Время на прочтение: 23 минут(ы)
Е.Иванова
Один из ‘темных’ визитеров
Date: 29 апреля 2008
Изд: ‘Прометей’. Т. 12, М., ‘Молодая гвардия’, 1980.
OCR: Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.com)
Е.ИВАНОВА
Один из ‘темных’ визитеров
20 июля 1907 года в дневнике Толстого появляется запись: ‘Единственное средство доказательства того, что это учение дает благо, это — то, чтобы жить по нем, как живет Добролюбов’1. Можно с уверенностью сказать, что очень немногие корреспонденты и визитеры Ясной Поляны удостаивались подобной оценки. Кем же был этот человек, заслуживший благосклонное внимание Толстого?
Начинается биография Добролюбова в среде далекой и даже враждебной Толстому — среде зарождающегося русского символизма. Для этого литературного течения он также был авторитетом. Но чтобы найти источник этого авторитета, не обязательно обращаться к творчеству Добролюбова. ‘Личная его биография гораздо интереснее литературной его деятельности’ — категорически сформулировано в редакционной заметке из венгеровской ‘Русской литературы XX века’. Добролюбов-поэт стал жертвой собственной биографии. Жертвой потому, что даже среди символистов мало кто, кроме В. Брюсова, И. Ореуса-Коневского и отчасти А. Белого, обнаружил действительное знакомство с его стихами. Точно по молчаливой договоренности ему было навсегда отказано в праве быть поэтом.
Основания к этому были. И дело здесь не в том, что стихи Добролюбова слабы, а в колоритности его поступков, на фоне которых стихи меркли. В 1895 году он издает свой первый сборник стихов ‘Natura naturas. Natura naturata‘. К этому времени его имя в узком кругу символистских читателей уже прочно окутано ореолом легенд. Поэтому к книге обращаются только за подтверждением уже сложившегося представления. Стихи единодушно признаются ‘странными’, ‘нечитаемыми’, а по существу, остаются просто непрочитанными. Замысловатые претензии автора — пустые страницы, странное посвящение — служат удачной мишенью для критических стрел.
Между 1898 и 1899 годами Добролюбов оставляет декадентство и уходит странствовать, скитаясь сначала по монастырям, позднее среди сектантов. Его имя сразу обрастает новыми легендами, и второй сборник — ‘Собрание стихов’ (М., ‘Скорпион’, 1900 г.) — встречается читателем как ‘стихи того самого‘ Добролюбова, который ‘ушел’. Третий сборник — ‘Из книги невидимой’ (М., ‘Весы’, 1905 г.) — воспринимается с новым оттенком: вот, дескать, каких богатырей духа вырастило русское декадентство. Так, загипнотизированные биографией, символисты прошли мимо его творчества.
Между тем даже творчество раннего Добролюбова заслуживает, наконец, прочтения. И здесь мы находим неожиданные точки соприкосновения Добролюбова с Толстым, своего рода предысторию к их отношениям в 900-е годы: ведь творчество Добролюбова 90-х годов воплощает в концентрированном виде все то, за что обличает Толстой современное искусство, и, в частности, декадентство, в трактате ‘Что такое искусство’. Именно в работе Толстого мы находим ответ на вопрос, почему Добролюбов остается поэтом без читателя. Попытаемся это показать.
Все, кто проявлял интерес к Добролюбову, обращали внимание на единство, существовавшее между идеями, которые он исповедовал, и жизнью. Увлекшись декадентством, Добролюбов, по словам Н. Минского, ‘не только писал на декадентские темы, но и устраивал свою жизнь по-декадентски, и это соответствие слова с делом сразу окружило его ореолом, поставило выше всех писателей, которые, к какой бы школе ни принадлежали в литературе, в жизни ничем не отличались друг от друга’2. Не менее самозабвенно отдавался Добролюбов проповедничеству сектантского периода и не менее ревностно устраивал свою жизнь по-сектантски.
В 90-е годы декадентство стало для Добролюбова своеобразной религией. По воспоминаниям современников, в то время он, ‘не щадя себя, верный своей вере, курил и ел опий, курил гашиш, склоняя к этому и других в своей узенькой комнатке на Пантелеймоновской, оклеенной черными обоями, с потолком, выкрашенным в серый цвет’3. Под стать этому было и поведение Добролюбова. В обществе он говорил ‘намеренную чепуху, садился посреди комнаты на пол’4. ‘Письма он писал дикие, ни на что не похожие, без обращений, изломанным почерком, точно подделываясь под бред’5. Довершала облик Добролюбова одежда. Он одевался ‘в необычный костюм (вроде гусарского, но черный, с шелковым белым кашне вместо воротника и галстука)’6. Бытовое поведение Добролюбова создает тот ‘особый ореол’, о котором писал Н. Минский, и становится контекстом его стихов. Отсюда предвзятость и заданность, сквозящие во всех без исключения оценках: от презрительно-непонимающих отзывов четы Мережковских до восторженных панегириков Брюсова. Даже в узком кругу литераторов, единственном, где могли быть потенциальные читатели, его стихи были заслонены личностью поэта. Но была и другая причина, обрекавшая его стихи на непонимание со стороны читателя. Она лежала в самой программе его поэзии.
Вдумываясь в стихи Добролюбова, убеждаешься, что они заслуживают самого пристального внимания — настолько декадентски выразительным было его творчество. Начнем с первой заповеди декадентского искусства, с индивидуализма. Добролюбов дал индивидуализму новое качество: он отказывался не от прошлых идеалов этого мира, его собственная личность полностью этот мир затмевала. В стремлении выявить свою индивидуальную точку зрения на мир Добролюбов доходит до логического конца, поскольку реальность полностью растворяется в его восприятии. ‘Задача поэзии,— провозглашал Добролюбов,— изображать видимое и чувствуемое в движении. Это аксиома. И вот движение, которое изображается поэтом, может быть изображено в целом ряде отдельных моментов. В каждом движении есть момент начальный, момент предельный и момент центральный. Момент центральный — это цель, сущность, объяснение всего акта данного движения. Им занималась классическая эпоха. Следующая эпоха изображала только конечный момент движения. Третья эпоха реалистическая, она стремится изображать движение в его целом, во всех трех моментах. Наконец, наш период — период символизма: мы изображаем только начальный момент движения, предоставляя остальной угадыванию’7. Если исходить из аксиомы Добролюбова и считать, что предмет поэзии — видимое и чувствуемое в движении, становится ясным избранный моментализмом (так он называл свой метод) принцип: личность отказывается интегрировать впечатления, поступающие из внешнего мира, она выхватывает в нем бесконечно малую величину, ‘момент’. Обратимся теперь к практическому воплощению этой теории. Привожу начало стихотворения ‘Светлая’:
Горе! Цветы распустились… пьянею.
Бродят, растут благовонья бесшумно.
Что-то проснулось опять неразумно,
Кто-то болезненно шепчет: ‘жалею‘8.
Событие, которое стоит за мгновенным переживанием поэта, намеренно отодвигается и в стихотворении обозначено как бы пунктиром. Так же равноправно очерчены слуховые впечатления. Все они вместе — запись одного мгновения. Так рождалась невнятица его стихов, неоднократно подвергавшаяся суровым критическим оценкам. Читатель не мог понять, о чем эти стихи, пожимая плечами, встречая противоестественные сочетания, типа: ‘Горе! Цветы распустились… пьянею‘.
Культивируя субъективизм, Добролюбов доводил до изощренности утонченность собственного восприятия действительности. Здесь уместно процитировать самохарактеристику, данную им во второй половине 90-х годов, накануне ‘ухода’: ‘Неестественными нитями, словно неудачными путями, вьется, все развивается сдержанная, достойная смеха песнь моя. Много в ней некрасивого, и особенно все зрительное. Звуки же тажк самоуглубленны, изощренны и часто некрасивы в этих подробных изощренностях. Резкими, мелкими чертами сплетаются стулья, столы и книги для звуков, безмолвные звучные книги…’9
Моментализм Добролюбова был наиболее полной реализацией общей тенденции декадентского искусства. Но именно в полноте ее проведения этого метода и таилась самая серьезная опасность: зерно самоуничтожения было заложено в программе декадентской поэзии. С одной стороны, она стремилась дать личности возможность максимального самораскрытия. С другой стороны, она представляла ее расколотой на ‘миги’ и ‘моменты’, то есть в проявлениях настолько субъективных, что они могли ничего не значить для читателя. Возникало такое искусство, которое, как писал В. Брюсов, ‘в своем идеале таково — что оно будет доступно только автору’10. Добролюбов и здесь оказался последовательнее других, он имел мужество отказаться от читателя. Со слов В. Брюсова он решил: ‘печатать не для кого, слишком для немногих’11.
Судьба стихов Добролюбова может служить наглядным подтверждением мысли Толстого о том тупике, в который неизбежно должно было зайти ‘элитарное’ искусство.
Теперь обратимся к другой важной черте декадентской программы — к культу самоценного искусства. Пафосом, который одушевлял деятельность раннего Добролюбова, был пафос служения самоценному искусству. О себе самом этой поры он вспоминал позднее в отрывке ‘Разлюбленные книги’: ‘Я видел раньше только Тебя, отчаянье разбило бы мой ум при одной мысли сухой о возможности другого. Ибо пред Тобою ходят все, о Искусство! Праведник Мира!’12 Само слово ‘искусство’ пишется для Добролюбова с большой буквы. На алтарь своего божества и приносит Добролюбов все свои творческие силы.
Из признания самоценности искусства вытекает особое значение его формы, которая превращается в единственный двигатель развития. В наброске ‘К науке о прекрасном’ Добролюбов писал: ‘Важен и вечен с картиной зритель, не творец. О глубине его чувства, о знанье, пожалуй,— только об этом — заботьтесь. Творец же может быть сухим, восхищающимся насильно, работать для красоты, для мысли, из праздности, для друзей, лжив, искренен, тем и другим, может заботиться только об отделке слов. А искусство — искусство, оно ни цель, ни средство, и не опровергая ничего, чудеснейшим образом присутствует всюду’13. По Добролюбову, художник как личность может и не выражаться в произведении, он стремился в своих стихах выразиться как мастер — только через совершенство формы может возникнуть полноценное искусство (отсюда знаменательное сочетание — ‘работать для красоты, для мысли’ и т. д.). Стихи становятся сложной мозговой игрой: их творец стремится раздвинуть палитру изобразительных средств, средств воздействия на читателя, единственно ради которого ‘работает’ мастер. Категория зрителя в эстетике Добролюбова тоже требует дополнительных комментариев. Задача искусства — поразить зрителя новизной (это был побудительный мотив декадентского новаторства). Содержательная сторона этой новизны не важна, отсюда не важен и творец. Зритель мыслится как знаток, ценитель, созерцающий искусство как смену приемов творчества. Единственным мерилом для оценки становилась ‘начитанность’, искушенность читателя в восприятии искусства. В наброске романа Добролюбов пишет о чтении стихов героя — поэта Иннокентия Игоревича Мертвого: ‘Стихи были прекрасны. Сразу виделась начитанность. Иннокентий принадлежал к славной современной породе, которая рождена книгами’14. К той же ‘породе’ принадлежит и сам Добролюбов. ‘Начитанностью’ порожден в нем страх быть банальным, пользуясь традиционной системой изобразительных средств. Это была та самая ‘поэзия от поэзии’, появление которой приводило в негодование Л. Н. Толстого.
В эстетике Добролюбова особое значение придается отдельному звуку, о чем он писал в прозаическом отрывке ‘Предание о зарождении языка’. ‘Учитель запретил касаться этого растения: оно стояло на солнцепеке, всякий листок смеялся на солнце. Учитель назвал растение самим молчанием… Я и Коля прикусили по листику, и горько стало нам на сердце… Все братья смеялись над нами: я не мог говорить. Только через восемь часов сумели мы говорить и заговорили без конца. Мне стали нравится слова, как цветы, духи. Я упивался мягкими согласными. Особенно полюбил я с тех пор ‘м’. Так познал я разговор, вкусив от богини Афазии. Советую Вам шествовать тою же запутанною прямее прямого дорогой глубин’15.
Афазия — вид речевого нарушения, превращающего логический строй речи в набор звуков,— становится богиней поэзии Добролюбова. Звук приобретает самоценное значение в стихе. Идеалом искусства для Добролюбова являлась музыка, и все его стихи — попытка уйти из области слова в область музыки. Какими же путями шел Добролюбов к этой цели? Его стихи — это не реализация верленовского лозунга ‘музыка прежде всего’. Большинство стихотворений Добролюбова построено по законам какого-либо музыкального произведения и сопровождается указанием на форму, в которой они выдержаны. К некоторым стихам по аналогии с нотной записью музыки Добролюбов помещает указания на темп исполнения: ‘медленно’, ‘медленно, с тихим упоением’, ‘медленно и изысканно переплетаясь’.
Музыкальная основа построения стихов Добролюбова осталась незамеченной, современники читали произведения Добролюбова как стихи и судили их критериями поэзии.
Лирика Добролюбова этих лет не менее выразительно-декадентская и по своим темам.
Таковы были стихи Добролюбова, собранные в книге ‘Natura naturans. Natura naturata‘. Как следует из сказанного, в том, что они остались не прочитанными современниками, нет исторической несправедливости: в программу его поэзии читатель не укладывался. Современники усматривали в их нечитабельности отсутствие таланта. Добролюбов талантом обладал, но талантом особого рода. Талант Добролюбова выразился прежде всего в способности так плотно уложиться в прокрустово ложе любой идеи, что она становилась прозрачной до своих последних глубин. Другой вопрос, что истинный поэт не мог столь последовательно претворять теорию в жизнь, инстинкт творца заставил бы его действовать, ‘несмотря на идеи’. Добролюбов был лишен этого защитительного рефлекса, именно поэтому он и стал первым поэтом без читателя.
Вслед за сборником ‘Natura naturans. Natura naturata‘ в творческой биографии Добролюбова зияет белое пятно, поскольку рукописи этого времени были им утеряны. Сохранились лишь стихи, написанные накануне ‘ухода’, осенью — летом 1897— 1898 годов. Часть из этих произведений — все написанное стихами — была отобрана Брюсовым для сборника ‘Собрание стихов’ (1900 г.). В рукописях стихи перемежаются с прозаическими отрывками, взаимодополняющими друг друга и рисующими ту сложную внутреннюю жизнь, которую ведет поэт в этот период.
Время, когда создавались эти стихи, было для Добролюбова переломным: декадентская вера исчерпывала себя. Изменились и внешние атрибуты его декадентства. В. Гиппиус вспоминал: ‘Он уехал из семьи и жил в меблированной комнате на Васильевском острове, ходил в университет, занимался египетской архитектурой и греческой философией, но в нем прежний Добролюбов выродился, замер’16.
Изменилось и творчество Добролюбова. Господствующей формой становятся прозаические стихотворения, своего рода философские этюды. Исчезают музыкальные заголовки, которыми пестрел первый сборник, в стороне остаются формальные эксперименты
Перестройка системы изобразительных средств отражает перемены, происшедшие в самом Добролюбове. Напряженное бытие декадентской идеи подходит в нем к последнему рубежу. Оттесняется на второй план пафос служения искусству, пафос создания новых форм. Добролюбов уходит в продумывание идеологических аспектов декадентства. Теперь она становится для него прежде всего доктриной полного самоосвобождения личности.
‘Разрешение от всяких уз идеальности морали’ запечатлевают стихи Добролюбова этих лет. Презрение к толпе, антидемократизм яростно исповедовались Добролюбовым. Сильная личность в духе философских построений Ницше воссоздается в прозаическом стихотворении ‘Игра слов’17. По воспоминаниям Н. Минского, поэт ‘однажды прочитал нам поэму в прозе, в которой рассказывалось, что несколько молодых людей пообедали ‘кубическим куском жареного человеческого мяса’. На все вопросы автор отвечал двусмысленной улыбкой, ничего не имея против того, чтобы в нем видели одного из сотрапезников’18.
Границы собственной воли напряженно обдумываются поэтом. Их проверка запечатлена в отрывке ‘Из ‘неловкого дневника’: ‘Я снова оглядываю стены новой комнаты, однообразный, пошлый рисунок… Я хотел было переменить обои до переезда, но теперь у меня нет только денег. Нет! Вспомни и стыдись, в прошедшей горнице были тоже чужие обои, правда без рисунка, но ужасного желтоватого цвета. Итак, остается смириться… Мне был во всем предоставлен выбор: теперь хозяйка может подавать мне утром украшенное Фором чайное блюдечко, и я не смею разбить его. Где же воля, никогда ничего не считавшая, направленная не только на себя, но и на все даже мелочи’19.
Но не только реальность — пробный камень для испытания границ воли личности освобождающей себя ‘от всяких уз’: борьба переносится Добролюбовым и на небеса. Он стремится теперь не просто стать абсолютных законодателем собственной жизни, но и поразить противника, который диктует законы, управляющие человечеством в целом:
‘Спасся Бог от людей и думает, что забудут о Дереве Жизни, принадлежащем пока только Богу… Зная все, должны же мы перестать быть детьми и похитить дар. В кое чем уже превзошли Его… Наша кротость лучше Его. И мы еще покажем себя! О, предчувствие падающих оболочек необходимости ступеней…’20
Если воля человека признается способной управлять миром, то нет законов, которые в этой внешней реальности были бы непоколебимыми, нет абсолютных истин, все зависит от расположения и желания воли. Так возникает рассуждение: ‘Ах, сердце дрожит из любви к мировым вопросам: может, они просто стоят? даже знают это? А и лучше два, чем ни одного. Наконец, оба относятся дружно и не спорят о первенстве или мало, или благородно?’21 Оно же запечатлено в одном из стихотворений Добролюбова: ‘Встал ли я ночью? утром ли встал?’
Испытание внешних законов, установленных не самой личностью и повелевающих ею, подводит Добролюбова к идее самоубийства. Эта идея неизбежно должна была возникнуть: культ смерти, отвращение к реальности закономерно вели к ней, не менее закономерно приводила к этой мысли и доктрина полного самоосвобождения личности, воспринятая им из декадентства: самоубийство — последний шаг по пути самоосвобождения, нарушение последнего человеческого табу и единственный способ доказательства полноты собственной свободы. Легенды о призывах к самоубийству, исходивших от Добролюбова, складывались не случайно. О том, что такая мысль у него возникла, свидетельствует следующий отрывок:
‘Мы оба решили сделаться самоубийцами, и, кто касался немного к тем же вещам, и также бесстыдно, не оскорбит меня подозрением. Я раздробил череп рассудка, но не посмел казнить груди, и продолжал существовать с невыразимой болью около трупа младшего брата’22.
Проповедуя самоубийство, Добролюбов все же не покончил с собой. Но заложенная в декадентстве энергия саморазрушения нашла другой выход: бегство из литературы было, без сомнения, актом литературного самоуничтожения. Начинается новый период его биографии — ‘жизнь кончилась, начинается житие’. Отныне Добролюбов становится, по собственному выражению, ‘рыцарем странствующего ордена’.
Теперь невозможно восстановить, как происходит перерождение Добролюбова в сектантского проповедника. Символисты, слагая вокруг его имени миф, сильно выпрямляли этот путь: они стремились изобразить его как религиозное раскаяние, как восстание из бездн нигилизма до вершин положительных религиозных ценностей. Но есть свидетельства, что первоначально уход Добролюбова был далек от всякого покаяния, это была лишь смена паствы, идеи он нес ‘в народ’ те же. ‘Ушел он проповедовать дьявола и свободу…’— записано в ‘Дневнике’ Брюсова. Придя после первых странствий летом 1898 года к Брюсовым, Добролюбов, по воспоминаниям Н. Я. Брюсовой, предстал перед ними ‘богоборцем, отстаивающим права человека, у которых Бог хочет их отнять, обратить его не в человека, а в ‘собаку человека’ 23.
Но все эти подробности не мешали символистам очень скоро канонизировать Добролюбова как своего рода святого. Как авторитет жизненный, как образец поведения истинного символиста Добролюбов ставился очень высоко, и можно было бы привести целый ряд панегириков ему, принадлежащих символистам самой разной ориентации.
Странствия Добролюбова начинаются в Олонецкой губернии. Затем он попадает на некоторое время в Соловецкий монастырь. По дневниковым записям Брюсова, ‘его там совсем увлекли’. Пребывание в Соловках было достаточно кратким, Добролюбов вскоре бежал из монастыря, не удовлетворенный монастырскими порядками. Первый вопрос, на который должен ответить исследователь жизненного пути Добролюбова, — что изменилось с его уходом в народ? Можно ли сказать вслед за символистами, что это было преодоление индивидуализма, обретение истинно положительных ценностей, позволивших преодолеть декадентство, пусть даже на религиозной основе? В 1898—1899 годах новое направление духовной деятельности Добролюбова не обозначилось еще отчетливо. Поэтому отрывочные сведения о его жизни этих лет не могут помочь в разрешении интересующего нас вопроса. Но вот в начале 900-х годов Добролюбов попадает в Самарскую губернию, где на стыке Николаевского (ныне Пугачевского района) и Бузулукского уездов оформилась секта добролюбовцев, в заветах которой и выкристаллизовалась новая вера Добролюбова. Дошедшие до нас материалы по ее истории и помогут уяснить истоки новой религиозности ‘брата Александра’, как стал именоваться Добролюбов с этих пор.
Если странствия Добролюбова начинались из желания проповедовать ‘дьявола и свободу’, то очень скоро Добролюбов изменяет декадентскому атеизму и становится человеком религиозным. Вот как описывает друг Добролюбова петербургских лет В. Гиппиус свою беседу с ним накануне ухода Добролюбова в Соловецкий монастырь: ‘Он весь переменился страшно. В середине лета (…) пошел в Москву, обошел все монастыри и в августе вернулся в Петербург, чтобы отсюда уехать в Соловецкий монастырь послушником. Я был у него два раза. Он жил в маленькой комнате… В комнате только стол, стул и на полу тюфяк, над ним икона (…). Я спросил, что с ним (…). Он говорит, что знает истину и должен сказать ее людям. Я спросил, отчего же он уходит. Говорит, он должен наказать себя. Я спросил, что есть истина? Отвечает, что не может теперь говорить, что он ‘нечистый сосуд’… Он говорит, что не верил, был жесток и не любил людей. Что он любил разное и служил разному, теперь любит единое и служит единому…’24 Как следует из этой записи, Добролюбова в Соловецкий монастырь приводит не желание обрести веру, а желание подготовиться к проповедованию открывшихся ему истин. Поэтому и не удается попытка сблизиться с церковными формами православия: церковь стремится прежде всего связать личность, направить ее в русло сложившейся религиозной традиции.
После выхода из Соловецкого монастыря начинается период странствий, которые приводят Добролюбова в Самарскую губернию — самый сектантский уголок царской России. Именно среди сектантов обретает Добролюбов подходящую паству. Личность Добролюбова как нельзя более соответствовала роли предводителя секты: сильный проповеднический дар, способность ‘идти во всем до конца’, проводить свои идеи в жизнь с неукоснительной прямотой. Когда начала складываться секта? Уже в 1901 году у Добролюбова были последователи. В городе Троицке (Оренбургской области) происходит суд над казаками Степаном Неклюдовым и Петром Орловым за отказ от воинской повинности, к которому их склонил брат Александр. Значит, уже в эти годы Добролюбов выступал в роли апостола новой веры. Его деятельность следующих лет частично помогает нам проследить материалы, сохранившиеся в архиве Л. Н. Толстого, в поле зрения которого Добролюбов попадает примерно с 1902 года.
В сентябре 1903 года Добролюбов совершает свой первый визит в Ясную Поляну. После визита Толстой записывает в дневнике: ‘Был Добролюбов, христиански живущий человек. Я полюбил его’. Устный рассказ об этом визите записан И. П. Ярковым: ‘Как известно, Толстой принял Добролюбова за обычного странника из народа. Однако, разговорившись, понял свою ошибку. Понял, что перед ним не типичный странник (…), а образованный, или, как говорят уже в наши дни, культурный человек (…). После беседы брат Александр и брат Сергей остались ночевать у Толстого. Проснувшись утром другого дня, брат Александр обнаружил, что все его прежнее крестьянское, странническое одеяние и обувь (обычные лапти) исчезли. А вместо них на стуле возле постели разложена более ‘приличная’, городского типа одежда, около стула стоят новые сапоги.
Ему пояснили, что вся его одежда, в которой он явился к Толстому, в том числе и лапти, предана огню, сожжена, и что ему надлежит одеться в новое одеяние, которое ему любезно преподносит графиня Софья Андреевна26. Добролюбов подчинился этому и безропотно оделся в предложенную новую одежду. Попрощавшись со Львом Николаевичем и его семейством, брат Александр и Сергей тронулись в путь. На Тульском шоссе уже на значительном отдалении от Ясной Поляны, повстречался им бедно одетый крестьянин, мужик. Брат Александр остановил его и довольно-таки властно предложил: ‘Разденься, сними свою одежду, а я сниму свою. Ты оденешься в мою, а я надену твою’. На недоуменный вопрос крестьянина, к чему это, Добролюбов ответил кратко: ‘Так надо’. Крестьянин несколько заупрямился, но брат Александр проявил приличествующую случаю властность, так что крестьянин в конце концов подчинился и стал раздеваться. Разделся и брат Александр и быстро надел на себя всю немудрую, видавшую виды крестьянскую одежду, а также и лапти, в которые был обут крестьянин. Переодевшись, брат Александр и брат Сергей приветливо попрощались с мужиком, пожелали ему всего доброго и пошли дальше. А крестьянин дальше не пошел. Одетый в исправный городской костюм и в новые сапоги, он, как столб, стоял на одном месте и недоумевал: что же такое с ним приключилось?’26
Визитер Л. Н. Толстого заметно отличается от Добролюбова петербургских лет. Даже опытный глаз Толстого принимает его сначала за мужика, в которого тот успел превратиться за какое-нибудь пятилетие. Мужицкое одеяние в такой же степени отвечает новым устремлениям Добролюбова, как отвечал декадентским идеям его костюм петербургских лет. Этот рассказ, записанный И. П. Ярковым от последователей брата Александра, может служить примером тех легенд, которые слагались вокруг Добролюбова в сектантской среде. Он помогает понять, почему так успешно укреплялся в народной среде авторитет этого нового пророка. Что привлекало в нем прежде всего? Опять ‘соответствие слова с делом’, которые, по оценке Минского, в свое время выделяли Добролюбова в среде петербургских литераторов. ‘Справный городской костюм’, конечно, не составлял особой ценности для Добролюбова, но в глазах крестьянина подобное пренебрежение к собственности было сродни святости. И. П. Ярков записал еще устное предание, бытовавшее в среде добролюбовцев, о том, что ‘брат Александр оставил в Петербурге семью, большой, длинный, ‘во весь квартал’, дом, в котором жила его семья и сам до ухода,— ‘целый дворец’, роскошные условия жизни. И всем этим брат Александр пренебрег, ушел и спустился в народные низы’27.
Вскоре после первого визита в Ясную Поляну Добролюбов обращается к Толстому с письмом: ‘Лев Николаич, я могу сказать и о тебе — ради любви. Ты близок к смерти, ты всю жизнь сражался за некоторую часть веры и за телесный труд как за неизбежный закон божий — пока, на видимой земле, подыми еще раз меч за это, не давай повода ищущим повода, разъясни свою ошибку в отдаче именья, что теперь не исправить, но чтоб не соблазнялись, разъясни еще свою ошибку — как ты не признавал, что ты не вышел из барского дома (этого тоже теперь не исправить по болезни) и разъясни (лучше печатно, всем, потому что ты печатаешь и печатал все), кроме этого разъясни, что ты признаешь ошибкой, когда оставил телесный труд (и это по болезни теперь не исправишь). Такое признание оградит закон телесного труда и бедности, за который ты боролся всю жизнь, оградит крепче всех осуждений от всех осуждающих’28. Содержание и тон этого письма характерны для Добролюбова. Хотя в проповедях он призывал своих последователей к смирению, сам он чаще всего ‘приказывает от имени бога’. Чем завоевывает Добролюбов право поучать Толстого? Прежде всего тем, что сам неукоснительно осуществляет свои заветы.
В сектантский период деятельности Добролюбов стал убежденным пацифистом, что заставляло его последователей неоднократно ‘претерпеть за веру’. Материалы об этих преследованиях сохранились в архиве Толстого.
В 1905 году в символистском издательстве ‘Скорпион’ выходит сборник произведений Добролюбова-проповедника ‘Из книги невидимой’.
Главная цель издания третьего сборника произведений Добролюбова — ‘печатно опровергнуть всю злую часть прежних дней своих’28, как он выразился в письме к Толстому. По содержанию этот сборник полностью отрицает те идеи, которые воодушевляли Добролюбова в петербургский период. Антидемократизм, презрение к бедности сменяются ‘восхвалением нищего жития’. Культ смерти сменяется преклонением перед всем живым.
И всемирным браком с каждой тварью
сочеталися,
Со звездами, с ангелами, с морями
сочеталися,
Даже с грешными и со зверями
сочеталися,
Даже с демонами сожаленьем
сочеталися29.
От былого богоборчества и самообожествления Добролюбов переходит теперь к истовому служению богу. И все же в сборнике ‘Из книги невидимой’ можно найти немало общего с декадентским творчеством Добролюбова. Неизменным остается тот источник, откуда черпает Добролюбов новые ценности. Его религиозное учение полностью основано на внутреннем откровении, на истинах, явившихся в моменты ‘проблесков’. Если раньше такие ‘озарения’ помогали создавать произведения искусства с большой буквы, то теперь он извлекает из них учение об ‘истинной жизни’. В минуты духовного просветления голос бога, по словам Добролюбова, диктует ему страницы ‘Из книги невидимой’, сам он лишь служит посредником между богем и человечеством. ‘Братья, — пишет Добролюбов, — я хотел излагать слово о боге подробно по частям и разделеньям вопросов, как земные мудрецы, но бог воспретил мне. Он не велит ни украшать, ни перечеркивать, ни прибавлять, ни убавлять, ни зачеркивать, ни переставлять, ни лгать’.30 ‘Миги’ Добролюбова наполнены теперь религиозными прозрениями, и пифическая интонация заставляла читателей относиться к его произведениям как к новому завету.
Важная страница во взаимоотношениях Толстого и Добролюбова начинается в 1907 году. Она помогает нам установить время, когда начинала складываться секта добролюбовцев, доносит ценную информацию об устройстве секты. По поручению Толстого в апреле 1907 года в самарские степи едет Н. Г. Сутковой для раздачи пострадавшим от голода денег, присланных канадскими духоборами. Сутковой встречается там с Добролюбовым и его последователями и подробно описывает в письмах к Л. Н. Толстому свои беседы с ними.31 Эти письма становятся тем более ценным источником, что Сутковой впоследствии примкнул на некоторое время к добролюбовцам и с самого начала очень заинтересованно отнесся к их религиозным исканиям (отсюда восторженный тон некоторых писем).
Первое впечатление от добролюбовцев Сутковой излагает так: ‘Они совсем непохожи на сектантов. Видишь перед собой простого человека, но чувствуешь, что он ни одного слова не говорит на ветер: как будто всматривается в себя и говорит только то, что ему подсказывает совесть, и при этом и взгляд и манеры невольно располагают, подкупают’ 32.
Постепенно Сутковой теснее знакомится с последователями брата Александра, посещает их собрания и сообщает Толстому:
‘Всех братьев, не считая семейств, здесь человек 12, около этого разбросано по другим деревням и человек 10—12 под Омском. Они хотят перейти к общинному хозяйству, но пока вместе работают только 5 семей, остальные ‘несвободны’ — не позволяют семейные и др. Но вообще между ними почти нет собственности, делятся друг с другом даже последним хлебом и все готовы вступить в общину при первой возможности. (…) Почти все они не русские, а молокане (вроде мордвы), хотя говорят и по-русски (с акцентом только). Прежде по большей части были молоканами, многие не удовлетворялись этим, искали лучшего, и, когда сюда приехал Добролюбов, они перешли к нему. Это было 3 года назад’33.
Важной чертой учения Добролюбова было отрицательное отношение к книгам, к чтению, как к пути постижения истины: ‘Они слишком скептически относятся к наружному писанию и говорят, что сам человек ничего не может достигнуть, и потому надо работать, но надеяться не на себя, а на бога’34. Постижение истины может происходить не рассудочным, а иррациональным путем. ‘Добролюбов признает нечто вроде духовного опьянения, во время которого происходит как бы наитие свыше’38.
‘Таким же внутренним побуждением руководятся добролюбовцы и во всех своих поступках, а также в разговорах. Ко всякому своему предположению или обещанию они никогда не забывают прибавить что-нибудь вроде ‘если придется’, ‘если будет угодно богу’. Особенно удивляло это меня первое время в разговорах. Собирается человек 15, больше. Споют иногда что-нибудь, потом часто воцаряется полное молчание. Говорить о наружном (т. е. не имеющем отношения к внутренней жизни человека. — Е. И.) на собраниях у них не принято, а о внутреннем часто ни у кого из них ‘нет слова’. Делать же усилие над собою, стараться поднять какой-нибудь вопрос, пока ни у кого не явилось ясного побуждения к этому, они не считают нужным. Добролюбов называет это — ‘находиться в храме молчания’, и думает, что это далеко не потерянное время для того, кто бодрствовал’36. Некоторые ноты скептицизма пробиваются у Суткового лишь по отношению к самому Добролюбову.
‘Мне все еще кажется, не побуждает ли его к той очень большой работе, которую он совершает, хорошо продуманное и, может быть, возвышенное честолюбие’37. И другую особенность, проявившуюся уже на первом этапе существования секты, замечает Сутковой.
‘Мне кажется, — пишет Сутковой, — что всех добролюбовцев можно разделить на вполне сознательное меньшинство и подражающее, следующее за Добролюбовым, подчиняющееся ему большинство’38.
Благодаря информации, полученной от Суткового, Толстой получает возможность более определенно высказать мнение об учении Добролюбова. Он направляет Сутковому письмо с явным расчетом на то, что его прочтут брат Александр и его последователи: ‘То же, что вы пишете об их собраниях в храме молчания и бодрствования, есть то же, что было и есть у квакеров, и боюсь, что может выродиться в обряд. Вообще, именно п. ч. Я высоко ценю веру и вытекающее из нее душевное состояние добролюбовцев и люблю и уважаю их, я считаю перед богом нужным высказать то, что думаю о них (…). Мне кажется, что они приписывают слишком большое значение отсутствию внешних форм, что, в сущности невольно образует новую форму. А для исполнения воли бога и для блага людей нужно избегать всего того, что может разделять людей, а, напротив, искать того, что может соединять их. (…) Если глупо бы было самому выдумывать логарифмы, то насколько глупее бы было ради своей обособленности не знать всего того, что сделали и делают лучшие люди человечества во всем мире за несколько тысяч лет и не идти вперед в этом знании, а выдумывать и неясно, нескладно высказывать то, что за тысячи лег сказано так просто и ясно. А к этому самому приводят исключительные обряды бодрствования и нежелание знать книги. (…) Кроме того, всякое выделение себя от людей в кучку праведников, по-моему, грех. Пусть каждый живет по-божьи, как он понимает закон бога, и пусть другие отделяют его от себя, а не он сам’39.
Дальнейшая история добролюбовцев, собранная куйбышевским исследователем И. П. Ярковым, подтверждает справедливость опасений Толстого. Их объединение по мере своего развития становилось все более и более именно сектой, то есть чем-то противоположным тому ‘всемирному единению народов’, к которому призывал брат Александр. Отсутствие обрядов превратилось в частую смену обрядов, руководил которой брат Александр. Да и жизнь общины в целом все больше и больше определялась ‘внутренним голосом’ ее верховного вождя. ‘Частая смена условий и характеристик эксперимента была столь же необходима Добролюбову, как и любому другому ‘духовному естествоиспытателю’. Было время, когда брат Александр внутренно убедил себя или уверовал, что ему и в самом деле удалось создать свою церковь, общину верующих, и что его задача — теперь — стать во главе этой общины и управлять ею. (…) Пышным дворцом, где он поселился и откуда вершил все братские дела, служила старая, полуразвалившаяся ‘банешка’, а простая, деревянная скамья успешно выполняла обязанности трона. И вот, — рассказывают очевидцы, — запрется он, бывало, в этой банешке, к нему и не подступишься.
Большей частью приходили к нему братья по вызову. Возражать или противоречить ему было не так-то легко. Ничего не поделаешь — ‘назвался груздем, полезай в кузов’. Брат Александр возражающих не любил. Поговорит так наедине с кем-нибудь из ‘провинившихся’ братьев и тут же выносит решение: ‘не сообщайтесь с братом таким-то’. И устанавливает срок, смотря по мнимой или действительной тяжести совершенного ‘греха’ или проступка (…). Сами условия хозяйствования, экономические потребности не давали братьям возможности реально бойкотировать ту или иную братскую, семью. Немудрено, что накоплялось и крепло известного рода недовольство подобной практикой ‘табу’. И вот, — рассказывают очевидцы, — как-то раз случилось так, что мы не вытерпели. Взбунтовались. Пришли к брату Александру и прямо заявили ему: (…) Не то ли самое делаешь ты, что делают все цари и правители — мирские и духовные? (…) Брат Александр заперся и долго не показывался. А вечером пришел на собрание (на беседу) в одном из домов и — всенародно покаялся: ‘Простите меня, братья и сестры! Да, я не прав…’ С тех пор он стал как-то осмотрительнее и уж не накладывал ни на кого подобных епитимий’40.
Укреплению авторитета брата Александра способствовало отрицание книжной культуры. ‘Нацелив свое личное внимание на задачу ‘чтения’ внутренней, ‘невидимой’ книги, Добролюбов явственно переоценил значение этого рода ‘книги’ для своих полуграмотных последователей, (…) Но рекомендовать своим последователям, еле-еле усвоившим общую грамоту, не развиваться дальше в книжном смысле, а углубиться лишь в книгу ‘невидимую’, черпать знания только из нее одной и довольствоваться ею, — это, по существу, значило вовсе отторгнуть их от книги, от грамоты, от саморазвития…’41
Ограждал ‘братков’ от посторонних влияний и другой запрет брата Александра — ‘не сообщаться с образованными’.
Период, когда внутренний голос внушал Добролюбову религиозные наставления об истинной жизни, о путях правильного служения богу, был высшей точкой взлета Добролюбова. Он имел около себя большое число последователей, бывшие соратники по литературе считали его сектантскую деятельность началом чуть ли не новой эры в истории культуры, сравнивали самого Добролюбова с Франциском Ассизским. Но и эта идея — идея создания собственной церкви — начала исчерпывать себя. Очень скоро Добролюбов ощутил, что такая на первый взгляд податливая сектантская среда не могла находиться вместе с ним в вечном поиске истины, она хотела ее обрести. Сектантам нужна была остановка на путях искания, которая помогла бы им обрести жесткую форму, подобно другим сектам. Новые и новые откровения, заставлявшие изменять обряды, вызывали уже прямые недовольства. Надо было подчиниться этим требованиям и стать одним из ‘заволжских пророков’. Добролюбов же всю свою жизнь не прекращал поиска истины, вот почему эти черты в развитии секты подводят его к новому рубежу, за которым он и продолжил поиск. В середине 10-х годов Добролюбов покидает Заволжье.
При этом секта начинает вести независимое от него существование, продолжая проводить в жизнь идеи, исчерпавшие себя для ее основоположника. А основоположник вырывается из плена идеи, как сумел он в свое время оставить декадентство, исчерпав его для себя.
О дальнейшей жизни Добролюбова сохранились очень разрозненные сведения. Одно можно с уверенностью сказать — искание истины не кончается для него в Заволжье, и дальнейшая духовная жизнь этого ‘рыцаря странствующего ордена’ знала множество переворотов во взглядах. Одно осталось непоколебимым — до конца своей жизни он не переставал заниматься физическим трудом.
Из Поволжья Добролюбов перекочевывает в Сибирь, где в предреволюционные годы занимается землеройными работами. И. П. Ярков собрал некоторые факты, относящиеся к этому времени.
В эти годы Добролюбов уже не собирает вокруг себя секты, хотя и имеет единомышленников. О его жизни последующих лет можно судить по ‘страничке из дневника’, посланной Добролюбовым в письме к Н. Я. Брюсовой: ‘С 1921-го по 27-й. 2 года омский поселок Славгород, 2 года Самарский округ, Бухара — Душанбе — 2 года. Перемена направлений. Цель одна — изучение чего-то необъяснимого, изучение направления народов, тщательное изучение всех, даже самых враждебных понятий и течений (до 20-го года я жил только в своем, избегая всего мне отдаленного, болел духом даже при случайном споре, ненавидел его). От ясно наступившего в Поволжье голода пришлось бежать в начале 20-го в Омский уезд, где я жил среди чужих. (?) был для меня в тысячу раз Славгорода, где я встретился с фальшивым братством (слова о высшем, в деле бездеятельность, дружба с богачами, покупка и перепродажа на базарах), не знаю, как я вырвался из их елейных рук. (…) Только озираясь назад, понимаешь тогдашнее смутное ощущение, я жил тогда неосознанным, после Сибири боязнь посещения Братства, предчувствие его застойности или трупности, слишком близко было мне все это, чтоб подвергнуть себя таким терзаньям духа. Работа была по городам и по линии железных дорог. Одновременно наружная цель во всех дорогах — изучение мастерства (до германской войны почти включительно все мои рабочие годы я не изучал никакого мастерства, у меня все время было одно стремленье — к самым тяжелым работам, заработок был для меня тогда побочное, сейчас он выдвинулся)’.
На этом не обрываются странствия Добролюбова. В 30-х годах он продолжает работать печником в глухих районах Азербайджана. Сохранились отрывки из произведений этих лет — четыре ‘Манифеста представителей ручного труда’, около десятка стихотворений. Одно время Добролюбов намеревался вернуться в литературу, о чем свидетельствует его письмо 1938 года к В. Бонч-Бруевичу, но намерение это не осуществил. Умер Добролюбов в Азербайджане в конце 1942-го или начале 1943 года, намного пережив свою славу, почти всеми безнадежно забытый. Но перед смертью он направил своим бывшим единомышленникам, остаткам ‘братков’, интересное письмо, в, котором подводит итог своим исканиям. В этом документе, как представляется, и следует искать ключ к пониманию логики жизненного пути, которым шел этот незаурядный человек. Вот его последнее слово:
‘Привет от глубины тебе, сестра Татьяна, тебе, брат Николай Узков, всем братьям и сестрам, с которыми были едины тогда наши дороги.
Извещаю вас вкратце о главных своих, то есть о внутренних (изменениях?). Я не отвергаю тогдашних дорог своих, не отвергаю ихнего направления, каждая дорога, близкая к тем путям, для меня драгоценность и сейчас, конечно, в старых дорогах я откинул то, что признал за слишком наружное или обрядное. Веками люди были связаны обрядами, и нас, отвергших все обряды, обряды снова побеждали с самой незаметной стороны.
Я признаю братство и сейчас, но не так строго наружно: всякий подходящий ко всему доброму — уже в братстве.
Но одну вещь, бывшую тогда моей ценностью, я откинул окончательно, можно сказать и не откинул, но стал видеть ее иначе.
Я откинул всякое признание высшего существа свыше личности человека. Даже духовнейшее из таких познаний кажется мне одним из видов духовного или духовнейшего рабства, даже малейшее прикосновение к этой мысли для меня тяжело и кажется заблудившим нас всех заблуждением. Свет, который я ощутил ясно внутренним взором своим, который я принимал за свет какого-то особого существа, — это был свет моей личности.
Я пережил до глубины эти вопросы, взвесил их, и этот вопрос оказался слишком легким или детским, то есть бога я признаю только как добро. Всякое другое понятие для меня рабство.
Не хочу скрыть от вас, объявляю вам решение своей мысли.
Конечно, всякие насмешки или издевательства над недостигшим для меня чужды или кажутся даже позорными. Вот сообщенное мною одно из главных слов моих оснований сейчас. (…) Конечно, я слышу — многие скажут: ‘Это измена’. Но это не измена. Это окончательная расчистка дорог. И страшно и позорно суеверие, и древнейший обман всегда возрождается под тысячами новейших маскировок… Жму ваши руки — всех знавших нас и знающих нас и сейчас. Известный вам друг и брат по всемирному братству всех познаний.
Письмо датировано 24 августа 1940 года.
Таков был итог жизненного пути этого незаурядного человека. ‘Внутренний голос’, который на протяжении всей его жизни диктовал попеременно то произведения какого-то не слыханного, неведомого миру искусства, то внушал богоборческие идеи, то заставлял с горсткой праведников искать путей к истинному служению богу, он сам осознал в конце жизни как голос собственной личности.
Итогом его исканий оказалась старая как мир истина — ‘Бог есть добро’, — правда, добытая ценой тяжелых и долгих скитаний. Он не оправдал тех надежд, которые возлагали на него символисты, но зато полностью подтвердил пророчество Толстого высказанное в письме к Сутковому: всю жизнь он выдумывал и неясно, нескладно высказывал то, что за тысячи лет до него было сказано просто и ясно.
1 Л. Н. Т о л с т о й. Полн собр. соч. т. 66, с. 47.
2 Н. М и н (Н. М. М и в с к и й). Новообращенный эстет. — Газета ‘Рассвет’, N 82. 1905.
3 Русская литература XX века. Т. 1. М., ‘Мир’, 1916, с. 266.
4 Там же, с. 288.
8 А. К р а й н и й (3. Н. Г и п п и у с). Литературный дневник. СПб., 1906, с. 55.
6 Русская литература XX века, с. 288.
7 Теорию эту Добролюбов проповедовал устно. Брюсов изложил ее в интервью Арсения Г. ‘Московские декаденты’ (‘Новости дня’, N 4024, 1894). В данном случае приводится ее резюме, в газете же теория излагается в форме диалога.
8 А. Добролюбов. Natura naturans. Natura naturata. с. 10.
9 РОГБЛ, ф. 386, к. 128, ед. хр. 23, л. 33.
10 Письма В. Я. Брюсова к П. П. Перцову. М., ГАХН, 1927, с. 13.
11 В. Б р ю с о в. Дневники. М., 1927, с. 43.
12 РОГБЛ, ф. 386, к. 128, ед. хр. 23, л. 48 об.
13 Там же, ф. 386, к. 128, ед. хр. 23, л. 78.
14 Там же, л. 78.
15 Там же, к. 128, ед. хр. 23, л. 9 об.
16 Русская литература XX века, с. 285.
17 РОГБЛ, ф. 386, к. 128, ед. хр. 23, л. 36 об. — 37.
18 Н. Мин. Новообращенный эстет.
19 РОГБЛ, ф. 386, к. 128, ед. хр. 23, л. 33 об.
20 Там же, л. 63.
21 Там же, л. 66 об.
22 Там же, ф. 386, к. 128, ед. хр. 23, л. 31.
23 Н. Я. Брюсова. Воспоминания о Валерии Брюсове. РОГБЛ, ф. 386, к. 120, ед. хр. 47.
24 Рукописный отдел Пушкинского дома, ф. 77.
25 Обаяние Добролюбова было так велико, что покорило и Софью Андреевну Толстую, не любившую, как известно, ‘темных’ визитеров. Она записывает в ‘Еженедельнике’: ‘Пришел ко Льву Николаевиву интересный по религиозности молодой человек‘.— Цит. по Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого, т. 54, с. 388.
26 Здесь и далее будут цитироваться материалы работы И. П. Яркова ‘Какими я их знаю. Рассказы о брате Александре Добролюбове, его друзьях и последователях’, хранящейся в личном архиве И. П. Яркова.
27 Там же.
28 Рукописный отдел ГМТ.
29 А. Добролюбов. Из книги невидимой. М., ‘Скорпион’, 1905, с. 20.
30 Там же, с. 140.
31 Письма Суткового к Толстому хранятся в ГМТ. В дальнейшем ссылка дается только на дату письма.
32 Письмо от 2. V. 1907.
33 Письмо от 5.V.1907.
34 Письмо от 11.V.1907.
35 Письмо от 1.V.1907.
36 Письмо от 1.VI.1907.
37 Письмо от 16.VI.1907.
38 Полн. собр. соч., т. 77, с. 131 — 132.
39 И. П. Я р к о в. Какими я их знаю…
40 Там же.
41 Там же.
Прочитали? Поделиться с друзьями: