхъ литературы его интересовала только форма, и эта-то спеціально литературная или, врне, спеціально художественная тенденція была единственнымъ двигателемъ, настоящимъ жизненнымъ пульсомъ всей его дятельности, даже больше того — всей его жизни. Ко всему, что лежитъ вн этого, онъ относился, вообще говоря, брезгливо-равнодушно, и только тогда, когда что-нибудь изъ чуждаго его симпатіямъ міра оскорбляло его художественное чувство или противорчило его спеціально литературнымъ интересамъ, только тогда онъ проникался боле страстными чувствами къ этому міру — чувствомъ негодованія, злобной ироніи и презрнія.
Чмъ же объясняется эта страстная и искренняя любовь? Какимъ образомъ она могла возникнуть и развиться?
Не подлежитъ никакому сомннію, что это было отраженіе непосредственной черноземной силы, того, что называется талантомъ. Эта стихійная сила прорывалась въ немъ совершенно независимо отъ его намреній, подчасъ грубо и рзко, никогда не сообразуясь ни съ чмъ. Овладвая имъ, она давила въ немъ все остальное, а временами длала изъ него какого-то изступленнаго. Дюканъ, напримръ, разсказываетъ такой случай. Путешествовали они вмст по Египту. Дорога вела черезъ пустыню, въ которой пришлось пробыть дня 3—4. На первый же день несчастная случайность лишила ихъ всего запаса води. Путешественники все-таки двинулись впередъ. На третій день жажда измучила ихъ, они по цлымъ часамъ, не говоря ни слова другъ съ другомъ, плелись мрачные и унылые. Вдругъ Флоберъ обращается къ Дюкану. ‘Помнишь ли, говоритъ, какое славное лимонное мороженое мы ли у Тортони?’ Пріятель угрюмо отмолчался. Тогда Флоберъ началъ размреннымъ и громкимъ голосомъ выкрикивать: ‘Лимонное мороженое! лимонное морожепое!’ Дюканъ и тутъ попробовалъ отмолчаться. Тогда Флоберъ началъ самымъ тщательнымъ образомъ и, судя но разсказу Дгокана, очень мтко изображать, какъ мороженое образуетъ на ложк сначала горку, которая, когда поднесешь ее ко рту, начинаетъ сплавляться въ ротъ, обливаетъ языкъ, охлаждаетъ нбо… Но тутъ ужь пріятель не выдержалъ, схватилъ друга за шиворотъ и ршительно предложилъ ему, либо двинуться впередъ на 500 шаговъ, либо остаться позади на столько же. Флоберъ принужденъ былъ двинуться впередъ. На слдующій день, когда пришли къ источнику, онъ бросился другу на шею и горячо поблагодарилъ его, что тотъ не убилъ его — онъ на его мст не совладалъ бы съ собой. Надо принять во вниманіе, что и самъ онъ не меньше терплъ отъ жажды, чтобы понять, какъ деспотически овладвало имъ его воображеніе ршительно наперекоръ всему.
Не слдуетъ думать, что это бывало съ нимъ только въ такихъ исключительныхъ обстоятельствахъ, какъ въ разсказанномъ сейчасъ случа. Мирно проживая въ Париж, онъ, напримръ, не мене сильно подчинялся другой сторон своего таланта, мы говоримъ о его подражательной способности. Онъ именно очень любилъ театръ и одно время на него производила сильное впечатлніе одна актриса. И вотъ цлыми недлями подъ рядъ онъ иначе не говоритъ, какъ голосомъ г-жи Дорвалъ (l’accent trainard et les intonations grasseyantes). Какая въ этомъ была цль? спрашивается. Да никакой! Просто-на-просто, какъ говоритъ Дюканъ, эта способность подражанія его восхищала и была у него какой-то маніей.
Кром того (т. е. сверхъ сильнаго воображенія и подражательной способности), его таланту несомннно свойственна была юмористическая жилка. Но изо всхъ способностей она меньше, чмъ вс другія, осложнялась какимъ бы то ни было содержаніемъ. Отдаваясь непосредственно своей склонности, онъ и тутъ не имлъ въ виду ровно никакихъ постороннихъ цлей, а просто, какъ выражается Дюканъ, искалъ ‘комическихъ эффектовъ’ и въ поискахъ за ними не щадилъ ни времени, ни трудовъ. Наслаждаясь непосредственно, онъ относился совершенно равнодушно къ тому, на что направлена насмшка. Даже повтореніе одной и той же шутки нисколько его не останавливало. Дюканъ разсказываетъ, что очень часто только онъ одинъ и находилъ удовольствіе въ своихъ остротахъ. Но стоило ему напасть на какую-нибудь шутку, какъ бы она ни была тяжеловсна, а онъ ужь никакъ не могъ разстаться съ ней. И, повторяя ее безъ конца, онъ говорилъ, подымая руки съ жестомъ удивленія: ‘Не знаю, понимаешь ли ты великолпіе этого, а я такъ нахожу это колоссальнымъ!’ И онъ выкрикивалъ: ‘Это колоссально! это колоссально!’ (c’est norme). Если же вы не раздляли его восторга, онъ, не долго думая, обзывалъ васъ буржуа, что въ его устахъ было самой крупной бранью.
Въ какомъ род былъ комизмъ Флобера, т. е. на что направлялся его юморъ, можно судить по слдующему эпизоду, разсказанному у Дюкана. Путешествуя по Бретани, Дюканъ съ Флоберомъ зашли какъ-то въ балаганъ, въ которомъ показывалась овечка о пяти ногахъ. Владлецъ чуда доказывалъ публик, что ‘этому юному феномену 3 года отъ роду’, что ‘онъ одобренъ медицинскимъ факультетомъ и былъ почтенъ посщеніемъ многихъ коронованныхъ головъ’. Флоберъ пришелъ въ неистовый восторгъ, что нашелъ болвана, который такъ безграматно выражается. Онъ сдлалъ видъ, что ‘феноменъ’ доставляетъ ему величайшее наслажденіе, и чтобы позабавиться вволю, даже пригласилъ владльца пообдать вмст съ ними. Къ несчастію, тотъ очень скоро напился и оказался очень мало словоохотливымъ. Когда друзья отправились въ дальнйшій путь, Флоберъ долго не переставалъ выкрикивать: ‘Молодой феноменъ! молодой феноменъ!’ Предолго затмъ онъ называлъ Дюкана молодымъ феноменомъ и вообще страшно надодалъ этимъ. Прошло съ тхъ поръ два года. Дюканъ лежалъ серьзно больной въ Париж. Вдругъ распахивается дверь, съ шумнымъ восторгомъ врывается Флоберъ, а за нимъ съ довольнымъ видомъ плетется владлецъ ‘феномена’, котораго Флоберъ уговорилъ привести съ собой своего урода, якобы для того, чтобы доставить удовольствіе больному другу. Другъ былъ очень недоволенъ, по Флоберъ, которому эта забава обошлась въ пару сотенъ франковъ, былъ вн себя отъ восторга.
Вообще, изо всего, что разсказываетъ Дюканъ, нельзя не вывести заключенія, что духовное содержаніе Флобера до такой степени не соотвтствовало его страстной нервности, его подвижности (которая, впрочемъ, съ годами быстро пропадала) и цлому ряду природныхъ способностей, что даже въ интимной своей жизни онъ больше всего интересовался, такъ сказать, процессомъ упражненія этихъ способностей. На первый планъ выступали оголенныя проявленія подражательности, воображенія, насмшливости, а мыслящій и чувствующій человкъ отступалъ такъ далеко, что совсмъ пропадалъ изъ виду. Не даромъ Флоберъ (вмст со своими друзьями Булье и Готье) проповдывалъ преобладаніе художника надъ человкомъ. Въ его личной жизни и дятельности человкъ совершенно стушевывался передъ художникомъ и вс общечеловческіе интересы отступали на самый послдній планъ предъ стихійной силой таланта. Понятно, что литература была самымъ удобнымъ поприщемъ для дятельнаго приложенія этого таланта, и онъ дйствительно всей душой предался литератур.
Дальше мы увидимъ, благодаря какимъ условіямъ страсть къ литератур приняла у него такіе исключительные размры и къ чему это въ конц-концовъ привело. Но прежде чмъ перейти къ этому, мы разскажемъ про тотъ вншній толчокъ, благодаря которому этотъ поклонникъ искуства для искуства, такъ рзко выражавшій свое презрніе ко всякому реализму и натурализму, тмъ не мене попалъ въ число передовыхъ дятелей натурализма.
Дюкапъ разсказываетъ, что первые литературные опыты Флобера были совершенно въ романтическомъ вкус. Прочитавши ему первый изъ нихъ, онъ спросилъ его: ‘На что это похоже, какъ ты полагаешь?’ — Это напоминаетъ нсколько манеру Готье, отвчалъ тотъ.— ‘Ты ошибаешься, воскликнулъ молодой авторъ:— это ни на что не походитъ!’ Это было выраженіемъ его искренняго желанія быть непремнно оригинальнымъ.
Первыя два произведенія Флобера (оба такъ и остались ненапечатанными), по словамъ Дюкана, носили явно автобіографическій характеръ. Въ нихъ авторъ разсказываетъ исторію душевной жизни, имъ пережитой и высказываетъ свои личные порывы, вложивъ въ уста своего героя, утомленнаго цивилизаціей и стремящагося путешествовать, слдующую тираду: ‘Dans un canot allong, un canot en bois de cidre, sous une voile en bambous tresss, au son des fltes et des tambourins, j’irai dans le pays jaune que l’on appelle la Chine’.
Въ этотъ подготовительный періодъ своей литературной дятельности Флоберъ проявилъ главнымъ образомъ дв тенденціи — желаніе быть оригинальнымъ и склонность къ лирической форм. Послднее очень легко объясняется тмъ, что форма, вообще говоря, отличалась особеннымъ изяществомъ у лириковъ.
Завершился этотъ періодъ на третьемъ произведеніи, за которымъ въ его дятельности наступаетъ переломъ. Произошло это при слдующихъ любопытныхъ обстоятельствахъ. Пять дней сряду но восьми часовъ въ сутки слушали Булье съ Дюканомъ чтеніе Флобера. ‘Мы оставались совершенно холодными (glacs), разсказываетъ Дюканъ.— Фразы, фразы, красивыя, умло построенныя, гармоническія, часто растянутыя, построенныя на грандіозныхъ образахъ и неожиданныхъ метафорахъ, но ничего, кром фразъ’. Больше всего одолвала друзей патетичность этого произведенія, и посл серьзнаго обсужденія они ршились откровенно высказать автору свое впечатлніе. Когда онъ кончилъ, то спросилъ: ‘Ну, что вы думаете?* Булье отвчалъ: ‘Мы полагаемъ, что надо бросить это въ огонь’. Послдовалъ споръ. Флоберъ упрямился. Онъ повторялъ нкоторыя фразы и говорилъ: ‘Но вдь это прекрасно!’ Друзья отвчали на это: ‘Разумется, это красиво, мы этого не отрицаемъ, но это такая красота, которая ничего не прибавляетъ произведенію въ его цломъ. Книга должна быть однимъ цлымъ, вс части котораго соотвтствуютъ другъ другу, а не наборомъ фразъ, хотя бы и очень красивыхъ, но имющихъ цну только будучи взяты отдльно’. На это Флоберъ восклицалъ: ‘А стиль?’ Въ заключеніи Булье резюмировалъ свою мысль такъ: ‘Разъ у тебя есть непреоборимая склонность къ лиризму, такъ необходимо выбрать такой сюжетъ, при которомъ лирическіе обороты были бы смшными, тогда ты будешь вынужденъ наблюдать за собой и отказаться отъ нихъ. Возьми какой-нибудь самый житейскій сюжетъ, одинъ изъ тхъ эпизодовъ, которыми полна буржуазная жизнь, что-нибудь въ род ‘Кузины Бетты’ или ‘Кузена Понса’ Бальзака, и постарайся обработать его естественнымъ тономъ, почти фамиліарнымъ, отбросивъ вс эти отступленія и разглагольствованія, которыя, можетъ быть, сами по себ и прекрасны, но совершенно безполезны для развитія твоихъ образовъ и утомительны для читателя’. Флоберъ, скрпя сердце, долженъ былъ сдаться и заявилъ, наконецъ: ‘Это будетъ не легко, но я (попробую’.
Такова исторія того, какимъ образомъ Флоберъ отршился отъ лирической формы и лирическихъ темъ. Впослдствіи онъ говаривалъ друзьямъ: ‘Я былъ пораженъ лирической болзнью (cancer du lyrisme — дословно ракъ лиризма), и вы мн сдлали операцію, это случилось какъ разъ во-время, но я все-таки кричалъ отъ боли’.
На слдующее утро Булье говоритъ Флоберу: ‘Отчего бы теб не написать исторію Делонэ?’ Это была извстная имъ обоимъ исторія доктора Делонэ, который женился сначала на пожилой женщин, а затмъ, овдоввъ, на молодой. Молодая оказалась страдающей нимфоманіей. Презирая мужа, она погрязла въ разврат, и въ конц концовъ, запутавшись въ долгахъ, кончила жизнь самоубійствомъ, оставивъ мужу ребенка. Но и мужъ не долго пережилъ жену, которую онъ, несмотря ни на что, продолжалъ любить… Вотъ эту-то исторію и предложилъ Булье Флоберу. Тотъ согласился, что тема подходящая и написалъ на нее ‘госпожу Бовари’.
Такимъ-то образомъ вступилъ Флоберъ на почву реализма. Дюканъ говоритъ, что ему бы никогда и въ голову не пришла мысль о подобномъ произведеніи, еслибы то, что онъ прочелъ друзьямъ и предназначалъ для печати, имло успхъ. И это очень вроятно. Очень жаль, что мы не знаемъ въ точности, почему онъ уступилъ доводамъ Булье. Всего правдоподобне, что въ томъ, какъ онъ объяснялъ Зола происхожденіе ‘Бовари’, была не малая доля правды. Не похоже только на правду, что онъ написалъ эту вещь съ спеціальной цлью ‘показать’ что-то Шанфлери и ему подобнымъ (‘что можно быть за разъ и правдивымъ живописцемъ, и великимъ стилистомъ’), но весьма вроятно, что, уступая Булье, онъ дйствительно утшался мыслью примирить свои художественныя тенденціи съ реалистическими требованіями друга, мннія котораго онъ всегда уважалъ. Надо, впрочемъ, полагать, что въ доводахъ Булье противъ лиризма было кое-что непосредственно убдительное для Флобера. Онъ именно между прочимъ отвергалъ флоберовскій лиризмъ за его банальность, а въ глазахъ Флобера не было зла хуже банальности: оригинальность онъ ставилъ чуть ли не выше всего.
Нельзя не отдать справедливости Булье, что онъ напалъ на счастливую мысль, когда такъ ршительно рекомендовалъ Флоберу бросить лирическую форму. Дйствительно, эта форма только въ тхъ случаяхъ не банальна и не надодаетъ читателю, когда служитъ выраженіемъ сильнаго или глубокаго чувства. А у Флобера чувство проявлялось только рдкими порывами, между тмъ потребность въ литературной работ не покидала его почти никогда. Рекомендуя ему заняться изображеніемъ обыденной дйствительности, Булье обнаружилъ врное пониманіе его литературныхъ способностей, которыя во многихъ отношеніяхъ соотвтствовали задачамъ реалистическаго изображенія. Но онъ, повидимому, упустилъ изъ виду, что для того, чтобы реально изображать жизнь, мало имть извстныя способности, т. е. талантъ, а еще необходимо не быть чуждымъ жизни, необходимо если не сознательно понимать жизнь, то, по крайней мр, чувствовать ту струю, которая бьетъ въ ней и относиться къ жизни съ участіемъ и интересомъ. Между тмъ Флоберъ всми своими интересами былъ очень далекъ отъ реальной жизни, это былъ мечтатель чистйшей воды, положительно человкъ не отъ міра сего. Поэтому переломъ, происшедшій въ его дятельности, не могъ бы оказаться исключительно формальнымъ.
Прежде, когда онъ еще не избгалъ лирической формы, онъ откровенно выражалъ свои мечты о ‘желтой стран, которую называютъ Китаемъ’, а теперь, обратившись къ другой форм, онъ ршительно во всемъ, что изображалъ, обнаружилъ свое брезгливо-равнодушное отношеніе къ той дйствительной жизни, которая не иметъ ничего общаго съ воображаемой ‘желтой страной’.
Всего любопытне, что этотъ ультра-мечтательный характеръ отношеній Флобера къ жизни, чрезвычайно ясно выразившійся въ содержаніи всхъ его произведеній, нетолько не шокируетъ натуралистовъ, а даже заставляетъ ихъ съ особеннымъ уваженіемъ говорить о его ‘неподкупномъ’ реализм. Благодаря этому, отношенія Флобера къ жизни заслуживаютъ того, чтобы мы на нихъ остановились. Тмъ самымъ окончательно разъясняется характеръ его отношеній къ литератур, а вмст съ тмъ смыслъ и значеніе его литературной дятельности.
Братья Гонкуры какъ-то очень удачно выразились о Флобер, что ‘казалось, будто онъ носитъ печать усталости, точно слдъ какой-то неудачной попытки вскарабкаться на небо’. Мткость этого отзыва заключается къ томъ, что тоска и недовольство жизнью, которымъ былъ подверженъ Флоберъ, отнюдь не выражали стремленія къ чему-нибудь реально возможному на земл. Это была какая то безпредметная, безсодержательная тоска. Возникла она вовсе не въ какой-нибудь связи съ сознаніемъ, что есть возможность измнить дло къ лучшему, т. е. побдить зло и улучшить жизнь. Нтъ, это была совершенно безъисходная тоска, точно и въ самомъ дл человкъ этотъ не могъ удовлетвориться, пока не возьметъ приступомъ небо.
Чрезвычайно поучительно слдить, до какой степени неизбжно вс стремленія Флобера, не будучи проникнуты никакимъ опредленнымъ содержаніемъ, приводили его только къ самымъ безпочвеннымъ и самымъ безплоднымъ порывамъ.
Вотъ, что онъ самъ говорилъ о характер своей тоски. ‘Странно, пишетъ онъ въ одномъ письм:— съ какой слабой врой въ жизнь я рожденъ. Еще совсмъ юнымъ я имлъ полное предчувствіе жизни. Это былъ точно смрадный чадъ кухни, вырывающійся изъ отдушины. Нтъ необходимости вкусить жизнь, чтобы знать, что она отвратительна ( faire vomir). Когда мн не на что жаловаться, пишетъ онъ дальше, я сознаю, что еще больше достоинъ сожалнія… Слезы, читаемъ мы въ томъ же письм, то же самое для сердца, что вода для рыбъ’.
Главное, что тутъ достойно вниманія, это вовсе не фактъ врожденности тоскливаго настроенія, а какой-то чисто органическій характеръ его. Ровно ничего опредленнаго по своему содержанію, ни ясное чувство, ни сознанное желаніе, а какое-то ограническое раздраженіе нервовъ, не находящее себ удовлетворенія ни въ чемъ. ‘Тоска не иметъ причинъ, пишетъ онъ какъ то:— желать бороться съ ней помощью резоновъ — значитъ не понимать ея… Знакома ли вамъ скука (l’ennui)? пишетъ онъ въ другомъ письм.— Не та обычная, банальная скука, которая происходитъ отъ бездлья или болзни, а та скука, которая стъ всю внутренность человка и изъ разумнаго существа длаетъ двигающуюся тнь, размышляющій фантомъ. Ахъ, я васъ жалю, если эта язва вамъ знакома. Иной разъ считаешь себя уже избавленнымъ отъ нея, но въ одинъ прекрасный день пробуждаешься еще боле страждущимъ, чмъ когда-нибудь’. Обращаемъ вниманія на заключительныя слова этого письма. ‘Вы знаете, говоритъ онъ:— извстныя стекла на кіоскахъ. Черезъ нихъ видишь всю окрестность въ красномъ, синемъ или желтомъ свт. Со скукой совершенно то же самое. Самыя прекрасныя вещи, проходя черезъ нее, принимаютъ ея оттнокъ и отражаютъ ея настроеніе. Что меня касается, то это у меня болзнь юношеская, которая возвращается въ дурные дни’.
Но чмъ дальше, тмъ больше одолвала его эта болзнь, что и совершенно естественно: раздраженіе нервовъ, не находя себ выхода ни въ какомъ опредленномъ чувств, ни въ какомъ содержательномъ стремленій, должно было увеличиваться. ‘По мр того, какъ душа погружается въ страданіе, какъ-то пишетъ онъ:— она обнаруживаетъ поразительныя силы, то, что прежде переполняло ее до того, что готово было разорвать ее, теперь еле покрываетъ самое дно ея’. Раздраженіе нервовъ росло, а здоровой живой дятельности не было. При крайней безсодержательности душевной жизни, оно проявлялось въ болзненныхъ порывахъ къ чему-то неизвданному, далекому, необычному. Въ этомъ-то коренилось и его стремленіе къ фантастическому, и его вражда къ банальному, а ни чуть не въ здоровой потребности лучшей и высшей жизни, не въ сколько-нибудь сознательномъ пониманіи дйствительно отталкивающихъ сторонъ того, что банально. И поэтому же въ его отношеніяхъ къ жизни не было ничего реальнаго, т. е. ничего жизненнаго, никакого здороваго исхода для чувства и ничего такого, что призывало бы къ дятельному участію въ жизни. Везд и всегда въ немъ виднъ только мечтатель съ раздраженными нервами.
Однажды онъ пишетъ другу: ‘Я перечиталъ римскую исторію Мишле, нтъ! у меня просто длается головокруженіе отъ античнаго міра. Я должно быть жилъ въ Рим, это несомннно, во времена Цезаря или Нерона. Подумалъ ли ты когда-нибудь о дн тріумфа, когда легіоны возвращались, иміамы сгорали вокругъ, колесницы тріумфатора и плненные короли шли сзади? А циркъ!— Вотъ гд стоило жить, видишь ли, только тамъ и можно было вдыхать свжій воздухъ, проникнутый поэзіей, всей грудью, какъ на высокой гор, такъ, что сердце у тебя забьется’. Приводя это письмо, Дюканъ прибавляетъ отъ себя: ‘Флоберъ ко всему стремился и ни на чемъ не останавливался, потому что его смутныя и шаткія стремленія не приводили его ни къ какой опредленной цли’. И въ самомъ дл, что за странныя, даже какія-то дикія склонности имъ овладвали. Напримръ, однажды онъ пишетъ. ‘Я восхищаюсь Нерономъ, это величайшій человкъ (l’homme culminant) древняго міра! Горе тому, кто не трепещетъ, читая Светонія. Недавно я читалъ жизнь Геліогобала у Плутарха. Этотъ человкъ исполненъ иной красоты, чмъ Неронъ. Тутъ больше Азіи, больше лихорадочности, романтичности и необузданности. Это вечеръ дня, это изступленіе при свт факеловъ. А Неронъ боле безстрастенъ, боле прекрасенъ, боле античенъ, вообще выше. Толпа растеряла поэзію со временъ христіанства. Не толкуйте мн о новйшихъ временахъ по части грандіознаго. Тутъ нтъ чмъ удовлетворить воображеніе даже фельетониста послдняго разбора’…
Было бы странно видть въ этихъ словахъ выраженіе дйствительной любви къ античному міру или къ Нерону. Кром самыхъ безпочвенныхъ воздыханій о чемъ-то неизвданномъ а недоступномъ, ничего тутъ не было, никакого слда чувства, яснаго по направленію и способнаго удовлетвориться. Въ этомъ отношеніи наблюденія, сообщаемыя Дюканомъ, своей наглядностью не оставляютъ мста ни малйшему сомннію. Онъ, напримръ, разсказываетъ слдующее. Флоберъ цлыми годами мечталъ о путешествіи по Египту, и вотъ, наконецъ, ему удалось отправится туда вдвоемъ съ Дюканомъ. И что-жь? Когда Дюканъ радостно воскликнулъ — ‘Наконецъ-то мы поднимаемся вмст по Нилу’!— Флоберъ грустно отвчалъ: ‘Да, но мы не будемъ купаться въ Ганг, и не отправимся въ Цейлонъ, который былъ древнимъ Тапробаномъ’. И онъ нсколько разъ повторилъ: ‘Тапробанъ, Тапробанъ, что за красивое названіе’!
И такъ было всегда съ нимъ. ‘Сновидніе, говоритъ Дюканъ:— удовлетворяло его больше, чмъ реальная жизнь’. Въ самомъ дл, что за безъисходной игрой была для него реальная жизнь. ‘Его желанія, говоритъ Дюканъ:— были страстны до мучительности, онъ отчаивался когда не могъ достичь своей цли, проклиналъ судьбу, призывалъ своихъ близкихъ въ свидтели своего несчастія, но стоило ему только достичь того, чего желалъ, и онъ чувствовалъ себя обманутымъ и еле замчалъ предметъ своихъ желаній. Бабушка Дюкана, хорошо знавшая и любившая Флобера, говаривала про него: plus grands yeux que grand ventre. И это было очень врно. Все дло сводилось къ тому, что страстность порывовъ, эта чисто нервная, физіологическая основа богатой натуры, не осложнялась никакимъ опредленнымъ жизненнымъ содержаніемъ и потому весь его чувствительный аппаратъ работалъ только въ безвоздушномъ пространств. Это была не жизнь, а какое-то вчное томленіе.
Къ тому же тоскливая безсодержательность личной жизни еще осложнялась крайней отчужденностью отъ общественныхъ интересовъ. Все, что касалось общественной жизни, было ему совершенно чуждо. ‘По цлымъ мсяцамъ, разсказываетъ Дюканъ:— онъ не открывалъ газеты, не интересуясь вншнимъ міромъ и не вынося даже, чтобъ ему говорили объ немъ’. Онъ просто боялся общественныхъ интересовъ. Однажды вечеромъ прибгаетъ онъ негодующій и бшеный къ Дюкану. Оказывается, что онъ бросилъ обдъ съ друзьями изъ-за того только, что тамъ заговорили о политик. ‘Для умныхъ людей это неприлично’, кричалъ онъ. Еслибы спросить его, почему такъ, врядъ ли онъ съумлъ бы объяснить. Для него дло стояло ужь очень просто. ‘Какое, говоритъ, намъ дло до политики, до всякихъ преобразованій государственныхъ? Точно нтъ ничего боле достойнаго! Точно нельзя больше декламировать красивыя фразы и писать звучную прозу’! Онъ не понималъ общечеловческихъ интересовъ, заставляющихъ людей очень и очень интересоваться ‘государственными преобразованіями’ и вообще принимать близко къ сердцу всякую ‘политику’, его вдь привлекало совсмъ другое — желтая страна, Неронъ, циркъ, тріумфальныя колесницы и тому подобное.
Но такъ какъ въ конц концовъ и Неронъ, и циркъ, и желтая страна, все это былъ лишь звукъ пустой — предложи ему все это, и онъ захотлъ бы купаться въ Ганг, а позволь ему и это, онъ бы сталъ стремиться на Цейлонъ, и т. д., и т. д., то само собою разумется, что жизнь его была одной сплошной тоской. Страшно читать, какія настроенія имъ овладвали, мрачныя, безнадежныя, точно кошмаръ. И это по цлымъ недлямъ. Безъ интересовъ къ людямъ, онъ тяготился и собой, и людьми, и жизнью.
И вотъ, среди этой-то тоски единственнымъ утшеніемъ, единственнымъ здоровымъ выходомъ изъ тяжелаго оцпеннія была для него литературная работа. Это была единственная его отрада, единственно, что ободряло его и вносило живую струю въ его существованіе. Только при мысли о литературной работ онъ оживалъ, только тутъ у него прорывались другія ноты. Однажды онъ пишетъ: ‘Наконецъ-то, наконецъ, я примусь за работу. У меня есть охота и я надюсь трудиться усиленно и долго. Неужели это оттого, что затронуто тщеславіе?.. Я думаю, что способенъ былъ бы создать прекрасныя вещи, но при этомъ все спрашиваю себя, къ чему это? Тмъ боле странно, что я не падаю духомъ, напротивъ, больше чмъ когда либо, я проникаю въ область чистой идеи, въ безконечность’. И онъ всегда сознавалъ хорошо, что работа единственное его спасеніе. Какъ-то жалуясь на тоску, онъ прибавляетъ: ‘Я жажду долгихъ занятій и усердной работы’.
При этомъ ему не чуждо было сознаніе, что въ такомъ настроеніи литературная работа не можетъ быть особенно удачной. ‘Я чувствую, пишетъ онъ какъ-то:— что поэзія пострадаетъ отъ этого, т. е. я хочу сказать вдохновеніе, страсть, движеніе. Я боюсь засушить себя наукой’… Но нечего было длать, приходилось работать во что бы то ни стало. Ничего удивительнаго, что при подобныхъ настроеніяхъ (а они повторялись нердко и продолжались по долгу) все вниманіе въ работ сосредоточивалось на технической сторон дла. Потребность въ литературной дятельности возникала тутъ не изъ стремленія подлиться съ обществомъ своимъ духовнымъ богатствомъ, а изъ простой потребности уйти отъ тоски и безплоднаго метанія въ единственную область, гд оставалась возможность поставить опредленную цль и испытывать удовлетвореніе при ея достиженіи. Въ этой области у Флобера была до крайности опредленная задача — писать звучнымъ слогомъ, не повторять въ одной и той же фраз по нскольку разъ одно слово, избгать частаго повторенія буквы ‘р’ и тому подобныя тонкости литературной техники. И только когда ему удавалось разршить одну изъ подобныхъ задачъ, онъ не разочаровывался, а напротивъ, не переставалъ восторгаться и кричать: c’est йnorme! Поэтому, если въ личной его жизни его литературный талантъ игралъ спасительную роль, то какъ писатель онъ былъ такой же жертвой своего таланта, какъ и Бальзакъ. Не онъ талантомъ владлъ, а наоборотъ, стихійный талантъ его держалъ въ своей власти, избавлялъ отъ тоски и заставлялъ заниматься той дйствительной жизнью, которая сама по себ только отталкивала его.

III.

Теперь становится совершенно яснымъ его отношеніе къ литератур. Оно цликомъ выражается въ словахъ, какъ-то сказанныхъ имъ самимъ: ‘искуство, само себ довля, не должно быть разсматриваемо какъ средство’. Значитъ, оно само себ цль. При этомъ является вопросъ, какая это такая самодовлющая цль искуства, вн которой оно не должно преслдовать никакихъ задачъ? Для Флобера этой цлью служили красивые образы и звучный языкъ, т. е. одна вншняя, формальная сторона искуства, или другими словами, то, чмъ каждый сознательный художникъ, интересующійся реальной жизнью, пользуется только какъ средствомъ для вліянія на жизнь. Французскій историкъ литературы Вильменъ, касаясь этого вопроса, очень мтко выразился, что ‘литература приводитъ ко всему, надо только выйти изъ нея’. Для Флобера же всякій дальнйшій шагъ былъ нестоющимъ дломъ.
Съ этою любопытной точки зрнія вс нормальныя отношенія получаютъ совершенно обратный видъ. Выходитъ, что не литература должна служить жизни, а на оборотъ — жизнь только поставляетъ матеріалы для украшенія искуства и никакого другого значенія для него не иметъ. Съ этой точки зрнія вся жизнь есть въ род зоологическаго сада, которымъ художникъ любуется со стороны. Взглядъ этотъ особенно въ мене рзкихъ своихъ формахъ иметъ не мало поклонниковъ. Но Флоберъ въ этомъ отношеніи отличался особенной цльностью и ровно ни передъ чмъ не останавливался. Только минутами его нсколько смущалъ вопросъ: quoi bon? т. е. къ чему же вся эта затя? Но затмъ его тотчасъ же подхватывало непосредственное личное чувство привязанности къ любимому и спасительному занятію, и онъ уже смло смотрлъ на вс явленія жизни и мысли, какъ на нчто служебное но отношенію къ искуству. Онъ, напримръ, выражалъ недовольство на свободу печати, находя, что она способствуетъ ухудшенію слога! Точно также онъ враждебно относился ко всему живому, что волнуетъ общественное мнніе, въ виду того, что при этомъ отвлекается вниманіе отъ литературы къ ‘эфемернымъ интересамъ’. Такое крупное событіе, какъ декабрьскій переворотъ, представлялось ему важнымъ и интереснымъ только въ одномъ смысл. ‘Можетъ быть, сказалъ онъ разъ:— государственный переворотъ и все, что за нимъ послдовало, въ конц концовъ, не будетъ имть другого результата въ міровой гармоніи, кром того, что доставитъ нсколько интересныхъ сюжетовъ для картинъ какому-нибудь мастеру слова’. Словомъ, міръ существуетъ для того, чтобы его описывать. Подобное отношеніе художника къ жизни многими считается выраженіемъ крайней неподкупности и чрезвычайнаго безпристрастія. Но Флоберъ, вслдствіе большой откровенности и еще большей наивности, жестоко опровергалъ это мнніе. Самые что ни на есть личные свои интересы онъ никогда не задумывался длать мриломъ крупнйшихъ явленій и вообще всегда явно обнаруживалъ, что не безпристрастіе имъ руководитъ и не неподкупность, а исключительно только полное неумніе разграничивать истину и правду отъ своихъ личныхъ вкусовъ и интересовъ. Дюканъ разсказываетъ въ этомъ отношеніи очень любопытныя вещи. ‘Сентиментальное воспитаніе’ вышло въ 1870-мъ году, наканун войны, и было принято крайне холодно. Въ 1877-мъ году Флоберъ издалъ ‘Trois Contes’, они заинтересовали общество, но вдругъ наступили событія 16-го мая, и вниманіе общественное было сразу отвлечено къ политик. ‘Флоберъ, какъ разсказываетъ Дюканъ:— пришелъ въ негодованіе, что публика больше интересуется судьбой Франціи, чмъ тремя разсказами’. И онъ писалъ тогда: ‘Война 1870-го убила ‘Сентиментальное воспитаніе’, и вотъ теперь внутренній государственный переворотъ парализуетъ успхъ ‘Трехъ повстей’, право, ненависть къ литератур ужь слишкомъ далеко заходитъ’. Въ другой разъ, жалуясь опять на то, что политика мшаетъ литератур, онъ пишетъ: ‘Они не знаютъ что придумать, чтобы насъ мучить, они не почувствуютъ себя счастливыми, пока не будетъ больше ни писателей, ни драматурговъ, ни книгъ, ни театра’, Зола сообщаетъ въ этомъ отношеніи совсмъ ужь курьзную черту. Флоберъ, презирая и ненавидя всю современную жизнь, съ особенной яростью отзывался о журналистик. Объ газетахъ въ говорилъ, что слдуетъ вс ихъ упразднить за разъ. Впрочемъ, прибавляетъ Зола:— этотъ свирпый человкъ, собиравшійся повсить всхъ журналистовъ, бывалъ тронутъ до слезъ, если ничтожнйшій изъ писакъ печаталъ статью о немъ. Онъ находилъ его талантливымъ, носилъ газету въ карман. По прошествіи десяти лтъ, онъ повторялъ на память фразы, написанныя объ его книгахъ, и все еще трогался похвалами и огорчался критическими замчаніями’.
Все это показываетъ, до какой степени простодушно сужденія и взгляды Флобера на самыя крупныя явленія жизни опирались на самые личные мотивы. То же самое мы видимъ и въ его сужденіяхъ объ искуств: для него лично оно было конечной цлью, и поэтому онъ считалъ позволительнымъ относиться презрительно ко всякимъ жизненнымъ и человческимъ цлямъ искуства.
Правда, сторонники этой точки зрнія полагаютъ, что она одна отвчаетъ прямымъ цлямъ искуства, они съ гордостью заявляютъ, что высшая цль искуства — образъ, художественная красота котораго иметъ вчную цну, а не ‘преходящіе’ интересы человка. Но вдь никто и не отрицаетъ, что задача искуства — создавать образы и говорить образами. Однако, очень странно утверждать, что непосредственная задача есть вмст и конечная цль. И никогда никто еще но доказалъ, что преслдованіе конечной цли должно непремнно повредить удачному исполненію непосредственной задачи. Поклонники однхъ только ‘вчныхъ’ задачъ искуства ссылаются главнымъ образомъ на то, что крупнйшіе художники, созидая свои образы, сплошь и рядомъ не задавались никакими цлями, кром непосредственной тенденціи рисовать. Даже еще недавно въ какой-то нмецкой газет появилось письмо Тургенева, который заявляетъ, что онъ творилъ исключительно вслдствіе непосредственной потребности. Но это ровно ничего не доказываетъ, кром того, что у многихъ художниковъ (можетъ быть, даже у большинства) творческій процессъ совершается безсознательно. Вдь у многихъ изъ нихъ даже вншнія впечатлнія воспринимаются безъ участія сознанія, такъ, напримръ, Дюканъ разсказываетъ, что Флоберъ, во время путешествія по Востоку, не обращалъ никакого вниманія на окружающее. Мысль его была поглощена ‘Госпожей Бовари’. Между тмъ, когда онъ впослдствіи взялся за ‘Саламбо’, то картины Востока возстали въ его воображеніи съ необыкновенной ясностью. И вообще мы не стали бы: возражать даже противъ мысли, что эта темная безсознательная работа душевная столь же необходима для художественнаго творчества, какъ необходимо механически перебирать пальцами при игр на роял или при вязаніи. Но, во-первыхъ, если художникъ безсознательно творитъ, то это нисколько не исключаетъ безсознательнаго же вліянія на него тенденцій нетолько непосредственно художественныхъ, но и всякихъ другихъ — нравственныхъ, общественныхъ, политическихъ. А во-вторыхъ, почему это, спрашивается, сознательное преслдованіе художникомъ жизненныхъ и человческихъ цлей, въ томъ числ такихъ вчныхъ и непреходящимъ, какъ истина и справедливость, почему оно не можетъ играть достойной роли въ искуств рядомъ со вншней художественностью образовъ. Величайшіе художники, какъ Сервантесъ и Мольеръ, и такіе крупные, какъ Бомарше, Диккенсъ и Гоголь руководились не одной безсознательной потребностью творить, а задавались также весьма опредленными жизненными цлями. Между тмъ это не помшало ихъ образамъ попасть въ число лучшихъ по художественнымъ достоинствамъ. ‘Преходящія’ и ‘эфемерныя’ задачи сознательной мысли и чувства не повредили ‘вчнымъ’ задачамъ искуства. Да и легко понять, что он только увеличиваютъ цну художественнаго произведенія. Если образъ двушки, нюхающей розу, или юноши, мечущаго дискъ, можетъ доставить художественное наслажденіе, то изображеніе того, что иметъ глубокое жизненное значеніе, представляетъ высшую цну уже по одному тому, что къ художественному значенію присоединяется еще и жизненное.
Но такъ будетъ разсуждать только тотъ, кому дороги жизненныя задачи. А Флоберъ настолько цльно и послдовательно держался девиза ‘искуство само себ цль’, что все, не имющее непосредственно художественнаго значенія, было въ его глазахъ совершенно эфемернымъ.
Эта цльность Флобера представляетъ особенную цну для изученія. Тутъ предъ вами точно экспериментъ, произведенный съ спеціальной цлью показать, къ чему приводитъ неуклонное слдованіе даннымъ воззрніямъ на искуство. И дйствительно, изучая дятельность Флобера, вы видите цлый рядъ коллизій, отчасти комическихъ, отчасти трагическихъ, по совершенно неизбжныхъ при его отношеніи къ литератур и жизни.
Въ самомъ дл, общественный дятель, который отворачивается отъ всхъ общественныхъ цлей, представитель слова, отрицающій его жизненную роль, художникъ, презирающій содержаніе искуства, какъ же тутъ не возникнуть коллизіямъ и противорчіямъ? Въ какія только положенія не попадалъ Флоберъ! Такъ, онъ всю жизнь толковалъ, что содержаніе произведенія не иметъ никакого значенія, и въ то же время самъ тратилъ годы усидчивой работы на собираніе точныхъ и достоврныхъ матеріаловъ. Когда же его спрашивали на этотъ счетъ, то, по словамъ Зола, онъ отвчалъ, что ему ‘наплевать на правду и что надо быть такимъ больнымъ субъектомъ, какъ онъ, чтобы выказывать дурацкую заботливость о точности’. Спрашивается, откуда это противорчіе? Да очень просто. Еслибы онъ писалъ для себя одного, то можетъ быть не обращалъ бы ни малйшаго вниманія на содержаніе своихъ образовъ, можетъ быть, ему въ подобномъ случа дйствительно удалось бы оказаться послдовательнымъ относительно высказаннаго имъ убжденія, будто ‘все сказано раньше насъ и намъ остается пересказывать то же самое только въ лучшей форм’. Но читатель предъявлялъ на этотъ счетъ свои требованія, и Флоберу волей-неволей, хоть ругаясь, а приходилось приноравливаться къ нимъ. Точно также, по разсказу Зола, онъ не разъ ршительно заявлялъ, что ‘каждый писатель независимъ, что обществу нтъ никакого дла до литературы’. И онъ же, когда ‘Сентиментальное воспитаніе’ потерпло неудачу, до конца жизни не могъ забыть этого. Наконецъ, послдній примръ въ этомъ род — Флоберъ, всегда отрицавшій утилитарное значеніе искуства, самъ же, опять-таки по поводу той же неудачи, заявилъ Дюкану предъ развалинами Парижа: ‘Еслибъ ‘Сентиментальное воспитаніе’ было понято, то ничего этого не произошло бы’. Въ этихъ словахъ слышится зародышъ великолпнаго заявленія Зола — ‘республика будетъ экспериментальной или ея совсмъ не будетъ’.
Вс эти противорчія сводятся къ одному и тому же, вс они выражаютъ несоотвтствіе между флоберовскими требованіями отъ литературы и общими требованіями, тутъ дала себя почувствовать его отчужденность отъ общихъ интересовъ людей.
Но для насъ особенный интересъ представляютъ т противорчія, къ которымъ привели Флобера его спеціально-натуралистическія тенденціи. Тутъ ужь даютъ себя чувствовать внутреннія противорчія художника съ самимъ собой — противорчія, очень характеристичныя для натурализма. Пожалуй, изъ тхъ данныхъ, которыя мы привели о Флобер, можно предположить, что онъ былъ принципіальнымъ врагомъ всякаго реализма и натурализма и что никакихъ натуралистическихъ тенденцій у него не было. Но это было бы крайне ошибочнымъ заключеніемъ. На самомъ дл, онъ по своимъ тенденціямъ былъ чистйшимъ и крайне цльнымъ представителемъ натурализма. Главный и центральный пунтъ этого ученія, а именно, что художникъ не долженъ принимать участія въ томъ, что онъ изображаетъ, это положеніе коренилось очень глубоко во всемъ стро его міросозерцанія. Относясь съ презрительнымъ равнодушіемъ не къ тому или другому частному интересу человческому, а ршительно ко всмъ жизненнымъ интересамъ человка, трудно относиться съ довріемъ и уваженіемъ къ мысли и чувству человка. Съ этой точки зрнія трудно видть что-нибудь хорошее въ томъ, чтобы ‘преходящія’ и ‘эфемерныя’ дли личной мысли и личнаго чувства художника играли какую-нибудь роль въ ‘вчныхъ’ образахъ искуства. Единственная и конечная цль искуства — художественная красота, и съ этой точки зрнія, во-первыхъ, содержаніе образовъ не представляетъ никакого значенія, а во-вторыхъ, проявленіе какихъ бы то ни было человческихъ интересовъ, и, значитъ, склонностей, мнній, чувствъ и мыслей автора не должно быть терпимо въ художественномъ произведеніи. Если художественныя цли требуютъ того, то человческіе интересы могутъ служить содержаніемъ образовъ. Но по отношенію къ этому сырому матеріалу единственная задача художника — это обтекать ихъ въ образную форму. А всякое обнаруженіе его собственныхъ склонностей и взглядовъ, каковы бы они ни были, будетъ уже нарушеніемъ требованій искуства, такъ какъ сдлаетъ его причастнымъ жизненнымъ интересамъ и задачамъ. Держась этой точки зрнія, Флоберъ былъ цльне, чмъ кто-либо изъ натуралистовъ, такъ какъ за одно уже не хотлъ знать никакихъ жизненныхъ задачъ искуства. Считая художественную форму единственной цлью искуства, онъ обнаружилъ рдкую цльность, требуя одновременно, чтобы произведеніе искуства не преслдовало никакихъ жизненныхъ задачъ и чтобы художникъ не проявлялъ никакихъ жизненныхъ стремленій.
Но именно благодаря этой цльности и проявилось во всей своей глубин то противорчіе, которое неизбжно возникаетъ у каждаго натуралиста. Хотя онъ и считалъ вліяніе личныхъ авторскихъ тенденцій и пристрастій безусловно вреднымъ для искуства, но ври этомъ упускалъ изъ виду, что, разсматривая искуство, какъ конечную цль художественной дятельности, тмъ самымъ совершенно произвольно обобщалъ свое личное положеніе человка, влюбленнаго въ искуство и не знающаго ничего дорогого въ жизни, кром него. А главное — несмотря на все его презрніе ко всякому идейному содержанію, ко всякому намренному подбору фактовъ, самъ онъ гршилъ въ этомъ отношеніи очень крупно — разумется, насколько позволялъ ему то запасъ его идей и жизненныхъ интересовъ. Какъ извстно, и того, и другого у него было мало, и то, и другое было крайне ограниченно, но зато ужь этотъ скудный запасъ онъ совалъ всюду. Въ этомъ отношеніи впечатлніе всхъ читавшихъ Флобера не оставляетъ мста ни малйшему сомннію, вс въ одинъ голосъ свидтельствуютъ, что содержаніемъ каждаго изъ своихъ произведеніи онъ говоритъ о безполезности и суетности всхъ стремленій и порывовъ человка и всего, что привязываетъ къ жизни. Но какъ вс натуралисты, онъ при этомъ не хотлъ понять, что художникъ, вкладывающій во вс свои произведеи, самое ршительное презрніе къ жизни и къ человку, явно обнаруживаетъ свои личные взгляды и тенденціи, и притомъ самые односторонніе и пристрастные.
Чтобы читатель могъ судить, какъ мало стснялся въ эте отношеніи Флоберъ, достаточно будетъ провести кое-что изъ. одного только эпизода предсмертной агоніи и смерти госпожи Бовари. Тутъ Флоберъ не упускаетъ ни малйшаго повода, чтобы насмяться надъ человкомъ и его чувствомъ.
Вотъ Эмма Бовари лежитъ на своемъ смертномъ одр, страшно измученная — физически отъ дйствія яда, которымъ она отравилась, и нравственно — воспоминаніями бурной жизни послднихъ лтъ, которыя проходятъ въ ея голов. Въ это время на панели вдругъ раздается звукъ деревянныхъ башмаковъ и, подъ окнами останавливается нищій, хриплымъ голосомъ распвающій игривую псенку о любви:
Souvent la clialeur d’un beau jour
Fait rver fillette l’amonr etc…
Подъ аккомнаниментъ этой псни, Эмма начинаетъ истерически хохотать, представляя себ отвратительную физіономію старика-нищаго, всего покрытаго струпьями, котораго она не разъ встрчала на пути своихъ любовныхъ приключеній. Затмъ, когда нищій поетъ послдній куплетъ:
Il souffle bien fort ce jour l
Et le jupon court s’envola!
съ Эммой длается послдній припадокъ конвульсіи, и она и пускаетъ духъ.
Какъ видитъ читатель, въ этой сцен очень явно сквозитъ намреніе автора и его точка зрнія.
Затмъ, у гроба умершей сидятъ вольнодумецъ аптекарь: добродушный кюре. Между ними завязывается горячій споръ возвышенныхъ матеріяхъ, но постепенно въ пылу разсужденій одинъ изъ нихъ засыпаетъ, а вслдъ за нимъ и другой. И вотъ авторъ говоритъ: ‘Они сидли другъ противъ друга, животами впередъ, съ надутыми физіономіями, встрчаясь посл столькихъ несогласій въ одной и той же человческой слабости’.
Въ этомъ случа читатель даже врядъ ли самъ догадался бы, что иметъ предъ собою проявленіе слабости, да еще ‘человческой!’ Даже посл заявленія автора сомнительно, чтобы у многихъ осталось такое впечатлніе. Но во всякомъ случа самъ авторъ постарался обнаружить свое личное мнніе очень откровенно.
Наконецъ, когда госпожу Бовари похоронили, ночью, когда все мстечко спало, Шарль Бовари не спалъ и думалъ объ ней. ‘Родольфъ (любовникъ умершей), который для развлеченія прошатался по лсу цлый день, спалъ спокойно въ своемъ замк, и Леонъ (другой любовникъ) у себя тоже спалъ. Но былъ еще кто-то, который въ это время не спалъ. На могил между пихтами на колняхъ плакалъ мальчикъ, и его грудь, разрываемая рыданіями, вздрагивала во мрак подъ напоромъ страшной тоски, боле нжной, чмъ луна и боле глубокой, чмъ ночь. Вдругъ калитка скрипнула. Это былъ сторожъ, онъ вернулся взять забытую лопату. Онъ узналъ мальчика, который уже перелзалъ черезъ ограду, и понялъ тогда, кто крадетъ его картофель’.
Этимъ глаза и кончается. И тутъ авторъ опять-таки очень откровенно обнаружилъ свое отношеніе къ изображаемой имъ жизни. Сопоставляя трогательную картину на могил, съ намекомъ на кражу картофеля, онъ этимъ говоритъ все о томъ же самомъ, что и вс приведенныя сейчасъ сцены: о ‘слабости’ человческой, о его пошлости, комичности и вообще ничтожности.
Другой романъ Флобера, проникнутый сколько-нибудь серьзнымъ содержаніемъ и несомннно лучшій посл ‘г-жи Бовари’, ‘Сентиментальное воспитаніе’ кончается такой ядовитой сценой. Герой романа, Фредерикъ Моро, съ другомъ юности, Делорье, вспоминаютъ свое прошедшее. Надо сказать, что въ роман подробно разсказано это прошедшее, начиная съ 1840 года, когда они окончили училище, вплоть до 1867, когда и происходитъ настоящій разговоръ. За этотъ долгій промежутокъ времени оба они почти постоянно жили въ Париж и сталкивались съ людьми самыхъ различныхъ слоевъ — съ дльцами, художниками, литераторами, политическими людьми, кокотками, свтскими дамами и матерями семействъ. За это время передъ ихъ глазами совершились знаменательныя событія 1848 и 1851 годовъ. Да и сами они испытали самыя серьзныя впечатлнія отъ жизни, самъ Моро, напримръ, цлыхъ 20 лтъ страстно обожалъ замужнюю женщину, съ которой разстался въ конц-концовъ по-дружески и нисколько въ ней не разочарованный. И вотъ, оплакивая прошлое, друзья приходятъ къ убжденію, что лучшимъ днемъ ихъ жизни былъ тотъ день, когда въ одно весеннее утро они отправились въ публичный домъ, но, законфузившись, ограничились тмъ, что презентовали двумъ двицамъ по букету, а сами скромно ретировались. ‘Вотъ что у насъ было лучше всего! восклицаютъ друзья въ одинъ голосъ. Въ ‘Буваръ и Пекюше’ столь же мрачная точка зрнія откровенно проведена съ начала до конца. Здсь ужь авторъ самымъ открытымъ образомъ заставляетъ двухъ своихъ героевъ производить экспериментъ за экспериментомъ, чтобы шагъ за шагомъ обнаружить всю ничтожность человческихъ длъ и стремленій. О художественности тутъ не можетъ быть даже и рчи. По поводу ‘Искушенія Св. Антонія’ Зола говоритъ: ‘Взять человчество съ колыбели, показать его во вс эпохи его существованія въ крови и грязи, тщательно отмтить каждый его ложный шагъ, доказать его безсиліе, неразуміе и ничтожество — вотъ долго лелянная цль Флобера’. Брандесъ, въ свою очередь, говоритъ то же самое. По его словамъ, ‘Флоберъ ничего другого не длалъ въ своихъ сочиненіяхъ, какъ ставилъ памятники человческой ограниченности и слпот, нашему злополучію, поскольку оно зависитъ отъ нашей глупости…’ Переберите, говоритъ онъ:— мысленно вс его сюжеты, начиная съ первыхъ грезъ, которыя уносятъ Эмму Бовари изъ провинціальной пустоты и пошлости ея брака, вплоть до смняющихъ другъ друга галлюцинацій отшельника, и вы увидите, что онъ изображалъ жизнь какъ, иллюзію, какъ обманчивую игру страстей, чувствъ и стремленій человческихъ. Да чего больше, когда Флоберъ былъ убжденъ, что его личная точка зрнія на жизнь обязательна для каждаго художника. Въ предисловіи къ посмертнымъ стихотвореніямъ Булье, онъ въ своемъ обращеніи къ молодымъ художникамъ пишетъ: ‘Если вы дойдете до того, что во всхъ явленіяхъ жизни увидите не больше, какъ иллюзію, подлежащую описанію, и когда вы при этомъ придете къ убжденію, что все, въ томъ числ и ваше собственное существованіе, ни къ чему ровно не служитъ, тогда выступайте и издавайте книги’!
Особенно любопытно и характеристично при этомъ для натуралиста его полное убжденіе, будто онъ, проводя подобную точку зрнія, тмъ не мене излагаетъ, по выраженію Флобера, ‘одну только голую правду’. Вообще, какъ бы ни были произвольны и односторонни наблюденія и изображенія натуралиста, онъ остается въ совершенной увренности, что видитъ вещи ‘въ настоящемъ свт’ и ничего личнаго не вноситъ въ пониманіе вещей. Между тмъ, столь беззаботная увренность меньшего къ лицу именно натуралистамъ. Голая правда во всемъ своемъ объем меньше всего доступна именно имъ, благодаря ихъ стремленію держаться въ сторон отъ интересовъ, трогающихъ человка’. При холодномъ и безучастномъ отношеніи къ чувствамъ, волнующимъ человка, невозможно понять ихъ и врно изобразить. Надо пережить и перечувствовать ихъ, для того, чтобы знать объ нихъ правду и живо нарисовать. Повидимому, и самъ Флоберъ инстинктивно чувствовалъ это, когда писалъ одному пріятелю: ‘Полстопы бумаги, которыя въ пять мсяцевъ наполнены мною бездною отмтокъ, я охотно отдалъ бы за то, чтобъ хоть три секунды почувствовать себя въ самомъ дл увлеченнымъ страстями моихъ дйствующихъ лицъ’. Но, огорчаясь этимъ безсиліемъ своего чувства, онъ, очевидно, упускалъ изъ виду, что это печальное явленіе было тсно связано съ тмъ, чмъ онъ гордился и чего онъ требовалъ отъ всякаго художника — съ холодно-безучастнымъ отношеніемъ къ изображаемой жизни. Зола тоже не замчаетъ этой связи. ‘Грустно было видть, пишетъ онъ:— этотъ могучій талантъ каменющимъ на нашихъ глазахъ, какъ окаменли постепенно лики античной миологіи. Медленно, съ ногъ до пояса и съ пояса до головы Флоберъ превращался въ мраморную статую’. И тотъ же Зола не можетъ достаточно нарадоваться холодному безстрастію Флобера. Между тмъ, одно такъ естественно вытекало изъ другого, что другъ безъ друга они немыслимы. Ьдь въ сущности Флоберъ всю жизнь весьма послдовательно, шагъ за шагомъ, приближался къ натуралистическому идеалу. Чмъ дальше, тмъ равнодушне и безучастне онъ относился къ жизни и волнующимъ ее интересамъ, и тмъ сильне отдавался искуству, т. е. самому процессу и формамъ изображенія. Не Флоберъ окаменвалъ и не талантъ его — вдь онъ съ прежнимъ огнемъ продолжалъ говорить обо всемъ, что касается искуства и не мене усердно работалъ въ немъ. Но что, дйствительно, пропадало, такъ это та незначительная доза участія къ человческимъ интересамъ, съ которой онъ все-таки началъ свою литературную дятельность. Въ то время онъ былъ еще слишкомъ молодъ и живъ, чтобы не интересоваться жизнью совсмъ, чтобы не быть въ состояніи жить и чувствовать вмст съ своими героями. Какъ онъ ни презиралъ жизнь уже тогда, однако, чувство это не сразу овладло имъ цликомъ. Только съ теченіемъ времени онъ все больше сталъ погружаться въ холодное равнодушіе и все больше удалялся отъ жизни. Поэтому, чмъ дальше, тмъ больше жизнь представлялась ему не въ ‘настоящемъ свт’, а въ какомъ то совершенно фантастическомъ. Припомните его собственное сравненіе, что скука, постоянно его одолвавшая, бросаетъ такой же причудливый свтъ на дйствительность, какъ разноцвтныя стекла кіосковъ на все, что вы чрезъ нихъ разсматриваете!
Да и въ самомъ дл, разв могла жизнь представляться въ настоящемъ свт человку, который очень былъ удивленъ, убдившись, что публика интересуется въ литератур не одной только формой, а также и содержаніемъ. Разв могъ видть жизнь въ ея настоящемъ свт человкъ, который презиралъ дйствительность, и во имя чего? во имя какой-то страстной нжности къ Востоку! человкъ, который презиралъ человчество, чтобы въ то же время, какъ свидтельствуетъ Зола, врить во власть ‘даже въ лиц ея ничтожнйшихъ представителей’ и преклоняться предъ принцессой или министромъ (они въ его глазахъ, говоритъ Зола, выдлялись изъ толпы простыхъ смертныхъ)! И это была точка зрнія человка, который по словамъ того-же Зола, въ своемъ ‘Искушеніи Св. Антонія’, ‘далъ пощечину всему человчеству!’
Нтъ, истинный свтъ пониманія недоступенъ людямъ, такъ далеко ушедшимъ въ своей натуралистической отчужденности отъ человка и общечеловческихъ интересовъ. Поэтому-то и нельзя сказать про Флобера. что онъ изображалъ только ‘голую правду’ и былъ ‘неподкупнымъ реалистомъ’. Правда была ему доступна только въ той степени, въ какой онъ, несмотря ни на какія теоріи, не могъ отвернуться отъ общечеловческихъ интересовъ, какъ бы онъ того ни желалъ.
Когда вслдъ за ‘Г-жей Бовари’ появился ‘Саламмбо’ (романъ изъ карагенской жизни), со всхъ сторонъ высказано было мнніе, что героиня Саламмбо есть та же Эмма Бовари. И въ самомъ дл, об он всю жизнь изнываютъ въ томительномъ стремленіи къ чему-то неизвданному, къ чрезвычайнымъ ощущеніямъ, къ неиспытаннымъ наслажденіямъ. У обихъ все время незамтно никакого опредленнаго, сколько-нибудь содержательнаго чувства, но об он непрестанно обуреваемы какимъ-то чисто нервнымъ возбужденіемъ, которое не одухотворено никакимъ сколько-нибудь возвышеннымъ характеромъ. И совершенно то же самое служитъ главнымъ содержаніемъ ‘Сентиментальнаго воспитанія’. Только тутъ ужь мы имемъ дло не съ женщиной, а съ мужниной того же характера. И вотъ, по свидтельству какъ Зола, такъ и Дюкана, въ его лиц Флоберъ изобразилъ очень много автобіографическаго. Это очень существенное обстоятельство. Дюканъ разсказываетъ, что Флоберъ также, какъ и герой его романа, очень долго любилъ замужнюю женщину, приблизительно при тхъ же обстоятельствахъ. Между тмъ, несмотря на столь долгую и какъ будто идеальную привязанность, Дюканъ съ своей стороны всегда удивлялся, до какой степени и Флоберъ, и Булье не понимали чувства любви. Насколько онъ могъ замтить, имъ былъ доступенъ и понятенъ только самый процессъ, врне механизмъ любви, вмсто любви они всегда подставляли похоть, чувственную страсть, т. е. грубую физическую, нервную подкладку любви. Булье и самъ сознавался, что въ душ его холодъ и что сердце его никогда не любило. По мннію Дюкана, Флоберъ могъ бы обими руками подписаться подъ этимъ признаніемъ. ‘Нимфоманія Эммы Бовари, говоритъ онъ:— и эротическія мечтанія Саламмбо — это не любовь’. И съ тмъ же правомъ можно сказать, что не любовь испытывалъ герой ‘Сентиментальнаго воспитанія’, хотя онъ цлыхъ 30 лтъ только и длалъ, что бгалъ за женщинами. Да и самъ Флоберъ, повидимому, не думалъ, что Фредерикъ Моро увлекался чувствомъ любви. На это указываетъ самое названіе романа. Вдь, сентиментальность не означаетъ способности испытывать содержательныя и сильныя чувства, это врне какая-то безпредметная чувствительность. И соотвтственный душевный типъ нетолько былъ лучшимъ изъ того, что изображалъ Флоберъ, но и единственнымъ типомъ, къ которому онъ близко подходилъ. Все, что сколько-нибудь удалялось отъ него, онъ уже изображалъ по возможности однми вншними чертами, напримръ, людей, какъ Гомэ, Бине или Арну, т. е. хотя и пустыхъ, но уравновшенныхъ. Однако, и эти фигуры, какъ сосдніе съ излюбленнымъ душевнымъ типомъ, еще удавались ему. Но когда ему приходилось изображать людей съ искреннимъ, теплымъ чувствомъ, въ род госпожи Арну или Шарля Бовари, онъ либо рисовалъ ихъ съ одной вншней стороны (такъ написанъ почти весь Шарль Бовари), либо останавливался на самыхъ элементарныхъ душевныхъ движеніяхъ. Такъ что вообще можно сказать, что все разнообразіе изображенныхъ имъ фигуръ зависло исключительно отъ разнообразія темпераментовъ. Но ршительно у всхъ у нихъ духовное содержаніе не выходитъ за предлы самыхъ элементарныхъ душевныхъ движеній. Это именно и была та сфера общечеловческихъ интересовъ, которой онъ не былъ чуждъ и которую онъ могъ рисовать правдиво. Поэтому-то такъ прекрасно изображена у него мелкая и пустая провинціальная жизнь, и безсодержательность парижской толчеи, и безъисходное, изнурительное напряженіе нервовъ, словомъ, область тхъ интересовъ, которые не высоко стоятъ надъ зоологическимъ уровнемъ. Эту правду онъ дйствительно сказалъ, и сказалъ прекрасно. Но такъ какъ онъ кром этого ничего другого въ жизни не зналъ и не хотлъ знать, то и не могъ говорить правду о боле возвышенной и сложной области жизни и дйствительности. И когда онъ являлся въ нее съ своей правдой, какъ это было и въ ‘Сентиментальномъ воспитаніи’, и въ ‘Искушеніи св. Антонія’, и въ ‘Буваръ и Пекюше’, то терялъ всякое право считаться ‘неподкупнымъ реалистомъ’ и проявлялъ во всемъ блеск, результаты своей отчужденности отъ жизни.

А. Красносельскій.

‘Отечественныя Записки’, No 1, 1884

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека